16+
Сборник диктантов по русскому языку для старших классов

Бесплатный фрагмент - Сборник диктантов по русскому языку для старших классов

Объем: 114 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

В лесу было почти жарко, ветру не слышно было. Береза, вся обсеянная зелеными клейкими листьями, не шевелилась, и из-под прошлогодних листьев, поднимая их, вылезала зелёная, первая трава и лиловые цветы. На краю дороги стоял дуб. Вероятно, в десять раз старше берез, составлявших лес, он был в десять раз толще и в два раза выше каждой березы. Это был огромный, в два обхвата дуб, с обломанными давно, видно, суками и с обломанною корою, заросшею старыми болячками; с огромными своими неуклюжими, несимметрично располо­женными, корявыми руками и пальцами, он старым, сердитым и презрительным уродом стоял между улыбающимися береза­ми. Только он один не хотел подчиняться обаянию весны и не хотел видеть ни весны, ни солнца.

Князь Андрей несколько раз оглянулся на этот дуб, проезжая по лесу, как будто он чего-то ждал от него. Уже было начало июня, когда князь Андрей, возвращаясь домой, въехал опять в ту березовую рощу, в которой этот ста­рый, корявый дуб так странно и памятно поразил его. Все было полно, тенисто и густо, и молодые ели, рассыпанные по лесу, не нарушали общей красоты и, подделываясь под общий харак­тер, нежно зеленели пушистыми, молодыми побегами. Старый дуб, весь преображенный, раскинувшись шатром сочной, тем­ной зелени, млел, чуть колыхаясь, в лучах вечернего солнца. Ни корявых пальцев, ни болячек, ни старого недоверия и горя — ничего не было видно.

Сквозь жесткую, столетнюю кору пробивались без сучков сочные, молодые листья, так что верить нельзя было, что этот старик произвел их. «Да, это тот самый дуб», — подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло беспричинное, весеннее чувство радости и обновления.

(По Л. Толстому)

День был осенний и пасмурный. Прибыв на станцию, с ко­торой должно было мне своротить на Горюхино, нанял я воль­ных и поехал проселочной дорогой. Нетерпение вновь увидеть места, где провел я лучшие свои годы, так сильно овладело мной, что я поминутно погонял моего ямщика. Наконец я уви­дел горюхинскую рощу и через десять минут въехал на бар­ский двор. Сердце мое сильно билось, и я смотрел вокруг себя с волнением необыкновенным: восемь лет не видал я Горюхина. Березки, которые при мне посажены были около забора, вы­росли и стали теперь высокими, ветвистыми деревьями. Двор, некогда украшенный тремя правильными цветниками, меж ко­торых шла широкая дорога, усыпанная песком, теперь обра­щен был в некошеный луг, на котором паслась бурая корова. Бричка моя остановилась у переднего крыльца. Человек мой пошел было отворить двери, но они были заколочены, хотя ставни открыты и дом казался обитаемым. Баба вышла из людской и спросила, кого мне надобно. Узнав, что барин приехал, она снова побежала в избу, и вско­ре вся дворня меня окружила. Я был тронут до глубины серд­ца, увидя знакомые и незнакомые мне лица и дружески со всеми целуясь. Мужчины плакали, женщинам я говорил без церемонии: «Как ты постарела!» И мне отвечали с чувством: «Как вы-то, батюшка, подурнели!» Повели меня на заднее крыльцо, и навстречу мне вышла моя кормилица и обняла меня с плачем и рыданием, как многострадального Одиссея. Побе­жали топить баню. Повар, давно в бездействии отрастивший себе бороду, вызвался приготовить мне обед или ужин, так как уже смеркалось. Тотчас очистили мне комнаты, в коих жила кормилица с девушками покойной матушки. Так очутился я в смиренной отеческой обители и заснул в той самой комнате, в которой двадцать три года тому назад родился.

(По А. Пушкину)

Ранним утром, чуть зорька, Серега взял топор и пошел в рощу. На всем лежал холодный матовый покров еще падав­шей, не освещенной солнцем росы. Восток незаметно яснел, отражая свой слабый свет на подернутом тонкими тучами своде неба. Ни одна травка внизу, ни один лист на верхней ветке дерева не шевелились; изредка слышавшиеся звуки крыльев в чаще дерева или шелеста по земле нарушали тишину леса. Вдруг странный, чуждый природе звук разнесся и замер на опушке леса. И вот снова послышался звук, он рав­номерно стал повторяться внизу около ствола одного из непо­движных деревьев; одна из макуш необычайно затрепетала, сочные листья ее зашептали что-то, и малиновка, сидевшая на одной из ветвей ее, со свистом перепорхнула два раза и, подер­гивая хвостиком, села на другое дерево.

Топор низом звучал глуше и глуше, сочные белые щепки летели на росистую траву, и легкий треск послышался из-за ударов. Дерево вздрогнуло всем телом, погнулось и быстро выпрямилось, испуганно колебаясь на своем корне. На какое-то мгновенье все затихло, но снова погнулось дерево, снова послышался треск в его стволе, и, ломая сучья и опустив вет­ви, оно рухнуло макушей на сырую землю. Звуки топора и шагов затихли…

Первые лучи солнца, не закрытые облаками, блеснули в небе и пробежали по земле и по небу. Туман волнами стал пе­реливаться в лощинах, роса, блестя, заиграла на зелени, про­зрачные побелевшие тучки, спеша, разбегались по сипевшему своду.

Птицы завозились в чаще и, как потерянные, щебетали что-то счастливое, сочные листья радостно и спокойно шептались в вершинах, и ветви живых деревьев медленно, величаво за­шевелились над мертвым, поникшим деревом.

(По Л. Толстому)

Было тихо. Звуки станицы, слышные прежде, теперь уже не доходили до охотников; только собаки трещали по кустам, и изредка откликались птицы. Оленин знал, что в лесу опасно, что абреки всегда скрываются в этих местах. Не то, чтобы ему было страшно, но он чувствовал, что другому на его месте могло быть страшно, и, с особенным напряжением вгля­дываясь в туманный сырой лес, вслушиваясь в редкие слабые звуки, перехватывал ружье и испытывал приятное и новое для него чувство.

Дядя Брошка, идя впереди, при каждой луже, на которой были двойные следы зверя, останавливался и, внимательно раз­глядывая, указывал их Оленину. Он почти не говорил, только изредка и шепотом делал свои замечания. Дорога, по кото­рой они шли, была когда-то проезжена арбой и заросла давно травой. Карагачевый и чинаровый лес с обеих сторон был так густ и зарос, что ничего нельзя было видеть через него. Почти каждое дерево было обвито сверху донизу диким виноградником и плющом; внизу густо рос темный терновник, цеплявший­ся за ноги. Каждая маленькая полянка заросла ежевичником и камышом с серыми колеблющимися махалками.

Местами большие звериные и маленькие, как тоннели, фа­заньи тропы сходили с дороги в чащу леса. Сила растительно­сти этого не пробитого скотом леса на каждом шагу поражала Оленина. Этот лес, опасность, старик со своим таинственным шепотом, Марьянка со своим мужественным стройным станом и горы, поросшие кустарником, — все это казалось сном Олени­ну, и он чувствовал какое-то особенное наслаждение, какого

еще никогда не испытывал.

(По Л. Толстому)

Туча, то белея, то чернея, так быстро надвигалась, что надо было еще прибавить шага, чтобы до дождя поспеть домой. Передовые ее, низкие и черные, как дым с копотью, облака с необыкновенной быстротой бежали по небу. До дома еще было шагов двести, а уже поднялся ветер, и всякую секунду можно было ждать ливня. Дети с испуганным и радостным визгом бе­жали впереди, под защиту крыши.

В этот короткий промежуток времени туча уже настолько продвинулась своей серединой на солнце, что стало темно, как в затмение. Ветер упорно, как бы настаивая на своем, останав­ливал Левина и, обрывая листья и цвет с лип и безобразно и странно оголяя белые сучья берез, нагибал все в одну сторону: акации, цветы, лопухи, траву и макушки дерев. Белый занавес проливного дождя уже захватывал весь дальний лес и поло­вину ближнего поля и быстро подвигался к Колку. Сырость дождя, разбивавшегося на мелкие капли, слышалась в воздухе.

Нагибая вперед голову и борясь с ветром, который вы­рывал у него палатки, Левин уже добегал к Колку и уже ви­дел что-то белеющееся за дубом, как вдруг все вспыхнуло, за­горелась вся земля и как будто над головой треснул свод небес. Открыв ослепленные глаза, Левин сквозь густую завесу дож­дя, отделившую его теперь от Колка, с ужасом увидел прежде всего странно изменившую свое положение зеленую макушку знакомого дуба в середине леса. «Неужели разбило?» — едва успел подумать Левин, как, все убыстряя и убыстряя движе­ние, макуша дуба скрылась за другими деревьями, и он услы­хал треск упавшего на другие деревья большого дерева.

Свет молнии, звук грома и ощущение мгновенно обданного холодом тела слились для Левина в одно впечатление ужаса.

(По Л. Толстому)

Не могу сказать, сколько времени я проспал, но когда я открыл глаза, вся внутренность леса была наполнена солнцем и во все направления сквозило и как бы искрилось ярко-голу­бое небо; облака скрылись, разогнанные взыгравшим ветром; погода расчистилась, и в воздухе чувствовалась та особенная, сухая свежесть, которая, наполняя сердце каким-то бодрым ощущением, почти всегда предсказывает мирный и ясный вечер после ненастного дня. Я собрался было встать и снова попы­тать счастья, как вдруг мои глаза остановились на неподвижном человеческом образе. Я вгляделся: то была молодая крестьян­ская девушка. Она сидела в двадцати шагах от меня, задумчи­во потупив голову и уронив обе руки на колени; на одной из них, до половины раскрытой, лежал густой пучок полевых цве­тов и при каждом ее дыхании тихо скользил на клетчатую юбку. Чистая, белая рубаха, застегнутая у горла и кистей, ложилась короткими, мягкими складками около ее стана; крупные жел­тые бусы в два ряда спускались с шеи на грудь. Она была очень недурна собой. Густые белокурые волосы, прекрасного пепель­ного цвета, расходились двумя тщательно причесанными полу­кругами из-под узкой алой повязки, надвинутой почти на са­мый лоб, белый, как слоновая кость; остальная часть лица ед­ва загорела тем золотистым загаром, который принимает одна тонкая кожа.

Я не мог видеть ее глаз: она их не поднимала, но ясно ви­дел ее тонкие, высокие брови, ее длинные ресницы. Мне осо­бенно нравилось выражение ее лица; так оно было просто и кротко, так грустно и так полно детского недоуменья перед собственной грустью.

Она, видимо, ждала кого-то; в лесу что-то слабо хрустнуло; она тотчас подняла голову и оглянулась, и в прозрачной тени быстро блеснули передо мной ее глаза, большие, светлые и пугливые, как у лани.

Несколько мгновений прислушивалась она, не сводя широ­ко раскрытых глаз с места, где раздался слабый звук, повернула тихонько голову, еще ниже наклонилась и при­нялась медленно перебирать цветы.

(По И. Тургеневу)

Выражается сильно российский народ, и если наградит кого словцом, то пойдет оно ему и в род, и в потомство, утащит он его с собою и на службу, и в отставку, и в Петербург, и на край света,

И как уже потом ни хитри и ни облагораживай свое проз­вище, хоть заставь пишущих людишек выводить его за наем­ную плату от древнекняжеского рода, ничто не поможет: кар­кнет само за себя прозвище во все воронье горло и скажет ясно, откуда вылетела птица.

Произнесенное метко, все равно что писанное, не вырубливается топором. А уж куда бывает метко все то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, и все сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман, не высиживает его, как насед­ка цыплят, а влепливает сразу, как паспорт на вечную носку, и нечего уж прибавлять потом, какой у тебя нос или губы: од­ной чертой обрисован ты с ног до головы.

Всякий народ, носящий в себе залог силы, полный творя­щих способностей души, своей яркой особенности, своеобразно отличился каждый своим собственным словом, которым, выра­жая какой ни есть предмет, отражает в выраженье его часть собственного своего характера.

Сердеведением и мудрым познанием жизни отзовется слово британца; легким щеголем блеснет и разлетится недолговечное слово француза; затейливо придумает свое, не всякому доступ­ное, умно-худощавое слово немец; но нет слова, которое было бы так замашисто, бойко, так вырывалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко ска­занное русское слово.

(По Н. Гоголю)

Отворились ворота, и вылетел оттуда гусарский полк, кра­са всех конных полков. Впереди всех понесся витязь всех бойчее, всех красивее. Так и летели черные волосы из-под медной его шапки, вился завязанный на руке дорогой шарф, шитый руками первой красавицы.

Оторопел Тарас, когда увидел, что это был Андрий. А он, объятый жаром и пылом битвы, жадный заслужить повязанный на руку подарок, понесся, как молодой борзой пес, красивей­ший, быстрейший и младший всех в стае.

Остановился Тарас и глядел на то, как он чистил перед со­бой дорогу, разгонял, рубил и сыпал удары направо и налево. Не вытерпел Тарас и закричал: «Эй, хлопцы, заманите мне его только к лесу, заманите мне только его!»

И вызвалось тотчас же тридцать быстрейших казаков за­манить его и, поправив на себе высокие шапки, тут же пусти­лись на конях прямо наперерез гусарам. Они ударили сбоку на передних, сбили их, а Голокопытенко хватил плашмя по спине Андрия и пустился бежать от них, поворачивая к лесу.

Ударив острыми шпорами коня, во весь дух полетел Андрий за казаками, не глядя назад, не видя, что позади только два­дцать человек поспевало за ним. Разогнался Андрий и чуть было уже не настигнул Голокопытенко, как вдруг чья-то силь­ная рука ухватила за повод его коня. Оглянулся Андрий: перед ним Тарас. Затрясся он всем телом и вдруг стал бледен, при­тих в нем бешеный порыв и упала бессильная ярость…

«Ну, что же мы теперь будем делать? — спросил Тарас, гля­дя прямо в очи. — Стой и не шевелись». Отступивши шаг назад, он снял с плеча ружье и выстрелил.

Как хлебный колос, подрезанный серпом, как молодой ба­рашек, почуявший под сердцем смертельное железо, повис он головой и повалился на траву, не сказавши ни одного слова.

(По Н. Гоголю)

Казалось мне, что осенний грустный месяц уже давным-дав­но плывет над землей, что наступил час отдыха, что уже весь, до последнего нищенского угла заснул Париж. Долго спал я, и наконец медленно отошел от меня сон, как заботливый и не­торопливый врач, сделавший свое дело и оставивший больно­го уже тогда, когда он вздохнул полной грудью и, открыв гла­за, улыбнулся застенчивой и радостной улыбкой возвращения к жизни. Очнувшись, я открыл глаза и увидел себя в тихом и светлом царстве ночи.

Я неслышно ходил по ковру в своей комнате на пятом эта­же и подошел к одному из окон. Я смотрел то в комнату, боль­шую и полную легкого сумрака, то в верхнее стекло окна на месяц, обливавший меня светом. Он глядел мне прямо в глаза, светлый, но немного печальный.

Давно не видел я месячной ночи! И вот мысли мои опять возвратились к далеким, почти забытым осенним вечерам, ко­торые видел я когда-то в детстве, среди холмистой и скудной степи средней России. Там месяц глядел под мою родную кров­лю, и там впервые узнал и полюбил я его кроткое и бледное лицо. Я мысленно покинул Париж, и на мгновение померещи­лась мне вся Россия, точно с возвышенности я взглянул на огромную низменность. Вот золотисто-блестящая пустынная ширь Балтийского моря. Вот — хмурые страны сосен, уходящие в сумрак к востоку, вот — редкие леса, болота и перелески, ниже которых, к югу, начинаются бесконечные поля и равни­ны. На сотни верст скользят по лесам рельсы железных дорог, тускло поблескивая при месяце. Сонные разноцветные огоньки мерцают вдоль путей и один за другим убегают на мою родину. Передо мной слегка холмистые поля, а среди них — старый, серый помещичий дом, ветхий и кроткий при месячном свете… Неужели это тот же самый месяц, который глядел когда-то в мою детскую комнату, который видел меня потом юношей и который грустит теперь вместе со мной о моей неудавшейся молодости? Это он успокоил меня в светлом царстве ночи…

— Отчего ты не спишь? — услыхал я робкий голос. И то, что она первая обратилась ко мне после долгого и упорного молчания, больно и сладко кольнуло мне в сердце.

Я взял ее руки и отвел от глаз: по щекам ее катились слезы, а брови были подняты и дрожали, как у ребенка. И я опустился у ее ног на колени, прижался к ней лицом, не сдерживая ни своих ни ее слез.

(По И. Бунину)

Вторые сутки мы были в море. На рассвете первой ночи мы встретили густой туман, который закрывал горизонты, зады­мил мачты и медленно возрастал вокруг нас, но все последние дни стояла оттепель, и серые космы тумана, как живые, мед­ленно ползли по пароходу.

Помню, что вначале это сильно беспокоило. Колокол почти непрерывно звонил на баке, из трубы с тяжким хрипом выры­вался угрожающий рев, и все тупо смотрели на растущий ту­ман. Он вытягивался, изгибался, плыл дымом и порою так густо окутывал пароход, что мы казались друг другу призра­ками, двигающимися во мгле. Похоже было на хмурые осен­ние сумерки, когда неприятно дрогнешь от сырости и чувству­ешь, как зеленеет лицо. Не переставая звонить, пароход напра­влялся все дальше от берегов, к югу, где непроницаемая густота тумана наливались уже настоящими сумерками, такой мутью, за которой в двух шагах чудился конец света, жуткая пустыня пространства. И вот наступила долгая зимняя ночь.

Тогда, чтобы вознаградить себя за тоскливый день, истомивший всех ожиданием беды, пассажиры сбились вместе с моряками и кают-компании. Вокруг парохода была уже непроглядная тьма, а внутри его, в нашем маленьком мирке, было cветлo, шумно и людно. Потом устали и захотели спать, и все точно вымерло.

Внутренне напевая то, что пели и играли в этот вечер, я ощупью добрался до трапа, поднялся на несколько ступеней к верхней палубе и остановился, пораженный красотою и печалью лунной ночи. Околдованный тишиной, которой никогда не бывает на земле, я отдавался в ее полную власть.

Утром, когда я открыл глаза и почувствовал, что пароход идет полным ходом и что в открытый люк тянет теплый, лег­кий ветерок с прибрежий, я вскочил с койки, снова полный бессознательной радости жизни. Улыбаясь, я сидел потом на верх­ней палубе и — чувствовал к кому-то детскую благодарность за все, что должны переживать мы. И ночь и туман, казалось мне, были только затем, чтобы я еще более любил и ценил утро. Л утро было ласковое и солнечное, ясное небо весны сияло над пароходом, и вода легко бежала и плескалась вдоль его бортов.

(По И. Бунину)

Тогда можно было различать самый отдаленный курган в сте­пи, на открытой и просторной равнине желтого жнивья. Осень убирала и березу в золотой убор, а береза радовалась и не за­мечала, как недолговечен этот убор, как листок за листком осыпается она, пока наконец не оставалась вся раздетая на его золотом ковре. Очарованная осенью, она была счастлива и покорна, и вся сияла, озаренная из-под низу отсветом сухих листьев.

Зато жутки были дни и ночи, когда осень сбрасывала с се­бя кроткую личину. Беспощадно трепал тогда ветер обнажен­ные ветви березы. Избы стояли нахохлившись, как куры в не­погоду, туман в сумерки низко бежал по голым равнинам, волчьи глаза светились ночью на задворках.

С конца сентября сады и гумна пустели, погода, по обыкно­вению, круто менялась: ветер по целым дням рвал и трепал деревья, дожди поливали их с утра до ночи; иногда к вечеру между хмурыми низкими тучами пробивался на западе трепе­щущий золотистый свет низкого солнца; воздух делался чист и ясен, а солнечный свет ослепительно сверкал между листвою, между ветвями, которые живою сеткою двигались и волнова­лись от ветра.

Стоишь у окна и думаешь, когда же распогодится, но ветер не унимается: он волновал сад, рвал непрерывно бегущую из трубы струю дыма и снова нагонял зловещие космы пепельных облаков. Они бежали быстро и низко и, точно дым, затумани­вали солнце. Погасал его блеск, и в саду становилось пустын­но и скучно; снова начинал сеять дождь — сперва тихо, осто­рожно, потом все гуще и наконец превращался в ливень с бу­рей и темнотою. Наступала долгая, тревожная ночь.

Из такой трепки сад выходил почти совсем обнаженным, засыпанным мокрыми листьями и каким-то притихшим, смирив­шимся. Но зато как красив он был, когда снова наступала ясная погода, прозрачные и холодные дни начала октября, прощальный признак осени! Сохранившаяся листва теперь бу­дет висеть на деревьях уже до первых зазимков. Черный сад будет сквозить на холодном бирюзовом небе и покорно ждать зимы, пригреваясь в солнечном блеске.

(По И. Бунину)

Однажды за Тереком, куда я ездил с абреками отбивать русские табуны, нам не посчастливилось и мы рассыпались, кто куда. За мной неслись четыре казака; прилег я на седло и в первый раз в жизни оскорбил коня ударом плети. Как птица нырнул он между ветвями; острые колючки рвали мою одежду, сухие листья били меня по лицу. Конь мой прыгал через пни, разрывая кусты грудью. Лучше было бы мне его бросить у опушки и скрыться в лесу пешком, да жаль было с ним расстаться, — и пророк наградил меня. Несколько пуль провизжало над моей головою; я уже слышал, как спешившиеся казаки бежали по следам. Вдруг передо мной рытвина глубокая; ска­кун мой призадумался — и прыгнул. Задние его копыта обо­рвались с противоположного берега, и он повис на передних ногах. Я бросил поводья и полетел в овраг, и это спасло моего коня: он выскочил. Казаки все это видели, только ни один не пустился меня искать: они верно думали, что я убился до смер­ти, и я слышал, как они бросились ловить моего коня.. Сердце мое облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжают из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагез; все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею ар­кан. Я задрожал, опустил глаза и начал молиться. Через не­сколько мгновений поднимаю их — и вижу: мой Карагез летит, развевая хвост, вольный, как ветер, а казаки далеко один за другим тянутся по степи на измученных конях…

До поздней ночи я сидел в своем овраге. Вдруг во мраке слышу, бегает по оврагу конь, фыркает, ржет и бьет копытами о землю. Я узнал голос моего Карагеза, это был он, мой то­варищ! С тех пор мы не разлучались.

(По М. Лермонтову)

Комнаты домика, в котором жили наши старички, были ма­ленькие, низенькие, какие обыкновенно встречаются у старо­светских людей: стены комнаты убраны были несколькими картинами и картинками в старинных узеньких рамках; два портрета были больших, написанных масляными красками; пол почти во всех комнатах был глиняный, но так чисто выма­занный и содержался с такой опрятностью, с какою, верно, не содержался ни один паркет в богатом доме, лениво подметае­мый невыспавшимся господином в ливрее.

Но самое замечательное в доме были поющие двери. Как только наставало утро, пение дверей раздавалось по всему до­му. Я не могу сказать, отчего они пели: перержавевшие ли пет­ли тому виною, или сам механик, делавший их, скрыл в них какой-нибудь секрет; но замечательно то, что каждая дверь имела свой особенный голос: дверь, ведущая в спальню, пела самым тоненьким дискантом; дверь, ведущая в столовую, хриплым басом; но та, которая была в сенях, издавала какой-то странный дребезжащий и вместе стонущий звук, так что, вслушиваясь в него, очень ясно слышалось: батюшки, я зябну! Стулья к комнате были деревянные, массивные, какими обыкновенно отличается старина; они были все с высокими выточенными спинками в натуральном виде, без всякого лака и краски; они не были даже обиты материей. Треугольные столики по углам, четырехугольные перед диваном, и зеркалом в то­неньких золотых рамках, выточенных листьями, которых мухи усеяли черными точками, ковер перед диваном с птицами, по­хожими на цветы, и цветами, похожими на птиц, — вот все почти убранство невзыскательного домика, где жили мои ста­рики.

(По Н. Гоголю)

Он вступил в темные, широкие сени, от которых подуло хо­лодом, как из погреба. Из сеней он попал в комнату, тоже тем­ную, чуть-чуть озаренную светом, выходившим из-под широкой щели, находившейся внизу двери. Отворивши эту дверь, он на­конец очутился в свету и был поражен представшим беспоряд­ком: казалось, как будто в доме происходило мытье полов, и сюда на время нагромоздили мебель. На одном сто­ле стоял сломанный стул и рядом с ним часы с остановившимся маятником, к которому паук уже приладил паутину. Тут же стоял прислоненный боком к стене шкаф со старинным сереб­ром, графинчиками и китайским фарфором. На бюро, выложен­ном перламутровою мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя одни желтенькие желобки, наполненные клеем, лежало множество всякой всячины: куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная книга в кожаном пере­плете с красным обрезом, лимон, весь высохший, ростом не бо­лее лесного ореха, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачкан­ные, чернилами, высохшие как в чахотке, зубочистка, совершен­но пожелтевшая, которою хозяин, может быть, ковырял в зу­бах своих еще до нашествия на Москву французов.

Пока Чичиков рассматривал все странное убранство, отво­рилась боковая дверь, и взошла та самая ключница, которую встретил он на дворе. Но тут увидел он, что это был скорее ключник, чем ключница: ключница, по крайней мере, не бреет бороды, а этот, напротив того, брил и, казалось, довольно ред­ко, потому что весь подбородок с нижней частью щеки похо-дил у него на скребницу из железной проволоки, какою чистят на конюшне лошадей.

Вот какого рода помещик стоял перед Чичиковым!

(По Н. Гоголю)

Беликов был замечателен тем, что всегда, даже в очень хо­рошую погоду, выходил в калошах и с зонтиком и непременно в теплом пальто на вате. И зонтик у него был в чехле, и часы в чехле из серой замши, и когда вынимал перочинный нож, чтобы очистить карандаш, то и нож у него был в чехольчике. И лицо, казалось, тоже было в чехле, так как он все время прятал его в поднятый воротник. Он носил темные очки, фу­файку, уши закладывал ватой и, когда садился на извозчика, приказывал поднимать верх. Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непреодолимое стремление окру­жить себя оболочкой, создать себе, так сказать, футляр, кото­рый уединил бы его, защитил бы от внешних влияний.

Действительность раздражала его, пугала, держала в по­стоянной тревоге, и, быть может, для того, чтобы оправдать эту свою робость, свое отвращение к настоящему, он всегда хвалил прошлое и то, чего никогда не было, и древние языки, которые он преподавал, были для него в сущности те же ка­лоши и зонтик, куда он прятался от действительной жизни.

И мысль свою Беликов тоже старался запрятать в футляр. Для него ясны были только циркуляры и газетные статьи, в которых запрещалось что-нибудь. Но когда в городе разреша­ли драматический кружок, или читальню, или чайную, то он покачивал головой и говорил тихо: «Оно, конечно, так-то так, все это прекрасно, да как бы чего не вышло».

И дома та же история: халат, колпак, ставни, задвижки, целый ряд всяческих запрещений и ограничений. Ложась спать, он укрывался с головор; было жарко, душно, в закрытые двери стучался ветер, в печке гудело. И ему было страшно под одея­лом. Он боялся, как бы чего не вышло, как бы его не зарезал Афанасий, как бы не забрались воры, и потом всю ночь видел тревожные сны.

(По А. Чехову)

Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии! Как томительно-жарки те часы, когда полдень блещет в тиши­не и зное и голубой, неизмеримый океан, сладострастным купо­лом нагнувшийся над землею, кажется, заснул, весь потонув­ши в него, обнимая и сжимая прекрасную в воздушных объя­тиях своих! На нем ни облачка. В поле ни речи. Все как будто вымерло; вверху только в небесной глубине дрожит жаворонок, и серебряные песни летят по воздушным ступеням на возлюб­ленную землю, да изредка крик чайки или звонкий голос пере­пела отдается в степи. Изумруды, топазы, яхонты эфирных на­секомых сыплются над пестрыми огородами, осеняемыми статными подсолнечниками.

Такой роскошью блистал один из дней жаркого августа, когда дорога, верст за десять до местечка Сорочинец, кипела народом, поспешавшим со всех окрестных и дальних хуторов на ярмарку.

Одиноко в стороне тащился истомленными волами воз, наваленный мешками, пенькою, полотном и разною домашнею поклажею, за которым брел в чистой полотняной рубахе и за­пачканных полотняных шароварах его хозяин. Ленивой рукой обтирал он катившийся градом пот со смуглого лица и даже капавший с длинных усов, напудренных тем неумолимым па­рикмахером, который без зову является и к красавице, и к уро­ду и насильно пудрит несколько тысяч лет род человеческий.

Много встречных, особенно молодых парубков, брались за шапку, поравнявшись с нашим мужичком. Однако же не се­дые усы и не важная поступь его заставляли это делать. Стоило только поднять глаза немного вверх, чтобы увидеть причину такой почтительности: на возу сидела хорошенькая дочка с круглым личиком, с черными бровями, ровными дугами под­нявшимися над светлыми карими глазами, с беспечно улыбав­шимися розовыми губками, с повязанными на голове красны­ми и синими лентами, которые богатою короною покоились на ее очаровательной головке. Все, казалось, занимало ее; все было ей чудно, ново, и хорошенькие глазки беспрестанно бега­ли с одного предмета на другой. Как не рассеяться, если де­вушка в восемнадцать лет в первый раз на ярмарке!

Но ни один из прохожих и приезжих не знал, чего ей стоило упросить отца взять с собою, который и душой рад бы был это сделать прежде, если бы не злая мачеха, выучившаяся дер­жать его в руках так же ловко, как он вожжи своей старой кобылы, тащившейся за долгое служение теперь на продажу.

(По Н. Гоголю)

Старый, обширный, тянувшийся позади дома сад, выходив­ший за село и потом пропадавший в поле, заросший и заглох­ший, казалось, один освежал эту обширную деревню и один был вполне живописен в своем картинном запустении. Зелены­ми облаками и неправильными трепетнолистыми куполами ле­жали на небесном горизонте соединенные вершины разросших­ся на свободе деревьев. Белый колоссальный ствол березы, лишенный верхушки, отломленной бурей или грозою, поды­мался из этой зеленой гущи, круглый и сверкающий, как пра­вильная мраморная колонна; косой остроконечный излом, ко­торым он оканчивался, темнел на снежной белизне его, как шапка или черная птица. Хмель, глушивший внизу кусты бу­зины, рябины и лесного орешника, взбегал, наконец, и обвивал наполовину сломленную березу; достигнув середины ее, он от­туда свешивался вниз и начинал цеплять вершины других деревьев или же висел на воздухе, завязавши кольцами свои тонкие цепкие крючья, легко колеблемые воздухом. Местами зеленая чаща расходилась, озаренная солнцем, и показывала неосвещенное углубление, зиявшее, как темная пасть, в чер­ной глубине которой мелькали окинутые тенью, узкие дорожки, убегавшие вдаль, обрушенные перила, пошатнувшаяся беседка, дуплистый дряхлый ствол ивы, седой кустарник, вытыкавший из-за ивы иссохшие, перепутавшиеся и скрестившиеся сучья, и, наконец, молодая ветвь клена, протянувшая сбоку свои зеле­ные лапы-листья. В стороне, у самого края сада, несколько вы­сокорослых осин подымали огромные вороньи гнезда на тре­петные свои вершины. У иных из них ободранные и не вполне отделенные ветви висели вниз вместе с иссохшими листьями. Словом, все было хорошо, как не выдумать ни природе, ни ис­кусству, но так бывает только тогда, когда они соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду че­ловека пройдет окончательным резцом своим природа, уничто­жит грубоощутимую правильность и нищенские прорехи, сквозь которые проглядывает нескрытный нагой план, и даст чудную теплоту всему, что создавалось в хладе размеренной чистоты и опрятности.

(По Н. Гоголю)

Чичиков в довольном расположении духа сидел в своей бричке, катившейся давно по столбовой дороге. Предположе­ния, сметы, соображения, блуждавшие по его лицу, видно, были очень приятны, ибо ежеминутно оставляли после себя следы довольной усмешки.

Занятый ими, он не обращал никакого внимания на то, как его кучер, довольный приемом дворовых людей Манилова, делал весьма дельные замечания чубарому пристяжному коню, запряженному с правой стороны.

Рассуждая, Селифан забрался, наконец, в самые отдален­ные отвлеченности. Если бы Чичиков прислушался, то узнал бы много подробностей, относившихся лично к нему, но мысли его так были заняты своим предметом, что один только силь­ный удар грома заставил его очнуться и посмотреть вокруг себя: все небо было совершенно обложено тучами, и пыльная почтовая дорога опрыскалась каплями дождя. Это заставило его задернуться кожаными занавесками с двумя круглыми окошечками, определенными на рассматривание дорожных ви­дов, и приказать Селифану ехать скорее.

Селифан, прерванный тоже на самой середине речи, смек­нул, что, точно, не нужно мешкать, вытащил тут же из-под ко­зел какую-то одежонку из серого сукна, надел ее, схватил в руки вожжи и прикрикнул на свою тройку, которая чуть-чуть переступала ногами, ибо чувствовала приятное расслабление or поучительных речей.

Селифаи никак не мог припомнить, два или три поворота прогнал. Сообразив и припоминая несколько дорогу, он догадался, что много было поворотов, которые все он пропустил мимо.

Так как русский человек в решительные минуты найдется, что сделать, не вдаваясь в дальние рассуждения, то, поворо­тивши направо, на первую перекрестную дорогу, прикрикнул он на лошадей и пустился вскачь, мало помышляя о том, куда приведет взятая дорога.

(По Н. Гоголю)

Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои. Ни за шелохнет, ни прогремит. Глядишь и не знаешь, идет или не идет его велича­вая ширина. Чудится, будто весь вылит он из стекла и будто голубая зеркальная дорога, без меры в ширину и без конца в длину, реет и вьется по зеленому миру. Любо тогда и жар­кому солнцу оглядеться с вышины и погрузить лучи в холод стеклянных вод, и прибрежным лесам ярко осветиться в водах. Они толпятся вместе с полевыми цветами к водам и, наклонив­шись, глядят в них и не наглядятся, и не налюбуются светлым своим зраком, и усмехаются, и приветствуют его, кивая ветвя­ми. В середину же Днепра они не смеют глянуть: никто, кроме солнца и голубого неба, не глядит в него. Редкая птица доле­тит до середины Днепра.

Чуден Днепр и при теплой летней ночи, когда все засы­пает: и человек, и зверь, и птица. Звезды горят и светят над миром, и все разом отдаются в Днепре. Черный лес, унизан­ный спящими воронами, разломанные горы, свесясь, силятся закрыть его хоть длинною тенью своею — напрасно! Нет ниче­го в мире, что бы могло прикрыть Днепр. Нежась и прижимаясь к берегам от ночного холода, дает он по себе серебряную струю, и она вспыхивает, будто полоса дамасской сабли, а он, синий, снова заснул. Чуден и тогда Днепр, и нет реки, равной ему в мире! Когда же пойдут по небу синие тучи, черный лес шата­ется до корня, дубы трещат и молния, взламываясь между туч, разом осветит целый мир, — страшен тогда Днепр! Водя­ные холмы гремят, ударяясь о горы, и с блеском и стоном от­бегают назад, и плачут, и заливаются вдали.

Так убивается старая мать казака, провожая своего сына в войско. Разгульный и добрый, едет он на вороном коне, под­боченившись и молодецки заломив шапку, а она, рыдая, бежит за ним, хватает его за стремя, ловит удила и ломает над ним руки и заливается горючими слезами.

(По Н. Гоголю)

Все три всадника ехали молчаливо. Старый Тарас думал о давнем, перед ним проходила его молодость, его лета, его протекшие лета, о которых всегда плачет казак, желавший, чтобы вся жизнь его была молодость. А между тем, степь уже давно приняла их всех в свои зе­леные объятия, и высокая трава, обступивши, скрыла их, и только казачьи черные шапки одни мелькали между ее ко­лосьями.

Солнце выглянуло давно на расчищенном небе и живи­тельным теплотворным светом своим облило степь. Все, что смутно и сонно было на душе у казаков, вмиг слетело, сердца их встрепенулись, как птицы.

Степь чем дальше, тем становилась прекраснее. Тогда весь юг, все то пространство, которое составляет нынешнюю Ма­лороссию, до самого Черного моря, было зеленою, девственною пустынею. Никогда плуг не проходил по неизмеримым волнам диких степей. Одни только кони, скрывавшиеся в них, как в лесу, вытаптывали их. Вся поверхность земли представлялась зелено-золотым океаном, по которому брызнули миллионы разных цветов. Сквозь тонкие, высокие стебли травы сквозили голубые, синие и лиловые волошки; желтый дрок выскакивал вверх своею пирамидальною верхушкою; белая кашка зонтико­образными шапками пестрела па поверхности. Воздух был на­полнен тысячью разных птичьих свистов. В небе неподвижно стояли ястребы, распластав свои крылья и неподвижно устре­мив глаза свои в траву. Крик двигавшейся в стороне тучи диких гусей отдавался в каком-то дальнем озере. Из травы поды­малась мерными взмахами чайка и роскошно купалась в синих волнах воздуха, то пропадая в вышине, то мелькая одною чер­ною точкою, то перевертываясь крылами и блестя перед солн­цем. Черт вас возьми, степи, как вы хороши!

Вечером вся степь совершенно переменилась. Все пестрое пространство ее охватывалось последним ярким отблеском солнца и постепенно темнело, так что видно было, как тень пробегала по ней, и она становилась темно-зеленою; испарения подымались гуще, каждый цветок, каждая травка испускали амбру, и вся степь курилась благовонием. По небу изголуба-темному, как будто исполинскою кистью, наляпаны были широ­кие полосы из розового золота изредка белели клоками легкие и прозрачные облака, и самый свежий, обольстительный, как морские волны, ветерок едва колыхался по верхушкам травы и чуть дотрагивался к щекам. Вся музыка, звучавшая днем, утихла и сменилась другою. Иногда ночное небо в разных мес­тах освещалось дальним заревом от выжигаемого по лугам м рекам сухого тростника, и темная вереница лебедей, летев­ших на север, вдруг освещалась серебряно-розовым светом, и тогда казалось, что красные платки летели по темному небу.

(П о Н. Гоголю)

Погода была прекрасная, еще прекрасней, чем вчера, но жара не унимались. По ясному небу едва-едва неслись высокие и редкие облака, изжелта-белые, как осенний запоздалый снег, плоские и продолговатые, как опустившиеся паруса. Их узор­чатые края, пушистые и легкие, как хлопчатая бумага, медлен­но, но видимо изменялись с каждым мгновением: они таяли, и от них не падало тени.

Мы долго бродили с Касьяном по ссечкам. Молодые отпры­ски, еще не успевшие вытянуться выше аршина, окружали Своими тонкими, гладкими стебельками почерневшие, низкие пни; круглые губчатые наросты с серыми каймами, те самые наросты, из которых вываривают трут, лепились к этим пням; земляника пускала по ним свои розовые усики; грибы тут же тесно сидели своими семьями. Ноги беспрестанно путались и цеплялись в длинной траве, пресыщенной горячим солнцем; всюду рябило в глазах от резкого металлического сверкания молодых, красноватых листьев на деревцах; всюду пестрели голубые гроздья журавлиного гороху, золотые чашечки кури­ной слепоты.

Кое-где, возле заброшенных дорожек, на которых следы колес обозначались полосами мелкой красной травы, возвы­шались кучки дров, потемневших от ветра и дождя, сложен­ные саженями; слабая тень падала от них косыми четырех­угольниками.

Легкий ветерок то просыпался, то утихал. Одни кузнечики дружно трещат, словно озлобленные, и утомителен этот непре­станный, кислый и сухой звук.

Не наткнувшись ни на один выводок, дошли мы, наконец, до новых ссечек. Там недавно срубленные осины печально тя­нулись по земле, придавив собою и траву, и мелкий кустарник; на них листья, еще зеленые, но уже мертвые, вяло свешивались с неподвижных веток; на других они уже засохли и покоро­бились. От свежих золотисто-белых щепок, грудами лежавших около влажных пней, веяло особенным, чрезвычайно приятным, Горьким запахом. Вдали, ближе к роще, глухо стучали топоры, и по временам, торжественно и тихо, словно кланяясь и расши­ряя руки, опускалось кудрявое дерево.

(По И. Тургеневу)

Деревня Выселки состояла из шести низеньких и малень­ких избушек, уже успевших скривиться набок, хотя их, веро­ятно, поставили недавно: дворы не у всех были обнесены плет­нем. Въезжая в эти Выселки, мы не встретили ни одной души; даже куриц не было видно, даже собак; только одна, черная, с куцым хвостом, торопливо выскочила при нас из совершенно высохшего корыта, куда ее, должно быть, загнала жажда, и тотчас, без лая, опрометью бросилась под ворота.

Я зашел в первую избу, отворил дверь в сени, окликнул хозяев — никто не отвечал мне. Я всунул голову в комнату, по­смотрел: темно, дымно и пусто. Я вышел во двор.

На самой середине ярко освещенного двора, на самом, как говорится, припеке, лежал, лицом к земле и накрывши голову армяком, как мне показалось, мальчик. В нескольких шагах от него, под соломенным навесом, возле плохой тележонки, стоя­ла, опустив голову, худая лошаденка в оборванной сбруе. Солнечный свет, падая струями сквозь узкие отверстия обветшалого намета, пестрил небольшими светлыми пятнами ее косматую красно-гнедую шерсть.

Тут же, в высокой скворечнице, болтали скворцы, с спокой­ным любопытством поглядывая вниз из своего воздушного домика. Я подошел к спящему и начал его будить.

Он поднял голову, увидал меня, тотчас вскочил на ноги и забормотал спросонья: «Что, что надо?» Я не тотчас ему отве­тил: до того поразила меня его наружность. Вообразите себе карлика лет пятидесяти с маленьким, смуглым, сморщенным лицом, острым носиком, карими, едва заметными глазками и курчавыми, густыми, черными волосами, которые, как шляпка на грибе, широко сидели на крошечной его головке. Все тело его было чрезвычайно тщедушно и худо, и нельзя передать сло­вами, до чего был необыкновенен и странен его взгляд. Старик неохотно встал и вышел на улицу. Кучер мой находился в раз­драженном состоянии духа: он собрался было попоить лоша­дей, но воды в колодце не было. Но, увидев старика, он заки­вал головой и воскликнул: «А, Касьянушка, здорово!»

(По И. Тургеневу)

Долго не находил я никакой дичи; наконец, из широкого дубового куста, насквозь проросшего полынью, вылетел ко­ростель. Я ударил — он перевернулся в воздухе и упал. Услы­шав выстрел, Касьян быстро закрыл глаза рукой и не шевелил­ся, пока я не зарядил ружья и не поднял коростеля. Когда же я отправился далее, он подошел к месту, где упала подстрелен­ная птица, нагнулся к траве, на которую брызнуло несколько капель крови, покачал головой и, пугливо взглянув на меня, прошептал: «Грех! Вот это грех!»

Жара заставила нас, наконец, войти в рощу. Я бросился под высокий куст орешника, над которым молодой, стройный клеи красиво раскинул свои легкие ветви. Касьян присел на толстый конец срубленной березы. Я глядел на него. Листья слабо колебались в вышине, и их тени тихо скользили взад и вперед по его тщедушному телу, кое-как закутанному в темный армяк, и по сто маленькому лицу.

Я лег на сипну и начал любоваться мирной игрой перепу­танных листьев на далеком светлом небе.

Удивительно приятное занятие лежать на спине в лесу и глядеть вверх! Вам кажется, что вы смотрите в бездонное море, что оно широко расстилается под вами, что деревья не подни­маются с земли, а, словно корни огромных растений, спускают­ся, отвесно падают в те стеклянно-ясные волны; листья на де­ревьях то сквозят изумрудами, то сгущаются в золотистую, почти черную зелень. Где-нибудь далеко, оканчивая собой тон­кую ветку, неподвижно стоит отдельный листок на голубом клочке прозрачного неба, и рядом с ним качается другой, на­поминая своим движением игру рыбьего плеса, как будто дви­жение это само больное и не проводится ветром.

Волшебными подводными островами тихо наплывают и тихо проходят белые круглые облака. Вдруг все это море, лучезар­ный воздух, эти ветки и листья, облитые солнцем, — все заст­руится, задрожит беглым блеском, и поднимается свежее, тре­пещущее лепетание, похожее на бесконечный мелкий плеск внезапно набежавшей зыби.

Вы не двигаетесь, вы глядите, и нельзя выразить словами, как радостно и тихо и сладко становится на сердце.

(По И. Тургеневу)

Я сидел в березовой роще осенью, около половины сентя­бря. С самого утра перепадал мелкий дождик, сменяемый по временам теплым солнечным сиянием; была непостоянная по­года. Небо то все заволакивалось рыхлыми белыми облаками, то вдруг местами расчищалось на мгновение, и тогда из-за раз­двинутых туч показывалась лазурь, ясная и ласковая, как прекрасный, умный глаз. Внутренность рощи, влажной от дож­дя, беспрестанно изменялась, смотря по тому, светило ли солнце или закрывалось облаком. Она то озарялась вся, словно вдруг в ней все улыбнулось: тонкие стволы не слишком частых берез внезапно принимали нежный отблеск белого шелка, лежавшие на земле мелкие листья вдруг пестрели и загорались червонным золотом, а красивые стебли высоких кудрявых папоротников, уже окрашенных в свой осенний цвет, подобный цвету переспе­лого винограда, так и сквозили, бесконечно путаясь и пересе­каясь перед глазами; то вдруг опять все кругом слегка сияло: яркие краски мгновенно гасли, березы стояли все белые, без блеску, как только что выпавший снег, до которого не коснулся холодно играющий луч зимнего солнца. Листва на березах была еще почти вся зелена, хотя заметно побледнела; лишь кое-где стояла одна, молоденькая, вся красная или вся золо­тая, и надобно было видеть, как она ярко вспыхивала на солн­це, когда его лучи внезапно пробивались, скользя и пестрея, сквозь частую сетку тонких веток, только что смытых сверка­ющим дождем. Ни одной птицы не было слышно: все приютились и замолкли; лишь изредка звенел стальным колокольчи­ком насмешливый голосок синицы. Прежде чем я оста­новился в этом березовом леску, я прошел через высокую оси­новую рощу. Я, признаюсь, не люблю это дерево с бледно-ли­ловым пнем и серо-зеленой, металлической листвой, которую она вздымает как можно выше и дрожащим веером раскиды­вает на воздухе, и потому, не остановясь в осиновой роще для отдыха, я добрался до березового леска, угнездился под одним деревцом и, полюбовавшись окрестным видом, заснул тем без­мятежным сном, который знаком одним охотникам.

(По И. Тургеневу)

Был прекрасный июльский день, один из тех дней, которые случаются только тогда, когда погода установилась надолго. В такой точно день охотился я однажды за тетеревами и на­стрелял довольно много дичи. Вечерняя заря уже погасла, и в воздухе, еще светлом, хотя не озаренном лучами закатившего­ся солнца, начинали густеть и разливаться холодные тени, ког­да я решил вернуться к себе домой. Быстрыми шагами прошел я длинную площадь кустов, взобрался на холм и, вместо ожи­даемой знакомой равнины с дубовым леском направо, увидал совершенно другие, мне неизвестные места; меня тотчас обхва­тила неприятная, неподвижная сырость, точно я вошел в по­греб; густая, высокая трава на дне долины, вся мокрая, белела ровной скатертью, и ходить по ней было как-то жутко.

Я пошел вправо через кусты. Мне попалась какая-то нетор­ная заросшая дорожка, и я отправился по ней, внимательно поглядывая вперед. Небольшая ночная птица, неслышно и низ­ко мчавшаяся на своих мягких крыльях, почти наткнулась на меня и пугливо нырнула в сторону. Я вышел на опушку кустов и побрел по полю межой, отчаянно устремившись вперед, слов­но вдруг догадался, куда следовало идти, обогнул бугор и очутился в неглубокой, кругом распаханной лощине. До сих пор я еще не терял надежды сыскать дорогу домой; но тут я окончательно удостоверился в том, что заблудился совершенно и, уже нисколько не стараясь узнавать окрестные места, почти совсем потонувшие во мгле, пошел себе прямо, по звездам — наудалую… Около получаса шел я так, с трудом переставляя ноги. Казалось, отроду не был я в таких пустых местах: нигде не мерцал огонек, не слышалось никакого звука.

Я все шел и собирался было прилечь где-нибудь до утра, как вдруг очутился над страшной бездной. Холм, на котором я находился, спускался почти отвесным обрывом; его громадные очертания отделялись, чернея, от синеватой воздушной пустоты, и прямо подо мною, в углу, образованном тем обрывом и равниной, возле реки, которая в этом месте стояла, неподвиж­ным, темным зеркалом, под самой кручью холма, красным пламенем горели и дымились друг, подле дружки два огонька. Я узнал, куда я зашел: передо мной был Бежин Луг.

(По И. Тургеневу)

Вернуться домой не было никакой возможности, особенно в ночную пору, и я решил подойти к огонькам и в обществе тех людей дождаться зари. Я ошибся, приняв людей, сидевших вокруг огней, за гуртовщиков: это были крестьянские ребятиш­ки из соседней деревни, которые стерегли табун. В жаркую лет­нюю пору лошадей выгоняют у нас на ночь кормиться в поле: днем мухи и оводы не дали бы им покоя. Выгонять перед ве­чером и пригонять на утренней заре табун — большой праздник для крестьянских мальчиков. Сидя без шапок и в старых полу­шубках на самых бойких клячонках, мчатся они с Веселым ги­каньем и криком, болтая руками и ногами, высоко подпрыги­вают, звонко хохочут. Легкая пыль желтым столбом поднима­ется и несется по дороге; далеко разносится дружный топот, лошади бегут, навострив уши; впереди всех, задравши хвост, беспрестанно меняя ногу, скачет какой-нибудь рыжий космач, с репейниками в спутанной гриве.

Я сказал мальчикам, что заблудился, и подсел к ним. Они спросили меня, откуда я, помолчали, посторонились. Я прилег под обглоданный кустик и стал глядеть кругом. Картина была чудесная: около пней дрожало и как бы замирало, упираясь в темноту, круглое красноватое отраженье; пламя, вспыхивая, изредка забрасывало за черту того круга быстрые отблески; тонкий язык света лизнет голые сучья лозняка и разом исчез­нет. Иногда, когда пламя горело слабее и кружок света сужи­вался, из надвинувшейся тьмы внезапно выставлялась лоша­диная голова, гнедая с извилистой проточиной, или вся белая, внимательно и тупо смотрела на нас, проворно жуя длинную траву, и, снова опускаясь, тотчас скрывалась. Из освещенного места трудно разглядеть, что делается в потемках, и потому вблизи все казалось задернутым почти черной завесой. Темное чистое небо торжественно и высоко стояло над нами со всем своим таинственным великолепием. Сладко стеснялась грудь, вдыхая тот особенный и свежий запах — запах русской летней ночи.

(По И. Тургеневу)

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.