электронная
Бесплатно
печатная A5
367
18+
После завтра

Бесплатный фрагмент - После завтра

Объем:
252 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4496-4932-4
электронная
Бесплатно
печатная A5
от 367
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно:

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Когеренция

Время чтения: 45 минут

#перенос_сознания

Я уже собирался ко сну, когда в коттедж зашел сам Виноградов. Дверь я не запирал. Он коротко стукнул, шаркнул ногами в прихожей и уселся напротив. От его полушубка пахло морозом.

— Ложитесь? — тепло спросил он. — Вадим, завтра вы станете как Юрий Гагарин, а? Как первый человек в космосе.

В тусклом свете ночника морщины на его подвижной физиономии напоминали желтоватую лаву, через которую просвечивали живые капли глаз.

Я не ответил Виноградову. «Гагарин» был риторическим. Профессор смотрел на меня, и лицо его переваривало какую-то веселую мысль.

— Я так долго ждал… — сказал он, и нос, мимическая ось виноградовского лица, мечтательно посмотрел в темное окно. — Вы себе не представляете, с каким трудом удалось пробить разрешение на натурный эксперимент.

«Принесло же тебя на ночь глядя…», — думал я, растягиваясь на диване.

— Вам нужно хорошенько выспаться, — сказал Виноградов. — Собственно, я пришел вам это сказать. Ваш разум должен быть в идеальной форме. Волнуетесь?

— Нет, зачем? Мы хорошо готовы.

Он вздохнул:

— А я волнуюсь. Будут люди из министерства. Поэтому вам нужно хорошенько отдохнуть, хорошенько! — мне казалось, профессор меня вот-вот обнимет. — И выкинуть все из головы.

Я ожидая, что он уйдет также внезапно, как нагрянул.

Виноградов подсел к вытянутому деревянному столу в центре зала и принялся разглаживать небольшой листок бумаги. У профессора не было правой кисти, но уцелевшая левая рука была сильной, как у гиббона. С ловкостью наперсточника он извлек из кармана жестяную коробочку с табаком, открыл ее ногтем большого пальца, указательным и среднем кинул на бумагу щепотку, а затем невероятным образом смастерил папиросу. Потом пошарил в кармане, извлек зажигалку и, когда я готов был возмутиться, опустил руку.

— Я вам завидую, — сказал он, откладывая зажигалку. — Вы можете заснуть. А мне что делать? Тазепам не помогает.

Я пожал плечами.

— Ладно, не буду вам мешать. Вы точно сможете выспаться?

— Александр Иванович! — накалился я. — Пока вы не пришли со своим Гагариным, я мог бы выспаться.

Как побитый пес, Виноградов подхватился и зашагал к двери, оставив на столе и папироску с щепоткой табака вокруг. Что за человек! Дурное раскаяние взяло меня за горло.

— Я вам завидую! — услышал я из прихожей. — Спать в такой вечер! Выкиньте все из головы, Вадим, она нужна нам ясной.

«Да иди уже!»

Любое раскаяние по поводу Виноградова длилось недолго.

Я жил в отдельном коттедже, балкон которого выходил на тихое озеро. На втором этаже было две отдельные спальни, но приступ странной клаустрофобии или одиночества сгонял меня вниз, в гостиную. Здесь я спал, подогнув ноги, на гостевом диване, никогда не выключал в прихожей свет, а дверь не запирал из какого-то суеверия. Ворваться ко мне мог только Виноградов. Но замком его не остановить.

* * *

Утром в день эксперимента я отправился в тренажерку, чтобы не ломать привычный график. Сегодня среда, значит, займусь ногами.

В перерыве пришла Алена и взяла у меня кровь. Жгут, работа кулаком, укол. Темная статус-строка заполнила пробирку.

— Сейчас лучше не заниматься, — сказала Алена. — Голова закружится.

— Я привык.

Меня проверяют на алкоголь и запрещенные препараты с такой маниакальностью, словно на территории закрытой базы можно достать хоть что-то запрещенное.

У меня странная профессия. Я могу быть в каждом из вас, а вы даже не узнаете об этом. Они называют это когерентностью, переносом сознания. Мне больше нравится слово погружение — оно точнее отражает то, что я чувствую. За пять лет в институте наука надоела мне до такой степени, что я легко принял роль солдата, не желающего думать ни о чем лишнем. Мне нравится моя ограниченность. Я знаю только то, что мне нужно знать. Я — танкист, которому важно лишь расположение рычагов.

В мою кровь вводят препарат, и я засыпаю. Сознание замыкается на сознание другого человека. Я словно просыпаюсь в нем, растерянность длится секунду, иногда несколько минут, но регулярные тренировки позволяют меня брать контроль над клиентом почти мгновенно.

Я вижу его глазами и чувствую его кожей. Его мысли текут через меня. Они смешат, а чаще пугают. Каким дерьмом забиты наши головы, когда мы думаем, что в них никто не смотрит.

Через меня прошли десятки добровольцев. Я заставлял их брать из колоды определенную карту или писать последовательности чисел. Под наблюдением дюжины камер и аспирантов Виноградова я заставлял человека рисовать цветы или рвать внезапно лист бумаги. Моя работа — дергать рычаги чужой воли.

Меня считают незаменимым и хорошо платят. Этого достаточно. Раньше эта работа мне нравилось, я даже считал ее лучшей работой в мире. Но сотни однообразных тестов превратили ее в череду повторений, в бесконечный поток когеренций и декогеренций. Я натягиваю чужую личину с той же скукой, как старый водолаз медленно и зевотно зашнуровывает, затягивает свой костюм. Я здесь ради денег. Кроме того, мне некуда идти, потому что грифы секретности будут кружить надо мной, как настоящие грифы, куда бы я не подался. Я не смогу жить спокойно зная, что кто-то может подселиться в мою голову также, как я.

Подопытным, в которых я вселяюсь, говорят, что они участвую в психологическом тесте. Физически они находятся в здании московского института, за тысячи километров от нас, но расстояние в таких делах не играет роли. Я заставляю их брать нужную карту или рисовать на листке заранее оговоренную фигуру, известную только нам. После каждого теста психолог выясняет, что люди думают о своем выборе.

Подопытные всегда находят убедительные объяснения выбору, который не делали. Человек не допускает мысли, что совершенное им может быть кем-то навязано, возникнуть из ниоткуда. У них всегда наготове причина. Как-то я заставил худого безработного с перебитым пальцем, неловко держа карандаш, нарисовать слона. Его удивление длилось недолго. «Слон… — бормотал он. — Всегда хотел попасть в Индию, вот и нарисовал…»

Подсуньте человеку любое безумие, но сделайте это деликатно, и тогда он сам найдет ему оправдание.

* * *

Технический брифинг назначали на три. Задание всегда сообщают в последний момент.

В зале для презентаций с проекционным экраном и полумесяцем длинного стола собралось человек семь. Троих я не знал. В центре сидел рыхлый полковник, по усталости и скуке на лице которого я понял, кто здесь главный. Остальные члены комиссии непроизвольно сгрудились к нему, и даже шеф, наш добрый занудный бюрократ Осин сидел вполоборота к полковнику, словно желая что-то сказать. Полковник не реагировал, Осин колотил авторучкой палец.

Я планировал сесть с краю, но Виноградов втянул меня в самую середину, под прицел полковничьих глаз, которые не смотрели на меня, но видели. Я чувствовал это.

— Позвольте представить лучшего из наших испытателей, Вадима, — Виноградов коснулся моего плеча. — Сегодня он выполнит когеренцию с человеком, который не предупрежден об эксперименте. Это первые натурные испытания в нашей практике.

Комиссия разглядывала меня с любопытством, как обезьянку. Полковник был чем-то недоволен и смотрел на стол. Его фуражка лежала рядом и смотрела на меня кокардой.

— А теперь внимание, — Виноградов подошел к проектору. — Наш клиент.

Я обернулся к экрану. На нем было фото и анкетные данные.

«Начался в психушке праздник», — пробормотал я, как оказалось, достаточно громко.

— А что вам не нравится? — удивился Виноградов. — Вы гляньте, каков.

Он хотел казаться веселым. В движениях Виноградова, если он нервничал, была сжатая пружина, которой он старался не дать слишком много свободы.

— Мне все нравится, Александр Иванович, — сказал я, кивая на экран. — Но почему такой? Знаете, с таким работать, как грязную пижаму надевать.

Некоторые из членов комиссии восприняли мои слова слишком серьезно. По залу побежал напряженный шепот. Полковник кашлянул, словно собирался что-то сказать.

На экране сменяли одна другую любительские фотографии. В моем клиенте угадывался будущий бомж. Поношенный свитер обвисал на нем, как флаг. Человек был небритым, худым и жалким, словно внезапно постаревший юноша. Но больше всего меня возмутили глаза, бледно-голубые глаза с покрасневшими белками. В них были тоска и смирение, доброта и похмельная покорность судьбе. В каждой его позе было что-то христианское.

— Простите, — обратился ко мне полноватый член комиссии с лицом без бровей, — для вас имеет значение… Скажем так… социальный статус клиента? Как я вижу, — он кивнул на папку перед собой, — вы опытный испытатель. Вам доводилось работать с разными людьми.

— Да, приходилось. Потому и знаю таких. Я чувствую все, что чувствует клиент. Если у него цистит или мигрени, я буду мучиться вместе с ним…

— А если во время задания вам оторвет ноги? — впервые заговорил полковник. — К чему весь этот цирк, если вас может остановить мигрень?

Виноградов от волнения начал хромать. Он прошел между мной и полковником.

— Шутит он, — заговорил Виноградов. — Вадим у нас немного голубых кровей, выпускник МФТИ, поэтому предпочитает клиентов… более интеллектуальных, да?

— Да, — ответил я, с вызовом глядя на полковника, но взгляд того был неуловим. Он лишь буркнул:

— М-фэ-тэ-и…

Мне захотелось расспросить этого военного упыря, что же в аббревиатуре МФТИ вызывает в нем такую неприязнь. А может быть, он когда-то хотел стать прилежным студентом, да не хватило мозгов? Виноградов поспешил оттянуть внимание на себя. Он взял лазерную указку, и на щеке клиента появилась оранжевая точка.

— Григорий Иванович Куприн, сорок три года, женат, двое детей.

Анкетные данные нужны были членам комиссии, но не мне. Как только произойдет когеренция, я буду знать о Григории Ивановиче больше, чем кто-либо.

— Куприн — лучший кандидат из списка, — продолжал Виноградов. — Слабохарактерный, не уверенный в себе, подверженный влияниям. Работает мастером-сантехником в УК «Медведица» последние восемь лет. Пассивен, склонен к алкоголизму.

Понятно, думал я. Идеальный кандидат в диверсанты. Сантехник с грустными глазами придет в нужный дом, оставит динамит и также незаметно удалится. «Может быть, благодаря нам не будет новой войны», — любил отвечать на мои сомнения Виноградов, уверенный, что наука служит исключительно гуманным целям.

Я еще раз посмотрел на человека, с которым (а вернее, в котором), мне предстояло провести следующие часы. На своем участке этот Григорий Куприн наверняка был любимцем старушек: доброта и алкоголизм — беспроигрышное сочетание. Он пил и нырял в дерьмо, и крючковатая рука совала в грязный карман пятьдесят рублей благодарности.

— Ваша задача, — Виноградов обратился ко мне, — в состоянии когеренции с Куприным заставить его отказаться от алкоголя на один вечер. Проще говоря, заставить его не пить.

Видимо, лицо у меня стало ироничным, потому что морщины Виноградова свирепо затряслись:

— А что? Вы считаете, это просто?

Я был уверен, что меня попросят выполнить какой-нибудь трюк в духе вояк. Доставить сверток на крышу здания, забравшись на него по балконным перекрытиям. Пронести чемодан через рамку металлоискателя в аэропорту.

Не пить? Ерунда какая-то. Буду сидеть и не пить. Теперь понятны их настойчивые проверки на алкоголь. Им было важно, чтобы моя возможная тяга к алкоголю не влияла на результат.

— Не пить — пассивное действие. Не пить я смогу, — ответил я.

— Надеюсь, — услышал я негромкий голос полковника.

Виноградов дал вводную. Я не должен ломать планы клиента и выдавать свое присутствие, не должен использовать силовые приемы, вроде приковывания себя наручниками к батарее и тому подобного. Нужно вести себя естественно и не употреблять алкоголь.

* * *

— Гриша, ну че ты телишься? Запирайся, выстудишь, — рыкнул Шахов, когда мы заходили с мороза в длинный коридор управы с табличкой «УК Медведица».

Когеренция прошла успешно. В глазах у меня прояснялось, как после ослепления вспышкой. Лицо Шахова, нашего сварщика и монтажника, мелькало перед глазами.

— Гриша, ты че? — он подхватил меня под локоть. — Сердце?

— Да… прихватило, — соврал я, держа рукой место под телогрейкой, где неровно (явная аритмия) билось сердце моего клиента.

— Сейчас, сейчас мы тебя подлечим, — пел Шахов, тяжело ступая по коридору в своих прожженых и стоптанных сапожищах. — Сейчас будет двадцать грамм для ренессанса.

Позади стукнула дверь, и я увидел Костю. Молодой и здоровенный, он работал в управе с полгода. От Кости валил розовый как он сам пар, оседавший инеем на вышорканном воротнике. Хороший парень, этот Костя: грубый, зато не боится никого, даже Шахова.

— Взял? — поинтересовался я, задвигая щеколду.

— Только сало, — ответил Костя с глупой гордостью. — А у тебя?

— Есть, — похлопал я телогрейку. — Ладно, захоть.

— Иваныч, честное слово, пустой, — оправдывался Костя. — В аванс проставлюсь.

Шахов с Костей свернули в подсобку. Я пошел дальше по коридору, где в самом углу была желтая перекошенная дверь туалета. Замка не было, и слесари перестали ее закрывать, нарочно оставляя щель, чтобы все видели — занято. Администратор Вера этого не одобряла, но сейчас в управе не было никого, ни ее, ни бухгалтера Инги Витальевны — у Шахова чутье, когда можно.

Я постоял у двери, помялся. Проклятый простатит или что оно там… Вспомнил недавние мучения, словно выцеживаешь из себя горсть битого стекла. Оставлю это удовольствие… Выпью, легче пойдет. Я притворил дверь плотнее, чтобы не воняло.

Окна подсобки заложены кирпичами, и свет давала желтоватая лампа, висящая на алюминиевом проводе. Здесь хранились инструменты и трубы, а по вечерам устраивались небольшие посиделки. Хорошее место: сыроватое, зато не проходное.

Максимыч — так мы звали Шахова — раскладывал на столе две газеты, делая их внахлест для надежности. После смены Максимыч суров и неразговорчив. Он весь сморщился, стянулся, ушел в черную дыру своего лица, изъеденного усталостью и сварочной пылью; остались от Максимыча лишь командирские усы с торчащей папироской и грубые руки, вымытые дешевым стиральным порошком, от которого кожа становится белесой, а линии жизни — особенно черными.

— Сейчас все будет эпистолярно, — щурился он от дыма, доставая Карла.

Карл — швейцарский нож с отверткой и плоскогубцами. На его алюминиевой рукоятке — маленький белый крестик на красном гербе. Отличный инструмент, вечный. Карлу было 17 лет — по крайней мере, столько он жил у Максимыча, напоминая об одной досадной ошибке в его жизни. Карл хоть и был снабжен плоскогубцами и отверткой, железа в своей жизни не пробовал: Максимым не давал открывать им даже пивные бутылки («Тебе подоконников в конторе мало?»).

Короткое лезвие Карла чеканило полукруглые кусочки колбасы. Хороший мужик, наш Максимыч. В такие моменты я смотрел на него с теплом, как сын на отца, мастерящего лодку, хотя разница у нас — лет десять, не больше. От Максимыча и его грубых рук исходил дух основательности, которая была его чертой и в работе, и в отдыхе. Не суетливый он, этот Максимыч, а главное, не строит из себя бог весть кого. Вот он сейчас трезвый и злой, и это видно по его лбу, который наползает на глаза и ест их двумя мрачными тенями. Но это — потому что трезвый.

Костя сполоснул стаканы из бутылки. Остатки воды он расплескал по некрашеным чугунным батареям, сваленным вдоль стены. Я полез во внутренний карман телогрейки.

— Только так, мужики, — вытащил я ноль-семь и водрузил в центр натюрморта. — Да и то случайно. В седьмом «А» дали…

Я рассупонил ватник и вытянул ноги. От ледяного пола веяло промозглостью, сбоку жарил старый обогреватель.

— Седьмой «А» по Обухова или седьмой «А» по Комсомольской? — уточнил Максимыч.

— По Обухова. Там как получается: стояк греет, а радиатор холодный, вернее, не холодный, а как бы…

— Тихо! — оборвал Максимыч. — Не девальвируй интригу. Потом расскажешь.

Костя уныло смотрел на бутылку. В Косте — килограммов сто. Бутылку он выпивает с утра, для разгона.

И тут у меня подступило. Пить нельзя. Нельзя пить и баста. Какая штука выходит глупая. Главное, как сказать об этом Максимычу — он и в табло дать может. Да пусть лучше даст. Неудобно как-то.

Сам я хоть робостью характера не отличался, но этот Григорий Иванович налип на меня своим рыхлым телом, и от одной мысли, что нужно отказать Максимычу, лицо мое обносило холодом. Холод был вокруг, я готовился сесть с ледяную воду, я знал, что другого пути нет, это вызывало во мне животный ужас. Я сидел неподвижно. Я парализовал себя, чтобы выиграть время.

— Ты чего? — устало и нежно шевельнул отворот телогрейки Максимыч. — Опять мотор барахлит?

— Ага, — я снова взялся за грудь, сбив фуфайку и сморщившись. — Не гожусь я сегодня…

«Не поверит», — мелькнуло в голове. Никогда не жаловался, и тут вдруг…

Я лгал не кому-нибудь, я лгал Максимычу, а Максимыч ужас как не любит всей это подковерщины. Да имел ли я право?

Давай, Гриша, решайся, раз, два, три… Гриша, либо сейчас, либо никогда. Сказал «нет» и все. А дальше будь что будет. Получишь от Максимыча его фирменный взгляд, черный взгляд из окопов его темных глазниц. Получишь — ну и что? Терпи и живи дальше. Раз, два, три…

Так ведь не отстанут… Я Максимыча знаю. Ну-ка, взял себя в руки, дрянь такая, и говори: не буду. Как в армии умел: не буду и все. Хоть режьте, не буду.

Нет, не идет. Не идет. И выпить тянет, аж руки трясутся. Если не пить, что тогда? Домой?

В голове поплыло утро, и Машка у зеркала, дочь моя, с ее проколотой губой. Вот дурочка! «Папка, ты у меня классный, но ничего не понимаешь в жизни, потому тебя и обманывают», — чмокнула в щеку и убежала. А Верка орет: «Что ты ей не скажешь?». А я черт его знает, что сказать. Сам в юности волосы покрасил… А Машка хорошая, глупая еще просто. Меня ни в грош не ставит, с каким-то подростком связалась, как с цепи сорвалась, дурочка…

Гриша, не отвлекайся. Гриша, пора. Самое тяжелое в моей работе — ломать, ломать себя через колено.

— Мужики, я с вами посижу, а пить не буду… Не надо мне… — сказал я быстро.

Костя оживился:

— Ну, жаль… — протянул он. — Давай, Степан Максимович, наливай. Мне бежать скоро.

— Ты погоди, салага, — оборвал Шахов. — Ты че, Гриша, на работе утомился? Не ел, поди, ничего? Смотри у меня… Мало нас, настоящих, осталось. Давай-ка двадцать капель для инаугурации.

Он поднял пустой стакан. На клейком стекле отпечатались пальцы.

— Нееее… — остановил я. — Не могу сегодня. Верке обещал, а тут еще сердце… Ну, прости, Максимыч.

Я застыл, внутренне остановился, как человек, ожидающий удара сзади. Я смотрел не на Максимыча, а чуть наискосок, на сваленные у дальней стенки чугунные радиаторы, и лицо Максимыча чернело справа, покачиваясь. Надо смотреть в глаза, но стыдно, ой как стыдно!

— Как знаешь, — сказало лицо.

Максимыч пригладил рукой тонкие свои, черные волосья, облепившие голову, как тина, и перевернул мой стакан.

Обиделся? Вроде не обиделся. Не поймешь.

А лучше бы обиделся. Легко они меня как-то на берег списали… Хотя это неплохо… Нужно терпеть, терпеть…

Не люблю подводить людей, а уж врать — последнее дело. Да кому врать? Максимычу! Не умею я врать. У меня на лице все написано. Я даже Верку-то провести не могу, а тут Максимыч.

Стыдно, очень стыдно. Сам не люблю, когда кто-то за столом не пьет, жеманится, ну, точно брезгает. Не одобряют у нас этого. Если ты болезный или при смерти, так лежи дома и не баламуть мужиков. А если уж они тебя приняли, носом крутить — паскудство сплошное.

Я снова взялся за сердце, сморщился и тут же плюнул — актер-то из меня никудышный.

Максимыч подержал в руках бутылку, утер ее рукавом и улыбнулся этикетке. Он в этом толк понимает. Он во всем толк понимает. На черном лице заблестели сметливые глаза.

— Ну что, Костян, бумсик?

— Давай, — поддержал молодой.

А меня как будто нет. Максимыч этого Костю не любит, а тут — ну как с сыном возится. Бумсика предлагает — а бумсик, это наше, жэковское, не для посторонних… Что я, ревную что ли? Ну, Гриша, дошел ты до таких мыслей на почве трезвости… Проще надо быть.

Я отсел вполоборота и закурил папиросу. Лучше Максимыча бумсик не делал никто. Это рецепт он привез с северов, где работал когда-то.

А как Максимыч делал бумсик — загляденье. Не отводя от Кости взгляд, ловко, как фокусник, он вытянул откуда-то справа початую двухлитровку пива. Глаза его заговорчески смеялись сквозь табачный дым. Пожевав папиросу, Максимыч поднял пустой стакан на уровень глаз, и взгляд его стал сверлящим — такой бывает у наших лаборантов там, в виноградовской лаборатории, когда они отмеряют нужное количество реагентов. Водка полилась ровной струйкой, холодным и вязким глицерином. Максимыч налил грамм пятьдесят, бережно отставил бутылку, а потом аккуратно влил туда пива на треть. Затянувшись, он отложил папиросу в старую банку из-под сельди, закрыл стакан свой огромной ладонью и резко встряхнул, ударяя дно о вторую ладонь. В стакане забурлило, и поднялась густая пенная шапка — бумсик.

— Пей живее, — протянул он стакан Косте. — Пей, пей, пока эйфория не вышла.

Костя в несколько глотков смял пену и замер, прислушиваясь к ощущениям.

— По вкусу — шампанское.

На вкус бумсик изумителен — никакого жару, только свежесть во рту. Пьешь и легче делаешься, невесомей… А Костя заглотил и сморщился даже — дурак.

— Это что, — Максимыч принялся за вторую порцию для себя. — Это что… Мы вот под Уренгоем стояли месяц. Лагерь там был, поселок сварщецкий. Представь, десять мужиков, слесари, трактористы… Мороз — минус тридцать восемь. На всю братию — ноль тридцать три.

— И как? — спросил Костя, обмякая.

— Как, как… В нос закапывали.

— Водку что ли?

— Водку. Запахи с тех пор не чувствую. Но в профессии говномеса это даже к лучшему. Колбасу чувствую — это главное.

Хлоп — бумсик выдавил пузырчатым сводом ладонь Максимыча, стакан описал дугу, и Максимыч стер остатки пены с усов. Вот Максимыч правильно пьет, с пониманием. На Максимыча посмотреть приятно.

Они взялись за колбасу. Ели медленно, как барышни шоколад, смакую ее по кусочку. Колбаса была дешевая, с огромными глазками жира и ломкой оболочкой. Она хорошо пахла. Мне хотелось есть — с двенадцати не ел ни грамма, только курил. В этом доме, семь «А», еще и сливы забило, их-то в заявке не было, но не бросать же людей в беде. Пришлось за шнуром бегать, там не до обеда, мат-перемат, зато дело сделано и бутылка с собой. А все же стыдно колбасу на сухую брать, точно воруешь. Люди-то для дела пользуют, а я что — жрать пришел?

— Жаль, что я Верке обещал… — вырвалось у меня. — Трезвым сегодня надо быть, дочь старшая придет…

— Такое вообще нельзя обещать никому, — заявил Максимыч, расправляясь и дыша. — Тем более Верке. Ты уж не обижайся, Гриша. Я эту жизнь повидал. Я авиационный двигатель вот этими руками собирал. Я в дерьме по колено варил, и в плюс и в минус сорок. В России алкоголь является неотъемлемой частью всемирной культуры, как Бетховен и Ландау.

— Нифига подобного, Максимыч, — вмешался Костя, вытащив свои сигареты с фильтром и подкуривая. — Я могу пить, а могу бросить. Могу не курить вообще. Много раз пробовал. Все от человека зависит.

Максимыч, на лице которого к глазам и усищам добавилась теперь паутинка румянца на щеке, наклонился через стол:

— Ты, Костя, не обижайся, но человек ты анизотропный, и рассуждаешь аналогично.

— Какой? — напрягся Костя.

— Тихо, тихо, — Максимыч прижал набухший Костин кулак и спокойно продолжил. — Анизотропный. И с нашими, и с вашими. Сегодня с нами пьешь, а завтра в элитке шабашишь. Отсюда у тебя известный дуализм: пить или не пить, водка или бургунди. У тебя еще кристаллическая решетка не оформилась, понял? Ладно, пей вот.

Он сунул Косте взбелененный стакан. Бумсик сегодня шел замечательный, легкий и пузыристый, как коктейли в парке Горького. А то, бывает, пиво выдохнется и никакой пены. Обычный ерш.

Максимыч налил себе, встряхнул. На тяжелом лице бывшего сотрудника авиационного НИИ, а теперь сварщика первой категории Степана Максимовича Шахова обмякли складки. Я любил, когда он выпивал и становился спокойным, твердым и говорил удивительные вещи.

— Антиалкогольные кампании придумывают кабинетные крысы, которые пользуются теплом, которое я им подвел, и говорят мне, чем занять мой досуг, — говорил он. — Если сию крысу взять за сытые ляжки и отправить в Уренгой, на трассу, если обрядить ее в робу и маску, дать ей электродницу и магнит, а потом дать заварить шов с допуском два миллиметра, да в минус сорок пять, я погляжу, как эта крыса запоет. Мы находимся на территории, где можно не жить, а выживать, и это нужно актуально учитывать.

Костино сало лежало на столе, завернутое в тонкую бумагу. Я взял полукруг колбасы, поднес к носу и положил обратно. Потом быстро запихал в рот и принялся жевать, поражаясь собственной удали. Колбаса таяла во рту.

— Научно доказано: алкоголь не согревает, — заявил я. Вид Максимыча с хмелеющим носом действовал на меня, как водка.

Максимыч принял вызов.

— Ты, Гриша, в антропологию не лезь. Антропология говорит нам, как пить, а психология — для чего. Объясню на пальцах: чтобы впаять вот такую метровую катушку с допуском миллиметр в Уренгое, в минус пятьдесят, нужен факт героизма. И героизм этот нуждается в каталитическом преобразовании, коим является флакон. Пробовали, варили катушки на трезвую — все равно брак. Что делать? Матюги, перекур, выпили, получилось. И это не теория, а федеральный закон природы.

Катушки — особая гордость Максимыча. Попросту говоря, катушка — это отрез трубы магистрального газопровода, который нужно с точностью до миллиметра вварить вместо поврежденного участка. Диаметр этого хозяйства — метр сорок. Катушки доверяют варить не каждому сварщику — приедет комиссия с ультразвуковыми приборами, и за каждый наплыв или неровность премии лишат всю бригаду. Варить катушки — это вроде как мертвую петлю на самолете делать.

Максимыч насадил на Карла кусок колбасы и с вызовом съел. Взгляд его уперся в Костю. Он продолжил:

— Эти придурки с акцизами на водку не знают жизни. Это чмо в костюме, которому ты делаешь отопление, в часы своего досуга отбудет в Большой Театр или какой-нибудь клуб. Я спрошу тебя, Костя: а должен я, Степан Шахов, развиваться духовно? Я, который читал Кафку под одеялом, имею право расти, как личность? И как мне это делать, если зарплаты не хватит даже на бирку от театра? Алкоголь для меня — это средство общения, самопознания и духовного роста, а он, — Максимыч кивнул на меня, — пытается свести его к источнику углеводов.

Не люблю, когда обо мне вот так, в третьем лице. Это Максимыч проучает меня. Ладно, имеет право…

Хлоп, хлоп, хлоп. Бумсик пенился и лился через край. Колбаса заветрилась. Максимыч обвел нас торжественным взглядом. Сквозь густые усы просвечивали лоснящиеся губы. Я помнил, как быстро хмелеешь с этого бумсика.

— Если я, Степан Шахов, залудил после смены стакан, то для чего я это сделал? Я, человек с образованием, кстати? Чтобы напиться, как свинья, и проспать до утра? Нет, я хочу окунуться в жизнь полную смыслов, которой я лишен в силу многофакторных перипетий. Я хочу с хорошими людьми поделиться тем, что в душе. Меня тоска давит насухую, но я не лезу в петлю. Я живу уже шестой десяток и еще два десятка отутюжу, потому что вот эта жизнь, — Максимыч поднял стакан, — есть мой азимут. И я не одинок. В России два слоя реальности, и один из них пригоден для жизни избранной кучке негодяев, паразитирующих на народных массах. Эти народные массы существуют там, где сама природа не ждала найти разумную жизнь. Наличие второй реальности — алкогольной — делает возможным цивилизацию здесь, на одной шестой части суши.

Костя выковырнул из-под стола пустую бутылку подсолнечного масла, посмотрел на просвет и накапал остатки на кусок черного хлеба. Жуя, он хмуро заметил:

— Максимыч, тебя послушать, водку в аптеке продавать надо. Ты тоже не обижайся, из института ты ушел, бизнес твой прогорел, газовики тебя поперли. Не вписался ты в эту жизнь. У Карла своего спроси — не вписался.

У меня подступило. Про Карла — это Костя зря. Молодой он еще, чтобы про Карла. Я с тревогой взглянул на Максимыча. Тот молча курил, и лицо его, зарозовевшее, светило через дымные разводы.

В 90-х, когда авиационный институт был на краю пропасти, Максимыч с компаньоном начал то, что называлось тогда модным словом бизнес: мешочничал, спекулировал видеомагнитофонами, организовал алкогольный ларек. Правда, все без особого успеха. А потом появился на горизонте Анатолий Швец, через посредничество которого они купили партию алюминиевых кастрюль. Эти кастрюли они выгодно обменяли на швейцарские ножи. Продав ножи, в то время можно было купить даже «Мерседес».

После этого Швец пропал, кастрюли уехали за бугор, а ножи оказались подделкой из хрупкого сплава. Максимыч с горем пополам сбыл их под видом сувенирки и запил. Но первый демонстрационный экземпляр ножа, который Швец отдал Максимычу, был настоящим, с металлической ручкой и вечными лезвиями. Максимыч оставил его себе на память. Это и был Карл.

Анатолий Швец всплыл через несколько лет, стал предпринимателем, позже — депутатом, и о его былых проделках почти никто не вспоминал. Никто, кроме, может быть, Максимыча, который благодаря золотым своим рукам получил сертификаты и уехал с вахтовиками варить магистральные трубопроводы. На севере он проработал лет восемь, но и там не сложилось.

— Я, Костя, как пить-то начал, — миролюбиво заговорил он. — Вот сидишь дома, работы нет, денег нет, но главное — перспективы нет. Жена работает, дети учатся. Поговорить с кем? Не с кем. Друзья деловые. Нет им дела до безработного, так, деньжат подкинут. Времени у них мало — работают. Позвонишь, каля-маля, как дела, а он тебе — совещание. Или — ребенка забрать надо. Или еще какая эквилибристика. Никому ты не нужен. Встанешь в одиннадцать, выпьешь, поешь, в час — опять на боковую. Поспишь до четырех — дети возвращаются, там жена. День пролетел. Выпил, заснул. А как иначе? В петлю лезть?

Костя смотрел перед собой:

— Не знаю, как лучше. Я в те годы мелкий был. Но Швец твой вон куда залез, а ты? Не вписался, значит.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
Бесплатно
печатная A5
от 367
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно: