18+
Последний день Владимира Васильевича

Бесплатный фрагмент - Последний день Владимира Васильевича

Электронная книга - 20 ₽

Объем: 114 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Последний день Владимира Васильевича

«Я царь — я раб — я червь — я Бог»

«Бог» Державин

Я — царь

«Вовочка-а-а! Володя-я-я! Владими-и-ир!…чу, зовут… какой знакомый голос… кто меня зовёт… какая тьма, какая непроглядная тьма… где я… какие-то смутные громады… что в них… куда мне идти… и что-то сверху давит… теснит грудь… о-о, как тяжко дышать… но чу… снова тот же голос, снова зовёт… но зовёт не к тем страшным громадам… значит, туда не надо идти… но почему я не двигаюсь… ноги будто окаменели… кругом одни камни, да какие-то кости… но я должен, должен выбраться отсюда… бог мой… эти громады зашевелились… они гонятся за мной… но они ведь не могут гнаться… тогда кто, кто преследует меня… вон… вон… какая-то зловещая тень у тех громад… ко мне… но кто же меня преследует, кто… надо бежать, бежать… не могу… меня хватают и тянут назад какие-то странные, цепкие растения… откуда они… из-под камней… страшно… но ещё страшнее тот, кто меня преследует… он мал, он зверь, он житель тьмы и ужаса… о-о, какое кругом одичание… какая ужасная мертвенность… я не хочу здесь быть, не хочу… здесь горе и страх… чу, тот же голос зовёт… как будто женщина зовёт… но куда… туда, туда… я вижу, там забрезжило, там свет… я хочу туда, но меня тянут назад… но что, что это наплывает… такое большое, огромное… часы… странные часы… у них стрелки бегут в обратном направлении… и быстро-быстро… почему так… и этот зверь… он всё преследует меня… но я не могу, не могу оторваться… о-о, какая тяжесть и боль в ногах, спине… мне плохо… плохо… плохо…»

Робкий, неяркий свет нарождающегося дня сочился сквозь занавеску, и постепенно развиднелась вся скудость жилища: и старый сервант с такими же старыми книгами, и колченогий стул с облупленным столом, и продавленное от многолетнего сидения в нём разномассных и объёмных тел кресло, и развалюха-диван, на котором разместил своё худосочное и изжитое тело Владимир Васильевич. Он осмотрел всё стеснённое пространство комнатушки, где он существовал последнее время, и облегчённо вздохнул: он ещё не там, он ещё здесь. Но что за страшный сон, а того более — кошмар?

«В кои веки удалось заснуть, — подумал он, — и на тебе… лучше бы не засыпал».

Но что-то не давало покоя в том сне, он никак не мог понять что. И чтобы обрести порядок в мыслях, он стал осторожно приподниматься. Сначала левой рукой подхватил и опустил на пол левую ногу, затем правой рукой — правую. Посмотрел на мосластые ноги, почти лишённые мышц и цепко опутанные, словно паутиной, синими жилами-ветками, невесело подумал: «Как из концлагеря». В последнее время, чтобы встать с постели, ему приходилось руками растирать худосочные мышцы, чтобы дать им кровоток и обеспечить их служение отказывающим ногам.

Сев на постели и упершись в неё руками для поддержания равновесия, он уставился в одну точку, силясь понять и вспомнить. Но мысли не находили правильного упорядоченного течения, и у него вскоре разболелась голова от внутренней непривычной мыслительной натуги.

Тогда он прислушался — в доме было тихо. Да и то сказать: отчего и не быть тишине, когда в доме их всего двое — он, да жена. А ведь ещё совсем недавно старый дом был наполнен радостью существования молодых и совсем юных жизней: дочь Валентина с зятем Александром, да внучка Олечка. Но когда они переехали на отдельное жильё, старый дом загрустил вместе с хозяевами и по ночам скрипел и постанывал. Но сейчас и он молчал, как бы боясь нарушить мыслительный процесс хозяина.

Постепенно ночные страхи отошли в затаённые глубины памяти, уступив место привычным мыслям. Но тут утреннюю тишину нарушило тихое движение лёгкой фанерной двери, и в открывшемся проёме показалось тревожное лицо жены.

Увидев мужа сидящим на постели, она спросила:

— Как ты?

Владимир Васильевич лишь махнул рукой, досадуя на такое несвоевременное проявление внимания, на что жена заметила:

— Отец… ты что, забыл какой сегодня день? Привёл бы… как его… себя в порядок, пока наши не пришли. Да побрейся, да приоденься, а я готовкой займусь.

И дверь тихо закрылась… да! Сегодня был его день — а он действительно совсем и забыл! А ведь он просил — да нет, просто умолял свою «старуху» не класть его в больницу, оставить дома ради этого дня! День Победы… но что ему в этом празднике? Одна скорбь воспоминаний, да горечь утрат и потерь, когда все, ну буквально все — и радио, и телевидение, и газеты — изливают скорбь и фальшь поздравлений, звучащих как унижение. Всё так… но он подспудно чувствовал, что он должен, непременно должен встретить дома этот праздник.

Вздохнув, Владимир Васильевич с трудом поднялся и на своих ходулях, как он теперь называл негнущиеся ноги, проследовал в умывальную, представлявшую собой небольшой квадратик помещения с водным баком, да щербатой раковиной.

Он никогда не любил своего лица, а теперь — в особенности. На него из зеркала глядел старик с заросшим седой щетиной лицом, с коричневого цвета одрябшей кожей, с крупным носом и кустистыми бровями. Вздохнув, он принялся соскребать бритвой седой волосяной покров для улучшения дыхания кожи и придания всему лицу более молодого вида, если можно так сказать.

— Ну и рожа… ну и красаве́ц-мужик… да с такой, эта, физиономией только там и быть… и как она меня терпит? Привычка… столько лет рядом… наверное, она бы меня продала, если бы за меня что-то дали — хоть какая польза… но кто за такого, эта, что-то даст? Если и дадут, то только в морду… фу-у, какая скверная рожа… — бормотал он, морщась от скребущих движений тупого лезвия бритвы.

Старик спохватился — снова разговаривает сам с собой. А ведь раньше — давным-давно — пел, путём «мычания», приветствуя своё изображение по утрам, словно хотел задобрить его, но теперь оставалось только ворчать, с усилием глядя на свою беспомощную старость, проглядывающую сквозь щетинистые заросли.

Закончив освежение, старик проследовал на кухню, где уже неспешно орудовала его «старуха». Но здесь было её царство, царство шкворчения, шипения, бульканья и прочего кухонного таинства, где посторонним не было места. Потому, накинув на плечи старенькую куртку и утеплив помороженные ещё в войну ноги сапожками-дутышами, отменно сохраняющими тепло, Владимир Васильевич вышел на крыльцо, где его приветствовал вилянием хвоста дворовый пёс Тимка. Тимка всегда приветствовал только его, каким-то своим собачьим чутьём определяя именно его появление во дворе, и находился рядом, чем бы он ни занимался.

Почесав пса за мокрым ухом, старик прошёл неспешно на зады для оценки нарождающегося дня.

Наступающий день не был похож на праздничный: с мочливых, низко висящих серых облаков падала какая-то водяная пыль, доставляя неудобства всем обитателям земли. И воздух был придавлен небесной облачной громадой, и стеснён для дыхания. Он навевал сонную грусть по теплу и свету. И косматый туман, что цепко висел над безымянным ручьём, журчащим в глубине канавы за оградой огорода, был товарищем молчаливого дождя, добавляя затаённой тоски и печали в и без того ненастное утро.

Земля просыпалась мучительно и нехотя, задавленная тяжестью небесной сферы, закладывая сомнение в полезности нарождавшегося дня.

Вся эта серость и мокрядь отозвались зябкостью в теле старика, да ещё в почках ощущалась какая-то тяжесть, будто туда накидали камней. Он давно уже ощущал боль во всём теле, но временами боль отзывалась сильно в отдельных органах. Сегодня это были почки. И надо бы уйти домой, в тепло, но… страшно, до исступления, хотелось курить. А курить было нельзя — врач категорически запретил. И чтобы не огорчать свою жену, он прятал в сарае заначку и тайком выкуривал папиросу-другую.

Закурив, он присел на мокрую скамью, предварительно постелив сухую тряпицу, найденную в сарае.

Его участок земли — бывший постоялый двор, оставленный ему вместе с домом в наследство отцом, не имел достаточных возможностей для удовлетворения потребностей семьи. Сколь ни удобряй, ни обрабатывай, результат один и тот же: скудость урожая, да потеря сил.

И сегодня сочащаяся с неба влага не могла быть благодатным событием для осмысленного роста травостоя и озими, посаженной им в прошлом году в огороде, она лишь способствовала росту числа камней, да лошадиных мослов, хотя и не бывших земнородными, но также рвущихся наружу из глубин земли. Лишь они вольготно себя чувствовали на замкнутом земельном пространстве. Да ещё сорняки, борьба с которыми отбирала не меньше сил. Потому и невозможно было развести здесь цветущий сад, как он когда-то хотел, наполненный прохладой, напоённый ароматами цветов и спелых плодов, сад, дарующий радость жизненного существования не только садовнику, но и всей людской массе.

И вся эта землица, вся эта неудобь, обильно сдобренная не только навозом, а и по́том работников, не отзывалась благодарностью в виде обильного урожая, но отзывалась болью различных натруженных частей тела. И эта боль с годами только копилась, усиливая общую слабость организма. Лишь подземные организмы, в виде медведок и колорадского жука, вольготно чувствовали себя на огородном пространстве, успешно отражая все попытки хозяев их извести.

Стало грустно и печально. И дальние кусты смородины, обрамляющие огород; и ближние корявые яблони с никлыми, почерневшими, словно от горя, ветвями; и старый дом, ещё помнивший разудалую жизнь столетней давности, когда он принимал проезжих для отдохновения и весёлых кутежей и этим скрывающий свою ветхость; и даже покосившийся нужник, стоящий обочь и построенный когда-то для отправления естественных человеческих отходов — всё это грустило вместе с хозяином. Не грустил лишь один Тимка, преданно мокнувший рядом, всегда готовый отдать за него жизнь и своё здоровье, если, конечно, оно могло бы ему пригодиться.

И старик вдруг остро осознал, что не он хозяин всему, а это самое всё властвует над ним и давно, словно мстя за что-то. Все последние годы он только и делал, что подстукивал, подправлял, удобрял, подмазывал, подлаживал, подкручивал и так далее — ничто не менялось! Становилось только хуже и хуже, и, наконец, это самое всё высосало из него все соки, превратив в ходячую мумию и оставив лишь неизбывную грусть.

«Вот так стало однажды грустно и Валентине, — невесело подумал Владимир Васильевич, — так грустно, что она не выдержала и съехала. И ладно бы в своё жилище, а то на частный сектор».

Он чувствовал свою вину перед ней, единственной дочерью, поздней и долгожданной радостью родителей, вину в том, что не смог обеспечить сносное существование её семьи, а того более — достойное существование… но! Оставалась ещё надежда — последняя! Оттого и упросил жену отложить поездку в больницу.

Стало зябко. Папироса, гревшая нутро, истлела и закончила своё существование, доставив обманную короткую радость курильщику.

Вздохнув и притушив окурок, старик тяжело поднялся и пошёл в дом, в тепло. И за ним понуро поплёлся в свой домик пёс, готовый мокнуть сколько угодно, лишь бы хозяин был рядом.

На кухне было тепло и уютно, и пахло свежим тестом. Возле плиты хлопотала хозяйка, мельком глянувшая на вошедшего мужа. Она, конечно, знала о всех его ухищрениях — эвон как табачищем разит! Но ничего поделать не могла, зная его упрямство. Однако, когда он тяжело протопал к себе, она присела на минуту отдохнуть от приевшихся хлопот, задумалась.

Когда он серьёзно заболел, всё хозяйство легло на её хрупкие плечи. Маленькая, сухонькая — она стойко и смиренно приняла новые заботы как данность, как необходимость. Она поняла, что настал её черёд нести бремя забот, обладить хозяйство. И она несла, насколько хватало сил, коих становилось всё меньше и меньше. И как снежный ком нарастало раздражение, раздражало всё: и мокропогодица, и малая пенсия, позволявшая лишь существовать кое-как, и соседские куры, топчущие её огород, и даже болезнь мужа, сделавшая его копотливым и непригодным для более-менее сносного существования — всё раздражало и буквально бесило. Потому она порой и срывалась по делу и без дела, а так как кроме неё в доме был только муж — доставалось в первую очередь ему. Как, к примеру, вчера.

Едва только диктор объявил по телевизору об огромном вкладе советского народа в победе над фашизмом и предстоящем праздновании, она тут же села напротив мужа. Губы поджаты, глаза колючие, руки скрещены на груди — явный признак начала словесной борьбы.

— Во-от, — сразу начала она, — во-от… как его… под мудрым руководством партии, оказывается, мы победили. Твои партийцы, оказывается, ковали этот… как его… щит победы. Пока мы пухли с голоду, жрали кору да куриный помёт, эти… как их… вожди жрали этих самых кур, да ещё щит победы ковали! Козлы они, вот кто!

И она вызывающе-победно посмотрела на мужа. Она знала, что, несмотря на все разоблачения, муж так и остался, как истинный коммунист, верен своей партии, как верен во всём другом.

Владимир Васильевич не мог не ответить на вызов и тут же парировал:

— Ну что, что ты несёшь, Петровна (так, по отчеству, в минуты крайнего раздражения называл он супругу)? Причём здесь… эта… вожди?

— А при том! Вон… как его… Ленину вашему, вечно чего-то просящему, в каждом городе статуи понатыкали, да ещё музеев разных… а вам, победителям, –– шиш с маслом! Ка-ак же — не просите, значит — довольны! Доживайте свой век и… как его… радуйтесь своей убогой жизни.

— Опять ты за своё! Ты, Петровна, эта… брось тут мне агитацию! У меня вон какая пенсия, да лекарства бесплатные…

— …которых не достанешь! — докончила за него супруга. — А дом… дом-развалюха?! Ну что, что мы будем делать, когда ты…

Она осеклась, нахмурилась и вышла в другую комнату, махнув рукой, от греха подальше.

Но то — вчера, но сегодня… сегодня надо терпеть. Она вздохнула и снова принялась хлопотать.

А за окном набирал силу начаток дня, и постепенно развиднелись недальние пространства, задёрнутые утренней мглой и мочливым характером погоды, скрывающим до поры все прелести майской свежести природы. Весна совсем не спешила входить в свои права, она словно дразнила людей и всякую иную живность, любящую тепло и свет, заставляя их ждать и нервничать. И развидневшиеся пространства, такие же тусклые и унылые, не могли дать ни радости существования, ни правильности мыслей. От природы не веяло добротой, способной сподвигнуть человека на деяния, а доброту привносило солнце посредством сияния и горячей энергии. Но солнце ещё не пришло, и потому влага в воздухе копилась, заставляя его разбухать и стеснять дыхание разным живым существам.

Поэтому и спрятался в доме Владимир Васильевич, надеясь избежать такого стеснения в груди. Но дом совсем уже не мог, в силу своего возраста, защитить своих обитателей от наружного влажного дыхания, пропуская уличную морось сквозь многочисленные микрощели в стенах и сквозь дырявую крышу. И никакая душегрейка не спасала от внутреннего дрожания тела.

«Ей там хорошо, — подумал старик о жене, — ей там тепло. Может, пойти, погреться?»

Но кухня — участок работы, и находиться там праздно любопытным нехорошо, а того более — стыдно.

Он прислушался: что-то громко и мерно стучало, отдаваясь в висках. Потерев виски, он снова прислушался — стучит. Но что? Заскользив глазами по комнатушке, — вещей-то всего ничего! — он остановил взор на будильнике. Будильник был старый, как всё здесь, служивший верой и правдой своему хозяину лет тридцать. Мерный стук доносился оттуда, напоминая хозяину о времени. Владимир Васильевич всю жизнь работал, чтобы не думать о времени, среди адского пламени литейного цеха, а когда приходил домой — тоже работал, стараясь улучшить быт и пропитание семьи. Потому время и не было властно над ним, но сейчас, от ничегонеделания, оно напомнило о себе, напомнило приливом крови к голове, стараясь прорваться к мозгу. И он знал: если прорвётся, то жизнь и окончится. Надо было срочно заняться какой-нибудь работой — но! Дома любая работа приветствовалась только по указанию его жены, Людмилы Петровны. Она здесь — полная хозяйка, а все внешние работы — его. Значит, надо идти снова на улицу, несмотря на стеснение в груди.

Вздохнув, старик поднялся и, с сожалением пройдя кухню, хотел было выйти во двор, но был задержан супругой, предложившей чаю. С наслаждением потягивая терпкий напиток, Владимир Васильевич грелся, потаённо радуясь возможности продлить своё нахождение в тепле и благодарно поглядывая на свою хлопочущую супругу. Он знал, что женщин можно любить не только вблизи, но и издали, когда физические чувства уже притупились в силу возраста. Хотя поначалу он начал любить свою Петровну издали, когда узнал, вернувшись с долгой войны, что она отбыла по направлению в дальнюю область на работу по окончании техникума. Но любить в письмах, скрывающих расстояния, было скучно и неудобно, потому он взял, да и приехал. За ней. И увёз, несмотря на протесты педагогического начальства школы, где она вела уроки истории, то есть была «историчкой». И любил её всю жизнь, а она его — не обижала. Но, как видно, с годами обиды сильно накопились и вырвались наружу, не оставив места иным сильным чувствам: радости, близости, любви. И она постоянно его тыкала: то каким-нибудь гвоздём, вылезшим от усталости из стула и цепляющим седалища, то скрипучими досками пола, стонущими тоже от усталости, то периодически замерзающими зимой трубами и многим другим. Вообще у Владимира Васильевича было два дела, которыми он гордился: скважина, продолбленная за домом и дающая воду, и газ, проведённый правдами и неправдами в дом. И эти два дела способствовали наличию даже водяного отопления! Но всё это было собрано из материалов, которые он подобрал на свалке за городом, и отработанные детали, словно обидевшись, что их, списанных, снова заставляют работать, отказывались служить человеку: то трубы дырявились от ржавчины, то мотор, качающий воду из скважины, начинал «чихать», то вентиль протекал и прочее, и прочее. И всё чаще, и чаще с годами, и всё безнадёжней. И всё это — дом, огород — цепко и властно держало хозяев, не давая ни минуты послабления. Да и то сказать: хроническое безденежье… труд, которым занимались всю жизнь супруги, конечно, оплачивался, но не слишком большой денежкой — а нечего и говорить про пенсию!

«Если страстно думать над всем этим, не доставляющим никакой радости, то забывается всё другое… хорошее», — подумал Владимир Васильевич, силясь вспомнить это самое хорошее в своей жизни. Но он уже не управлял своими мыслями, которые упорно возвращали его к одним и тем же проблемам. И чтобы не доставлять ещё одной обиды жене своим беспомощным бездельем, он, закончив чаепитие, снова вышел во двор, где его уже поджидал мокрый Тимка.

В природе по-прежнему наблюдалась какая-то безнадёга: мочливость низко висящих облаков было то слабей, то сильней, как будто кто-то невидимый там, вверху, тужился из последних сил, испражняя свои надобности на ненавистную землю. Но вдруг эта морось прекратилась, как бы давая старику возможность заняться не только мыслительными делами, но и практической работой. И он, оценив такую возможность, взял в сарае дырявое ведро и пошёл на огород собирать разнохарактерный мусор, вылезший из земли. Но чем больше он собирал разные камни да мослы давно умерших животных, тем сильнее одолевала его тоска от сознания бесполезности такой работы. Даже Тимка, вознамерившийся было помочь хозяину посредством обнюхивания камней и костей, быстро бросил это занятие, с недоумением наблюдая за хозяином, — ведь они же мёртвые! Даже его любимые кости не пахли остатками плоти и ничем не отличались от мёртворождённых камней — так чего же их собирать?! Потому, понаблюдав некоторое время за хозяином, он, недоумённо потряхивая головой, поплёлся в свою конуру, чтобы там подождать его возвращения.

А Владимир Васильевич продолжал мешкотно, как автомат, работать на очистке огорода. Но тело — не автомат, и оно заявило о своём недовольстве таким прострелом в пояснице, что он, охнув, едва успел сесть на металлический баллон возле ограды, выронив ведро с камнями. Закусив губы от дикой боли, чтобы не закричать, он положил руку на налитую тяжестью поясницу, да так и застыл в неудобной позе, стараясь переждать боль. Сколько он так сидел — неизвестно, но боль в спине стала постепенно стихать, оставив лишь внутреннюю тяжесть. Почувствовав в себе холод, старик осторожно встал, чтобы — не дай бог! — не встревожить затаившуюся боль и попытался распрямить затёкшую спину. И тут только услышал, как надрывается Тимка. Оглянувшись на лай, он увидел за редким забором человека, отчаянно махавшего руками с улицы, пытаясь, как видно, привлечь к себе внимание.

Владимир Васильевич, осторожно ступая, двинулся к этому странному человеку, чтобы узнать его надобность и беспокойство. Но сначала он унял пса, посадив на цепь, дабы тот не причинил неудобств чужому человеку и только после этого открыл уличную дверь, за которой оказался… его однополчанин, его давний друг Санька Завада.

Владимир Васильевич очень удивился такому событию и даже был озадачен, глядя, как Санька размахивает правой рукой, тыча ему кулак под нос и указывая пальцем на дверной косяк. При этом левой рукой он тяжело опирался на трость, а в горле клокотало негодование, не имевшее возможности вырваться наружу в словесной форме, потому как Санька не мог говорить. Вернее мог, только разобрать ничего было нельзя по причине рака горла, стоившего ему удаления части трахеи. И все свои желания, а тем паче — возмущения ему приходилось выражать путём махания разных частей тела, по большей части рук, или в письменной форме, путём быстрых записок. Поэтому он всегда носил с собой карандаш и записную книжицу.

Видя непонимание друга-фронтовика, он быстро-быстро и яростно начеркал что-то в книжице, держа навесу трость и делая упор на здоровую ногу, потом сунул ему написанное под нос.

«Ты чё стар хрен оглох? Звон звон а никто не пуск» — прочёл его каракули Владимир Васильевич.

Вся Санькина фигура выражала возмущение, и белая больничная повязка на горле раздувалась как меха, со свистом пропуская воздух, потому как там у него была дырка.

Чтобы успокоить друга и привести его горячность в норму, для его же спокойствия, Владимир Васильевич как можно ласковей сказал:

— Миленький… да… эта… в огороде я был, в огороде. А Люся дома… по хозяйству хлопочет, к празднику. Может и не слышала… а ну-ка, сам проверю.

И он потянулся к звонку. Нажатая кнопка не воспроизвела звонок внутри дома, как он ни прислушивался.

— Наверное, опять замо́к, — виновато пробормотал он.

Его друг тут же, удовлетворившись ответом, написал: «Чинить надо руки не доход?»

Владимир Васильевич только и развёл этими самыми руками. Завада вздохнул и полез обниматься.

Два старика, два фронтовика стояли, обнявшись, под неумолчный лай Тимки, под сенью грустного и неуютного серого неба, придержавшего морось, чтобы дать им возможность почувствовать друг друга, оценить своё усталое состояние.

Как видно, состояние у обоих было неважное, ибо, отстранясь, наконец, друг от друга, они жадно и сочувственно, со слезой в тусклых глазах, всматривались в лица, очевидно стараясь отыскать те черты далёкой молодости, когда они были здоровы, веселы и бесшабашны… но не находили. И тут только Владимир Васильевич обратил внимание на трость друга.

— С ногой-то что? — спросил он.

«А слом в футб играл» — написал в ответ на сочувствие друга Завада.

Владимир Васильевич удивился такому, выразив своё недоумение в вопросе:

— Очумел что ли, Санька?

Но тот лишь только хмыкнул и беспечно махнул рукой.

Владимир Васильевич знал, что Завада, которого он называл ещё «доморощенным Стрельцовым», в молодости играл за дубль столичного «Торпедо», а порой и в основе выходил — но когда это было!

И он с дополнительным уважением и даже с некоторой завистью посмотрел на Саньку.

Наверное, так бы они ещё долго стояли под сенью затаившегося, как шпион, неба, если бы не Людмила Петровна. Как видно привлечённая неумолкающим лаем пса, она с досадой вышла на крыльцо и изумлённо всплеснула руками.

— Саня! Да ты ли это?!

Тот радостно кивнул и распростёр руки для повторных объятий с хозяйкой.

Обнимаясь со старинным приятелем мужа, Людмила Петровна уловила не стариковский запах, запах тления, но запах лекарств.

«Значит, ещё поживёт», — мысленно заключила она.

Тимка умолк, видя, что хозяева обнимают чужака — значит, человек хороший. И он даже подошёл ближе к обнявшейся троице, помахивая хвостом, чтобы тоже как-то поучаствовать, хотя бы и рядом, в объятиях, на худой конец — лизнуть.

— Да что же это… как его, — засуетилась хозяйка, — что ж мы тут, под дождём? Давайте в дом.

Когда все трое, сменив своё уличное нахождение на домашнее, прошли в дом, небо снова загрустило и стало наполнять и без того разбухший воздух дополнительной влагой, а Тимка, перестав махать хвостом, зевнул и ушёл в будку, чтобы, свернувшись калачиком, дождаться незнакомца и попытаться хотя бы лизнуть его руку, напомнив ему о себе, как об ответственном и понимающем стороже.

Людмила Петровна, очень обрадованная такому внезапному гостю, радостно суетилась на кухне, собирая нехитрый стол. Завада — столичный житель, хоть и недалеко его место проживания от их городка, но уже лет десять, как не виделись, а тут вдруг… она неожиданно замерла, обернув голову к Заваде, снимающему плащ в крохотной прихожке.

— Постой, — спросила она, — а… как, как ты к нам добрался?

Тот ухмыльнулся и коротко написал: «Сын подвёз на маш я упрос».

— А сам-то он где? Чего ж к нам не зашёл?

«А поех на заправ а после за мной заед».

— Значит, ненадолго, — взгрустнула хозяйка.

Завада лишь шумно вздохнул и развёл руками. Он, по наблюдению хозяев, за прошедшие десять лет не слишком изменился: всё так же, правда, слегка тускло, сияли голубизной глаза-пуговки, что добавляло его лицу выражение детской наивности и простоты; всё та же энергия, несмотря на нездоровое состояние; и всё то же осмысленное существование, доставляющее ему удовольствие жить в этом мире.

Когда все трое уселись за небольшой стол для тесноты общения, хозяйка выставила по такому случаю бутылку белоголовой, отмерив каждому положенные сто грамм. И первый тост — за тех, кто навечно остался в том времени, чтобы дать возможность жить по-человечески другим.

Выпив, Завада, незаметно для хозяев, чтобы не обидеть, оглядел кухонку — ничего не изменилось за эти десять лет, с тайной грустью отметил он про себя. «По-человечески», как видно, жить не получилось у хозяев… но теплота в комнате, и теплота общения скрадывали грусть и печаль существования. Да и Владимир Васильевич был очень рад увидеть старинного друга. Хотя и не велел врач, но ради такого случая не раз и не два пригубил белоголовую, которая разрумянила стариковские щёки, добавив теплокровности, развязав языки для большей радости общения, на какое-то время убрав существенную разницу между умом и телом. Да и разговор вился вокруг настоящего — ни слова о том прошлом.

Вдруг Завада, уже хорошо захмелев, неожиданно написал: «Вовк а дав нашу север споём». Супруги переглянулись — как?! Завада пояснил быстрозаписью: «А ты спой а я поддерж».

— Миленький, — смущённо попытался оправдаться Владимир Васильевич, — я… эта… и рад бы, да голос уже слаб… не тот.

Но старый друг ничего не сказал и не написал, лишь положил свои кисти рук на кисти супругов. И это молчаливо-просящее рукопожатие было похоже на сплетение ветвей старых деревьев, слабое физически, но крепко проверенное годами.

Владимир Васильевич откашлялся, почему-то посмотрел смущённо на жену и начал песню:

Прощайте, скалистые горы,

На подвиг Отчизна зовёт…

Его голос был неуверен, слаб от потери сил, его голос фальшивил, он не походил ни на призыв, ни на затаённые струны души певца… лишь негромко взывал, приглашая притихшие сердца слушателей к воспоминаниям о той жизни. И было заметно, как постепенно стали оживляться их лица, как стали они уходить в себя, слыша знакомые слова:

Мы вышли в открытое море,

В суровый и дальний поход…

А голос певца постепенно, с каждой строкой, крепчал. Он не источал негу, не пел о красоте, о тайных желаниях, он пел — сурово пел! — о самом дорогом: о Родине, о долге, о любви к людям, той любви, которая была свойственна всем им в то время, и которая помогла им победить. И сердца слушателей наполнялись воспоминаниями о жизни, а глаза — слезами от воспоминаний о пережитом.

А волны и стонут, и плачут

И бьются о борт корабля…

Певец высоко, как мог, поднял голос, возвысил, добавил выразительности, убрал фальшь звучания, бил, вколачивал суровые и грозные слова в уши слушателей. Жена с удивлением, подперев щёку рукой, смотрела на мужа, а Завада, мотая головой в такт песни, завораживающей, очаровывающей песни, яростно махал кулаком, рассекая, словно плоть, воздух… о-о, какой миг, какой суровый, яростный миг!

Растаял в далёком тумане Рыбачий,

Родимая наша земля…

Голос певца обрёл скорбь, стал суровонежным и одновременно грозно звучащим. Слова — словно отшлифованные холодным блеском северных широт. Голос уже звал, уже терзал сердца, податливые, как струны нежной арфы: туда, туда — к тем временам… и слушатели тянулись за этим уже таким дивным, как им казалось, голосом. И вот уже их губы зашевелились, следуя за голосом:

А после с победой геройской

К скалистым вернусь берегам…

Вот, вот он, сладчайший миг победы! Голос почти звенел, хлынул потоком, жадновпитаемым потоком: впечатывай, рви, жги сердца! Ну, ещё немного, ещё… но тут Владимир Васильевич поперхнулся, зашёлся в кашле, и песня оборвалась… нет! Она была подхвачена, она вновь зазвучала! Подхвачена другом — но как?! Из каких глубин, какими силами исторгал он звучание, до того необычное, что старики изумлённо уставились на него, слушая песню?!

Пусть волны и стонут, и плачут,

И бьются о борт корабля…

Завада пел, зажав правой рукой горло с дыркой, чтобы не выходил напрасно воздух, чтобы он весь уходил в слова песни, которую надо было дотянуть до конца. Вот-вот замрёт песня, не вытянуть ему, нет… всё слабее и слабее голос, клокочущий голос измученной старости. Было видно, как напряглось его лицо от нечеловеческих усилий, как тяжко выталкивал он едва уловимые тихие слова:

Но радостно встретит героев Рыбачий,

Родимая наша земля…

…и он допел песню! И победно оглядев друзей, обессилено рухнул головой на руки. И весь затрясся, и зарыдал, мотая головой, и его рыдания были такими же странными звуками, как и допетая песня.

Супруги, не сговариваясь, положили руки ему на плечи и тихо гладили. Без слов. Ибо тем словам, тем звукам слов, что пропел Завада, нет равных в мире.

С улицы призывно донёсся звук клаксона, и Завада, подняв голову, достал мятый платочек и, утирая слёзы, едва прошелестел одними губами:

— Сын… за мной.

Когда все трое вышли во двор, Тимка тотчас подбежал, махая хвостом, тявкнул для порядка, норовя лизнуть руку, и удостоился за это мимолётного почёсывания за ухом от странного человека с палкой, которого так любили хозяева, а значит и он, Тимка.

Открыв уличную дверь, Завада, зажав рукой горло, прошелестел нутряным голосом:

— Не надо… не провожайте… мы ещё споём… ребята.

Когда дверь за ним закрылась, супругам показалось, что захлопнулось время, их время… и навсегда.

В доме постепенно рассеивался лекарственный дух, дух разочарованной старости, напоминавший о недавнем посещении. И вскоре он улетучился совсем, уступив напору кухонных запахов. Хозяйка, убрав со стола, снова принялась за оставленные на время дела, а Владимир Васильевич, захватив инструмент, пошёл чинить звонок.

На улице от неба — никакого сочувствия, снова обильная морось и разбухание воздуха.

«От, едрит тебя, — мысленно ругал он природу, — даже в такой день от тебя никакого толку».

Но равнодушной природе было всё равно на такое замечание человека, она просто выполняла свою повседневную работу, несмотря на собственные перегибы.

Мокротный день продолжался унылым и скучным. И старик впервые в жизни оробел от такого равнодушия и однообразия. Солнце будто навеки спряталось за облаками, бросив человека на произвол судьбы со всеми его страданиями и сомнениями.

Он, задрав голову, глядел на низко висящие тяжёлые облака, как бы оценивая их дальнейшую возможность в плане обильного полива земли, и удручённо заметил, что возможности бесконечной серой пелены ещё далеко не исчерпаны — а нечего и думать о каком-то послаблении! Казалось, над всей огромной страной властвует лишь одна серость, определяя дальнейшее существование всех живущих под его сенью и способствующая размножению сорняков, съедающих плодородный слой земли и оставляющих лишь суглинок да камни.

Вздохнув, старик принялся было ковыряться в звонке, как вдруг послышалось приближающееся буханье… ближе, ближе. Обернувшись, он увидел подъехавшую серую легковушку, иномарку, внутри которой бухало так, что, казалось, снесёт крышу и дверцы. Машина остановилась напротив него, и из внутреннего буханья, уменьшенного отключённым мотором, вылез водитель. Не обращая внимания на старика и что-то беспрестанно жуя, он открыл заднюю дверцу и сунул туда руку, в которую быстро вложилась нежнохолёная кисть с ярко накрашенными ногтями, а затем появилась и сама обладательница чистеньких коготков, над головой которой немедленно возник купол зонта.

Владимир Васильевич с удивлением следил за прибывшей, очевидно по какой-то надобности, парочкой: он — в сером с искрой костюме, моложавый пижон, она… в жизни не видал старик такой красоты! Он только сейчас вдруг понял, что красота, которую все ищут, быть может, всю свою жизнь, непременно должна выглядеть так, как эта молодица, у которой внутри роскошного тела наверняка имеется много сочувствия к окружающим. Да и выглядела она ровно царица, умеющая одаривать своих подданных. И уж конечно она оставит им, старикам, частичку своего тепла, света.

— Дедусь, — обратился «пижон», не обращая внимания на продолжающееся буханье, — где тут дом номер семнадцать?

— Чего? — не понял старик. — Миленький… ты бы выключил музыку… а то ведь ничего не слышно.

Снисходительно усмехнувшись, мужчина полез внутрь «железного коня» и, приглушив музыку, снова повторил вопрос.

— Так вот он и есть, — ответил Владимир Васильевич, указывая на свой дом.

— А… так, значит, ты продаешь свой дом, дедусь? — всё также двигая челюстями, поинтересовался «пижон».

— Эта… как продаю? — не понял старик.

— Как, как, — выразил недовольство ответом старика «пижон», — за деньги. Дедусь, перестань мне засе… ть мозги. Скажешь, не ты давал объявление в газете?

— Как… какое объявление, в какой газете?

Парочка переглянулась, и было видно, что «пижон» начинает терять терпение, видя непонимание хозяина на просто и ясно поставленный вопрос. Но Владимир Васильевич имел большое понимание жизни и для разъяснения неприятной ситуации пригласил нежданных гостей в дом.

Но во дворе их уже поджидал Тимка, готовый обрушить всё неистовство своего характера на незваных гостей.

— Ах! — испуганно прижалась красавица к своему спутнику. — Он мне колготки порвёт!

Но Владимир Васильевич не успел предпринять никакого действия для успокоения пса — пёс был посрамлён! Зашедшийся было лаем, он неожиданно поперхнулся: то ли по причине необычно резкого запаха дорогого заграничного парфюма, то ли от созерцания неземной красоты… но он замолк, склонил набок голову с открытой пастью, да так и застыл, молчаливо провожая обалдевшим взглядом парочку чужаков — неслыханно!

«Пижон» осторожно поддерживал в сенях свою спутницу, ибо она очень боялась попасть высокой шпилькой в щель между досками и испортить дорогущую обувь, а того более — повредить изящные ноги, обтянутые телесными колготками для сохранения циркуляции горячей молодой крови.

— Вот, мать, — представил гостей старик, — эти… господа говорят, что… эта… приехали наш дом покупать по объявлению в газете. Но я ничего такого не давал…

— Это я давала, — перебила жена, глядя на парочку.

Взгляд её стал колючим, руки скрестила на животе, губы поджала… старик всё понял. И вдруг перед ним всё закружилось, причём как-то странно: не предметы и люди вокруг него, а он вокруг окружающего. Он стал кружиться вокруг стоящих посреди кухни, потом вокруг самой кухни. Схватившись за дверной косяк, старик, дабы не упасть, вышел, держась за стенки, на крыльцо. И здесь он стал кружиться вокруг крыльца, дома… но переполненный влагой воздух медленно наполнил его лёгкие прохладой, охватил и остудил голову, постепенно приведя кружение к нулю, а мысли — к привычной работе.

Дабы успокоиться, Владимир Васильевич прошёл к сараю, к своей папиросной заначке, нервно закурил, зная, что курение не только согревает нутро, но и направляет мысли.

Его остуженный воздухом, но согретый курением ум рассуждал расслабленно и верно: он всегда знал, что его жена умнее его и, как оказалось, практичнее. Она просто взяла ещё одно направление для дальнейшего устройства жизни, а ему ничего не сказала лишь потому, что знала о его упрямстве… но ведь его ущербное тело может не выдержать такого поворота!

Однако, что-то ему подсказывало, что такое посещение сегодня и для жены полная неожиданность, а того более — сюрприз. И если бы он был в больнице…

Постепенно оправдав в мыслях супругу, Владимир Васильевич окончательно успокоился и стал дожидаться появления «благодетелей».

Парочка пробыла в доме недолго, появившись на крыльце в сопровождении суетливой супруги, причём «неземная красота» висела на спутнике, вцепившись в руку, и весь её испуганный вид говорил: «И как тут люди живут?!»

Эти двое чужаков имели своё счастье жизни, но, как подумал Владимир Васильевич, кратковременное, за счёт оплаты «пижоном» из своего кармана, а, значит, обманчивое. Но это им было неизвестно, они жили сиюминутно и приехали сюда, да, скорее всего, и не только к ним, из вынужденного любопытства.

— …да не стоит, хозяюшка, — продолжал начатый в доме разговор «пижон», — дальше смотреть… дорогая, — обратился он к спутнице, — может, участок посмотрим?

— Нет, нет, нет, — решительно запротестовала «неземная красота». — Там такой страшный… мн… туалет. Сам смотри, а меня лучше проводи в машину… тут такой запах… и вообще.

Проводив свою долгоногую спутницу к машине, «пижон», под возобновлённый лай Тимки, разочарованного отсутствием красавицы, направился в сопровождении Людмилы Петровны смотреть участок, не обращая никакого внимания на пса и хозяина, стоящих рядом, как два защитника на последнем рубеже обороны.

И там тоже он пробыл недолго, быстро вернувшись с притихшей и какой-то даже подобострастной хозяйкой, что-то бормоча себе под нос.

— Ну, так… — сказал, наконец, он, обращаясь к обоим. — И сколько же вы хотите за эту… халупу?

— Мы что ж, мы так… — скромно и робко ответила, волнуясь, Людмила Петровна, –…как его… нам бы квартирку трёхкомнатную в центре города.

— Однако, — строго глядя на хозяйку, сказал потенциальный покупатель.

— А…а сколько… как его… это может стоить? — обиженно поинтересовалась на его осуждающий ответ хозяйка.

— Аппетиты, бабуля, надо усмирять и жить не в мечтах, а в действительности, — витиевато ответил «пижон».

— Уж больно вы… как его… непонятно говорите, — попеняла ему хозяйка.

— А действительность такова, — продолжал, не слушая её, «пижон», — что…

Он вдруг осёкся и внимательно посмотрел на хозяев. Было видно, что они напряжённо думали. И для него это было не понятно, ибо для него думать, значит было иметь: деньги, семью, любовницу, имущество. И всё это у него было, а у этих «патриархов» ничего не было, кроме никчемного хлама — о чём же тогда думать?! О своей ненужности в этом мире? Тогда бери, пока дают, и радуйся — чего же вам ещё?!

Но «патриархи», стоя под безразличным, смурым небом, были совсем не безразличны, осмысленно оценивая происходящее, чем совсем смутили «пижона», который только и нашёлся, что невнятно промямлить:

— До свидания… сообщу… своё… решение… позже.

Когда мотор, фыркнув, увёз «пижона» и «неземную красоту», Владимиру Васильевичу стало очень грустно оттого, что больше не увидит красавицу. Он вдруг понял, что всю свою жизнь ожидал увидеть красоту, какая бы она ни была, чтобы испытать наслаждение от женской молодости, от её царственности. И пусть она не была простой и трогательной, но он готов был ещё и ещё — бесконечное число раз! — насладиться одним только её видом. И сожаление нарастало, ознобной волной расходясь по всему телу… о-о, какие у ней призывные губы! Губы целуемые, губы целующие, губы яростные, губы нежные, губы призывные, жадновпитаемые… губы… губы, к которым остро захотелось прикоснуться и испытать тот дивный аромат давно забытой юности, когда исполнение тайных желаний было возможно. Было… но он имел объективное сердце, управлял своими мыслями и понимал всю несбыточность желания — настоящая красота представляется человеку только раз! Хотя этот «пижон», как видно, был постоянно окружён красотой во всём — дом, дача, машина, женщины, — то есть, был человеком вполне достаточным, но он не понимал её истинного значения, потому что это всё было приобретено за деньги, а не выстрадано. А значит, он и не мог быть истинным хозяином всего того, что считал своим. Но, судя по всему, делиться хоть кусочком красоты с ближним никак не хотел.

Старик посмотрел на свою «задумчивую» половину: засаленная куртка, какие-то немыслимого цвета полусапожки, сбитые в пучок седые волосы — эдакая распустёха, она не представляла собой твёрдую структуру женщины, способной в одиночку решить всё и вся и в глазах её не было счастья, но сквозила одна забота. И Владимиру Васильевичу стало очень печально оттого, что он не сумел обеспечить в течение всей их долгой совместной жизни добрый блеск её глаз, потому и сказал, отгоняя прочь мысленные претензии:

— Может, мать… эта… ещё приедет… когда надумает.

Она посмотрела, без благодарности и понимания, на него и только покачала головой, отрицая сказанное им.

Тимке надоело мокнуть за просто так и он тявкнул, привлекая внимание хозяев на предмет своего кормления — а нечего тут зря таращиться в пустоту! И это тявканье будто побудило застывшие фигуры хозяев к действию: Людмила Петровна поплелась в дом, заканчивать свои кухонные дела, да собрать что-нибудь съестное псу, а Владимир Васильевич принялся чинить звонок, остро ощущая необыкновенный запах парфюма, удерживаемый плотным воздухом — всё, что осталось от мимолётной встречи с «неземной красотой».

Починив и восприняв на слух электрический сигнал, смутно донёсшийся из дома, он остался поразмышлять на воздухе, да украдкой покурить.

Это самое размышление, да курение очень раздражающе действовало на супругу, прямо как красная тряпка. Ибо она резонно полагала, что раз человек попусту дымит, уставившись в одну точку, то и мысли его — пустые.

— Это почему же? — всегда обижался на такое утверждение Владимир Васильевич. — Я, может, Петровна, дела какие обдумываю…

— Дела делают, — опять-таки резонно возражала она. — Зубы жуют папиросу, а руки работают, а мозги думают.

Всё верно, но старик в последнее время чувствовал, что его серое вещество больше нескольких мыслей зараз не обрабатывает. Поэтому старался бережно и не спеша обмозговывать каждую мысль, но с утра мысль извне пришла только одна, да так и осталась свербить — о проклятых камнях.

Владимир Васильевич знал только одного человека, умевшего справляться с камнями, управлявшего ими — своего однополчанина Женьку Сапуна. Сапун был скульптором, и Владимиру Васильевичу как-то раз довелось посетить его мастерскую.

Было это давно, ещё когда они — он, Санька, Женька — переписывались и порой даже встречались, благо последние двое были столичными жителями. Сам Сапун не раз приглашал посетить его берлогу, как он называл свою мастерскую, на предмет ознакомления и обогащения своей души разнохарактерными скульптурными произведениями.

Вообще столица — очаг культуры, но человек из провинции, даже недалёкой провинции, в те, советские времена, не стремился к духовному обогащению, преследуя при посещении стольного града лишь одну цель — где бы и как достать. Он не искал встреч с возвышенным, но искал встреч с материальным. Кроме того, гигантский город давил своей каменной громадой человека, загонял его вниз, под себя. Так он загнал и Сапуна, мастерскую которого с трудом отыскал Владимир Васильевич среди круговерти однообразных домов в каком-то полуподвале.

Когда он переступил порог этого самого полуподвальчика, где усердно трудился, не испытывая ни душевного смущения, ни жизненных соблазнов, ни иных чувств, могущих помешать проявлению мастерства, его друг, то испытал душевное волнение. Его знакомство со скульптурами ограничивалось обычно созерцанием многочисленных статуй Ленина или пионеров с барабанами и горнами, или задастой женщины с веслом. И что-то такое он думал увидеть и здесь… но то, что он увидел было не понятно и привело к смущению неподготовленной души. Заметив это, Сапун усмехнулся и сказал:

— Что, брат, не ожидал? Небось, думал, что я тут делаю бюсты, да леплю передовиков? Да нет… я тут, знаешь ли, оживляю жизнь.

Было заметно, что хозяин мастерской не чувствует себя счастливым сыном своей эпохи и за это, как понял потом Владимир Васильевич, он постоянно страдал. Да и выглядел странно: лохматоголов, бородат — чем не леший? И как он тут может что-то оживлять?!

— Да ты походи, присмотрись, — посоветовал лохматый хозяин. — Да начни с чего попроще — во-он с той композиции, что в углу… а я тут пока зубилом поработаю.

Указанная композиция представляла собой странный вид: какие-то непонятные каменные обрубки с надетыми шапками. Но походив вокруг, да приглядевшись, Владимир Васильевич разглядел смешную сценку: автор из частей грубо высеченных камней сделал «соображающих на троих»! А рядом — вроде женщина, но лишённая сладострастных, пышных форм, да что там — лица толком не разглядеть, фигуры… но! Чем дольше он смотрел на скульптуру, мучительно пытаясь разгадать её смысл, тем сильнее она притягивала, манила… она дышала материнством!

Или вот нечто с рассечённой плотью, со скрещенными палками вроде рук — ни лица, ни тела… но вся скульптура, если вглядеться, подумать — сплошной крик истерзанной души!

Владимир Васильевич ходил по мастерской, словно на каком-то балу в поисках любимой, где его постоянно задерживали странные, но наполненные теплотой и жизненной энергией образы. Все эти камни не были мёртвыми, они дышали, жили своей жизнью, подаренной скульптором, наводили зрителя на глубокое осмысление жизни. Здесь не ощущалось того давления каменных громад, что было наверху.

— Но как, — удивлялся он, — как ты… эта… такое смог сделать?

— Что, проняло? — с удовлетворением сказал Сапун. — То-то… я, чтоб такого достичь, отказался от всего. У меня, брат, даже семьи нет и живу здесь.

— Один? Здесь? Но здесь… здесь ведь… эта… можно только страдать.

— Именно… о-о, это ты верно подметил — именно страдать! То, что мне и надо!

Владимир Васильевич недоумённо посмотрел на друга и неуверенно сказал:

— Но… но человек не может всё время страдать, нужна ведь… эта… ещё и радость.

— Ха-ха-ха, — рассмеялся Сапун. — Так вот моя радость (он развёл руками), когда я вижу законченность образа… о-о, тогда я совсем счастлив! Здесь моё царство!

Владимир Васильевич с любопытством посмотрел на друга — не часто видишь совершенно счастливого человека, свободного от всякой рабской покорности. Как видно, такое возможно только в «полуподземном» существовании.

— А ты, Женька, не пробовал, — не унимался Владимир Васильевич, — эта… поделиться своим счастьем — и он потыкал вверх.

Скульптор помрачнел.

— На больную мозоль наступил ты мне, Вовка, — выдавил он. — Конечно пробовал… да хочешь — почитай.

И он кивнул на стопку газет, небрежно валявшуюся на столе.

В газетах были собраны статьи об его друге, об его творчестве — в жизни не читал Владимир Васильевич такой хулы! И всё это об одном человеке! Как только его ни обзывали: и буржуазным прихвостнем, пытающимся протащить чуждое искусство в массы; и апологетом (слово-то какое мудрёное!) модернизма; и идолопоклонником; и прозападным холуём, и даже сионистом (он был еврей), и прочее в таком же духе — как он всё это выдерживал, да ещё и творил?!

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.