18+
Садовое кольцо — 2

Бесплатный фрагмент - Садовое кольцо — 2

Прогулки по старой Москве

Объем: 160 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Прогулки по старой Москве

Садовое кольцо. Часть II

Новинский бульвар

Новинский бульвар назван в честь Введенского Богородицкого монастыря, некогда здесь располагавшегося.

Дом русского князя и армянского зодчего

Особняк князя Щербатова (Новинский бул., 11) построен в 1913 году по проекту архитектора А. Таманяна.


Новинский бульвар берет свое начало от Проточного переулка, там, где находится южный выезд из тоннеля под Новым Арбатом. Некогда здесь было популярнейшее Подновинское гулянье, рассказ о нем — в книге «Прогулки по Старой Москве. Арбат».

Первый дом по левой стороне бульвара (дом №1) выстроен в 1932 году по проекту архитектора С. Кравеца. Заказчиком выступило Управление строительства канала Москва — Волга, соответственно, и заселялись здесь, в престижном районе московского центра, руководители этого глобального проекта.

Дом №3 — можно сказать, наш современник, выстроенный в 2000 году. Дом же под номером 5 — дореволюционный, сохранившийся с первой трети позапрошлого столетия.

Дом №7, стоящий на углу с Новым Арбатом выстроен в 1939 году по проекту маститого архитектора А. Г. Мордвинова и, фактически, повторяет дома того же автора, построенные им на Фрунзенской набережной и Ленинском проспекте. Во дворе же его проживала Е. А. Офросимова, супруга знаменитого композитора Алябьева, автора романса «Соловей».

На противоположной стороне Нового Арбата — дом №9. Он был построен в 1950-е годы по проекту архитекторов В. Курочкина и Н. Хохрякова. Типичная постройка для жилья средней руки того периода. Следующий же дом — №11 — выстроен в 1913 году по проекту архитектора А. О. Таманяна, известного армянского архитектора. Именно ему обязан современный Ереван своим праздничными, солнечными фасадами, облицованными розовым туфом. А Москва — домом на Новинском бульваре, принадлежавшим князю С. Щербатову. За эту постройку Александр Ованесович получило первую премию конкурса Московской городской на лучшее жилое здание, построенное в Первопрестольной.

Некоторое время здесь, «в новоотстроенном особняке на Новинском бульваре… принадлежащем князю С. А. Щербатову» снимал квартиру Алексей Толстой. Это был первый московский адрес знаменитого писателя.

С. И. Дымшиц писала: «Как в Петербурге, так и в Москве творческая жизнь Алексея Николаевича шла размеренно и точно. Вставал он в девять часов утра. После завтрака шел гулять. Ровно в двенадцать часов дня, «вооружившись» кофейником с крепким черным кофе, он уходил в свой кабинет…

Это была комната, оклеенная синими обоями, на стенах — гравюры. Мебель красного дерева: небольшой диванчик, столик, несколько кресел. Одна стена была целиком занята книгами. Недалеко от окна стоял дубовый пульт, перед ним высокий табурет. За этим пультом до шести часов дня ежедневно работал Алексей Николаевич. Точно в шесть часов он заканчивал дневную работу и появлялся в столовой».

Бунин же писал: «Переселившись в Москву и снявши квартиру на Новинском бульваре, в доме князя Щербатова, он в этой квартире повесил несколько старых, черных портретов каких-то важных стариков и с притворной небрежностью бормотал гостям: „Да, все фамильный хлам“, — а мне опять со смехом: „Купил на толкучке у Сухаревой башни!“»

А Валентин Серов писал в том доме портрет жены хозяина. Это была его последняя картина.

После революции дом перестроили под жилье для рабочих «Трехгорки». Разумеется, при этом пострадали и архитектурные фрагменты, и детали интерьеров, и многое другое, что было так дорого дореволюционному владельцу. Узнав об этом, князь Щербатов, пребывавший в это время в эмиграции во Франции, написал: «Московский дом в полном смысле слова был „храмом искусств“, с его отделкой и его художественным содержанием, он был предназначен стать общественным храмом искусства — а что с ним ныне?»

Вопрос был риторическим.


* * *

Первые три этажа дома №13 были построены еще до революции. Верхняя же часть настроена перед войной, в 1941 году по проекту архитектора В. Цабеля. Впрочем, все, что замышлял создатель дома, воплотить не удалось — немецкие войска напали на СССР и стало не до этого.

В глубине же — двухэтажный дом с пилястрами, построенный в конце XVIII века и принадлежавший декабристу Е. П. Оболенскому. Известный исследователь классической Москвы Евгений Николаев так писал о нем: «Интересно, что при общем бесцентровом и безордерном решении фасадов, со стороны улицы во втором этаже применен чисто декоративный ордер. Окон третьего этажа в этом месте нет, их заменяют накладные доски с венками, и таким образом две комнаты в доме имеют очень высокие потолки…

Планировка второго этажа очень продумана и рациональна. Сочетание центрического плана и анфиладности при обилии внутренних лестниц кажется созданным по рецептам, изложенным в учебнике архитектуры 1789 года: «Каждый ярус разделяется на особливые апартаменты, кои хотя и соединены между собой, однако имеют особливые входы. На сей конец делают в доме побочные лестницы или также, кроме главной лестницы, небольшие лестницы со двора»… Сзади дома был обширный сад. В середине XIX века он имел характерную английскую планировку. Сабанеева упоминает аллеи из акаций, шедшие по обеим его боковым сторонам».

Именно здесь собиралась верхушка Северного общества, а также гащивали Кюхельбекер, Пущин и другие современники Евгения Петровича, сегодня ставшие легендами.


* * *

На углу же с Большим Девятинским переулком — дом, принадлежавший матери писателя и дипломата А. С. Грибоедова. Правда, не подлинный — он был воссоздан в 1973 году по чертежам. Здесь Грибоедов провел свое детство и юность, именно про этот дом он писал С. Н. Бегичеву: «В Москве все не по мне. Праздность, роскошь, не сопряженные ни с малейшим чувством к чему-нибудь хорошему. Прежде там любили музыку, нынче она в пренебрежении; ни в ком нет любви к чему-нибудь изящному, а притом „несть пророк без чести, токмо в отечестве своем, в сродстве и в дому своем“. Отечество, сродство и дом мой в Москве. Все тамошние помнят во мне Сашу, милого ребенка, который теперь вырос, много повесничал, наконец становится к чему-то годен, определен в миссию, и может со временем попасть в статские советники, а больше во мне ничего видеть не хотят».

Да, Грибоедов не особенно любил Москву. Писал тому же Бегичеву: «В Петербурге я по крайней мере имею несколько таких людей, которые, не знаю, настолько ли меня ценят, сколько, я думаю, этого стою, но по крайней мере судят обо мне и смотрят с той стороны, с которой хочу, чтобы на меня смотрели. В Москве совсем другое: спроси у Жандра, как однажды за ужином матушка с презрением говорила о моих стихотворных занятиях и еще заметила во мне зависть, свойственную мелким писателям оттого, что я не восхищаюсь Кокошкиным и ему подобными».

Тем не менее, часто гостил в отчем доме. Признавался: «Этот дом родимый, в котором я вечно как на станции: — приеду, ночую, исчезну».

Отсюда же он призывал Кюхельбекера: «Пиши мне в Москву, на Новинской площади, в мой дом».

Один из современников, В. И. Лыкошин вспоминал: «Дом Грибоедовых был под Новинским, с большой открытой галереею к площади; можно посудить, как счастливы мы были, когда на святой, во время известного катания, мы толпились на этой галерее в куче ровесников и взрослых, собиравшихся смотреть, что происходило под Новинским».

О самом же гулянии — в книге «Прогулки по старой Москве. Арбат».

Здесь же произошло своего рода «открытие» московским обществом комедии «Горе от ума». Якобы, композитор Виельгорский, оказавшись в доме Грибоедовых, начал в рассеянности перебирать бумаги, в беспорядке разбросанные на крышке рояля. Среди них были фрагменты рукописей. Виельгорский углубился в чтение. И уже через несколько часов он носился в санях по московским знакомым, выкрикивая: «Грибоедов сочинил пьесу, каковой еще не знала наша словесность».

7 ноября 1918 года рядом с грибоедовским особняком (в то время — еще настоящим) открыли памятник Жану Жоресу. Он был гипсовым и вскоре развалился. Остались только постамент и камень, что участвовал в нехитрой композиции скульптуры. Этот странный комплект дожил до тридцатых годов и, поскольку на особняке висела мемориальная доска, его считали «камнем Грибоедова». И не замечали всей бессмысленности этой версии.


* * *

За домом Грибоедовых отходит влево от Садового кольца Большой Девятинский переулок, названный так в честь церкви Девяти Мучеников Кизических что на Кочерыжках. Это дорога выводит к Прохоровской мануфактуре, более известной под названием Трехгорки — крупнейшей ткацкой фабрике Москвы и одной из крупнейших в России.

Исследователь московского купечества Павел Бурышкин так описывал род Прохоровых: «Монастырский крестьянин Троице-Сергиевского посада Иван Прохорович Прохоров служил при Московском Митрополите и в половине XVIII века переселил всю свою семью в Москву. По освобождении монастырских крестьян от крепостной зависимости, Иван Прохорович приписался в мещане Дмитриевской слободы в Москве.

Единственный его сын, Василий Иванович, служивший приказчиком у одного старообрядца, занимавшегося пивоварением, после 1771 года завел собственное дело, — он устроил в Хамовниках небольшую пивоварню. Но он был человеком благочестивым и богобоязненным: занятие пивоварением не соответствовало его убеждениям, и он решил искать другого производства. Судьба свела его с Ф. А. Розановым, работавшим на ситценабивочной фабрике и знавшим набивочное производство.

Молодой Прохоров и молодой Розанов решили объединиться и начать свое собственное ситцепечатное дело, что им и удалось в 1799 году. Так возникла Трехгорная Мануфактура.

Дело пошло успешно. Первоначально фабрика занималась лишь набивкой чужого товара, — миткаль доставляли крупные московские торговцы; в Москве своего склада не было, велась небольшая торговля в Скопине и Зарайске. В 1803 году, у князей Хованских была приобретена земля, где была создана Мануфактура.

Прохоров и Розанов были «шурья», то есть женаты на родных сестрах, но их «компания» продолжалась не долго. В 1813 году компаньоны разделились.

В. И. Прохоров продолжал дело при помощи своих сыновей, Тимофея, Ивана, Константина и Якова. Тимофей Васильевич сам был хороший колорист, и под его руководством производство достигло совершенства. Фабрика стала работать свой товар и постепенно круг производства расширялся. Были созданы свои ткацкая и прядильная фабрики, то есть мануфактура стала полной. Были открыты и собственные склады по всей России, в Сибири и Средней Азии.

В дальнейшем был организован Торговый Дом Братья К. и Я. Прохоровы, но впоследствии Константин Васильевич из Дома вышел. Он был женат на Прасковье Герасимовне Хлудовой и является родоначальником другой ветви Прохоровых (Морская Мануфактура). Фабрика на Трех Горах осталась в руках у сыновей Якова Васильевича, Алексея и Ивана. Яков Васильевич скончался в 1858 году.

Иван Яковлевич оказался достойным продолжателем дела своих предков. При нем оно стало расширяться и крепнуть. Фабрика была переоборудована и стала одной из лучших текстильных фабрик в России. В 1899 году торговый дом был преобразован в паевое товарищество Прохоровской Трехгорной мануфактуры».

Василий Иванович Прохоров был личностью легендарной. Перед смертью напутствовал своих наследников: «Любите благочестие и удаляйтесь от худых обществ, никого не оскорбляйте и не исчисляйте чужих пороков; а замечайте свои, живите не для богатства, а для Бога, не в пышности, а в смирении; всех и, больше всего, брат брата любите».

Просветитель же Бестужев писал о нем в таких словах: «Вот купец Прохоров, которого я и лица не знаю, но которого почитаю и уважаю выше всех вельмож на свете, он есть истинный сын Отечества, умеющий употреблять достояние свое в истинное благо. Он купец по рождению, но в душе выше всякого вельможи… Прими дань от меня, почтеннейший человек Прохоров, ты помирил еще меня с любезным моим Отечеством: я первого еще из соотечественников моих вижу такого человека и не знаю лица его. Ты краса русского народа… друг человека, соотечественников».

Дело господ Прохоровых было поставлено всерьез: «В. П. Рябушинский справедливо заметил: «Родовые фабрики были для нас то же самое, что родовые замки для средневековых рыцарей». В отношении Прохоровых это в особенности верно. Прохоровская семья, в лице ее мужчин, прежде всего жила своим делом. Выражение «Прохоровский ситец» было указанием не только на фабричную марку, а на творчество семьи и ее представителей.

Поэтому Прохоровы мало проявили себя в общественной деятельности. Эта культурная и даровитая семья не дала ни городского головы, ни председателя Биржевого комитета. Даже гласным думы, кажется, никто не был. Все время и все внимание уходили на фабрику. Зато на фабрике было сделано все, что можно: больница существовала с 70-х годов, — раньше была приемным покоем; амбулатория, родильный приют, богадельня; школа была устроена в 1816 году; ряд ремесленных училищ для подготовки квалифицированных рабочих, ряд библиотек, свой театр и т. д.

В деле благотворительности Прохоровы действовали, так сказать, «частным порядком», всегда отзывались в годы испытаний. Во время японской войны в Омске был устроен большой лазарет и питательный пункт. Им с успехом заведывала Ан. Ал. Прохорова, бывшая там и представительницей Красного Креста. Во время голода 1892 года Ек. Ив. Беклемишева, урожденная Прохорова, открыла в Черниговском уезде столовую для голодающих и больницу для тифозных. Истратила она на это большие средства, и заразилась от своих больных сыпным тифом. Она была очень талантливая скульпторша: ее вещи были во всех музеях и многих частных коллекциях. Ее талант перешел к ее дочери, Клеоп. Вл. Беклемишевой, одной из самых талантливых и любимых скульпторш в эмиграции».

За создание же социальной инфраструктуры для собственных рабочих Николай Иванович Прохоров получил в 1900 году на Всемирной выставке в Париже Орден Почетного Легиона «За заботу о быте рабочих и по санитарному делу».

Огромное значение уделялось подготовки кадров для собственного производства. Денег на это не жалели, а случалось, что Тимофей Прохоров лично обучал рабочих чтению и письму. Пробовал работать со старыми — дело шло туго. Тогда он решил обучат молодежь, что сразу же дало свои плоды. И в 1816 году Прохоров открывает при фабрике первую ремесленную школу для мальчиков, а спустя четыре года — фабрику-школу на Швивой горке. Здесь обучали и набойке тканей, и собственно ткацкому ремеслу, и резьбе по дереву, и смежным профессиям — портновской, сапожной, столярной, слесарной. Давались и теоретические знания.

Тогда он затратил на этот проект все свои свободные деньги — полмиллиона рублей. Но результат не замедлил сказаться, а Тимофей Прохоров вошел в историю как родоначальник ремесленного образования в России.

Тимофей Васильевич прославился также как автор двух трактатов: «О богатении» и «О бедности». В частности, в первом из них он рассуждал о философии благотворительности: «Человеку нужно стремиться к тому, чтобы иметь лишь необходимое в жизни; раз это достигнуто, то оно может быть и увеличено, но увеличено не с целью наживы, богатства для богатства, а ради упрочения нажитого и ради ближнего. Благотворительность совершенно необходима человеку, но она должна быть непременно целесообразна, серьезна. Нужно знать, кому дать, сколько нужно дать. Ввиду этого необходимо посещать жилища бедных, помогать каждому, в чем он нуждается: работой, советом, деньгами, лекарствами, больницей и пр., и пр. Наградою делающему добро человеку должно служить нравственное удовлетворение от сознания, что он живет „в Боге“».

Он же писал своим братьям из Гамбурга, куда ездил перенимать опыт: «Чтобы быть русскому наравне с иностранцами — надо изучить товароведение, курсознание, счетоводство, корреспонденцию, языки, географию, математику. Надобно наперед приучить детей купеческих к постоянному труду, в умеренности к потребностям жизни, к охотному богатению, но без малейшей алчности и зависти, к равнодушию в потерях выгод, но не к равнодушию к потере совести и честного имени, к любопытельности и любознательности, относящимся к нравственности. Не учась, нам, русским, в состязание с иностранными купцами входить невозможно».

Трудно с ним не согласиться.

Впрочем, и сэкономить хозяева фабрики были большие любители. Одна занятная история была описана предпринимателем Н. Варенцовым: «Был случай с Николаем Ивановичем Прохоровым, владельцем Трехгорной мануфактуры, о запрещении спуска отработанных вод с фабрик в Москву-реку генерал-губернатором великим князем Сергеем Александровичем, это запрещение было равносильно закрытию фабрик, а следовательно, прекращению дела. Хотя на фабриках были приняты меры к очищению воды от грязи и красок, но они попадали все-таки в незначительном количестве в реку.

Прохоров, имевший в Петербурге большие знакомства и связи, поехал туда и начал хлопотать. Явившись к министру внутренних дел, изложил ему все дело с просьбой защитить его интересы. Министр ему задал вопрос: «Следовательно, вы приехали с жалобой на дядю государя?» Прохоров оставил свою просьбу, испугавшись еще больших неприятностей. Обратился за советом к Н. А. Найденову, отнесшемуся весьма сочувственно к положению Прохорова, он поехал лично сам в Петербург, где и добился того, что распоряжение великого князя Сергея Александровича не было приведено в исполнение».

Путеводитель по Москве 1937 года сообщал: «От Пресненской заставы по Трехгорному валу спускаемся к «Прохоровке». На «Прохоровке» — теперь фабрика Трехгорной мануфактуры им. Дзержинского — еще в 90-х годах прошлого столетия зародилось революционное движение. В 1893 г. здесь уже существует социал-демократическая партийная организация. В течение 1902—1903 гг. на фабрике успешно проходит ряд экономических стачек. В декабрьские дни 1905 г. «Прохоровка» становится центром революционной борьбы на Пресне. После объявления декабрьской забастовки прохоровцы организованно бросают работу и снимают затем рабочих соседних предприятий. Здесь 10 декабря организуется боевой штаб. Руководителем боевых отрядов был большевик Литвин («Седой»). Боевые дружины «Прохоровки» принимают активное участие в боях на баррикадах Пресни. 17 декабря, когда карательный отряд семеновцев во главе с полковником Мином занял Пресню, фабрика подверглась ожесточенной бомбардировке. 19 декабря Мин занял Прохоровскую фабрику и учинил дикую расправу над рабочими, особенно захваченными им дружинниками. На месте, где были расстреляны рабочие-участники восстания 1905 г. (в проходе между фабричными корпусами), установлена мраморная мемориальная доска; надпись на доске заканчивается словами:

«Спите, дорогие товарищи, мы за вас отомстим.

Вы первые подняли знамя восстания.

Мы донесли его до диктатуры пролетариата.

Клянемся донести до торжества мирового коммунизма.

От рабочих Красно-Пресненской Трехгорной мануфактуры 1905—1923 гг»».

И — продолжение экскурсии: «От фабрики проходим в рабочий поселок им. 1905 г. До революции здесь тянулись ряды фабричных казарм, деревянных лачуг и находилась свалка отбросов и нечистот. В 1923 году у въезда на свалку появился плакат: «Свалка закрыта», а весной 1925 г. здесь началось строительство большого нового рабочего поселка. Мрачные, тесные фабричные казармы — «прохоровские спальни», в которых жили раньше рабочие, перестроены в светлые, комфортабельно оборудованные квартиры.

«Я помню грязь, скученность, пьянство и драки в прохоровских спальнях, — говорит старейшая ткачиха Трехгорки Мария Ивановна Васильева, — я жила тогда в тяжелых условиях. В одной комнате находилось по две семьи. В коридоре, бывало, жило с полсотни, а то и больше человек».

Сейчас поселок им. 1905 г. — благоустроенная часть города. По обеим сторонам улиц возвышаются большие жилые дома. В поселке — столовая, вечернее кафе, клуб, радиоузел, телефонная станция, школы, ясли, аптека, поликлиника, механическая прачечная, парк культуры и отдыха и детский парк».

Даже детский путеводитель по городу под названием «Даешь Москву!» не обошел тот поселок вниманием: «Рекомендуем посещение фабрик и заводов связывать с экскурсией по рабочему поселку, чтобы познакомиться с бытом московских рабочих. Пример такой экскурсии мы даем по району около Трехгорной Мануфактуры.

Против Трехгорной Мануфактуры, на Нижней Пресне, на двух возвышенностях выделяются два белых дома, окруженные садом и надворными постройками. Это — бывщая усадьба владельцев фабрики Прохоровых. Теперь один дом занят клубом Трехгорной Мануфактуры, другой — яслями. В яслях воспитывается больше 200 детей, а раньше здесь жила всего одна семья. Усадьбу полукольцом окружают красные однородные корпуса. Это — фабричные спальни для рабочих, построенные до революции. В них были помещения — «манежи» на 250—300 коек для холостых и комнаты для семейных, в которых на небольшой площади жило по нескольку семей. Пользование спальнями ставило рабочих в большую зависимость от фабриканта. В настоящее время «манежи» перегорожены на комнаты в 4—5 коек, а в семейных спальнях живут по одной семье. Строящееся здание среди казарм — будущий театр.

Рекомендуем, выйдя из усадьбы, по Нижней Пресне пройти на Студенецкую ул., по ней — до столовой, где свернуть в Смитовский (так в оригинале — АМ.) пер., а этим переулком — на Камер-Коллежский вал к Пресненской заставе. Там мы увидим широко развернувшееся рабочее жилищное строительство. Дома — двух типов: деревянные термолитовые на 4 квартиры и большие каменные корпуса на 50—75 квартир. Преобладают последние. Всего построено с 1925 г. (время основания жилкооперации) 53 дома и вселено около 13 000 человек. К зиме 1929/30 г. должны быть достроены еще 10 домов примерно на 5 000 человек. Обрати внимание на мероприятия, принимаемые для обслуживания всем необходимым рабочих данного поселка: магазины кооператива «Коммунар», кооперативные и государственные ларьки, почта, телеграф, сберкасса и т. д. Особенно надо выделить столовую — пример нового быта. Рекомендуем осмотреть ее (с разрешения заведующего). Ее пропускная способность — 3 — 3 1/3 тыс. обедов в день при персонале в 80 человек. Она значительно механизирована: имеются хлеборезка, картофелечистка, посудомойка и другие приспособления, действующие при помощи электричества. Все это намного сберегает труд рабочих. Например, посудомойка, работая около 3 часов, заменяет 4 рабочих при 8-часовом рабочем дне.

Отметим и другие культурные начинания в районе: детские сады, школы, стадион, меры по благоустройству рабочего района — мостовые, тротуары, автобусы, скверы и проч.»

В большом количестве выходят мемуары работников мануфактуры, посвященные подготовке к восстанию и собственно восстанию. Вот, к примеру, одно из таких воспоминаний, оставленное П. Ефимовым: «Большая кухня-столовая Прохоровки начиная с октябрьских дней представляла из себя беспрерывно митингующий котел, собравший тысячами рабочих как „Прохоровки“, так и окрестных мест… Это был даже своего рода революционный университет. Тут разрешались экономические вопросы, разрабатывались требования, выбирался делегатский корпус. Тут же беспрерывное пение революционных песен, устройство флагов, знамен, транспарантов и место хранилища их. Тут происходили большие митинги и диспуты между эсерами и эсдеками. Все это происходило в полном и весьма чинном порядке… все выступали свободно и выслушивались с большим интересом. И даже скажу, что именно на основе партийных сборов публика очень и очень многое себе уяснила».

Другая работница, Е. Салтыкова, вспоминала: «10 декабря мы, рабочие и работницы «Прохоровки» вышли на демонстрацию. Шли по Большой Пресне. Дошли до Волкова переулка — вдруг навстречу казаки! Старший из них скомандовал: «Пли!» Но казаки опустили свои ружья и уехали. Спустя некоторое время появилось еще больше казаков. Они остановили нас и выстрелили в воздух. Мы вынуждены были вернуться. После этого, на собрании в Большой кухне, решили вооружиться кто чем может. На следующую ночь мы вышли строить баррикады. Я вспоминаю, как все мы, работницы, пилили телеграфные столбы, снимали ворота домов, дружно строили баррикады и опутывали проволокой всю Пресню.

Я работала в боевой дружине сестрой милосердия, в нашей же дружине был мой муж — Салтыков.

Вот идем на баррикады, а нам навстречу едут казаки. «Расходитесь и уберите флаг с баррикад», — говорят казаки. А мы им отвечаем: «А вы почитайте, что на флаге написано». Тут офицер строго крикнул: «Убирайтесь сейчас же!» — но мы не испугались казаков и бодро пошли со своими знаменами на баррикады.

Мы боролись на баррикадах Пресни около десяти дней. Но дальше продолжать борьбу было невозможно: царские опричники, окружив Пресню со всех сторон, начали нас жестоко обстреливать.

Бой стал понемногу утихать. Утром, не помню какого числа, приехали семеновцы. Пошли обыски, аресты. Все участвовавшие в восстании стали жечь свои бумаги, у кого что было. У моего мужа остались винтовка и шашка, а у меня — револьвер. Мы спрятали оружие. Дошел черед обыска и до нас. У нас ничего не нашли, и, когда семеновцы вышли, мы успокоились. Но наше спокойствие было недолгим. Во время обыска в других комнатах кто-то сказал жандармам, что я и муж участвовали в восстании. Через несколько минут семеновцы вернулись. Мой муж был в это время дома и сидел с ребенком. Опричники крикнули: «Кто здесь Салтыков?» Он сказал: «Я». «Вы участвовали в боях?» — спрашивают они. Мы свое участие отрицаем. Тогда они говорят моему мужу: «Вы одевайтесь и идите с нами, а вы, — обратились они ко мне, — останьтесь пока с ребенком».

На другой день меня допустили к мужу. Здесь он мне сказал: «Дуня, воспитывай нашего ребенка, я больше не вернусь, суждено мне погибнуть от рук палачей».

В 4 часа 30 минут дня начались расстрелы. Кругом раздавались крики, стоны — это стегали плетьми и истязали рабочих во дворе нашей фабрики. К вечеру истязание кончилось. Я одна вошла во двор и спросила сторожа Михаила, не видел ли он моего мужа. Сторож мне ответил, что мужа уже расстреляли в третьей партии; стреляли в мужа два раза на глазах у сторожа и всех убитых в двух повозках увезли в часть. Пришла я в часть, но найти мужа мне не дали. В конце концов меня послали к приставу за разрешением.

После всяческих издевательств пристав дал пропуск. Вошла я в первый сарай, вижу — лежит груда обнаженных тел. Искала, искала но мужа не нашла. Во втором сарае тоже не нашла. Но в третьем — вижу — лежит мой муж с пробитой головой, одна пуля попала в грудь, четыре пули в боку. Рабочие и работницы «Прохоровки» помогли его похоронить. Выполняя его просьбу, мы похоронили его в красной рубахе.

Меня с фабрики выбросили на улицу. Деваться было некуда, и я уехала в деревню. Спустя некоторое время, не знаю от кого, получила 50 рублей денег, поехала в Москву и поступила к старому хозяину Прохорову. Хотя и с трудом, но меня приняли».

А поэтесса Тамара Башмакова посвятила пресненскому расстрелу короткое стихотворение:

Они погибли на рассвете.

Печальный день вставал в огне…

А незадолго перед этим

Дружинник говорил жене:

— Не позабудут наши песни,

И с ними в бой мы шли не зря!

Похорони меня на Пресне

В рубахе красной, как заря.

В Великую Отечественную Трехгорка сделалась одним из наиболее важных объектов для налета вражеской авиации. Один из современников описывал первый налет: «Были сброшены бомбы и на „Трехгорную мануфактуру“. На ее территории загорелись склады, оказались поврежденными некоторые сооружения. Но силы МПВО комбината быстро ликвидировали очаги поражения, и предприятие продолжило работать, выпускать продукцию для фронта».

Увы, этот налет был не единственным. И, к счастью, все они не причинили ощутимого урона.

С годами и десятилетиями история Прохоровской мануфактуры как бы помела свой характер. Ее дореволюционное прошлое все меньше было связано, собственно, с производством, и все больше — с рабочим движением. Поэт В. Семернин посвятил мануфактуре характерное стихотворение:

В тяжкие дни, рабочий,

Верный ищи ответ.

Трудное дело очень —

Правильный дать совет.


Стала родная Пресня

Доброю нам сестрой.

Выстрелом гулким треснул

Старый прогнивший строй.


Власти проклятой царской

Больше доверья нет!

Главное дело стачки —

Это создать Совет.

Павел Антакольский писал в стихотворении «Москва»:

Уже вырастали, плечисты и зорки,

С хорошею памятью, с яростным сердцем,

Наборщики Сытина, парни с «Трехгорки» —

На горе купцам и на страх самодержцам.


Что пело в тебе, и неслось, и боролось,

И гибло на снежном безлюдном просторе?

Как вырвался звонкий мальчишеский голос

Из гула столичных аудиторий?


Свинцовые вьюги тогда пролетали,

Свистя в баррикадах расстреллянной Пресни,

И слово с чужих языков — «пролетарий» —

Тебе обернулось не словом, а песней.

Борис же Пастернак писал в поэме «Девятьсот пятый год»:

В свете зарева

Наспех

У Прохорова на кухне

Двое бороды бреют.

Но делу бритьем не помочь.

Точно мыло под кистью,

Пожар

Наплывает и пухнет.

Как от искры,

Пылает

От имени Минова ночь.

Кстати, Трехгорка связана с известным и весьма своеобразным памятником революции 1905 — 1907 годов, открытым в 1981 году на площади Краснопресненской заставы, рядом со станцией метро «Улица 1905 года».

Он состоит из трех пятиметровых скульптурных групп из бронзы. Одна изображает убитого революционера и женщину, стоящую над ним, другая — дружинников со знаменем и третья — схватку девушки и юноши с конным жандармом. Постамент прямоугольный из гранита.

Так вот, фактическим поводом для третьей группы послужил поступок двух ткачих с «Трехгорной мануфактуры» — Марии Козыревой и Александры Быковой (Морозовой), якобы вдвоем и без оружия повернувшие назад отряд конных казаков.

Последняя писала в мемуарах: «Я поступила на Прохоровскую фабрику в конце июля 1902 г. в новую ткацкую (при прядильной) … Жила я в спальне. Жизнь была тяжелая: было очень тесно, на койке и спали, и ели, и пили чай; ак как не было места, то хлеб прятали под матрац…

Койка была как солдатская, с соломенным матрацем; подушки, простыни и одеяла были свои. Стояли две койки рядом, между парами коек был проход; другой ряд коек стоял головой к нашим головам; в ногах был проход. Вещи лежали в сундуке под кроватью, под кроватью также стояло корыто, в которое кидали грязное белье и обувь. Столиков не было, после 1905 г. стали давать один столик на четверых, а также табуретки, а раньше сидели на койках. Ели в артели, из одной чашки шесть человек…

У старосты покупали серое мыло ценой в 8 копеек. Белье стирали в бане; баня топилась каждый день, но очень там было тесно. Одевались работницы на работу в ситцевые платья».

И дальше — собственно о подвиге: «Мне дали задание ходить по магазинам и следить за ценами на продукты (так как во время забастовки цены всегда поднимались), если же найдутся таковые, то конфисковать в пользу дружинников. Это поручение я исполняла до конца забастовки. В 12 часов мы пошли встречать своих товарищей, шедших со смены, и с ними пошли на кухню, откуда после небольшого митинга пошли по домам. Фабрика замерла.

Вечером того же 7 декабря дружинники ходили по квартирам, где жили пристава, городовые, околоточные, и обезоруживали их. 8 декабря на кухне было собрание…

Нам, женщинам, было поручено изготовить флаг. В этот же день наши депутаты ходили к фабриканту и требовали выдачи жалованья звонкой монетой. 9-го получили жалованье и вносили деньги на продукты в лавку. Вечером было собрание, где депутаты призывали к демонстрации 10 декабря.

10-го мы вышли на демонстрацию с флагом… Впереди шли члены Совета… Другой флаг несли Козырева и Анна из красильного отделения, фамилии которой не помню. На флаге было воззвание к солдатам: «Товарищи солдаты, не стреляйте в нас, вы наши братья, разденьте ваши шинели и посмотрите на себя, вы такие же рабочие, как и мы».

Как только демонстрация пошла на Пресню, то с двух концов ее окружили казаки. Толпа дрогнула и бросилась врассыпную, некоторые разбежались, а некоторые остались. Анна тоже убежала от Козыревой, которая осталась посреди улицы одна с флагом. Так как флаг был на двух палках. то мне пришлось помочь ей развернуть его, чтобы прочесть казакам. Козырева повторила солдатам словами то, что было написано на флаге. Офицер кричал, чтобы мы ушли с дороги, а солдаты, на которых подействовали наши слова, уехали, не дождавшись команды офицера».

Вот, собственно, и весь подвиг.

А что же Прохоровы? Как сложилась жизнь этой семьи после революции? Юрий Нагибин писал в дневнике: «Дом напротив, где в квартире первого этажа жила семья Надежды Николаевны Прохоровой, вдовы наследника хозяина „Трех гор“. Могучий старец, создавший самую мощную мануфактуру в Москве, был любимцем рабочих, но это ничуть не расположило советскую власть к его потомкам. Прохоров-сын успел умереть своей смертью, оставив семью в благородной бедности, чтобы не сказать — нищете. Быть может, холодность властей объяснялась тем, что по отцу Надежда Николаевна была Гучкова, дочь министра Временного правительства. Ее не посадили, и на том спасибо. Посадили ее сестру, которая изображена рядом с ней на очаровательном рисунке В. Серова „Сестры Гучковы“. Дочь этой Гучковой находилась на попечении Надежды Николаевны».

Типичная, в общем, судьба.


* * *

Неподалеку, на Дружинниковской улице, 9 размещалась мебельная фабрика легендарного промышленника-революционера Николая Шмидта. Он унаследовал это производство в 1904 году, будучи недавним отроком — в 21 год. Его отец, пребывая, по сути, на смертном одре, прекрасно понимал, что сын не справится, и фабрику хотел продать. Но покупателей не находилось. Фабрика была на грани разорения, и ее спас только крупный заказ Харитоненко — он как раз обставлял свой особняк на берегу реки Москвы, мебели требовалось много.

Будучи членом РСДРП (б), товарищ Шмидт ввел девятичасовой рабочий день и обязательное обращение к рабочим на «вы». В революцию 1905 года снабжал боевиков парабеллумами, что, впрочем, окончательно не доказано.

Столяр фабрики Ф. И. Трубицын вспоминал: «Хозяин нашей фабрики, Николай Павлович Шмидт, сам был революционер, как и его сестра Екатерина Павловна. Они собирали на своем предприятии передовых рабочих и очень много сделали для того, чтобы усилить классовое сознание, повысить нашу грамотность и культуру, научить нас правильно разбираться в сложной политической обстановке того времени.

Николай Павлович принимал самое активное участие в подготовке Декабрьского восстания в Москве, не жалея ни денег, ни сил для вооружения рабочих дружин. Здесь, в цехах этой фабрики, впервые услышал я лозунг: «Да здравствует вооруженное восстание!» И здесь же впервые в жизни я взял в руки браунинг».

Максим Горький писал: «В Москве начались слушанием „дела“ о вооруженном восстании в декабре 1905 года, — мне хочется показать публике, как создавались эти „дела“ полицией и судебной властью. Для примера возьму „дело“ Николая Шмидта, о котором имею точные, строго проверенные мню сведения».

И дальше — собственно, повествование: «Николай Шмит — студент университета, очень богатый человек, он владел лучшею в Москве фабрикой стильной мебели, предприятие его было поставлено во всех отношениях прекрасно, славилось изяществом своих работ, давало большие доходы.

Человек молодой, по природе своей мягкий, влюбленный в художественную сторону своего дела, Шмит нашел справедливым улучшить положение рабочих своей фабрики, что, вероятно, было небезвыгодно ему как хозяину предприятия.

Его приличные отношения к рабочим и — обратно — добрые отношения рабочих к нему создали Шмиту в глазах московской полиции репутацию либерального фабриканта, политически неблагонадежного человека…

17 декабря, в 4 часа ночи, отряд полиции и казаков ворвался в квартиру Н. Шмита.

На требование Шмита — объяснить, в чем дело, ему показали бумагу, в которой говорилось, что он, Шмит, должен быть арестован и отвезен в Таганскую тюрьму. Обыск не дал никаких результатов. Шмита арестовали, но отвезли не в Таганскую тюрьму, а в Пресненский полицейский дом.

Там полицейский чиновник объявил ему новость: «Нам известно, что вы один из руководителей революционного движения, что у вас на фабрике хранятся пушки, пулеметы и прочее, а поэтому немедленно выдайте все это, или мы вас расстреляем!»

Арестованный отрицал свою причастность к революции, но, принужденный угрозами и криками, согласился написать рабочим своей фабрики записку такого содержания: «Говорят, что у вас имеется оружие, если это правда, выдайте его, в противном случае грозят уничтожить фабрику». Эта записка, очевидно, не была доставлена по назначению, так как уже через пять минут после ее написания началась страшная канонада всей Пресни — местности, где находилась фабрика Шмита…

На третий день Шмиту было приказано одеться и идти. Во дворе его бросили в больничную военную телегу, посадили с ним несколько солдат Семеновского полка, окружили конвоем и повезли… По дороге семеновцы, щелкая затворами винтовок и подталкивая его пинками, говорили:

— Вот сейчас мы тебя расстреляем!.. И чего с тобой возиться?.. Убить бы сейчас, как собаку!..

Через час Шмит был привезен за город, в местность около кладбища, и высажен из телеги. Здесь уже находилась пехота, казаки, пленные рабочие с его фабрики и других, обыватели Пресни, оцепленные войсками. Полупьяные солдаты грубо издевались над людьми, били их. К Шмиту подошел один из офицеров Семеновского полка, размахнулся и ударил в лицо, цинично ругаясь… А через несколько минут Шмит видел, как двое рабочих с его фабрики были отведены в сторону, раздался залп, другой… Солдаты побежали смотреть трупы.

Часа два Шмит наблюдал картины ужаса и жестокости, наконец, стал требовать к себе офицера, чтобы узнать, зачем его привезли сюда и нельзя ли ему сделать какие-нибудь распоряжения.

Явился полковник Мин и спокойно сказал:

— Теперь завещания делать не время, поздно, сейчас ты будешь расстрелян! Но, впрочем, если ты назовешь своих сообщников, тогда мы посмотрим…

Потрясенный всем, что он видел, ужасом, который пережил, разбитый угрозою смерти, Шмит назвал несколько имен своих знакомых, первые имена, какие пришли ему в голову, вспомнились без отношения к событиям. После этого Мин уже сам отвез его снова в Пресненскую часть, приказал дать отдельную комнату, бумаги, перо и дал час времени для того, чтобы Шмит написал показание. Через час Мин явился и, прочитав показание, отвез Шмита в здание тайной полиции, так называемое охранное отделение».

Между тем, фабрику Шмидта, прозванную царскими войсками «чертовым гнездом», полностью уничтожили. Большевик Николай Валентинов писал: «Во время подавления декабрьского восстания в 1905 году фабрика Шмита была дотла разрушена пушками правительственных войск, — В этом акте проявилось нечто большее, чем желание подавить один из главных революционных бастионов, — это была месть. Бомбардировка шла и после того, как стало ясным, что сопротивление никто из фабрики не оказывает. Некоторые рабочие были расстреляны, многие арестованы».

Революционер И. Петухов писал: «Ночью 13 или 14 декабря, точно не помню, когда, открылась беспощадная орудийная стрельба по Пресне. Разрушали фабрику Шмидта. От разрывающихся снарядов пожар охватил большие здания по улице от Зоологического сада».

Даже на фоне кровавых событий на Пресне разрушение шмидтовской фабрики выделялось как нечто экстраординарное.

Больше того, разрушение фабрики использовали в качестве пыток. Надежда Крупская писала: «Николай Павлович был арестован, его всячески мучили в тюрьме, возили смотреть, что сделали с его фабрикой, возили смотреть убитых рабочих, потом зарезали его в тюрьме. Перед смертью он сумел передать на волю, что завещает свое имущество большевикам».

А вот обстоятельства гибели Шмидта туманны. Он то отказывался от своих показаний, то вновь подтверждал их. В конце концов, после года одиночного заключения, он был найден мертвым в камере тюремной больницы, куда был помещен по подозрению в умопомешательстве. Тот же Валентинов рассказывал: «Тюремные сторожа, получавшие от родственников Шмита весьма изрядную мзду, выполняли потихоньку по его поручению все сношения Шмита с внешним миром. Говорили, что речи, которые им держит Шмит, часто таковы, что ничего в них разобрать нельзя. Странным им казалось и его отношение к приходящим к нему на свидание сестрам. То он плакал, что их около него долго нет, то говорил сторожам: «Гоните их в шею, не допускайте ко мне…«».

По одной из версий Шмидт выбил стекло и зарезался его осколком, а по другой его просто убили.

После революции на месте фабрики установили памятный камень и разбили детский парк имени Павлика Морозова.


* * *

В доме же 5 по Нововаганьковскому переулку находится обсерватория. Относилась она к университету и была открыта в далеком 1831 году. Ранее эта территория принадлежала Зою Зосиме — предпринимателю и меценату греческого происхождения. Не удивительно, что земля досталась университету фактически даром. Просвещенный грек писал попечителю Московского учебного округа Александру Александровичу: «Милостивый государь, Александр Александрович! На почтеннейшее отношение Вашего Превосходительства от 26 сего мая №662, имею честь сим ответствовать, что принадлежащую мне дачу, находящуюся в Пресненской части на трех горах, я никогда не отдавал во владение Императорскому Московскому Обществу Испытателей Природы, а имел желание и теперь желаю пожертвовать оную Императорскому Московскому университету на устройство на оном месте Обсерватории, или на что другое полезное с Высочайшего утверждения Его Императорского Величества. Да послужит сие приношение мое новым доказательством отличного уважения моего к Московскому университету, коего я имею честь именоваться Почетным членом.»

На протяжении года шло строительство, за которым присматривал известный астроном Д. Перевощиков, прославившийся в первую очередь как автор-составитель первых в России учебников по астрономии. Здесь же он, по окончании строительства и проживал.

О Перевощикове писал сам Чернышевский: «Имя г. Д. М. Перевощикова пользуется у нас громкой известностью, вполне заслуженной… В последние тридцать лет никто не содействовал столько, как он, распространению астрономических и физических явлений в русской публике… Количество написанных им с этой целью статей очень велико, и по числу, и по внутреннему достоинству они в русской литературе занимают первое место».

Сам же Перевощиков ответствовал на это: «Эко он меня! В знаменитости записал, смешно, право».

Служил здесь и русский астроном Витольд Карлович Цераский, известный как основатель московской школы фотометрии. А поэт Волошин посвящал ему стихи:

Его я видел изможденным, в кресле,

С дрожащими руками и лицом

Такой прозрачности, что он светился

В молочном нимбе лунной седины.


Обонпол слов таинственно мерцали

Водяные литовские глаза,

Навеки затаившие сиянья

Туманностей и звездных Галактей.


В речах его улавливало ухо

Такую бережность к чужим словам,

Ко всем явленьям преходящей жизни,

Что умиление сжимало грудь.


Таким он был, когда на Красной Пресне,

В стенах Обсерватории — один

Своей науки неприкосновенность

Он защищал от тех и от других.

И правда, следовало быть энтузиастом, вконец оторванном от жизни, чтобы посвятить себя небесному мироустройству.

Общество активно интересовалось деятельностью лаборатории. Это видно хотя бы по обилию газетных заголовков, посвященных космической тематике. Вот, к примеру, заметка под названием «Магнитные бури», опубликованная в 1909 году в газете «Раннее утро»: «Вчера метеорологические инструменты московских обсерваторий снова отметили сильнейшую магнитную бурю, которая опять должна была произвести путаницу в телеграфном сообщении. Можно ожидать, что магнитные бури будут повторяться периодически в течение всего октября. Так как магнитные бури всегда являются самыми верными предшественниками землетрясений, ожидают в течение октября-ноября новых сильных колебаний почвы, преимущественно на юго-западе Европы и Востоке Азии».

Другая заметка носила название «Комета»: «Комета Галлея приближается. Теперь с московских обсерваторий она видна уже в трубы средней величины, приблизительно как звезда 10 разряда по величине. Скорость, с которой комета движется по направлению к Земле, определяется московскими астрономами в 3 000 километров в секунду. Вероятнее всего, что с 25 числа комету можно будет видеть в хороший полевой бинокль, а числа 28—30 — она станет видна и простым глазом. Искать комету Галлея на небе нужно в близком соседстве с Марсом».

В январе 1910 года газет обнадеживали: «Посредством так называемой экваториальной камеры, устроенной дрезденским механиком Гейде по плану проф. Цераского, на московской обсерватории производится тщательное фотографирование звездного неба, обещающее привести к ценным научным открытиям».

А в январе 1912 года сотрудники обсерваторию вошли в научную полемику с американскими коллегами. И оказались правы: «Директор университетской обсерватории проф. Цераский опровергает утверждение американского астронома Тога, будто у Сатурна исчезли кольца. Московская обсерватория проверила сообщение Тога и нашла кольца Сатурна в полном порядке, не заметив в них никаких изменений».

И, разумеется, почтеннейшую публику не забывали извещать об обновлениях обсерваторского инструментария: «На днях астрономическая обсерватория московского университета получила из заграницы новую астрономическую трубу. Труда эта изготовлена механиком Гейде (Heyde) в Дрездене, а объектив для новой трубы был заказан фирме К. Цейс в Иене. Диаметр объектива — 7 дюймов… Эта труба может дать увеличение до 3-х тысяч раз».


* * *

А на месте дома №14—16 некогда стоял дом Ушаковых, в котором частым гостем бывал Пушкин. Сын Н. Киселевой-Ушаковой вспоминал: «В доме Ушаковых Пушкин стал бывать с зимы 1826—1827 годов. Вскоре он сделался там своим человеком. Пушкин езжал к Ушаковым часто, иногда во время дня заезжал раза три. Бывало, рассуждая о Пушкине, старый выездной лакей Ушаковых, Иван Евсеев, говаривал, что сочинители все делают не по-людски: „Ну, что, прости господи, вчера он к мертвецам-то ездил? Ведь до рассвета прогулял на Ваганькове!“ Это значило, что Ал. С-ч, уезжая вечером от Ушаковых, велел кучеру повернуть из ворот направо, и что на рассвете видели карету его возвращающеюся обратно по Пресне. Часто приезжал он верхом, и если случалось ему быть на белой лошади, то всегда вспоминал слова какой-то известной петербургской предсказательницы (которую посетил он вместе с актером Сосницким и другими молодыми людьми), что он умрет или от белой лошади, или от белокурого человека — из-за жены. Кстати, об этом предсказании Пушкин рассказывал, что, когда он был возвращен из ссылки и в первый раз увидел императора Николая, он подумал: „не это ли — тот белокурый человек, от которого зависит его судьба?“ — Охотно беседовал Пушкин со старухой Ушаковой и часто просил ее диктовать ему известные ей русские народные песни и повторять их напевы. Еще более находил он удовольствия в обществе ее дочерей. Обе они были красавицы, отличались живым умом и чувством изящного».

Дом, между прочем, был известен. И не только в Москве. «Дамский журнал» писал: «По окончании симфонии Гайдна две прекрасные хозяйские дочери пели первую часть Stabat Mater знаменитого Перголези… и пели, как Ангелы… Концерт закончился блестящим финалом, а вечер веселым ужином. В числе гостей было много знатоков, любителей и любительниц музыки».

Пушкин был увлечен Екатериной Ушаковой. П. Бартенев писал: «Екатерина Ушакова была в полном смысле красавица: блондинка с пепельными волосами, темно-голубыми глазами, роста среднего, густые косы нависли до колен, выражение лица очень умное. Она любила заниматься литературою. Много было у нее женихов; но по молодости лет она не спешила замуж. Старшая, Елизавета, вышла за С. Д. Киселева. — Является в Москву Пушкин, видит Екат. Ник. Ушакову в благородном собрании, влюбляется и знакомится. Завязывается полная сердечная дружба».

А вот дневник одной из современниц, Е. С. Телепневой: «Екатерина Ушакова была в полном смысле красавица: блондинка с пепельными волосами, темно-голубыми глазами, роста среднего, густые косы нависли до колен, выражение лица очень умное. Она любила заниматься литературою. Много было у нее женихов; но по молодости лет она не спешила замуж. Старшая, Елизавета, вышла за С. Д. Киселева. — Является в Москву Пушкин, видит Екат. Ник. Ушакову в благородном собрании, влюбляется и знакомится. Завязывается полная сердечная дружба».

Именно здесь, в альбоме Елизаветы Ушаковой Пушкин изобразил спискок тех дам, в которых ему довелось когда-либо влюбиться. Он вошел в историю как «Дон-Жуанский список Пушкина»: «Наталия I, Катерина I, Катерина II, NN, Кн. Авдотия, Настасья, Катерина III, Аглая, Калипсо, Пульхерия, Амалия, Элиза, Евпраксея, Катерина IV, Анна, Наталья.» И вторая часть, уже без номеров: «Мария, Анна, Софья, Александра, Варвара, Вера, Анна, Анна, Анна, Варвара, Елизавета, Надежда, Аграфена, Любовь, Ольга, Евгения, Александра, Елена».

В тот же альбом Елизаветы Пушкин писал стихи:

Вы избалованы природой;

Она пристрастна к вам была,

И наша вечная хвала

Вам кажется докучной одой.

Вы сами знаете давно,

Что вас любить немудрено,

Что нежным взором вы Армида,

Что легким станом вы Сильфида,

Что ваши алые уста,

Как гармоническая роза…

И наши рифмы, наша проза

Пред вами шум и суета.

Но красоты воспоминанье

Нам сердце трогает тайком —

И строк небрежных начертанье

Вношу смиренно в ваш альбом.

Авось на память поневоле

Придет вам тот, кто вас певал

В те дни, как Пресненское поле

Еще забор не заграждал.

С Екатериной же все было по-другому. Пушкин не писал ей всякой дури, а, напротив, оказывал нежные знаки внимания. А если писал, то совершенно другие стихи:

Когда я вижу пред собой

Твой профиль, и глаза, и кудри золотые,

Когда я слышу голос твой

И речи резвые, живые —

Я очарован, я горю

И содрогаюсь пред тобою,

И сердцу, полному мечтою,

«Аминь, аминь, рассыпься!» — говорю.

Общество было заинтриговано. Одна москвичка примечала в дневнике о сестрах Ушаковых: «Меньшая очень хорошенькая, а старшая чрезвычайно интересует меня, потому что, по-видимому, наш знаменитый Пушкин намерен вручить ей судьбу жизни своей, ибо уже положил оружие свое у ног ее, т. е. сказать просто, влюблен в нее. Это общая молва, а глас народа — глас Божий. Еще не видевши их, я слышала, что Пушкин во все пребывание свое в Москве только и занимался, что N., на балах, на гуляньях он говорит только с нею, а когда случается, что в собрании N. нет, Пушкин сидит целый вечер в углу, задумавшись, и ничто уже не в силах развлечь его… Знакомство же с ними удостоверило меня в справедливости сих слухов. В их доме все напоминает о Пушкине: на столе найдете его сочинения, между нотами „Черную шаль“ и „Цыганскую песню“, на фортепьянах его „Талисман“… В альбомах несколько листочков картин, стихов и карикатур, а на языке вечно вертится имя Пушкина».

Увы, судьба распоряжается иначе. Пушкин едет в Петербург, там забывает свою даму сердца, увлекается Анной Олениной, делает ей предложение, но получает отказ. Екатерина тоскует в Москве. По словам Елизаветы, «она ни о чуем другом не может говорить, кроме как о Пушкине и его сочинениях. Она их знает все наизусть, прямо совсем рехнулась».

Пушкин несется в Москву, к Ушаковой. Пишет стихи, чтобы вручить при встрече:

Я вас узнал, о мой оракул!

Не по узорной пестроте

Сих неподписанных каракул;

Но по веселой остроте,

Но по приветствиям лукавым,

Но по насмешливости злой

И по упрекам… столь неправым,

И этой прелести живой.

С тоской невольной, с восхищеньем

Я перечитываю вас

И восклицаю с нетерпеньем:

Пора! в Москву! в Москву сейчас!

Здесь город чопорный, унылый,

Здесь речи — лед, сердца — гранит;

Здесь нет ни ветрености милой,

Ни муз, ни Пресни, ни харит.

Все должно было сработать безотказно. И что же?

Племянник Екатерины Николаевны рассказывает: «При первом посещении пресненского дома узнал он плоды своего непостоянства: Екатерина Николаевна помолвлена за князя Д-го. „С чем же я-то остался?“ — вскрикивает Пушкин. „С оленьими рогами,“ — отвечает ему невеста. Впрочем, этим не окончились отношения Пушкина к бывшему своему предмету. Собрав сведения о Д-ом, он упрашивает Н. В. Ушакова (отца сестер — АМ.) расстроить эту свадьбу. Доказательства о поведении жениха, вероятно, были очень явны, потому что упрямство старика было побеждено, а Пушкин по-прежнему остался другом дома».

Есть, впрочем, еще одна версия — дескать, на в первый, ни во второй раз Пушкин серьезно в Ушакову не влюблялся — все это были шалости очаровательного негодяя и любимца общества.

Жилые фантазии архитектора Гинзбурга

«Дом Наркомфина» (Новинский бульвар, 25а) построен в 1930 году по проекту архитектора М. Гинзбурга.


За Большим Девятинским переулком следует огромное здание американского посольства, построенное в 1952 году по проекту архитектора Е. Стамо. Некогда на этом месте находился участок драматурга А. П. Сумарокова. Он здесь провел свои последние годы.


* * *

Рядом, в доме №25 — особняк Шаляпина. Он приобрел его в 1910 году, и жил здесь вплоть до 1922 года, до эмиграции. Старшая дочь Шаляпина Ирина вспоминала: «Вдруг кто-то из ближайших приятелей моего отца сообщил, что очень недорого продается особняк на Новинском бульваре. Место по своему расположению было прекрасно: дом выходил на тенистый, усаженный липами бульвар. Но самым главным достоинством этого владения был огромный, почти с десятину сад. Этот дом и был куплен отцом в 1910 году. По своей архитектуре он ничего особенного собой не представлял. Типичный московский особняк, деревянный, штукатуренный, на каменном фундаменте, одноэтажный со стороны фасада и двухэтажный — со двора.

Комнат было много. Внизу помещались комнаты отца и матери, далее гостиная, кабинет, бильярдная, столовая, зал. По деревянной лестнице можно было подняться на второй этаж, выходивший во двор. Здесь было несколько комнат. Кухня, как в большинстве старинных особняков, находилась в подвальном этаже. Тут была огромная плита и русская печь. Отопление во всем доме — голландское, чему был очень рад отец, так как паровое отопление вредно влияло на его горло.

Оказалось, однако, что ни водопровода, ни канализации в доме не существует; за водой надо было ходить на Кудринскую площадь, посреди которой помещалась водокачка.

Решено было эти недочеты устранить, а вместе с этим в ванную комнату и в кухню подвести газ от уличного газового освещения. По тем временам это было событием в Москве, и к нам впоследствии приходили любопытные смотреть на это новшество.

Комната отца примыкала к передней и залу; она была довольно просторна, с итальянским окном, выходящим во двор. Рядом с комнатой — умывальная; из нее по деревянной лесенке можно было подняться на антресоли, очень светлые благодаря двум окнам, выходящим в палисадник. Позднее отец велел перенести туда кровать и спал наверху на площадке.

Обставлен был наш особняк просто, но добротно; его главным украшением служила библиотека отца, подобранная в основном А. М. Горьким. Роскошью в нашем доме был бильярд, купленный моей матерью для отца, который увлекался этой игрой.

В остальном все было довольно просто.

Мы, дети, помещались на втором этаже. Это было наше царство; вниз приходили мы, когда хотели, но если у отца были гости, то мы являлись только по приглашению.

Уютный и складный был наш домик, и его усиленно стали посещать многочисленные друзья и знакомые Федора Ивановича; в нем собирались интереснейшие люди нашего времени.

Отец часто уезжал на гастроли, поэтому очень радовались, когда он бывал в Москве. Вся жизнь как-то вдруг менялась. В доме царило приподнятое настроение. Сразу становилось шумно и оживленно. Без конца звонил телефон, и Василий — китаец, служащий Федора Ивановича, носивший в ту пору длинную косу, — ловко скользя по паркету, то и дело выходил на парадное открывать дверь званым и незваным гостям.

А гостей было много. Это были все те же закадычные друзья Федора Ивановича — главным образом художники, литераторы, режиссеры и совсем случайно кто-либо из чиновников или купцов.

Отец вставал поздно, так как обычно ложился в три-четыре часа утра. После спектаклей или концертов он в большинстве случаев уезжал куда-нибудь в гости или в компании друзей отправлялся посидеть в ресторане «Эрмитаж» или «Метрополь».

Я любила утром зайти к отцу в комнату, отдернуть занавески и взглянуть на него; а он, щурясь и потягиваясь, улыбался мне, а затем начинал распеваться сначала на пианиссимо, а потом, вздохнув полной грудью, пробовал голос в полную силу.

Если голос звучит хорошо, то и настроение хорошее. Василий приносит ему утренний чай. В комнату вбегает любимый бульдог отца — «Булька», неся во рту газету, чему научил его китаец Василий.

Выпив чай, просмотрев газету, поиграв с Булькой и поговорив с ним на каком-то особом «собачьем языке», отец вставал и принимал душ; но сразу не одевался, а долго еще расхаживал в длинном шелковом халате, делавшем его и без того высокую фигуру еще выше. На ноги он неизменно надевал «мефистофельские» туфли из красного сукна с острыми, загнутыми кверху носами — он их принес из театра и носил вместо комнатных…

Из белого зала, где стоял рояль, стеклянная дверь вела на террасу, выходившую в полисадник. В палисаднике рос каштан, окруженный тополями, дальше густые кусты жасмина, боярышника и сирени.

Весной дверь на террасу была открыта. Стоило отцу запеть и вдохнуть в себя воздух, как пух с тополей влетал в рот, и отец начинал ворчать: «Черт знает, что это за деревья — тополя, то ли дело каштан, посмотри, как он благороден и как чудно цветет»».

Федор Иванович предпочитал жить так называемым открытым домом — тут вместе и порознь бывали Максим Горький, Александр Куприн, Сергей Рахманинов, Валентин Серов, Мария Ермолова, Леонид Андреев, Константин Коровин, Валентин Поленов, братья Виктор и Аполлинарий Васнецовы.

Его дочь вспоминала: «Отец любил людей, поэтому наш дом был полон гостями. Приходили запросто: сидели либо в комнате отца, либо в столовой. Беседы начинались обычно с политики, искусства и заканчивались шутками и анекдотами. Здесь царил Коровин, неподражаемый мастер рассказа. Нередко и Федор Иванович увлекал всех забавными историями.

Если Федор Иванович не спешил на репетицию, то переходили в бильярдную. Тут и я принимала посильное участие в игре, выполняя роль «маркера», что давало мне возможность, несмотря на протесты матери, быть среди «больших». Отец играл на бильярде хорошо, но случалось и проигрывал. Тогда он расстраивался.

Вообще он был очень самолюбив. Во что бы он ни играл, он хотел непременно выиграть, и, конечно, не ради денег, а для того, чтобы испытать чувство победителя. И когда удача улыбалась ему, он становился веселым, остроумным и по-детски радовался хотя бы и самому незначительному выигрышу.

Часто среди дня приходил Ф. Ф. Кенеман, постоянный аккомпаниатор Федора Ивановича, и они за роялем проходили или репетировали романсы. Хорошо помню, как отец работал над «Приютом» Шуберта и долго объяснял Кенеману, как играть вступительную музыкальную фразу».

Желанным гостем здесь бывал скульптор Сергей Коненков. Дочь Шаляпина Ирина Федоровна вспоминала: «Мне посчастливилось познакомиться с Сергеем Тимофеевичем давно. Было это в 1918 году, когда он впервые пришел к нам домой (а жили мы тогда на Новинском бульваре, ныне улица Чайковского). Отец был нездоров и лежал в постели. Я зашла к нему в комнату. У его кровати сидел мужчина со смугловатым лицом. Было что-то притягательное в его зорком взгляде, самобытной манере говорить и держать себя. Отец с гордостью представил его: «Это сам Коненков». Ничего больше не надо добавлять: со слов Федора Ивановича мы и раньше знали о скульпторе.

Шаляпин не раз бывал в мастерской Сергея Тимофеевича, находившейся по соседству с нами, на Пресне, и всегда, возвращаясь оттуда, не уставал рассказывать о произведениях Коненкова, о его вдохновенном творчестве, работоспособности. Он по-настоящему любил его».

Рубен же Симонов, актер и педагог, бывал в особняки будучи юношей. В его памяти сохранилась любимая комната Шаляпина, «такая низкая, что когда Федор Иванович вставал, казалось, потолок лежит на его плечах. В комнате было много книг. На стенах развешаны портреты с автобиографиями Толстого, Чехова, Горького, рисунки Врубеля, Коровина, Головина и других художников, с кем был связан творческой дружбой Федор Иванович».

Один из современников, Василий Ведищев писал: «В 1913 году я учился на четвертом курсе вокального факультета Московской консерватории. Чтобы заработать на жизнь, пел в хоре в спектаклях Художественного театра… Одним из руководителей музыкальной части театра был в то время композитор Николай Александрович Маныкин-Невструев. Накануне рождественских праздников собрал Маныкин-Невструев нас, хористов, и объявил:

— Вот что, друзья мои, хочу организовать октет и разучить свою «Песню убого странника»… Выучить надо как следуют, потому что сольную партию согласился петь сам Федор Ивавнович Шаляпин!»

Правда, в какой-то момент, как это нередко случалось, Шаляпин петь отказался — дескать, устал. Петь пришлось автору воспоминаний, Ведищеву. Что он, собственно, и проделал. А потом набрался храбрости и напросился на подарки — портреты Шаляпина:

«- Федор Иванович, подарите нам свои фотографии… Какая бы это была память на всю жизнь!..

— Ну, что ж, — ответил он, — охотно подарю! Приходите ко мне завтра днем…

Мы посоветовались «всем миром», и меня уполномочили пойти к Шаляпину.

На следующий день я пришел к нему на Новинский. Дверь отворил сам Федор Иванович. Он узнал меня и, вспомнив о своем обещании, сразу же позвал слугу.

— Василий, — сказал Шаляпин слуге, — принеси фотографии!

Через несколько минут слуга доложил:

— Фотографий нет, Федор Иванович… Есть карточки…

— Ну давай карточки!

Шаляпин взял несколько портретов, посмотрел на них, подумал и, хотя нас было восемь, надписал только двум: мне и тенору Яковенко, который ему понравился…

— Звоните мне, когда вздумаете, — сказал, прощаясь, Шаляпин и, оторвав клочок бумаги, написал номер телефона: 269—91».

А вот воспоминания еще одного современника, И. Штейна: «Однажды на Сухаревсхом рынке, на развале у букиниста, я увидел маленький альбом любительских фотографий. Многие снимки запечатлели Шаляпина совсем еще молодого. Яне мог пройти мимо этою редкого альбома и, не раздумывая. купил его на последние деньги. В течение нескольких лет он был предметом зависти моих товарищей-студентов‚ таких же пламенных почитателей Шаляпина.

Началась первая империалистическая война, меня мобилизовали в армию и в качестве вольноопределяющегося первого разряда зачислили в маршевую роту. Ожидая со дня на день отправки «на фронт», я как-то увидел афишу, взволновавшую меня необычайно: Шаляпин давал в Большом театре концерт, весь сбор с которого поступал в фонд «Лазарета имени Шаляпина».

Я метался по городу в поисках билета, но достать его не смог. А мне так хотелось — может быть. последний раз в жизни! послушать Федора Ивановича. В отчаянии я решил: пойду к Шаляпину, расскажу о своей неудаче и попрошу помочь приобрести билет.

Захватив заветную пачку театральных билетов и купленный на Сухаревке альбом, я отправился в полной военной форме в особняк Шаляпина на Новинский. Слуга долго не хотел впускать меня в дом, ссылаясь на то, что «Федор Иванович перед выступлением всегда молчат и не велят беспокоить». Отчаяние придавало мне силы, а я не отступал и настойчиво просил непременно вручить ее лично.

Неожиданно в прихожую, где я препирался со слугой, вошел тот, кто был моим кумиром. Я испугался, оказавшись рядом с Шаляпиным, но вдруг почувствовал, что вместо меня родился какой-то другой человек, и вот тот другой человек смело сказал:

— Федор Иванович, я ваш горячий поклонник. Я ни разу не пропустил ни одною вашего выступления. Посмотрите, я храню билеты, которые покупал на ваши спектакли и концерты. Но на завтрашний концерт я не смог достать билет. На днях я ухожу на фронт. может случиться, что никогда уже вас не услышу. Помогите!..

Произнеся сию тираду, я положил на стол пачку красных, синих, зеленых билетов. Хмурое лицо Шаляпина посветлело.

— Все это хорошо, — проговорил он mezza voce‚ — но на завтрашний концерт и у меня билетов нет…

Я сделал вид, что не слышал его слов, и продолжал:

— Вот что я принес вам в подарок!

Шаляпин взял из моих рук альбом, перелистал его и восхищенно воскликнул:

— Да ведь это наш казанский семейный альбом!.. Ну и находка!.. Как он к вам попал?

— Купил на Сухаревке у такого-то букиниста, — ответил я.

Шаляпин, не выпуская альбома из рук, вынул из кармана бумажник, порылся и медленно протянул мне билет.

Вечером следующего для я впервые в жизни сидел в пятом ряду партера».

А вот воспоминания репетитора шаляпинских детей Бориса Стечкина: «Давно это было. Я учился в Московском высшем техническом училище, жил бедно, постоянно нуждаясь в деньгах.

Однажды великая русская актриса Гликерия Николаевна Федотова, в доме которой на Плющихе я бывал довольно часто, сказала мне, чтобы я поехал по одному адресу, где меня как будто согласны взять репетитором.

На следующий день я отправился на Новинский бульвар, нашел особняк, указанный Федотовой, и позвонил.

Молодая, красивая женщина, которой я представился, онлядела меня с головы до ног.

— Познакомьтесь с вашими будущими учениками, — сказала она на ломаном русском языке. Вот Борис, вот Федор, а вот Татьяна.

Это были младшие дети Федора Ивановича Шаляпина.

Иола Игнатьевна — жена Шаляпина — затем объявила, что будет платить мне тридцать пять рублей в месяц, и тут же показала отведенный для занятий мезонин.

Несколько раз на уроки приходил Федор Иванович. Он сидел молча, громадный, сильный, в пестром халате, и внимательно слушал, как я учу его детей читать, писать, считать, — Таню, Бориса и Федора я готовил к поступлению в первый класс гимназии».

Во время Первой мировой войны он открыл здесь госпиталь, и лично пел перед солдатами. Городской голова, побывав на открытии и увидев, как здесь все прекрасно оборудовано, предложил Федору Ивановичу вместо солдатского сделать этот госпиталь офицерским. Но тот отказался, сказав: «Вот потому именно, что лазарет оборудован хорошо, здесь будут лечиться солдаты».

Федор Иванович писал: «Русские солдаты… брали Перемышль и Львов, теряли их и снова наступали. Война затягивалась и приобретала удручающую монотонность. С каждым месяцем становилось все яснее, что немец силен, что воевать с ним победоносно не очень-то легко. Я изредка видал солдат и беседовал с ними. Дело в том, что, желая так или иначе быть полезным и оправдать мое отсутствие в траншее, я открыл два госпиталя — один в Москве, другой в Петербурге. В общем на 80 человек, которых во все время войны я кормил и содержал на личные мои средства. Мне в этом отношении пошли великодушно навстречу мои друзья, врачи, которые денег у меня за работу в госпиталях не брали. Больных перебывало у меня за годы войны очень много. Я посещал их и иногда развлекал пением. Из бесед с солдатами я вынес грустное убеждение, что люди эти не знают, за что, собственно, сражаются. Тем патетичнее казалась мне их безропотная готовность делать свое дело… Монотонно текла война».

В 1918 году устроил «Маленькую студию», впоследствии переименованную в Шаляпинскую — тоже своего рода жест доброй воли.

Максим Горький писал: «Ф. Шаляпин — лицо символическое; это удивительно целостный образ демократической России, это человечище, воплотивший в себе все хорошее и талантливое нашего народа, а также многое дурное его. Такие люди, каков он, являются для того, чтобы напомнить всем нам: вот как силен, красив, талантлив русский народ! Вот плоть от плоти его, человек, своими силами прошедший сквозь тернии и теснины жизни, чтобы гордо встать в ряд с лучшими людьми мира, чтобы петь всем людям о России, показать всем, как она — внутри, в глубине своей — талантлива и крупна, обаятельна. Любить Россию надо, она этого стоит, она богата великими силами и чарующей красотой.

Вот о чем поет Шаляпин всегда, для этого он и живет, за это мы бы и должны поклониться ему благодарно, дружелюбно, а ошибки его в фальшь не ставить и подлостью не считать.

Любить таких людей надо и ценить их высокою ценою, эти люди стоят дороже тех, кто вчера играл роль фанатика, а ныне стал нигилистом.

Федор Иванов Шаляпин всегда будет тем, что он есть: ослепительно ярким и радостным криком на весь мир: вот она" Русь, вот каков ее народ» дорогу ему!»

Власти, увы, не разделяли мнения писателя Максима Горького. Вскоре они сами стали поставлять Шаляпину соседей. С. Г. Скиталец вспоминал: «Как-то ранней весной во время его гастролей зашел к нему в Москве в его прежний особняк. Был дождливый день. Национализированный дом был полон «жильцами», занявшими все комнаты по ордеру. Самого его я нашел наверху, на площадке лестницы мезонина. Площадка старого московского дома была застеклена и представляла что-то вроде сеней или антресолей. Вместо потолка — чердак. Топилась «буржуйка», а на кровати лежал Шаляпин в ночной рубашке.

По железной крыше стучал дождь.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.