Снята с публикации
Родившийся в эту ночь

Бесплатный фрагмент - Родившийся в эту ночь

Предисловие

Это история одного подвала, облюбованного опричниками. Я долго думал, стоит ли предавать ее гласности, и наконец решился.

Итак, первое, что запомнил о себе народ, есть начало его истории. Не знала Русь ни опричнины, ни крепостничества. Это помнится отчетливо. Не было хомута ни феодального, ни помещичьего. Однако пришло время собирать камни. Столица, кочевавшая по городам с котомкой за плечами, нашла новую гавань — Москву. Дух этого недавно малого поселения определил судьбу огромной страны.

Москва впервые упоминается в летописях XII века, а два столетия спустя становится важнейшим городом на Руси. Уже тогда царство, собранное Иваном III, не терпит иной власти, кроме самодержавной. В столь тепличных условиях подрастает Иван IV Грозный.

При жизни «грозным» Иоанн Васильевич не был, и награжден сим эпитетом посмертно. Безжалостный с детства, царь легко истязал сначала животных, а вскоре подданных.

Начиная со времен Опричнины, казней на Руси стало в десятки раз больше. Сначала людей умерщвляли без творческого подхода — вешали, рубили головы или сажали на кол, — но позже Грозный устроил на Руси настоящий мясной переполох.

Политикой шока и трепета Рюрикович желал ослабить боярство. Ключевым этапом борьбы и стала Опричнина. В 1564 году Иоанн произвел набор мелких дворян, одарив каждого землей на «опричной» территории, выгнав оттуда жильцов.

В последующие годы царская гвардия лишь пухла от притока неофитов, и бесчинства ее многократно усилились. Иоанн примерил на свою страну деревянный кафтан.

У опричников была особая одежда грубого сукна, к седлу приторочена метла и отрубленная песья голова, ставшие атрибутами государственной политики. Царским любимцем того времени был Григорий Бельский по прозвищу Малюта Скуратов, сделавший блестящую костяную карьеру. Ему поручались особые миссии, например, задушить смещенного митрополита Московского и всея Руси Филиппа.

Исполнения приговоров над изменниками терялись среди «бытовых» казней, и приводились в тот же день, на той же плахе. Казненных через повешение оставляли на виселице до следующего утра, и вид тел, раскачиваемых на ветру под ритмичный бит кривых клювов, казался лучшим средством к обузданию самодурства. Покой и благодушие надолго ушли с лиц людей, стерлись, как румяна.

Опричные аутодафе походили на балаган с полным меню русской кровавой кухни, и главной сценой считалась площадь под кремлевской стеной, меж двух ворот — Никольскими и Спасскими. Место смерти казалось самым живым, там всегда было на что посмотреть. Колосс эшафота даже зимой не разбирали, истинный памятник своей эпохи. Вдали басовитым контрапунктом гудела Москва-река, а под кремлевской стеной притаились виселицы и поленницы, готовые к жертвоприношению.

Пролог

Объятый ужасом бесовского маскарада, народ притаился по своим жилым схронам. Потому-то Москва и выглядела обезлюдевшей, начиная с закатного часа. Это спасало случайных прохожих от опричных взглядов, хотя в некоторые дома стучались и за полночь.

В тот августовский вечер трупы казненных, пинаемые порывами ветра, мерно покачивались на веревках. Я шел вдоль Китайгородской стены, стараясь не оглядываться. Небо быстро обесцветилось, краски жадно впитал вечер. Пахло печным дымом и домашней сдобой. Мимо, кряхтя, прошуршала карета, извозчик вытирал площадь пьяными глазами, лошадь слезилась носом, я тянул капюшон на лоб.

Углубляясь в лабиринты Китай-города, я шагал по мосткам — деревянные избы и церквушки обступали с боков. Я сплюнул под ноги горечь, не переставая прислушиваться к окружающим шумам. Люди затаились, но теперь заговорил старый сруб, задребезжали наличники на окнах. Над головой ворковали парочки воробьев — тех самых, что живут под крышей всякого доброго дома. Еще несколько переулков — вот он, постоялый двор «Старая ягода». Корчма эта славилась не кухней, а подвалами, где опричники насиловали и убивали девочек из крестьянских семей. Вся Москва знала это место и проклинала его, но мало кто смел поднять голову, сорвать шапку с чела и пойти против «псов царевых». Те немногие пропадали без следа.

«Теперь дождись темноты, — прошептал ОН, — здесь в воздухе смерть». Я кивнул, не размыкая губ, видны были прозрачные крылья, зависшие над «Старой ягодой». Они реяли над коньком крыши, дрожали разогретым воздухом.

Чернила в облаках густели, схватывались на холсте ночи, зыбь над головой начала сочиться дождем. Мимо прокатилась рывками шляпа, сорванная с чьей-то лысины, никто за ней не гнался. Я проследил за бесхозной вещью, слушая, как бренчат капли воды по доскам, как клюют, одна за другой, железный карниз.

Вдали звякнул колокол, час пробил. Я вышел из тени и перемахнул забор, оказавшись на заднем дворе корчмы. Ближайшее окно ее имело ширину в два локтя, но невысокое, по величине бревна, не влезешь при всем желании. Чуть в стороне громоздился разбухший сруб колодца, его перекрывала поросшая грибком двускатная кровля. На деревянном вороте позвякивала цепь с помятым ведром. «Исполати — на нашей кровати!» — хихикала кровелька, украсив изречение заборчиком из пяти восклицательных знаков.

— Тьфу, нечисть.

Минуты потянулись медленнее, чем нить из пауковой задницы. Но вскоре дверь «Старой ягоды» отворилась, в сенях почудилось движение. Тьма дверного проема оказалась гуще темноты ночи. Хрустнули доски настила под тяжелыми сапогами. Я спрятался за плющ — черный балахон скрывал от глаз людских, хотя случайный голубь на коньке крыши смотрел прямо на меня.

Опричник дернул колодезный ворот, бросая ведро в глубину, подождал, пока цепь, тарахтя, раскрутится, и принялся с хэканьем вращать рукоятку, вытягивая наполненную ключевой водой тару. До меня долетел запах жареного лука и кислой браги. Пока пес государев вращал барабан, я мог бы трижды убить его, как перед иконой перекреститься, но мысль эта схлынула ленивой волной. Слишком мелка добыча, я хотел заполучить Малюту.

Опричник подхватил ведро и двинулся к корчме, ориентируясь на чернильный в ночи дверной проем. Он нащупал ладонью притолоку, провел пальцами по рассохшейся древесине, и перешагнул порог. Поры на его лице открылись, впитывая печной жар, валивший из кухни.

На улице и впрямь остыло, пахнуло осенью. Я вылез из-под плюща и бесшумно проник в корчму, прежде чем опричник закрыл дверь. Мужик подхватил ведро и удалился, продвигаясь на ощупь. Я стоял в сенях несколько минут, прислушиваясь к шумам дома. Мышь чихнула под полом, крякнули стропила, и больше ничего.

Сени троились, как витязево распутье, убегая вперед и в стороны. Смежное пространство слева оказалось кладовой, доверху забитой ароматами сыров и свежеиспеченного хлеба, а дверь направо — кухня, языкастая из-за потрескивающих в печи углей. Глиняный идол дышал багровыми всполохами, подсвечивая свои чугунные ноздри с облупившейся окалиной.

Жаркий объем кухни разрезала тонкая струйка влажного ветерка. Я постоял у порога и понял, что не ошибся. Сделал несколько шагов, едва не наткнувшись на притаившуюся в углу ростовую икону. В печных вспышках очи святого казались живыми. Отступив от образа, я все еще чувствовал на себе зоркий взгляд, как будто глазные яблоки нарисованного человека сдвинулись в орбитах, провожая. Смущенный, не сразу разглядел я в трепетном свете черный квадрат. Судя по движению сквозняка, это был открытый подпол.

Сапоги осторожно нащупали первую ступеньку, ладонь похлопала по ткани балахона — топор на месте. Полдня точил, пора его в ход пустить. Погреб оказался просторной горницей, у дальней стены теплилась лампада, в ее неровном свете читались контуры креста. Только крест был скособоченный, будто старую медь решили переплавить, да в последний момент передумали. Воздух в горнице не задерживался, сверлом уходя по узкому коридору.

Я медленно двинулся вперед. Шагов через десять остановился и тут же почувствовал шелест за спиной. Ощущение крошечное и неясное, шорох в ткани одежды. Я замер, когда вокруг шеи сложилось нечто, похожее на липкие пальцы. На горле словно застегнулся холодный воротник. «Смелее, — сказал паразит, — не для того я в дыру наоборот лез, чтобы ты на пороге мялся».

Я вновь осознал, что вижу двумя парами глаз, думаю двумя мозгами, гоню кровь двумя сердцами. Между мной и попутчиком протянулась невидимая, но живая пуповина.

«Давай же, Малюта близко», — настаивал паразит.

Я стронулся с места, вскоре оказавшись перед дубовой стеной. Чугунная закорючка дала понять, что это всего лишь дверь. Постучался гулким суставом, не дожидаясь потянул ручку. Разъялись засовы, обозначился пустой проем. Через секунду свечка, трепещущая в горнице, наполнила подвал лицами. Первым нарисовался овал головы с шишкастыми скулами. За плечом мужика топтался не менее выразительный тип, линялая рубаха раздувалась на его шерстяной груди. Я узнал обоих. Свинолуп, Вакса… Основательные имена, породой за версту несет. Так мы стояли недвижно, в тесноте и обиде. Вакса перебросил цигарку за другую щеку, подтянул затасканные портки с отвисшими коленками.

За спинами тюремщиков открылась неожиданная пастораль: кривобокий стол да калечная табуретка. А еще у стены медитировали на кольях два монаха, под их ногами дворняга мела хвостом. Завтра голова ее у луки чьего-то седла болтаться будет. Псина тянула влажным носом запах мучеников и выдувала скулеж.

Мы с опричниками смотрели друг на друга долгие пять секунд, как дальние родственники, молчали. Потом Вакса затянулся, с кряхтением выпустив дым, и впечатал окурок в пол. Я заметил, что его идущие гармонью сапоги подкованы, как у Свинолупа.

— Ты чего здесь, Раскольников? — спросил шерстяной.

Я аккуратно затушил злость, приберег на потом. Веко Свинолупа дернулось.

— К Малюте с повинной, — шевельнул я сведенными тиком губами, — можно войти?

— Входи, — сказал Свинолуп, не двигаясь. Я шагнул к нему, неожиданно хрустнув костями в плечах и пояснице. Меня мгновенно накачало горячим воском, тело почти лопнуло по швам, выпуская клей сквозь поры. В существе, вылезавшем на первый план, заслонявшем меня, с трудом узнавался человек. На моей коже закипела вязкая жидкость, повисая в воздухе липкими щупальцами. Лица у твари не было — его разворотило сочащимся из пор воском. Вещество пульсировало в суставах, словно сердце пыталось выгнать инфекцию. С каждым туком пульса в жути проявлялась новая деталь: распахнулась борона огромного рта, полного зубов, вспыхнули круглые фонари глаз, они надвинулись на опричников, накрыли их собой.

— Сердце, легкие, печенка — вкуснотища! — промурлыкала жуть моими губами.

Первым закричал Свинолуп. Кажется, я прихлопнул его огромной, как грабля, ладонью, потом услышал дыхание Ваксы. Тюремщик втянул воздух, а когда место в легких закончилось, вывалил из горла трепещущий визгом флажок языка.

Паразит ударил наотмашь, кровь хлынула из Ваксы, будто сточная вода из пробоины в желобе. Голову опричника бросило назад, я разглядел мелькнувший профиль, увидел, как вскипает кожа вокруг его глаза, наполняясь изнутри дурной кровью.

Минуту спустя я стоял посреди горницы, возвращаясь к привычным формам, и перескакивал взглядом с одного неподвижного тела на другое.

«Ну вот, парень, а ты сомневался, — сказала жуть, — пойдем дальше. Ну, что застыл?»

И я пошел вперед, болтаясь разорванным якорным канатом. Меня колотило в сухом ознобе, но тварь, угнездившаяся внутри, не давала упасть. Хоть тело и бушевало, внутри разлилась вялая тревога, никак не подходящая ситуации — дешевое эхо истинных человеческих эмоций.

Коридор изогнулся рыболовным крючком, шагов через тридцать я уперся в новую дверь, тяжелее и массивнее предыдущей. Дернул за ручку, дубовое полотно скрипнуло ребрами, отворилось. И первое, что я услышал, был легкий звон стаканов. Под стеклянный бит косматый мужик раз за разом вторгался девчонке в кишки. Я почувствовал, как с каждым толчком ее дыхание натягивалось, мышцы в животе напрягались. Увидев меня, Малюта вздрогнул, застыл на секунду, а потом дернул узницу за волосы. Пшеничным стогом они торчали из его огромного кулака. Я всмотрелся в лицо девушки, и не сразу узнал Софью. Выглядела она худой словно тень и такой же бледной. Узница сложила руки в слабые кулачки и не издавала ни звука. Я улыбнулся ей, улыбнулся за нас обоих, и слава Богу, уголки ее губ чуть воспряли. Софья была измождена, лицо перечерчено высохшими руслами слез.

Я перекатил глаза на Малюту — с этого дня жизни в нем не больше чем в придорожном кресте будет. Лицо кожаное, низкий лоб в два пальца, капли пота, в бровях застрявшие, а глаза колючие — взгляд жесткий и понимающий. Именно взгляд делал его неинтересное лицо выразительным. За спиной Малюты развернул крыла прозрачный уродец, я сразу его узнал. То был провожатый в мир иной. И даже грязные холщовые штаны с потной рубахой опричника не могли перебить его дух.

— Ты еще кто, бля? — замороченно пробормотал пес царев, будто произносил эти слова по сто раз на дню. Руки его ловко заправили плуг в штаны.

Я поднес руку к лицу и изобразил, как театрально снимаю маску. Миг он внимал с деревянной полуулыбкой, потом наклонил голову набок, по-прежнему не спуская с меня глаз. Жест чистого высокомерия.

— Ты кто такой? — повторил Скуратов.

Теперь жуть заставила мою руку подняться к лицу и сделать странный жест, как будто закладывает табаку за щеку.

Малюта не понял:

— Что это значит?

— Жизнь вьется прихотливо, — пояснило существо, и его рубленые слова упали в тишину. Так мы стояли с полминуты, когда до Малюты наконец дошло. Я видел, как под росчерком бровей просачивается понимание.

— Трахнешь меня, как я эту бабу? — уточнил опричник.

Паразит улыбнулся, это ощущалось как искажение мышц на лице.

— Зачем вы с ней так? — сказал я и попытался сглотнуть, но корень языка онемел.

— Не лезь, — шикнул паразит.

— Кто кого сможет, тот того и гложет, — ответил опричник и одна его бровь полезла на лоб. — Эй, ты с кем толкуешь? Горькой нахлебался?

— Со мной, — ответил паразит, — с выгребной ямой. Много я успел повидать, и вот что скажу: когда делаешь добро, оно умножается, как хлеба и рыбы. Это единственное чудо на земле. Отдавать — значит жить, а вот брать чужое — все равно что от себя откусывать. И видно сразу, что тебя уже нет вовсе, ничего не осталось. Так что и греха не будет.

— Какого еще греха? — огрызнулся пес государев. — Невинен я, служу отечеству. Ты же свинину ешь? А если свинью убить некому, то вся деревня без обеда. Мясники народу нужны, без мясников и мяса бы не было.

— Веруешь во что? — перебил паразит.

— В Государя.

— А если честно?

— Эх, бля, живу у болотца, молюсь колодцу, — покаялся Малюта, и его широкий рот искривила усмешка. Но потом в опричном взгляде что-то изменилось, мелькнуло узнавание. Малюта долго всматривался в жуть с нечитаемым морщинистым лицом, не подозревая, что и по его морщинам можно блуждать как по детально выписанной карте. — Не смей!

— Душа твоя деревянная, аки гусли расстроенные. Пора повесить плащ на гвоздь, сдать инструмент, — ответила жуть.

— Что ты знаешь? — потребовал опричник, и волна дрожи окатила его, прошила вязальной спицей.

— О человеке — все, — ответило существо. — А о тебе, Малюта, еще больше.

Скуратов не пошевелился, — только губы сомкнул, и сыграл сухими скулами.

Я отпустил бразды, за которые еще держался, позволив войти ярости — как глубокому вдоху. Существо внутри заслонило разум, полезло наружу. Я успел увидеть, как налитая воском фигура потянулась к Малюте узловатой лапой. В зрачках Скуратова мелькнула огромная, разорванная в оскале голова. Паразит улыбался, красной тряпкой свешивая на плечо язык. Малюта закричал, широко раскрыв рот. Этот вход в нутро быстро вырос, опричник с ходу взял самую высокую ноту, а потом его нижняя челюсть выскочила из пазов. Лицевые мышцы в области губ надорвались, язык провалился в гортань. Из-за мощного давления барабанные перепонки лопнули, и содержимое слуховых улиток вылетело через ушные отверстия двумя скупыми струйками.

За спиной простучали дробные шаги, рябоватый удалец ворвался в дверной проем, но, потеряв плечо во рту существа, горько пожалел о своей поспешности. Он опрокинулся навзничь, звук был тупой, мятый, как лаптем в глину. Когда я очнулся, в зубах торчал кусок мяса, почти не имеющего вкуса.

— Похоже, ты веселишься вовсю, — тихо сказала Софья.

— Угу, — несколько ошметков выпало у меня изо рта.

«Толстый кишечник у мальца еще тонок, — буркнул паразит». Не сразу осознал я, что стою посреди подвала «Старой ягоды», отбрасывая скрюченную тень на пол. Мебель и пыточный инвентарь изгвазданы кровью, на лавке гирлянда мяса на белой кости, потроха и обрывки тряпья в самых неожиданных уголках подземной горницы.

Я обернулся, в поле зрения появилось нежное лицо с запавшими карими глазами. Похожие на омуты, они сдержанно светились. На нижней губе Софьи чернела корочка подсохшей крови. Девушка попыталась улыбнуться, и от этого движения выступила алая капля.

— Я думал, ты умерла, Соня.

— Плохо знаешь женщин, милый. — Софья с трудом отбросила прядь потемневших волос, налипших на влажный лоб.

— Плохо, — согласился я.

— Это хорошо.

Яндашевская, в прошлом знатного рода, теперь потомственная крестьянка, лишь яркая фамилия напоминала о былом величии.

Софья полуобернулась, бросив быстрый взгляд на остывающий труп Скуратова. Она своими глазами видела, как бритвенная пятерня ударила его в щеку и сорвала кожу напрочь. Мелькнул частокол желтоватых зубов, их тут же залило красным. Уже спустя минуту опричник превратился в заляпанные юшкой тряпки, неподвижные и бездушные. Его голова запрокинулась, вместо правой щеки мрачно скалился шифоньер, наполненный зубами-книгами. И вот лежит человек с распахнутыми глазами, смотрит и на Софью, и мимо куда-то, в потолок, а может и Богу в очи. Все еще высокий, хотя лежа скорее — длинный.

Руки девушки бессильно обвисли, халат распахнулся. Взгляд паразита скользнул по ее телу с холодным интересом мясника: осанистая, тонкая, звонкая. Жуть наблюдала ее тонкие брови, расширение ноздрей на вдохе, и подъем груди, начинающийся ходом тонких ключиц.

— Отвернись, не хочу запомниться тряпкой, которой вытирали пол.

Я обнял ее крепко, девушка прислонилась щекой к моей груди, из-под балахона с распущенными тесемками она услышала стук моего сердца. Я и сам чувствовал этот ритм как сторонний наблюдатель. Но родное дыхание грело, и напряжение медленно таяло.

Я коснулся щеки Софьи, кожа девушки была холодной. Я почти не чувствовал ее — ни пульса, ни сердцебиения. Видел только, как много крови она потеряла. Она тоже знала: это было заметно по ее лицу.

— Гришка мертв, а это означает новую жизнь для тебя, милая, не спеши уходить. — Слова споткнулись и упали на грязный пол неопрятной кучкой. Я подхватил невесту на руки, коснулся губами ее виска, поцеловал эту тонкую детскую косточку.

Из распахнутой двери повеяло ветром позднего лета, и я ощутил, насколько силен в подвале запах уставшего женского тела. Духота этого запаха только усиливала его нежность. Там, наверху, искрилась жизнь, а здесь всего пара лучин разрывала мрак.

— Давай поскорее покинем эту выморочную избу, — сказал я.

— Хорошо, — тихо ответила Софья.

Она чувствовала, что ноги болтаются в воздухе над самой пропастью, но бояться сил не осталось.

Я еще раз посмотрел на Малюту. Его спутавшиеся волосы потеряли цвет, из растерзанной щеки колтунами торчала борода. Внутри довольно шевельнулась… жуть.

Софья на моих руках тихо вздохнула, я увидел, как ее зрачки блуждают под тонкими веками в синих прожилках, на носу золотится пыльца веснушек. Потом она замерла. В подвале стало холодно. Это был холод вечности, от которой никому не укрыться. Девушка выглядела бабочкой, заплутавшей в мрачном склепе, и замерзшей там. В моем нутре завозился огромный ком, первобытный и жадный до крови, он жрал мою боль, как пирог с сырым мясом, а мысли отнесло в день, когда все началось. Подальше от реальности, в мир, где существует магия.

Я вышел из подземной кельи с увядшей любовью на руках, не прекращая думать о своем пути в этот подвал, вспоминал, как обрел силу, или, вернее, сила обрела меня.

Я переступил порог, уклонившись от притолоки, снаружи встретила непогода, плюнул в лицо дождь. Озноб спеленал сразу, как только я перестал чувствовать паразита в себе, неподвижную завесу воды в воздухе разорвали дикие узоры моей дрожи. Существо, кем или чем бы оно ни было, работу выполнило. Я из последних сил держал Софью в онемевших руках, ведь там покоился целый мир. Спускаясь с покосившегося крыльца, я утонул в ночном дожде, погрузившись на дно своих мыслей.

Глава 1

А началось все просто — я сидел над выгребной ямой, опоясанной деревянным настилом. Да-да, сортир — одно из сакральнейших мест для дум человеческих. Вот и я присел тогда подумать о судьбах наших челобитных. Кремль недалеко, неудобно, но жуть как приспичило, да и кому в голову пришло здесь сортир поставить?

Вечерами отхожее место пугливо освещал факел. Поставили нужник караулом в десяток скворечников рядом с площадью, и горожане без длительных перерывов могли наслаждаться казнью. Спешащий по нужде человек пересекал «лобное место», и сразу утыкался в искомое.

Я никогда не пользовался столь важным общественным благом, и сегодня это было впервые. Я миновал площадь под крики бедолаги на плахе. Дверь в нужник маняще отворилась, в сумерках обозначился зловещий проем.

Впоследствии я часто размышлял о случившемся, раз за разом вопрошая себя о предчувствии, но ответ ускользал: никакого знамения мне не было предназначено, ни малейшим намеком не уведомило меня заранее чутье.

В сортире оказалось жутковато, слепой вакуум обступил со всех сторон. Я зажмурился. Даже под закрытыми веками было не так сумрачно — перед глазами плавали цветные кляксы. Потом я размежил веки и высмотрел искомое — круглую дыру в не такой уж глубокой на ее фоне темноте. Этого мне хватило, чтобы спустить портки и сесть. Накрыв задом уходящее в землю дупло, словно пробкой заткнув мрак, я даже разглядел контуры стен. Они шли мелкими трещинами и кусочками засохшей бересты, похожей на осыпающуюся глину — такую приятно поддевать ногтем, отламывать островок за островком.

Сидя на корточках, я чувствовал себя некомфортно и никак не мог оправиться. Кажется, я задремал от скуки, но очнулся внезапно, будто кто-то тявкнул. Снизу, из той самой дыры. Было тихо, лишь кричали с площади, приглушенно, точно сортир на курьих ножках отошел куда подальше.

Рядом почудилось движение, сон слетел в один миг, сдернул одеяло с мозга. Сквозь рубаху я ощутил холод нательного креста, остроту его ребер. Это чуть успокоило, но секундой позже парализующий гул вошел в меня через подошвы сапог. По коже побежали мурашки, на руках вздыбились волоски, заколосились снопами необмолоченной пшеницы, а чувство окружающего мира ворвалось столь ошеломляюще, что я впитал даже боль умирающего на костре. Жуть.

Чела коснулся теплый ветерок, я застыл, не двигая даже пальцем. В темноте что-то проявилось, медленно занялись краснотой два пятна. Вмятинами зрачков в багровых глазах на меня смотрело нечто огромное, мохнатое.

Ноги сделались непослушными. Ущипнув себя за бедро, я почувствовал только мускульный спазм сжимающихся пальцев — в ноге собравшаяся гармошкой кожа не откликнулась болью, перестав быть осязаемой частью тела. Вязкий мышечный отек пополз от бедер по спине, перекинулся на шею.

— Давай быстрее, чудила, — послышалось снизу хрипловатое. Впрочем, хриплость эта была ватная, будто кричали через банную щелку. — Целую ночь сидеть будешь?

Меня тряхнуло. В кишках вдруг стало легче, а в голове потяжелело. Мозг заливало мутноватое опьянение. И все еще чудились глаза, сверлящие меня из темноты. Показалось, что кровь в жилах рванула вспять. И сейчас хлынет из ноздрей, из ушей и жопы. Кровавые мальчики заплясали в глазах.

— Кто здесь? — спросил я непослушным языком.

— Обожаю параноиков. Но это вовсе не означает, что выгребная яма с тобой не разговаривает, верно?

Я ухватился за спокойствие, как за прутик, брошенный утопающему. По телу заструился горячий воск, липкими перчатками обхватил шею, стал перетекать в уши. Я несколько раз сглотнул, но правое ухо заткнуло глухой пробкой, а в левом как будто поселился комар. Налившаяся тяжестью ладонь смяла лицо.

— Что ты за тварь? — не выдержал я.

— Слуга нужника, — рыкнул снизу законопаченный стекловатой голос.

Красные глаза увеличились, я прижался к стене. Дергаться со спущенными портками глупо, да и тело как чужое стало. Я прошептал торопливо:

— Во имя Господа… помилуй! Не губи невинную душу!

В ответ довольное хихиканье.

— Заклинаю, назовись, — выдохнул я, сцапав чугунной пятерней крест.

— В эту дыру опорожнилось много людей, я частичка каждого из них. Я боль и страх, я жажда жизни. Я есть справедливость.

Голос напоминал мой собственный, но только напоминал. Кто-то страшный моим голосом завладел, я ему не поверил. А знакомая речь все возрастала, расслаивалась на отдельные слова и с трудом собираясь воедино.

— Послушай, не знаю, навь это аль явь… — прошамкал я, стараясь удержать рвотные позывы; в воздухе вились и хватали за желудок запахи нелицеприятные. — Просто поверь, я в жизни и мухи не обидел!

Глаза пялились неотрывно. Я сидел скособоченный, уложив туловище на ноги, руки подперли ставшую зазубренным гранитом голову. Я понял, что эти две пляшущие в невесомости точки накидывают на мой разум невидимый аркан. Проступили черты ЕГО лица. Паразит улыбнулся — мой рот тоже растянула улыбка. Он нахмурился, пробуя чужое лицо — я почувствовал, как помимо воли сходятся брови над переносицей.

— Посетив сие место, ты позвал меня, — прохрипел земляной голос. — Бояре да купцы на свой манер зовут, но все в одном контексте. То дыра с зубами, то кусачая клоака, а дальше только хруст костей, и ничего уже не разобрать… Эх, а узнать так хочется, что им в последнюю секунду мнится… — из-под земли повеяло ветерком, будто дыра и впрямь вздохнула.

Жуть со слепленным из воска лицом казалась живее меня настоящего. Теперь я был нарисованный, а не ОНА. Или вместе мы стали живой карикатурой. Казалось, стоит умертвить этот набросок, и я тоже свалюсь бездыханный. В кишечнике как будто лопнула колба с кипятком. Страх, горячий и острый, опалил сфинктер.

— И многих ты так… порешил? — Спросил я заевшим посреди распухшего зоба голосом, обнаружив, что вопреки желанию продолжаю сидеть на месте, а говорит только жуть, воспроизводя заодно и мою речь. Паразит читал мысли, или, еще точнее, они сделались общими для нас обоих, сцепились в один нервный узел, причем ведущим организмом был тот второй Раскольников, а я сам оказался эрзацем.

— Признаться, многих порешил, — мурлыкнула стекловата. — Грешников и чернокнижников, коих матушка-Русь приютила, а они ей в грудь серпом, и в лицо румяное плюнули… Казнокрадов всех и опричников.

Я вспомнил, как прошлой весной боярина Кучку нашли разорванным в одном из московских скворечников. Брызнув рвотой, я отвернулся от этого воспоминания. Голову будто забинтовало целой бухтой влажной ветоши. Она упорно сжимала кольцо, покалывая выбившимися волосками.

— Не все такие! — Воззвал я к жути безмолвным сомьим ртом. — Пощади!

Паразит быстро преображался. Взгляд его стал ярче, лицо вокруг буркал хорошело: сглаживались жабьи черты, волосы, стоящие неубранным стогом, улеглись. Умом я понимал, что никакого второго меня не существует — одна лишь болтливая тень на стене. Вот только не могло быть тени в полной черноте. И я ничего не мог поделать с тем фактом, что тень знала обо мне, Раскольникове, больше, чем я сам.

— Жить хочешь? — Буркнула тварь.

— Хочу, — запричитал я. — Очень хочу.

— Мазохист! Тяжек крест человеческий, а вы его знай тащите. И все дальше уходите от души, которой наделены при рождении. Вы и не подозреваете, что это происходит, пока вдруг не ощутите потерю, не ведая, что именно утратили. Грусть омрачает ваше чело, но вот вы оправляете косоворотку, рубите голову беспородной псине, и только свист ветра в ушах…

— Ды я ж не опричник, обознались, ваше благородье!

— Вижу, — не стал чиниться паразит, — потому и жить будешь, людя́м на пользу! — По моему телу явственнее заструилась смолистая жидкость. Я дернулся, но густая субстанция не позволила встать. Роящиеся в голове хаотичные воспоминания смазали старое и новое в слоеный пирог настоящего. Существо изучало мои извилины, как берестяную грамоту.

То были страшные мгновения. Раскачиваясь над дырой, я холостой глоткой выл, понимая, что совершается святотатство. Нечто из-под земли лишило меня воли и голоса, и вот сейчас крало имя.

Очертания скелета сортира, различимые во мраке, дрогнули, затуманились и стали обрастать живой плотью. Зазмеился по стенам мышечный орнамент, наметились уродливые узлы вязки. Эти новообразования постепенно увеличивались, обретая форму, переползали на мои плечи, и продолжали говорить своим досочным скрипом:

— Уж вдвоем-то наведем здесь порядок, верь мне, парень, не вороти нос.

— Не верю, — завыл я.

— Знаешь, что говорят человеку, который не умеет плавать? Перестань сопротивляться воде. Здесь то же самое. Не цепляйся за ярлыки — верю, не верю, бред, не бред. Поверь в волшебство. Твой волшебник — какашка. У него для тебя много сюрпризов. Просто смирись с этим.

Пока я слушал, в голову закралось окончательное понимание, что дыра в полу изрядно шевелится. Ситуация была скверной. Но все же, как поверить в сверхъестественное? Есть вещи, которых не может быть в природе. Или… может?

Я непостижимым усилием вскочил и прижался к стене. Из дыры в дровяном настиле на меня скалился огромный рот с досками-зубами, торчащими во все стороны.

Мои глаза закатились; взгляд будто сам в себя провалился. Я рухнул на пол, но не ощутил удара, тело вновь сделалось оглоблей. И снова чернота, только чувство теплилось, что надо мной реет жуть с пальцами-ножами — дух нужника. Туловище выписано тщательнее, нижняя часть подернута дымкой. Потом оно наклонилось и легло, принимая положение моего тела. Мошки, дежурившие в ночную смену, уже слетелись на запах, усиливая ощущение непоправимого.

Дальнейшее представляется весьма смутным. Кажется, я отключился, нащупав весь мир в своем пустом кармане. Потом в край зрения влезла злополучная дыра, теперь она была самая обычная, без заноз-зубов, клацающих в нетерпении. И с мыслью о ее обычности я понял, что пришел в чувство. Мысль была простая, примитивная, но и ее хватило, чтобы смыть мертвечину с мозга. Я почмокал губами, ощутив вкус крови. Кажется, падая, ударился о доски лицом. Пошатнувшиеся нижние зубы пришлось языком выталкивать обратно, чтобы они встали на место. К поверхности лениво всплыли события пережитого ужаса, и сейчас я не был уверен в их реальности. Далеко внизу, на дне дерьмового распадка вспыхнули два красных уголька и тут же погасли. К счастью, большего было не разобрать. Помню только, уже на заре я выбрался из проклятого скворечника. Утро расселось по веткам, задумчиво топталось на головах повешенных, следило за прохожими еще припухшими после сна глазами.

Я длинно вдохнул свежести, и четырьмя касаниями смахнул с себя налипшую пыль, будто перекрестился. Поозирался украдкой, щурясь от втирающегося под веки солнца, но люд пялился на болтающиеся в невесомости марионетки, и на живых не обращал внимания. Весьма кстати. Я обогнул нужник и неуклюже побрел к реке, мысль залезть в воду и помыться сопровождалась заразительным зудом. На долгий миг пережитое нахлынуло прибоем. Все тело стало зазубренной мешаниной чесотки, и я прочесывал фрактальное переплетение улиц Китай-города, стараясь не попасть на глаза опричникам.

Я шагал по пыльным мосткам, и прохожие нет-нет да закрывали носы платками. Особо въедливой оказалась булочница, на своих немолодых ягодицах дежурившая возле лотка. Собрав губы в жемок, она долго сверлила меня, как ей казалось, презрительным взглядом. На деле только прищурила глаза. Смутно догадываясь, в чем дело, я ускорил шаг.

Воздух быстро нагревался, а тени от изб и теремов не хватало, чтобы укрыться от ползущего к горизонту солнца. Жара обернулась войлоком, облегшим мои плечи клоками свалявшейся шерсти. Я чувствовал, как по лицу побежал пот, а мокрые волосы прилипли к шее. В окнах из глянцевого бычьего пузыря бок о бок со мной шествовал мой двойник в балахоне калики перехожего. Я был почти рад его компании. Кроме него никто вокруг не знал, что со мной приключилось, и оттого неподвижность знойного города пуще прежнего будоражила нервы.

Я заложил длинный крюк, огибая стрелецкий конвой, и оказался на Васильевском пригорке, откуда хорошо виден Кремль. Белозубо сверкали башни его, сусальным золотом горели купола, стрелами взмывали в небо колокольни. За прочными стенами сокрыто сердце Руси-матушки и престол государя Иоанна.

Я вздохнул, перекрестился на Кремль и пошел дальше, к тянущемуся в бесконечность Земляному городу Москвы. Город мнился больше, чем на самом деле, ибо имел пространные сады, а граница окраины не везде прикрывалась стеной, рвом или башнями, и жизнь выплескивалась за укрепления.

Лошади робко цокали по улицам, при виде меня фыркали и били в землю копытом, проявляя изрядное беспокойство. Возчики недобро косили багровым глазом, кнуты подозрительно извивались в их пальцах.

— Юродивый! — Кричали они.

— Не серчайте, бояре, — отбрехивался я, с первой же фразы признав в своей речи новый дефект. Буква «р» едва удавалась прикушенному языку, от чего мои слова и впрямь походили на лепет юродивого.

И тогда возчики брались за вожжи, и лошади трогали, и всю дорогу со мной оставалось всеобщее недоумение. Но слава Богу, в нутре не угадывалось ничего чужеродного. Раз или два в душе шевельнулось темное, на самой границе видимости, и быстро растворилось на жарком солнце.

Глядя под ноги, я обогнул мужика в дерюге, прикованного к позорному столбу. Узкоплечий, сутулый, с прокуренными желтыми усами, а челюсть мохрящейся тряпкой подвязана, будто зубная боль его замучила.

Ремесленные слободы потянулись тесными кварталами, захлестывали одна другую. Улица, по которой я брел, юлила между дворами, и напоминала лабиринт.

Кузнечная слобода встречала звоном молотков по металлу. Над избами из глиняных труб вились дымные узелки, цеплялись за небосвод, подвешивали дома, как елочные игрушки. За кузницей открывался новый квартал — торговая слобода. Мне не приходилось пробиваться сквозь сутолоку, народ шарахался от миазмов, вьющихся над моей одеждой. Москворецкий мост гудел струной где-то слева, а торг шумел под ногами. Базарные люди хватали прохожих за рукава, переплетая свою бойкую речь со скулежом нищих.

— Куличи, куличи! — Скликала кошек дородная баба.

— Подайте… — Топтал мозоли бродяжка.

— Кувшины! — Цыкал датый гончар. — Кувшины, мля!

— Бога радиии… — Рвал рубахи хор у обсиженного галками штакетника.

Лотки выжигало солнце, шумная кучка женщин толкалась у мучного бидона, молчаливая толпа мужиков терлась у табачной лавки. Столешницы и товары устлал шевелящийся ковер из насекомых. Укромные уголки в тени под музыку реки остались далеко позади. Здесь же рыночные ряды с баррикадами из овощей и фруктов заняли лучшие места.

Но ближе к восточному выходу из торговой слободки было тихо. Только вороны кружили над тем местом в голодном хороводе. Приблизившись, я увидел дрожащую кучку растерявших достоинство баб и мужиков. Все они латали себя крестами и клали тяжелые поклоны в сторону Кремля.

Я сразу потерял надежду быстро добраться до своего подворья. Из-за спин зрителей голодным чудищем, цепляясь за кафтаны, выползала виселица. На впопыхах сколоченном эшафоте преклонили колена с десяток бояр. Их руки были схвачены пенькой, а шеи пережимали петли. Вокруг эшафота возбужденно крутились на смоляных жеребцах несколько опричников. Когда я перевел взгляд с огромной песьей головы, притороченной к седлу, на лицо всадника, то узнал Малюту. Он хищно раздувал ноздри, как и его скакун, покрикивал на мастеровых:

— Быстрее, растяпы, да свершится суд царя нашего!

Малюта бросил взгляд в толпу, народ присел под его тяжестью. На миг показалось, что Скуратов узнал меня, потому что смутная улыбка, бродившая под его усами, стала шире. Внутри меня что-то дернулось, жуть в груди сорвалась с цепи, рванулась к глотке опричника. И тогда я понял, что мрачный визитер никуда не делся.

«В людях больше дерьма, чем хочется думать, и ведь не пропадает зря», — шепнул назойливый паразит.

Очи опричные что-то поняли помимо мозга и на короткий миг вспыхнули ужасом, превратившись в обугленные спичечные головки. Малюта выскочил из седла и подбежал к эшафоту, стараясь забыться в кровавом угаре. Он сдернул петлю с шеи дородного боярина в бесцветной от пыли одежде, подтащил дрожащее тело к плахе. Судя по лицу под слипшимися седыми прядями, пленнику было далеко за пятьдесят.

— Аз есть изменник, якшавшийся со шведами. Признаешь?

Боярин покорно кивнул, хмуря торчащие сорной травой брови, сил спорить у него не осталось. Малюта тряхнул полами кафтана, загоняя прохладного воздуха под вспотевшие подмышки, развернул бумагу и стал читать. И ожила речь Иоанна, обращенная к своему народу:

— Люди московские! Ныне вы узрите казни, но помните о справедливости суда моего, ибо караемы злоумышлявшие против престола, в молитвах своих плетшие заговор на меня и детей моих! С мукой душевной и рыданием телесным предаю их смерти, яко аз есмь судия, Господом нареченный! Подобно Аврааму, занесшему кинжал над сыном, я ближайших слуг своих приношу на жертву. Дабы другим не повадно было! — Последнюю фразу выкрикнул весь опричный строй, затянутый в черные косоворотки.

Слушая приговор, боярин, некто Никифор, таращил на толпу усталые глаза, пыхтел надсадно, но молчал. И от этой жалкой покорности мурашки у зрителей бешеными пауками бежали по коже. А взгляды остальных приговоренных цеплялись за лица все прибывавшей толпы, точно они еще ждали от нее прощения и спасения. Немой крик рвал их горло, зачерствевшие от побоев губы роняли в пыль тягучие плевки.

Никифора подхватили под мышки и кинули на плаху. Он попытался привстать было, да только вздохнул и прильнул щекой к прохладному дубовому срубу. Лезвие топора блеснуло в руках палача, и голова боярина, подпрыгнув на помосте, упала прямиком в корзину для отходов.

— Хорошая работа, Прошка! — похвалил Малюта.

Смотрел я на первого среди опричников и видел будто впервые. Стоит на постаменте, бородой-кадилом машет, приговоры оглашает. Кафтан черный на ветерке трепещет, а сапоги подкованные как влитые стоят, не шелохнутся. В этот момент я понял, что народ от меня перестал шарахаться. Либо запах выветрился, либо вонь смерти его перебила.

Потащили второго боярина, толпа признала в нем Алексан Борисыча Шуйского. Паренек вскочил с колен, поднялся над приговоренными, крикнул: «Папа, позволь мне!», тогда и в мальчугане признали отрока Александра Шуйского, Петром нареченного.

Боярин посмотрел на сына спокойно, сказал тихо, но все услышали:

— Да не узрю тя мертвого.

Был Шуйский высок, строен и широкоплеч, в дорогом кафтане. Его нетерпеливо втащили на помост «лобного места», поставили между виселицей и плахой.

— Царь разрешил тебе избрать кончину, что предпочитаешь? — спросил Малюта.

По перекладине виселицы прыгала обнаглевшая ворона. Скрипя досками настила, на край эшафота вышел заскучавший палач. За поясом у него конской оглоблей болтался топор.

Сын рванулся к Шуйскому, и опричник ударил его метлой по голове, а потом схватил за ворот, как пса за ошейник.

Крестьяне молчали, стоя вокруг эшафота серым полем дрожащих голов. Ветер однонаправленно трепал их робы и бороды. Потом поодиночке они начали незаметно уходить. И я тоже бочком протиснулся к восточным воротам торговой слободки, и только там почувствовал себя легче. Взобравшись на очередной пригорок, опоясанный мостками, я посмел поднять голову. Из-за стены далекого Кремля показались купола. Солнце превращало их позолоту в раскаленную лаву. Когда же грянул набат, Москва-река дрогнула, и чистый звук пошел именно от воды, а не от колокола. Впитав звон, я устало побрел домой.

Паразит ворочался в животе, как древний младенец в утробе матери, что опоздал с рождением на тысячу лет. Эх, понять бы, как уговорить его сгинуть, какую для этого затронуть тему. С другой стороны, иногда разумнее молчать. Создать непогрешимую тишину и посмотреть, чем собеседник решит ее заполнить. Но не предаться унынию я не мог.

От сотворения мира семь тысяч семьдесят четвертого, от Рождества же Христова 1566 года добрался я до ворот своего подворья. Унылая череда выцветших пейзажей — точно из раскисшей глины низенькие домики, улицы с незасыхающими лужами, густой чад из печных труб, подчеркивающий хмельную вязь Земляного города.

Я подошел к тесовым воротам в свое жилище, сразу услышал два храпа — один несильный, Плошкин, собаки моей, и другой, Борьки-секача из соседнего арыка. Я застучал по доскам деревянным молотком, привязанным на веревку, потоптался с минуту. Матушка открыла калитку под радостный визг Плошки, перекладина ее морщин перекосилась от компостного запаха, явившегося незвано. Я виновато пожал плечами, вздохнул и направился в дом. Матушка проводила меня поворотом головы, но вопросов не задавала. Миновав темные сени, я нащупал дверь в горницу, отворил и тут же снова оказался во тьме: свеча не горела, пора бы и здесь окно прорубить, никак руки не дойдут.

На втором этаже был ряд помещений: в кладовой, наиболее светлой из-за наличия окна, хранились корзины с запасами, висели плетенки лука, чеснока и сушеные, нанизанные на нитку яблоки. Стоявший здесь запах сада успокаивал, влажная сладость бодрила усталые ноздри. Несколько секунд я рассматривал плывущее отражение своего лица в пыльном подносе. С удивлением вглядывался в малознакомые теперь повзрослевшие черты, рельефные скулы и укрупнившиеся надбровные дуги.

Я отворил дверь в спальню. Мухи, выстроившиеся в очередь у притолоки, ворвались внутрь. В горнице было темно, узкое окошко наглухо занавешено шторой. Невнятно угадывались силуэты стола и табурета, лежака с вязаным одеялом. На полке, прилаженной к стене, пылились свитки с рукописями, по которым приходилось учить грамоту.

Я стянул один за другим и швырнул к порогу сапоги, содрав их, как линялую кожу, снял тряпье и постоял с минуту, впитывая уют нехитрой опочивальни. Потом наклонился почесать щиколотку — душок нужника дернул за нос. Я споро подскочил к лохани в углу и остервенело приступил к омовениям ключевой водой: умылся и отскоблил наиболее уязвимые для грязи места. Наскоро обмакнувшись пахнущим стиркой полотенцем, подцепил одежду и вышвырнул ее за порог. Матушка разберется: прокипятит или сожжет.

Я вернулся к лежаку, и замер. Как ни странно, там кто-то лежал. Софья. Я узнал ее сначала по мускатному запаху, и только потом разглядел контуры лица. Она дремала, подняв холмиком колени под одеялом, профиль ее с ямочкой на щеке улыбался. Не дождалась меня, уснула. Вот и правильно, что в такую жару делать. Я долгую минуту стоял, любуясь. Ее рот чуть приоткрыт, волосы вокруг лица, те, что выбились из косы, — в беспорядке. О том, что она проснулась, я сразу догадался, перестав слышать ее дыхание. Когда Софья спала, она дышала глубоко и ровно. А теперь дыхание ее будто затаилось.

— Соня, — позвал я, — с добрым утром.

Софья перевернулась набок, подвигаясь к стене, я лег рядом. Мы вжались друг в друга впадинами и выпуклостями, идеально подогнанными друг к другу. Я глядел на горницу, полную темной прохлады, сквозняк лизал стены и вещи, будоража давно устоявшиеся запахи — пыльных половиц, старого дерева, фруктов и чая. Наша изба вдруг слилась со строем других изб Земляного города и целым миром над головой.

Софья чуть повернулась.

«Выпиши девке мясной укол, — тявкнуло в голове».

— Я хочу тебя, — в унисон с паразитом прошептал я ей в ухо.

— Сейчас нельзя, — сказала Софья, — после свадьбы…

— Угу, — обреченно согласился я. — Выпьешь?

— Только пригублю, — улыбнулась девушка, и поцеловала.

Мы лежали на койке спутанным клубком из голых конечностей. Я чувствовал, как напряжены мышцы ее живота. Она взяла в ладонь мой отвердевший уд и начала энергично водить им вверх-вниз. Спустя несколько минут я выдохнул, ласковая волна омыла разум, стирая из головы пятна боли и дурных воспоминаний.

Я распластался на ложе, уставившись на девушку. Софья привстала на локте с непонятным выражением, перебирающим мимические мышцы на ее лице. Она склонила голову на один бок, потом на другой, беспокойный кабель косы заелозил между девичьими грудями.

Я скрестил пальцы, чтобы она не догадалась, но Софья с шумом потянула воздух. Она ощутила лейтмотив моих ночных приключений. Какое-то время я в ярости рассматривал полотенце, потом Софья сказала:

— Любимый, ты притащил с собой чье-то волчье дерьмо.

Глава 2

Босые ноги Софьи, согнутые в коленках, равнодушно болтались. Веки ее не трепетали, губы молчали. За них говорил дождь. Ворчал и капризничал непогодой.

Я нес свою разбитую любовь через Москву, подальше от «Старой ягоды». Челюсти выбивали костяную трель. Я поднял взор к небу и цедил дождь мелкими глотками. Вода уже загасила фонари и ускорила фривольные отношения на свежем воздухе. Быстрые потоки, пробивающие новые каналы вдоль улиц, уносили грязь в реку.

— Трус! — бессильно кричал я в пустоту, уже не надеясь, что паразит услышит. — Почему ты не успел? Обещал помочь, и теперь сбежал. Сука!

Никто не ответил, лишь под заборами хлипкими пучками кивал кустарник. Я удобнее перехватил Софью и мотнул головой, стряхивая с волос реку.

Туча сползла с луны, под бездонным небом раскинулся город. Я увидел облитые серебром крыши, купола, колокольни. Все молчало. В храмах не звонили к всенощной, не было дымов из печей. В безлюдной Москве по улочкам выл только ветер. Не шумели и питейные дома. Притих «Лисий приют», темнел ставнями «Побитый тлей». Даже «Пречистенские бани» не рычали кутежом. Я вдыхал неуловимые нотки ночного равновесия, и радовался, что Софья рядом.

Питейные дома… угрюмые, молчаливые. И «Лисий приют», к полуночи хвост поджавший. Мысли мои вновь начало относить на неделю назад, когда я шел пропустить стакан-другой. Совсем недавно на Русь завезли из Литвы невиданной силы напиток, водку, в корчмах народу прибавилось. Единственное место, где опричников не боялись.

В воздухе уже угадывались первые признаки осени. Москва погружалась в ласковую дрему, будто на город до положенного срока опускалось бабье лето. Завтра придет Степан Сеновал, время сенокоса. Все будут ждать теплой погоды, потому что каков Степан, таков сентябрь.

Подходя к питейному кварталу, я обратил внимание на обилие праздных людей. Одни соображают парами, другие разгуливают толпами и орут непристойности. У ближайшей корчмы драка, ленивая и напоказ. Шагах в пяти от горе-рубак скособоченный удалец в лаптях блюет на угол трактира. Как зверь он это заведение пометил.

— Я уважаю природу, некрасиво возвращать природе ее дары, — рыкает жуть моими губами.

Вздрагиваю.

— Ты еще здесь?

— Ну конечно, где еще, — отвечает земляной голос.

— Слушай, я никудышный носитель…

— Мне лучше знать, — отрезает паразит.

— Учти, — внутренне сжимаюсь, но решаюсь на дерзость, — становиться песиком, таскающим своему хозяину в зубах косточки, не буду. Усвой это как «отче наш».

— Неудачный совет, — хмыкает жуть. — Да не пужайся, мы с тобой тут враз порядок наведем, удавим главных опричников, змея без головы не живет. А потом иди себе, не прихлопну.

— Не брешешь?

— Сделаешь, как надо, отпущу, — кивает паразит, — но пока мы с тобой — один портной. Я крою саваны, а ты… — он тыкает моим пальцем меня же в грудь, — ты их шьешь.

— На все воля Божья, — вздыхаю обреченно.

— Только о союзе нашем болтать не вздумай. Юмор тонкий, не все поймут.

— А чего говорить, — огрызаюсь, — на меня глянуть раз, и на костер…

— Не бзди, городские никогда не замечают всего, что видят. В толпе ты одинок, а на хуторе и хуй из форточки не высунешь.

— Будем держаться толпы?

— Вестимо.

Тяжело скрипя осями, то и дело проносились телеги — пьяные бояре за извоз своих тушек платят щедро. Кто победнее, сбиваются кучками, орут срамные частушки, нагло и задиристо поглядывают по сторонам. Это знакомо, шпана и в Москве — шпана.

Корчма «Лисий приют» показалась за расписным теремом. Я заторопился в эту пагоду, в душе надеясь, что напившись, смогу изгнать чужеродный организм из своего нутра, выблевать его, вытравить из души. Но в груди странно ворочалось в предвкушении водки.

Питейный двор был неказист и стар: кособочилась пристроенная кухня, ломано торчала кладка дров, скрипела соломой крыша. «Лисий приют» считался местом низкого пошиба — даже подворье в обрамлении разросшегося сорняка. Я обогнул репейный куст, похлопав по своему пустому карману.

— Хватит мяться, — рыкнуло существо, — распустил нюни, не Успенский собор тут…

И правда. Я сплюнул под ноги и шагнул в жаркое марево. В драном полутемном коридоре шибануло мочой, стиркой и каким-то особенно грубым табаком. Там было две двери. Одна, с кованой закорючкой, вела в сортир — я услышал журчание. Вторая дверь увесистой казенной масти отсекала питейные хоромы от улицы.

Я переступил порог в неожиданно просторный зал. У самого входа за стойкой сидел кряжистый патлатый мужик. Он цапнул деревянный ковш, зачерпнул из ведра браги и стал медленно пить, дергая кадыком. Читалась в глотках этих душевная радость, куда более сильная, чем водочный приход. Мускулистые икры мужика были сплошь в комариных укусах, поэтому, допив, он наклонился и страстно зачесал ноги.

Шторки на окнах шевелились ленивыми привидениями, и прохладный августовский ветерок остужал тела, еще не кусая их, как в сентябре. Сидевшие за столом двое служек Иоановых нежились на воздушных вертелах. Внутри меня дернулось злое, наблюдая, как языки опричные накрывают граненые стаканы, перистальтика водку в желудок гонит. Псы государевы крякают, с грохотом обрушивая стаканы на столешницу.

— Аж, хороша столичная, — ревут в унисон.

Я заставил свои упрямые ноги двинуться к другому столу; деревянное седалище сохранило тепло чьей-то задницы, и оно непрошено просочилось через ткань штанов. Душегубы тем временем темп выдерживают. Пьют за рулевого, шибают по стакану за кормчего. Метла метет по столу, мясо в топку опричников летит, пойло каскадом в нутро льется. Мужики, еще не набравшиеся, косят на псов государевых пугливым глазом. За соседними столами никого, только я, дурак. А за стойкой с десяток рыл, даже женщина молодая сидит, явно силой приволокли. Стройная, в белом сарафане с красной оторочкой. Рядом верзила продолжает черпать брагу из ведра. Глаза наши с девушкой встретились, она тут же отвела взгляд. По лицу ее и шее разлился румянец. Глаза у нее красивые под бархатными бровями, коса от попы до затылка. Черные ресницы, длиннее, чем волосы на моей голове, трепетали.

— Роскошное тело, — рыкнул паразит, — так бы и съел, без соли и перца.

— Дикий ты, — фыркнул я, — давно из сортира не вылезал?

— Давненько, — существо поскребло затылок, — не упомню, когда в последний раз…

Я промолчал. Мужик тем временем своей огромной ладонью хватанул девушку за косу, запрокинул ей голову и приставил ковш к губам. Я услышал громкие — на всю корчму — захлебывающиеся глотки.

— Утоли жажду, — сказал мужик грубо. Несколько ртов за стойкой загоготали.

Внутри меня послышался зазубренный рык.

— Не лезь, тут дело семейное, — шепнул я поспешно.

— Негоже так с сударыней обращаться, — дернулось внутри, — сделай что-нибудь.

— Оставь их, — сказал я тихо, — зашибут.

— Веселие Руси есть пити, не можем без того быти, — в свою очередь булькнул мужик с ковшом. Тут даже опричники задорно отозвались, хэкнули, и опрокинули по стакану.

— Ты нас позоришь! — сказала жуть.

— Не лезть — самый разумный выход! — рассудительно молвил я.

— Тогда я сам все тут порешаю! — рявкнул паразит, начиная вставать.

— Погоди, давай выпьем сначала, — взмолился я, — эй, корчмарь, водки! Два стакану!

Наше лицо перекосилось в задумчивости.

— Ладно, уболтал.

Вокруг колебалась и текла подвыпившая суета. Корчмарь принес водки и я не раздумывая залил в пасть первый стакан. Ух, пойло в сорок оборотов на поверку оказалось злее дядькиного самогона; горло и внутренности ожгло, на глаза навернулись две перламутровые слезинки. Но вот огонь погас, уступив место шерстяному теплу. Мир налился красками, а через минуту и смыслом. Я по-новому посмотрел на гуляк, жуть тоже призадумалась.

Незамеченный доселе боярин за стойкой свернул папиросу и ловким движением ввинтил ее в угол своих обветренных губ. Прикурил от свечи, затянулся и выпустил широкую струю дыма над столешницей. Был он плечист, и одеждой напоминал чиновника низкого разряда, промотавшего наследство и опустившегося до самого донышка: растянутые на коленках штаны заправлены в голенища, к когда-то белой рубахе прилипла хвоя и кусочки медовых сот. Он взял кружку и молча, не выпуская самокрутки, выпил. Корчмарь сразу ему подлил, ухватив волосатой пятерней медяк. Боярин крякнул довольно и чокнулся с соседом справа.

— Все, Иваш, — сказал он, похлопав старика по спине, — последнее пропиваю и конец мучениям.

Старик слушал будто в удивлении, пожевал деснами, отчего задвигалось все его лицо, складываясь в не похожие одна на другую фигуры.

— Не спеши, грешно это.

— А я и не спешу, — вздохнул боярин, промокнув нос в фиолетовых прожилках платком. — Иоанн войско на Казань собирает, запишусь в пехотные полки. Надеюсь, не вернусь.

— Чего это он, — спросила жуть.

— Безнадега, — вздохнул я.

Склонил боярин свою большую голову на короткой шее.

— Иваше налей, а мне будет, — сказал он корчмарю.

— На том спасибо, — ответил старик. — Боюсь, не свидимся уже. Мне землюшку топтать недолго осталось, на хмелю одном и держусь. Из Казани вернешься, навести могилку, уважь.

— Не вернусь, — с уверенностью сказал боярин, — лучше ты свечку за меня в храме поставь.

Дед свернул самокрутку и глубоко затянулся. Окаменевшие мозоли не дали его пальцам согнуться, делая их похожими на веточки — предосторожность, чтобы батя табачного духу не учуял.

— Не вернуться всегда успеешь, а коли цветов на мою могилку не положишь, и коли дети твои еще не зачатые не положат, по ночам к тебе являться буду. Вот те крест, — старик обмахнул себя, не выпуская дымящей папиросы.

Боярин поиграл желваками.

— Ну раз так, придется вернуться и детишек сделать, а то нахер ты мне по ночам нужен, Иваш, сам посуди.

— Так я и говорю…

— Ладно, налей и мне, корчмарь, вертаться придется, а без топливу я и до Казани не доеду, до Петушков, в лучшем случае.

— Старик мужику жизнь вернул, — задумчиво буркнуло во мне говно, — благодать.

— Ага, — согласился я, — с возрастом начинаешь понимать ценность отпущенного срока.

— Время всегда в цене, парень, — рыкнула жуть, — ценить время надо, пусть и кажется, что его у тебя как у Иваши махорки.

Я хряпнул второй стакан, поспешив заглушить водкой непреходящий страх перед существом. Не помогло. Все гнетущие мысли плавали кверху брюшком на неспокойной поверхности ума, юлой кружилась голова, будто катилась отрубленная с плахи.

Опричники тем временем налакались изрядно, кидали по сторонам шальные взгляды, примеривались к девице за стойкой.

— Пусть только дернутся, — осклабилась жуть.

Моего лица внезапно коснулся дух гнилых зубов и хворых кишок. Я, замедленный хмелем, обернулся, увидев перед собой того мужика с ковшом. Обозначились острые скулы, залитые брагой покрасневшие глаза. Он икнул громко, цыкнул:

— Слы, я тебя раньше не видел?

Паразит улыбнулся польщенно. Как он узнал? Говорят же, что запахи запоминаются лучше остальных чувственных впечатлений.

— Москва маленькая, может и виделись. А что?

— А то, что ты сам с собой шепчешься и на бабу мою косишь, ведун! За ворожбу жизнью ответишь!

Глаза его горели пьяной дубовой искрой, губы налились венозной чернотой, как у увидавшей медведя собаки.

— Ты, — обратился он к девице, — портянку мне перетяни.

Я сидел неподвижно, наблюдая, как пыжится на табурете детина с ковшом, девица опускается перед ним на колени, сызнова пеленает его ступню, упихивает в обувку. Потупившееся крестьянское лицо ее щедро заливает румянец.

— Не прячь очи, краса, — рычит мужик, — пусть все видят, чем я владею.

Внутри меня вдруг стало темно и душно. Подумалось, насколько гожа тара водочная для ударов об голову! Водка — это почти дядькин самогон. Разольется по битой голове, раны прижжет. Но вот беда, паразит любил гулять иначе.

— Свежее мясо важно отбить перед приготовлением, — вкрадчиво объяснил ОН, — что предпочитаешь, мозги или печенку, филе или говяшки?

— Что ты бормочешь, — огрызнулся мужик, — ведун, проклятье на мой род наслал? Надо бы выйти, выяснить.

— Когда? — Уточнила жуть.

— Через минуту.

— Сегодня?

— Да, черт побери, «через минуту» — это сегодня, — выпучил рачьи глаза мужик.

Нечто подняло меня из-за стола с усталостью в движениях, что могла быть принята за покорность. Слова, произнесенные перепившим мужиком, начали шириться по толпе. На стойке разом задули свечи. Их дым поплыл в остановившемся воздухе.

Существо внутри меня ухмылялось, это чувствовалось явственно. В висках, в запястьях, в глазном дне заходили волны лихорадки, доселе таившейся. Жуть пыталась меня во что-то посвятить, возложить на плечи ритуальный меч, чтобы судить как своего. Паразит хотел повязать носителя кровью, и дураки сами развязали ЕМУ руки.

Сперва это казалось игрой теней — поползший под тканью выступ в груди. Затем я увидел, как под рубахой выгибаются зубцы. Внезапная ярость, чужеродная в своей звериной простоте, зажглась в моем мозгу почти зримо. Выражение лица не изменилось, я почему-то знал это, только глаза вспыхнули. Я с трудом выровнял дыхание и оглядел корчму. В ответ смотрели с десяток озлобленных лиц, пара безучастных — старик и боярин, и одно испуганное — женское.

Урчание в моей груди стало глубже.

— Уходи, твой долг погашен, — сказала жуть, обращаясь к девушке.

— В смысле, погашен, — прищурился мужик, он так и не выпустил из руки ковш, — перекупить хочешь?

— Хочу вылепить из тебя человека, — жуть послала ему улыбку наглого школяра.

Пьянчуга нахмурился. Девушка повернулась ко мне, встав к мужику спиной. Изящная демонстрация пренебрежения.

— Спасибо, добрый человек.

— Иди, — сказало существо земляным голосом, а в моей голове закурилось странное: «чрево, брюшина, потроха, мозги, вскрывать, алкать, жрать…».

Внезапно все ускоряется. Боярин отбрасывает ковш, подскакивает. Я бью его с размаха, будто из царской казны боли черпаю, но мужик лишь бровь приподнимает, скалится.

— Смотри как надо, дурила, — не выдерживает жуть и сносит голову мужика небрежным ударом. Та бородатым кабачком летит на пол. Голова все же не оторвалась, понимаю я отстраненно, потому что тело увлекает на пол вслед за волосатым снарядом.

— Ааа, хорошо, — вздыхает нечто, одетое в мое тело, как в тесно облегающий кафтан. В хмельном и кровавом угаре я почти теряю сознание, лишь краем глаза замечаю подступающего опричника. Одежда его черна, только лицо бельмом маячит. Он подвигается ко мне — вначале шаг правой, а левую ногу будто на аркане тащит, она шаркает, догоняет, а безвольная ступня лапкой по земле шлепает.

— Черт бы побрал эту вашу водку, — наконец выговаривает опричник. От страха его паралич разбивает, но лицо терять нельзя, государь за такое в ложке воды утопит.

Вижу я в глазах опричного свое отражение, он же видит перед собой истинного хозяина. А хозяин вдруг оказывается не царем, а лисом. Существо подскакивает к служаке, хватает его за ногу, и швыряет головой об пол. Весь мир у того вверх тормашками встает.

Подхватываются еще двое — белобрысый и чернявый. Первый распахивает полы кафтана, выхватывая из кожуха тупоносый тесак. Второй тоже нащупывает скрытый под одеждой нож, черногривое лицо скалится, как у человека, который хочет потрогать рану. Он смотрит на меня, а потом кидается на второго опричника. В корчме появляется стрелецкий патруль, видит своих пропущенных через жернова товарищей, с ходу сабли наголо.

Резкий выпад белобрысого тяжелым ножом вспорол живот замешкавшемуся стрельцу, тот с воем рухнул, ухватившись за кишки. Рявкнула, вбегая, собака, сомкнула челюсти на руке мясника. Сверкнул разбитый кувшин, получившаяся розочка воткнулась в первый попавшийся бок — знахарь выписал глиняную прививку под ребра. Уколотый развернулся и стал лупить обидчика. На деревянный настил шлепнулась отсеченная рука, обрубок длинно хлестнул кровью, рисуя пошлые узоры на стене. Мужики рубили, и их молчание давило, как влажная духота в бане. Если бы кто-то кричал, это было бы не так страшно.

На меня наскочил расхристанный пьянчуга. Жуть взмахнула пятерней, кочан на его плечах брызнул фонтаном, отделившись от тела, а на мою спину уже лез не дождавшийся очереди мужик, взял в замок шею и стал душить. Он хрипел матерщиной, пытаясь расплющить мой колючий кадык. Существо размежило зубастую борону, только что бывшую человеческим ртом, и откусило душителю руку, с треском перегрызая кости. Рот тут же залило соленым рассолом, и я захлебывался в нем.

Судорожно тянулись друг к другу ножи, увязали в податливых телах, не могли освободиться. Кто-то закинул на плечо бочонок с брагой, рванул к выходу, перескочив ползущую с перебитыми лапами псину. Озверелый стрелец от порога метнул алебарду, воришка с удивлением уставился на древко, торчащее из груди, пожал плечами, выдавил «щощ» и откинулся навзничь.

— Славная битва, — рычала жуть, — столько кровищи…

— Пойдем отсюда, — взмолился я, — опричные с минуты на минуту нагрянут, опознают ведь!

Последний уцелевший стрелец напоролся на угрюмую пятерню существа. Блея от боли, он заплясал, кровь перевернутой колокольней залила низ его живота.

— Опознание тел, — удовлетворенно заметила жуть, — в нынешнем мире это такой же привычный ритуал, как оправка перед сном.

Пару широких оскалов спустя мы покинули злополучный трактир. Существо снова ушло на второй план, затаилось в закоулках души. Дерьмом совсем не пахло, а вот кровью разило изрядно. Я с нахлынувшим отчаянием понял, что именно этот вечер был самым жутким и бесповоротным из случившегося со мной. С проклятой корчмы начинался новый отсчет, и покинуть порочный круг уже нет шанса. Меня будут искать. За один вечер из наблюдателя я превратился в устроителя бойни. ОНО повязало меня кровью, а за кровь всегда предъявляется счет. Мир так устроен.

— Ну ты и сволочь, — шептал я, убираясь прочь по опустевшим улицам. — Стольких погубил, чтобы кости размять.

Жуть еле слышно фыркнула — видимо, субстанция с худшей родословной расхохоталась бы.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет