РИО
Моему дедушке
Утреннее солнце лениво выползло из-за угла дома напротив и немилосердно окатило Марину едкими яркими лучами в лицо.
Марина не спала уже давно: дядя Вася, водитель чудом еще не развалившегося, проржавевшего по всему дну «бычка» с облупившейся от времени надписью «Хлеб», смачно матерился, поминая Ельцина-душегуба, черта и Ирину Петровну, начальницу местного почтового отделения, хлопал дверью, трещал никак не желающим заводиться мотором и гремел железными инструментами. Через улицу, разбуженные шумом, в доме тети Натальи плакали полугодовалые Манька и Ванька, и в открытое окно отвечал им старый драный боевой петух, умудрившийся взлететь на почерневший после зимы остов огородного пугала.
Марина спустила ноги с кровати — деревянные доски, положенные отцом взамен старого пола, блестели под утренним солнцем недавно нанесенным лаком — всунула ноги в тапки и, шаркая резиновыми задниками, вышла из своей комнаты.
Дом был старым, может, довоенным, Марина не знала. Какой уж дали, казенное жилье не выбирают. В центре его находилась большая комната, из которой в разные стороны вели три двери в комнаты поменьше, и бездверный проем, открывающий взгляду кухню с разноцветной разномастной плиткой, оставшейся от прежних хозяев вонючей геранью и газовым котлом. Котла Марина боялась и проходила мимо него, прижавшись как можно ближе к противоположной стене. Мог ведь и взорваться. Дэнчик о таком рассказывал часто и в красках: его отчим работал газовщиком и уж наверняка точно знал, чего можно ожидать от таких анахронизмов.
Отец сидел во главе стола, уткнувшись в планшет, и сосредоточенно изучал не то утренние новости, не то очередные письма из штаба, оттуда, из Мурманска, по которому скучал не меньше Марины и мамы, но военная выправка не позволяла ему проявлять сентиментальность при женщинах, так что он всегда казался бодрым и довольным жизнью.
— Чего так рано поднялась? — спросил отец, отложив планшет. — Василий Грозный опять разбушевался, спать не дает?
— Она уже давно не спит, — мать переложила планшет на окно между горшками герани и поставила перед отцом чашку горячего кофе и тарелку с дымящейся яичницей. — Васька не виноват.
— А тебе откуда знать? — с прищуром поинтересовался отец.
— Кровать скрипит, Саня, — укоризненно попеняла мать. — Когда Мариша с боку на бок переворачивается, каждую пружину слышно. А спит она тихо. За ночь несколько раз всего перевернется. Оттуда и знаю.
— Понял, понял, — кивнул отец, отмечая в своем мысленном ежедневнике скрипящие пружины Марининой кровати. — Постараюсь исправить.
Марина выдвинула из-под стола табуретку и села, прислонившись спиной к холодному кафелю. Газовый котел остался чуть левее, но все равно, подумала Марина, если уж он решит взорваться, не выживет никто.
— Да и шторы я у нее вчера сняла, одни тюлевые занавески остались. А солнце с ее стороны встает. Но ты не волнуйся, — мать повернулась к Марине, — я сегодня после обеда в город съезжу, куплю тебе новые, как обещала. Давай, умывайся и иди завтракать, я тебе гренков поджарю.
Мать поцеловала Марину в лохматую голову и легонько вытолкнула из кухни в прихожую, где в бывшем чулане был оборудован тесный душ с раковиной, больше похожей на стыренный откуда-то писсуар.
— А старые шторы куда? — до Марины донесся уже приглушенный чуланной дверью голос отца.
— А из старых я леди Макбет платье сошью, — так же приглушенно ответила мать. — Ты не смейся только, Саня. И не ругайся. Ну что мне делать? Тут в дэка только красные кумачи ленинские, и те краеведческий музей забрал, хоть они все молью трачены еще при самом Ильиче. А на новый реквизит денег не дают, еще за зимнее отопление, говорят, до конца не расплатились. А постановку отменять не будут. И из чего мне шить?
— Понял, понял, — привычно ответил отец, и Марина услышала, как коснулась блюдца фарфоровая чашка из японского сервиза, доставшегося отцу с матерью на свадьбу.
Дальше Марина не слушала. Шорох зубной щетки и прохладные струйки душа образовали между родительским разговором и Марининым миром полупрозрачную пелену, похожую на водопад с найденного в своей новой комнате листа настенного календаря. Под водопадом резвились недоодетые девушки с широкими улыбками и отбеленными в фотошопе зубами.
Марина натянула джинсы, футболку, расчесала намоченные с концов волосы и босиком вышла во двор.
В Мурманске в мае на завалинке не посидишь и босиком не походишь… А здесь тепло, абрикос, вишни и яблони уже отцвели, и под ногами расстилался ковер из молодой, салатового цвета, травки.
В Мурманске дом стоял на горе, и из окон был виден залив, портовые краны, сопки, сине-белые снега и заходящие на побывку корабли. Пока не наступала полярная ночь, Марина часто отвлекалась от тетрадей, вглядываясь в даль, предугадывая движения крановых стрел или просто разглядывая небо, сливающееся со снегом и — чуть ниже — с водой. А во тьме полярной ночи внизу, под горой и вдоль линии моря, сверкали тысячами огоньков фонари и портовые прожекторы, и Марине казалось, что это какой-то праздничный слет светлячков, а не вмерзшие в лед уличного асфальта осветительные приборы.
В Мурманске был папин сверхсекретный штаб, конструкторское бюро и шпионские страсти, чертежи деталей, разрезы подводных лодок, карты форватеров и папины коллеги в красивой темно-синей форме, приходившие к отцу в гости, запиравшиеся с ним в кабинете и походившие на тайных агентов. Был мамин драматический театр с темными узкими лабиринтами за сценой, выводившими в костюмерное царство прекрасно одетых манекенов, цветных тканевых обрезков (Марине с детства не приходилось задумываться, из чего шить куклам бальные платья), бесконечных рядов штанг с развешанными на плечиках сценическими сюртуками и кринолинами и деревянных сундуков с фальшивыми, но чудесно блестящими, драгоценностями.
В Мурманске были друзья, субботние тусовки на Пяти Углах и художественный музей, где Марину хорошо знали и позволяли ей сколько угодно разглядывать полотна и тренироваться в рисунке. А здесь… Марина окинула взглядом двор позади дома, огороженный двухметровым облезлым забором, заброшенные, покрытые пластиком теплицы (ни мать, ни отец ничего растить не умели), покосившийся пустой курятник, уже стелющиеся по черной, сочной, щедрой земле мясистые листья тюльпанов, три экспериментальные грядки картофеля, комками недавно вскопанной земли напоминающие, что на них что-то зарыто… А здесь тепло. И больше никаких преимуществ.
Разве что Макс.
Хотя, какое он преимущество. Самая настоящая слабость.
Дэнчик зашел в половину одиннадцатого. Привычно бросил в прихожей грязный мешок со сменной, но не менее грязной, обувью, стянул поддельные «Конверсы», не развязывая шнурков, не нагибаясь, придерживая по очереди один и другой кед пальцами ног за пятки, прошел по кухне, совершенно не опасаясь газового котла, бросил рюкзак возле кресла и, не мешкая, направился к большому круглому столу, расположенному в центре. Выбрал яблоко покраснее и плюхнулся в кресло.
— Чай будешь? — как полноправная в отсутствие родителей хозяйка дома предложила Марина.
Дэнчик чай никогда не пил, но предлагать гостю чай советовали все руководства будущих хозяюшек, энциклопедии для девочек, серьезные книги по домоводству и этикету, русско-английский разговорник (Should I pour you some tea?) и даже пошленькие «Лиза» и «Космополитен».
— Я бы пожрал, — честно сказал Дэнчик. — Есть чё?
— Борщ. Картошка с котлетами. И гренки еще остались.
— Ну тогда мне борщ и котлету. Две, — Дениска показал два пальца, сложенные в знак «виктори», и вдруг, осекшись, осторожно спросил: — Можно?
— Конечно, можно, — кивнула Марина. — Только на кухню иди.
Дэнчик прошлепал обратно, подкидывая в руке не надкушенное еще яблоко, и уселся на табуретку лицом к столу.
— Ты не подумай, что у нас жрать нечего, — сказал Дениска, глядя, как Марина зачерпывает половником наваристого борща. — Просто мамка сейчас устает, сегодня, вон, ни свет ни заря с дядь Васей уже гавкалась. Только мелких уложила, как этот приехал тарахтеть под окнами. В общем, спит она сейчас вместе с малышней. И вообще, некогда ей обеды готовить, — Дэнчик грустно вздохнул. — А жрать-то хочется. Я бутербродов утром съел, а растущему организму маловато оказалось.
— Ешь на здоровье, — Марина осторожно вынула из микроволновки тарелку.
Дэнчик схватил ложку и принялся уплетать борщ. Когда подоспели котлеты, обе были тут же отправлены в тарелку и разломаны на мелкие кусочки, чтобы удобней зачерпывались и помещались в рот. Марина уже не раз видела у местных котлеты в борще, но сей ритуал оставался ей непонятен, а спросить, зачем они портят первое блюдо вторым, она не решалась даже у Дениски.
Дэнчик был на три года младше, оканчивал шестой класс, был типичным троечником, неряхой и разгильдяем, но его доброе сердце и сказочная наивность покоряли даже учителей, за что его тянули с троек на четверки и регулярно ругали при завуче, надеясь, что от этого он наконец-то возьмется за ум. Дэнчик стоически выдерживал очередную выволочку, но исправляться никому не обещал. Он мог бы учиться лучше, но не хотел.
Их дом стоял через улицу, и, рассказывали местные, с тех пор, как тетя Наталья окончательно прогнала Денискиного отца-пьяницу и вышла замуж за дядю Толика, дом обрел вторую жизнь, обзавелся сайдингом, новым забором и современным газовым котлом. Денискин отчим работал почти в «Газпроме»: тянул газовые трубы, ставил и чинил котлы, а иногда читал в школе лекции по технике безопасности. Марина попала на одно такое занятие почти сразу по приезду, после чего стала бояться котла уже осознанно, а не только потому, что раньше о таком страшном приборе даже не слышала.
Тетя Наталья после трехдневных свадебных торжеств сразу взяла с места в карьер, почти мгновенно произведя на свет двойню — Машу и Ванюшу, но Дэнчик панибратски звал брата с сестрой Манькой и Ванькой, и в какой-то момент Марина поняла, что именно эти имена отпечатались в ее сознании.
Отчима Дениска уважал, говорил о нем только хорошее, подавал ему разводные ключи, резиновые прокладки и куски пакли, когда Толик брал его с собой на вызов, если тот случался неподалеку от дома, и старался походить на него, но получалось пока не очень. Отца Дэнчик боялся и жалел одновременно, особенно когда он по старой памяти, изрыгая самогонные пары, поздней ночью звериным голосом орал у новой запертой калитки, получал по шее от дяди Толика, падал лицом в грязь и уползал обратно теперь уже в только свою личную неудавшуюся жизнь. За отца Дениске было стыдно, и хотя самого Дэнчика никто ни в чем не обвинял, он все время оправдывался, отчего словно становился ниже ростом и выглядел в целом жалко.
— Все! — Дэнчик отодвинул чистую тарелку. — Извини, Рио, картошка не влезет.
— Да ничего страшного, — Марина собрала посуду.
Пока она мыла тарелки, Дениска перекатывал яблоко по столу, и его упругие бока стучали по столешнице, издавая приглушенные звуки маленького тамтама.
— Ты к Христосычу пойдешь?
— Пойду, — Марина вытерла тарелки, руки и повернулась к Дениске.
— Ну, пойдем, провожу.
Когда Марина, переодевшись в школьную форму, вышла из дома с рюкзаком за спиной и большой твердой папкой с листами для акварели в правой руке, Дэнчик уже ждал на улице, все так же подбрасывая в руке яблоко. Мешок с обувью грязным бесформенным кулем болтался у него за спиной на уровне попы, сверху черепашьим горбом на плечи был напялен рюкзак.
Утро было тихим. Улочка шла метров пятьсот прямо, потом упиралась в магистральную дорогу, по которой, впрочем, машины ездили редко. Марина вдоль нее ходила в школу только поначалу, пока Дэнчик не показал обходной путь через редкую лесопосадку над крутым берегом реки.
Марине нравился этот путь. Особенно сосны, такие высокие, что приходилось, подняв голову, прогибаться назад, чтобы увидеть, где кончаются их верхушки. В Мурманске такие не росли. Не выросли бы, не смогли бы стать такими величественными на северной скудной почве… Эти бы сосны — и в родной город… Янтарные теплые стволы, желтые раздвоенные хвоинки под ногами, голубое небо в сплетении шевелящихся ветвей, и проблескивающие сквозь стволы купола Всесвятской церкви на другом берегу реки… Марина шла, повернув голову вправо, разглядывая бликующие чисто вымытыми окнами двух и четырехэтажные домики на правобережной части города, которую из-за «высотных» построек живущие «на земле» местные с левого берега называли городской. Внизу, подмывая берег, текла река, уже давно обмелевшая и небыстрая, о которой в краеведческом музее рассказывали добытые из пыльных времен районными историками героические сказки, в которые сейчас не особо-то и верилось.
— А почему у тебя ухо синее? — Марина наконец рассмотрела лилово-красный синяк у Дениски за ухом.
— Да Ленка, коз-з-за, — со злостью произнес Дэнчик и по-взрослому презрительно сплюнул вбок, — вчера чуть ухо не оторвала.
— И как так вышло?
— Как, как… Тебя защищал! — развел руками Дэнчик. — Вижу — Ленка стоит со своими гиенушками, опять им рассказывает, как она планку держит и приседает по двести раз в день, и попу свою так в сторону, — Дэнчик остановился и показал, как именно, — отклячивает, мол, смотрите, какая у меня выросла! А девки смотрят, прям как будто булок не видели никогда. Подлизываются. Чтобы она их на выпускной, понятное дело, взяла, когда Макс ее пригласит. Ну, я и крикнул ей, что у нее жопа, как два мешка укропа, — Дэнчик ухмыльнулся, довольный своей смелостью. — У нее морда стала красная, во! Я хотел драпануть, а Светка-стропила, из десятого «А», да знаешь ты ее, она еще на соревнования ездила в район через барьеры прыгать, подножку мне подставила… Коз-з-за… Я пока встал, а Ленка меня уже за ухо тянет… Чуть не оторвала. А потом пнула под зад, и я еще раз — хренак! Коленку расшиб. Вот, — Дэнчик остановился, закатал штанину и продемонстрировал смазанную зеленкой ссадину. — Терпеть ее не могу, коз-з-зу! И как она только Максу нравится!
Марина вздохнула и тут же осеклась: не надо было показывать Дениске, что Макс нравится ей не меньше, чем Ленке… Хотя, Дэнчик дураком не был и понимал все без объяснений.
— Ты ему тоже нравишься, Рио, — утешительно сказал Дениска, все же заметив и правильно истолковав ее вздох. — Только ты ему нравишься, чтобы пообщаться, а Ленка, чтобы за булки подержаться, — Дэнчик пальцами, расставленными в хищную орлиную пятерню, смачно впился себе в ягодицу.
Марина покраснела, и некоторое время они шли молча.
— Ты больше так меня не защищай, ладно? — нарушила молчание Марина. — Ленка мне ничего не делает, смеется только со своими подружками, и правда, что гиенушки… Вообще не надо меня защищать, а то точно без уха останешься.
— Ну и останусь, что такого? Шрамы мужчину украшают. А вот если я без друга останусь, вот это будет жесть.
Марина предпочла промолчать. С одной стороны было приятно, что Дениска считал ее другом. С другой, может, мама была права, с улыбкой спрашивая про эту странную дружбу: «Ну зачем тебе этот детский сад? Может, в педучилище пойдешь, а не в художку? Ровесниц, что ли, нет, чтобы дружбу завести?» Марина и на эти вопросы предпочитала отмалчиваться, считая их риторическими, мама качала головой и возвращалась к своим выкройкам и бесконечному «Великолепному веку» по телевизору.
Что Марина могла рассказать про ровесниц? Про Римму, дочку библиотекарши, прихрамывающую на левую ногу и все время прячущуюся за полками в мамином кабинете, Марина уже рассказывала. Про Вареньку Колесникову, старшую дочку батюшки из Всесвятской церкви с другого берега, тоже. Римма дружить не хотела ни с Мариной, ни с кем-либо еще, хотя дразнить из-за ее походки ее перестали уже давно, после того, как руководитель местной секции самбо, контуженный отставной десантник Решетников, испытывающий романтические чувства к Римминой тетке, лично за Римму заступился, заставив обидчиков — и девчонок, и мальчишек — под жесткие армейские насмешки по сто раз отжаться прямо посреди школьного двора. Варенька все время молилась, молча, про себя, перебирая привезенные отцом с Афона четки с тридцатью тремя деревянными бусинами, и если и говорила, то о вере. Марине казалось, что Варенька в образе сестры милосердия отлично вписывалась в «Севастопольские рассказы» — воображение художника живо дорисовывало ей круглое пенсне, чепец и белоснежный фартук с крестом поверх ее и так длинной юбки — и вполне серьезно предполагала, что после школы Варенька уйдет в монастырь, но Макс был уверен, что ее быстро обвенчают с каким-нибудь юным жидкобородым и кривоусым семинаристом из города. Даже про Макса Марина рассказала маме… А больше и рассказывать было не о ком. Остальные девчонки Марине были неинтересны и сливались в один яркий, бесполезный, рекламируемый в каждом женском журнале медиапродукт. А вот про Ленку Соловьеву маме рассказывать однозначно не стоило… Мама и так часто печалилась, зачем ей было знать о том, что в школе у дочери с девчонками отношения не задались.
Полоска леса неприлично поредела, и нахоженная тропинка свернула на главную улицу поселка, на которой располагались самые важные здания. В деревянном, покрашенном только с главного фасада, доме размещалось почтовое отделение. Новым в нем были только два почтовых ящика ядреного синего цвета, у одного из которых уже отвалилось дно. Рядом располагался фельдшерский пункт, в котором в перерывах между декретами работала Денискина мама. Окна его были закрашены снизу на две трети, а перед входом и вдоль стены росли шесть рябин. Их кроваво-красные зимние грозди казались Марине природными указателями на возможно оказываемую в данном строении медицинскую помощь.
Ряд рябинок оканчивался длинной двухъярусной клумбой с петуньями, протянувшейся вдоль выложенной красной и желтой плиткой части тротуара, приводившего к дверям кафе «Севан», которое почти что себе в убыток держали местные предприниматели братья Алоян. Кафе было уютным, чистым, с намеками на работу дизайнера внутри, тремя туалетными комнатами — М, Ж и для инвалидов (Решетников из принципа пользовался только этой), и всегда полным дозатором с ароматным жидким мылом. Отец приводил сюда Марину и маму, чтобы поесть долмы, пиццы и картошки-фри с жареными куриными крылышками. Тут же местные отмечали детские праздники, а восстающий из небытия секретный военный завод, расположенный за дальней окраиной поселка, привозил гостей на обеды и ужины. Субъектов вроде Денискиного родного отца в кафе не пускали. Братья Алоян дорожили своей репутацией.
Чуть дальше было разбито подобие парка, посвященного воинам-интернационалистам, воевавшим в Афганистане, о чем свидетельствовал информационный щит, больше похожий на старую советскую афишу. Макс рассказывал, что на пустыре предполагалось построить стадион и спортивный интернат, но денег так и не дали, тренеры, устав ждать у моря погоды, разъехались, и от былой славы остался только клуб стареющих шахматистов, секции баскетбола и лыж при школе, и зарастающий лебедой и крапивой пустырь, на котором афганец Решетников ежедневно выгуливал своего пса, добрейшую немецкую овчарку Еву, пока ему в голову не пришла гениальная идея превратить пустырь в парк.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.