18+
Самый западный день

Объем: 150 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Самый западный день

А моя Виктория спит в кроватке, у окна. В самом западном городке великой страны. В самом западном детском саду. В новом и красивом. Уютном и добрым. На улице Героя Советского Союза Степана Дадаева.

Утром, когда темный холод улицы ещё не прогнал остатки сна, по дороге, огибая лужи и омуты грязи, бредём на тёплые огни сада. Брёдем, если на ногах нет резиновых сапог. Но сапоги, одетые поутру добавляют бодрости. И тогда вприпрыжку, с нетерпением, за руку и на улицу. Идём и идём. Улочка маленькая, но сапоги удлиняют её вдвое. Сократить расстояние можно лишь упоминанием о своём опоздании на работу, ждущими детьми и воспитателем, лишением очередного сюрприза.

— А что, Марина Геннадьевна сегодня будет?

— Да!

— А Александра Евгеньевна, почему не приходит?

— Потому что она сейчас живет в Калининграде.

— А мы к ней поедем?

— А когда?

— А что у неё другие детки?

А в раздевалке уткнётся головой в грудь, потрётся котёнком, обнимет. Закроет глаза и мурлычет песенку про кота. Тихонько — чтобы себя не разбудить. Помурлыкаем, наденем новое платье, и танцем, кружась наверх, в группу.

В группе дети за столом, книги листают с картинками. Бежит к воспитателю, обнимет, поздоровается и назад. Целоваться со мной, обниматься. Махать руками на прощание. Одной: пока-пока, другой: китайским болванчиком — из стороны в сторону. И в вдогонку воздушный поцелуй, отправленный детским дыханием с ладони. Серьёзный и весомый, робкий и нежный. Осиновым дрожащим листком догоняющий и оберегающий: «Я тебя люблю».

Дела захватывают, отодвигают всё в сторону. А всё равно бросаю взгляд на часы: сейчас идут гулять; садятся кушать; ложатся спать. Вот уже и время — пора забирать. Немного задержался. Встречает, дергая за руку:

— А почему ты меня не забрал, как я поела?! Сразу!

Начинаешь объяснять, но гнев уже прошел, она уже порхнула в раздевалку. Пытаюсь одеть, поймать ее курткой, но пока не пройдёт по всем названиям шкафчиков — бесполезно. Лисоньки, паровозики, грибы, цветы. Тянет рукой поверх шкафчика, к плакатам за безопасность:

— А зачем этот дядя мальчика конфетой позвал?

— Этот дядя чужой, он с виду добрый, а сам очень злой. А конфетой заманивает, чтобы потом съесть. Что надо делать, если тебя незнакомые схватят за руку и будут тащить куда-нибудь?

Вика замирает, делает страшные глаза и кричит на всю раздевалку:

— Отпустите меня! Я вас не знаю! Вы не мои папа и мама! Пожар!

Хочу уходить, но она требовательно тащит к другому плакату:

— А зачем детки спичками играют?! Это нельзя! Может получиться пожар, пожарные будут тушить. А детки могут сгореть. Это как у нас было! Когда дым был дома, а я у дяди Сережи сидела. Машины пожарные приезжали с огоньками. А потом дома пахло плохо. И мы окна открывали. А на окне бабочку я рисовала. Ей ничего не было, — тараторит воспоминанием.

— А почему в розетку ничего нельзя включать? Вот я ничего не включаю! Потому что может загореться и током ударить!

— А это что!? Это дверь нельзя открывать? А почему? Потому что там плохие? А что надо делать? Вот я погавкаю как собака, и они уйдут, потому что испугаются!

Наконец одевшись, уходим. Ага! Не тут-то было. Пока никого нет, тянет меня во дворик. Обходим здание сада, собирая и относя в беседку найденные игрушки, оставленные с утренней прогулки. Идёт, мило ворча детством:

— Поразбросали, понимаешь! А им холодно. Они же обидятся и уйдут. А детки придут играть, а их нет. Что они тогда будут делать?!

И несёт, и укладывает, и убирает. Ищет веник. И только когда всё оказывается на своих — её местах, дает себя увести.

Дальнейший маршрут выбирает сама: мы идём на море. Идёт, щебечет. О том, что кушали, сколько, что рисовали. Начинает петь песенку, разученную с воспитателем. Сбивается. Замолкает. Выдумывает новые слова и поет снова, и снова. Идём мимо парка, в который мы давно не ходим. В парке грязном и непролазном. В парке с одной дорожкой разделённой пополам группой каменных медведей, разрисованных во все цвета радуги. Украшавших это замечательное место еще до войны. Былая гордость балтийцев. С кинотеатрами и аллеями, скамейками и скульптурами, с кружками и занятиями. Всё в прошлом. Там хорошо только когда на море шторм. Тихо.

Вика тянет мимо древнего немецкого форта, окруженного глубоким рвом с водой. Сурово смотрящим грозными бойницами кровавого кирпича, прошедших войн.

— Ого-гоо-оо!!! — Это она кричит тут. Кричит всегда. Кричит потому что здесь замечательное эхо. Но только после садика. После сна. Днём эхо куда-то прячется. Наверное, солнышка боится. Или спит. И просыпается к ночи.

А уточки боятся её крика и, шурша крыльями, взбивая воду лапками, катерами уплывают подальше от опасного соседства. Дочь любуется и тянет меня дальше. А я знаю, куда она меня тянет — на немецкое кладбище. Воинское захоронение немецких солдат.

Когда кому-то рассказываешь, что у нас место прогулок кладбище, все становятся какими-то серьёзными. И смотрят так подозрительно. А что делать? Четверть Балтийска вырастило своих детей здесь, на кладбище. На берегу моря, среди песчаных, поющих и гуляющих туда-сюда дюн. Среди сосен, дурманящих своей чистотой и шишек, хрустящих под ногами. На густом ковре, сотканному изо мхов и травы, на который и упасть то не страшно — как в кровать, со всего размаху. Не больно. Вырастили, сидя на добротных скамьях, среди ухоженных дорожек. Вырастили среди этой трагической тишины, слушая размеренное морзе дятла. Единственно кому разрешено её тревожить. И дети с пелёнок знают, что в этом месте нельзя шуметь и что-либо выносить за ограду. А что нам делать, если кладбище единственное приличное, чистое и безопасное место?! Потому и ходим сюда. Да и ещё, потому что здесь она задает вопросы о войне. Здесь в тишине она пытается понять про жизнь и смерть, про врагов и друзей, про добро и зло. Ну, место такое.

Надышавшись, набегавшись, с тихим лязгом закрыв за собой калитку кладбища, услышав низкий гул корабля, торопимся к морскому каналу. И вовремя. Мимо, серо-свинцовой тенью, скользит гордость нашего флота: боевой корабль. Грозный и надёжный, обжигая оранжевым рядом спасательных жилетов на матросах, оглушая командами командиров, и шлейфом парящих чаек, устремлённый на защиту границ Родины.

Машем ему руками и кричим, заглушаемые рёвом двигателей и хлёсткими ударами волн. Обласканные солёными брызгами и укутанные сизым дымком, неприятно щекочущим нос. И бежим за ним: за дымком, за набегающими волнами, за чайками, за пенным, исчезающим следом, за кораблем. Мимо стоящих на площадке машин, приветливо улыбающейся девушке торгующей янтарем, мимо остатков летнего кафе. Бежим по ступенькам вверх, к памятнику Елизавете, сидящей на коне. Поставленной на высокую площадку обязанностью встречать и провожать моряков и матросов, военных и гражданских, жителей и гостей. Далеко её видно. Да и с нее тоже: суда на рейде; рыбаки, таскающие удочками серебряную салаку; красные крыши домов на другой стороне пролива; старую потемневшую временем зеленую немецкую башню; рыжие дюны, стыдящиеся темными пятнами песка; берег, атакованный молочными бурунами волн; самую западную точку России и огибающий её, уносящий на боевую службу чьих-то отцов и сыновей, корабль.

— А куда они поплыли?

— А зачем?

— А что они там будут делать?

— А солнышко они догонят?

— А почему? — летят горохом вопросы.

Вытираю выступившие ветром слезы на её лице и отвечаю, отвечаю, отвечаю. Отвечаю до заката, до загоревшихся огней в море, домах. До маяка, все ярче и увереннее указывающего путь. До первых звезд. По звездам и идем домой. Изучая созвездия и планеты.

— А это Большая Медведица?

— Да! Ведмедица!

Начинает сразу же поправлять:

— Папа! Не ведмедица, а медведица! Ты неправильно говоришь! Правильно надо: Медведица! Ты понял!?

Киваю головой:

— Конечно!

— А почему звёзд мало? А когда будут планеты? А почему солнышко в воде не шипит? А почему закат разный? А почему? Почему? Почему?

Так по звездам и домой. Ужин готовить. К приезду мамы с работы нужно успеть. Пока готовлю, что и из чего, Вика, окружив себя игрушками, начинает читать им книгу о космосе. Серьёзно. Показывая картинки. Водя пальцем по строчкам. Это она воспитатель в детском саду. Занимается. А поиграв, прибегает и обезьянкой, по мне взбирается на кухонный стол:

— А что ты делаешь?

— А что ты готовишь?

— А можно я тебе помогу.

— А давай я посолю.

— А ты от лука плачешь?

— А как это называется?

— Это блюдо называется… — тут же придумываю — Заблудившийся кальмар!

— Кальмар?!

— А почему он заблудился?

— А где он заблудился?

— А у него папы с мамой нет, и мы его съедим, потому что он заблудился?

— А мне его жалко.

— А может, мы не будем его есть?

— А когда приедет мама?

— А это будет вкусно?

— А я перец не люблю — он горький.

— Кушать хочу.

— Дай мне попить.

— Давай споём какую-нибудь песню, какую бабушка раньше пела. Про соловья.

И поем с ней украинские и русские, народные и чьи-то. Она с детства знает, что от песен кушанье вкуснее становится. Она уже взрослая — ей скоро пять лет будет, а сейчас четыре.

Пришла мама. Покушали. Затрепали кальмаров.

— Не надо было из дома без родителей ходить! — набитым ртом прокомментировала Вика ужин.

Пошли собираться к садику. Гладиться и подбирать наряд. А я сажусь писать.

Прибегает:

— А что ты делаешь?

— Пишу!

— А о чеём?

— О тебе!

— А зачем?

— На конкурс.

Думает. Ходит кругами вокруг. А потом:

— Ну, ты же не умеешь писать!

— Ты же совсем не умеешь писать!

— Ты же в школу не ходишь!

— Виктория! Вы меня обижаете!

— Нет, ну ты посмотри!

— Ну, ты же не умеешь!

— Давай я тебе помогу!

— Я тебя научу!

Садится рядом. Берёт листы бумаги, ручку и начинает писать. На лист ложатся почти ровные волны зубцов. Строчками. С придыханием и высунутым языком. Старательно и упрямо. Проговаривая вслух: «Вика Привалова приглашает вас на конкурс. Воспитатель Ирина Юрьевна. В феврале у нас будет конкурс, и мы в феврале пойдём на него с папой и мамой. Пусть они не уходят, чтобы посмотреть наш конкурс. Я не знаю про чего будет конкурс. Скажи, как держать ручку, чтобы она писала. Мы придём на… ля-ля-ля. Мы будем петь… там-там-там».

Поёт свою песню, отдаёт исписанный лист:

— Вот так папа, это тебе рассказ. А мне спать нужно. Завтра рано на работу, к деткам…

Эхо

В детстве мечтал и хотел покорить мир. Представлял, что, когда выросту, буду сильным. Даже не сильным, а очень сильным. Буду защищать слабых. Буду помогать людям, добру. Всегда побеждать зло. Чтобы было счастье.

Это было.

А с каждым годом чувствовал себя слабеющим. Чувство всемогущества и всесильности постепенно ушло в небытие. На смену пришло ощущение открытости, слабости и ранимости. Чувство беспомощности, скрываемое за щитом искусственной агрессии. Панцирем и шипами. В поисках тепла и счастья.

С годами панцирь с шипами врос в душу и стал её неотъемлемой частью. Щелочки в глухой обороне души оставались только для близких. Да и то сужались и зарастали до минимума возможного. Колючий кусочек льда.

До рождения дочери, открывшей портал в новый мир, в новую жизнь. Вернувшую всемогущество детства. Со смехом и улыбкой. С настоящими слезами и ответами. С мыслями и песнями вслух. С неуклюжими и решительными шагами начала пути.

Пути к панцирю и шипам…

Пути к утру с его слезами пробуждения закрытых глаз. Его беззащитным бормотанием по холодной и темной дороге в детский сад. Его припрыжки возвращения после: в мир моря, парка, детских площадок, красивых рыбок, магазинов с игрушками, добрых родителей и дома. Детских книг и множеством красивых карандашей. Возвращению в крепость дома. Надёжного и волшебного. Защищающего и согревающего.

Пути к первой бесхитростной лжи, к требовательному гневу, криков и угроз. Первым ультиматумам и сжатыми кулачками. Первой боли.

В этом пути видишь себя. Ищешь и вспоминаешь. И сравниваешь. А сопоставив и найдя своё, улыбаешься. Искринками глаз молча простив. Обняв и поцеловав теплом сердца.

Дни проходят в познании всего. Мест и желаний увидеть и потрогать мир много. Времени на это в заботах и работе практически нет. А то и совсем.

И должно быть именно поэтому, обещание показать волшебный лес умноженное на тайну ожидания трепетом билось в детской груди. Постоянными и ежечасными вопросами.

И наконец.

Едем.

Останавливаемся и ныряем.

Идём по дороге, в рытвинах и ухабах. К нежно шумящему морю. Под одобрительное качание ветвей древнего леса. Между волн белоснежных анемонов — лесной ветреницы. Запахов прошлых лет и сегодняшней свежести.

Идем.

А вернее иду я. Дочка уже давно в этом снежном лесу. Бежит, срывает красивый цветочек, а за ним другой, еще краше. С короткими перерывами на передачу букетов мне. И так, от цветочка к цветочку, закружило и запутало. В трех буках. С шумящих со всех сторон морем.

Вынесло.

К огромному и толстому. Высокому узловатому. С множеством шрамов на теле. К старому буку.

Окутало безмолвием. Тишину взрывает лишь хруст веток под ногами дочери.

— Иди сюда!

— Зачем?!

— Иди посидим. Помолчим.

— А зачем?!

— Слышишь, как тихо? Надо тихонько посидеть и молча поговорить с лесом.

— А это как?

Подходит.

Находим место на упавшем невдалеке дереве и садимся на зеленый мох.

Молча прижимается друг к другу.

Молчит.

Терпения хватает лишь на минуту.

— Эгооо-гоооо!

Эхо неуклюже, но все равно подхватывает:

— Оооооо!

— Эге гееее!

— Еееееее!

Эхо мечется от дерева к дереву.

Взлетает и садится к нам на колени.

Мир замирает.

А оно всё ищет и ищет возможность выскользнуть.

Вырасти и всё покорить.

А мы смотрим на его тщетные попытки оторваться от нашего счастья и любви.

Улыбаемся.

И уже вместе кричим:

— Эгегееееей!

И лес нам отвечает, перекрикивая шум моря и листвы:

— Еееееей!!!!

День независимости

А почему я о них вспомнил? Что-то ведь подтолкнуло, навеяло. Утренний щекочущий кофе разбудил моих три дня независимости России. Три праздника длиною в жизнь. Три мелькающие титрами мгновения. А какое из них важнее, какое главнее?! Чем запомнилось и чем осталось. Кому и для чего? Когда и от чего? Просто три дня.

Первый день независимости страны. Самый-самый! Объявили выходной. А что делать? Ну не работать же! Погода исключительно теплая. Друзья. Девчонки. На электричке на берег моря. В Пионерск. С сумками и баулами. Смехом и песнями.

Расположились на «сковородке», в песчаных дюнах, среди кривых, искореженных ветрами и жизнью, сосен. Прямо напротив остова затонувшей греческой баржи, сиротливо ржавеющей на отмели. Расстелили одеяла. Разложили еду и напитки. Включили магнитофон. Хряпнули водочки. Ну, а какой же праздник без шашлыка?! Пошли собирать дрова на костер! В пакете, в томатном соусе, уже с утра томятся «куриные ножки Буша». Ждут.

Солнце. Песок. Загораем. Хряпаем. Закусываем. Почему-то не купаемся. Ну а дальше: Уставшие. Наевшиеся. Обожравшиеся. Уснувшие. Загоревшие. Собравшиеся. Проснувшиеся: красномордые одной и бледнолицые другой стороной. В духоте и тесноте таких же, возвращаемся в Кёниг.

Праздник.

Без салюта и оркестра.

Головной болью.

Ожогами и кефиром.

А другой день независимости тоже в июне. В июне, в котором все цветёт. Волнует полями цветов и цветочков; дурманящими и заставляющими всё забывать запахами травы по пояс, качающейся от взмахов крыльев бабочек; прыгающими блошками и кузнечиками; кричащими и шуршащими невидимыми жучками; жужжащими, вечно чем-то недовольными шмелями. А ещё в июне цветет липа. Редкими, незаметными скрытыми под темными листьями, цветочками или деревьями света, вспыхнувшими нежными, бело-солнечными фейерверками, за которыми и листьев-то не видно. Каскадом цветов и аромата, оберегаемого мерным гудением поющих пчел. Цвет необходимый зимой, у самовара. Или просто у чайника. С мёдом. А сейчас — нужно ломать ветки. Ломать, высматривая липовые соцветья побольше, погуще. Ломать и извиняться перед липой за боль. За грубость. За невольную жестокость. А она обнимет ветками, покружит жужжанием рассерженных защитников и поцелует. А не понравится — так наотмашь, веткой. Женщина она ведь ласку любит. И требует. А наломанных веток уже гора. Подошёл. Погладил ствол. Поблагодарил, ещё раз извинившись. Без этого нельзя. Без этого зачахнет. А так, распустится на следующий год и ещё краше станет. Всколыхнёт своим ярким дыханием.

А сегодняшний день независимости…

…а стерся праздник.

Потерялся в душе. Может где, и отмечают, в столице, а у нас, просто выходной. Не стал он народным Первомаем. Не чувствуется почему-то. И потому, в этот раз не на диване у телевизора, не в бессмысленной гонке по пыльным улицам в поисках развлечений. В этот раз на даче, на небольшом кусочке земли, между морем и заливом. С супругой. Среди зарослей и отвалов дачного мусора. Среди дремучих батальонов сныти и крапивы до глаз, пугающих резким запахом нетронутой целины. Переплетёнными сетью — путанкой ежевики, цепляющей, царапающей и роняющей в объятия куч кирпича, стекла и мусора, спрятанных буйной растительностью пустоши.

Находим ровное местечко и ногами вытаптываем полянку. Обустраиваемся: пляжный зонтик, с кряхтеньем и потом, втиснутый в землю; два раскладывающихся кресла; пляжная сумка с водой и припасённой женой снедью. Ну и гора веток липы. Тонем в простых удобных креслах. До чего хорошо. Жмуримся и мурлыкаем на эту дикую тишину, природу и красоту. Упиваемся запахом смятой травы и увядающего цвета липы. Летним щебетаньем птиц. Отсутствием людей.

Помурлыкали и хватит!

Жена торжественно мастерит бутерброды. Делится. Плескает в стаканчики воды. Смеёмся. Чокаемся. Поздравляем друг друга и за работу. Методично и бережно обрываем липу. Прячась от солнца под зонтик. Выискивая солнце между туч, набежавших ветерком. Вздрагивая от грома и упавшего громом дождя. Прячась и прижимаясь, друг к другу под зонтиком. Спасая от дождя головы и ёжась от бегущих по телу ручьёв освежающих капель. Сложив кресла, вырвав зонтик из земли, брызгая и смеясь дождём, бежим, в машину.

Дождём, солнцем и счастьем.

А между ними тоже.

Праздник.

И позавчера боевики подошли практически вплотную. Вынырнули откуда-то и шмальнули из гранатометов. Дали пару очередей и исчезли. Растворились среди зелёнки и растяжек. А потом кто в кого стрелял и не разобраться. Да и не разбирался никто. Зачем?

Бывшая гостиница грохотала, наполнялась дымом, пылью, звенящими, теснящимися, толкающимися, устраивающимися на полу гильзами. Первый раз в жизни одел бронежилет. Пока копался — все места у бойниц, заложенных окон мешками с песком, оказались занятыми. Выскальзываю в коридор, не закрывая за собой дверь с надписью «бухгалтерия» — не до этикета. Следующая комната прокурорских — там странная тишина. Открываю дверь и, ловя лицом крошки бетона, отбиваемые пулями от потолка и стен, ковриком расстилаюсь на полу. Вдоль стен лежат обитатели кубрика. Живые и невредимые.

У окна никого нет.

Никто не стреляет.

Ползу. К живому, подпрыгивающему и развевающемуся одеялу на окне. Флагом. Звездным небом. С просыпающимися и появляющимися новыми звёздами. Дырками, солнечными лучами озарённой пыли, подбирающимися к лежащим на полу лентяям. Поленившихся заложить окна мешками с песком. И тихо, и спокойно, и вежливо говорю матом, перекрикивая грохот, куда им ползти, указывая на дверь. Главное, чтобы граната не залетела. Живы.

Потом день. Сводки. Информация. Полная готовность. А на окружающих надежды нет. Если что, то в лучшем случае останешься в истории неизвестным героем, кинутым кучкой товарищей из террариума единомышленников. Никто тебя не знает, за тебя некому держать ответ перед кем-либо. Лишенец, он и есть лишенец. Одиночка на войне — это волк. Сам за себя. И других. Его главное предназначение — выполнить задачу и выжить. А выжить на войне одиночке — это танец под блюз опадающих листьев. Только листья эти смертоносные и безжалостные. А выжить, это когда боишься собственной тени. Это когда боишься окружающих тебя супербойцов. Понаберут со всей страны по непонятным признакам, с разными тараканами в голове. Это конечно не значит, что все алкоголики и отморозки. В основном и почти все нормальные ребята. Увидевшие автомат впервые перед командировкой. Те нормальные, которых заинструктировали так, что они стали бояться себя еще дома, а здесь, не увидев и десятой доли услышанного, возомнили себя бессмертными героями американских боевиков. Организованный отряд Махно. Хотя там, судя по всему, и был порядок.

А мне ведь будет глубоко наплевать, кто приласкает меня очередью из автомата. Как бы ни было, а от своих получить пулю обидно и грустно. Вон эти, прокурорские, уже вечером, за рюмкой чая, рассказывали друг другу, как они мужественно оборонялись от армии боевиков. Герои.

А мне стыдно. Стыдно и гадко на душе. Перед самим собой. За бронежилет. Ну, зачем я его одел?! Испугался животным?! И теперь, по сей день, он чем-то мокрым, слизким, противным периодически обволакивает меня. Защищает от себя. Шепчет: «Правильно, так и надо, жизнь дороже». Как в темном колодце с лягушками по грудь.

И не смывается.

Омоновцы заехали перед обедом. Наши! Калининградцы! Загрузились патронами, гранатами, едой и водой. Завтра праздник. Кто знает, как захотят его отметить бородатые товарищи. Напросился у командира на праздник. Бегу за автоматом, разгрузкой. Им лишний ствол — поддержка, а у меня праздник — сутки провести со своими, родными. Эти точно не бросят. В любом случае им придется меня домой тащить. А выгодней, когда сам, на своих двоих — проблем меньше. А мне еще нужно доказать. Содрать с себя эту склизкую кольчужку, пока она не захлестнула всего, с головой. Ей только дай волю. И шага потом не сделать. Опутает по рукам и ногам: и все. Но об этом никому знать не надо. Это мое.

Блокпост он тут, рядом, не далеко. В центре Грозного. Вокруг памятника героям революции: Гикало, Ахриеву и Шерипову. Чеченцы, рассказывая о нём, смеются: «Два горных орла, держат русского хохла» или «Два нахала и Гикало», а наши просто — «Три дурака». Вот только этих троих не видно — в первую войну, кто-то и чем-то просто снес их по пояс. Из пушки. И теперь тут полпамятника. Окруженного железобетонными блоками, перекрытиями. Следящего бойницами. Контролирующего кольцо дороги. А значит, нужного и необходимого. Боевикам кость в горле. Не взяв, не пройдешь в центр. Блокпост, окруженный разрушенными зданиями и покореженным и серым парком. С разбитыми дорожками, утонувшими в пыли и войне. В слезах и крови. Именно здесь был рынок. Обычный такой. Его совсем недавно закрыли, с полгода, наверное. А ребята на память насобирали оставшиеся надписи. Реклама. Объявления. Ценники. «Продается офицер ФС. 30 лет. Здоров». «Ст. л-т русский для разной работы». «Недорого сержант, рус». И показали, чтобы иллюзий не было. Веры в светлое будущее.

Внутри блокпоста холод и полумрак. Доски, сбитые в кровати с солдатскими одеялами. Бутылки с водой. Коробки с консервами, галетами и ещё чем-то съестным. Бойницы. И ящики. Ящики, ящики, ящики. С патронами. С патронами россыпью, в пачках, упаковках. В цинках. Вскрытых и запечатанных. С гранатами. С уже вкрученными взрывателями. С гранатами гладенькими и ребристыми. С маленькими алюминиевыми и толстыми, белыми пластмассовыми взрывателями. Свежий салатик войны.

Пока осматриваюсь, ребята показали на стоящий, на углу поста киоск: «Сходи, а то, как стемнеет, не получится. Придётся до утра терпеть». Изучаю его изнутри — киоск, как киоск. С открытым канализационным люком посередине. Ну и заминированным, наверное. Вот где экстрим так экстрим. Потом получаю свою бойницу на время отдыха и наблюдательный пункт на время бодрствования. Изучаю местность. Запоминаю. Любуюсь. Чищу автомат. Жду темноты.

Чем ближе темнота, тем ощутимее становится озноб. Тело начинает подрагивать и мелко, мелко дрожать. А к холоду это не имеет никакого отношения. Ожидание неизвестности. Ожидание боя. Без бронежилета и лягушек страха.

Вот и тишина зависла темнотой. Оглушающая цикадами и тупым стуком обрушающихся зданий. Звездами, давящими на плечи. Застывшей пылью дня. Громким дыханием спящих и ждущих. И поспать бы, да все никак. Лежу на досках, закрыв глаза, слушая ночь. Моя смена на кукушке в двенадцать. Время замерло, остановилось, прислушалось. А затем полетело подталкиваемое нудными и настойчивыми трелями цикад. Пора. Лезу на верх. На свой пост, с которого видно много и далеко. В прибор ночного наблюдения — ночник. Я не один. Другой лежит рядом и слушает глазами темноту. Так не заснуть и надежней. Что не увидишь, то услышишь. А смотреть надо, потому как мы высоко и в нас стрелять удобнее. А еще, после ночника, глаза ничего не видят. А также слепнут они после вспышек яркого света. Затем второй и нужен. На подстраховку. И задача наша проста — сделать хотя бы один выстрел. Успеть. Привести застывшую и ждущую машину в боевой режим.

Летим в звёздах под размеренный гул далеких и высоких самолетов. Несущих и кидающих осветительные бомбы. Подсвечивающие город. Напоминающие о своей мощи и недоступности.

А внизу кому-то не спится. Кто-то шоркается. С матом и ворчанием. Вполголоса. Сапер Петя, неделю назад осматривая разбитые здания, в разрушенном кафе, нашел кофеварку. Старинную. С кучей медных пластин. Восстановил, как умел, вычистил, вымыл. Купил на рынке молотый кофе. До утра ещё чуть-чуть, а он этим свежим и сильным запахом дома поднял всех на ноги. Заставил рваться к глотку свежести, минуя консервы и галеты. Доброго утра глоток. Но он не даёт, смеясь:

— С праздником мужики! С Днем независимости! — и прикрывая рукой кофе, лезет к нам на кукушку. Дергает за ногу, вкладывает кружку горячим напитком в руку и чуть слышно:

— С праздником, Иваныч!

А сверху гудящие самолеты. Осветительными бомбами. Букетами белых гвоздик, парящих на нас с неба.

Дразнящий аромат кофе.

Праздник.

День независимости России!

Филиппыч

Ребята загрустили.

Стоп-колеса.

Новый год.

Филиппыча не будет!

Грустно.

А потом: кто-то, где-то, надыбал, вырвал, отбил, захватил, выкупил, обменял, оторвал, украл, притырил, обманул, принес… ЕЛКУ!!!

Дедушка Мороз, блин…

В пустыне глоток воды…

Трогали. Щупали. Гладили. Украдкой целовали… Славяночка…

Праздник…

Поместили и нарядили: Патроны. Гирлянды — ленты с патронами. Шары — гранаты на кольцах.

Праздник, закрашенный черным юмором.

Праздник застывшей опасности…

А Филиппыч не приедет…

Незаметно. Буднично проходит день. Еще один. Рутина. Стрельба. Война. Неразбериха. Слушаем рацию. Джонсон. В эфире бардак. Ежики. Лошадки. Война. Кто с кем воюет уже непонятно. Тем более кто в кого стреляет!? Стоп-колеса. Что в мире происходит?

Пришла ночь, а с ней темнота.

Пришла темнота, а с ней ночь.

Около восьми часов. Ночи. Тревога!!! Все в секунды заняли боевые позиции: у амбразур, проломов и проемах. В холоде ночи Грозного, в холоде ночи Минутки: шум двигателей. Машин. Много…

Первую линию обороны заняли бойцы ДОН (Дивизии особого назначения), стоящие с нами по соседству. Траншеи, выкопанные в земле.

Общая тревога! Наши не ездят. Значит духи!

Полная боевая готовность…

Рев двигателей сильней. Сильней…

Может, проедут мимо? А?!

Рев стих аккурат возле выезда к нашим апартаментам. Все застыли. Замерли. Патроны в патронниках. Предохранители сняты…

Лязгнула дверца Урала. Шаги в нашу сторону. Густоту ночи разорвал. Порвал на куски мороз звезд звонкий, практически детский голос. Слова, учитывая ситуацию, абсурдные и неуместные: «Стой! Стрелять буду!».

И тут над землей, над руинами, над гарью и грязью, прозвучал ровный, спокойный, густой и насыщенный, до боли знакомый и родной голос:

— Сынок! Ты что, в меня стрелять будешь!?…

И не понятно откуда. А кажется со всех сторон, по грязи, перепрыгивая через траншеи, кирпичи, ночь, тенями метнулись:

— Филиппыч!!!

Вспоминая события тех лет, все больше проникаюсь восхищением и преклоняюсь перед человеком, который смог без единого выстрела, в полном радиомолчании, во время запрета, ночью, привезти в Грозный из Моздока целую колонну. Для этого мало обладать бесстрашием. Для этого надо обладать мужеством. Мужеством взять на себя ответственность за жизни других. Талантом полководца.

Филиппыч!

Сделать такое ни для минутной славы: здесь этого никто не оценит. Не для наград. Не для звезды героя. А для пятидесяти пар горящих глаз. Для тех, кого искренно любишь. Устроить маленький праздник в праздник. Рискуя жизнью. Дать почувствовать в этой клоаке, забытой Богом и людьми: нужность, память, востребованность. Дать окрепнуть вере. Вере, которая угасает с каждым днем, уступая место безысходности и неотвратимости. Дать почувствовать воинам Великой страны, что они нужны ей. Слезы на глазах. Благодарность ему.

Пройдут годы. А в памяти останется этот незаметный, незамеченный вырезанный в сердце подвиг. Подвиг Человека. Человека, знающего цену маленькому празднику. Празднику на войне и его значению для нас. Маленьких серых песчинок России. Песчинок, из которых строится и высится громада ее славы.

Маленький человек. А сколько понимания, сострадания и любви вложил в него Господь! Какими талантами он его одарил. Сколько душ и судеб он спас и согрел. Согрел и спас…

Горжусь, что пришлось служить с ним.

Управление внутренних дел Калининградской области!

Как гордо и здорово звучит! Горжусь.

Гордились мы, ловя на себе завистливые взгляды ребят из других отрядов.

У нас был ПРАЗДНИК!

Проходит время. Уже сейчас ребята, те, которые были тогда, те, которые были до и те, которые были после, не помнят или не хотят вспоминать то, что было там. Время постепенно стирает лица, населенные пункты, даты. В памяти остаются только эмоции. Именно по ним и вспоминают Васю, Петю… «А помнишь!?» … «А помнишь!?» … «А помнишь!?»…

И очень удивляются, почему он запомнил, а другой нет.

А каждый помнит свою войну и свое окружение. Свои события. Своих героев. И почему — то всегда память отчетливо помнит передний план, а не помнит задний фон. Помнит взрыв, а не помнит ту маленькую девочку в конце улицы. Почему? Вот и сейчас вспоминая о подвиге Казаченко, а то, что как он прошел этот путь от Моздока до Минутки, я считаю подвигом, как-то забылись те, кто был с ним. Те, которые рисковали не меньше.

Филиппыч, принявший решение и организовавший переход колоны, отвечает за жизни ребят. И те, которые с ним, поддерживающие — отвечают не меньше. В том числе за жизнь Филиппыча. Нельзя их не вспомнить.

Все помнят Филиппыча и тот Новый год, и уже мало кто помнит о других, идущих сним рука об руку… Об Алексее и Андрее…

А они были с ним.

А они были с нами.

Герои той войны. И только они знают цену того пути: пути от Калининграда до Грозного. Пути от Моздока до Минутки. Пути от мира до войны. Пути от и до…

Дорога длиною в Вечность… И закончилась она праздником: Новым Годом!!!

Среди криков, возгласов, смеха Филиппыч каким-то образом успевает решить вопрос о постановке машин колонны во дворе — под прикрытие охранения. Раздвигаются противотаранные заграждения, колючая проволока и машины радостно пофыркивая, размещаются бок о бок во дворе. В уже подмерзшей дневной грязи.

Общее построение.

Несмотря на то, что многие спали. Уставшие. Измотанные. Истерзанные изнуряющей неделей. Измученные неизвестностью и непонятностью. Неопределенностью своего положения. Тоской по дому…

Вся эта грязь вокруг, эти завалы, эти длинные ночи и короткие дни, наполненные злом и горем, озарились сиянием. Заиграли другими красками. Наполнились добротой и домом. Дыханием дома и Родины. Ветром Балтики.

Команду «Становись!» никто не услышал. Все ее почувствовали.

Пощупать, потрогать, обнять Филиппыча хотел каждый.

Общая свалка, центром которой был Александр Филиппович.

Построились. Выравнивались несколько раз. Все время получалась кривая. Всем хотелось стать к нему поближе. Остановился. Маленький. Незаметный. Провел пальцами по ремню на поясе. Одернул куртку. Наполнил воздухом грудь… И здание наполнилось зычным, уверенным, сильным голосом. И он стал великаном. Прибывшие с ним ребята таскали ящики. А все смотрели на Филиппыча…

Речь оратора и мужа. Речь боевого офицера. Человека, привыкшего отдавать приказы и нести за них ответственность. Каждое слово, прежде чем раздаться, взвешивается. Примеряется размером и формой. Весом и интонацией. Бьет на убой. В сердце. Речь отца. Речь друга. Речь брата.

Осматривает каждого. Взгляд забирается в душу. Сердце. Сканирует мозг. Одним этим тяжелым, проницательным взглядом, он оценил состояние отряда. Моральное состояние боевого духа. Состояние отряда. Состояние каждого бойца. И на основе этого звучит его голос. Выдержанный. Четкий. Точный, как выстрел снайпера. Достигающий каждого в вибрирующей морозной тиши войны.

Он говорит. Он вспоминает другое время. Время той войны. Как колону не пустили ночью под прикрытие. Как погибли люди. Он рассказывает о том, как они добирались. Как шли через Чечню. Через блокпосты. Через руины. Через огонь. Чем отличается подполковник от полковника.

Он ведет диалог. Диалог со всеми и с каждым. В его речи каждый слышит, что-то для себя. То единственное, нужное и необходимое именно сейчас…

Передает «привет» от руководства УВД, руководства области и города, от родных и близких.

Передать, повторить, как он это сделал, передать, повторить, как он это произнес — невозможно. Так как невозможно передать и повторить шум волны, шелест листвы, тепло солнца…

…А потом он стал всех целовать. Крепко и смачно. Каждого. Перецеловал всех. Становится перед строем. Слезы на глазах. И тут как говорится, голос из толпы:

— А еще!?

Возглас подхватывается. И Филиппыч пошел целоваться вновь.

И я там был…

Филиппыч вновь встал перед строем. Осмотрел всех теплым отеческим взглядом. Вытер губы. И хитро улыбаясь, сказал, как бы про себя:

— А целуются то как!

Общее ликование…

А дальше началось вскрытие привезенных ящиков. Филиппыч из одного из них стал доставать пакеты. От родных. Из дома. Небольшие. Перевязанные и запечатанные скотчем и слезами.

Филиппыч превратился в почтальона.

Он выкрикивает фамилию. Имя. Подошедшему коротко рассказывает о родных. Историю получения пакета. С душой. Теплотой. Счастливчик уходил в сторонку. Находил более или менее неприметное место. Распечатывал пакет. В сторону откладывались вложенные вкусности. Из глубины извлекались листы бумаги. Фотографии. Фотографии, которые сразу же раскладывались вокруг. И дрожа, руки, раскрывали полученные письма. И губы закусывались. И вытирались глаза от потока слез…

В кубрике наступила тишина.

Такую картину видел и раньше. Видел я ее в наших фильмах о той, Великой войне. Добро и любовь. Письма из дома:

— Мы ждем Вас, возвращайтесь!

— Мы любим Вас!

— Возвращайтесь…

Мы любимы! Нас ждут!

Ветер, освежающий ветер.

А потом вытирая рукавом слезы. Отряхнув в далекую далену близких и чувства. Потихоньку выходя из своих уголков. Вернулись к этой жизни. Суровой и простой: Или ты, или тебя…

Возвращаюсь назад. Пытаюсь. Вскрываю ячейки памяти. Вскрываю. Взрываю. То, что забылось. То, что было. То, что забылось. То, что приказал себе забыть. То, что приказал не вспоминать. Но то, что должен. То, что обязан. Вспомнить то, что было. Вспомнить то, что нужно. Вспомнить то, что надо. Вспомнить то, что все забыли. Вспомнить то, от чего все оградились стеной. Глухой стеной забытья. И как сказал неизвестный, как сказал Филиппыч, как повторяю я:

— Это нужно живым!

Пишу эти строчки — возвращаюсь назад. Хожу по комнате из угла в угол. Не сплю. Ящик Пандоры. Мой ящик Пандоры. Вскрытый, взрезанный, взорванный. Этими строчками он возвращается в меня. В мой дом! Боль стрелою пронзает сердце. Молнией мозг. Кричу, но тишина поглощает крик. Поглощает стон. Со временем научусь с этим бороться. Научимся с этим бороться. А нет — просторы вечной охоты открыты воинам. Открыты нам, непримиримым и не успокоившихся.

Сейчас рассказывают о том, что все были пьяными и наркоманами. Нет! Это не так! Мы просто любили свою Родину! Мы просто любили свою Страну! Этой непонятной и необъяснимой любовью. Хаяли. Проклинали. Ругали. Но подставляли свою грудь под пули. Отдавали свою жизнь за нее — Обхаянную и Великую.

Славься Отечество наше народное!

А пить перед боем, а пить в предчувствии — трусость и преступление!

Волны Лохштедского леса

Шорох прошлогодних листьев ногами рвет тишину. Устремляется к солнцу. Растворяется и зависает. Осязаемо и полновесно. Над белоснежным ковром. От тишины до моря, от прошлого до сейчас — снежной гладью анемонов. Восхитительных, чистых, безбрежных. Белым облаком укутавших лес. Вздымаясь волнами и опадая брызгами — всюду и везде. Это их время. Только во время их торжества, от цветка к цветку можно найти дорогу к сердцу рощи. Старому и древнему буку. Вобравшему в себя всю злость и ненависть человечества. Дарящему любовь и вечность. Скрывающим и дарящим грозди серебряной рябины, обвивающей его древний стан.

Солнце, покидая день, пробивает еще не скрытые в зелени кроны. Со всей силы ударяя в них, рассыпаясь на миллионы лучиков, чтобы каждым обнять белоснежный анемон. Поцеловать и пожелать доброй ночи. Одарить каждого кусочком своего тепла. А анемоны, искупавшись солнцем, выбрав свой лучик, закрывают свои лепестки. Сберегая его в своих объятьях до утра, чтобы утром вернуть просыпающемуся светилу. Так было веками. Так было всегда. Каждый лучик анемона ведет к солнцу.

Когда-то здесь грозным стражем стоял замок Лохштедт. Но заросли снытью и крапивой камни его былого величия. Прорезали землю, на которую когда-то опирались могучие стены из гранитных валунов и кирпича, колеи от колес больших и военных машин. Изъела ржа колючую проволоку закрывавшую проходы к Балтийску. Ветром, временем и людьми, повалившимися деревянными столбами, поминающими кордон. Заставу, стыдливо глядящую разбитыми окнами на мчащиеся без пропусков машины. По дороге вдоль редеющего леса. Некогда священной буковой рощи пруссов. Самой западной. Напоенной кровью посягнувших на ее святость, нарушавших ее покой.

Но, не смотря на время и людей убывая, она растет. Стремится соединить шум волн и свет солнца. Трели соловья и стоны растущих грибов, продирающихся в муках, свозь опавшие листья. Пытается удержать атакуемый со всех сторон остров святости. Своей безбрежной чистотой, пытаясь пробиться сквозь зачерствевшие сердца. Она знает, что этот бой последний. Битва, которую нельзя проиграть, ибо за поражением приходит пустота. Пустота души. И ей надо успеть зацепиться и прорасти в тех, кто впитал в себя вечность этой земли.

Дорога в ухабах и рытвинах, камнях и глине, среди заборов и стремительно растущих особняков, погрязших в строительном гаме молчащих материалов, криках рабочих и гудящей техники обрывается высокой стеной деревьев. Прижавшись друг к другу, сплетаясь ветвями украшенными еще желтыми, салатовыми листьями, молчат. Об это гордое и высокое молчание, как от брони танка, разбивается на мелкие осколки и отлетает прочь наносное и бездушное.

Войти в рощу может каждый. Но увидеть и почувствовать ее, а тем более спросить и получить ответ, дано лишь тому, кто войдет с открытым сердцем и доброй душой. Тому, кто услышит ее сокровенную тайну. Тот, кто способен раствориться с ней временем и судьбой. В коконе судьбы. В жизнь, пропитанную энергией времени. Первый шаг в тишину. Окутывающую и ослепляющую. Раздевающую и ощупывающую. Изучающую. Она начинает кружить ветвями и верхушками деревьев, обнимать тихим шуршанием травы, пронзать птичьими трелями, окружая еле различимыми мошками. Обновляя и заостряя чувства. Отключая разум. Пробуждая и волнуя спящие и забытые восторги детства. Чистого, воздушного и безоблачного. Только детством можно измерить величие и чистоту этого места. И пробудив, открыв, тишина расступается взмахом крыльев птицы, оставив одного. В этом океане волн. Плыть и лететь.

Ушли во времени охраняющие покой рощи пруссы. Видевшие, чувствующие, знающие. Посвященные в таинство, они могли рассказать, о времени которое изменяется в волшебном танце цветов и деревьев. О свете озаряющим. Свете, ветром скользящего среди летающих золотых дюн. Свете, который волнами струится вокруг деревьев, проникает во все складки священной земли. О свете анемонов. Они бы могли рассказать о летучей мыши и сове, даже днем указывающих путь к старому буку. Но не смогут.

А кольцо, оберегающее его с каждым днём, становится меньше и меньше. Выжженными стволами, белеющими пнями… Павшими солдатами. Каждый шаг.

Войди в рощу.

Искупайся в ее волнах.

Растворись в ней.

Напитайся ее светом и сохрани то малое что осталось.

Лохштедский лес…

Лети…

Охота

Утро в деревне начинается не с первыми лучами солнца. И даже не с красного, еще сонного малинового диска, выплывающего из ваты утренних туманов. Оно начинается со стука пустого ведра, скрипнувшей, недовольной облупившейся краской двери, метнувшейся под ноги кошки, радостно брякнувшей цепью навстречу собаки. Просыпается от удара бьющих в жестяное дно ведра мощных струй белоснежного молока, от урчания неподвижно сидящего кота, не сводящего глаз с летящих стрелами струй, визжания и пыхтения поросят в нетерпении толкающих друг друга, залезающих на спины и падающих в ночную неубранную вонючую жижу. Успокаивается накормленными и довольными. Продолжается грохотом открываемых, все пытающихся, но никак не разваливающихся ворот. Шумным вздохом коровы Светки, втянувшей своими мокрыми ноздрями еще не пропавшую прохладу ночи. Чуть слышным ржанием лошади Люськи, покорно ведомой за уздечку отцом.

Он пастух. Гордо и почетно. Он идет собирать людской скот. Со сколько-то дневной щетиной, цигаркой в зубах, потертой и выцветшей одеждой. В кепке и со старым армейским вещмешком, в котором утаился завтрак и обед. Да еще новенький транзистор, в кожаном чехле с длинным ремешком.

Первое время с ним и не расставался. Ляжет в тень кустов, смотрит за вяло разбредающимися в поисках вкусной травы коровами и слушает как Лещенко гордо и торжественно поет: «Это праздник с сединою на висках…!».

— Говорит Маяк! Московское время….

По нему, и время отмечал, и все остальное. Хотя отец свободно обходился и без часов, и без транзисторного приёмника. По солнцу ориентировался. Да и скотина была выдрессирована им так, что можно было часы проверять, да и солнце. В восемь утра на поле, у Вандиного хутора. Там раньше у немцев поля клубничные были, а сейчас все заросло, но клубника, хоть и сильно одичавшая имелась и в сезон созревания, казалось земля полита кровью. Сильно и густо. Особенно края обвалившихся траншей. Заросшие памятники войны. В эти дни, напоминающие как никогда о том какой ценой, досталась эта земля

— Этот день Победы! — рвет тишину песней Лещенко.

А к двенадцати коровы выходят к ставку — обмелевшему и заросшему, но еще озеру. Вытоптанному от краев, убитыми копытами берегами — водопоем. Здесь своих коров находят хозяева. Подмывают, гремят пустыми эмалированными и жестяными ведрами, взбивают жару тугими струями. Пеной горячего молока.

— Вжик-вжик. Вжик-вжик — со всех сторон. А еще щелчки и хлопки, мат и перемат помогающий от назойливых и противных слепней. От гудящих мессершмитами оводов спасения нет. Коровы машут направо и налево хвостами пытаясь избавиться от их кровь сосущих тварей. Безрезультатно. В ход идут и ноги. С тем же успехом. А хозяйки отмахиваются и от слепней, и от оводов, и от хвостов, и от ног.

Когда-то устав от постоянных не слабых ударов по голове хвостом коровы Светки, и уже не в силах ее выдоить, привязал ей к хвосту кирпич. Ненадолго. Кирпичом по голове. Мотнула так, что очнулся минут через двадцать. Больше не экспериментировал. Доил как придется.

К часу — пол второму все уезжали. Начинался адмиральский час. Сиеста. До трех. А потом до шести к дальнему хутору. И уже оттуда, потихоньку, назад, в Гремячье. К восьми вступая парадом на новый асфальт. Час от начала до конца и все. Солнце в лес. До утра.

Это все конечно интересно, но не главное. Главное то, что, когда папа приходил домой, твердо и устало наступая на скулящие под его ногами доски давно некрашеного пола, садился на грубый, сколоченный его же руками табурет с прорезью посередине, для удобства, клал на колени пропахший высохшим крепким потом вещмешок. И я бежал к нему в нетерпенье. Прижимаясь к его грязной пахнущей всем на свете одежде. Вдыхая этот родной запах отца, пришедшего с работы. Ожидая. Дрожа. А он неторопливо развязывал тугой узел, скидывал петлю, расшнуровывал затянутую горловину и доставал завернутый в чистый кусок ткани кусочек хлеба.

— От зайчика!

Боже! Какой это был подарок! Ароматный и желанный! Дрожащими руками. Кружащейся головой. Жадно и ненасытно. В рот! Пьянея и наслаждаясь. Простой кусочек хлеба. От самого зайчика! У меня никогда не было подарка дороже этого маленького кусочка черного хлеба. Не было.

А еще у отца был кнут. Огромный и длинный. С небольшой короткой ручкой, которую он покрыл замысловатой резьбой для удобства. От рукоятки шла массивная кожаная коса, которая плавно утончалась к концу. И венец этого шедевра была прядь Люськиных волос из гривы.

Папа стрелял кнутом словно снайпер. Щелкал и стрелял. Когда получалось, то голос кнута превышал десять выстрелов из ружья. Хоть тогда я и не знал, как стреляют ружья, но уши закладывало надолго. Коровы очень боялись. Очень громко было. Но еще страшней и ужасней, когда кнутом и по крупу. До крови. До рева мычанья обиды и боли… До поднятого вверх хвоста и галопа в центр стада, куда угодно. Куда угодно… Только бы подальше…

А когда дома было нечего кушать, отец брал нас на охоту. На зайца. Всех нас. И маму, и братьев, и сестру. Наша задача была гнать стадо. Отец выходил перед коровами, а мы начинали, не торопясь, палками и собаками гнать коров вперед, по полю, заросшему травой. Гнали так, что отец оказывался в центре большого полумесяца растягивающегося в стороны стада. Так и шли: отец, стадо, мы. Папа шел неторопливо, держа в вытянутой назад руке и тянущийся длинной змеей кнут. Извиваясь скользил. За неслышными шагами. Ждущего.

И вот, стрелой, из-под копыт, серыми ушами, длинными ногами, тенью, от шума, от грохота, в центр относительной тишины. Перед отцом.

Заяц.

Вот он бежит быстрее и быстрее. Бегом к спасительной тишине кустов и травы. Удаляясь. Навсегда.

Отец выносит левое плечо вперед. Делает сильный, плавный рывок рукой вперед, устремляя плетенную змею кнута над убегающим зайцем. И резко назад. Выстрелом. Громом. Крик ребенка. И кувырком рухнувший заяц. И тишина, прерываемая пыхтеньем и топотом копыт коров, и звуком затягивающейся петли вещмешка. Зайцем в нем. Картошкой с зайчатиной на ужин.

А заяц в последний раз кричит словно ребенок. В первый раз…

Задолго до восхода солнца…

Саксофон

Он появился в начале девяностых. В наступившей темноте раздались неуклюжие, деревянные, отрывисто-грубые до-ре-ми-фа-соль вырываемые из саксофона. Звуки, как отражение времени. Они ударили по зданию горсовета Калининграда, метнулись к гордо стоящему перед ним памятнику Ленина, перескочив распластавшиеся перед ним трибуны и растворились в цветущей сирени парка, скрывающей небольшую клумбу, засаженную редкими цветами — местом влюбленных, любвеобильных и любителей поживиться чужим добром.

Ударили и затихли. Помолчали, испытывая тишину на прочность. И вновь рявкнули, отраженные от памятника «Родина-Мать», в огромные витрины рыбного магазина «Океан», прогромыхали по улице генерала Черняховского, чтобы поперхнуться в чаде горящих, недоступных в цене, шашлыков у «Свиного рыла», испугаться старого здания пожарной охраны и замереть в мусоре пустых прилавков Центрального рынка.

Очередные всхлипы страдающего саксофона утонули в грохоте последней электрички Северного вокзала, нырнувшей в тоннель под площадью протяжным «Уууууууу».

— Надоел! Борисыч! Поехали, посмотрим!

Старший экипажа Сергей Бандаренко захлопнул дверь патрульного Уаза. Машина, без видимых признаков принадлежности к органам внутренних дел, из тени, управляемая древним и опытным Свитеным Валентином Борисовичем, неслышно выдвинулась на поиски источника звуков. В пределах обслуживания участка — можно. Борисыч, Бондаренко, Жора — они уже ещё и давно профессионалы. Милиционеры взвода специального назначения патрульно-постовой службы УВД города. Я стажер в неуютной, новой, днем полученной, не разношенной форме. Мне все интересно и необычно. Смотрю на молчаливых, посматривающих по сторонам ребят. Хочу спрашивать и спрашивать, но молчу, стараясь не разрушать сосредоточенную тишину. Соответствовать.

Саксофон и скрывающегося за ним худого и лохматого, нашли быстро. Инструмент парень купил, а учится играть негде. Вот и вышел на улицу. Чтобы соседям не мешать.

Жора хлопнул парня по плечу:

— Молодец, мужчина! Только лучше если переберешься на Северный вокзал, там жителей нет и мешать никому не будешь. Садись в машину — довезем.

Когда музыку переместили на площадку у вокзала, Сергей добавил:

— И на глазах будешь! На всякий случай. Народ тут разный.

Машина снова растворяется в тени трибун и мерцания желтых ночных фонарей усыпанными гирляндами спящих громкоговорителей. Раньше мне казалось, что люди куда-то спешащие, с кем-то идущие, по площадям, улицам — чужие и неизвестные. Неизвестно откуда появились и где исчезли. Думал потому что был частью. Был маленьким составляющим этого размеренного хаотического движения города. А сейчас все для меня были преступниками. Ну, минимум нарушителями общественного порядка. На мне была форма! Я стал милиционером! Я должен задерживать и пресекать! Закружил голову запах свежих погон и скрипящей кожи милицейских ботинок.

— Смотри! Вася с новой девицей идет! — потянулся Бандаренко. — Все не остепенится, допрыгается когда-нибудь.

Несмотря на поздний вечер, на площади прогуливалось достаточно народу, чтобы я не смог определить кто из них Вася и, кто его новая пассия. А потому и спрашиваю осторожно:

— Который!?

Сергей неслышно улыбнулся:

— Вон, тот! Невысокий. В белой рубашке и серой жилетке. Под ручку с рыжей в красной блузке. Видишь?!

Описание точное и полное. Обычная пара. Ничего особенного. Наверное, его знакомый.

Оказалось, немного не так. И под молчание Борисыча Георгий с Сергеем открыли мне страшную тайну экипажа с позывным «Семьдесят». Это для меня площадь была толпой. Для них это были люди. Гуляющие, прогуливающиеся, спешащие с работы домой, отстающие и боящиеся, работяги и начальники, бездельники и хулиганы. Люди. И про каждого они могли рассказать столько, что можно было бы написать если не повесть, то огромный рассказ. Про каждого. Про их привычки, про их победы и поражения, про их взлеты и падения. Много. Оставаясь в тени «железного Вовки». Не замечаемые ими «мусора». Сторожевые псы. Часть интерьера города.

— Семидесятый — Балтике!

Сергей берет в руки микрофон рации:

— Семидесятый на связи.

— Где находишься?

— На площади.

— Кафе «Снежинка». Драка.

— Принял.

Микрофон еще не положен, а Борисыч уже на полпути к кафе.

А в кафе две девушки сошлись в рукопашной за единственного и неповторимого. В перевернутых столах, опрокинутых стульях, среди теплых зрителей, смотрящих боевик-забаву. Бросаюсь разнимать, но останавливаюсь сдержанный рукой Бондаренко.

— Подожди. А то без глаз останешься и прочих частей тела.

Не понимаю, но жду. Жду до тех пор, пока одна из девиц не упала. Обеих в машину.

— Балтика — семидесятому!

— На связи Балтика!

— Снежинка всё. Мы в БСМП.

— Принято.

Отвозим девушек в больницу. Переписываем их данные и уезжаем. Молча.

— У владельцев претензий нет. Сами потом разберутся. А с девицами в драку вступать нельзя. Нет у них логики в рукопашной никакой. Да драться перестанут и тобой в секунду займутся, обе, мало не покажется.

А когда обращаю внимание на закон, мои не бумажные наставники популярно объясняют мне разницу между законом государства и человеческим. Между властью и вседозволенностью. Добром и злом. Между нравственностью и беспределом. Проводят четкую грань, где можно по-людски, а где не может быть компромиссов между совестью и законом.

Я рад, что мне достались настоящие профи улицы, а не бумажные теоретики. Передающие опыт и знания настоящих милиционеров. От отца к сыну. От поколения поколению. От человека человеку.

— Балтика семидесятому. На месте.

— Принято.

Время дежурства: от вечерней пыли до умывающейся брусчатки утра. От шума машин до первых, тренькающих звонками трамваев. От усталых шагов после работы до спешащих сонных на.

— Всем, кто на связи, я Балтика! Ленинский проспект. Кафе «Пеньки». Драка.

— Семидесятый принял!

— Семьдесят первый принял!

— Маяк принял!

— Спасибо!

Когда «Всем, кто на связи!» — снимаемся все. Что-то серьезное. Это уже девчата на «Ноль два» оценивают и предупреждают. Машина летит по ночному городу. Ребята машинально поправляют оружие. Мне оружия не положено. У меня в руках носимая милицейская радиостанция «Виола». Крепкая, на настоящем, кожаном тоненьком ремешке. Тяжелая и болтающаяся. Неудобная.

— Семьдесят первый — семидесятому!

— Слушаю!

— Далеко?

— На мосту!

— Бери первый вход. Я второй.

— Принял!

Перекрываем вход. Борисыч в машине — он наша безотказная страховка. Сергей впереди — бульдозером. Жора, прикрывающий ему спину. Я замыкающим хвостиком с «Виолой». Работаем двумя экипажами. С двух сторон. Вклиниваемся в пьяную, махающую кулаками и разными предметами толпу. Задача остановить и задержать. Останавливаем, разнимаем, успокаиваем. За Жорой выныривает тело в спортивном костюме и ножом в правой руке. Уклониться! А не успеть. И моя «Виола» делает круг на крепком ремешке и останавливается глухим стуком на голове «спортсмена». Нож падает вместе с ним. Мы победили. Основных зачинщиков в «трюм» для транспортировки в отдел милиции, а уехать не можем. Аккумулятор «Виолы» при ударе катапультировался в неизвестном направлении. Пока не найдем — не сдвинемся. Ищем. Иначе не сдать дежурства. Жора подошел, протянул аккумулятор, хлопнул по плечу: «Мужчина». Поехали.

Утро приходит туманом. Сдачей рации. Голосами и комментариями прошедшей ночи. Пешком. Общежитием. Провалом в сон. Темным, тревожным, вспоминающим. Прерывающимся стуком в дверь.

— Иван! Срочно на базу! Сбор!

Подрываюсь, плескаю в лицо водой, прыгаю в форму и стучу ногами на базу. Сонный. Но четыре часа это хорошо. Почти выспался, но не проснулся.

— Бери снайперку!

Расписываюсь в журнале за винтовку и патроны. Прыгаю в Волгу начальника охраны общественного порядка Калининградской области Николая Ивановича, сидящего на переднем сиденье. Втискиваюсь между тел и автоматов. Едем. Быстро. Где-то в детский сад ворвались два отморозка с оружием. Мы первые. Остальные будут позже. Командир взвода Солавьев Игорь инструктирует куда стрелять и как действовать. Слушаю…

А перед глазами сном — брусчатка, проявляющаяся рассеивающимся туманом утра. Трамваи, разгоняющие утреннюю мглу. Заполняющий коридоры улиц и пустоты дворов саксофон. От вокзала до вокзала. Робкий и неумелый голос утверждающихся нот города.

И мы едем работать.

Дорога несущая детство

Дорога вела в детство.

Давнее.

Наполненное многоголосьем коров, кур, собак, хлопающих дверей и вздрагивающих окон. Запахами раннего утра. Полями затянутыми сетями паутины — белыми пятнами в мокрой росянистой траве. Легкой дымкой восходящего солнца.

Дорога плелась в Гросс Бершкален. В мир, оставшийся от немцев. С его старыми надписями. С его мощными и надежными красночерепичными крышами. С цифрой закладного камня древней кирхи. К желтым тюльпанам, обжигающими своим цветом стены из красного кирпича. Прусским и непокорным — будучи оторванными от своих луковиц, увядающих на глазах. В мир с хуторами и железной дорогой. С заводами и магазинами. С чистотой и порядком.

Дорога несла в Гремячье. В небольшой дом с огромным садом. С кустами смородины, белой немецкой сливой, кустами бордовых, маминых пионов и многих других цветов. С огромной лохматой собакой и маленькими котятами. С высоким деревянным штакетником и аркой увитой хмелем. Цветущим и кружащим голову. Где все были живы.

Дорога мчала по бурным потокам теплой желтой глиняной воды летних дождей. Размывающим и без того глубокие колеи — шрамы, оставленных колесами тракторов. Несущая мусор и огромные яркие клубки копошащихся рыжих муравьев. Оставляющая на отмелях, невесть откуда взявшиеся, вымытые, россыпи немецких свастикастых пфеннингов.

Дорога кружила в огромные заснеженные горки с санками и салазками. В сугробы и выкопанные в них дома. В игры, оставшиеся от войны — в солнышко, чижа, банки, ножички и еще, и еще.

Дорога манила в прошлое. В безоблачное и безмятежное. Со своими победами и забытыми разочарованьями. В любовь и счастье. В детский сад и школу. В дом где все были вместе. В мир полный надежд.

Дорога брела пешком. По заснеженному и замерзшему полю. Среди множества одиноких старых деревьев, сгорбившихся от морозного ветра в длинной цепочке побеждающих пней. Азбукой Морзе в каждом шаге. Точка. Точка. Точка. Тире. Точка. Тире. Тире. Точка. Тире. Точка. Точка. Тире… Точки и тире стремящиеся уже не к три точки — три тире — три точки… Уже давно отстучавшие топорами и отзвеневшие пилами — спасите наши души… Одним своим видом оскорбляющих, мешающих. Напоминающих… Весны им уже не дождаться. Не помахать приветливо весенними ветвями летящим вдоль дороги птицам. Не пошуметь косами переливающихся листьев на ветру.

Дорога текла между заброшенных полей разрезанными брусчаткой дороги, обозначенной канавами с черной водой и одинокими березами. Уже нет тех добротных хуторов, со стенами заборов из огромных и разных валунов, скрывающих от посторонних глаз ставки с копошащимися в них водоплавающих, колодцев, садов, домов с сараями и постройками. Уже нет стройных рядов величавых и гордых берез, указывающих к ним путь. Вырезаны в печь березовые дороги. Дороги с белыми двурукими лебедями. Встречающими и обнимающими. Жалобно курлыкающими под визг пил и пыль вырванных опилок. Да и булыжник уже выкопали…

Дорога шла памятью по мосту через реку Гремячья. Как звали ее в те полноводные годы? Уже никто и не вспомнит. А детство помнит ее гремящей, возящей на льдинах весной, глубокой и холодной. А лето помнит ее утренней дымкой, удочкой и поплавком. Резвящимися в быстром течении пескарями и колющей пальцы мелкой рыбки-колючки. Бьющейся и не слезающей с крючка. А осень помнит ее купающейся детворой, окриками мам, импровизированными пляжами. Как в Крыму. В далеком и недоступном Артеке. Как в кино. Помнит жестяной ванной наполненной зубастыми щуками, черными линями и жирными желтыми боками карасей, выловленными бреднем, папой и старшим братом. А сейчас никто и не вспомнит, что этот маленький тоненький ручеек, пробивающий себе путь среди дремучих зарослей ив, когда-то пугал своим гремящим голосом.

Дорога звала в школу. Мимо большого здания бывшего молочного завода. Немецкого. Ставшего у нас жилым домом и сельской баней. Мимо построенного нашими длинного барака, разделенного на две части. Библиотеку и клуб. Библиотеку, шелестом потрепанных страниц погружающая в мечты и приключения. Клуб, стрекочущий кинопроектором и до девяти вечера дарящий фильмы про французскую любовь, Фантомаса, мушкетеров и неуловимого Зорро. Мимо автобусной остановки встречающей наших учителей из города. Мимо магазина «Продукты» с грозной, строгой и всезнающей тетей Тоней… В школьный двор…

Школа, наполненная звуками знаний, баяна Александра Степановича, топотом ног двора. Скрипом брызгающей цепи колодца под кислющей развесистой яблоней. Переменами, проведенными в кирхе, напротив.

Забравшись на самый верх, качаемый ветром, не слышишь звонок на урок. Перед тобой, под твоими ногами, целый мир. Маленький игрушечный мир счастья. Маленькие игрушечные дома, люди — муравьишки, черно-бело-бокие стада коров, вспаханные поля и кузнечики тракторов, дороги и хутора… Вселенная…

Дорога привела к заколоченной школе облупившимся фасадом тусклыми и немыми стеклами смотрящая на блеющую бараньими голосами, еще стоящую, но уже разбираемую на кирпич кирху.

Два последних ветерана, прижавшихся спиной к спине в последнем, смертельном, бою отстаивающих мой мир. Мою вселенную детства….

Не надо нас бояться

Детство, так или иначе, было связано с волшебной и загадочной страной — Польшей. Она входила в дом через черно-белый экран телевизора «Березка». Шипением, рябью, незнакомой речью. Разными красивыми городами, домами, машинами и людьми. А еще волнительными ждущими и долгожданными мультиками. В девять часов. Были еще и запретные фильмы, которые начинались сразу после «Тем, кто не спит», но это было непонятно и для взрослых. А мы ждали мультики. Болика и Лелика. Рекса. Крота. Непонятных, превращающихся во все вокруг, волосатиков. Голубых смурфиков. Смурфетки. Это они заставляли нас бросать на улице игры в банки, чижа, прятки, ножички и бежать домой. Загодя сев и затаив дыхание у телевизора. Боясь шевельнуться, чтобы не сбить настройку. Плача, когда телевизор шипел и ничего не показывал.

Раньше, в детстве, он показывал целый день…

А когда жизнь забросила в маленький северный поселок, приходилось долго объяснять одноклассникам, где же мы жили. Почему-то никто не мог понять очевидных вещей. Про нашу Калининградскую область. Учитель истории, услышав однажды мои попытки объяснить, где же находится это место, подвела к карте, обвела указкой маленький кружочек и сказала: «Прибалтика».

А еще, там на севере с ужасом узнал, что у них не показывают любимых смурфов. А все рассказы о них вызывали смех. Не верили. А еще фильмы. Те, которые мы смотрели по телевизору, тут не показывали даже в кинотеатре.

За то у них летом не было ночи, а зимой было два солнца. Пусть недолго, но два.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.