электронная
180
печатная A5
750
18+
Право на безумие

Бесплатный фрагмент - Право на безумие


5
Объем:
492 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4474-1271-5
электронная
от 180
печатная A5
от 750

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

«Прожить, врага не потревожив.

Прожить, любимых погубив».

Руслан Элинин. Русский поэт

Пролог

Обезумел мир.

Он и раньше-то не отличался здравостью мышления. Легко его, ой легко провести на мякине, поймать где-нибудь в тёмном переулке, взять нежно за руку чуть повыше локоточка, посмотреть в глазки эдак доверительно, вкрадчиво и всучить полную дребедень и безвкусицу под видом очумело драгоценной вещицы.

Да он сызмальства глуповато-доверчивый был. Коль посулили наку, так и съел, чего не дОлжно было есть… И ведь предупреждал его: «… ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь». Не послушался, рассудил по-своему.

Чуть подрос, крылышки распушил-расправил, в небеса голубиные глянул взглядом пытливым, алчущим…, и давай из кубиков бабу-башню строить выше разумения. Это, значит, чтоб с облака белоснежного на дольний мир взирать… Глупенький, а крылья-то тебе за спину для чего дал?

Дальше вообще ума рехнулся. Христа распял… И ведь как хвалился-то притом, как бравадился: «Э! разрушающий храм, и в три дня созидающий! спаси Себя Самого и сойди со креста». А пока в восхищении собой слюной брызгался, да утирался потОм, не заметил, как Тот не только сошёл, но и спас. Не Себя, его, мир спас.

Обезлюдел мир….

Населения что ни год всё прибывает, а Человека в нём уж не сразу и сыщешь. Из всех заповедей одну лишь принял крепко, как свою исконную — ту, которая про «плодитесь и размножайтесь». А разве ж в ней соль? Разве ж об этом столько было говорено и … написано?

Дурак человек, как есть дурак.

Но, однако ж, и дурак дураку рознь. Дурак в России больше чем дурак. На нём, если рассудить здраво, держится всё её благополучие, величие и даже слава. Так уж повелось издревле. Он и Змея Горыныча победил, и Бабу Ягу вокруг пальца обвёл, и, на печи лёжучи, жениться ухитрился. Да не абы кого взял за себя, а самую что ни есть царскую дочку с полцарством в придачу. А скольких умников-разумников наш русский дурак уму-разуму научил? И всё то без обману, без нахрапа, без своего корыстного умыслу. Да и не хотел вроде мир-то спасать, не собирался даже — судьба сама выбрала да выдвинула. Пожал дурак плечами, развёл руками в стороны и покорился судьбе. Ничего не попишешь, написано уж.

То прежде было.… А ныне? Теперь его никто не толкает, не просит даже, сам он, как тот, с кубиками, наверх карабкается, лезет, цепляется изо всех силёнок, ушками аки крылышками машет для равновесия, … и ведь упасть не боится. И на всё-то у него есть своё мнение, своё суждение, всё-то он знает, ведает, что и как было, есть и непременно будет. Не понимает в азарте своём бестолковом, что человек, всегда и на всё имеющий своё мнение и высказывающий его при любом удобном случае, подобен дураку с кучей блестящих фантиков, который давно забыл, а то и вовсе не знал вкуса некогда хранящихся в них конфет.

Да. Измельчал нынешний дурак. И беда-то вся в том, что продолжает мельчать стремительно. Знаете, почему рухнул тот колОсс на глиняных ногах? По Москве тогда протянулась огромная очередь… Неожиданно, случайно люди поняли, что половина из них стоит за колбасой, а другая половина совсем наоборот, за книгами. И ведь все в одной очереди! Решили разобраться, кто их них стоит неправильно.… Так и пал семидесятитрёхлетний режим.

Ну, теперь понимаете, почему ваш теперешний, нынешний режим не только стоит, но даже не шатается?…

Блажен, кто понял….

Эх, если бы не классики…. Они любят безумцев, души в них не чают, видят не только свет, но и спасение. Как когда-то русский баюн в Дураке. Фёдор Михайлович Достоевский романы писал идиотам. И какие романы!!! Мир рухнет, а сие, высеченное на скрижалях сердца человеческого, будет жить вечно! И ведь как выписал, как издалека зашёл?! Вслушайтесь только:

«В конце ноября, в оттепель, часов в девять утра, поезд Петербургско-Варшавской железной дороги на всех парах подходил к Петербургу. Было так сыро и туманно, что насилу рассвело; в десяти шагах, вправо и влево от дороги, трудно было разглядеть хоть что-нибудь из окон вагона.

В одном из вагонов третьего класса, с рассвета, очутились друг против друга, у самого окна, два пассажира, — оба люди молодые, оба почти налегке, оба не щегольски одетые, оба с довольно замечательными физиономиями, и оба пожелавшие, наконец, войти друг с другом в разговор. Если б они оба знали один про другого, чем они особенно в эту минуту замечательны, то, конечно, подивились бы, что случай так странно посадил их друг против друга в третьеклассном вагоне петербургско-варшавского поезда».

А! Услышали?! Классика… Если и писать про Безумца, (заметьте, с заглавной буквы Безумца) то непременно что-нибудь наподобие. Иначе никак нельзя.

Писатель — он вообще не от мира сего. Тот же идиот, только ещё безумнее, ещё замороченнее. Вот спрошу я вас: кем вы почитаете литератора? Тут, вижу, собрались всё люди образованные, с мыслишкой затаённой-заветной, с искоркой в сердце, потому не ошибусь, если позволю себе предугадать ответ: «Он Царь, Повелитель душ и сердец человеческих!».

Ха…. Какой же я царь? Цари властвуют над миром, повелевают им. Он велит, и послушАются ему. Призывает, и бегут на полусогнутых. Казнит ли, милует, всё одно прославляют его в веках… Какой я царь? Нет, я совсем другое. Я не властвую, не повелеваю. Я вне мира. Я сам создаю миры и сажаю в них царей…

Выходит, … что я … бог…?

Часть I. Поезд

«Две параллельные прямые не имеют общих точек.

Никогда. Кроме тех случаев, когда они пересекаются».

Закон геометрии для седьмого класса

Глава 1

В середине лета, двенадцатого июля, аккурат по завершении Петрова говения, в слепую туманную рань, часов в шесть утра, поезд Московско-Воркутинской железной дороги на всех парах мчался по направлению к столице России. Было так сыро и туманно, несмотря на летнюю сушь и незаходящее в это время года солнце, что в десяти шагах, вправо и влево от дороги, трудно было разглядеть хоть что-нибудь из окон вагона. Казалось, земля, пока солнце не вошло в свою полную силу, пытается хоть как-то уберечься от дневного зноя и окутывает себя мягким тягучим защитным кремом, непроницаемым для косых, скользящих лучей светила северной белой ночи. Пассажиры, несмотря на почти что дневной свет и вагонную качку, спали в этот ранний час, скрадывая вялотекущее время долгой дороги тупым и призрачным безвременьем сна, способным если не раскрасить серые будни бытия цветным муаром, то, по крайней мере, хоть сколько-нибудь перескочить, обмануть их бесконечное течение.

В купе одного из вагонов очутились друг против друга, у самого окна, два пассажира. Оба люди уже немолодые, но ещё и не старые, в самом расцвете лет… Оба почти налегке, без обременяющей путешественника большой поклажи… Оба не щегольски, но прилично одетые, хотя и в совершенно различных стилях… Оба с довольно замечательными физиономиями и оба пожелавшие, наконец, войти друг с другом в разговор. Если б эти двое наперёд знали один про другого, чем они особенно в эту минуту замечательны, то, конечно, подивились бы, что случай так странно посадил их друг против друга в купейном вагоне Московско-Воркутинского скорого поезда. Но жизнь человеческая часто преподносит такие сюрпризы, задаёт такие загадки, сплетает в логичные закономерные цепи такие случайности, что перестаёт хоть сколько-нибудь удивлять то обстоятельство, что само понятие бытия объявляется вдруг и всерьёз прихотливой игрой всё того же его величества случая. Что ж, тем она, наверное, и непредсказуема, эта жизнь.

Первый из двух пассажиров, лет что-то около пятидесяти, выглядел весьма примечательно и даже, можно сказать, привлекательно, если иметь в виду открытость души, простоту и лёгкость нрава, угадываемые в мягких чертах его круглого лица, а особенно в искреннейшей радушной улыбке и добром, подкупающем взгляде голубых, неподдельно чистых глаз. Его лицо можно было бы даже назвать красивым той тёплой красотой, которой так богата среднерусская полоса, и которая способна подкупить, привлечь к ещё большей открытости друга,… равно как и обхитрить, уверить в излишней доверчивости врага. Часто такая красота обманчива и коварна… Впрочем, это не позволяет сделать вывод, что доверяться ей ни в коем случае нельзя, равно как и отторгаться от внешнего уродства, неизменно олицетворяя его со злодейством. Пассажир этот уже при первом, беглом взгляде на него удивительно смахивал на доброго Деда Мороза, пускай разгримированного, оставленного без длинной белоснежной бороды и красной бархатной шубы, но не утратившего от такого лишения ни сказочного радушия, ни всегдашнего предвосхищения огромного мешка с подарками. И мешок этот не преминул появиться. Не мешок, конечно, а только лишь пакет прочного гламурного полиэтилена, но разукрашенный, как ёлка гирляндами, яркими заграничными письменами, в которых и азбука, и эстетика, и даже культура сегодняшнего миропонимания.

В мире, где носителем информации может являться всё что угодно, сама информация приобретает особое значение и вес. Более того, она вдруг обретает неслыханный приоритет даже над самим смыслом, хранящимся в ней. Хранящимся очень глубоко, часто недосягаемо глубоко.

Но на то он и смысл, чтобы поискать-покопаться. А вот пакет оказался не столь бездонным, и скоро из его чудесной утробы на вагонный столик был извлечён вовсе не чудесный лёгкий дорожный завтрак. Лёгкий отнюдь не оттого что больше в пакете ничего нет, но потому что больше не хочется в столь ранний час. Завтрак примечательного пассажира состоял из пластиковой ванночки диетического творожка, бутылочки заморского питьевого йогурта и жёлтого спелого банана. Пассажир распределил блюда по порядку их употребления на первое, второе и десерт, разложил на столике в строгом соответствии и с подкупающей искренностью улыбкой обратился, наконец, к сидевшему напротив попутчику.

— Не желаете ли присоединиться?

Лицо, к которому был обращён вопрос, было совсем иное, отличное от радушного путешественника и видом своим и, как угадывалось, содержанием. Несколько моложе, лет около сорока, хмурое, задумчивое, как бы отрешённое от мира, само, что называется, в себе. Оно сидело на своём диване с противоположной стороны от столика, и глаза его цепким взглядом пытались выхватить из проносящихся мимо вагонного окна сгустков тумана куски окружающей действительности. Казалось, человек этот вновь знакомится с забытым, ставшим уже чужим для него миром, тщательно и придирчиво отыскивает место в нём, примеряя к нему своё я, примиряясь с ним. Внешний вид этого пассажира, его платье — наглухо застёгнутая на все пуговицы чёрная рубашка и чёрные же брюки — рисовали его как человёка церковного, а длинные, убранные в тугую косичку волосы и густая окладистая борода только подтверждали это предположение. Лицо человека не выражало ничего — ни радости, ни огорчения,… оно было спокойным и бесстрастным, хотя назвать его каменным тоже ни в коем случае невозможно. Что-то живое и тёплое угадывалось в нём, впрочем, не явно, но сокровенно, на уровне подсознательного ощущения. Может быть виной тому глаза, единственно жившие на его лице кипучей осмысленной жизнью,… но как бы самостоятельной, отстранённой от всего существа человека. Он вовсе не ложился в эту ночь, потому как только за полчаса до пробуждения своего радушного попутчика зашёл в вагон на какой-то промежуточной станции. Стараясь не делать шума, не расстилая даже постели, он сел на диване возле окна и окунулся взглядом в кисею тумана за стеклом, утонул в нём. Казалось, он не замечал движений и действий пассажира напротив. И если бы не приятный, бархатный баритон последнего, пригласивший разделить с ним скромную трапезу, чёрный человек так, наверное, и оставался бы вне вагонной жизни вплоть до самой Москвы.

Они сошлись.

Монах — будем до поры называть нашего героя так, пока он не представился и не объявил нам своего имени — как бы очнулся, вышел из состояния созерцательной задумчивости и медленно перевёл взгляд на своего нечаянного визави. Затем на любезно предложенный ему завтрак… и вновь на попутчика. Глаза в глаза. Встретив во взгляде искреннюю, открытую улыбку и неподдельное участие, улыбнулся сам сквозь густые запущенные усы. Лицо ожило, а глаза, и без того живые, повеселели и заиграли ответным блеском.

— Благодарю вас. Я не голоден… Ангела вам за трапезой.

— Спасибо… А я позавтракаю. Многолетняя привычка, знаете ли. День не начнётся без лёгкой трапезы, и всё уже в нём будет не так и не то, — ответил радушный пассажир и приступил, наконец, к творожку.

— Простите, я разбудил вас, когда входил в купе? — забеспокоился монах. — Вы спали, а я сел в Княжпогосте совсем рано. Старался не шуметь, да вот… Простите ради Бога.

— Знаете, вы вовсе не разбудили меня. Я птица рассветная, просыпаюсь в это время без будильника, тоже многолетняя привычка. Так что не извиняйтесь, всё нормально.

И радушный пассажир целиком ушёл в свой завтрак, давая, может быть, понять собеседнику, что радушие радушием, разговоры разговорами, а ежедневные насущные дела, знаете ли, по распорядку, менять который он не намерен ни при каких обстоятельствах. Тот в свою очередь и не думал настаивать, он вернулся в прежнее состояние созерцательности и немого диалога с туманом за оконным стеклом, который, надо сказать, существенно поредел и продолжал интенсивно таять под всё более вступающими в свои права лучами восходящего солнца. О чём он думал в этот ранний утренний час, с чем олицетворял своё теперешнее состояние и свою будущность? С быстро тающим и обещающим в скором времени исчезнуть совсем туманом? Или с восходящим и всё более властно заявляющим о себе солнцем?

А тем временем дневное светило уже довольно высоко поднялось над горизонтом и уже не мимоходом, не осторожно, но жадно слизывало горячим языком самые плотные, самые сочные сгустки сливочного тумана. Было очевидно, что оно об эту пору испытывало наиболее сильные и неудержимые приступы утреннего сладострастия, всей своей энергией неистово поглощая, растворяя в себе ночного гостя, который лениво и вальяжно разлёгся у самой поверхности земли, предполагая видимо отлежаться тут в холодке, в стороне от кипучей земной жизни. Не получилось. Да он и не старался особо. Ему нравятся ласки солнечных язычков, возбуждающих, будоражащих, пусть растворяющих, поглощающих его в себе, но ведь в СЕБЕ же. Да и разве то грех — отдаться утреннему солнцу со всеми потрохами, позабыв о своём я, об умиротворяющем покое ночи, о тишине и недвижности? Земля, успокоенная ночным туманом и разбуженная к жизни игривым любящим солнцем, просыпалась, возрождалась из небытия, вступала в новое, никогда ещё не бывшее ранее Сегодня.

«Где ты, моё Солнышко? — прозвучало в отяжелевшем, отвыкшем от простой мирской радости сознании монаха. — Взойдёшь ли ты ещё когда на моём небосклоне?».

— Красота! — прокатилось где-то вдалеке, по ту сторону сознания, в другой, параллельной вселенной. Мягкий бархатный баритон расплылся по пространству купе, завибрировал, зазвучал, отражаясь многократно от стен вагона, и проник-таки в сознание просыпающегося чёрного человека.

— Что? Вы мне?

— Я говорю, красота-то какая! — воодушевлённо сказал, почти пропел радушный пассажир. Он уже расправился со своим нехитрым завтраком и снова пребывал в самом открытом для окружающих, самом наилучшем и притягательном расположении духа. Глаза его горели, улыбка светилась, лицо излучало столько энергии и радушия, что душа монаха вдруг улыбнулась невольно, потянулась нечаянно и робко к этому неожиданному свету, озаряясь, наполняясь его свечением, осторожно вибрируя в унисон и вбирая в себя такую новую, давно забытую, некогда похороненную навеки радость. Привыкшая за последние годы оставаться закрытой самой в себе, она вдруг ощутила наполняемость чем-то … не вполне пока понятным, может быть опасным, но чрезвычайно приятным. Вместе с тем чувствовалось, как её словно покидает что-то, уступая место новому ощущению, что-то своё, до боли родное, априори присущее. Но покидает как бы не совсем, не навсегда, а только оберегая, предостерегая от чего-то. И от этого ощущения душе стало немножко больно. Но боль эта, оттеснённая в сторону нахлынувшей радостью, потопталась ещё на месте, поныла беззвучно и отошла вовсе.

В это время поезд вырвался вдруг из плотных объятий тёмного леса на необозримый простор, ничем не ограниченный, разве что линией горизонта да склоняющегося за неё, тонущего в ней синего неба. Где-то внизу, казалось, прямо под колёсами поезда внезапно раскинулась широкая, могучая река, уносящая свои неспешные воды далеко-далеко, к точке соприкосновения с небесами и питающая, должно быть, их чистой лазоревой синью. Воздух, лишённый тумана, но ещё не прогретый насквозь, был тих и прозрачен настолько, что казался вовсе неподвижным. Всё вокруг убедительно внушало человеку мысль, что жизнь, выбранная им, как средство коротания вечности — занятие вовсе не безнадёжное.

— Нет, ну красиво-то как! До чего ж замечательно, правда!? Ведь правда же?! — восторженно пропел в третий раз радушный пассажир, и настолько восхищённо, что не согласиться с ним было ни в коем случае нельзя, даже если бы за окном простирался серый лунный пейзаж. — Как всё-таки удивительно хороша наша русская природа! До осязательности хороша! Прямо хоть бери её голыми руками в охапку и на холст, и на холст!

— Вы, однако, художник! — проговорил с неподдельным чувством монах, и не понятно было, чем он более впечатлился: действительной ли красотой русского пейзажа, или же зажигательным, просто-таки заразительным воодушевлением своего попутчика.

— Да! В душе художник! — не без гордости заявил тот, и было очевидно, что замечание монаха ему явно польстило. — А по жизни совсем нет. Даже напротив… Ммм… это так важно, найти своё,… мм… именно своё место в жизни,… мм… своё дело, которому мог бы отдавать всего себя без остатка… мм… и делать это, заметьте, с удовольствием, а не по необходимости, — он перешёл на философский тон, тщательно подбирая слова, по нескольку секунд задумываясь над ними. При этом восторг его несколько спал. — Я своё место, как мне кажется, не нашёл… К сожалению… Так часто бывает… — попутчик совсем было сник, но только на одно крохотное мгновение. Видимо, подобные мгновения были ему не свойственны. — Только не подумайте, что я какая-нибудь никчемная побрякушка. Нет. Дело, которым я занимаюсь, очень важное и полезное, … и интересное, … и доход приносит… мм… немалый, … и оно мне нравится, … мм… держит меня определённо и положительно… Это МОЁ дело! Без сомнения моё! — он снова начал увлекаться и воодушевляться, даже подался несколько вперёд, ближе к собеседнику, будто собираясь развеять все его ни вдруг возникшие сомнения раз и навсегда. … Или свои? Но почему-то передумал и, склонив голову на бок, освещая своё круглое лицо открытой, обворожительной улыбкой не только губ, но и глаз, закончил мысль доверительно. — Но всё кажется, что шагая по жизни уверенными, твёрдыми шагами, я прошёл мимо чего-то,… о котором теперь сожалею.

Вдохновенный пассажир отвернулся к окну и, не снимая с лица улыбки, погрузился взглядом в расцвеченный восходящим солнцем пейзаж. В его глазах, как бы подтверждая только что сказанное, жило своей обособленной жизнью сожаление, не затеняющее, впрочем, радушия и очарования, но изрядно добавляющее к его личности доверительности и симпатии.

Монах не встревал в монолог попутчика. Несмотря на образовавшийся интервал в разговоре, он чувствовал, почти знал, что собеседник высказал ещё не всё и что в очень скором времени продолжит. Он не ошибся. Выдержав весьма непродолжительную паузу, тот, не отрываясь от окна, действительно заговорил.

— Но я имею прямое отношение к живописи. Я собиратель. У меня есть небольшая, совсем небольшая ещё коллекция художников одной не старой, не очень пока известной, но весьма примечательной и интересной школы. Я начал собирать её несколько лет назад, сначала, как и многие, просто для оформления интерьера дома, а потом втянулся, знаете ли, даже увлёкся. И это моя вторая жизнь, в ней я преображаюсь, взлетаю, … мм… отдыхаю от первой, дополняю, … мм… даже исполняю её. Вот так бы я сказал.

— А у меня всё не так, всё наоборот, — заговорил, наконец, чёрный человек, определяя каким-то подсознательным чутьём, что пришла его очередь. — И себя я знаю, и место своё, не сомневаюсь в нём ни разу,… а только иду куда-то … мимо, будто успею ещё вернуться. Вот уж пятый десяток разменял, а всё иду,… не дойду никак. И кидает меня из стороны в сторону, увлекает, зажигает,… всё звёзды, звёзды, звёзды… яркие, горячие, манящие, одна ярче другой… А всё не те, всё не мои… И ведь знаю, что не мои, не обманываюсь на их счёт, не искушаю судьбу. Свою-то звёздочку будто про запас держу, в шкатулочке заветной, что на дубе том, где русалка на ветвях сидит. Дескать, вот напитаюсь всяко-разным, напробуюсь, насытюсь до тошноты, тогда и к ней Любимой,… заждалась уж, небось. Только дорога к тому дубу всё больше забываться стала, зарастать тернием, нехоженая. Так и живу — путник без дороги, инок без обители, патриот без отечества. «Всю жизнь ломать одну комедь и, умирая, умереть…»…

— Как-то уж больно мудрёно, — перебил его попутчик и, казалось, совсем не заметил этого, будто имел на то своё неоспоримое право. — Я уж было составил об вас свой вердикт: ваша внешность, молчаливость, некая отрешённость. А теперь и не знаю даже, прав я был или не прав, — вдохновенный пассажир пристально всматривался теперь в чёрного человека, а в глазах его вдруг появилась лукавая хитринка. — Нет, правда, разрешите моё недоумение, если это, конечно, не секрет. Кто вы?

— Да какой там секрет? — с готовностью откликнулся монах. — Писатель.

— Писатель?! — неподдельно удивился собеседник и даже несколько отстранился от столика, будто пытался разглядеть попутчика как бы со стороны, более полно и перспективно что ли. — Вот уж не подумал бы… Даже странно… Я, знаете ли, по роду своей деятельности много работаю и общаюсь с людьми, люди мой основной рабочий … мм … материал. Так что с годами я стал весьма приличным физиономистом. Это мой конёк. Мне часто удаётся по одной внешности распознать человека, уж поверьте мне. А вы… А вас… — он даже как будто бы обиделся, заподозрив своего визави в неискренности. — В вас я совсем не увидел писателя. Они такие… Вас я принял скорее за… — неожиданно говоривший осёкся, будто налету поймал готовое сорваться с языка неосторожное слово, — … за художника, — наконец нашёлся радушный пассажир и снова заулыбался. Было видно, что он остался доволен своей находчивостью.

— Вы угадали. Я и это пробовал. И поверьте на слово, не без успеха, — согласился чёрный человек и тоже улыбнулся в ответ. — Только ведь вы не то хотели сказать, правда? Вы хотели сказать — за монаха, не так ли? И тоже попали бы в точку. Вы прекрасный физиономист, уверяю вас, — сказал он утвердительно-убеждённо. Ему почему-то хотелось поддержать собеседника, подфартить ему что ли. Но совсем не из слащавой лести, а из симпатии, по искреннему к нему расположению. И это ему, по всей видимости, удалось. — Хотя… какой из меня монах? — продолжил он после короткой паузы и опустил глаза. Какая-то неприятная мысль омрачила его улыбку и вернула в прежнее состояние задумчивости. — Очередное испытание очередного поприща. Всё только проба, всё временно, всё тленно…

— Ну, зачем же так? Может, ещё наладится… — чистосердечно попытался успокоить монаха радушный пассажир.

— Нет. Не наладится. Да и не нужно… Уже не нужно. Как раз сегодня я покинул свой монастырь. Теперь уж навсегда. Возвращаюсь домой, в Москву, в мир.

Некоторое время оба молчали. Но неловкость паузы не удовлетворяла ни одного, ни другого. Нужно было как-то сменить тему, заговорить о чём-то нейтральном, отвлечённом, более жизненном.

— Ну, раз уж мы, так стремительно опережая естественный ход событий, обменялись верительными грамотами, — нашёлся первым радушный пассажир, — то пора, наверное, и представиться друг другу, чтобы познакомиться, так сказать, вполне. Дорога предстоит ещё длинная, и она мне, не скрою, уже не кажется скучной.

Он вновь сиял самой приветливой и обворожительной улыбкой, даже чуточку привстал для официальности и протянул собеседнику ладонь для рукопожатия.

— Пётр Андреевич. Берзин.

— Аскольд, — охотно и даже с радостью согласился тот, привстав в ответ.

— А по отчеству, простите? — несколько притормозил первый.

— Да бросьте вы, я не привык как-то к отчеству, возраст ещё не тот. Просто Аскольд.

— Прошу меня извинить, но я себя тоже стариком не считаю. А на отчестве всегда настаиваю исключительно ради уважения к отцу. Я моего очень люблю и почитаю, надеюсь, и вы своего тоже. Обращением же по имени-отчеству я приношу некую дань уважения к дающим нам жизни. Вы согласны со мной?

— Аскольд Алексеевич… Богатов.

— Вот это другое дело.

И они горячо и плотно пожали друг другу руки.

Глава 2

— А не принять ли нам по рюмочке коньячку? За знакомство, — Пётр Андреевич сам обрадовался удачной идее, с шумом хлопнул ладонями и потёр их друг о друга.

Аскольд задумался на секунду.

— Простите,… я человек сугубо светский и слабо разбираюсь в монашеских правилах, — заметил его замешательство Берзин и поспешил ретироваться. — Если что, если монастырские обеты запрещают, то… я тоже не буду… искушать вас. У нас ведь пост сейчас вроде? … я слышал.

— Нет-нет, что вы, — встрепенулся Богатов, — я невольно смутил вас, простите, — он снова заулыбался и, подавшись чуть вперёд, определил руки на краю столика. Будто демонстрируя этим, что готов к трапезе. — Монашеских обетов я не давал, не успел. Я послушник,… и то бывший. К тому же пост закончился как раз сегодня. Нынче праздник. Так что… если вы не передумали, то… я с удовольствием.

Пётр Андреевич с готовностью достал свой чудесный дедморозовский пакет и извлёк из него красивую коробку дорогого французского коньяку, а также два маленьких пластиковых стаканчика, нарезанный тоненькими кружочками лимон в пластмассовом дорожном контейнере и увесистую гроздь мясистого чёрного винограда.

— Все фрукты мытые, — уведомил он, с изяществом сервируя столик, — так что не стесняйтесь.

Затем он аккуратно, чтобы не повредить коробку, открыл её, достал бережно на свет Божий тёмную бутылку причудливой формы и потряс ею в воздухе, любуясь на свет игрой шустрых пузырьков.

— Хороший коньяк. Дорогой! — как бы нечаянно заметил Берзин вслух.

— Пётр Андреевич, так может не надо, может не стоит открывать? — смутился в свою очередь Аскольд. — Вещь-то действительно ценная. Небось, для случая брали?

— Стоит, друг мой. Стоит! — уверенно ответил собеседник и самым решительным движением откупорил бутылку. — Хорошая вещь тогда только хороша, когда используется по назначению. Коньяк красив и ароматен в бокале, а вкусен на устах. В бутылке же он вовсе никакой,… что тот чай. Хотя, чаёк тоже в своём роде замечательно,… но это мы в другой раз… попозже. А сейчас…!

Пётр Андреевич ловко и артистично разлил янтарную влагу, наполнив на треть пластиковые стаканчики. По купе поплыл ровными тягучими волнами непередаваемый аромат хорошего коньяка, создавая атмосферу праздника и сближая собутыльников из случайных, посторонних друг другу попутчиков в тесную, радушную компанию сотрапезников.

— За знакомство!

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 180
печатная A5
от 750