электронная
180
печатная A5
574
18+
Рассказы, воспоминания, очерки

Бесплатный фрагмент - Рассказы, воспоминания, очерки

Объем:
448 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4496-6994-0
электронная
от 180
печатная A5
от 574

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Автор с женой Адой

Немного о себе, авторе

Родился в Москве, в 1939 году. Отец, инженер-химик, был призван в начале 1941 года на военные испытания под Псковом и погиб там в начале июля 1941 года. Я его не помню…

В конце декабря 1941 года мы с мамой эвакуировались сначала в Андижан, потом в Омск и вернулись в Москву в середине 1944 года. По рассказу мамы, когда мы пришли на свою прежнюю квартиру, оказалось, что там проживал безногий инвалид войны, который предложил маме «катиться в свой Ташкент». И мы покатили… В течение пяти следующих лет ютились у своих родных, в частности, три года у дедушки с бабушкой со стороны матери в подмосковном городке «Перловская», в народоречии — Перловка. Дедушка, Юдель Янкович Финкельштейн, был человеком религиозным, уважаемым среди евреев Перловки, и в его доме я впервые узнал о Боге, впервые праздновал Шабат, впервые узнал, что я еврей… До самой смерти деда в 1961 году наша семья в том или ином составе собиралась в его доме встречать Шабат. Я пропустил много суббот, никто не заставлял меня ехать к деду, но почему-то в каждый приезд испытывал стыдливое волнение, ловя на себе печальный дедов взгляд. Несмотря на разочарование, он любил меня, своего старшего внука…

Я помню старый дом в Перловке —

пять соток сад, пять тысяч бед,

меж двух осинок две верёвки

и однодверный туалет.

Скамья под яблоней корявой,

овчарка грустная Рубин

и поздней осени кораллы

двух шатких, тоненьких рябин.

Я помню, как легко парили

над домом пух, молитвы, дым,

как пахли бабкины перины

и деда стёртые тфилин.

Я помню скатерть в светлых пятнах,

что, взвив крахмальные крыла,

ложилась в каждую из пятниц

на круг огромного стола.

И зажигала бабка свечи,

и затихал усталый сад,

и в дверь распахнутую вечер

вплывал с царицею Шабат.

Мой дед садился в кресло; справа —

садились важные дядья,

а слева — тётушки с оравой

шумливых чад своих, и я.

Красны, как спелая малина,

в сторонке бабка с мамой ждут,

когда окончится молитва,

когда их с пищей призовут.

И вот великий миг еврея —

нам и вздохнуть разрешено,

и пригубить, благоговея,

благословенное вино.

А фаршированная рыба

Уже в тарелках… Что за вкус!

И даже дед мой, неулыба,

смеясь, пощипывает ус.

И… тишина, восторга паче,

Когда слова отбросив прочь,

от чувства сладостного плачет

изголодавшаяся плоть.

За рыбой вкатывались «латки»,

и с ними — Боже! — сам барон:

в медалях жира, светлый, сладкий

куриный бабушкин бульон.

Чуть отдохнув, мы тёти Цили

(А вы не пробовали? Нет?!)

вкушали знаменитый цимес,

А это вам не винегрет!

Наш цимес — это смесь моркови,

любви, восторга и огня.

Поверьте, что его готовить

могла лишь тётушка моя.

Мы разговариваем плавно,

отрешены от буден, бед,

у нас сегодня вечер главный,

у нас — Суббота, мы и дед.

Мой дед… Наш дед…

Смешные крошки,

как птички, в белой бороде.

Наш дед не ведал эту пошлость

Как доставать, почём и где.

Наш дед парил, красив и  важен,

в мирах, где правил Авраам.

Я не уверен, знал ли даже

он внуков всех по именам.

Мой дед парил — он правил Седер,

он вторил Господу, пока

неутолённою беседой

из деда жизнь не утекла…

И он ушёл, себя развеяв

по нашим душам…

Двадцать лет

я был немножечко евреем,

лишь потому, что жив был дед.

…Мы всё испили, всё поели

И мы на станцию плывём,

но пролетит всего неделя,

и мы вернёмся в вечный дом,

вернёмся все — пусть страх иль буря,

пусть перегружен скарбом воз…

…Нам обещал Господь, что будет

нас, как песчинок или звёзд…

…И только в 1949 году мы с мамой обосновались в затопляемой, полуподвальной, но своей однокомнатной квартире в подмосковном городе Мытищи. Никогда не забуду, как приехал к нам крысолов с собакой. Опустил её в наш подвал. Через несколько минут раздался страшный собачий крик, и крысолов вытащил дёргавшегося в предсмертных конвульсиях пса с разорванной мордой.

Дальнейшие наши квартирные перемещения и связанные с этим мучительные смены школ, могли бы до слёз разжалобить чувствительного читателя, посему этот тоскливый период моей жизни я опускаю. Да и помню его плохо — калейдоскоп печали…

В Москву мы перебрались только в январе 1953 года — родной брат мамы, незабвенный дядя Коля, заменивший мне отца, переселил нас к себе. Перебрались перед самым началом «дела врачей». В разгар «дела врачей» в классе именно я был выбран «врачом» и лениво побит. Подробно об этом рассказано в рассказе «Эсфирь Львовна».

Из своих «серьёзных» литературных достижений того времени, могу отметить напечатанное в феврале 1953 года в газете «Пионерская правда», увы, в сокращённом виде, стихотворение, посвящённое дорогому и всеми любимому палачу тов. И. В. Сталину. Я был несколько дней во славе. Посему битиё меня во время «дела врачей» по сегодняшний день считаю высшей несправедливостью, что и послужило полному неприятию мною Советской власти.

В 1957 году поступил в Московский институт тонкой химической технологии, который окончил в 1963 году. Был распределён в «почтовый ящик», — так в СССР назывались предприятия оборонной промышленности, — где занимался очисткой промышленных сточных вод химических комбинатов. Хотя друзья и поддразнивали меня «ассенизатором», профессию свою я по-настоящему любил — мне казалось, что я спасал российские реки от нечистот химических производств.

Еврейское окружение, феерическая Шестидневная война, ввод советских войск в Прагу в августе 1968 года — «три источника и три составных части» — решили мою судьбу, и в декабре 1971 года мы с мамой подали документы на выезд в Израиль, а в апреле 1972 года получили «отказ» с формулировкой «по режимным соображениям».

Разумеется, имелся ввиду я.

Но жизнь продолжалась, и в 1973 году я очень удачно женился на очаровательной девушке по имени Ада.

И лишь в марте 1988 года мы всей семьёй — моя мама, я, жена и две дочери — прибыли в Израиль. Дядя Коля, увы, к этому времени умер…

Почти семнадцать лет, проведённых в «отказе», стали одними их самых ярких в моей жизни. Женитьба, рождение дочерей, обретение новых друзей, людей, мною невиданных раньше, обретение себя, первое проявление, пусть и неяркого, но всё-таки мужества, чтение «других» книг, знакомство с еврейской историей, начало захватывающего нелегального творчества, томительное чувство любви к сотворённому твоим воображением Израилю и многое, многое другое — нетленное богатство тех лет… Две моих книги, — «О тех, кого люблю, о тех, кого никогда не забуду» и «И возвратились сыны в пределы свои» — два толстых тома интервью с выдающимися «отказниками» и «узниками» Сиона — свидетельство той незабвенной жизни, свидетельство моей любви и уважения к удивительным людям, героям, и — не побоюсь этих слов — творцам истории, бесстрашным борцам за справедливость, за человеческое достоинство, очень вовремя и очень сильно приложившим руку к развалу злобной советской империи.

Автор во время подачи документов на выезд в Израиль. Рис. Л. Кацнельсона

В марте 1988 года я прибыл в Израиль и уже в ноябре 1988 года, с помощью друзей поступил на работу во Всеизраильский Институт стандартов, где с великим удовольствием проработал в должности инженера-химика до самой пенсии. Институт стандартов стал моим учебником иврита, «моими университетами», моим министерством абсорбции, моей великой благодарностью Израилю, моим нежным воспоминанием…

О моей удивительно лёгкой абсорбции, чему я обязан благословению свыше и моим закадычным друзьям, я подробно рассказал в книге «Рассказы о Щасливкинде».

А началась моя писательская деятельность в Центре абсорбции города Реховот, эдаком маленьком «гетто», в липкой атмосфере воспоминаний о «той» жизни, тоскливых рассказов о поисках работы, нытья о безнадежности и, конечно, безденежье… И печальные глаза дочерей. И трудно дающийся иврит. Находясь не в самом радужном настроении, я начал писать почему-то весёлые рассказы об «отказной» жизни. К моему удивлению, они все до единого были благосклонно приняты русскоязычными газетами, после чего, прослышав о конкурсе на лучшее произведение писателей-олим, я собрал эти рассказы в одну книгу и отослал на конкурс. Представьте себе, я занял призовое место, и Министерство абсорбции за свой счёт издало мою первую книжку под названием «Из отказника в оле». Мало того, эта книжка имела определённый успех и разошлась чуть ли не за неделю. После этого феерического успеха я, вообразив себя писателем, написал ещё 8 книг, изданных, правда, уже за свой счёт и имевших успех уже несколько меньший.

Страшно подумать, что почти за тридцать лет своего пребывания в Израиле, мною написано 9 книг, три из которых, увы, не имеют электронной версии, но большую часть их содержания я перетащил в другие 6 книг, электронную версию имеющих. Не пропадать же добру…

Наверное, нельзя выговаривать такое, но я, кажется, счастлив. У меня молодая, красивая жена, две красивые, образованные, хорошо устроенные дочери; у дочерей, не знаю, красивые ли, но очень образованные, устроенные мужья; шесть внуков — от каждой по три…

В общем, я — натуральный Щасливкинд. Щасливкинд — от слова счастье…

Одно скверно — с какой-то злобной скоростью летят года. Я бы непрерывно орал: «Остановись мгновенье…», но кто меня услышит?..

«Отказные воспоминания»

О днях работы обивщиком в фирме «Заря»

Рис. Л. Кацнельсона

В фирму «Заря», занимавшуюся обивкой дверей, вставлением замков и циклёвкой полов в квартирах, я устроился как ни странно, сам, по объявлению. Научился обивать двери очень быстро, так как был молод, ловок и к столярному делу приучен ещё с детства, благодаря укатившему в Америку родному брату моего отца дяде Шуре…

В доме Гамзатова

Я шёл обивать дверь самому Гамзатову и твердил себе — расскажу Расулу Гамзатовичу всё о своём «отказе», о бедственном положении «отказников». По­прошу помощи. Или совета. Не может великий дагестанский поэт, член Президиума Верховного Совета, не пом­ню уж точно, четырех или пяти союзных республик, отказать, пусть малому, но собрату по перу и тоже из числа нацменьшинств.

Пришёл я как раз к обеду. Дверь открыла хозяйка — в точности моложа­вая Долорес Ибаррури. Мой длинный нос втянул запахи сразу трех национальных кухонь, по ушам прокатился долгий звон хрусталя, потом наступила священная пауза, потом — радостный стон, и, наконец, зычный кавказский говор наполнил квартиру.

— Работать будете там! — приказала Долорес Ибарури.

Я бодро пошел за ней и, точно по закону акаде­мика Павлова, дважды терял сознание: в первый раз — проходя мимо настежь открытой кухни, во второй раз — проходя мимо полуотверстой двери в столовую, в которой буйствовало застолье.

— Здесь!

И я вошел в огромный кабинет поэта.

Ленин — вот, кто встретил меня в этой священ­ной келье. Ленин — в огромных, с полу до потолка застеклённых шкафах, Ленин — во всех мыслимых и немыслимых сочетаниях красок, Ленин — на всех языках мира: от строгой немецкой готики до чарующей арабской вязи, от древнеегипетской клинописи до черной паутины китайских иероглифов. Не было только иврита, и единственное, что оправды­вало Израиль — это отсутствие квалифицированных переводчиков.

Дверь, которую, прогибаясь от тяжести, я втащил в кабинет, покорно распласталась на двух табуретах. Я был строг и подтянут. Я творил. Я делал шаг к ней и два шага назад, любуясь точ­ной и одновременно вдохновенной обивкой.

И ждал поэта…

Дверь кабинета скрипнула. Я замер. Показалось миловидное восточное личико.

— Кушать будете?

— После работы с удовольствием.

Спустя несколько минут дверь снова скрипнула. Показался огромный загорелый нос, который втя­нул за собой бритое, лоснящееся, веселое лицо.

— Коньяк хочешь?

— После работы с великим удовольствием.

— Умница! А какой мастер, вах! Сколько имеешь в день?

Я промолчал.

— Умница! — лицо засветилось в понимающей улыбке и исчезло.

Дверь кабинета открывалась еще несколько раз, внося разнообразные лица и предложения. Я чувст­вовал себя в состоянии официальной двухчасовой голодовки.

Но поэта не было.

Я нарочито медленно вешал обитую дверь, соби­рал инструменты; в слезах прощался с Лениным, с тоской проверял точно по наряду отсчитанные деньги и что-то уныло объяснял Долорес Ибаррури относительно замка.

Ни еды, ни коньяка, ни чаевых, ни поэта…

У молодожёнов

Прихожу к клиентам. Работа обещает быть лёгкой — новая стандартная дверь в новом доме; хозяева — кра­сивая, рослая пара с несомненной наклонностью давать чаевые; чудесный весенний день… Мыча популярные мелодии классического репертуара, я начал работать.

Моя наиприятнейшая пара покрутилась около меня, повздыхала и… ушла в спальню.

Я немного занервничал.

С появлением первых всхлипов я резко замед­лил темп работы.

Всхлипы начали перемежаться со стонами. В сто­ны постепенно входило протяжное «аааа». Резко усилилось прерывистое дыхание и вскоре достигло мощности дыхания десяти лесорубов. Кровать, очевидно деревянная, сначала исполнявшая партию скрипки, теперь визжала всеми народными инструментами.

Молоток бил только по моим пальцам. Дважды я поймал себя на том, что не работаю, а изнемогаю, прижавшись раскаленным лбом к прох­ладному дерматину.

В спальне орали.

Я чувствовал приближение высшей точки, и, что­бы не оказаться в положении толстовского отца Сергия, решил немедленно повесить на место обитую дверь. Я рывком поднял с табуреток мое «детище» и через мгновение с ужасом понял, что несу его в спальню. От двери спальни меня оттолкнул такой вопль, такой крик восторга, такая песня победы, такой вздох свершения, что у меня не осталось более ни­какого сомнения в правоте решения Евы откусить от яблока.

Он появился, когда я уже собрал инструменты.

— Красиво, — проговорил он, позе­вывая.

И сдачу не взял…

Родственники

Не помню, кто из великих рассказчиков часто начинал словами: «Врать не буду…» Так вот, врать не буду — в домах членов политбюро не бывал. До сих пор меня мучает вопрос, кто обивал им двери, менял замки, циклевал паркетные полы, вешал полки? Живые ведь были люди! Не всё же заседания и великие решения!

Но в домах партработников, разряда этак третьего–четвертого, бывал.

Дома эти очень важны. И черные «Волги». И даже дети. А уж консьержки!..

Едва входишь в квартиру такого дома, тебе немедленно дают понять, что визиту твоему рады, но будут рады еще более, когда ты отсюда выметешься.

Мебель в этих квартирах массивная и темная. Телевизор, как правило, марки «Sony». Мно­жество книг в роскошных шкафах, и обязательно половина из них — на иност­ранных языках. И всегда так убрано, так сверкает паркет, что каждая соринка, исходящая от тебя, — а попробуй не сорить при нашей работе, — кажется святотатством.

Никогда не видел хозяев квартир. Только хо­зяек. Это всегда были средних лет, красивые, строгие, недоступные и почему–то высокие женщины, на­верняка с высшим образованием. И очень редко видел стариков. Куда их девают? И дети в этих квартирах шумели как–то не так, как–то очень по–деловому, да и шум этот доносился из такой дальней комнаты, что — ни приведи, Господи! — слу­чись что-нибудь с ребенком, и добежать не ус­пеешь…

О чаевых я и говорить не буду. Какие чаевые от настоящих большевиков?

Порог такой квартиры я и переступил однаж­ды, чтобы вставить роскошный шведский замок в величественную дверь огромного хозяйского ка­бинета. И пер­вое, что увидел над письменным столом — здоровенное цветное фото Арафата, улыбающегося, самодовольного. Вокруг Арафата висели многочисленные фотографии упитанных ближневосточ­ных шейхов, грустное, наверное, последнее фото Насера, фото Хафеза Асада, короля Хусейна и прочих.

Из чрева книжного шкафа сверкали цветастые корешки книг, украшенные арабской вязью. Было ясно, что хозяин — деятель ближневосточного ведом­ства.

В полной тишине я весело ковырялся стамеской в ду­бовой двери, как вдруг появился старичок. Маленький, черня­вый, взъерошенный, курносый, с озорными глазами, и очень небритый. На редкость очаровательный, несуразный старичок. Он прошмыгнул мимо меня в кабинет, сел в темное кожаное крес­ло, при этом ножки его болтались в воздухе; точно как шкодливый первоклассник, подмигнул мне и высоким голосом приказал не об­ращать на него никакого внимания и продолжать работать.

Работа спорилась, старичок был прелесть, наст­роение — превосходное, и, скорчив лицо идиота, я спросил, ткнув пальцем в фотографию Арафата:

— А это ваш родственник?

— Что?!

Старичок взвизгнул, сжался, а потом, запрокинув голову, так захохотал, что в кабинет одновременно вор­вались перепуганная хозяйка и почтенная краснолицая дама в фартуке.

— Ты слышишь… Клава, — визжал в перерывах хохота старичок, — он… решил… что этот… с поло­тенцем… мой…

Старичка нежно понесли из кабинета. Он дрыгал ножками и вопил:

— Умираю! Родственник! Послушайте, мастер, — голос уже слышался издали, — остальные, которые в полотенцах, с откормленными харями, — все, все мои племянники… Ха–ха–ха…

Простились со мной сухо, и приглашения бывать ещё не последовало…

«Уголовник»

Вхожу в квартиру и вижу мрачного дядю. Мне становится страшновато.

— А ведь я только вчера из тюрьмы. По первому разу, веришь?

— Конечно, — угодливо сообщаю я.

— Рюмашку примешь?

— Нет, нет, мне до обивки нельзя…

— Понял. Ну, а я чуток.

Он выпил увесистую рюмку и просветлел.

— Опохмеляюсь. Вчера, от радости, что домой вернулся, перебрал немного. Ну, и сколько, ты ду­маешь, я отсидел?

Молчу.

— Пятнадцать суток!

Страх мой улетучился мгновенно — убийц и бандитов в тогдашней России на пятнадцать суток не сажали.

— А расскажу, за что сел — не поверишь!

Из приве­денного ниже монолога моего клиента я убрал только мат.

— Ну, вот. Было это в пятницу. Шел себе с рабо­ты — я слесарничаю на Калининском, в больших до­мах, — шел в метро «Библиотека Ленина», шел себе нормально, ну, грамм триста принял, не больше, погода бы­ла потрясная, подхожу и вдруг вижу толпу и автобус. И «мусоров» (милиционеров) до черта.

Подхожу ближе. И вот, что наблюдаю — каких–то людей выводят из приёмной Верховного (Приёмная Верховного Совета СССР). Знаешь эту приёмную?

— Знаю (кто ж из «отказников» не знал её?).

— Ну вот, выводят «мусора» оттуда людей: баб, мужиков, кого силой, кого, кто не сопротивляется, вежливо, под локоток, и запихивают в авто­бус. Ну, я подошёл ещё побли­же. Гляжу: одну женщину за руки волокут, а жопа её по асфальту тащится! Туфля с одной ноги слетела, юбка сползать начинает. И орёт она: «Фашисты!» Ну, огонь баба и из себя ни­чего. А мужики, которых выводят, к ней рвутся, тоже орут чего–то, а их давай скручивать — ну, точ­но, как по телевизору Южную Африку показывают! Я прямо обалдел, — ну, не могу я, когда баб бьют, — легонько так сквозь «мусоров» проскользнул и к рыжему, вроде, подумал, главному, злому такому, подхожу и говорю: «Ребята, за что вы её так? Баба ведь!» И тут рыжий — здоровый гад! — меня за руку ловко так крутанул, и швырь к автобу­су; тут и другой подскочил — пинком под зад, и я влетел внутрь. А за мной и бабу эту впихнули.

— Закрывай автобус! — заорал кто–то.

И я… поехал. Ну, кино! А в автобусе все сидят и хохочут. И даже баба эта, которую волокли! Я тихонько присел и оглянулся. Первое, что понял, что хохочут надо мной. Второе, что все они евреи! Веришь?! Все до единого — евреи! На каждой морде написано! Я громко спрашиваю: «Ребята, что происходит?» А мне один, маленький такой, лысоватый, вытерев слёзы, что у него, гада, по щекам со смеха текли, сквозь хохот — слышь, всего автобуса, — отве­чает: «Мы с вами едем в Израиль! Мы, наконец, добились своего!» Шутка шуткой, а мне что–то не по себе стало. А охранник — я его и не заме­тил в угаре — кричит: «Щаранский, прекратите ваши дурацкие шутки!» А он ему в ответ: «Как, опять обманули? Мы не в Тель–Авив едем?» А охранник ему: «Увидите скоро, в какой Тель–Авив вы едете».

Тут опять такие шуточки пошли, что и не знаешь, есть советская власть или её уже нет? А эта, кото­рую волокли, подошла ко мне и говорит: «Когда я вижу таких, как вы, я начинаю верить в грядщую Россию!»

Скучно мне стало. Черноватый я, да и триста грамм так сразу из себя не вычеркнешь, вот и доказывай, что не верблюд. А тут еще один с бородкой подошел ко мне и говорит: «Не переживайте, приедете в Израиль героем». И представляешь, я, при моем умении пошутить, не нашёл, что этому гаду ответить…

Привезли нас в вытрезвитель на Войковской.

Согнали, значит, в одну комнату с решёточкой. И опять надо мной шуточки начались. Тут я и сломался. Кулаками в дверь, и ору: «Не еврей я! Не хочу в Израиль! Я — случайный! Русский я человек!» «Мусор» дверь открыл, я в коридор вывалился, а он мне, сука такая, ещё и врезал. Тут мои триста грамм и сыграли — я на него… и пятнадцать суток. Слышь, обидное что самое — я, пока с одним алкашом в соседней камере торчал, да улицу подметал, узнал, что евреев–то всех в тот же вечер выпустили. Вот так, за них можно сказать, отмучился…

После обивки мы с ним немного «приняли», тем более тост им был произнесён просто замечательный: «за евреев!»

Клад

Страшная это штука — снимать с огромной, столетней давности двери старую, полуистлевшую обивку. Грязь, пыль; ржавые здоровенные гвозди; вата — сгнившая, дурно пахну­щая, битком набитая останками древних насекомых.

И вот однажды, с остервенением сдирая эти реликты, я увидел под слоем ваты металлическую коробочку величи­ною с хороший кулак, мертво привинченную к основе двери прямо сквозь крышку двумя крупными, проржавевшими шурупами с расплющенными шлицами. Забыл сказать, что дверь была филенчатая, с глубокими впадинами — упрятать в ней можно было и годовалого телёнка. Мое сердце, вконец издерганное борьбой за отъезд, с огромным напряжением выдержало внутреннюю борьбу, которая, впрочем, продолжалась лишь несколько секунд.

После первой же попытки я понял, что имеющи­мися у меня инструментами свинтить шурупы будет чрезвычайно трудно. Я накрыл коробочку еще не сорванным куском старого дерматина, лихорадочно сооб­ражая, как извлечь клад из двери. На мое горе, хо­зяйка попалась болтливая и любопытная, почти не отходила от меня, рассказывая о невзгодах своей жизни со времен Гражданской войны. Вот и сейчас она двигалась ко мне, искренне думая, что её отсутствие пагубно отразится на моем здоровье. Внут­ренний монолог мой в эти секунды я воспроизводить не буду.

Телефон! Затрещал мой спаситель! Хозяй­ка бросилась к нему, я схватил отвертку и, дейст­вуя ею, как рычагом, стал бешено отрывать коробку от двери. Отвертка согнулась; дерево трещало; изуве­ченный рычаг дважды срывался, кроша мои паль­цы, сдирая с них кожу; ноги дрожали от напряже­ния, спина взмокла от пота — и шурупы, наконец, поддалась.

Но по полу снова зашаркали подагрические но­ги хозяйки. Я успел прикрыть дерматином свое злодеяние и продолжал работать, как дефективный ухаживая за каждым выдранным гвоздем, вытирая вековую грязь своими истерзанными пальцами, аккуратно складывая на полу комочки вонючей ваты… Вос­торженному удивлению хозяйки не было предела.

И тогда я попросил её приготовить мне чай. Она послушно пошла на кухню, и именно в это, её последнее отсутствие, уже полумертвый от ус­талости, я оторвал, кажется, зубами проклятые ржавые винты и швырнул их вместе с коробочкой в свою рабочую сумку. Сдирал остатки обивки и обивал заново дверь я уже в полуобморочном состоянии. Но класс есть класс. Смутно помню, что хозяйка выразила свой восторг, щедро одарила чаевыми, и домой я поехал на такси.

Я немного мазохист, поэтому сначала принял ванну, перебинтовал пальцы, поел, посмотрел по телевизору футбол, отправил детей спать, затем удобно расположился с инструментом на кухне, позвал жену и в одну минуту вскрыл коробочку.

Там лежала пожелтевшая записка:

«Здравствуй, нехороший ты человек! Зачем взял чужое? Всё, что в квартире хозяина — это хозяй­ское. Подумай о душе своей.

Обивщик Савушкин. Март 1956 г.»

У меня хватило чувство юмора, чтобы не выбро­ситься из окна.

Через неделю я всадил эту коробочку с ещё более мощными шурупами в огромную филенчатую дверь дома на улице Горького.

Вас интересует, какую записку я вложил в коро­бочку? Да ту же самую, ибо мало верю, что натура обивщиков дверей даже в далёком будущем может измениться к лучшему…

Обида

Едва выйдя из лифта, я понял, что за «моей» дверью в разгаре гульба.

Позвонил. Дверь распахнула молодая, растрёпанная, полупьяная бабёнка. Из крошечной передней хорошо была видна комната со столом, заставленным снедью и бутылками, за которым сидели человек десять.

Гульба была в том хорошо известном в России состоянии, когда граница между весельем и пьяным безумием становится неразличимой и никем не охраняемой.

— Обивщик! — завопила хозяйка. — Ой, я и забы­ла отменить заказ! Извини, дорогой…

— Так, я лучше завтра…

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 180
печатная A5
от 574