18+
Притча

Электронная книга - 176 ₽

Объем: 280 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Вусал Гаджиев
Притча

Мне было пять лет, когда дедушка рассказал мне эту притчу.

Когда-то давно старый индеец открыл своему внуку одну жизненную истину.

— В каждом человеке идет борьба, очень похожая на борьбу двух волков. Один волк представляет зло — зависть, ревность, сожаление, эгоизм, амбиции, ложь…

Другой волк представляет добро — мир, любовь, надежду, истину, доброту, верность…

Маленький индеец, тронутый до глубины души словами деда, на несколько мгновений задумался, а потом спросил:

— А какой волк в конце побеждает?

1

Помню его взгляд. Потухший. Помню, как неуверенно вошел в мою комнату. Помню дрожащие губы и тяжелое дыхание. Помню чуть слышный голос.

«Ее больше нет».

Бум. Будто от души приложились огромной дубиной по затылку, темени и лбу разом.

Оглушение. Ослепление. Онемение. Одурение. Одновременно.

Падение в пропасть. Без падения. И без пропасти.

Эхо. Меня зовут. А как меня зовут?

Помню его слезы. Сел на кровать рядом со мной, крепко обнял и густо зарыдал. Никогда — ни до, ни после я его таким не видел.

Я всегда считал отца самым сильным человеком на земле — не по физике, но по духу. Когда умерли его родители, и когда медленно и мучительно от тяжелой болезни умирал его брат, я не увидел в его глазах ни одной слезы. Может, он выплакал их в одиночестве, может, свидетелем этих слез была мама. Может. Я не видел. До того дня, когда он потерянным человеком вошел в мою комнату. Я видел. И чувствовал. Поймал себя на мысли, что плачущий так отец — один из самых впечатляющих и потрясающих до самой глубины естества моментов в моей жизни. К тому дню (забегая на много лет вперед скажу, что этот момент таковым остался и до сегодня). Странно. Я только что узнал, что мамы не стало, а мои мысли занимал только отец, пусть и содрогающийся в неистовом плаче.

Мой папа говорит: когда где-то случился пожар или, к примеру, корабль терпит крушение, хотя бы один человек должен сохранять холодную голову и оставаться спокойным, иначе все могут погибнуть.

Когда это произошло, я не паниковал — совсем — в тот же миг мне все стало безразличным. Я не боялся и был готов потонуть вместе с кораблем. Или сгореть.

Память безжалостна.

Болезнь Альцгеймераэто страшно. Но не сейчас. Не для меня. Но ее нет.

Гипертимезия это страшно. Сейчас. Для меня. Ее нет.

***

Драма. Не счастье, не горечь, не разочарование, а именно глубокий драматический момент пробуждает главные, самые глубинные сущностные человеческие чувства. Что-то сакральное, что-то не отсюда, не из нашего привычного мира.

Мама. Ничего не может быть сильнее материнской любви. Ничего. Любовь матери к своему ребенку можно сравнить разве что с любовью ребенка к матери или к отцу. И то с натяжкой — первая сильнее, как мне думается. Любовь романтическая, между мужчиной и женщиной это нечто иное. Я уж не говорю про другие виды любви.

Мама. Ничего не может быть больнее и сокрушительнее, чем смерть близкого и любимого человека.

Это как лакмусовая бумажка, которая определяет, обнаруживает неважность (или маловажность) всего остального — всех остальных проблем и невзгод.

Отец рыдал у меня на плече, а я смотрел безжизненным эфирным взглядом на белую стену. Нет. Это был мертвый взгляд. Одно и то же? Не совсем.

Я как Давид.

«Я возмутился; я склонил голову; я испытываю печаль весь день…. Я изнемогаю и сокрушаюсь чрезмерно; я кричу от терзаний сердца моего…. Мое сердце плачет, моя сила не поможет мне: и свет из моих глаз также ушел от меня».

Так было.

Я уже умер. Я чувствовал это.

Отец успокоился, отпустил меня и, поднявшись, белесо-багровым ребром правой ладони резко, и несколько даже судорожно протер глаза. Посмотрел на меня. Я увидел в его глазах еще большую растерянность, чем она была у него, когда он только вошел в комнату. Он свел брови — это значило либо недовольство, либо беспокойство. Все в порядке? — спросил он охрипшим голосом. Вновь присел на кровать. И начал что-то говорить. Не помню что. В то время я думал о том, что только что умер и пытался осознать каково это — умереть, и мучительно старался понять, как быть.

Деформация сознания.

Мама. Ничто не может обладать в человеческих отношениях той же степенью чистоты и даже священности, какое есть в отношении ребенка к своей матери. Некоторые из нас лишены этого чувства по причине духовной, некоторые — потому как у них нет матерей.

Помню, как стригся в парикмахерской, и поймал себя на мысли, что у женщины-парикмахера очень приятные нежные руки. Она проводила ими по моим волосам, стряхивала волосы с лица, а я отгонял от себя мысли о том, что ее руки нежнее рук моей матери. Я не мог позволить себе признаться в этом из-за той великой детской любви, которую испытывал к своей маме — наивной, но такой чистой. Эта мысль о превосходстве рук чужой женщины над руками моей мамы клещом вцепилась в мое сознание. Но благо к концу стрижки, неимоверными усилиями — умственными, духовными и даже физическими, я смог все же переубедить себя, одержав эту маленькую, но бесконечно важную победу для себя и моей мамы внутри меня.

Я был доволен тем, как готовила моя мама. Часто я даже брезговал есть пищу, приготовленную другими — где-нибудь в школе или в гостях. Но как-то раз я попробовал котлеты на дне рождения друга, которые приготовила его мама, и подумал, к горечи для себя, что эти котлеты вкуснее маминых котлет. Помню, как эта мысль отозвалась болью в животе, и с каким большим трудом я смог переубедить себя в том, что это не так, что с котлетами моей мамы не сравнятся никакие другие котлеты в мире. Просто, потому что они мамины. Аргументы без фактов.

Мама — была лучшей для меня, лучшей во всем, что делала, а моя детская любовь была столь чистой, что не допускала никаких изъянов или недостатков в ее святом образе. С возрастом ты по-другому смотришь на подобные моменты, но образ мамы, как самой лучшей, сотканный, сформированный в те детские годы, остается в твоем сердце непоколебимо.

Если бы вы могли понять, каким было это горе…. Это невозможно передать словами. Сотни самых сильных слов не передадут всей полноты боли, потому как, если вы могли понять и принять эту боль, вы бы умерли. Как я. Но вы погрустите, поплачете и даже несколько дней проведете в унынии, но потом вернетесь к жизни и также как ранее будете ей радоваться. Слово — не всегда просто слово, но слово — всегда не практика ужаса, не практика трагедии.

Мысли пригвождают.

Рак. Зловещий. Сосед по лестничной площадке, который знает все и обо всех, говорил, что существуют лекарства от всех болезней. И от рака в том числе. С видом самоуверенным, наглым и вызывающим, будто выступает с трибуны ООН, он говорил мне, что эти лекарства существуют только для сильных мира сего, а простым людям к ним доступа нет. Для сильных мира сего — повторял он с какой-то молодецкой удалью, твердо и важно чеканя каждое слово. Он говорил, что большие компании, которые контролируют медицинский рынок, никогда не раскроют нам правды, ведь тогда их доходы будут в сотни раз меньше, и, что плевать они хотели на страдающих и умирающих людей, деньги — вот их цель.

Даже если так — плевать. Теперь уже плевать. Знаю только, что рак это монстр, который убивает свою жертву мучительно. Его можно победить, но большинство ему уступают. Грустная правда жизни и ничего больше. Тьфу.

Больно вспоминать.

Химиотерапия. Господи, какое тяжелое, какое гнетущее слово. Сколько в нем боли и страдания. Как часто кроток дух человека перед ужасной «мордой» болезни.

Больше всего на свете ненавижу больницы. Больше всего на свете ценю и уважаю врачей. Настоящих врачей, которые отдают всего себя работе, которые борются за твоих родных, за тебя….

Но боязнь больниц осталась. Страх, сковывающий мысли.

Больно вспоминать.

Бесконечные анализы. Запах больницы, ставший твоим кожным запахом. Знакомые лица врачей и больных. Боль в глазах. Надежда в глазах. Уныние. Немое прошение помощи. Зависть твоему здоровью, твоим волосам, бровям. Палата — второй дом. Здравствуйте. Здравствуйте. Как вы? Поджатые губы, натянутая улыбка, плечи тянутся ввысь, голова склоняется чуть вправо. А вы? Спасибо, нормально. А вы? Плохо. Не все выдерживают. Не все могут притворяться. Не все верят. Лечащий врач — спаситель. СмОтрите на него как на вашего героя, как на ангела-хранителя. Ангелы-хранители ведь не могут подвести своих подопечных? Они ведь обязательно спасут? Правда, ведь? Медсестры. Вот они — настоящие ангелы. Коробка конфет? Весь мир у ваших ног, только помогите, только будьте опорой, только дайте шанс.

Больно вспоминать. Тысячи молитв. Сжатые вместе ладони, зажмуренные сильно глаза, стучат виски, губы не останавливаются ни на секунду. Господи помоги! Господи помоги! Господи помоги!

2

Я даже не могу назвать этот день худшим днем в своей жизни, так как жизнь прошлая сразу же канула в небытие, и началась другая жизнь, к которой тот день не имел отношения, как ее непосредственная часть. Есть овцы, и есть одна паршивая овца — она есть как часть отары. День тот не был частью моей общей единой жизни, потому как она, эта жизнь, раскололась на «до» и «после».

Не помню, что было дальше. Отец вышел из комнаты. А затем пустота.

Я, правда, умер?

Как дышал — не помню. Как ел и пил — не помню. Как засыпал и просыпался — не помню. Ванная, туалет, комната — ничего не помню. Это был не я. Это было не со мной?

Я умер?

Три дня забытья. Энергия забытья. Больше чем смута. Расщепление. Расслоение. Атомы. Ничто.

Похороны. Отец не отпускает меня от себя. Люди подходят нескончаемым потоком — соболезнуют, плачут, снова соболезнуют, снова плачут. С участием почти виноватым что-то спрашивают. Не помню что, но помню, что с участием и помню, что с виноватой услужливостью. Черная река из слез и состраданий, стекающаяся к нам.

Заходим в зал. Мама. Бледная. Холодная. Одна. Четыре женщины — по две стороны от мамы. Их образы…. Они навсегда теперь в памяти. Гулкий плач, содрогания, неразборчивые слова, ропот хаотично пробивающиеся сквозь звонкие завывания и исступленные всхлипывания.

Подхожу ближе. Бабушка и тетя с одной стороны мамы, и две близкие подруги — с другой. «На кого оставила…». Завывания. «Моя деточка….». Завывания. Плач. Дальше не разобрать.

Подхожу ближе. Бабушка видит меня, и тут же падает без сознания. Ее не успевают поймать, но скоро приподнимают, и просят воды и врача.

Подхожу вплотную к маме. Не понимаю. Она ведь не может быть мертва, это же мама. Она не может оставить меня одного. Это не мама. Это не моя мама. Кричу. Это не моя мама. Моя мама жива, она в больнице, она выздоровеет и вернется домой. А это не моя мама. Запротестовал всем своим нутром. Кричу и все это время не свожу глаз с белого лица мамы. Голова кружится. Чувствую слабость. Все смешалось вокруг. Звуки отдаются во всем теле, затем глохнут. Тонут. Люди, их голоса — все в едином бесформенном виде и только мама — бледная, холодная, одна. Мама, почему ты меня оставила. Мама….

Отключаюсь.


***

Проснулся дома. Открыл глаза. Заплакал. Кричу сквозь слезы. Плачу навзрыд. В комнату вбегает бабушка, за ней еще кто-то. Она обнимает меня, успокаивает. Выгоняет из комнаты остальных. Дверь комнаты закрывается, и объятия бабушки становятся сильнее. Она прижимает меня к себе. Немного успокаиваюсь. Смотрю на бабушку — в ее глазах дрожат слезы. Она что-то говорит, пытается меня успокоить.

Больно. Больно осознавать. Больно принимать. Хочется не верить, хочется надеяться. Но я видел ее. Видел бледное лицо. Стук в дверь. Принесли воды. Один глоток. Еще — просит бабушка. Еще глоток. Не могу больше. Не хочу. Ничего не хочу. Только забыться. Хочу проспать до конца жизни. Проснуться только, когда придет мое время. Время уйти. К маме. Прожить эту жизнь во сне.

Бабушка выходит из комнаты. Что-то говорит. Не помню что. Помню только мягкий малиновый тембр.

Бабушка…. Потерять ребенка. И ей очень больно. Но у меня нет сил на сострадания. Укутываюсь по самый подбородок одеялом. Не могу ни о чем думать. Только образ мамы перед глазами. С румяным лицом. Улыбающийся образ. Она смотрит на меня. Она со мной.

И вновь пустота. Те три дня забытья, что стали частью моей жизни, растянулись на целый год. Знаю только, что за этот год я не покидал квартиры. Из комнаты выходил только в туалет и ванную. Пару раз обедал с отцом на кухне, но чаще в комнате. Ел раз в день. Через силу. Будь моя воля, забыл бы о еде. Но отец был рядом. Жизнь биологического робота. Ничего не интересно, ничего не важно, ничего не нужно. Помню разговоры с отцом, но не помню о чем. Иногда я выходил из безвременья, и тогда чувство бесконечной жалости к отцу захлестывало меня. Я замечал, как ему тяжело. Он старался не дать виду, пытался казаться сильным. Но я замечал. В такие моменты, состояния пусть и ничтожной, но хотя бы какой-то живой жизни, я старался хоть сколько-то помочь отцу. Но не знал как. Мы вместе ели. Я пытался выдавить из себя слово, но не мог. Это было выше моих сил. Как-то он предложил мне пойти развеяться, заняться чем-нибудь, но тут же увидев в моих глаза немой укор за это «развеяться», он замолчал. Затем вновь предложение «сменить обстановку». И вновь мой оскорбленный взгляд. Больше он мне ничего подобного не предлагал. А я в те редкие дни, когда приходил в себя, старался быть с отцом.

Не хочется ничего делать. Совсем. Боль парализует и медленно, по кусочку тебя съедает.

Чувство бесконечной тоски.

Как-то мы с классом ходили на выставку. Одна картина особенно привлекла мое внимание. Перов — «Старики на могиле сына». Я завороженно смотрел на эту картину. Мне было жаль этих стариков, этих родителей. Могила, деревья, небо. Я вглядывался в спины стариков и мне, казалось, я понимал их боль. Я понимал. Но это было другое понимание — понимание внешнее, стороннее. Я видел две фигуры у могилы. Я стоял у картины, а они были в ней.

Сейчас же, после трагедии, после пережитого, я вспомнил эту картину и увидел уже три фигуры у могилы. Я стоял рядом. Я был полусогнут. Я зачах. Теперь я понимал их по-настоящему. Их боль, их тоску, их уныние. Теперь я был с ними в картине.

Мама рассказывала мне легенду одного древнего народа. Про их поверье. В то, что, если на следующий день после трагического или потрясшего вас до глубины души события, вы увидите белого голубя с черной грудкой, то, значит, все у вас будет хорошо, все обязательно наладится.

Я вспомнил историю в ту же секунду, как только открыл глаза на следующий после ухода мамы день.

Весь день я смотрел в окно. Я ждал. Но не верил. Птица не появилась.

День за днем. Я не знал ни месяц, ни дату, ни время. Много спал. Очень много.

Диоген в бочке, закрывшийся от всего мира.

Еще одно пятно, которое запечатлелось в моей памяти в этот период прострации — это проблемы отца. Психологические проблемы. Мне казалось, что отец стойко переносит утрату, его поведение, слова, мысли. Но в какой-то момент, он сорвался. Поначалу он видел то, чего не было. Утверждал, будто я в последнее время редко появляюсь дома. Будто я виду себя странно. Видел то, чего не было.

Энергия трагедии сокрушающая.

А затем к нам в дом начал наведываться врач. Психиатр. Он говорил с отцом. Затем его внимание плавно перетекло на меня.

Мне не нужен психиатр — я в глухом гневе. Он просто поговорит с тобой — отец мягок как никогда. Мне не нужен психиатр. Это не психиатр, это просто врач — отец старается. Нет. Это врач, который разговаривает с людьми, больше ничего. Просто пообщайся с ним. Нет. Еще несколько попыток отца и самого врача, который разговаривает с людьми, больше ничего. Нет. Это уже стало каким-то ритуалом. Врач просит меня о беседе, я отказываюсь и иду спать. И так постоянно. Странная стабильность. Или стабильность странного. Просыпаюсь уже, когда врача нет. Просыпаюсь разбитым. А отца жаль. Мне врач не нужен. А его посещает часто.

Эта неожиданно возникшая проблема с отцом, вытащила на время меня из беспамятства, и я старался больше времени проводить с ним. Он нуждался во мне. Как я в нем когда-то. Но ему не становилось лучше. Он все больше говорил обо мне, о том, что я слишком часто пропадаю, что иной раз по несколько дней не появляюсь дома. За все это время я изредка выходил из своей комнаты. О том, что я покидал пределы квартиры, и речи быть не могло. Мне было невыносимо видеть отца таким. Я все чаще задумывался о том, как же все-таки слаб человек. Мне было жаль отца, я хотел хоть чем-то ему помочь, поэтому начал подыгрывать его воображению. Говорил, что больше никуда не уйду из дома, что чувствую себя лучше, что на следующий год обязательно поступлю в институт. Как того хотела мама….

Наивный Декарт. Нужно только научиться закрывать внутренние клапаны, чтобы не дать выйти жидкости наподобие желчи и флегмы. Если бы это было так легко.

Когда мамы не стало, мне было семнадцать. Я только окончил школу и готовился к сдаче вступительных экзаменов в институт. Мама серьезно относилась к моей учебе. До седьмого класса я был отличником. Мама гордилась мной. Первая четверка за год появилась в моем дневнике в восьмом классе — алгебра. Мама продолжала гордиться мной. Первая годовая тройка грозно нависла над моим дневником в девятом классе. Изобразительное искусство. До сих пор помню. Две четверки за первые две четверти. Тройка за третью четверть. В случае тройки за четвертую четверть было бы равенство. Годовую оценку в таком случае выводили соответственно оценке за последнюю четверть. До сих пор помню. Четыре, два, пять, четыре, три, три. Седьмая оценка решающая. Последний урок изобразительного искусства в году. Последнее решающее задание. Нас делят на группы по три человека. Нужно изобразить осенний лес. Я волнуюсь. Ладони вспотели. Предельная концентрация. Осторожная работа с кисточкой, красками, холстом. Помарка. Сердце стучит быстрее. Светлана Викторовна, ничего, если мы уберем помарку ластиком? Ничего. Выдыхаю. Наказываю партнерам по работе быть серьезными. Их совсем не волнует оценка за эту работу, их оценки за год уже не изменить. Три. Три. Уже в середине урока они начинают дурачиться. Хватит — чуть ли не вскрикиваю. Учитель грозно поднимает глаза на меня. Извините. Внимательнее — обращаюсь к своим партнерам-одноклассникам. Голос мой при этом строгий, ответственный и достаточно громкий. Достаточно, чтобы учитель услышал и понял о серьезности моих намерений, о моем отношении к делу. Исподлобья смотрю на учителя. Услышала ведь? Только бы не тройку. Продолжается напряженная работа. Но только с моей стороны. Мои партнеры расслаблены и безмятежны. Свою работу делают плохо. Приходится переделывать за них. Заканчиваем, осталось пять минут. Худшее, что я слышал за всю свою школьную жизнь — настолько страшными и тревожными мне тогда показались эти слова учителя. Волнение угнетает. Класс начал шуршать. У соседей справа все готово. Какая хорошая работа. Это точно минимум четыре. Ну почему меня не поставили в их группу! Вместо Сеньцова. Ему не сдалась эта четверка. А мне она жизненно необходима. За нами группа тоже закончила свою работу. И тоже хорошо. Тороплюсь. Ненавижу торопиться. Не умею. Мои партнеры улыбаются. Сколько ошибок, а они улыбаются! Ненавижу их в эти минуты. Светлана Викторовна, можно еще немного — жалобно смотрю на учителя. Нет реакции. Нет пока и звонка. В школе я в первый раз осознанно сталкиваюсь с относительностью времени. Пять минут, как один вздох. Вспоминаю бесконечно тянущиеся уроки по алгебре. Дайте мне эту бесконечность сейчас. Звонок. Сердце стучит как сотня мчащихся в степной пыли лошадей. Руки ватные. Надо дорисовать. Мои партнеры собирают рюкзаки. Как? Надо же доделать. Им все равно. Сдаем — противный до невозможности голос учителя. Вражеский голос. Все уже сдали. Остался я. И еще двое со мной. Сдаю. Пожалуйста, только не три, только не три. Три. Сердце в пятки. Три. За год. Растерянно смотрю на партнеров по работе — им безразлично. Ушли. Остался один. Светлана Викторовна — начинаю дрожащим, срывающимся голосом. Можно исправить тройку? Объясняю, что это будет единственная итоговая тройка. Нет — опять не поднимая глаз. Тут решается судьба — думаю про себя, а она журнал заполняет. Еще раз прошу. Нет. Смотрю на нее как на самое большое зло в мире. Еще раз. Почти умоляю. Пожалуйста. Нервы совсем расстроились. У меня нет больше троек. Я хорошист. Я старался. Это они, эти двое. А я старался. Нет — сверкает глазами. Ненавижу. Плетусь домой. Чувствую слабость, кружится голова. Звонок в дверь. Что случилось — спрашивает мама. Объясняю ситуацию. Я не виноват. Я старался. Это они, эти двое. Завтра я пойду к этому учителю и разберусь — решительно говорит мама. Она поверила мне, и в отличие от меня готова твердо выступить против этого решения. Но я не хочу. Лучше тройка, чем защищающая меня мама, в школе. В классе не поймут. Пытаюсь уговорить — бесполезно. И знаете что? Мама исправила мою оценку. Она защитила мое право. Она защитила меня. Четыре. Я хорошист. Плевать, кто и что там говорит.

Я много читал. Мы много читали. Часто мама читала вслух. Самые разные книги — начиная от художественных и доходя до научных. Всевозможные поучительные истории из жизни и огромное количество занятных научных фактов. Главное, что требовала от меня мама во время обучения — это понимание темы, осознание вопроса. Не зубрежка, а именно собственное толкование, ощущение и восприятие. Чтобы через личное понимание, я приходил к общему знанию. Она говорила, что хочет, чтобы я знал, потому что понимал, и мог, больше, чем только выкладывать на общий свет знание — я мог рассуждать за границами голого факта и освещать дальше и глубже, чем позволяло только знание единицы факта. Эта замысловатость иногда била меня по сознанию — и дверь не всегда открывалась. И тогда она приводила наглядный пример. Обладать знанием без понимания — говорила она, это как обладать корзиной без дна — корзина есть, но она бесполезна. Мама вязла листок бумаги, вырезала ножницами большой кусок в центре и согнула оставшуюся часть бумаги, схватив ее за два конца. Положи сюда ручку — обратилась она ко мне. Я с удовольствием взял ручку и с видом игривым положил ее в пустоту между двух концов бумаги. Видишь — обратилась она ко мне. Я улыбнулся и кивнул головой. А вот понимание без знания более жизнеспособно — продолжила мама. Она схватила подол моей футболки и потянула вверх, сделав из моей футболки что-то наподобие широкого гамака. Положи сюда ручку — она посмотрела на тело моей футболки, на этот самый «гамак». И я послушно положил ручку туда, куда она указывала. Понимаешь? — улыбнулась она. Понимаю — завороженно проговорил я. Не всегда это было легко, но я все же понимал, что от меня хотела мама. Я понимал тогда, и убежден в этом сейчас — она хотела, чтобы я не просто знал, но и умел сам дойти до знания. Мы читали художественные книги, где можно было рассуждать на самые различные темы — она хотела, чтобы я думал сам, приходил к какой-то мысли через рассуждения отвечал на вопросы — что такое любовь, почему люди ненавидят. Помимо Толстого и Достоевского было огромное количество афоризмов, цитат великих людей, народных мудростей и самых удивительных и необычных фактов. Некоторые факты прочно впивались в мою память, но большинство так и покоились невозмутимо в дальних чердаках памяти. Хотя бывало, что в самый ответственный момент, на каком-нибудь экзамене, вместо ответа на вопрос, в моей голове всплывало, что император Рима Юлий Цезарь носил на голове лавровый венок для того, чтобы прикрыть образовывающуюся лысину, или, что все континенты на Земле когда-то были единым целым. Эти факты, истории и прочие черпания из книг просыпались в моей памяти в моменты переживаний и возбуждений. И все же несравненно больше я получил пользы, нежели проблем от своих знаний, и в дальнейшем мой багаж познаний, собранный благодаря маме и вместе с мамой, не раз оказывался полезным и даже жизненно важным.

Реминисценция.

Самой большой мечтой моей мамы было, чтобы я получил высшее образование. Чтобы я учился. Она мечтала увидеть меня в офисе в чистом аккуратном костюме. Не в бессонных ночных рейсах, не в мазуте, копающимся под грузовиком, не с больной спиной после очередной разгрузки товара. Как это было у моего отца.

3

Триста шестьдесят пять дней прошло с того момента, как отец вошел в мою комнату с дрожащими губами и потерянным видом.

От силы месяц, если собирать дни на протяжении всего года воедино, хоть как-то отметились в моей памяти. Визиты психиатра. Или врача, который разговаривает с людьми. Больше ничего. Хм. Робкая попытка отца поздравить меня с днем рождения. Я оскорблен. Вновь. Несколько дней, в которые отец пытался поговорить со мной по душам. Но я не готов. Несколько дней, когда отец срывался. Видел то, чего быть не могло. Говорил, что хочет помочь мне, но, очевидно, помощь нужна была ему. Еще и психиатр этот. Что он хочет от меня? Ему не надоели мои отказы? Помоги лучше отцу.

Триста шестьдесят пять дней. Триста из них отсутствуют в моей памяти. Совсем.

Вы в курсе, что Александр Македонский знал в лицо и по имени каждого из тридцати тысяч своих солдат? А Ким Пик запомнил более девяти тысяч книг и мог читать две страницы одновременно.

Не могу смириться. Не могу. Триста шестьдесят пять дней в закрытом помещении. Комната. Один на один с собой. В чем смысл всего этого? Зачем? Для чего? Слишком тяжелые испытания. Что я плохого сделал в этой жизни. Я даже ни разу к восемнадцати годам не пробовал сигареты. Пиво? Пару раз. Слишком мало для таких страданий. Я ведь делился. Совсем не был жадным. Попрошайки на улице, детские дома, фонды помощи. Немного, но все же. Да, дрался. Да, обзывался. Да, обманывал. Да, спорил с родителями и учителями, Да, хамил. Да, обижал. Но я не был плохим человеком. Давал списывать, защищал слабых, помогал родителям по дому, учителям в школе. Здоровался с соседями, учил уроки, сочинял стихотворение маме на восьмое марта. Даже пел в школьном хоре. Я не был плохим. Тогда за что мне все это? Чем, каким поступком я заслужил такие страдания? Многие из моих знакомых ребят, матершинников, курящих и пьющих, двоечников продолжают жить с мамой. А я — нет. Где справедливость в этом мире? Я много думал. Сложившись калачом на кровати. Глядя из окна. Смотря в потолок. Думал о Боге, о мире, о людях. Это были мои мысли. Наивные? Возможно. Но честные. Искренние. Я был обижен. Мне было больно.

Прошел год. Годовщина со дня смерти. Год. Трудно поверить. Я не могу сказать, что мое состояние улучшилось. Оно и не могло улучшиться. Я уверен, что никогда и не улучшиться. Оно может быть другим, но не лучше. Просто другим. Лучше — уже никогда. Время лечит, но не вылечивает. Как с рукой. Отрубленную по локоть руку, время не вернет обратно. Заживет конечность, затянется. Но руки больше не будет. Протез? Это не то.

Я не могу сказать, что мое состояние улучшилось. Но туман беспамятства развеялся. Впервые за триста шестьдесят пять дней я готов был выйти из квартиры. Годовщина мамы. Боже, как больно. Как больно это осознавать. Я должен. Обязан. Первый раз на могилу. К ней. Отец был не один десяток раз. Я не мог. И зачем? Я каждый день видел ее в своих снах. Я разговаривал с ней. Зачем мне смотреть на холодный гранит. Мне не нужно смотреть на ее фотографию. Ее лицо всегда перед моими глазами. Всегда. И даже в тумане беспамятства она меня не покидала.

Отец уже одет. Мне плохо. Кружится голова. Слабость. Пот. Стараюсь держаться, чтобы отец не увидел. Ты еще не готов? — спрашивает он. Смотрю в окно. Десятки, сотни голосов. Что это? Митинг. Накануне девятого мая. Я приду чуть позже. На такси. Отец недоумевает, но вскоре соглашается. Ты знаешь где? Да. Отец ушел.

Мама. Слезы воображения.

Кажется, что еще немного, и я забудусь. Необъяснимое ощущение. Солипсизм Шеллинга. Это ужасно.

Сажусь на диван в гостиной. Глубоко вдыхаю — не получается. Еще раз. Не получается. Встал — открыл окно. Тут же обдало свежим весенним воздухом. Вдыхаю. Выдыхаю. Закрыл глаза. Голоса на улице не утихают. Почему именно под нашим окном? Других мест для митинга нет? Еще один глубокий вдох-выдох. Немного успокоился. Когда-то же я должен это сделать. Собрался. Дернул ручку входной двери. Медленно. Открываю дверь — подъезд. Целый год не заходил за порог.

Тот мир, по ту сторону двери будто исчез. Иногда из своей комнаты я слышал знакомые голоса — соседи, одноклассники, друзья — они приходили навестить меня, но я был закрыт. Отец не раз пытался вытянуть меня из этого состояния безвременья и почти беспамятства, спрашивал, что я решил насчет учебы, интересовался моими дальнейшими планами. Но все это было так неважно…. И даже больше. Все это было ничем. Весь мир был ничем.

Делаю шаг. Нил Армстронг. Закрываю дверь на ключ и медленно спускаюсь по ступенькам. Здравствуй, Руслан. Баба Варя. Здравствуйте. Как дела, Руслан, как отец? Зачем-то киваю головой. Странно. Год ее не видел. И она меня. А разговаривает так, словно виделись накануне. Немного отвлекся. Сердце чуть успокоилось. Выхожу из подъезда, и тут же накрывает плотным гулом улицы. Митинг только разгорается. Десятки лиц. Быстрый пробег взглядом по этим лицам. Орут что-то, смеются, спорят, улыбаются. Взгляд бессильно падает на скамейку. Удар по памяти. Мама. Как часто она здесь сидела с бабой Варей. Желтое пальто на ней. Любимое — она купила его на распродаже, считала его большой удачей. Вот она сидит и что-то так мило рассказывает бабе Варе. И больше никогда…. Тяжело глотаю. Чувствую — пересохло в горле. Делаю шаг. Ватные ноги. Закрываю глаза, глубокий вдох-выдох. Десять секунд, одиннадцать, пятнадцать, тридцать. Открываю глаза. Чуть легче. Иду на остановку. Детская площадка. Удар по памяти. Здесь мама качала меня на качелях. Она совсем не устает. Я прошу — еще, еще! Она только улыбается. Солнечная улыбка. Так тепло. Вдох-выдох. Задеваю плечом одного из активистов. Извините. Перекладина. Удар по памяти. Здесь она била ковер. Белоснежный снег. Она одета в теплую папину куртку. Она никогда не боялась работы. Вдох-выдох. Не помогает. Сколько людей. Почему они так громко кричат? Магазин игрушек. Удар по памяти. Здесь она покупала мне мяч. Я рад. Она рада больше — тому, что я рад. Мой первый футбольный мяч. Где он сейчас? Вдох-выдох. Что-то накатывает. Растерянность? Чувство одиночества? Тревога. Больно. Осознание. Ее больше нет. Никаких скамеек, ковров, площадок, магазинов. Мама. А кто меня поддержит? Кто обнимет? Кто успокоит, вытрет слезы? Мама — кричу. Все в порядке? — чей-то голос, откуда-то со стороны. Не в порядке. Бегу. От этих голосов, от этих людей. От себя, от своих воспоминаний. Болезненные удары по памяти. Бегу — не понимаю куда. Главное от этих людей, от этих голосов. И от воспоминаний. Сбиваю кого-то. Эй, осторожно — откуда-то издалека, из глубины доносится. Слезы текут. Чаще срываются. Сколько людей. Куда бежать? Вижу открытую дверь подъезда. Туда. И здесь люди. Дым. Мышиного цвета. Удушающий запах. Что-то говорят — уже не различаю — только гам. Вверх по лестницам. Только бы подальше от всех. Какой этаж? И здесь сидят. Пробираюсь через них. Что-то говорят вслед. Дальше. Выше. Последний этаж. Никого. Но слышно. Эти раздражающие, гнетущие голоса. Смеются. Что вы смеетесь? Вы знаете, что у меня случилось? Кричу внутри. Лестница на крышу. Открыта. Свежий воздух и тишина. Смог убежать от них. От людей, от голосов. Но не от себя, не от воспоминаний. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Не помогает. Удары по памяти. Мама читает сказку. Родной голос. Я засыпаю. Никогда больше. Кричу. Мама укрывает одеялом. Полусонный. Спасибо, мам. Спокойной ночи. Спокойной, родной. Больше никогда. Реву. Мама приносит чай с лимоном. Температурю. Градусник. Лекарства. Варенье. Мед. Вода. Поешь. Может, что-нибудь принести? Приготовить? Твои любимые куриные котлеты? Дай поправлю подушку. Тебе не холодно? Жарко? Сидит у кровати. Спит у кровати. Обычный грипп. Мягкий ласковый голос. Больше никогда. Кричу. Мама ругает. Подрался во дворе. Порвал кофту. Рассек бровь. Как так можно? — мама разочарована, нет, обеспокоена. Извини, я зацепился за корягу и она порвалась. Забудь о кофте — заботливый голос мамы. Трогает рану на брови. Не больно? Качает головой. Аккуратно лечит рану. Ругает. Больше никогда. Нет сил. Мама, ругай меня всю мою жизнь, только будь жива, будь рядом. Я обещаю, что больше никогда тебя не расстрою. Сквозь плач говорю в воздух. Соленые слезы. Я больше не могу. Затихаю. Где-то вдалеке слышны отголоски митинга. Где-то в глубине слышны отзвуки надежды. Поднимаюсь на ноги. Смотрю на крыши соседних пятиэтажек. На небо. Бледно-васильковый цвет. Так умиротворенно. Иду. Медленно. Шаг. Еще. Еще. Еще. Какой приятный душистый запах. У края крыши. Небольшая перегородка. Переступаю. Теперь уже точно у края. Один шаг. Бежал, но не убежал. Один шаг и убегу?

Всю свою жизнь более всего на свете я боялся (и продолжаю бояться) высоты. И змей. Но высоты больше. Высоту нельзя было ударить. В отличие от змеи. Я всегда это помнил. Во время проката на обзорном колесе в парке, несмотря на ремень безопасности, я намертво двумя руками вцеплялся в трубу посередине. Закрывал глаза, когда наша кабинка достигала пика. Смотреть с балкона пятого этажа — было для меня сродни подвигу. Адреналин. Тридцать секунд — не больше. Из них — двадцать пять перед собой, и только пять — вниз.

«В диалоге с жизнью важен не ее вопрос, а наш ответ». Цветаева. Любимый писатель моей мамы. Внезапная мысль.

Тысячи вопросов. Один ответ. Мой.

Я стою у края крыши девятого этажа и смотрю вниз. Никакого страха. Безразличие. Или нет. Плевать. Поднимаю правую ногу сначала над затвердевшей смольной поверхностью крыши, а затем чуть согнувшись в левом колене и подавшись вперед — над пропастью. Улыбаюсь. Чему? Своей смелости? Глупости? Улыбаюсь в лицо ее самой? Странное ощущение. Перед глазами темно. Дыхание сбивается. Непонятно как оказываюсь на перегородке, что отделяет край крыши от остальной части. Что? Как? Слабость. Удар. Отключаюсь.

4

Открываю глаза. Тупая боль в затылке. Солнечные лучи давят на глаза. Серо-коричневые блики.

Солнце. Такое яркое. Каждый человек рождается с голубыми глазами. Меланину в глазах новорожденного часто требуется время после рождения, чтобы полностью сохраниться или померкнуть под воздействием ультрафиолетового света. Позднее проявится истинный цвет глаз.

Привстал, облокотился на руку и вздрогнул, увидев палку, которой, меня, судя по всему, ударили. Она лежал у чьих-то ног. Этот кто-то нагнулся ко мне, и лицо его вышло из солнечного пятна. На мгновение поймал себя на мысли, что лицо это мне симпатично. Странное ощущение, в такой-то момент.

— Ты в порядке? — спрашивает незнакомец.

Киваю. Больно. Хватаюсь за затылок. Незнакомец протягивает руку.

— Зачем вы меня ударили? — спрашиваю, с трудом выдавливая из себя каждое слово. Боль не отпускает, а солнечные лучи еще сильнее угнетают.

— Ну, извини, что спасли тебе жизнь, — голос из-за спины. Голос неприятный — не менее ярких солнечных лучей — вновь ловлю себя на странной мысли — скорой личностной оценки.

Медленно поворачиваюсь. Голос соответствует внешности вполне. Сил на детальное рассмотрение нет, но лицо в общем уже немило.

— Я просто…, — не знаю что сказать. Еще и чугунная тяжесть в затылке. Сильно, до напряжения и в без того стучащих висках зажмуриваю глаза. Открываю — все плывет. Солнечные лучи неотвратимо плющат сознание. А я и не собираюсь отвращать.

— Пойдем, — говорит первый незнакомец, тот, что приятный.

Чувствую слабость во всем теле и в сознании. Хочется отключиться телом и головой. Наконец, хоть какое-то желание. Но собравшись силами и духом, ступаю за первым незнакомцем. Второй идет за мной.

— Не бойся, хуже, чем в пятьсот тридцать шестом году уже не будет, — пауза, — Хотя, учитывая, что сейчас происходит в мире, все самое плохое еще впереди.

Что?

Спускаемся с крыши. Здесь, где нет солнца — чуть лучше, легче, проще. Спускаемся по лестницам. Людей уже нет. Но запах остался. Специфический. Выходим из подъезда. Второй выходит из-за спины и открывает соседнюю дверь, ведущую в подвал. Бьет по выключателю. Слабый, чуть соловый свет. Спускаемся по немногим разбитым ступенькам. Длинный коридор. Сырость. Трубы. Звук текущей воды. Теперь второй незнакомец ведет, первый — позади меня. Еще одна дверь. Открывает. Еще один выключатель. Заходим внутрь. Словно и не было подвала, разбитых ступенек, облупившихся стен. Приятный свет, картины на стенах, ковер на полу, люстра, диван. Все что успел зацепить взглядом в первые секунды.

— Садись на диван, я принесу воды, — первый незнакомец, — А лучше приляг.

Мысленно благодарю его. Это то, что мне нужно сейчас. Ложусь. Закрываю глаза. Чувствую, как колотит в висках. В голове, тяжелой, будто налитой обильно свинцом, монотонный давящий шум. В горле пересохло.

Вода подоспела вовремя.

— Спасибо, — мгновенно осушил стакан.

— Еще?

— Если можно, — робко.

Ухмылка на лице второго.

Вглядываюсь в лицо. Да, первое впечатление не обмануло. Неприятный тип. И дело даже не во внешности. Или не в отдельных чертах лица, которые я успел рассмотреть. Что-то отталкивающее в его… ауре, что ли. В его энергетике. Так бывает. И даже с красивыми людьми. Смотришь, вроде, с обложки журнала. Ну, вылитый принц Чарминг. А пару фраз, пару минут в его обществе, и уже не переносишь на дух. Отвращение даже. Но этот не приятен и внешне.

Немного оклемался. В себя еще не пришел, но уже на пути.

Незнакомый, неприятный запах. Меня всегда интересовало, почему плохие запахи сильнее хороших запахов. Или почему ложка дегтя может испортить огромную бочку меда.

Запах этот был, будто в комнате лежала протухшая рыба, но вместе с тем в комнате побрызгали лучшими французскими духами. И все же запах протухшей рыбы в этом симбиозе запахов был доминирующим, он побеждал запах духов.

Но меня всегда успокаивало то, что даже уголек света, где бы он ни появлялся в бесконечности тьмы, оказывался победителем — он нес свое «слово», эта песчинка света была сильнее везде. Стало быть, эти запахи, ложки дегтя — это свидетельство превосходства зла над добром на Земле (зла больше), а превосходство света это значит, что в итоге добро победит.

Мысли — мои скакуны. Куда вы мчитесь?

Вода. Киваю в знак благодарности. Знак. Хм. Выпил до последней капли. Чувствую, что стало лучше. Слабость, но шума в голове и стука в висках нет. Осматриваюсь. Вроде, гостиная. Кресло напротив дивана. Большое. Стол со стулом в углу комнаты. Нет телевизора. Полоса солнечного света пробивается сквозь длинное, но низкое окно. Пластик.

— У тебя что-то случилось? — первый садится на кресло, второй одновременно на стул в углу. Пристально смотрит.

Опускаю глаза. Мгновение. Вскакиваю.

— Я должен идти, — вспомнил про маму. Голова закружилась от резкости. Закрываю глаза — пытаюсь обнаружить себя в пространстве.

— Я пойду с тобой, — первый, — Кстати, меня зовут Илья. Рудольф, — показывает на насупившегося теперь уже знакомца в углу.

Я сбит с толку. Куда он пойдет со мной? Зачем?

— Руслан, — представляюсь.

Улыбается. Илья. Недолгое молчание. Перевариваю.

— Мне нужно идти, — еще раз.

— Пойдем, — еще раз.

— Куда? — неловко.

Кто он вообще такой? Зачем ему идти со мной?

— А куда тебе нужно?

Молчание. Перевариваю.

— Сегодня годовщина со дня…, — голос сам пропал. Захотел и пропал.

А что хочу я? Хочу к маме. На кладбище.

Молчание. Собираюсь с духом. Набираюсь сил.

— Мне нужно на кладбище, — проговариваю быстро и нечетко.

— Я пойду с тобой, — Илья уверен в голосе и тверд во взгляде.

— Зачем? — чуть больше решительности в голосе.

— Тебе сейчас нельзя оставаться одному.

Смотрю на сидящего в углу нового знакомого. Рудольф. Ухмылка. Какой неприятный тип. От таких поддержки не дождешься.

Иду к выходу. Илья следует за мной. Не знаю чего больше сейчас — растерянности от того, что, по большому счету незнакомый человек идет со мной на кладбище (хотя логика в его действии есть), или удивления после знакомства с этими двумя самобытными, а, скорее даже, причудливыми людьми.

— Пешком или на маршрутке? — спрашивает Илья уже на улице.

Пожимаю плечами.

— Пошли пешком, — предлагает он, — Знаю, как можно хорошенько сократить. Тысячу раз был там.

Чувствую себя необъяснимо. Вспоминаю, что был на грани от смерти. Вспоминаю причину и обстоятельства нашего знакомства. Удивительно. Триста дней безвылазно дома, и столько событий, столько насыщения сразу, в первый день за границами квартиры. Вспоминаю маму. По-прежнему больно. Но не так, как раньше. В том смысле, что боль не так остра. Мозг занят не только этим. Удары памяти не сбивают. Вспоминаю второго. Рудольф. Что за тип? Чувствую себя чудно.

Илья что-то говорит. Но мои мысли далеко. Мое внимание далеко. Я далеко. Пока он трижды не повторяет вопрос.

— Я спрашиваю, что вынудило тебя полезть на крышу? — Илья ненавязчив, несмотря на то, что уже трижды спрашивает одно и то же. Но это моя вина — не услышал первые два раза.

Молчание. Перевариваю.

Переварил, но сказать нечего. Вернее, не хочу. При этом в отношении Ильи нет ощущения «не твое дело». Просто не хочу говорить об этом.

Илья что-то говорит. Но я опять не слушаю. Не заметил, как уже дошли. Я был на кладбище пару раз, но не помню, чтобы добирался сюда настолько быстро. Даже на такси. Осознаю, что не знаю, где находится могила. Чувствую слабость. Ударов памяти нет, но есть удушение осознания. Не хватает воздуха. Вдох-выдох.

— Успокойся, — Илья.

Забыл уже о нем. Смотрю на него как на незнакомца. Абсолютного. Совсем не до него. И не до Рудольфа. Снова во власти воспоминаний.

Вдох-выдох. Большое дерево. Опираюсь спиной и медленно сползаю. Сырая земля.

Вдох-выдох. Осознание. Вижу маму в этой земле. Это невозможно. Больно. Плачу.

— Почему так? — срываюсь на крик, — Что я сделал? За что?

— Так бывает, — спокойный голос Ильи доносится откуда-то издалека. Но я его отчетливо слышу, — Это нужно пережить. Она очень хотела бы, чтобы ты был сильным. Она не хотела бы видеть тебя страдающим.

Мама. Я ведь не смогу.

Слезы воображения.

Слышу знакомые голоса. Выглядываю из-за дерева. Бабушка. Близкие. Друзья. Отец идет последним. Черный костюм. Что-то в руке. Платок. Остановился. Оглядывается. Прячусь за дерево. Вдох-выдох.

— Ты должен быть сильным, — утробный голос Ильи, — Ради отца. Ради себя, — пауза, — Ради мамы.

Слова. Эти глупые слова. Ты должен быть сильным. Ты должен быть сильным. Как? Избавьте меня от этой боли. Я так больше не могу. За что мне это? Что я сделал в своей жизни плохое?

— Зачем вы меня остановили? — вонзил взгляд в Илью. Рыдаю. Хватаю горсть земли, — Она не заслуживает этого, — Трясет всего. Плевать на вдохи и выдохи. Я хочу к маме.

Тишина. Ветер изредка ее нарушает. Опустошен. Но спокоен. Больно. Но не убивает. Бесконечные мысли в голове. Сколько их было за этот год. Только они и были. Вместо еды. Вместо воды. Вместо всего.

Все вокруг кажется серым, безжизненным и ненастоящим.

— За что мне это? — обращаюсь к Илье, который все это время рядом. Он удивительно тонко чувствует меня. Мне так кажется. Нет, я это знаю.

— Тебе сейчас трудно это понять и принять, но и в этом может быть благо. В этих страданиях, в этой боли. Это испытание. Мы не знаем планов Бога на нас. Но мы должны верить Ему.

Мне и, правда, этого не понять. Что же это за испытание, которое меня убило.

— Господь не возлагает на человека больше, чем он может вынести, — продолжает Илья, — Ты должен быть сильным.

Мама так говорила.

Ты должен быть сильным.

Опять должен. Не могу, и все. Я слабый. Это испытание сломало меня. И в чем же его благо? Я не вынес этого груза.

За что? Это вопрос сжигает меня изнутри. Этот вопрос стучит в висках. Один ответ. Только один ответ. Дайте мне его. Пожалуйста.

— Почему этот мир такой…., — что сказать, мысли путаются, -… жестокий? — спрашиваю у самого себя. Не нахожу ответа. И не хочу. Хочу только исчезнуть. Поднимаюсь. Поворачиваюсь к кладбищу. Мама. Илья что-то говорит, но я уже не здесь. Воспоминания больше не бьют. Улыбаюсь. Наши с ней шутки, которые никто кроме нас не понимал. Игры в шашки, в которые она меня всегда обыгрывала. Ну, поддайся, мам. Нет. Смеется. Улыбаюсь. Объясняю ей, как устроен компьютер. Мышка? Смеется. Улыбаюсь.

Выдыхаю. Больно. Но не бьет. Осознание. Но не душит. Тоска. Гнетущая.

И все же руки нет. Только масштаб не сравнить. Без руки жить можно. А без….

— Больше нет никакого смысла, — смотрю на Илью. Тот что-то продолжал говорить, но тут же замолкает, — Я никому не нужен. И самому себе. Только отцу. Только отец. Но эту пустоту даже ему не под силу заполнить. Он сможет прожить без меня. Он сильный. А я — нет.

Илья. Смотрит строго. Этот взгляд. Словно его трогает, волнует, что я говорю, словно больше всего на свете он хочет помочь мне и больше всего на свете его тревожат мои мысли.

— Ты очень сильно ошибаешься. Знал бы насколько сильно, — таким серьезным и взволнованным за наше короткое знакомство я его еще не видел. Я его вообще никаким не видел. Я его никаким не помню. Но этот пристальный взгляд, этот вкрадчивый голос…, — Ты нужен отцу. Ты нужен ему больше жизни. Он сильный, потому что есть ты, потому что ты рядом. Но если тебе этого мало, то я скажу, что ты нужен тысячам, сотням тысяч и даже миллионам. Твоя жизнь не бессмысленна. Я тебе это докажу.

Если бы я был прежним, самим собой двухгодичной давности, а, может быть, двухчасовой давности, я бы определил его речь, как великий пафос и изо-всех сил старался бы вынырнуть из-под него. Но прямо тогда я сам был частью — нет, не пафоса, теперь уже не пафоса, частью чего-то глубокого, далекого и мало мне знакомого — как знание, но не как понимание.

Он убедителен. Если бы во мне тлела хотя бы искра жизни, я бы ему поверил. Но пока я только восхищаюсь его красноречием. Насколько вообще могу восхищаться. Новый вид восхищения. Онемевшие чувства.

— Моя жизнь потеряла всякий смысл, — я абсолютно спокоен, — Этот мир не для меня.

— Ты мне доверяешь?

Я знаю тебя не больше двух часов, но доверяю так, как никому больше.

Но ему я только слабо киваю.

— Тогда дай мне шанс. Ты увидишь, что ты еще нужен этому миру.

Шанс? Хм. Я даю. Но дайте и мне его.

5

Вечер того дня я провел с отцом. Он не спросил меня, почему я не пришел на могилу. Я не рассказал ему о крыше.

Мы вспоминали маму. Какие-то теплые, смешные, приятные моменты. Правда, теперь я не улыбался. В отличие от отца. Фоном работал телевизор. Схватился за мысль, что я ничего не знаю о событиях, произошедших за последний год. А раньше, в минувшие уже года два до ухода мамы, я начинал свой день с новостных лент. Звучит странно, когда об этом говорит совсем еще юный человек. Но я знал о событиях в стране и в мире. Кто на кого наложил санкции. Кто изобрел новую ракету. Кто выиграл Оскар. Сейчас же мне все это было безразлично.

Отношения с отцом были не такими близкими как отношения с мамой. И близко. Былая некоторая дистанция. Будто субординация. Односторонняя, в основном. Моя сторона. Не то, чтобы страх. Даже совсем не страх. Смущение, возможно. Уважение. Преимущественно. Какое-то официозное. С мамой, словно с другом. С отцом, словно с учителем. С мамой мог спорить. С отцом — никогда. Только негромкое несогласие. Хватало одного его взгляда, чтобы убедить согласиться с ним. Или подчиниться. Часто свои просьбы или пожелания я передавал отцу не напрямую, а через маму. Отец редко отказывал. Вообще, причина таких взаимоотношений с отцом, заключалась не в нем. Во мне. Почему? Не знаю. Но я очень любил отца. И люблю. После мамы больше всех на свете.

Отец много говорил, улыбался. Я больше слушал. Изредка поддакивал и кивал головой. Еще реже делился мыслями. Скрепив сердце. Гнетет. Тяжело. Я чувствовал, что отцу приятно мое общество, приятно говорить со мной (или вернее, рассказывать мне). Целые куски его речи сливались для меня в глухом фоне со звуком телевизора, но его улыбку я определял и отмечал для себя четко. Бывало, конечно, что я слушал отца, понимал, о чем он говорит, но чаще я лишь имитировал внимание, и был погружен в собственные мысли. Весь сегодняшний день, поразительно насыщенный я то и дело перематывал перед глазами. То последовательно. То какими-то отдельными отрезками. К непривычному, необъяснимому на тот момент чувству, я отметил для себя, что в моей голове стало больше места не только для грустных, гнетущих мыслей.

Я много думал о своих новых знакомых. Илья и Рудольф. Такие разные. Совсем не Орест и Пилад. Они ведь меня спасли. Я представил, что меня больше нет. Сейчас бы отец не был так спокоен, не улыбался. А что бы он делал? Плакал? Чья потеря для него стала бы больнее? Вздрогнули плечи. Сжимаю челюсть. Легкая дрожь. Сводит скулы. Пытаюсь избавиться от этих мыслей. Лезут. Зажмуриваю глаза. Открываю. Лезут. Мама как-то говорила, что для любого родителя нет никого дороже своего ребенка. А для ребенка? Нет никого дороже мамы. Или папы. А если сравнить любовь родителя к ребенку и ребенка к родителю? Мама была и ребенком и родителем. Она выбирает ребенка. А любовь мужа к жене и наоборот и любовь родителя к ребенку? Мне всегда казалось, что мама любит меня больше, чем отца. Казалось или чувствовал? Чувствовал. И видел. Были моменты. А отец? Не уверен. Но он тоже любил меня. Сильно. Были моменты.

Если бы я сделал шаг с крыши раньше. Отец не сидел бы так спокойно в кресле. Телевизор не работал бы фоном. В квартире находилась бы бабушка. Может, еще кто. Отец, наверное, плакал бы. Он меня любит. Может, даже сильнее, чем маму. Может. Но. Он был бы очень несчастен. В течение года потерять жену и сына. В течение трехсот шестидесяти пяти дней потерять семью. Он остался бы один. Но я живой. Я сижу рядом и слушаю. Он говорит. Он спокоен. Он улыбается. Илья. Откуда они взялись? Никого на крыше не было. Но они спасли меня. Они спасли отца.

***

Илья назначил мне встречу. На площади. Возьмет меня с собой. Хочет что-то показать. Сначала не соглашался. Но убедил. Хорошо. Утром.

Лежу в кровати. Думаю. Прокручиваю сегодняшний день в голове. Снова и снова. В тысячный раз. Если бы это была кинолента — затер бы до дыр.

Много любимых фильмов. Но нет желания пересматривать фильм, который уже видел.

Будильник. На восемь часов.

Не могу уснуть. Мысли без конца пристают. Обо всем. Не только о маме. Об отце. Об Илье. Стараюсь уснуть. Отгоняю мысли.

Попробуйте не думать о белом медведе. Не сможете. Не получится.

Открываю глаза. Тяжелые веки. Я спал? Ворочусь. Несколько раз за ночь просыпаюсь. Два двадцать. Четыре. Шесть. Словно студент, который не хочет проспать важный экзамен.

Будильник. Ненавижу вставать утром. Разбит. Умываюсь. Осторожно выхожу из дома, только бы не разбудить отца.

Свежий утренний воздух. В мае он особенно хорош. Цветущий ароматный запах. Вдыхаю полной грудью. Не заметил, как дошел до площади. Вспоминаю вчерашний разговор с Ильей. Ноги идут. Мысли тоже. Площадь. Спокойствие.

Площадь. На часах без пяти восемь. Сажусь на скамейку. Люди проходят мимо. Смотрю под ноги. Серо. Восемь. Сомнения. Может, зря пришел? Зачем вообще все это? Восемь двенадцать. Глупец. Я. Илья. Кто это вообще? Что я здесь делаю? Еще три минуты. Хорошо, восемь минут. Смотрю по сторонам. Не вижу. Ну и не надо. Встаю. Ругаю себя.

— Извини, — голос из-за затылка.

Илья. Высокий. Большие карие глаза. Аккуратные нос и губы. Спокойный взгляд.

— Я опоздал.

Ничего не отвечаю.

— Готов?

Пристально смотрю на него. Будто хочу что-то увидеть. Или разглядеть.

Солнечные лучи играют на его лице желтыми прозрачными пятнами.

Он улыбается.

— Пойдем.

6

Илья. Двадцать пять лет. Любимый писатель — Достоевский, поэт — Лермонтов. Эдуард Асадов еще. Любимая книга — Братья Карамазовы. Фильм — В погоне за счастьем. Актер — Том Хэнкс. Уилл Смит еще. Болеет за футбольный клуб Ливерпуль. Главное качество в человеке — доброта. Отзывчивость еще. И честность. Мечта? Чтобы не было в мире страдающих. Но это невозможно. Он и сам это понимает. В этом мире уж точно. Цель? Уменьшить количество страдающих и нуждающихся. Как? Делом. Глобальная цель? Создать международный фонд помощи людям. Наподобие «Садаки». Или «Красного Креста». Помогать нуждающимся. Больным, голодающим, без крова, слабым физически и психологически.

Агнес Гондже Бояджиу.

Он уже сделал первый шаг. Он начал помогать нуждающимся людям в нашем городе. Ничего сложного. Просто нужно сделать первый шаг. И он сделал.

Заходим в магазин. Два больших пакета с продуктами.

Он рассказал мне все. Или почти. Но обстоятельно. О своих подопечных. Или как он их называет — друзьях. Многие из этих «друзей» старше его в несколько раз.

Глаза его светятся. Он счастлив делать то, что делает. Он горд.

***

Илья достает ключ и открывает дверь подъезда. Затем дверь квартиры.

— Илья? — хрипловатый голос раздается из глубины квартиры.

— Да, Владимир Романович.

Глухой кашель из глуби квартиры.

Проходим в комнату. Затхлый запах. Илья тут же отворяет форточку, и нас обдает свежим пахучим весенним воздухом.

— Разминку делали? — Илья сразу берется за собирание разбросанных по комнате вещей.

— Здравствуйте, — немного смущенно смотрю на старика. Никакой реакции.

— В моем возрасте уже подыхать пора, — Владимир Романович пытается привстать на кровати хоть в какое-то подобие вертикального положения, но ложе проваливается еще глубже.

Строгий взгляд Ильи. Осуждающе качает головой. Осуждает он, конечно, слова старика, но никак не его попытку привстать.

— В Японии и в Китае люди в девяносто лет занимаются гимнастикой. Прямо на улице. Вы по сравнению с ними еще юноша, а уже хороните себя. Не стыдно?

Илья помогает Владимиру Романовичу присесть на кровати.

Владимир Романович недовольно фыркает. Пытается подбочениться на мятой разрыхленной подушке, но проваливается в нее по локоть. Наконец, он усаживается как ему удобно. Или насколько ему удобно.

— Вот, когда рожусь в Японии, тогда и поговорим, — говорит он голосом надтреснутым.

Илья собрал разбросанные вещи, разложил их аккуратно на спинках стульев и принялся за следующую работу — вытирание пыли.

— А дело не в Японии, — остановился. Приложил указательный палец к виску, — Дело вот здесь, в голове. Много бодрых, энергичных людей, пожилых людей есть и в нашей стране. Вот, Северный Кавказ, например. Не Япония, ведь? А люди живут и по сто лет. И наслаждаются жизнью. Любят ее. А вы?

Смотрю на Владимира Романовича. Уголки губ тянутся вниз, брови насуплены. Он глядит на неопределенную точку, будто бы не в пространство, а во время.

Я завороженно смотрю на него и представляю себе его мысли. Сначала отслеживаю траекторию его взгляда — он смотрит куда-то в окно, или сквозь пыльное освещенное лучами Солнца стекло окна. Или, как я неожиданно для себя уже подумал — он смотрит сквозь пространство, куда-то в прошлое. В то прошлое, когда ему было восемнадцать — ноги были еще более чем послушны, сил и энергии столько, что с лихвой хватило бы и на десятки лет в нынешнее время. Как глупо и легко растрачивается энергия молодости — подумал я на мгновение, но тут же вернул ход мыслей в направлении Владимира Романовича. Я смотрел на его глубокий задумчивый взгляд и представлял, о чем он сейчас думает. И всякий раз в своих фантазиях о мыслях Владимира Романовича, я видел молодого, сильного, готового свернуть горы парня Вову. Почему-то я не сомневался ни на секунду, что точно тот же самый образ сейчас в голове у Владимира Романовича.

Голос Ильи возвращает меня в реальность.

— Вот сколько вам лет? — Илья протирает одиноко висящую в центре потолка лампочку Ильича.

Владимир Романович молчит. Он медленно подносит жилистую руку к лицу и подушечками указательного и среднего пальцев также неторопливо потирает подбородок.

Илья останавливает свою работу и пристально, может, даже с подозрением вглядывается в деда.

Напряжение.

Недолгое молчание прерывается резким вскриком.

— Не знаю сколько! Подыхать скоро! Вот сколько.

Владимир Романович грозно сверкнул глазами и, скривив брови, уставился в стену.

Илья продолжает работать тряпкой. Теперь очередь шкафа.

— Пятьдесят девять. Вам всего пятьдесят девять, Владимир Романович, — Илья говорил спокойно, размеренно. Не играя на нервах, а стараясь донести мысль.

Услышав эти цифры, я внезапно вздрогнул. Пятьдесят девять? Я думал, ему не меньше семидесяти. Да куда семидесяти, не меньше восьмидесяти. Лицо иссохшее, морщинистое, с изрытыми щеками и впалыми висками, словно на них были ямки. Он сидел в порванной в нескольких местах, когда-то белой, но уже густо пожелтевшей маечке и широких, как их называют в народе, семейных трусах. Сутулый еще больше тем, что, и сидя провалился в кровати. Руки, словно приделанные висели рядом. Редкие тускло-седые волосы торчали откуда-то из затылка и в области висков. Тяжелое дыхание, недовольный взгляд. Нет еще и шестидесяти. Некоторое время я стоял потрясенным.

— В вашем возрасте, — продолжал Илья, тщательно протирая засохшее на зеркале серванта пятно, — люди, только начинают жить. Вот американцы…., — Илья замолчал и принялся энергично тереть несдающееся пятно. Наконец, он с ним справился, выдохнул и продолжил, — Вот американцы или немцы после пятидесяти начинают жить полной жизнью. Активной жизнью. Полноценной. Понимаете?

Владимир Романович молчал с видом уже не недовольным, а, скорее, даже оскорбленным.

Он надрывно кашлянул.

— Я сейчас, — Илья вышел из комнаты. Послышался звук струящейся воды.

Я внимательно смотрел на старика, и чувство жалости крепко обуяло меня. Это чувство с самого начала нашей встречи медленно просыпалось во мне, и вот дало о себе знать. Я еще раз оглядел его с ног до головы. Представил девяностолетних японцев, делающих мостик, восьмидесятилетних кавказцев, танцующих на свадьбе правнуков, семидесятилетних американцев и немцев, фотографирующихся на фоне Эйфелевой башни. Мне стало до жгучей душевной боли жалко Владимира Романовича. И всех тех дедушек и бабушек, которые после полувекового юбилея начинают готовиться к смерти. Которые копят не на курорты, а на похороны.

Илья вернулся со шваброй.

— Эти самые немцы путешествуют по миру, — Илья начал протирать пол не менее усердно, чем шкаф чуть ранее, — Прилежно одетые, с румянцем на лице, с улыбкой.

Я вновь представил немецких пенсионеров на фоне египетских пирамид, Тихого океана и Амазонских джунглей.

— Поднимите, пожалуйста, ноги, — Илья протер по периметру и под кроватью Владимира Романовича. Остановился перед дедом и испытывающим прищуром на него уставился.

Тот за все время пока Илья проводил уборку в комнате и говорил, ни разу не посмотрел на него. И вообще взгляд его все время был направлен в одну сторону. Я вновь отследил куда. Телевизор. Старый тяжелый телевизор с кнопками под экраном. Я думал, таких уже не существует. Вдруг для себя я осознал, что все это время телевизор работал. По нему шел парад. Сегодня же девятое мая — внезапно вспомнил я. Великий праздник. Самый великий светский праздник в нашей стране. И не только в нашей.

Над телевизором, чуть закрывая по горизонтали верхнюю полоску экрана, нависала вязаная салфетка из ириса. Ею накрывали экран, когда телевизор был выключен. От пыли. Старые потертые обои. Мебель времен советского союза. На стене над кроватью ковер. Выглядел как новый. При том, что на полу лежал изношенный кусок плотной ткани, который с трудом покрывал половину пола. Белый заштукатуренный потолок частыми местами потрескался. Стол в углу. Одна табуретка с подбитой ножкой. Телефон. Дисковый. Я уже возвращал взгляд обратно на Владимира Романовича, как заметил таракана. Он быстро забежал за шкаф. Они еще существуют — удивился я.

Илья что-то говорил деду, когда тот вдруг встрепенулся и попытался встать с кровати. Но у него не получилось. Пружины недолго покачали свалившегося деда, и только они успокоились, он начал. Начал нервно.

— Ты думаешь мне нравится такая жизнь, — голос деда и без того сиплый, совсем заглох.

Илья тут же подскочил на кухню и скоро вернулся со стаканом воды. Он пытался успокоить разволновавшегося деда, но тот только вошел в раж. Большими и частыми глотками осушив стакан до дна, он продолжил.

— Думаешь, я не хочу моря или гор? Думаешь, я хочу считать каждую копейку? Думаешь, я хочу хрипеть, кашлять, корчиться? Хочу тяжело дышать, есть на завтрак, обед и ужин эти поганые таблетки? С трудом доходить до туалета?

Голос Владимира Романовича сорвался. В глазах блеснули слезы.

— Думаешь, я не хочу нянчить внуков? Не хочу давать советы своим детям? Думаешь, я не хочу быть нужным? Но всем плевать на старого больного деда. Всем. И даже моим детям. Мы подняли их на ноги, мы по пять раз вставали за ночь, чтобы их успокоить. Мы работали, как проклятые только бы у них все было, только бы они ни в чем не нуждались. А сейчас…. А сейчас им не нужен старый и больной отец, — он негромко заплакал.

Илья принес еще воды. Сел рядом, приобнял старика. И в его глазах я увидел слезы.

Прошло около двух минут. Старик медленно протер глаза. Прокашлялся. Сделал глоток воды.

— Простите, — чуть слышно произнес Илья, — Я не хотел, чтобы так получилось, — в лице его проявилось выражение глубокой печали.

— Ты последний человек, кто должен просить у меня прощения, — сказал Владимир Романович, — Только ты и есть у меня, — было видно, как важны для Владимира Романовича эти слова, и как много моральных сил он прикладывает, чтобы их произнести.

И вновь пауза.

— Только посмотри на них, — Владимир Романович кивнул головой в сторону телевизора, — Какие танки! Какие ракеты! Какое оружие! Сколько денег вбухано в это все. А между тем, сотни тысяч стариков не могут найти лишней копейки. А те старики, что дали им возможность бряцать всем этим сейчас, которые дали вам мирное небо, как они любят говорить, живут хуже, чем в войну. В войну пусть и не было хлеба, но люди были честнее. Так говорил мне мой отец. И я это знаю.

Тишина.

— Я сорок лет отпахал на нашем заводе, — взволнованно проговорил Владимир Романович, — По двенадцать часов. Отдавал всего себя. Три года в армии. Всегда исправно платил все эти налоги. Разве я не заслужил Италий и Испаний? Океанов с пирамидами? Ладно, я. Моя пенсия более-менее. А моя соседка. Восемь тысяч. На ней еще и сын со своей семьей, который не может найти работу. Восемь тысяч! Стыдно. Тьфу.

Тишина.

— Разве мы хуже этих немцев, этих американцев? Хуже?

— Нет, конечно.

— А, получается, хуже. Недостойны мы океанов. Понимаешь? Недостойны и все.

Владимир Романович сердито глядел в телевизор.

— Разве мы не заслуживаем океанов, — вдруг резко повернулся он к Илье.

— Больше всех в этой стране, — твердо ответил Илья.

Владимир Романович тяжело дышит. Грудь вздымается и опускается. Долгий вдох, медленный хриплый выдох. Мне было безумно его жаль. Не помню, когда к тому моменту я в последний раз испытывал это чувство. И вообще, другие чувства, помимо боли и горечи. Но сейчас мне было до безумия жаль этого пожилого человека.

— Я купил продуктов, — сказал Илья после очередной недолгой паузы, — Сейчас приготовлю суп, — Он собрался подняться с кровати, но Владимир Романович остановил его жестом.

— Оставь, — сказал он, чуть успокоившись, — Я и сам могу приготовить. Спасибо.

— Да не за что. Может, все-таки я….

— Нет! Ты думаешь, я немощный?

— Владимир Романович. Вы же знаете….

— Нет! Я совсем не немощный. Совсем. Я еще на многое способен. Ты не смотри на все это, — он провел взглядом по комнате, которая, впрочем, усилиями Ильи уже была убрана и чиста.

— Я знаю….

— Нет! — дед в третий раз не дал договорить Илье, — Ты также как и остальные считаешь меня слабым. А я не слабый. Я в твои годы коня на скаку мог остановить. В кулачном бою со мной боялись выходить. Ты не смотри на это все, — двумя пальцами он схватил обвисшую кожу на правой руке, — Сила вот здесь, — кулаком он несильно ударил себя по левой груди, а затем медленно поднес указательный палец ко лбу, — И здесь.

— Я в вас и не сомневаюсь. Вы же знаете.

Владимир Романович улыбнулся. Впервые за эти полчаса, которые были столь насыщены для меня в эмоциональном плане, что мне казалось, я прожил здесь какую-то особенную отдельную маленькую жизнь.

— Я знаю. Только ты остался у меня, — чуть дрогнувшим голосом произнес Владимир Романович, — Не знаю, что я делал бы без тебя.

Заиграло «Прощание Славянки». Солдаты на экране четко отбивали шаги под бессмертную мелодию.

— А великая у нас страна! — воскликнул вдруг Владимир Романович, — А не нужна мне пирамида. Не нужен океан. Березку нашу хочу. И Волги мне хватит. Ну, послушай только, — он закрыл глаза и около минуты с не сходящей с лица улыбкой слушал.

Закатив глаза, он предался, я уверен, приятным воспоминаниям.

Я смотрел на него и тоже улыбался. Все то время, пока улыбался он. Я гордился этим человеком. Человеком, которого видел впервые в жизни, но которого знал бесконечно долго.

Наступает минута прощания. Ты глядишь мне тревожно в глаза. И ловлю я родное дыхание. А вдали уже дышит гроза.

7

Все больше времени провожу в жилище своих новых знакомых. В бункере. Они его так называют.

Иногда чувствую, будто оживаю для новой жизни. Прежней уже нет, и не будет. Никогда. Ростки новой жизни во мне приподнимаются, когда я разговариваю с Ильей. Оптимист. Он верит в людей. Верит в жизнь. Верит в лучшее. Он убедителен. Но иногда и этого мало. Ростки новой жизни тут же начинают увядать, когда я оказываюсь в компании Рудольфа. Пессимист. Совсем не верит ни в людей, ни в человека. Раздражительный. Но яркий. Его интересно слушать. Убедительный. Достаточно.

Рудольф. Двадцать два года. Бритый под ноль. Серые, но выразительные глаза. Нос с горбинкой. Испытывающий взгляд, который с непривычки коробит. Уверенный в себе. Нет, самоуверенный. Не терпит глупости. Зарабатывает с помощью компьютера. Илья с нежеланием говорил на тему заработков. Рудольф более разговорчив. Ухмылка. Хитрая. Встречается взглядом с Ильей. Прищур. Словно давит. Нарочито. Илья отводит взгляд.

Единственный рабочий стол принадлежит ему. Один ноутбук. Книги. Джон Рид «Десять дней, которые потрясли мир», Джозеф Конрад «Тайный агент», Михаил Булгаков — «Белая гвардия», Надин Гордимер «Дочь Бургера», Иван Тургенев «Новь». Папка с надписью «Манифесты».

— Мы с Ильей компаньоны, — чуть заметная улыбка. Взгляд прицеплен к Илье, — Правда, Илья?

Грозный взор Ильи чуть усмиряет Рудольфа. Тот ухмыляется, но убирает всякое заигрывание с лица.

— Мы мастера виртуального мира. Вернее, я. А Илья — мой компаньон, — покровительственный тон.

Где познакомились? Где их родители? Почему они живут в подвале? Как они оказались на крыше в тот день? Все эти вопросы теснились в моей голове. Не хватает смелости задать. Больше слушаю.

Много споров. Обо всем. Человек в центре внимания. Добрый, честный, достойный у Ильи. Слабый, глупый, недостойный у Рудольфа. Илья спокоен, смирен и уверен в себе. Рудольф напротив. Человек, как дар этой планеты против человека в качестве опухоли, которую нужно незамедлительно вырезать. Человек-смысл против человека-забавы. Надежда против бессмыслия. Вера против разочарования. Любовь против обиды. Или против ненависти.

Ненависть это обида. Серый асфальт.

Любовь это надежда. Голубое небо.

Интересно слушать их разговоры. В них кипит жизнь. Плавится. И я. Чувствую, как заполняется пустота. Но ненадолго. Моментами. Сегодня Илья. Заполняется. Завтра Рудольф. Вытекает. И укрепляется пустота. Это возможно? Что бы укреплялась пустота? Пустота это не ничто. Это отсутствие чего-то. Значит, возможно? Возможно. Уверен. Сегодня улыбаешься солнечному лучу, наполняющему тебя. Завтра беззвучно завываешь от тоски. От боли, укрепляющейся в тебе. Тяжелый осадок. Темные тона. Рудольф. Уверен в себе. Самоуверен донельзя. И ты ему веришь. Ты его понимаешь. Ты знаком с болью не понаслышке. С несправедливостью. С обидой. Один язык. Общее.

Рудольф. Говорит о мечте. О своей Большой Цели. У каждого человека должна быть мечта. Если у тебя нет мечты, тебе незачем жить. Мечта может быть достигнута любым способом — никаких ограничений. Мечта определяет тебя, она показывает, кто есть кто. Большая Цель есть только у избранных. Он говорит это без доли сомнения и с немалой долей усердия — почти давления.

— У меня есть Большая Цель, — огонь в глазах Рудольфа отражает его внутренне состояние, — Мечта? Пока она есть — я буду жить. Как только она исполнится — меня не станет.

Пугающий. Загадочный. Самоуверенный. Харизма. Сила. Дух.

Я не заметил, как остался в комнате один на один с Рудольфом. Илья исчез. Словно не вынес энергии, напора. Не вынес давления.

— У тебя есть мечта? — живописно закинув одну ногу на другую, Рудольф испытывающим взглядом смотрит мне прямо в глаза.

Я замялся, не зная, что ответить.

— Есть? — напирал он.

Пожимаю плечами.

— Есть?

— Не знаю.

— Есть. Ты просто не видишь. Я тебе открою глаза. Со временем.

***

Сообщество «Мечта». Создатель и глава — Рудольф. Базируется в подвале, где-то на окраине города. Количество участников — постоянно меняется. Как стать членом? Иметь мечту — раз. Хотеть ее реализовать — два. Быть готовым к ее реализации — три. Все легко. Все просто. Как кажется. Да он благодетель! За свои деньги исполняет мечты людей. Совсем незнакомых. Волшебник? Дед Мороз? Рудольф.

Выходим в свет. Торопливый шаг. Дерганный. Приходится прибавлять, чтобы поспевать за ним. Оглядывается. Ухмылка. В глазах что-то. Надменность? Презрение? Всматривается в лица людей. Качает головой. Ухмылка. В глазах что-то. Раздражение? Ненависть? Резко останавливается.

Двое пьяных толкаются. Грязная одежда. Ботинок одного лежит в стороне. У второго спущены штаны. Рудольф качает головой. В глазах что-то. Надменность. Презрение. Раздражение. Ненависть.

Смотрит на меня с укором.

— И в этом мире ты хочешь жить?

В недоумении свожу брови, напрягаю лоб.

Идем дальше. Очередь. Тянется метров на пятьсот. А то и больше. Подходим к концу очереди. Стоит парень. На вид лет пятнадцать. Рудольф смотрит в упор. Парень, похоже, смущен. И растерян.

— Что? — наконец выдавливает из себя.

Рудольф качает головой. Плюет в сторону. Парень растерян. И, похоже, оскорблен.

— Ты что делаешь?

Рудольф бросает на парня злобный взгляд и уходит. Парень выходит из очереди, что-то кричит нам вслед. Поворачиваюсь. В этот момент он торопливо вскакивает обратно на свое место. В очередь подошли новые люди — нельзя потерять свое место.

Идем вдоль очереди. В основном молодежь. Кто-то парами. Большинство одиночки. Кто-то жует бутерброды и пьет колу. Большинство без провианта. Встречаются и более взрослые. От тридцати. И даже совсем взрослые. И даже возраста последней седины — когда белеет последний цветной волос. С модными бородами, в стильных джинсах. Но с морщинами и глубокими бороздами на лице.

Доходим до начала очереди. Поднимаю глаза. Магазин одежды. Причудливое сочетание английского и русского алфавита в названии. Самое то для этого причудливого города.

Очередь за кроссовками. Новый завоз. Уникальный — как говорят. От известного американского рэпера. Месячная зарплата среднего работника в нашем городе. Еще раз смотрю на очередь. Отхожу чуть в сторону. Тянется. Глаза уже не цепляют. Рудольф подходит к первому в очереди. Девочка. Лет двадцати. Розовые волосы. Рудольф смотрит в упор. Девочка раздражена.

— Что?

Рудольф встает рядом. Лицом к еще закрытой двери.

— Эй, — за спиной раздается бас, — Ты что творишь? — Здоровый парень. Килограмм сто десять-сто тридцать. Толстым назвать его язык не повернется. Здоровый.

Рудольф смотрит перед собой.

— Оглох что ли, — Здоровяк нервничает. Хватает Рудольфа за плечо.

Рудольф поворачивает голову и с наглым видом улыбается в уже озлобленное лицо. Здоровяк одним движением руки выталкивает Рудольфа из очереди. Рудольф выпрямляется. Застывает на месте. Смотрит на своего обидчика. Тот выходит из очереди, но, опомнившись, тут же оборачивается, и, увидев, пустующее место возвращается обратно. Видимо, и ему показалось, что сейчас его место займут, и он тоже сделал выбор. Рудольф ухмыльнулся, плюнул и пошел обратно вдоль очереди.

— Псих, — бросил вдогонку здоровяк, — Если бы не это, — он обернулся на очередь, — ты бы на своих двоих отсюда не ушел.

Мы шли назад, к концу очереди. В этот раз Рудольф выглядел раздраженным.

— Эй, — голос из гущи очереди, — Вперед выдался парень, — Могу продать место.

Рудольф смотрел на него без всякого проявления эмоций. Столбом стоял и столбом же смотрел.

— Сорок шестое место, — парень говорил почти шепотом и, постоянно оглядываясь.

Рудольф был столбом.

— Ты не думай, — продолжал парень, — Сорок шесть это только на слух много. Очередь дойдет быстро, — он посмотрел слева от себя, на хвост очереди, — там еще человек восемьсот — не меньше. Понимаешь, да? Сорок шестой из восьми сотен.

Рудольф стоял столбом.

— Всего за десятку отдам, — парень еще больше приглушил голос и почему-то чуть пригнулся, — Небольшая цена на самом деле за несколько десятков часов сэкономленного времени.

Парень закончил свое деловое предложение и в суетливом ожидании уставился на Рудольфа.

Рудольф стоял столбом.

Прошло около десяти секунд. Десяти самых странных секунд, которые я только пережил. Вся окрестная часть очереди была обращена на парня и нас с Рудольфом. Тихо до жути. Парень был похож на трясущийся на ветру колос. Рудольф продолжал быть столбом. Очередь вокруг и я вместе с ней — трава. Эти аналогии, возникшие в моей голове мгновенно и ниоткуда, лично для меня придавали моменту еще больше необычности, или, скорее, даже абсурдности. Я видел вопросы и недоумение на лицах и другой «травы».

— Ну, — парень, наконец, развеял эту чудную тишину.

Рудольф стоял столбом.

— Хорошо, — парень еще раз оглянулся, — Восемь. Меньше не могу.

Рудольф ухмыльнулся. Лицо его озлобилось. Он плюнул и ушел. Теперь столбами стояли парень и еще несколько человек в очереди.

Мы быстро миновали очередь в обратную сторону, и вскоре ее хвост остался за поворотом.

С трудом поспеваю за шагом Рудольфа. Внезапно останавливается. Столб смотрит на меня.

— Ты видел? Видел их?

Конечно, видел.

Рудольф качает головой.

— Тьфу. И эти люди — будущее этой страны.

Будущее. И что?

— Ну что ты молчишь, — раздраженно произнес Рудольф, — Ну, скажи. Скажи, что ты думаешь об этом.

Что я думаю?

— Очередь. И что? — искренне не понимаю агрессию Рудольфа.

Вскипает.

— Какая нафиг очередь? — и без того неприятная внешность Рудольфа становится совсем отталкивающей в эту минуту, — Эти самые детишки, которые через четверть века будут править этим городом, этой страной стоят километровыми очередями за кроссовками.

Прохожие оглядываются на Рудольфа. Ему, судя по всему, наплевать на окружающих. Он продолжает, с каждой секундой вскипая все сильнее.

— За кроссовками! Что это за мир такой будет?

— Все хорошо? — обеспокоенно интересуется один из прохожих.

— Все плохо, — ядовито отвечает Рудольф, — Все очень плохо.

Прохожий, несколько смущенный подобной реакцией, спешно уходит. Рудольф вновь обращается ко мне.

— Так что это за мир нас ждет?

Ну, раз хочешь знать.

— Обычный мир, — отвечаю, — Что плохого в кроссовках? Что плохого, что они стоят в очереди за ними, — вхожу во вкус, — Не за сигаретами, не за пивом. Они никому не мешают. Стоят себе мирно за кроссовками, — чувствую смелость, — А вот ты их провоцировал. Зачем было все это представление?

Смотрит на меня странным взглядом. То ли с гордостью, то ли с удивлением. Или с презрением? Не поймешь. Качает головой.

— Нет, ты еще слишком глуп. Ты ничего не видишь. Не видишь людских пороков. Ты видишь очередь и все. Я тебя переоценил.

Стоит молча. Улыбается.

Смелость меня покинула. Нет, не боюсь. Просто удивляюсь своей прыти минутной давности. Раньше смотрел на Рудольфа как на какого-то диктатора. За эти два дня, что знаком с ними, я полноценно общался только с Ильей. Рудольфа в основном слушал. Сейчас не просто говорил. Но и не соглашался с ним. Трусости нет. Абсолютно. Но нет и смелости. Поэтому стою молча. Жду.

— Ладно, пойдем, — Рудольф спокоен, — Всему свое время. Так ведь говорится?

Киваю головой.

Идем обратной дорогой. Выходя из бункера, собирались на окраину города. В «Мечту». Видимо, не сегодня. Я его обидел? Похоже. Был резок. «Ты их провоцировал, зачем это представление». Кручу в голове. Грубо? Похоже. Но ведь, правда. Странный он все-таки. Не сумасшедший. Но странный. Иду за ним до бункера. Очень быстро идет. В какой-то момент теряю его из виду. Почти бегом. Его нет. Просто исчез. Неужели настолько я его задел? И ведь не назовешь его ранимым. Как бы то ни было, я в одиночестве дошел до двери подвала их дома. Она была заперта.

8

На следующий день я снова в бункере. Никакого отличия от предыдущих дней. Словно и не было вчера. Не было очереди, реакции Рудольфа, моих слов.

Ильи дома нет.

Рудольф солирует. Вновь мрачные тона. Что-то наподобие бежево-серого цвета или даже цвета бистр. Пессимизм. Негатив. Но он убедителен. Логичен. Справедлив. Не всегда. Но.

Ни слова о вчерашнем дне. Только о настоящем. Еще больше о будущем. Бесконечная смачная критика всего. И вся. Человека как биологический вид. Как духовное существо. Людей как общность. Как общество. Мир. Президентов. Правительства. Организации. Мораль. Смыслы. Эмоции. Историю. Медицину. Образование. Еду. Дороги. Соседей.

Определенно у него дар оратора.

Цицерон. Или даже Лисий.

Но много эмоций. Много кипения. Пар улетучивается.

— Ты думаешь, он научит тебя жизни? — кивает на пустое кресло, где ранее часто сидел Илья, — Наивный. Помогать людям надо по-другому. Их надо не гладить как бархатный пиджак, а выбивать, как грязный ковер. Мир это не зоопарк. Джунгли. Выживает сильнейший. Понимаешь?

Откуда у него столько злобы? Может, из-за внешности? Невысокий, некрасивый. Обижен на весь мир. И на Илью. Высокого и красивого.

Как Наполеон? Глупость. Внешность волнует его меньше всего. Амбиции? Хочет изменить мир. Как Наполеон? Скорее, так. Удивительный человек. Смотрю на него, что-то говорит. Энергичный. Живой. Мимика. Жесты. Но почему такой злой? Откуда столько пессимизма? И все же обида. Определенно. Или?

Возвращаюсь из круговорота собственных мыслей.

— ….поэтому надо полагаться только на себя, — закончил он.

Уставился на меня. Ухмылка.

Смотрю с вопросом.

— Ну, — недоумевает, — готов?

К чему?

Киваю головой.

— Пойдем.

Идем вчерашним маршрутом. Тот же быстрый шаг. Но без оглядки по сторонам. Доходим до места, где вчера в наш приход заканчивалась очередь. Никого нет. Вообще.

Идем по пунктиру вчерашней очереди. Мусор. Жестяные банки. Кожура от бананов. Салфетки. Коробки из-под еды. Очередь из мусора. У двери магазина скопление. Мусор. Он везде.

Маншият-Насир в Каире.

Рудольф останавливается напротив двери. Поворачивается. Смотрит на меня. Улыбается. Ну, хоть не ухмылка. Понимаю о чем он. Ни слова. Идем обратно вдоль мусорной очереди. Противно. Рудольф довольный. Но я не считаю его победителем. Да, намусорили. Но он вчера был не прав. И в очередях нет ничего плохого. Даже за кроссовками. В этот раз не озвучиваю мысли. Не спрашивает. А мне и не надо.

В этот раз идем другой дорогой.

Наверняка, в «Мечту» — думаю. Видимо, об этом он говорил полчаса назад в бункере. Готов? Готов идти в «Мечту»? Несмотря на свою разговорчивость, Рудольф немногословен, когда он мельком в своей тираде задевает «Мечту», или, когда я, набравшись смелости, не спрашиваю его о ней сам. Тогда он говорит, что я должен быть готов. Про «Мечту» надо не слушать. Ее надо видеть. А еще лучше понимать. А еще лучше чувствовать. Он говорит, что покажет мне ее, когда я буду готов.

Вспоминаю прошлое. Тридцать минут назад. Выплываю из собственной головы. Готов? Вот он о чем. Все эти мысли интригуют. Догадки интригуют. Вся эта таинственность интригует. Так, незаметно для себя, я подбираюсь к нервам. Сердце стучит. Адреналин. Ожидание чего-то грандиозного.

Заходим в сетевой магазин. Бывший дом культуры. Просторный. Проходим к центру. Стоит большой стенд с разложенным на нем товаром. Рудольф ухмыляется. Обходит его вокруг. Берет один из товаров в руки. Рассматривает. Коробка с мягкой игрушкой внутри. Тавр — написано на коробке. К нам подходит работник магазина в фирменных цветах. Что-то на ухо говорит Рудольфу. Уходит. Рудольф отходит в сторону, куда-то в угол.

— Билеты в первый ряд, — говорит он с ухмылкой, которая кажется вечным гостем на его угрюмом лице.

Не понимаю.

Скрип громкоговорителя. Голос просит внимания. Говорит об акции. Бесплатные игрушки. В центре магазина. На большом стенде. Ограниченное количество. Кто успеет, тот заберет. Бесплатно — многозначительно добавляет голос.

И тут началось.

Поначалу все было достаточно мирно. Первые люди подходили неторопливо. Вроде бы, без особого желания — игрушка, говорите, ну ладно, посмотрим. Затем шаги заинтересованных людей чуть ускорились. Первые толчки — пока осторожные. Первое ускорение — пока неуверенное.

Две женщины. Не меньше пятидесяти лет. Одновременно начинают движение из глубины магазина. Пока чинно. Ровный шаг. Идут вровень. Но вот одна не выдерживает и чуть ускоряет ход. Вторая отвечает тем же самым. В последние десять метров до игрушек они уже ведут между собой ожесточенную гонку.

На зависть паре Феттель-Хэмилтон.

Я не успеваю крутить головой. Из всех уголков магазина, словно мухи слетаются люди. Самых разных возрастов и комплекций. Но одной манеры. Одного уровня. Прямо сейчас. Прямо здесь.

И вот уже первая жертва дает о себе знать.

Девочка лет пятнадцати с плачем и с большими усилиями вытаскивает себя, словно Мюнхгаузен, из этого тягучего людского болота. Выжатая. Помятая. Оскорбленная. Она с ужасом оглядывается вокруг. Будто просит сочувствия. Или ищет справедливости. Или выражает презрение. Но я думаю, она просила сочувствия. Однако людям было не до нее. Бесплатные игрушки на кону. Не до ущемленных чувств какой-то там девочки. Не найдя эмоционального убежища, девочка в последний раз бросает обиженный взгляд на пенившуюся толпу и убегает прочь. На бегу, еще в магазине, она с силой кидает на пол так болезненно и тяжело ей доставшуюся игрушку. Не проходит и мгновения, как эта игрушка уже без коробки, разорванной, лежащей в стороне, исчезает в пакете у мужчины лет сорока. И тут же он летит за новой добычей. В самую гущу, расталкивая бабушек и других мужчин.

Я смотрю на Рудольфа с потрясением до самой глубины — не только души, но и сознания. До той глубины, которая только возможна. Когда дальше тебя уже начинает мутить. Тебе становится физически не по себе.

Рудольф спокоен. Даже умиротворен. Ухмылка. Самоуверенность.

Взгляд мой застывает на довольном и, кажущемся мне бесстыжим, лице Рудольфа. На пару секунд. Я стою пораженный.

Еще один детский крик. Одна из многочисленных бабушек, участвующих в этой мясорубке, затащила туда и внука. Мальчику не больше семи. Одна рука его болтается в воздухе. Вторая — крепко сжата под подмышкой бабушки. Вторая рука бабушки отчаянно и самоотверженно борется за игрушку. Перепуганный мальчик кричит. Затем начинает реветь. Бабушка ограничивается взглядом, наскоро брошенным на внука, и продолжает свою борьбу. Не до него сейчас. Бесплатная игрушка на кону. Бесплатная!

Тавр наш! — раздается истошный крик на весь магазин.

Все это время я слежу за изведенным мальчиком. Наконец, бабушке удается урвать заветную коробку, и ее, чуть расслабившуюся, вместе с внуком, круговорот выплевывает прочь. Она с трудом удерживается на ногах. Внук падает на пол. Бабушка его поднимает, не забыв при этом крепко прижать коробку с игрушкой к себе. Основное ее внимание на игрушке. Но крохи заботы все же достаются и внуку.

— Ну, все. Все, — она пытается успокоить внука, — Что ты ревешь? Смотри, что я тебе достала. Бесплатно, — чуть ли не кричит она гордо. И кинув напоследок победный взгляд на нещадно сражающихся в гурте людей, уверенно выходит из магазина. С ревущим мальчиком. Но зато с Тавром.

Не приходя в себя, я вновь перевожу взгляд на ревущую кучу людей. В обескураженном состоянии пытаюсь представить, чем все это кончится. Вдруг для себя я понимаю, что вместе со мной и Рудольфом, за всей этой вакханалией наблюдают и работники магазина. Они даже не пытаются разнять людей, или как-то их успокоить. Охранник стоит тут же.

Словно вернувшиеся с фронта, люди по одному отходят от стенда и проходят мимо нас. Гордые. У каждого как минимум по коробке. У иных по две. У самых сильных и удачливых — по три-четыре. Счастливые. Они медленно, с чувством хорошо проделанной работы, направляются к выходу из магазина. Побитые. Разочарованно глядят на порванные рубашки и платья. На мятые ветровки. На потертые ботинки. На синяки и царапины. Но разочарование недолго. Внимание их возвращает к себе игрушка-трофей. И они довольны. Они рады. Игра стоила свеч. Игрушка. Бесплатно. Понимаете? Бесплатно.

Магазин опустел. Только я, Рудольф и сотрудники. Тот, который что-то говорил Рудольфу на ухо, когда мы только вошли, закрывает дверь магазина на ключ.

Стенд разломан и восстановлению не подлежит. Хотя «разломан» не совсем верное слово. Вернее, смят. Измельчен. Уничтожен. Пустые коробки валяются повсюду. Между других стендов. В самом углу магазина. Даже на люстре. Безумной людской волной были задеты и другие полки. Пара зубных щеток и дезодорант лежат среди кучи коробок. К счастью, стенд с игрушками стоял в центре магазина на достаточном расстоянии от всех остальных товаров. Кроме пары зубных щеток и дезодоранта.

Уборщицы берутся за работу.

Тот, который что-то говорил Рудольфу на ухо, открывает дверь магазина. Мы выходим.

На улице, завидев кота, Рудольф подошел к нему, присел на корточки и протянул руку с кусочком непонятно откуда взявшегося мяса. Кот тут же ухватил и в мгновение умял этот кусочек.

— Видишь? — говорит он, — Им плевать на то, кто ты, какие у тебя заслуги. Для них царь тот, кто кормит.

Мы идем вровень. В этот раз никакого быстрого шага.

— Может, защитишь их? — едва слышно предлагает Рудольф.

Где его экспрессия?

Молчу.

— Скажи, что это я заставил их.

Вчерашняя очередь. А я думал все в прошлом.

Молчу.

— Спровоцировал.

Вчера да.

Молчу.

— Хотя, — ухмылка.

Наконец, знакомая эмоция.

Но тут же лицо его обретает вид серьезный.

— Но это не суть. Не главное.

О чем он?

Молчу.

— Эти люди. Ты сам все видел. Ради халявы они готовы на многое.

Он о чем-то задумался.

— Хорошо. Буду с тобой честным. Как и до того был и дальше буду. Ты должен мне верить.

Замедляем шаг.

Останавливаемся.

Рудольф напряженно смотрит на меня.

Продолжаем медленный ход.

— Этот стенд с игрушками. Это моих рук дело.

Что? Что это значит?

Молчу.

— Я организовал его. Не было никакой акции. И громкоговоритель. И работники магазина. Все было подчинено мне. И организовано мной. Все, кроме этих людей, — последнюю фразу он проговорил с особой твердостью и даже холодностью в голосе.

Странное чувство. Будто по-новому смотришь на человека. Не он открывается по-новому. Нет. Ты видишь его другим. По-другому воспринимаешь, будто. Не в нем дело. А в тебе.

— Я организовал это.

Пауза.

Не удивлен. Никогда ранее не встречал никого подобного Рудольфу. Видел много странных, самодовольных людей. Ты смотришь на них и понимаешь, что они странные. Они делают странные поступки и удивляют тебя этим. Хотя ты знаешь, что они странные. Им это свойственно. Это часть их. И если бы каждый из этих людей признался бы мне в том, в чем минуту назад признался Рудольф, я был бы удивлен. Несмотря на их сущность. Несмотря на то, что им это свойственно. Я ведь это знал.

Сейчас же я смотрел на Рудольфа и не был удивлен. Ничуть. Если бы мне это сказал прежний Рудольф, то я был бы удивлен. Уверен. Но этот новый Рудольф. Другой. Он стал настолько мне понятен в своем этом поступке, столь гармоничен, что я был спокоен. Не удивлен. Ни на йоту. Этих странных людей из моего прошлого, я не понимал. Я знал. Понимал — но в некотором смысле. Но не принимал. Всегда эти «но». Они везде. Принцип трех «П».

О принципе трех «П» мне рассказывал отец.

Принцип трех «П». Понять. Принять. Подтвердить.

Ты понимаешь, что говорит или делает человек. Отец приводил мне пример. Александр Матросов. Поступок. Закрыл своей грудью амбразуру немецкого дзота. Информация тобой усвоена. Это самый первый этап. Понять информацию. Александр Матросов закрыл своей грудью амбразуру немецкого дзота.

Ты принимаешь, что говорит или делает человек. Александр Матросов. Закрыл своей грудью амбразуру немецкого дзота, чтобы бойцы его взвода смогли совершить атаку опорного пункта. Ты принимаешь этот поступок. То есть одобряешь его. Это второй этап. Согласиться. Одобрить. Принять. Александр Матросов — герой.

Ты подтверждаешь, что говорит или делает человек. Александр Матросов закрыл своей грудью амбразуру немецкого дзота, чтобы бойцы его взвода смогли совершить атаку опорного пункта. Смог бы ты сделать это в случае надобности? Конечно — говорил отец. Конечно — думал про себя я. Но сомневался в себе. И в себе тоже. А смог бы я? Я понимаю, что сделал Александр Матросов. Это первый этап. Я принимаю этот поступок. Одобряю его. Герой. Второй этап. А смог бы я отдать свою жизнь за Родину? За товарищей? Я подтверждаю? Я сделал бы также? Я сомневался тогда. И сомневаюсь сейчас. Отец не сомневался. Конечно. Третий этап отца. Он подтверждает. Он готов.

Полные три «П». У отца.

Запомнился еще один пример. С отрицанием во втором этапе. Одно «П». Адольф Гитлер. Цель. Уничтожить половину мира. И много что еще ужасного. Но сейчас не об этом. Ты усваиваешь информацию. Первый этап. Понять. Понял.

Адольф Гитлер — злодей. Враг человечества. Ты против его планов. Резко против. Категорически. Второй этап провален. Часто, если второй этап проваливался, в третьем этапе не было смысла. Ты вряд ли сделал бы то, что не одобряешь. Что вызывает у тебя полное неприятие. Но исключения бывают. Ты делаешь то, чего не хочешь. Только острая нужда может заставить тебя соблюсти принцип двух «П» без второго этапа. Если проходят два этапа, то чаще всего это первый и второй.

Отец много рассказывал мне об этом принципе. Разные формы. Виды. Конфигурации. Сочетания. Сотни примеров.

Я смотрел на Рудольфа и думал. Принцип трех «П». Только два этапа. Точно. Конечно.

— Но я не толкал этих людей к стенду. Не заставлял их нестись туда сломя голову. Не бил их. Даже не царапал, — Рудольф невозмутим и уверен в себе.

Точно. Принцип трех «П». Но два этапа. Я понимаю его. Конечно. Рудольф. Он разозлен на весь мир. Он видит слабости людей. Он показывает их. Я понимаю его. Первый этап.

Рудольф. Он разозлен на людей в очереди. Он разозлен на людей в магазине. Стоять за кроссовками. Километровая очередь. За кроссовками. Но это ведь, вправду, глупо. Зачем? Не мое дело. Совсем. Но я ведь могу оценивать. Для себя. И мусор. Сколько мусора. Как свиньи. Повсюду бутылки и салфетки.

Начинаю принимать его позицию.

Рудольф. Он организовал эту акцию. Этот стенд. Игрушки. Но он не заставлял этих людей вести себя, как звери. Растерянная девочка. Ревущий ребенок. Расцарапанная бабушка. Ради игрушки. Сто пятьдесят рублей. Неважно сколько. Люди как звери.

Принимаю его позицию. Люди не должны так себя вести. Не должны. Второй этап.

Смог бы я так выражать свое несогласие? Провокации в очереди. Акции в магазине. Нет. Я не подтверждаю. Третий этап провален.

Два этапа. Я понимаю Рудольфа. Я принимаю Рудольфа. Я не подтверждаю Рудольфа. Два этапа это немало. И сейчас они меняют мое видение Рудольфа. Он открылся для меня по-новому.

А те странные и необычные люди, которых я встречал в прошлом? Первый этап. И все. Второй этап провален. Я не принимаю их позицию и их поступки. Я только понимаю, что они делали. Один этап. Мало.

Я смотрю на Рудольфа. С бОльшим уважением, чем раньше. С пониманием. С принятием.

9

Следующий день — я вновь в бункере. Дома я только засыпал, спал и просыпался. Отец не спрашивает, куда я постоянно ухожу, где провожу время. Словно уже свыкся со всем этим.

Новый взгляд на Рудольфа. Принцип трех «П». Два этапа. Почти Матросов.

«Мечту» я так и не увидел. Пока. Уверен. Скоро буду готов. Я, наконец, понял Рудольфа. В общечеловеческом смысле. А в принципе трех «П» понял и принял. Два этапа это всегда сильно. Другая связь. Отец меня достаточно обучил.

Новый взгляд на философию Рудольфа. По-новому воспринимаются его слова. Идеи. Внимательнее слушаешь. Прислушиваешься. Пристальнее смотришь. Всматриваешься.

Заставляет думать. Вернее, приглашает. Настойчиво приглашает. И ты принимаешь это приглашение. И думаешь. В свои восемнадцать. Свои мысли. Прежний опыт. Недавний опыт. Думаешь. Размышляешь.

О человеке. Раньше. Человек? Ну, человек. Ничего особенного в голове. Только если в школе. Пишешь сочинение. Чацкий. Насмешливый. «…Град колкостей и шуток ваших грянет. Шутить! и век шутить! как вас на это станет!..». Резкий. «…Да! грозный взгляд, и резкий тон. И этих в вас особенностей бездна…».

Онегин. Карамазовы. Ростова. Чичиков. Бэла. Характеры. Мотивы. Эмоции. Почему они поступали так, как поступали. Копаешься. Думаешь.

Но это все не то. Неглубоко. Формально. Как работа.

О человеке. Сейчас. Мужчина лет сорока. Стоит в очереди за пятьсот метров до входа. За кроссовками. Почему? Зачем? Мотив? Думаешь. Копаешься. Другие эмоции. Чацкий это хорошо. И Карамазовы. И Бэла. Но мужчина лет сорока, с проседью в бороде, стоящий в очереди за кроссовками от американского рэпера. Это другое. Ты по-другому думаешь. Уже без штампов. Не формалистически. Не сочинение совсем. Жизнь. Или бабушка. И дедушка тоже. Мужчины и женщины. Зрелые люди. Бьются за игрушку. Пытаешься их понять. Мотивы. Эмоции. Почему? Зачем? Копаешься.

И так обо всем. О людях. О мире. О любви. О дружбе. Об отце. О матери….

Не то чтобы раньше я не думал. Но это другое. Ощущения. Восприятие. Настройки Рудольфа.

Ты чувствуешь, что немного изменился. Или много? Другой взгляд. Восприятие. Будто стал мудрее. Что-то внутри формируется. Кипит? Не котел. Пока.

Думаешь о мудрости. Что такое? Мудрость это….

Думаешь. Чувствуешь, как нейроны двигаются в голове. Физически это невозможно. И пусть. Не в физике дело. Импульсы. Рождение мысли. Приятные ощущения.

Мудрость это свобода. Двигаешься дальше. Словно ум это квадрат. То есть четыре скрепленные границы. Ты можешь наполнять этот квадрат. Информация. Математика, история, география, литература, космос. Знания. Интеллект. Эрудиция. Запутываешься. Неприятные ощущения. Думаешь. Копаешься. Ум это совокупность. Но в квадрате. Ограничен. Думаешь. Вроде, нормально. Коряво. Но. А мудрость это то, что может выходить за границы квадрата. Мудрость не ограничена. Улыбаешься. Неплохо. Приятно.

Маленькая победа. Или большая? Ты по-своему определил, что такое мудрость. Дал формулировку. Не смотрел в справочнике. И даже в поисковике не забивал. Сам. И получилось неплохо. Поэтично.

Ум это ограниченный квадрат. Мудрость — то, что может выйти за пределы этого квадрата. Ты доволен.

Рудольф говорит. И сейчас я хочу говорить тоже. Я стал увереннее. Смелее. И если раньше я только отвечал, сейчас говорил сам. Мы на одной волне. Не то, чтобы я готов продолжить его полуслово. Но движемся в одном направлении.

Мир, и вправду, плох. Циничен. Жесток. А наша страна? Рудольф критичен как никогда. А наш город? Рудольф критичен как всегда. Еще больше. Кажется, о человеческих пороках он знает все. О страданиях. О темной стороне. О коррупции. О лицемерах. Бесконечный поток. Негатив. Наполняет меня. Закачивает в меня.

«Истина любит критику, от нее она только выигрывает, ложь боится критики, ибо проигрывает от нее». Осталось понять, где истина, а где ложь.

Грустно становится. Вспоминаю маму. Как бы хотелось ее тепла. Без нее тяжело.

Этот мир ужасен. Эти люди. Сколько брошенных. Сколько голодающих. Сколько болеющих. Но им можно помочь. Не в них дело. Этот мир ужасен. Эти люди. Сколько лицемеров. Сколько циников. Сколько жестоких. Сколько глупых. Как им помочь? Дело в них. Этот мир ужасен.

Инфантилизация общества.

Копроэкономика.

«Человек одинок» Эриха Фромма.

Страшный новый мир.

10

— Давайте все, — Илья мило улыбается. Он это умеет.

Бабушка улыбается еще милее. Сколько неподдельной радости в глазах.

— Куда же тебе столько, внучек, — негромкий голос не верит своему счастью.

Один кулек. Второй. Третий. Четвертый. Пятый. Пакет клюквы готов.

Еще один кулек. И еще один пакет. Вышло два пакета.

Илья достает пятьсот рублей.

— Да куда столько, — бабушка искренне недоумевает.

— Возьмите, пожалуйста.

Бабушка растерянно сжимает купюру в руке.

— Спасибо, внучек, спасибо. Храни тебя Бог.

— И вас.

Бабушка не верит своему счастью. Илья прощается. Я смотрю на бабушку. Показалось, что-то в глазах блеснуло. Надеюсь, показалось. Ничего искренней эмоций бабушки не припомню за эти восемнадцать лет. Какое-то особо чувство. Не хватает знаний, чтобы облечь это чувство в слова.

Пятьсот рублей.

Бесконечная радость.

Илья покупает еще что-то.

— Сколько стоила клюква? — спрашиваю, когда отходим от небольшого стихийного рынка на остановке уже на приличное расстояние.

— Десять кульков, — Илья задумывается на мгновение, — Двести пятьдесят.

— Она ушла? — оборачиваюсь, но торгового места бабушки отсюда не увидеть.

Илья улыбается.

— А что ей еще делать? Товар весь продан. Возможно, двух или даже трехдневный объем.

— И что она теперь будет делать? — наивно вопрошаю то ли у Ильи, то ли у самого себя.

— Соберет новую клюкву.

— Сама? — почти поражаюсь.

Илья вновь улыбается.

Пятьсот рублей. Сколько радости в глазах. Она не верила в свое счастье. Сжимает купюру. Растеряна. Пятьсот рублей. Трехдневный товар. Сама собирает и продает. Три дня.

— На самом деле, это ведь не только заработок, — Илья замечает мое настроение, — Это выход в свет, так сказать. Общение. Свежий воздух.

Пятьсот рублей. Вспоминаю Владимира Романовича. Египет. Италия. Море. Или. Кровать. Телевизор с кинескопом. Клюква. Кулек из пожелтевшей газеты. Пятьсот рублей.

Всю дорогу я думал о бабушке. И только когда Илья меня окликнул, я, будто проснулся.

***

— Заходи, говорю, — Илья терпеливо держал дверь. Обшарпанную. Прогнившую. С дырой в центре.

Мы вошли в подъезд. Затхлый запах, поры которого тут же загнались в ноздри. Посыпавшаяся штукатурка. Неприличные надписи на стенах.

— Пойдем, — Илья выходит вперед.

Иду за ним. Настороженно оглядываюсь. То ли жду, то ли боюсь. Рыхлые ощущения, спутавшиеся к тому же.

Звонок в дверь.

Нескоро, но открывают.

Женщина. Возраст? Вглядываюсь. Сложно сказать на вид. Оплывшее лицо. Мешки под глазами. Разбита нижняя губа. В правой руке малыш — не больше года.

— Ну, заходи.

Заходим.

Навстречу выбегают мальчик и девочка. Одного возраста. Лет пять-шесть. Обнимают Илью. Что-то щебечут. Радуются его приходу.

— Это овощи разные, — Илья обращается к женщине, как я понимал в тот момент, матери всех этих детей, — Ягоды, фрукты. Орехи еще. Я положу на кухню.

Мальчик и девочка следуют за ним.

В углу на кровати замечаю девочку. Подросток. В наушниках. Сидит недовольная. Поджав ноги.

Женщина укачивает ребенка на руках.

Осматриваюсь.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.