
Предисловие. К читателю
Перед вами — один из первых камней в основании долгожданного здания. Русской литературе, столь богатой на глубокие исследования человеческой души, странным образом не хватало целого материка — мира русских шашек.
Да, были шахматы — аристократы мысли, достойные сложных метафор, философских дуэлей и роковых страстей. Их доску мы видели в руках гроссмейстеров и безумцев, они служили изящной аллегорией судьбы и искусства. Но рядом, на соседнем столике в клубе, на кухне в заводском общежитии, на завалинке деревенского дома, кипела другая жизнь — жизнь шашечной доски. Её считали проще, народнее, демократичнее. Она мелькала в литературе эпизодически: как деталь быта у Гоголя, как штрих к портрету русского человека у Шукшина. Но всегда — фон, всегда — символ, никогда — вселенная.
А между тем, эта вселенная существует. Она огромна, сложна и обладает своими, особыми законами. Здесь есть своя поэзия комбинаций, своя драматургия позиционной борьбы, своя бездна, в которую можно заглянуть, передвинув простую шашку. И главное — здесь живут свои герои. Не боги с Олимпа, а плоть от плоти нашей земли — люди, преданно и бескорыстно любящие шашки. Для них эта игра — не просто хобби, но язык, страсть, судьба и способ существования.
Именно их судьбам, их страстям, их тихой игре, отзывающейся громом в жизни, и посвящён этот роман. Он — один из первых в серии, задуманной как долгое и внимательное путешествие в этот незнакомый литературный мир. Мир, где за кажущейся простотой черно-белых клеток скрываются целые человеческие трагедии, взлёты и падения, любовь и предательство.
Задолго до того, как шашки обрели статус официального вида спорта в советской России, под сводами купеческих клубов, в светских гостиных и на страницах столичных газет уже кипела настоящая шашечная жизнь. Это была особая вселенная со своими героями, страстями и драмами.
В дореволюционные десятилетия шашечные турниры собирали в залах Общества любителей шахматной игры в Петербурге и Москве десятки участников. Состязания длились неделями, а их результаты подробно освещались в периодике — от специализированных шахматно-шашечных отделов в «Ниве» и «Огоньке» до отдельных заметок в губернских ведомостях.
Появились и первые звёзды — Александр Шошин, Сергей Воронцов, Павел Бодянский — чьи имена знали любители по всей империи. Их партии анализировали, их стиль игры обсуждали в кружках, а сами они, подобно шахматистам, давали сеансы одновременной игры на несколько досок.
Шашечная жизнь той эпохи была зеркалом своего времени — с одной стороны, увлечение интеллигенции и мещанства, с другой — народная игра, живущая в трактирах и на постоялых дворах. Именно этот уникальный сплав создал ту самую почву, на которой позже выросла мощная советская шашечная школа.
На страницах предстоящих романов мы попытаемся оживить эту ушедшую эпоху, где за ходами шашечных фишек скрывались человеческие судьбы, азарт открытий и подлинная страсть к игре, которая, как оказалось, никогда не знала временных границ.
Перед вами — не учебник по шашкам, хотя дух игры пронизывает каждую страницу. Это роман о людях. О тех, для кого «ходить» — значит думать, чувствовать, принимать судьбоносные решения. О тех, чья жизнь, как шашечная партия, иногда подчиняется жёстким правилам, а иногда требует рискованной, ослепительной импровизации.
Тема давно назрела. Зрела в тишине клубов, в накале турнирных залов, в разговорах на лавочках после игры. И вот она впервые находит своё полное, развернутое воплощение в предлагаемой вам книге.
Мы открываем эту дверь. Добро пожаловать в мир русских шашек и шашистов. Мир, который был всегда рядом, но лишь теперь обретает свой голос в большой литературе. Прислушайтесь к нему.
Саша Игин — член Российского союза писателей
Книга 1. ДВЕРЬ В ПОДВАЛ. 1898—1905гг
Глава первая. Подвал Доминика
Петербург дышал осенью тысяча восемьсот девяносто девятого года тяжело и сыро, точно чахоточный больной на сквозняке истории. Свинцовое небо, вечно прохудившееся, то и дело роняло на Невский проспект то мелкую, назойливую морось, то редкие, но тяжелые, как пули, капли. Воздух, пропитанный запахом мокрой верблюжьей шерсти шинелей, конского навоза, гари из труб и сладковатым дымом папирос, был густ и осязаем. По тротуарам, под зонтиками, плыла пестрая толпа: чиновники в вицмундирах, торопящиеся в департаменты; дамы в модных, узких у талии пальто, с высокими, как тюльпаны, шляпами; гимназисты с ранцами; разносчики с криками «Свежий „Новости дня“!»; и за всем этим — вечный, гулкий грохот конок, сливающийся в один сплошной, нервный гул великого города.
А среди этого гула, на углу Невского и Мойки, стояло невзрачное трехэтажное здание, а в нем — кафе «Доминик». Оно было не просто заведением; это был клуб, парламент, академия и биржа новостей для всей мыслящей и ищущей Петербурской публики. Войдя с улицы, человек погружался в плотную, теплую атмосферу, сотканную из ароматов. Горьковатый, возбуждающий дух свежесмолотого и заваренного кофе витал здесь, как главное божество. Его сопровождал терпкий запах дорогого табака — папирос «Трезвон» и «Сафо», сигар «Гавана» — и едва уловимый шлейф коньяка и ликера. Но главным был шум — не уличный, а внутренний, человеческий: гул десятков голосов, спорящих, убеждающих, декламирующих, шепчущихся. Здесь спорили о новейшей пьесе Чехова в Александринке, о статьях в «Мире Божьем», о политике на Дальнем Востоке, о полетах Цеппелина и открытиях Марии Кюри. «Доминик» был мозгом Невского, его мыслящей, трепетной корой.
Но была у этого мозга своя тайная, глубокая извилина — подвал.
Спуск туда был подобен посвящению. От главного зала, мимо блестящего никелем и стеклом буфетного прилавка, вела неприметная деревянная лестница, ступени которой, истертые до вогнутости тысячами ног, поскрипывали на особый, жалобный лад. С каждым шагом вниз наносной лоск fin de siècle оставался наверху. Исчезал запах дорогих духов и новенького сукна, уступая место иному воздуху.
Здесь пахло Историей. Специфический, сложный «запах подвала «Доминика» был легендарен. Это был аромат старого, впитавшего в себя все испарения бархата, пожелтевшей от времени бумаги, сухого дерева, мастики для натирки столов, дешевого табака-самосада и вечной, не просыхающей сырости каменных стен. Это был запах времени, осевшего плотным слоем пыли на каждой поверхности, и человеческого напряжения, впитавшегося в штукатурку.
И вот, ступив на последнюю ступень, гость попадал в царство.
Просторный, низкий подвал, сводчатый потолок которого давил на голову, был слабо освещен несколькими керосиновыми лампами с матовыми абажурами, отбрасывавшими на столы круги желтоватого, интимного света. Стены, окрашенные когда-то в темно-зеленый цвет, теперь потемнели и покрылись сетью трещин, подобно старой фреске. Но они не были пусты. Они были увешаны реликвиями.
В тяжелых, черных рамах под стеклом висели не картины, а диаграммы. Сотни их. Белые и черные квадраты, пронумерованные ходы, стрелки, латинские буквы для обозначения шашек — это были канонические изображения знаменитых партий. Вот «Кол», проведенный легендарным Петровым. Рядом — изящная комбинация Шоффена, похожая на музыкальную фугу. Чуть дальше — драматичная ничья из матча Оводов-Шерашов 1887 года. Эти диаграммы были иконостасом этого храма, его священными текстами, разложенными на языке цифр и клеток. Между ними, как венки на могилах чемпионов, висели выцветшие фотографии: суровые мужчины в сюртуках и пенсне, устремившие задумчивый взгляд куда-то в пространство, будто видя там невидимые простому смертному комбинации.
В центре зала стояли столы. Их столешницы были затянуты потертым, вылинявшим, местами протертым до дыр бархатом темно-красного, почти бурого цвета. Этот бархат, ворсистый и теплый на ощупь, был идеален для бесшумного скольжения шашечных дамок. Каждый потертый участок, каждая проплешина рассказывала историю: вот здесь двадцать лет подряд ставил локти старый маэстро Голубев; а этот лоснящийся край помнит жаркие баталии студенческой молодежи.
На некоторых столах, рядом с обычными шашечницами, лежали странные, древние инструменты — деревянные счеты-абаки с костяшками, потемневшими от времени и касаний пальцев. Их использовали не для подсчета денег, а для анализа позиций, перебирая варианты с сухой, отрешенной музыкой костяшек. Этот стук, сливавшийся со щелчками шашек и приглушенными возгласами «крюк!» или «любки!», создавал особый, гипнотизирующий ритм подвала.
В углу, у крошечной конторки, восседал хозяин этого царства — старый половой Фаддей, лицо которого, испещренное морщинами, напоминало саму шашечницу. Он знал всех, помнил все партии, был хранителем традиций и безжалостным судьей в спорах. Его сиплый голос, произносящий «Чайнику полтинник, ветерану — так и быть, с газетой в придачу», был неотъемлемой частью симфонии.
В этот час, под вечер, подвал был полон. В клубах табачного дыма, в золотистых островках света от ламп, склонились над досками фигуры. Здесь сидел седой, как лунь, отставной генерал, гремящий звездой ордена на потертом мундире, и юный курчавый технолог в синей блузе. Рядом яростно, до хрипоты, спорили приказчик из Гостиного двора и сутулый чиновник из Сената. Молчаливая, напряженная дуэль шла между двумя признанными корифеями; вокруг них стояла толпа зрителей, затаив дыхание. Воздух звенел от напряжения, прерываемого лишь сухим щелчком шашки, вздохом облегчения или внезапным, сдержанным возгласом: «Вот это дамка!»
Это был особый мир, микрокосм. Мир чистой логики и страсти, разыгрываемый на черно-белых полях. Здесь, в подвале «Доминика», под сводами, хранящими запах десятилетий, не было ни тревожного будущего, ни социальных бурь надвигающегося века. Здесь была лишь вечная, прекрасная и неумолимая игра. Симфония из шестидесяти четырех клеток, звучащая в ритме старого, вечного Петербурга — города на болоте, города контрастов, города, где даже в низком подвале кафе рождались свои высокие, строгие и безупречные миры.
Глава вторая. Подземное святилище
На углу Забалканского проспекта и Фонтанки, в одном из невзрачных, обшарпанных доходных домов, чьи фасады помнили ещё пушкинский Петербург, находился тот самый подвал. Александр, следуя указаниям приятеля своего по Технологическому институту, студента Якова Левинсона, нашёл его не без труда. Подойдя к неприметной двери с потускневшей медной ручкой, он на мгновение заколебался, ощутив внезапный приступ робости, свойственной новичку, переступающему порог неизвестного мира. Но честолюбие и любопытство пересилили. Он толкнул дверь.
Первое, что обрушилось на него, — волна густого, едкого воздуха, насыщенного запахом махорочного дыма, влажной штукатурки и старого дерева. Воздух был не просто спёртый, а плотный, почти осязаемый, словно сама атмосфера здесь отлична от той, что царит наверху, под холодным небом северной столицы. Свет, тусклый и желтоватый, лился из нескольких керосиновых ламп, подвешенных к почерневшим балкам потолка. Их пламя коптило, отбрасывая на стены, заставленные книжными шкафами с потрёпанными корешками, беспокойные, прыгающие тени.
Помещение представляло собой длинную, низкую палату, более похожую на катакомбы или монастырскую трапезную. В центре её стояли несколько массивных столов, вокруг которых, словно жрецы у алтарей, сидели мужчины. Одни — в потёртых сюртуках, другие — в простых косоворотках, иные даже в форменных тужурках, но все они были объединены одним: напряжённой, почти гипнотической сосредоточенностью. Тишину, царившую здесь, нельзя было назвать абсолютной. Её наполняли сдержанные, но выразительные звуки: сухой, отрывистый стук шашек, падающих на деревянную доску, скрип стула, короткий вздох, прерываемый покашливанием от дыма. И этот дым — он был повсюду. Он вился синеватыми клубами над лампами, стлался тонкой пеленой над столами, окутывая фигуры игроков таинственным, дымчатым нимбом. Это был не просто дым, а некий ритуальный фимиам, возносимый в честь богини логики и расчёта.
Александр замер у входа, чувствуя себя посторонним, нарушителем таинства. Его математический ум, привыкший к ясности формул и строгости теорем, сразу же начал анализировать пространство. Он отметил правильную расстановку столов, оптимальную для освещения; оценил, как лампады поставлены так, чтобы свет падал на доски под верным углом, не создавая бликов. Даже клубы дыма двигались в слабых токах воздуха согласно неким, пусть и неочевидным, законам. Это было царство порядка, скрытое под маской хаотичной, подвальной жизни.
— Сашка! Иди сюда! — шепотом позвал его Яков, отделившись от тени у стены.
Он подвёл Александра к одному из столов, где игра уже близилась к завершению. Двое мужчин средних лет, с глубокими морщинами на лбах, не отрывая глаз от доски, сидели в немой дуэли. Один, сухой, с остроконечной бородкой, нервно постукивал пальцами по краю стола. Другой, коренастый, с руками мастерового, замер в неподвижности, подобно гранитному изваянию. На доске, расчерченной на чёрно-белые квадраты, стояла сложная, почти шахматная позиция. Александр, с детства воспринимавший шашечную доску как частный случай матрицы, как наглядное поле для комбинаторного анализа, мгновенно оценил ситуацию. Он увидел не просто «простые» шашки, а узлы потенциальных сил, векторы атак, скрытые резервы. Для него это была живая математика, геометрия боя, где каждая клетка — координата, а каждый ход — уравнение.
— Сдаёшься, Николай Иваныч? — тихо спросил бородач.
— Погоди, — отрывисто бросил коренастый. — Ещё не все варианты просчитаны.
И в этой фразе Александр почувствовал родную душу. «Варианты просчитаны». Это был язык его стихии — язык вычислений, вероятностей, анализа от ветки к корню. Игра, которую многие считали забавой, простым времяпрепровождением, здесь, в этом дымном святилище, обретала статус высокого интеллектуального действа.
Яков стал показывать ему «достопримечательности», понизив голос до почтительного шёпота.
— Вон тот, в очках, — приват-доцент университета, специалист по дифференциальным уравнениям. А этот, что курит трубку, — известный журналист, фельетонист «Петербургской газеты». Здесь все равны перед доской. Звание, чин, состояние — ничего не значит. Значит только сила мысли.
Александр слушал, и в его груди, под скромным студенческим сюртуком, загоралось знакомое, честолюбивое пламя. Здесь был его шанс. В аудиториях Института он был одним из многих талантливых разночинцев, вырвавшихся в столицу благодаря уму и упорству. Здесь же, за шашечной доской, он мог стать первым. Он мог доказать, что его ум, отточенный на интегралах и механике, способен покорять иные вершины. Это был параллельный путь наверх, странный, извилистый, но столь же почётный в этом узком кругу посвящённых.
Вдруг тишину в углу разорвал страстный, срывающийся спор.
— Не соглашусь! Ваш «косяк» — не более чем красивая иллюзия! Классическая игра не терпит таких вольностей! — горячился молодой человек с лихорадочным блеском в глазах.
— Иллюзия, говорите? — спокойно, но со стилем — в голосе парировал его оппонент, пожилой господин с седыми баками. — А разве теория вероятностей, которую вы так чтите, не учит нас учитывать все возможности, даже кажущиеся невероятными?
Спор тут же привлёк внимание нескольких человек. Образовался кружок. Голоса гремели, жестикулировали, дым от папирос взвивался спиралями. Речь шла о тонкостях дебюта, о спорных продолжениях. Для Александра это была музыка. Он слушал, как они оперировали терминами, ссылались на партии давно умерших мастеров, строили гипотезы. Это был не бытовой треп, а симпозиум, научный диспут, где на кону стояла не гордость, а истина — строгая, бескомпромиссная истина шашечной логики.
Яков тронул его за локоть и кивнул на освободившийся столик у стены.
— Хочешь попробовать? Без игры здесь человек — словно призрак.
Сердце Александра ёкнуло. Он кивнул. Его провели к столу, где уже сидел немолодой, худощавый мужчина с умными, усталыми глазами.
— Прошу, молодой человек, — сказал тот без предисловий, уже расставляя шашки. Голос его был тих, но в нём чувствовалась непререкаемая авторитетность.
Александр сел, стараясь скрыть дрожь в пальцах. Он сделал первый ход. И мир вокруг исчез. Пропали и клубы дыма, и приглушённые споры, и прыгающие тени. Осталась только доска — чистое поле битвы абстракций. Каждая его шашка была солдатом, каждое движение — тактическим манёвром. Он не просто играл; он вычислял, строил дерево вариантов, отсекал неэффективные ветви, искал элегантное, оптимальное решение, как искал его в задачах по теоретической механике. Его благородная, но жадная до признания натура требовала не просто победы, а победы красивой, неопровержимой, математически безупречной.
Игра длилась долго. Противник оказался крепким орешком, его игра была как старинная кладка — прочная, без изысков, но и без слабых мест. Александр чувствовал, как потеют его ладони, как напряжены мускулы шеи. Он забыл, кто он и где. Он был чистым разумом, парящим над чёрно-белыми полями.
В конце концов, после часа напряжённейшей борьбы, он поставил неизбежную, как вывод теоремы, вилку. Противник на мгновение замер, затем медленно, с достоинством, наклонил свою шашку.
— Изящно, — произнёс он, и в его усталых глазах мелькнула искра уважения. — Очень изящно. Вы не просто играете. Вы… доказываете.
Эти слова прозвучали для Александра высшей похвалой. Он вышел из подвала глубокой ночью, когда морозный воздух обжёг лёгкие после дыма и спёртости. Он шёл по пустынному, заиндевевшему проспекту, но в душе его бушевал огонь. Он нашёл своё место. В том подвале, в клубах табачного дыма, под сухой стук шашек, среди тишины концентрации и гула страстных споров, он увидел новое поприще для своего честолюбия и ума. Это был не конец, а самое начало. Начало трудного, захватывающего пути, где шашка была не фигуркой из дерева, а ключом, отпирающим двери в мир признания, мир, где ценится лишь сила мысли — та самая сила, что двигала вперёд и паровозы, и корабли, проекты которых он чертил на институтских скамьях. И он, Александр, сын провинциального учителя, был полон решимости покорить и эту вершину.
Глава третья. Пантеон богов
Душный воздух подвала, пропитанный запахом сырости, махорки и дешевого табака, казалось, сам застыл в благоговейном молчании. Изредка его нарушал глухой стук шашки о дерево, сухой шелест переставляемых фигур или приглушенный возглас из угла, где сидели любители, спорящие о только что завершенной партии. Но в центре этого царства, за самым большим столом, покрытым потертой зеленой клеенкой, царила торжественная тишина. Здесь вершилась не игра, а священнодействие.
Виктор Иванович Остроумов восседал на своем обычном месте — массивном дубовом стуле с высокой спинкой, похожем на патриарший трон. Ему не нужно было искать партнера или участвовать в турнирной сутолоке. Он уже давно перешел в иное состояние — состояние вечного судьи, непогрешимого оракула, чье молчаливое присутствие освящало само пространство подвала. Его седая, еще густая шевелюра, зачесанная назад, и окладистая борода с проседью делали его похожим на ветхозаветного пророка, а тяжелый, пронизывающий взгляд из-под нависших бровей казался способным проникать в самую суть позиции, вскрывать сокровенные замыслы игроков. Он не играл, он наблюдал. И само это наблюдение было деянием, влиявшим на исход многих партий. Шашисты, проходя мимо, почтительно кивали ему, и он отвечал едва заметным движением головы — благословением патриарха.
Прямо напротив него, у той же зеленой клеенки, но в совершенно иной манере, пребывал князь Оболенский. Он сидел, откинувшись на спинку венского стула, с изящной небрежностью положив ногу на ногу. Его тонкие, холеные пальцы с матово поблескивающим перстнем на мизинце не стучали по столу, а лишь слегка поглаживали бортик доски. Он не изучал позицию с напряженным вниманием простого смертного — он ею любовался. Кажется, его интересовала не столько победа, сколько эстетическая гармония возникающих на доске построений, красота найденной комбинации, изящность жертвы. Он был спонсором, меценатом этого подвального мира, привносящим в него отблеск иного, утраченного света салонов и аристократических собраний. Его безупречный сюртук, тонкое белье и легкий шлейф дорогого одеколона были здесь столь же инородны и прекрасны, как орхидея на пустыре. Играл он так же — внешне небрежно, делая ходы легким щелчком, но каждый его план был отточен, как фраза на балу, и убийственно эффективен, как выпад опытного дуэлянта.
Между этими двумя полюсами — застывшей патриархальной мощью и утонченным аристократизмом — бушевала третья стихия. Яков Гольдберг, «Железный», сидел, согнувшись над доской, словно хищная птица над добычей. Его скуластое, решительное лицо было неподвижно, лишь глаза, темные и быстрые, как у ящерицы, метались по черно-белым клеткам, высчитывая, взвешивая, оценивая. Он рос не в тишине библиотек и не в блеске гостиных. Он вырос здесь, в дымных подвалах и на шумных дворах, где шашка, поставленная на поле, означала не эстетический выбор, а хлеб на завтра, возможность отыграться или окончательное падение. Его игра была лишена изящества Оболенского и философской глубины Остроумова. Она была голой, беспощадной силой, стальным капканом, хладнокровным расчетом. Он был гением практики, гением выживания. Он не строил пантеоны — он их разрушал, если они стояли на пути к победе и к деньгам, которые эта победа сулила.
И вот в этот вечер судьба свела за одной доской две противоположные силы.
— Позвольте, князь, предложить вам небольшую партейку? — глуховатым, скрипучим голосом произнес Гольдберг, обращаясь к Оболенскому. В его тоне не было почтительности, лишь холодная деловая заинтересованность.
Оболенский медленно перевел взгляд с доски соседнего стола, где он мысленно оценивал чужую игру, на лицо «Железного». Легкая, едва уловимая улыбка тронула его губы.
— Почему бы и нет, Яков Иосифович? Всегда интересно помериться силой со стихией.
Они сели. Оболенский, не глядя, вытянул жребий — ему выпали белые. Он начал не быстро, с той самой небрежной грацией, словно делая первый ход в медленном, изысканном танце. Гольдберг отвечал мгновенно, его рука с мозолистыми пальцами решительно хватала шашку и ставила ее на поле с глухим, твердым стуком.
Вокруг стола постепенно сгустилась толпа. Пришли и любители, и мастера, чутко уловившие, что происходит нечто большее, чем обычная игра. Это была встреча миров. Изящные, почти змеиные ходы князя, построенные на тонком позиционном чутье и далеком расчете, сталкивались с агрессивной, рубящей на части манерой Гольдберга. Тот не искал гармонии — он искал слабое место, щель в броне, чтобы всунуть туда свой железный клин.
Виктор Иванович Остроумов не повернул головы, но его взгляд, тяжелый и всевидящий, медленно переместился на их доску. Он наблюдал. Он не просто видел ходы — он видел мысли. Он видел, как аристократическая самоуверенность Оболенского поначалу не воспринимала всерьез грубоватый натиск «уличного» гения. Видел, как эта самоуверенность начала меркнуть, когда Гольдберг, пожертвовав шашку, создал на доске взрывоопасную, динамичную позицию, полную скрытых угроз.
— Любопытно, — тихо, словно про себя, произнес Оболенский, впервые за партию задумавшись всерьез более чем на минуту. Его пальцы перестали гладить бортик доски.
Гольдберг молчал. Он сжался в комок напряжения, весь превратившись в зрение и расчет. Его противник был силен, хитер, но Гольдберг чувствовал это на уровне инстинкта: князь не знал, каково это — играть, когда за спиной стоит кредитор с костлявыми руками, а в кармане пусто. Эта игра для Оболенского была упражнением для ума, для него же — битвой за жизнь.
Партия вступила в критическую фазу. Оболенский, отбросив небрежность, начал выстраивать глубоко замаскированную ловушку, классическую по форме, но усовершенствованную его тонким пониманием. Казалось, он заманивает Гольдберга в изящно украшенные сети.
И вот тогда Остроумов, не двигаясь с места, произнес свое первое за вечер слово, обращенное к играющим. Одно-единственное, вырвавшееся из его груди, как камень из древнего идола:
— Опрометчиво.
Не было ясно, к кому обращено это слово. К Оболенскому, затеявшему слишком хитрый план? Или к Гольдбергу, который уже готовился ринуться в атаку? Оба вздрогнули, словно от электрического разряда. Гольдберг на секунду оторвал взгляд от доски, встретился с пронзительными глазами патриарха — и внезапно увидел то, что не заметил в пылу схватки. Ловушка была не просто ловушкой. Она была двойной. Обольщая его возможностью сокрушительной, казалось бы, атаки, князь подставлял под удар не периферию, а самую суть его построения.
«Железный» замер. Весь его уличный опыт, вся его звериная чуткость кричали об опасности. Он отменил готовый ход. Отвел руку. И начал считать заново, уже не как игрок, а как выживающий, отступающий на последний рубеж. Его лицо покрылось мелкими каплями пота.
Оболенский, уловив эту перемену, снова позволил себе легкую улыбку. Но она замерла, когда через десять минут упорнейшего сопротивления Гольдберг, ценой невероятного напряжения и потери двух шашек, не только вырвался из приготовленных сетей, но и поставил противника в положение, где изящество уже ничего не решало. Оставалась только грубая, тупая борьба за ничью — тот род борьбы, где «Железный» был непревзойденным мастером.
Партия закончилась вничью. В подвале выдохнули. Кто-то начал тихо обсуждать ключевой момент.
Гольдберг тяжело поднялся, кивнул князю, и в его кивке была уже не деловая заинтересованность, а суровая, заслуженная уважением усталость воина. Оболенский ответил изящным движением руки, но в его глазах светился неподдельный, живой интерес. Он встретил равного, но равного из иной вселенной.
Виктор Иванович Остроумов медленно закрыл глаза и откинулся на спинку своего дубового трона. Его работа была сделана. Боги его пантеона — Мудрость, Изящество и Сила — вновь сошлись в противоборстве, и небо не рухнуло. Напротив, скрестив свои молнии, они лишь укрепили незримые своды этого душного, прокуренного подвала, который был для них целым миром. И мир этот жил, дышал и продолжал свой бесконечный, захватывающий спор на шестидесяти четырех клетках.
Глава четвертая. Клетчатая бездна
Сумрак «Доминика» поглотил его, едва он переступил порог. Запах сырого камня, старого дерева, дешевого табака и человеческих испарений ударил в нос неожиданной, но не отталкивающей волной. Это был запах жизни, жизни особого рода, сосредоточенной в квадрате шестидесяти четырех клеток. Под низким, дымным потолком, под трепетным светом керосиновых ламп, озарявших лишь островки столов, клубилась тишина, нарушаемая лишь скрипом стульев, глухим стуком шашек, сдержанным шепотом и изредка — коротким, хрипловатым возгласом: «Бита!» или «Клюква!».
Саша Петровский замер на мгновение, вбирая в себя этот мир. Сердце его билось часто и гулко, будто отзываясь на тиканье десятков невидимых часов — часов, отсчитывающих время партий. Он пришел сюда не из праздного любопытства. Он пришел сюда, как приходят к святыне или в лабораторию, где ставят судьбоносные опыты. Его путь к шашкам был не случаен. Увлекшись в университете теорией вероятностей и комбинаторикой, он наткнулся на статью о математических основах игры. Изящная логика, геометрия доски, чистота силлогизмов, скрытых в каждом ходе, пленили его математический ум. Шашки оказались не забавой, а полем для доказательств, где элегантность решения ценилась выше победы, достигнутой грубой силой. Но вскоре Саша понял, что теория — лишь скелет. Плоть и кровь игры, ее душа, пульсировала здесь, в этом подвале.
Его представили Николаю Семеновичу Веретенникову, одному из столпов местного шашечного сообщества. Это был мужчина лет пятидесяти, сухопарый, с седыми, подстриженными щеточкой усами и внимательными, усталыми глазами. Лицо его напоминало добродушного школьного учителя, но пальцы, расставлявшие шашки на доске с автоматической, хирургической точностью, были длинны, нервны и необычайно выразительны.
— Слышал, вы из математиков, — сказал Веретенников без предисловий, голосом глуховатым и ровным. — Любопытно. Садитесь.
Саша сел, стараясь скрыть дрожь в коленях. Он чувствовал на себе взгляды других завсегдатаев. Здесь знали цену Веретенникову, и появление нового лица, да еще с репутацией «ученого», вызвало тихий ажиотаж. Несколько человек подвинули стулья поближе, готовясь стать свидетелями.
Партия началась. Первые ходы Саша делал уверенно, даже несколько надменно, опираясь на вызубренные дебютные схемы. Он видел доску как чертеж, линии сил, потенциалы. Он рассчитывал варианты на три, на четыре хода вперед, как решал бы задачу в тетради. Веретенников отвечал неспешно, почти не глядя на доску, его взгляд был рассеян, будто задумчив. Но каждый его ход, простой и естественный, незаметно менял всю геометрию позиции.
И вот наступил момент, когда Саша, почувствовав легкое преимущество, решил перейти в атаку. Он совершил комбинацию, которой гордился, красивый форсированный манёвр, должен был принести ему лишнюю шашку. Он поставил её на поле с легким, почти торжествующим щелчком.
Веретенников медленно поднял на него глаза. В этих усталых глазах мелькнула едва уловимая искорка — не злорадства, а скорее грустного понимания.
— Милый вы мой, — тихо сказал он. — Вы считаете деревья, но не видите леса.
И он сделал ход. Не тот, который ожидал Саша. Простой, почти детский ход, который Саша в своих расчетах отбросил как абсурдный. И в этот митр вся выверенная, математически безупречная конструкция Саши рухнула. Как будто из-под ног убрали пол. То, что казалось победной позицией, оказалось ловушкой, вырытой с искусством, граничащим с колдовством. Веретенников не выиграл шашку. Он взял… идею. Он показал, что план Саши был основан на ложной предпосылке, на изъяне в самой логике его построения. И теперь белые шашки Саши, еще недавно грозные и собранные, превратились в беспомощную, разрозненную толпу, обреченную на методичное уничтожение.
Саша побледнел. Пальцы, сжимавшие шашку, застыли в воздухе. В ушах зазвенело. Он не чувствовал ни досады, ни злости — лишь ледяное изумление. Это было не поражение. Это было крушение целого мира, его мира, построенного на расчете. Веретенников играл не на доске. Он играл в его голове.
Остаток партии Саша отсидел как во сне, механически передвигая шашки на обреченные поля. Разгром был полным и безжалостным. Когда он признал поражение, в подвале на секунду воцарилась полная тишина. Потом раздался сдержанный кашель, скрипнул стул.
Веретенников протянул руку через стол. Саша, ошеломленный, пожал её.
— Не тужите, — сказал старый мастер, и в голосе его впервые прозвучала теплота. — У вас есть главное — ум. Но ум должен служить игре, а не игра — уму. Вы хотели доказать теорему. А здесь нужно… слушать. Слушать, что шепчут вам шашки. Видеть не то, что есть, а то, что может быть. Шашки — не алгебра. Они — живая материя.
Он указал взглядом на подвал.
— Вот ваша лаборатория. И ваша аудитория. И ваш суд.
Саша молча кивнул. Унижение, острое и жгучее, начало отступать, уступая место иному чувству — жадному, всепоглощающему интересу. Он огляделся новыми глазами. Вот в углу седой старик с лицом аскета разыгрывает этюд, шепча сам себе что-то под нос. Вот двое молодых людей, одетых с претензией на щегольство, яростно и громко спорят о пари, поставленном на их партию. Вот тихий господин в пенсне, похожий на бухгалтера, методично записывает сыгранную партию в толстую книгу. Блики света на полированных шашках, сосредоточенные гримасы, всплески сдержанных эмоций — всё это сливалось в единую, странную, захватывающую симфонию.
Он «заболел» этой атмосферой в тот же миг. Подвал «Доминика» раскрылся перед ним не как клуб, а как микрокосм. Здесь, под низкими сводами, кипели те же страсти, что и в большом мире, но сгущенные, очищенные до кристальной ясности. Здесь было искусство — в изящных комбинациях Веретенникова. Наука — в его собственных, пусть и неудачных, изысканиях. Деньги — в сверкающих монетах, переходящих из рук в руки после пари. Слава — в почтительном шепоте, которым встречали маститых игроков. Зависть — в искоса брошенных взглядах на удачливого соперника. И над всем этим — преданность игре, таинственная и бескорыстная, которая заставляла этих людей не взирая на ночь спускаться в подвал, в мир из шестидесяти четырёх деревяшек и черно-белого поля.
Саша Петровский вышел на сырую, темную улицу за полночь. Городской воздух показался ему необычайно свежим и пустым. В ушах всё еще стоял стук шашек, а перед глазами плясали черно-белые клетки. Он не чувствовал себя побежденным. Он чувствовал себя посвященным. Сокрушительное поражение стало для него ключом, отпирающим дверь в новый, необъятно сложный и прекрасный мир. В его душе, рядом с честолюбивым желанием взлететь наверх, родилась новая, более глубокая страсть: понять. Понять эту игру, этих людей, эту клетчатую бездну, что манила его теперь своим холодным, строгим, неотвратимым очарованием. Путь наверх только начался. И первая ступенька оказалась не триумфальной, а поучительно-жестокой. Но он был благодарен за этот урок. Он вернется. Он должен вернуться. Подвал «Доминика» ждал его.
Глава пятая. Женская Партия
Мрачное январское утро застилало окна кофейни «Доминик» молочно-свинцовым светом. В высоких залах, пропахших табаком, кофе и старинными переплетами, царила привычная для того часа тишина, нарушаемая лишь мерным тиканьем стенных часов да изредка — шелестом перевернутой страницы. Александр Петровский, устроившись в своем обычном углу у камина, разбирал свежий номер «Шахматного обозрения», но мысли его витали далеко от гамбитов и дебютов. Он все еще мысленно реконструировал вчерашнюю партию Остроумова с тем молодым математиком, чей неожиданный левый фланг чуть не поставил маститого маэстро в затруднительное положение.
Вдруг тишину разрезал звонок на двери, резкий и настойчивый. Петровский оторвался от журнала. В дверях, отряхивая с муфты колкие снежинки, стояла женщина.
Это было явление настолько необычное для святилища «Доминика», что даже старый слуга Игнат, дремавший у вешалки, вздрогнул и выпрямился, словно увидел призрак. Несколько посетителей, коротавших утро за шашечными досками, подняли головы с немым изумлением. Женщина в мужском шашечном клубе! Да еще в «Доминике», цитадели сугубо мужского, почти монашеского братства, где дамские юбки не мелькали со времен его основания!
Она вошла уверенно, без тени смущения. Высокая, стройная, в темно-синей суконной амазонке и скромной, но изящной шляпке, из-под которой выбивалась прядь темно-каштановых волос. Лицо ее было бледно и серьезно, с большими серыми глазами, смотревшими ясно и прямо. В руках она держала небольшую кожаную папку.
— Господин Остроумов? — спросила она тихим, но четким голосом, обращаясь к Игнату. — Он назначил мне встречу.
Голос ее, низковатый и мягкий, прозвучал в гробовой тишине зала как камертон. Игнат, покраснев и забормотав что-то невразумительное, кивнул и поспешил вглубь дома. Женщина осталась стоять посреди зала, спокойно выдерживая тяжесть десятков удивленных и не всегда доброжелательных взглядов. Петровский наблюдал за ней с возрастающим интересом. Он слышал шепотки — «Смирнова… ученица Остроумова… осмелилась-таки прийти…» — и имя всплыло в памяти. Да, он слышал краем уха о некоей барышне, которой старый мастер, вопреки всем условностям, взялся давать уроки. Но чтобы она пришла сюда, в самое логово!
Через минуту из кабинета хозяина вынырнул сам Остроумов, седой, с взъерошенными бакенбардами, но с лицом, озаренным редкой улыбкой.
— Анна Васильевна! Точно как швейцарские часы. Прошу, прошу, — он сделал широкий жест, приглашая ее в святая святых — свой кабинет.
Но женщина — Анна Васильевна Смирнова — слегка покачала головой.
— Если позволите, Сергей Михайлович, я бы предпочла разобрать партию здесь, за доской. Как и договаривались. Мне важен… воздух партии.
Остроумов усмехнулся, бросил взгляд на остолбеневший зал и потер руки.
— Что ж, воля ваша. Ваша смелость, сударыня, достойна королевы. Игнат! Столик у окна и доску!
Суета, вызванная ее появлением, понемногу улеглась, но внимание уже не могло сосредоточиться на прежних занятиях. Все глаза, украдкой или открыто, были прикованы к столику у высокого окна, где Остроумов и его ученица расставляли фишки. Петровский, отодвинув журнал, наблюдал, прикрыв глаза, делая вид, что дремлет. Он видел, как ловко, без суеты, двигала она шашками ее тонкая, в темной перчатке рука. Видел сосредоточенное выражение ее лица, склонившегося над доской.
Разбор начался. И очень скоро Петровский забыл о приличиях и просто слушал, зачарованный. Голос Анны Васильевны звучал ровно и уверенно.
— …здесь, на восемнадцатом ходу, я предлагала маневр на e5. Вы сказали, что это ослабляет структуру. Но я просчитала варианты, — она быстро передвигала шашки, демонстрируя молниеносные, точные ходы, — вот так, и если черные уйдут на борт, то белые получают атаку по открытой линии «f». Здесь мой расчет, кажется, был верен.
Остроумов хмурился, ворчал, качал головой, но в его глазах светилась неподдельная гордость и азарт.
— Ба! А это уже интересно… Допустим. Но смотрите, если черные отвечают вот так, — его корявые пальцы оживали, летая над доской, — то ваша атака захлебывается. Видите?
Анна Васильевна молчала минуту, не отрывая взгляда от позиции. Тишина в зале стала абсолютной.
— Вижу, — наконец сказала она. — Но тогда белые жертвуют качество, вот здесь. И получают проходную на правом фланге. Позиционная компенсация перевешивает материальный урон.
Петровский невольно ахнул про себя. Смело! Нестандартно! Это был не просто разбор ошибок ученика, это была дискуссия двух равных, острая, глубокая, захватывающая. Он видел, как и другие посетители, давно отложив свои дела, сгрудились поодаль, стараясь хоть краем глаза взглянуть на доску, хотя бы ухом услышать обрывки фраз.
Вдруг Остроумов поднял голову и, заметив Петровского, оживился.
— Александр Дмитрич! Идите сюда, будьте арбитром в нашем споре! Анна Васильевна, позвольте представить вам Александра Дмитриевича Петровского, одного из наших лучших аналитиков и пессимистов. Он-то уж точно найдет дыру в любой атаке.
Анна Васильевна повернула голову и встретилась с ним взглядом. В ее серых глазах не было ни капли кокетства или смущения, только чистый, холодный интерес.
— Очень приятно. Я читала ваши разборы партий в «Обозрении». Они бескомпромиссны.
Петровский, чувствуя себя неловко от такого прямого комплимента, подошел, поклонился.
— Честь имею. А я, к сожалению, лишен удовольствия быть знакомым с вашим творчеством, Анна Васильевна. Но то, что я сейчас слышу, впечатляет.
Он сел на свободный стул, вгляделся в позицию на доске. То была вчерашняя партия Остроумова, но сыгранная с его стороны! Значит, именно она, эта хрупкая девушка, так искусно вела черных и чуть не поставила маэстро на грань поражения? Изумление его было столь велико, что он на мгновение забыл обо всем.
— Вы предлагаете жертву качества здесь? — спросил он, указывая на доску.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.