18+
Последний август

Объем: 88 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Петр Немировский

ПОСЛЕДНИЙ АВГУСТ

ПОВЕСТЬ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Легкий скрип дверных петель. Перед тем как потянуть ручку, выдергиваю из-под продырявленного рыжего дерматина клочок войлока. Пальцы сами скручивают из него шарик. Затем дверную ручку — на себя, два прыжка через крыльцо — и вот он, двор.

Недалеко от нашего дома возвышается деревянный электрический столб, к которому приколочена табличка: «Переулок Наливайковский». Переулок — это дюжина хибар, сараи, сад и туалет.

Почему переулок называется Наливайковским, каждый из его обитателей объясняет по-своему. Например, старый лысый мебельщик Маслянский говорит, что это название происходит от фамилии казацкого атамана Наливайко, курени которого когда-то здесь стояли перед походом. А вот отец Аллочки, дядя Вася, уверяет, что Наливайковским переулок стал потому, что живущий здесь народ всегда любил наливать. «И песня такая есть: налей, налей бокалы, — напевает дядя Вася, откупоривая зеленую бутылку, и в нос ударяет мерзкий запах. — Раз уж мы родились в Наливайковском, то, видать, и судьба наша — наливайковская».

Итак, в путь. Под подошвами моих сандалий постреливают и поскрипывают камешки, галька, стеклышки, попадаются бутылочные пробки, там и сям обрывки газет.

Вот дом мебельщика Маслянского, перед ним — диван с содранной обшивкой и ящик с инструментами. Далее — дом, в котором живет Аллочка.

Неподалеку — колонка с разболтанной блестящей ручкой. Дергать ее нам строго запрещено, впрочем, как — строжайше! — запрещено и пить воду из колонки. А хорошо бы хоть сейчас навалиться животом на железный стояк, ощутить приятный холодок и услышать, как откуда-то из глубин, урча, поднимается вода. Но стоит Аллочке пару раз нажать ручку, а мне налечь на стояк, как сразу раздается окрик мамы: «Игорь! Ты что, хочешь простудиться? А ну марш от колонки!»

Далее — забор, за которым сад, где растут абрикосы, марель, сливы. Но прежде чем лезть, садиться на деревянные колышки и рвать ягоды, нужно крепко подумать — мокрая тряпка бабы Маруси в любую минуту готова проехаться по спине, а то и по лицу. Зато все свисающее со стороны двора можно смело рвать, лишь бы не ломать ветки — таковы правила, установленные самой бабой Марусей.

По двору гоняет воробьев Туз — кургузый щенок дворняжки. «Туз, Туз!» — подзывают его братья-близнецы Вадик и Юрка, подсовывая ему какой-нибудь огрызок. Вадик и Юрка старше меня на пять лет. Моя мама называет их хулиганами и дружить с ними запрещает. Впрочем, и сами братья ни за что не взяли бы меня к себе в друзья.

У крыльца своего дома роет в земле ямки сын тети Любы — четырехлетний Вовка. У него большая голова, слегка вздутый живот и кривые ноги. Вовка не умеет разговаривать и вряд ли понимает, что ему говорят. Завидя кого-то, он мычит и поднимает руки. А когда Вовке что-то не нравится, он падает на землю и рычит. Вадик и Юрка обзывают Вовку дебилом.

Ну и в самом конце этой дворовой кишки находится общий туалет — конечная цель моего утреннего путешествия. На дверях туалета не написано ни «М», ни «Ж». Зато со стороны внутренней… Нарисованные красным карандашом, ручкой, даже вырезанные ножом рисунки забавных человечков, похожих на героев из журнала «Веселые картинки». Правда, в туалете все они — голые, стоят или лежат в странных позах, и по ним ползают мухи. А фигурки женщин — вообще умора: какие-то неуклюжие, уродливые…

На ходу подтягиваю штаны и иду обратно. Останавливаюсь у асфальтированной дороги — дальше идти одному мне нельзя. Там распахивается огромный мир: мчатся грузовики, катятся троллейбусы, куда-то спешат прохожие — рев, грохот. Даже самолеты, и те, похоже, летают только там, не залетая в клочок неба над нашим двором.

2

Дверь нашего дома распахнута. Бабушка Хана — низенькая, согбенная, с маленькой, как яичко, головой, пеликаньим носом и с жиденькими волосами, собранными в узелок, колдует над конфорками. На плите подрагивают крышки кастрюль, лопаются пузыри, из большой кастрюли торчат хвостики свеклы. Особенно заметен самый длинный, похожий на хвост крысы. Крысы, которую должен был убить отец в тот вечер, когда мама, открыв кладовку, вдруг вскрикнула и отпрянула назад.

— Она там! — дрожащим пальцем мама указывала на кладовку.

Я сжал кулачки и подошел поближе к бабушке. Папа вынес из кухни швабру. Он нес ее, как багор, напоминая индейца, который идет бить лосося.

Охота на эту крысу велась давно, не раз по ночам наша квартира оглашалась криком мамы: «Крыса!» Включали свет, возникал переполох. Я пулей долетал до бабушкиной кровати и шлепался в нее. Начинались поиски, но крысы и след простыл. «Семен, посмотри под столом, — указывала мама. — А на кухне. А под диваном…» Отец покорно ходил туда-сюда, но постепенно его движения становились все более вялыми, и в конце концов он изрекал: «Тебе показалось. У тебя под носом крысы бегают».

Однажды мама ее чуть не подстрелила: по ее словам, наша крыска средь бела дня безбоязненно двигалась к спальне. Мама запустила в нее крышкой от кастрюли. Конечно, промазала.

Предложения завести кота мама категорически отвергала. «Животные распространяют заразу. Кошка будет ходить по улице, лазать по крышам, по туалетам, а потом — прыгать на стол. Или вы хотите, чтобы Игорь заразился?» Маму не могли убедить ни аргументы, что кошки — животные чистоплотные, ни обещания, что после поимки крысы кошка навеки покинет наш дом. Нет, и всё. Мама работала медсестрой в детской инфекционной больнице.

Отец заделывал постоянно возникающие щели-норы, бабушка сыпала туда мышьяк, в углу стояла мышеловка. Но крыса-невидимка была мастером своего дела — ей удавалось ускользать и существовать в нечеловеческих условиях. И вот наконец такая удача — крыска в кладовке!

Отец ударял концом швабры по всем углам. Я зажмурил глаза. Бедная крыска-Лариска… Но глухие удары становились все реже и вскоре прекратились.

— У тебя под носом крысы бегают, — изрек отец свою коронную фразу, означавшую — охота закончена.

Правда, для меня эта охота не прошла безболезненно. Утром маме взбрело в голову, что мне обязательно нужно сделать прививку. Заставила меня снять штаны и лечь на диван. Достала из ящика металлическую коробочку, в которой лежали шприц, иголки и пинцет.

Когда мамы нет, я тихонько вынимаю эту коробочку и играю «в больницу»: надеваю иголку на носик шприца и поочередно делаю уколы всем игрушкам. В эти минуты я безжалостен, не поддаюсь ни на какие уговоры. «У тебя желтуха», — говорю барсу. — А у тебя корь. Ну-ка живо снимай штаны и ложись!» — приказываю зайцу. Самый больной в моей лечебнице — плюшевый мишка: у него коклюш, оспа и свинка одновременно, поэтому он получает самую большую дозу лекарств. После процедур все куклы отправляются в палату и с замиранием сердца ждут, не захочет ли доктор делать им уколы по второму кругу. Тут все зависит от общего состояния больного, настроения доктора, а также опасности разоблачения со стороны бабушки.

Но в то утро пациентом был я. Мама вскипятила воду, взяла шприц. Из иголки брызнула тонкая струйка.

— Не напрягайся, это не больно… Ну-ну, не плачь, уже все.

3

Всей семьей мы сидели за столом.

— Игорь, ешь сухари, — сказала мама.

Я окунул сухарь в тарелку с бульоном и, поболтав его, стал медленно вынимать, так чтобы отваливались разбухшие куски.

— А ты почему не ешь? — обратился отец к маме.

— Что-то нет аппетита, — ответила она, выходя из задумчивости. Ее губы скривились и вытянулись.

— А когда он у тебя был, аппетит-то? — промолвил папа и потянулся рукой к мисочке, в которой лежали вареные кроличьи лапки. Папино лицо стало еще добрее, из глаз посыпались лучики. Вообще таким уверенным в себе и счастливым отец бывал лишь за столом, нигде больше.

— А где гарнир?

Звякнула кастрюльная крышка, и над столом совершила несколько перелетов в обе стороны большая ложка с гречневой кашей. Затем появились дольки помидоров, стрелки зеленого лука.

— Ты обедаешь, как барон, — поддела его мама. — Разве голодранцы так обедают?

Не обращая внимания, папа сервировал стол возле себя: овощи — с одной стороны, гречневую кашу с кроликом — с другой, кружку с огуречным рассолом — с третьей.

— Обед главного инженера, — изрек он, полюбовавшись стоящими перед ним яствами.

— А ты и есть — главный инженер, — подтвердила бабушка.

— Хоть в одном мне повезло: теща — золотая.

Все-таки здорово, что папа — главный инженер. И зря мама называет его голодранцем. На заводе папа наверняка очень важный, ходит, сдвинув свои кустистые брови.

Вечером, придя с работы, он умывается и садится на свою табуретку в торце стола. На этой табуретке я могу сидеть в любое время, но только не тогда, когда папа собирается есть. Табуретка тогда превращается в его трон. Мама сидит напротив, но это место за нею как бы не закреплено — иногда она может умоститься посередке, иногда и на углу, а если нет аппетита, вообще не приходит к столу. Мое же место всегда посередине. Как на казни.

Папа тем временем доел гречневую кашу, так изысканно названную «гарниром». Я обожал это слово «гарнир», наверное, так же, как папа — гречневую кашу. В бедной нашей жизни оно было вестником из другого мира — мира красивых слов: гарсон, гардины, гармония…

Груда грязных тарелок в умывальнике росла, а у меня с бульоном не клеилось: сколько ни скреб по тарелке, сколько ни гонял от берега к берегу лепесток вареной луковицы, бульона не убывало.

— А ну доедай, — сказала мама.

Я тяжело вздохнул — разве в меня может столько вместиться? И почему папа ест, сколько хочет, а я обязан съесть, сколько приказывают?

— Не могу больше, устал.

— А ну не выдумывай, доедай, — строго повторила мама. — Посмотри, какой ты худой.

— Сядь, как следует, — велел отец.

Пришлось еще и опустить ноги с табуретки.

— Пора его в школу вести, уже июль заканчивается, — сказал папа.

Дело в том, что я — ноябрьский, а в школу принимают лишь тех, кому семь лет исполнилось до сентября. Но родителям кто-то сказал, что можно «показать» меня директору, — вдруг разрешит пойти в этом году.

— Сегодня у нас что? Среда. Завтра мы с Леной идем делать рентген. Свожу-ка его в школу в пятницу, — отвечает бабушка.

— В пятницу приедет моя мать, — ни к кому не обращаясь, произносит отец. — Ну что, давайте компот, — он распрямляет плечи орлом, громко крякает.

— Надеюсь, она не останется у нас ночевать, как в прошлый раз? — спрашивает мама.

— А тебе жалко?

— Да, жалко. А где она будет спать?

— Я ее вместе с тобой положу, — папа улыбается, довольный своей шуткой.

— У нее что, нет своей квартиры? Слава богу, у нее две комнаты. Она — богачка. А у тебя, голодранца, ничего нет.

— А ты ей завидуешь, — перебивает отец.

— Нисколько, — мама слегка поднимает подбородок. — Мне хватает того, что у меня есть.

Только бы они сейчас не начали ссориться.

— У тебя ротик такой маленький, а такой черный. Когда-нибудь возьму иголку с ниткой и зашью его, — угрожает отец. Но сейчас его голос совсем не страшный.

— А тебя никто не боится, — продолжает наступление мама.

— Сейчас мы увидим, боится или нет: вот сниму ремень и как дам по одному месту, — папа встает и шутя делает вид, что снимает ремень.

С улицы вдруг доносятся крики. Бабушка, прекратив мыть посуду, прислушивается.

— Что там случилось? — спрашивает мама.

— Черт его знает. Похоже, Васька опять напился и бьет Валю, — бормочет отец и вместе с бабушкой выходит из дома.

Слегка наклонившись вперед, мама смотрит им вслед, ее утиный нос вытягивается еще больше.

— Иди в комнату, — велит она мне и тоже уходит.

Когда мама скрылась, я подкрался к двери, затем очутился на крыльце и через минуту тыкался между мужских штанин и женских юбок, пытаясь разглядеть, что же происходит в доме Аллочки.

К дверям — не подступиться. Странно, почему никто не спешит к дому, когда там смеются? А вот когда плачут, зрителей — пруд пруди.

У закрытых дверей стояли бабушка, дядя Митя, папа, Маслянский, женщины.

— Милицию нужно вызвать!

— Васек, не будь фраером, — хрипел дядя Митя, отец Вадика и Юрки.

Дядя Митя появился во дворе недавно, не знаю, где он пропадал до этого. У него красная шея, да и весь он красный, как из борща. Дядя Митя в грязной майке, на его левом плече — татуированный эполет, во рту из угла в угол прыгает папироса. После того как он появился, Вадик и Юрка осмелели еще больше — никого вокруг не боятся. Недавно я увидел, как они курили за туалетом. Хотел подойти к ним, но Юрка замахнулся кулаком и обозвал каким-то новым словом…

— Бросила б Валька этого алкаша и нашла б себе другого, — говорила баба Маруся. — Но разве можно сегодня найти нормального мужика? Всех нормальных в войну перебили.

Баба Маруся живет одна — ее муж сгорел в танке. Вадик и Юрка называют бабу Марусю «жиропой», а она их — «выблядками».

— Игорь, ты почему здесь? А ну марш домой! — приказала мама, заметив меня.

Я послушно закивал, но продолжал стоять.

— Я сказала — домой! Или ты хочешь, чтобы что-то случилось?

Вот вечно так: всем можно, а мне — нет. Мама постоянно начеку — ждет, когда что-то случится.

— Если бы ты могла, привязала бы его к своей юбке, — часто говорит ей папа.

В этот момент я люблю его как защитника моих интересов. Я жду, чтобы он приказал маме не запрещать мне гулять, где хочу, кушать, сколько хочу, и разрешить мне пить воду из колонки. Тогда останутся только папины запреты: ложиться спать ровно в девять часов и не «подсматривать» после этого телевизор. Отцовские запреты — незыблемы, а вот мамины, похоже, можно отменить. Но до сих пор папиных распоряжений на этот счет маме не поступало…

Наружная дверь вдруг распахнулась, все расступились. Выбежала тетя Валя, растрепанная, заплаканная. Волочила за руку Аллочку.

— Идем! Да идем же! — прикрикивала тетя Валя.

— Убью с-суку! — раздался вопль, и в дверях показался дядя Вася в спортивных штанах и футболке. У него — черные растрепанные волосы, губы — как две перекладины. — Трешку украла!

— Васек, утухни! Хочешь, чтобы опять мусора прикатили? — дядя Митя грудью заслонил ему дорогу.

— Жену не жалеешь, хоть бы о ребенке подумал! — зашумели женщины.

— Ша! Спать! Завтра все расскажешь! — дядя Митя стал решительно вталкивать отца Аллочки в дом.

— А шоб вас, сволочей, пересажали! — буркнула баба Маруся, хлопнув калиткой.

Вскоре мы с мамой — дома. Через несколько минут вошла и бабушка.

— Уговаривала Валю, чтобы оставила ночевать Аллу у нас, — не захотела. Ей неудобно.

— И куда же она, на ночь глядя? — спросила мама.

— Сказала, что к сестре.

— Бедная Валя, — мама вздохнула. — А где Семен? — на ее лице снова тревога.

— Помогает Ваську успокоить. Сейчас придет.

4

Вечером, как обычно, я отправился в свои владения, в свой уголок. Там стоит софа (так ее называют родители). Рядом с ней — картонный ящик, в котором лежали резиновые и плюшевые игрушки — козленок, барс, заяц с медными тарелками и, конечно же, транспорт — паровозик и грузовик.

Обычно перед сном я доставал своих героев из ящика, усаживал — кого на паровоз, кого в грузовик, заводил ключом зайца и под звуки марша отправлял в путь. Мой уголок тогда превращался в вокзал, откуда вылетали различные звуки и возгласы: «в-ж-ж» сменялось «ой-ой-ой» и «чух-чух-чух». Словарь расширялся после очередного кинофильма: «Приедешь, пиши», «Успеем прорваться, товарищ полковник» и даже «Прощай, Коля, прощай навеки…»

— Куда они едут? — однажды спросила бабушка, придя на «вокзал» в разгар посадки.

— Далеко, за тридевять земель.

Бабушка села в кресло и, натянув на стакан папин дырявый носок, принялась штопать.

— Он играет в эмиграцию, — произнесла она себе под нос.

Граница моего угла заканчивалась буфетом, поставленным специально так, чтобы я не мог лежа смотреть телевизор.

Ну а на софе весь день ждал своего друга плюшевый медвежонок с глазами-пуговицами и затертым тряпичным язычком. Медвежонок давно не мычал — что-то твердое, если потрясти, болталось у него внутри. Впрочем, я уже не шибко нуждался в его ложном мычании — таких плюшевых медведей тысячами делают на фабрике и доставляют в универмаги. Но с медвежонком было легче засыпать: прослушав сказку, мордой к стене сначала ложился он.


***


В тот вечер играть в своем углу не хотелось. Я залез на бабушкин диван, немного попрыгал, чтобы поскрипели пружины. И не дожидаясь родительских указаний, отправился спать. Перед этим вышел на крыльцо, где у двери на ночь специально выставлялось ведро.

Зазвенело, как дождь по жести, только гораздо мелодичней: свое соло тенор начал робко, затем осмелел, потом — мощное крещендо, и постепенно — тише, тише, последняя капля, последний удар смычка… Аплодисменты!..

Потом почистил зубы, разделся, уложив штаны и рубашку на стуле, что обычно делала мама. Лег.

— Сынок, ты не заболел? — встревожилась мама, прикладываясь губами к моему лбу. — Нет, не горячий… Смотри, как Игорь аккуратно сложил свою одежду. Не то что ты — приходишь и бросаешь, где придется, — кольнула она отца.

На мгновение я почувствовал гордость за себя: хорошо бы стать послушным и выполнять все, чего от тебя добиваются родители. Может, начать завтра же? Или… Нет, лучше послезавтра. А завтра — напоследок, еще пожить как человек.

Я повернулся на правый бок, на левом спать нельзя — там сердце. Уложил медвежонка и стал прислушиваться к разговорам взрослых.

— Что за дурной фильм, — сказала мама. — Сделай тише, Игорь спит.

Еле слышно зашлепали, удаляясь, папины тапки, которые он называет «капцями». У папы шаги — широкие, отчетливые: бум-бум-бум; у мамы — вкрадчивые, утиные, да и ходит она, перекачиваясь по-утиному. Бабушка вообще не ходит, а переплывает, словно парит в воздухе… Она парила всю жизнь над ведрами и кастрюлями, не выпуская из рук веника, кухонных ножей и дырявых папиных носков. Нажав на педаль акселератора и потянув рычаги на себя, она взмыла до седьмого этажа дома, в который мы переехали. А потом, пожелтевшая, изъеденная раком, штопором пошла вниз, в мерзлую землю кладбища. Но смерть мстила этой старухе за прижизненное парение: смерть затолкала ее на самое дно могилы, присыпала комьями и снегом, утрамбовала и для надежности навалила сверху гранитную плиту, которая почему-то вскоре треснула пополам…

— Жалко Валю, за что ей такое наказание, — сказала мама.

— А ты мной недовольна. Смотри, уйду к другой, — с деланной угрозой в голосе произнес папа.

— Васька раньше так не пил, — помолчав, сказала мама.

— Он спивается так же, как и покойный Борис, — добавила бабушка. — Помню, тот запил, когда вышел из тюрьмы.

— А что, Васькин отец сидел? — спросил папа.

— Два года. В тридцать седьмом… нет, постой, в тридцать шестом, при Ежове, его выпустили на бериевскую амнистию. А из эвакуации он вернулся законченным алкоголиком.

— Отец от водки сгорел, и сын туда же, — добавила мама.

Возникла пауза.

— Завтра на заводе собрание, будут говорить о новом доме, — сообщил папа.

— Разве его уже закончили? — осторожно спросила мама.

Папа промолчал (наверно, кивнул).

— Эх, дали бы нам двухкомнатную квартиру… Но мы невезучие. Везет только богачам, а беднякам — никогда, — запричитала мама.

— Ничего, может, дадут и нам, — обнадежила бабушка.

— Если бы он не боялся выступать, а то ведь всего боится, — продолжала мама. — Только дома храбрый. Нам же полагается квартира, полагается. Сколько у нас метров на человека?

— Четыре, — буркнул отец.

— А надо сколько? Шесть. Но разве ты можешь чего-нибудь добиться? Нет бы — войти в кабинет директора или парторга, стукнуть кулаком по столу…

— Ты видела нашего директора и парторга? Иди к ним, добивайся. Рабочие их так ненавидят, дай волю — повесили бы на первом столбе.

— Тише, ша, Игорь спит, — зашипела мама.

В кухне запел сверчок. Интересно, какой он? Наверное, большой усатый жук, сидит в норке и рассказывает свои таинственные истории.

— Лена, завтра в восемь мы должны выйти, — напомнила бабушка.

— Вы идете к Шалимову? — поинтересовался папа.

— Да. Спасибо нашей завотделением — ее сестра дружит с дочкой Шалимова. Я так волнуюсь — что покажет рентген? Подозревают камни в желчном пузыре, у меня во рту постоянная горечь. Надо будет дать Шалимову десятку.

— За одну консультацию — десять рублей? — возмутился папа.

— А что ты думал? Нельзя же не дать!

— За операцию тоже придется платить, — промолвил папа поникшим голосом.

— А как же! Боже, неужели придется удалять желчный пузырь, это же серьезная полостная операция… — и мама перевела разговор в область, где чувствовала себя как рыба в воде.

О пузырях, протоках и каналах она могла говорить часами, особенно накануне приступа. А во время приступа целыми днями лежала на кровати, уткнувшись лицом в подушку, и если шевелилась, то двигались лишь ее густые черные волосы и ноги, а халат оставался неподвижен. С тех давних пор я был уверен, что такое несметное количество «пузырей, протоков и каналов» находится в животе только у мамы. Она бережно несла это «хозяйство», время от времени лишаясь то очередного пузыря, то кусочка желудка. И все равно, когда казалось, что болеть там уже просто нечему, мама шла к новому доктору, и тот обнаруживал в ее животе еще какую-нибудь загогулину, которую нужно удалять, и немедленно. С годами удаленные органы стали составлять мамин «золотой фонд» — она его бережно складировала в своей памяти, снабдив бирками, где по порядку стояли: год операции, имя врача, название больницы, особые обстоятельства. Вероятно, одной из причин, почему мама так редко ходила на пляж, был ее живот, изрезанный вдоль и поперек…

В телевизоре зазвучала музыка — фильм закончился.

— Ну что, гей шлофн? — сказал папа, хлопнув ладонями по подлокотникам кресла.

Началось общее движение. Вскоре из кухни донеслось позвякиванье носика умывальника и папино фырканье. Затем папины — бум-бум-бум — шаги. Щелчок кнопки телевизора — и комната погрузилась во мрак.

Я покрепче прижал мишку к себе. Смутно слышал, как на кухне выдвигались ящики, звенели ручки ведер, как, осторожно ступая, мимо прошла мама. В полутьме я вдруг как будто увидел белого кролика. Хотел его погладить, но кролик внезапно посерел и ощерился.

— Крыса! — заорав, я вскочил с кровати и указал на кладовку.

Вбежали родители, вспыхнул свет. Папа рванул дверцу кладовки, заглянул внутрь.

— Господи, сколько мы должны мучиться в этой норе! — запричитала мама. — С крыши течет, на стенах грибок, в кладовке крысы.

— У тебя под носом крысы, — огрызнулся отец, захлопывая кладовку. — Заколотить ее к чертовой матери!..

Выключил свет и ушел. Мама — следом за ним.

— Ба, можно к тебе?

Несколько быстрых шажков, мастерский прыжок — и я в теплой бабушкиной постели. Разлегся королем. Жду. Под мою голову осторожно подкладывается подушка. Скрипят пружины — и рядом ложится кто-то огромный. Я прижимаюсь к ней, зарываюсь в нее, трусь носом, как щенок. Ее мягкая ладонь гладит мои плечи, спину, и по всему телу, до самых кончиков пальцев, разливается тепло. Губы мои улыбаются, ресницы дрожат. Тепла уже так много, что, кажется, плывешь в его море.

— Спи…

5

На кухне хлопотала бабушка.

— Ба, а где мама?

— Пошла на работу.

Все-таки жаль, что мама на работе. Иногда она работает днем, а иногда дежурит в ночную смену. Со мной, правда, мама играет редко и книжки мне читает не так часто, как хотелось бы. Но все равно лучше, когда мама дома. Потому что тогда кормит меня она, а не бабушка, а с мамой бороться мне гораздо легче. Бабушка сначала выторгует у меня несколько ложек. Как я ни силен в математике, все же на одну-две ложки она обязательно обмахлюет. Если я отпрошусь «отдохнуть», она будет преследовать меня по всему дому, пока не прижмет в каком-нибудь углу и не заставит проглотить. Словом, от бабушки не отвертеться.

А вот с мамой справиться куда легче: мама только поначалу делает вид, что намерена в меня впихнуть всю тарелку. Вначале она строгая: лицо серьезное, сидит прямо, ложка в руке — как сабля. Но после третьей ложки я затягиваю время, долго пережевываю, кашляю, отдыхаю, и мама потихоньку начинает терять терпение. Тут главное — выдержать характер, не провалить всю тонко продуманную операцию. Если наотрез откажусь — мама начнет угрожать и кричать. Скандалов я не люблю. А если проглатывать и прожевывать слишком быстро, мама тоже станет увеличивать темп. Потому темп нужно сбавлять медленно, пока мама, обессилев, не опустит руки и не отпустит на волю. Короче, с мамой бороться можно.

Сегодня мама на работе. Детская больница находится на Батыевой горе, где я до сих пор так ни разу и не был, хотя мама обещала меня туда взять. Сама больница меня не очень-то интересует. Тоже мне невидаль — лежат на кроватях зареванные дети со спущенными штанами, а мама делает им уколы. Не хочу я в ту больницу еще и потому, что маме может вдруг прийти в голову жестокая мысль — положить и меня с теми детьми, чтобы сделать укол.

Зато мне ох как хочется побывать на самой Батыевой горе. Наверняка там верхом на коне сидит Батый. Я знаю этого Батыя по книжке о витязях. Он — толстый и страшный, и конь у него — могучий, с черной развевающейся гривой и огромными копытами… А вокруг скрипели телеги, ржали кони. И хлопали попоны, и плескались на ветру знамена, и слышалось гиканье. На следующей странице горел город. И метались перепуганные киевляне, рушились обугленные балки. И огненные головешки шипели в снегу. А татары орали и лезли на ворота. Летели копья и стрелы — одна стрела, просвистев у самого моего уха, со звоном вонзилась в стену. Тогда я натянул тугой свой лук и запустил стрелу в Батыя. И ранил его!

На следующей странице я побежал вместе со всеми. Укрылись мы в Десятинной церкви. Мы рыли подземный ход, чтобы проползти к склону горы и покатиться вниз, к Днепру. Но татары запустили в ход тараны и метательные машины. И тяжелые камни полетели в церковь из катапульт. Но мы продолжали рыть, потому что другого выхода не было. А где-то вверху, под куполом, кружились ангелы, приготовившись ловить наши души. И со святых осыпались золоченые нимбы. И ползли трещины по стенам, и гасли свечи. Вдруг раздался чудовищный грохот, и Господь с перекошенным от ужаса лицом рухнул на землю. И нас всех накрыло обломками…

— Ба, почитай.

— Позже, мне еще нужно убрать в комнате.

— Ладно, позовешь, — и я пошел во двор.

Возле своего дома ковыряется в земле вечно замурзанный Вовка-дебил. Хоть он и дебил, зато добрый. Иногда мне кажется, что Вовка — самый добрый человек во дворе, а может, и на свете.

У колонки жизнь бьет ключом: ползают жучки и букашки, чуть дальше чистят перышки воробьи — «жидки», так их называют Вадик и Юрка. Недавно у братьев появились рогатки, настоящие — из толстой проволоки и с крепким бинтовым жгутом. Вчера они подстрелили воробья: набросали хлебных крошек, сами спрятались в кустах, а когда птицы слетелись, открыли по ним огонь.

— Убили жидка! — братья выскочили из засады.

— Это я его подстрелил! — заявил Юрка, поднимая воробья за лапку.

— Нет, я!

Они чуть не подрались. Но Юрка вдруг отшвырнул мертвую птицу и убежал. Когда они скрылись, я подобрал воробья. Кожица его под жиденькими перышками была тонкой, голова болталась, клюв раскрыт. Даже крови нигде не было, только один бок сильно вздулся. Я обмыл его в луже, отнес к забору и закопал. И пропел то, что обычно поют, когда выпускают божью коровку: «Улети на небко, там твои детки, кушают котлетки…» Он обязательно должен ожить и улететь, этот жидок-воробушек. А его могилка стала моим секретом. Иногда я подхожу и проверяю, в могилке ли он или уже улетел…


***


На крыльце у своего дома на табуретке сидит дядя Митя. В майке и спортивных штанах. Пыхтит папиросой. Когда он почесывает плечо или шею («сучьи мухи»), татуированный эполет на его плече двигается, словно матерчатый. На его руках бугрятся мышцы. У папы на руках много волос, но таких мышц нет. И эполета на плече, конечно, нет. Папа вообще какой-то домашний, а дядя Митя — уличный. У папы кожа белая, молочная, он всегда быстро обгорает на пляже, становится красным, как помидор. Потом мама, смазывая ему спину кефиром, выговаривает: «Просила же, не лежи на солнце, что за человек!» А вот у дяди Мити кожа бронзовая. Наверняка он может целый день лежать на солнце — и ничего. Еще папа не умеет плавать — входит в воду по шею, разворачивается и плывет к берегу, как собачонка. А дядя Митя, я уверен, плавает, как акула, может легко переплыть даже на другой берег Днепра. И все потому, что дядя Митя — водитель, а папа — главный инженер.

Иногда я думаю: вот если бы папа тоже сделал себе татуировку на плече и стал курить папиросы. Тогда он остался бы тем же папой — так же покупал мне мороженое, водил на пляж, но стал бы немножко и дядей Митей и отлупил бы Вадика и Юрку, чтобы они меня больше не обзывали «жидком» и не обстреливали из рогаток.

…Когда я пришел домой зареванный и пожаловался, что в меня Юрка стрельнул — вот на груди пятнышко от скобки, бо-олит! — папа, побледнев, сорвался с табуретки и погнался за ними. Братья — наутек. Я выбежал во двор, чтобы посмотреть, как папа их догонит и надерет им уши. Папа бежал очень смешно: он как бы перекатывался, часто перебирая короткими ногами и почему-то прижав руки к карманам брюк. Вадик и Юрка неслись к забору. Уже было ясно, что папа их не догонит. Братья перемахнули через забор и — вперед. А отец развернулся и пошел назад. Даже не запустил в них палкой! Мне стало грустно до слез. В ту минуту я понял, что папа, как бы ни хотел, не сможет меня защитить. И еще я понял, что если тебя сегодня называют «жидком», то завтра будут расстреливать из рогатки…

Вечером бабушка, допив чай, направилась в дом Вадика и Юрки. Я испугался за нее, ведь бабушка такая маленькая, даже меньше папы. Но все обошлось: вскоре она возвратилась живой-невредимой. Сказала, что они меня больше обижать не будут. И спросила, не болит ли ранка. Конечно, не болит — мама уже два раза смазала ее зеленкой, испортив всю картину: разве можно боевое ранение смазывать зеленкой?!

6

Из калитки вышла баба Маруся с ведром.

— А-ну, силач, покачай, — попросила, повесив ведро на крюк колонки.

Это мне — раз плюнуть. Р-раз, р-раз!

У бабы Маруси — один серьезный недостаток: мокрая тряпка, которой она может проехаться по спине, если рвать ягоды с забора. Но иногда она сама дает мне вишни или сливы. Непонятно, зачем бабе Марусе такой злющий Полкан? Не пес — чудовище.

Еще у нее есть шлемофон из черной плотной материи, с выпуклыми ромбиками, наушниками и ремешком. За этот шлемофон я готов отдать все на свете. Однажды баба Маруся подозвала меня и дала его примерить. Жалко, что Аллочка не видела. Правда, шлемофон оказался немного великоват, таких голов, как моя, вместилось бы две или три. Все равно в этом шлемофоне я сразу стал большим и смелым. Как танкист Шолуденко, фотографию которого я видел в Парке Славы. Папа повел меня туда в День Победы.

…В длинной, широкой аллее, возле одной могильной плиты толпились взрослые. Там со снимка в рамочке улыбался парень в шлемофоне. Папа сказал, что этот танкист первым на своем танке ворвался в Киев, когда гитлеровцы драпали. Тогда я решил: вырасту — тоже стану танкистом и, если понадобится, освобожу Киев от всех фашистов. А их в Киеве, чует сердце, еще хватает… Затем мы подошли к высоченному, уходящему пикой в небо памятнику. Над горою принесенных цветов дрожал воздух, раскаленный от пламени. Монетки, звонко ударяясь о прутья металлической решетки, падали вниз, туда, где горел вечный огонь. Протиснувшись, папа стал читать на стеле высеченные имена погибших воинов. А я играл ремешком его часов. Но вскоре потянул его за руку — пора, мол, уходить, а то раскупят все мороженое. Когда мы возвращались домой и кончик моего языка едва поспевал слизывать падающие белые капли, папа как-то странно взглянул на меня и сказал:

— Тебя назвали Игорем в честь моего отца. Его тоже звали Игорем. Игорь Исаакович Баталин. Мой отец погиб на войне, защищая Киев. Теперь ты, сынок, — продолжатель нашего рода.

Я на миг замер. Сердце наполнилось гордостью за деда-героя. Но — продолжатель нашего рода? Ничего себе…


***


— О, ты глянь, алкаш проснулся, — громко сказала баба Маруся.

В дверях показался папа Аллочки — нечесаный, хмурый.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.