
К феноменологии сонетного континуума: традиция, норма и авторский вызов в поэтическом пространстве петербургского текста
Предисловие от авторов
Осознавая тот неоспоримый факт, что история русской словесности, в своих ключевых, судьбоносных моментах нерасторжимо сплетённая с семиотическим и метафизическим пространством Санкт-Петербурга, представляет грандиозный палимпсест, в слоях которого каждая литературная эпоха, каждый значительный художественный голос оставляют свой уникальный, нестираемый след, мы признаём, что жанр сонета, эта малая, структурно-завершённая и символически-насыщенная поэтическая форма, прошедшая долгий путь от первых, несколько неуклюжих, но полных дерзновенного теоретического пафоса опытов Василия Тредиаковского, через претворяющие внешние формальные ограничения во внутреннюю меру свободы, творения Александра Пушкина, и далее — через страстную, исповедальную лирику Аполлона Григорьева, чеканную, живописную образность Ивана Бунина, философскую насыщенность Максимилиана Волошина и интеллектуально-архитектурную изощрённость Валерия Брюсова, — занимает в этом полифоническом единстве совершенно особое, эталонное положение, поскольку именно в его жёстких границах с необычайной рельефностью проявляется извечная антиномия между коллективной родовой памятью жанра, его инерционной силой, с одной стороны, и индивидуально-волевым, трансцендирующим усилием поэтического «Я», стремящегося высказать неповторимое содержание в универсальных, от века данных категориях, — с другой.
При этом, если рассматривать петербургскую сонетную школу, — которая, безусловно, являясь основной, неотъемлемой и органичной частью общерусской сонетной традиции, обладает целым рядом устойчивых дифференциальных признаков, позволяющих говорить о её относительной эстетической автономии, — то нельзя не заметить, что главнейшим из таких признаков оказывается изначально заданная тематическая и образная доминанта, которая заключается в художественном осмыслении и поэтическом воспевании феномена города на Неве, его уникального архитектурно-духовного ландшафта, истории, насыщенной трагическими и триумфальными событиями, мифопоэтической ауры, пронизанной мотивами призрачности, имперского величия и меланхолического упадка.
Однако именно в точке схождения жанровой нормы и локальной темы, и возникает тот фундаментальный парадокс, который на протяжении столетий определяет внутреннее напряжение петербургского сонета: а именно, то обстоятельство, что строжайшие требования твёрдой формы, будь то каноническая структура итальянского сонета с его двухчастным членением на катрены и терцеты или же несколько более вольная строфика английского сонета, зачастую нивелируют, скрадывают уникальную авторскую индивидуальность, неповторимую интонацию и ритмический рисунок, которые только и могут обеспечить подлинное, а не мнимое разнообразие внутри, казалось бы, незыблемых жанровых рамок, т.к. подавляющее большинство авторов, следуя инерции традиции, довольствовались готовыми, апробированными веками метро-ритмическими схемами, которые, при всей их безупречной гармоничности, не позволяли породить новое мелодическое звучание, адекватное стремительно усложняющемуся внутреннему миру современного человека и уникальному, вневременному характеру Петербурга.
В силу вышеизложенного, диалектическое развитие жанра в его петербургском изводе было обречено на перманентный поиск выхода из этого формального импасcа, на изыскание таких путей эволюции, которые, не порывая окончательно с благодатным наследием прошлого, открывали бы перед поэтом новые смысловые и интонационные перспективы, — поиск, который в отдельные, поистине звёздные моменты увенчивался важными прорывами, как то демонстрируют своим творчеством Игорь Северянин, взламывающий условности жанра экстатической мелодикой, или Иосиф Бродский, превращающий сонет в сложнейший интеллектуальный механизм, когда синтаксис становится главным инструментом философского высказывания, — в то время как в иных случаях эти попытки оставались любопытными, но тупиковыми экспериментами.
Именно в этом историко-литературном и теоретическом контексте и обретает свое полное значение появление новой строфической организации сонета, анонсированной на страницах авторитетного литературного журнала «Аврора» (№5 2021г.) и получившей по праву название «питерский сонет», чья архитектоника, представленная схемой катрен-терцет-катрен-терцет (4-3-4-3), представляет собой не механическую перестановку классических элементов, а глубоко продуманную реформу, направленную на преодоление обозначенного кризиса. Осознавая, что данная структура, как правило, воплощаемая в гибком и повествовательном пятистопном ямбе, позволяет выстроить семантическое развитиепроизведения в форме плавной, волнообразной диалектики: когда вступительный первый катрен задаёт основную тему, следующий за ним терцет вносит контрапункт или развитие, второй катрен, возвращаясь к исходной строфике, углубляет и усложняет мысль, а финальный терцет, венчая композицию, не просто резюмирует её, а выводит к новому, высшему эмоциональному и философскому обобщению, формируя тот самый сонетный акцент, который в классической модели зачастую был излишне сжат и пунктуален. Таким образом, оригинальное мелодико-ритмическое звучание, достигаемое за счёт этой несимметричной, но внутренне связанной циркуляции рифм и синтаксических периодов, предоставляет автору одновременно и достаточный простор для формирования уникальной интонации, и сохраняет жанровую связанность, которая и составляет суть сонетного дисциплинирующего начала, объединяя в себе новаторский дух современности с благородной традицией классики.
Что же касается тематического наполнения этого обновлённого жанрового пространства, то оно, при всей своей потенциальной универсальности, закономерно тяготеет к образному строю, укоренённому в петербургской поэтической школе, — а именно, к пейзажно-философской медитации, которую с известной долей условности можно отнести к жанру сонетной элегии, когда бесконечно длящиеся белый ночи, сумеречные перспективы проспектов, хрупкая грация мостов и величавое течение Невы становятся и фоном, и полноправными участниками лирического действия, материализованными символами метафизических состояний души. Именно этим принципам мы и следовали при формировании ядра настоящего сборника, хотя, в стремлении подчеркнуть жанровое многообразие и показать сонет во всей полноте его исторических модификаций, сочли возможным включить в издание и иные, нетрадиционные вариации, чтобы читатель, взыскующий не только строгой формы, но и живой, трепетной образности, смог воочию убедиться в неиссякаемой жизненной силе этого великого малого жанра, чья судьба, подобно судьбе самого Петербурга, есть вечное стояние на излучине времени, в точке напряженного равновесия между прошлым и будущим, порядком и хаосом, камнем и словом.
Олег Гаценко и Леонид Фокин
Санкт-Петербург (Венок сонетов)
Олег ГАЦЕНКО (акромагистрал, чётные сонеты)
Леонид ФОКИН (нечётные сонеты)
АКРОМАГИСТРАЛ
Слёз пелена излечит ли недуг
Астральных дум, летящих в сумрак ночи?
Незваный дождь случайность встреч пророчит,
Копной волос упав в фонарный круг.
Тугие щётки со стекла стирают
Привычный пот усталого трамвая,
Едва плывущего рекой разлук.
Туманных улиц сонные объятья
Его скрывают тенью пустоты.
Расстались пассажиры — я и ты,
Безумство обрекая на распятье.
Укроет зонт осенней грусти взгляд.
Ручьи грехов утратами скорбят.
Гореть в аду. Мне в сто колен проклятья.
1
Слёз пелена излечит ли недуг…
У остановки семь собак бродячих,
Фасад особняка полупрозрачен,
Внутри — движение гостей и слуг.
Бокал Аи с Цимлянским русским, в паре
Икра и бёдрышки лягушки в кляре,
Столичный свет, империя, досуг…
Глаза пусты, а сплетни все — сорочьи.
Три революции, переворот,
Герб царский сбит с распахнутых ворот.
Стал русский мир кровавей и жесточе…
Газета мокнет, что в ней — всё равно.
Дымок сквозит в разбитое окно
Астральных дум, летящих в сумрак ночи
2
Астральных дум, летящих в сумрак ночи,
Осколки гасит дымчатый закат.
Раскинув руки, старый Петроград
Зажёг огни фонарных многоточий.
Сшивая нити оживлённых фар,
Заблудших душ вдыхает перегар
Рекламный блеск — прекрасный и порочный.
На небесах Господь, сплетая строчки,
Плеснул на город капель хриплый стих.
Пчелиный улей улицы затих,
Считая время на часах песочных.
Спугнуть мгновенье рифмой не боясь,
Вода людских грехов смывает грязь.
Незваный дождь случайность встреч пророчит.
3
Незваный дождь случайность встреч пророчит.
Знаком ли был я с Тэффи? Бегло, впрок.
Мар и Лурье я знал по паре строк,
Немного из Бенар, о зимней роще…
Так и живу: с одной, потом с другой,
Дышу то сладкой вербой, то ольхой.
Легко мне разобрать желаний почерк.
Почувствовать касанье лёгких рук.
Перчатка юной Дитрих? Волчанецкой?
Снять номер на ночь на второй Введенской.
Позавтракать в «Кюба», не сняв сюртук.
Ведь жизнь одна, в ней нет путей к началу,
Опять луна-подружка задрожала,
Копной волос упав в фонарный круг.
4
Копной волос упав в фонарный круг,
Качает головой листва сирени,
Рисует на асфальте светотени,
С вечерним сумраком ведёт игру,
Сменяя сцены, крутит киноленту.
Ветвей поникших белые фрагменты
Теряют снег июньский на ветру.
Крестами лепестки летят из рая,
Серебряный снимая пеньюар.
Недолгий дождь целует тротуар,
Поблёкший след цветов не воскрешая.
В окне авто я вижу Летний Сад,
И каплями стекающий закат
Тугие щётки со стекла стирают.
5
Тугие щётки со стекла стирают
Ноябрь и пенных туч автошампунь.
Над бардачком болванчик-карачун,
Смотря в окно, кому-то всё кивает.
Откуда тьма такая, этот смрад?
Откуда столько флагов и солдат?
Во времени застрял? Не понимаю…
Разводятся и сводятся мосты,
Как будто ловят ангелов клешнями,
Пока, своими заняты делами,
Проходят корабли, встают посты…
Стреляют где-то, забивают сваи.
В такт падает на рельс гудящий стык,
Привычный пот усталого трамвая.
6
Привычный пот усталого трамвая
Оставил грохот рельс на Стремянной,
Теперь в депо музейном на постой
Пришёл навек, маршрут не выбирая.
Он помнит взрывы будней фронтовых,
Горячий лёд у вздыбленной Невы,
Испуг ворон, сбивающихся в стаи.
К его годам добавило версту
Живое эхо на булыжных плитах.
Где прошлое и будущее свиты,
Колёс железных слышен мерный стук.
В тумане дней мигнёт огнём зелёным
Фонарный след старинного вагона,
Едва плывущего рекой разлук.
7
Едва плывущего рекой разлук
К лесному порту льдом всех мёртвых вёсен,
С щепой разорванных снарядом сосен,
С фрагментами бушлатов, тел и рук…
Империи падут — одна, вторая,
То замерзая, то в огне сгорая.
Правителей не станет, нищих, слуг…
Неважно, кто и что вложил в понятья
«Великой жертвы», «строек» и «побед».
Нет памяти — а значит меркнет свет.
На кухонной плите горят оладьи,
Маруха пьёт, дымит в окно сосед…
Есть в Питере на всё один ответ —
Туманных улиц сонные объятья.
8
Туманных улиц сонные объятья
Скользят слезой последнего тепла
По гладкости оконного стекла,
По времени, срывая ветром платья
С берёз, клубящих жёлто-тленный дым
Листвы, кружащейся по мостовым, —
Не зная осени противоядья.
Склонённых веток краткость красоты
Ломает копья струй через колено.
В дождливом мороке, плывущим ленно,
Нет больше памяти, нет суеты,
Лишь брошен взгляд стальной глазницей лужи.
В промокшем городе деревьев души
Его скрывают тенью пустоты.
9
Его скрывают тенью пустоты —
Вагон, замёрзший в тупике блокады,
Обрушенных особняков громады,
Укусы тонкой «Берты» с высоты
Горы Вороньей. Где ж вы, адресаты?
Ещё тогда погибшие солдаты
Не держат над могилами кресты.
Табачный дым стеной в военкомате.
В трёх папках — кто пришёл, в двух — кто легли.
Есть право русской, вздыбленной земли
С себя сорвать кровавые заплаты.
Жгли Лисий Нос, жгли Ольгино, порты…
За разговором: «Было всё, когда-то»,
Расстались пассажиры — я и ты.
10
Расстались пассажиры — я и ты,
Целуя боль в подставленные губы.
Закат лиловый узел чувств разрубит
Лучами засыпающей звезды.
Осколки, разлетаясь, бросят блики
На волосы небесной Вероники,
На вьющиеся пряди темноты.
Овал луны желтеющей печатью
Отправит поезд, уходящий в жизнь,
В вагонах дней пытаясь обнажить
Счастливый миг, что потерял, опять я.
Всё, что любил несбывшейся весной,
Ищу в тебе, подруга долгих снов,
Безумство обрекая на распятье.
11
Безумство обрекая на распятье,
Идёт толпа с бараков к проходной
Адмиралтейской верфи. Бурый гной,
Увесистые, масляные пятна
На тучах там, где берег Пряжки гнут,
Где мост Подзорный и рабочий люд
Считает до гудка минуты пятниц.
Ещё Госплан похож на рыбий ряд
С копчёной корюшкой к чекушке «Экстра».
Потом веди свой ленинградский экскурс
Туда, откуда нет путей назад.
Куда ни глянь — заводы и могилы,
Но день ещё один прошёл, и, мило,
Укроет зонт осенней грусти взгляд.
12
Укроет зонт осенней грусти взгляд
Машин, плывущих вдоль трамвайных линий.
Затянутого неба алюминий
Дождём стекает третий день подряд.
Поток бежит, продолжив путь скитаний
Унылых струй по вертикалям зданий,
Выстукивая ритмы невпопад.
Под баритоны сточных серенад
Швыряет ветер водяные пули
В мишени луж озябших серых улиц,
В асфальтовые спины эстакад.
В соборе непогод, взбивая пену,
Молитвы бормоча попеременно,
Ручьи грехов утратами скорбят.
13
Ручьи грехов утратами скорбят.
За Ленинград уже никто не спросит.
Иное время — странные вопросы
Стежком от ноября до ноября.
От площади Восстания к Фонтанке,
Направо — Новый век, налево — арки,
Мосты уже морозы серебрят.
Что ни проспект — то сарафан камчатый
Из жёлтых листьев, снега и воды.
Старинных зданий тянутся ряды,
Отмечены торцы болотной пядью.
Но не суди — иной заказан суд.
Мне — сотней тысяч проклятых иуд —
Гореть в аду. Мне в сто колен проклятья.
14
Гореть в аду. Мне в сто колен проклятья
За время нераскаянных грехов
Осенних дней, в гнездовьях облаков
Завесивших дома дождливой прядью.
В печали струй разматывая нить,
Моя надежда продолжает жить
Под ожиданьем Божьей благодати.
Спаситель мой, к тебе один иду,
Прошу молитвой: «Господи, помилуй»,
На терний путь даруй прощенья силу,
Небесный ангел, проведи мой струг
Водой Невы вдоль берегов балтийских,
Где у берёз в одеждах цвета виски
Слёз пелена излечит ли недуг.
.
.
.
На излучине времени. Олег Гаценко
1
Туманный морок уходящих встреч
неуловим в твоих глазах усталых.
В слезу прибоя отражением алым
упало солнце со скалистых плеч.
И тает след пустеющего пляжа,
и шёпот губ теперь уже не важен,
лучом зари не может он обжечь.
И воздух сумрака почти недвижен.
В субстанции воды блестит волна,
и трудно к счастью подобрать слова
в закате цвета переспевших вишен.
Над медью неба — звёздная финифть,
и хочется весь этот мир любить,
и стать к тебе прикосновением ближе.
2
Минувший день, открывший двери в ночь,
ушёл за край багрового светила.
Хромая тень его уже остыла,
барьер времён не в силах превозмочь.
И Млечный Путь рекою небосклона
несёт разводы чёрного гудрона
угрюмых туч, плывущих с ветром прочь.
В подсветке фонарей уснувших зданий
Адмиралтейство взвившейся стрелой
полночный час пронзает над Невой
и хрупкость темноты смертельно ранит.
И где-то между звёзд душа моя
в разбитой ипостаси бытия
ступает по стеклянной острой грани.
.
3
Темнеет вена тонущей зари,
и невская вода дрожит понуро
под мостовым пролетом Бетанкура,
считая в отраженьях фонари.
И проглотивший серость шумный город,
потоком фар бетонных улиц вспорот,
о времени угаснувшем скорбит.
В нём прошлое по грани мирозданья
несёт в небытие моя река,
и след тумана сгустком молока
закутал память в горечь расставанья.
Остался чаек мимолетный крик,
как боль о том, чего я не достиг,
и не найти у неба оправданья.
4
Нева во мгле пока ещё мертва,
но луч зари багровой каплей света
уже послал волне любовный трепет
хмельного дня, заметного едва,
и, кажется, что с первым поцелуем
холодное течение танцует,
вплетая в сумрак утра кружева.
И медленно парит стеклянный воздух
в гранитном склепе городского сна.
Струится у причалов тишина,
свивая в небе облачные гнёзда,
роняет в пробуждение реки
немого созерцанья лепестки,
дыханьем обнимая Серный остров.
.
5
Прошит стальными жилами пилона
хребет моста в излучине реки,
и я пришит бессилием тоски
к многоэтажной серости бетона.
Смотрю на воду, подводя итог
песчинке дня, упавшей в кровоток
моей судьбы, текущей монотонно.
Но вдалеке, за городской чертой,
в камлании ветров под бубен солнца
прибрежная сосна на дюнах гнётся,
и бьётся в эпилепсии прибой.
Я там с волной кружусь в шаманском танце —
смешной поэт, погрязший в декадансе,
сплетаю нить заката с темнотой.
6
Рассвет вонзил краснеющие пальцы
в дымящееся горло серых труб,
с домов снимая мглистую чадру,
на скатах крыш пытался удержаться,
скользнул в Неву змеиной чешуёй
и, отразившись облачной игрой,
окрасил небо контурных абстракций,
и ослеплённый стразами лучей
проснулся город многолюдных улиц,
асфальтовые жилы натянулись
волокнами из тысяч мелочей,
и на Дворцовой ангел одинокий,
благословляя суету потоков,
с тоской вздохнул неведомо зачем.
.
7
Я пил дождём расстрелянное утро,
вдыхая отраженье пустоты,
а осень стригла чахлые кусты,
швыряла в грязь берёзовые кудри,
промозглым ветром морщила Неву,
вздымала бёдра лодок на плаву,
чертивших воду пенным перламутром.
Сквозь сумрак туч чахоточный рассвет
мне ведал о деменции пространства,
забывшем в небе летнее лекарство,
которым был когда-то день согрет,
и плеском волн балтийская стихия,
с моей души смывала ностальгию,
бросая россыпь брызг на парапет.
8
Себя в себе так трудно отыскать,
с молитвой ждать мучительную вечность.
Как взлёт подёнок, жизни скоротечны
и в цикле повторяются опять,
как в череде закатов и восходов,
сжимают дни объятья непогоды,
срывая ветром ивовую прядь.
И, неизбежно, ржавая окрестность
с дождём несёт осеннюю печаль,
а по утрам морозную печать
на лужах оставляет зимний вестник.
Так время к Богу замыкает круг,
и ждёт, когда благословеньем рук
грехи отпустит образ бестелесный.
.
9
Гуляет вечер по фронтонам Биржи,
за стол садится в уличном кафе
и смотрит, как на аутодафе
сгорает солнце в балахоне рыжем,
бросая искры в облачный узор,
в кардиограмму крыш, за горизонт,
где сок черничный краем неба выжат.
Расскажет он о мглистой пелене
над зданием Двенадцати Коллегий,
стекающей в Неву под плеск элегий,
плывущих на растерзанной волне,
о вечности Вселенной в каждой капле,
и тени, слушая его, обмякнут
и растворятся с городом во сне.
10
Танцуют тени дремлющих домов,
и ловит ночь в ладони жемчуг света
сквозь дыры туч наброшенного пледа
на лунный город поднятых мостов.
В нём тишина несбывшихся желаний
блестит Невой, лежащей в Божьей длани,
и капли звёзд роняет в бездну снов,
а на воде, в течении ленивом,
клубятся страсти сумрачных глубин,
дельфиньи волны гребни пенных спин
несут густыми стаями к заливу
и плещут безысходность злой тоски
прибоем на прибрежные пески,
и шепчут брызги слов речитативом.
.
.
11
Прожектор неба полную луну
в экран Невы направил кинолентой,
и титры волн легли в ладони ветра
и с прошлого сорвали пелену.
В нём страсти жизни видятся иначе,
как сериал, где мой лимит истрачен,
где только сумрак, тянущий ко дну.
И ночь пройдет, испарина дыханья
забудет трепет антрацитных губ,
в немую вечность звёзды убегут,
рассвет наполнив розовым прощаньем.
И лишь река останется одна,
ей долг эмоций выплачен сполна, —
стихи водою высечены в камне.
12
Колодец времени почти исчерпан,
и вывернута жизнь до тошноты.
В ней мусор повседневной суеты
по вечерам обгладывают черви
и оставляют кости белых слов,
во тьме экрана рифмами стихов
сплетая нити обнажённых нервов.
Строка к строке… с души уходит груз,
и в поиске вопросов и ответов
мерцают звёзды пикселями света,
в курсоре лунном бьётся слабый пульс,
и я кормлю клавиатуру текстом,
и зёрнам мыслей в поднебесье тесно,
а значит я живу, пишу, борюсь…
Петербургский текст в эпоху антропоцена: экзистенциальная топография сонетного цикла «На излучине времени». Вера Островская
.
Подборка сонетов Олега Гаценко «На излучине времени», — анализ, который, отдавая себе отчет в неизбежной предварительности любых суждений о явлении, ещё не прошедшем суровые фильтры академической рецепции, тем не менее претендует на то, чтобы наметить основные векторы его осмысления в контексте не только современной русской поэзии, но и той мощной традиции петербургского текста, чьи истоки восходят к золотому веку отечественной литературы и которая, претерпевая многочисленные метаморфозы, от Пушкина до Брюсова и Мандельштама, а в более близкие к нам времена — до Бродского и, некоего условного современного поэта, продолжает оставаться живой и чрезвычайно продуктивной средой.
Предлагаемые читателю четырнадцать сонетов, выстроенные в стройный лирический дневниковый цикл, представляют собой не что иное, как напряженную попытку экзистенциального и метафизического самоопределения лирического «я» в пространстве, которое одновременно является предельно конкретным, топографически узнаваемым (перед нами предстают Адмиралтейство, Невский, мосты, Дворцовая площадь, здание Биржи и Двенадцати Коллегий) и в то же время — умозрительным, платоновским эйдосом Города как такового, средоточием культурных кодов и исторической памяти, сгустком времени, явленного в камне, воде и свете. Уже в первом сонете, чья начальная строка — «Туманный морок уходящих встреч» — задает мажорную тональность всей подборки, мы сталкиваемся с ключевым для Гаценко приёмом: сплавлением пейзажного плана с психологическим и философским, когда «субстанция воды», в которой «блестит волна», оказывается тождественной субстанции души, тщетно пытающейся «подобрать слова» к сакральному, но ускользающему переживанию бытия, выраженному в афористичной формуле: «и хочется весь этот мир любить, / и стать к тебе прикосновеньем ближе». Эта формула, в которой слышны отголоски как блоковской тревоги, так и тоски позднего Мандельштама, является лейтмотивом, варьирующимся на протяжении всего цикла.
Архитектоника цикла, если вглядеться пристальнее, подчинена не столько хронологической последовательности дня (от заката к рассвету, хотя эта внешняя канва, безусловно, присутствует), сколько движению мысли и чувства, устремленных к постижению природы Времени — той «излучины», что вынесена в заглавие. Время у Гаценко — не абстрактная категория, а живая, осязаемая стихия, текущая подобно Неве, которая предстает то «мёртвой» во мгле, то вдруг оживающей от «любовного трепета» луча зари, то «дрожащей понуро» под мостами. Именно река становится центральной метафорой времени, его «кровотоком», в который упала «песчинка дня» лирического героя, чья «судьба течёт монотонно», будучи «пришитой бессилием тоски / к многоэтажной серости бетона». Это мощное по накалу ощущение трагического разлада между вечным, величественным ритмом природы-города и «вывернутой до тошноты» повседневностью «суеты» — один из нервов всей книги.
Нельзя не отметить, с каким мастерством Гаценко оперирует сонетной формой, трансформируя её канонические рамки и наполняя её сложной, подчас нарочито усложнённой синтаксической тканью, когда обилие придаточных предложений, инверсий и развёрнутых метафор создает эффект барочной избыточности, столь соответствующей самому предмету описания — имперскому, барочному по духу Петербургу. Возьмём, к примеру, строки: «В подсветке фонарей уснувших зданий / Адмиралтейство взвившейся стрелой / полночный час пронзает над Невой / и хрупкость темноты смертельно ранит», — где неодушевленный архитектурный объект наделяется активной, несколько агрессивной энергией («пронзает», «ранит»), а абстрактное понятие («хрупкость темноты») становится объектом этого воздействия, что рождает ощущение сюрреалистического, тревожного сна.
Философская насыщенность этих текстов заставляет вспомнить не только поэтов-неоклассиков, но и традицию метафизической лирики, восходящую к Томасу Элиоту с его «Бесплодной землёй». Город Гаценко — это тоже в известном смысле «unreal city», населённый призраками прошлого, в котором «прошлое по грани мирозданья / несет в небытие моя река», а «тень» минувшего дня «остыла», не в силах «превозмочь барьер времён». Лирический герой ощущает себя одновременно частью этого распадающегося на атомы мира («где-то между звёзд душа моя / в разбитой ипостаси бытия / ступает по стеклянной острой грани») и летописцем его агонии, «смешным поэтом, погрязшим в декадансе», который, однако, в акте письма обретает точку опоры: «и я кормлю клавиатуру текстом, / и зёрнам мыслей в поднебесье тесно, / а значит я живу, пишу, борюсь…».
Особого внимания заслуживает образность Гаценко, которая, при всей её изощренности («рассвет вонзил краснеющие пальцы / в дымящееся горло серых труб»; «осень… швыряла в грязь берёзовые кудри»; «прожектор неба полную луну / в экран Невы направил кинолентой»), никогда не становится самоцелью, а всегда служит задаче выражения глубоко выстраданного, личного переживания. Его Петербург — не открыточный символ, а живой, дышащий, страдающий, в котором «ржавая окрестность / с дождём несёт осеннюю печаль», а «балтийская стихия» смывает с души «ностальгию», оставляя лишь «россыпь брызг на парапет». Этот город, — даже вечер personified «гуляет по фронтонам Биржи», чтобы потом «сесть за стол в уличном кафе» и рассказать «о вечности Вселенной в каждой капле».
Подводя итог этому беглому, по необходимости фрагментарному, обзору, хотелось бы сказать, что Олег Гаценко в своей подборке «На излучине времени» совершил нечто большее, чем просто удачно стилизовал свои размышления под «петербургский текст». Ему удалось вдохнуть новую жизнь в эту казалось бы исчерпанную традицию, доказав, что диалог с великими предшественниками возможен не через эпигонское подражание, а через глубинное, личностное переживание тех же вечных тем — времени, памяти, смерти, любви и творчества, — которые и составляют суть всякой подлинной поэзии. Его сонеты — это не ностальгический вздох по ушедшему, а напряжённый, исполненный внутренней боли и достоинства монолог современного человека, стоящего на «излучине» эпох и пытающегося найти в хрупком слове опору против всеобщего распада. А это, согласитесь, есть задача, достойная самого пристального внимания со стороны как критики, так и филологии в самом высоком смысле этого слова.
.
.
.
Дыхание Питера. Олег Гаценко
1
Обманный лёд на искренность воды
у невских плёсов бросил паутину,
оставив полынью утех утиных
в излучине реки пятном пустым.
Вздыхает день, с берёз срывая мелочь,
последним листопадом, как Малевич,
рисует авангардные черты.
Пейзаж угрюм, застыл в оконной раме:
в стекло скребётся призрачная стынь,
сплетеньем рук чугунные мосты,
свели пролёты в сумрачном тумане,
и сгорбленный свинцовым небом дым,
обняв тоску осенней наготы,
над крышами ползёт вслед за ветрами.
.
ЛИСТОПАД МАЛЕВИЧА (Леонид ФОКИН)
День вздыхал, срывая с берёз последние листья, и они летели вниз, вычерчивая в воздухе геометрические фигуры — окружности, квадраты, треугольники, линии, пересекающиеся под невозможными углами. Художник Варфоломей, одержимый идеей воплотить душу осени на холсте, стоял посреди Летнего сада, наблюдая, как листья складываются в узор, напоминающий его собственные, давно сожжённые эскизы. «Это не природа», — бормотал он, «это кто-то рисует. Кто-то, кто знает мои мысли». И вдруг один из листьев, алый, как кровь, прилип к его щеке, и на ней проступили слова: «Ты уже часть картины». Но он не мог этого прочитать. А на следующий день Варфоломея нашли на заснеженной аллее — он лежал, раскинув руки, а вокруг него листья выложились в идеальный квадрат.
2
Играл прибой на клавишах песка,
взбивая воду в пену длинной гаммой,
и отражался трелью фортепьянной
в кристаллах капель у подножья скал,
и колокольный звон, поймавший ветер,
вещал волне о жизни и о смерти,
даря покой, который я искал.
А остров прятал сущность дня в тумане,
созвучьем веры обнимая тех,
кто, как и я, в истлевшей суете
отринул время, собирая камни.
И просьбы возносились к небесам,
и открывал мне душу Валаам,
слова молитвы сохраняя в тайне.
3
На горизонте ртутном облака
клюют барашки Финского залива.
На пляже одиноко, сиротливо
полощет ветер выцветший плакат.
Холодный термос, смятая газета,
дымится день зажжённой сигаретой
и ловит время сетью паука.
Осенние остатки чая в море
плеснула жизнь, но полон до краёв
стакан надтреснутый. Сухой паёк
в груди окаменел, местами чёрен,
надкусанный дождями октября,
крошится в грязь, бездомный, как и я,
и кормит строчки чаек рифмой зёрен.
.
4
Из будущего день протянет руки,
зажжёт зарю от звёздного огня,
и, муравьём вселенную подняв,
согнёт соломинкой восход упругий,
стирая сумрачных осколков зыбь,
взмахнув крылом засохшей стрекозы,
закрасит тень осенних мыслей хрупких.
Октябрь заменит инеем росу,
скрипучих луж разламывая память.
Стихи, гремя неснятыми цепями,
непонятую душу вознесут
туда, где бёдра облачных скитальцев
полоску неба закружили в танце,
роняя одинокую слезу.
5
Под звук рожка в глубоководном небе
танцует плазма солнечного дня,
и ветер гонит кучевых ягнят
на пастбища в пространственную небыль,
Там, над лесами, горизонт обмяк,
и зреют зёрна атмосферных влаг,
и прорастают дождевые стебли.
Там пелена из моросящих слёз
поёт с фоническим разнообразьем,
и катятся сферические стразы
по изумрудной мантии берёз.
Там путь земной очищен от пороков,
и семицветьем радужной дороги
простёр благословение Христос.
.
6
Мозаикой созвездий витражи
легли на свод небесного предела.
В угасшем пульсе городского тела
лишь редкий звук движения машин
пронзает пустоту на побережье.
Случайным эхом память, как и прежде,
несёт меня в рефлексию души.
И я, как сфинкс, забывший шёпот Нила,
опять с Невой грущу наедине,
и плачет одиночество во мне
под плеск волны, смывая пятна ила
прошедших лет на отблесках ночных,
и лунная дорожка для двоих
напоминает мне о том, что было.
7
Иду в рассвет, не ведая зачем,
оставив мглу на берегу светила.
Вкраплением тумана даль застыла
на гранях дня в чуть тлеющей свече.
Парящих снов пролитые чернила
рисуют отражением в воде
нечеткость Петропавловского шпиля.
Мостов, повисших в жидкой пустоте,
чугунную шершавость лижут тени,
и груди куполов в лучах мгновенья
блестят огнём в лиловой высоте,
и, раздвигая горизонт вселенной,
сочатся неба проткнутые вены
прощением на облачном кресте.
.
8
Крылом вороньим сумрак воспарил…
Плеснуло солнце, высоту оставив,
из сердца металлической агавы
расплавленной текилы пузыри
в голодный рот вечернего залива,
и проглотили рыбы торопливо
остатки капель гаснущей зари.
Вода в разлитом мареве ослепла,
и далеко, на чёрном рубеже,
мигнул уныло призрак на барже,
зрачком зелёным вырвавшись из склепа.
О, Господи, Твой посох и Твой жезл
ведут туда, где мир исчез уже,
где иглы звёзд воткнулись в душу неба.
9
Попробуй осень Питера на вкус
с горчинкой сумрака на ивах ржавых,
щепотку брось шафрановой приправы
в туманную осиновую грусть.
В коньяк дубов плесни тоску мелодий,
с ней облака танцуют в хороводе,
роняя мелкий дождь из серых уст.
В печаль берёз добавь полночный иней
асфальтовой реки полутонов.
Буханки чёрствые немых домов
подсвечивают сумрак светом линий
озябших окон, фонарей и снов,
и чёрный ветер с пением псалмов
готовит городу десерт предзимний.
.
10
Нить времени прядёт веретено,
пульсирует, выстукивая ритмы,
и, с ветром в унисон твердя молитвы,
бездомный дождь стучит в моё окно,
в глухую одинокую обитель,
где в каплях экзистенции разбитой
скитание воды завершено.
Поэму брызг я на стекле читаю.
В застывшем парке — грозди воронья,
обглоданные ветви ноября
цепляют хмарь, ползущую по краю
пергамента небес, ненужных слов,
и прячет тень забытых адресов
оставленные чувства где-то в мае.
11
Чугунных облаков изгибы тел
обняли небо, выплеснув наружу
колючий ливень, никому не нужный,
ведущий город в осень на расстрел,
и сброшен день в белёсые просветы
между хребтами серых стен, согретых
мгновеньем плазмы в фосфорном костре.
С покатых крыш стекает нервный лепет,
сплетая в хор промокшие дома,
и, кажется, Нева сошла с ума,
швырнула ветру каменные цепи,
тугой волной привстала на дыбы
и гонит вспять течение воды,
и Питер тонет в сумрачном вертепе.
.
12
Ослепшей анакондой бьются волны
в гранитовую кость копчёных стен.
Закат пролился из лиловых вен
на страж чумной, забытый, непокорный.
В пустых глазницах чёрных амбразур
зияют жилы ржавых арматур
кровавым блеском призрачным, тлетворным.
Форт Александр, на сумрачном сукне
очерчен морем твой холодный профиль.
Ты видишь лоск дворцовый Петергофа
сквозь маяки фарватерных огней,
но только здесь нашёл свою Голгофу,
где пьёт волна балтийский пенный кофе
в кильваторах идущих кораблей.
.
13
Из недр ночных шагнула пустота
на шёлк кувшинок бледными лучами,
рассыпалась в соцветьях молочая
рубинами воскресшая звезда,
и горизонт всевластием рассвета
добавил горсть тепла в ладони лета,
день начиная с чистого листа.
И лес вокруг, меняя очертанье,
последние мгновенья пил со дна
болот туманных, тлеющего сна
и жизнь ловил разбуженным сознаньем.
И, каплю утренней росы стряхнув,
я, как паук, ползу по волокну
надежды неисполненных желаний.
14
Откликнется ли эхом тишина,
безмолвие ли вырвется наружу,
и облаков потерянную душу
отыщет ли бездомная луна,
бредущая по звёздному покою?
Ей вторит в сумраке шоссе пустое
да редкий свет неспящего окна.
Мелькает жизнь. Обочина, как память,
в ней проблеск фар неразличим из тьмы,
и призрак дней движением размыт,
и остановку трудно мне представить.
Лишь тенью вёрст отсчитывают миг
песочные часы в кольце змеи
и съёжившийся мир ненужных правил.
.
АПОЛОГИЯ БЕЗМОЛВИЯ (Леонид ФОКИН)
Когда разум, утомлённый какофонией становления, обращается внутрь себя, в ту сокровенную глубину, в которой слова отступают, уступая место чистому восприятию, он неизбежно сталкивается с вопросом о природе покоя, а именно: откликнется ли эхом тишина, — не является ли сам этот вопрос, вербализованный трепетом сознания, нарушением целостности безмолвия, которое, по логике вещей, будучи абсолютным, не может породить эха, поскольку эхо есть дитя преграды и расстояния, тогда как тишина всепреемлюща и не знает иного, кроме себя, — или же, напротив, именно вопрошание и есть тот камень, брошенный в озеро небытия, от которого расходится кругами волновой отклик, не звука, а смысла, и тогда безмолвие ли вырвется наружу, обнажив свою утробную, до-космическую сущность, подобно тому как тьма, предшествующая сотворению света, была не отсутствием, а потенциалом всех форм, которые, однажды явившись, уже не могут стереть память о своей изначальной, чреватой молчанием родине.
15
Ушедших дней осадок слишком горек,
на складках ветра тает след тепла,
анорексичных тополей метла
окрашена настоем хлебных корок,
и с облаков безвременьем чужим
в многоэтажном холоде вершин
стекает на асфальт осенний морок.
И я иду средь плачущих домов,
ловлю зонтом штрихи унылых капель.
Я лишь нечёткой истины искатель
в несущейся реке полутонов.
И шёпот струй прилеплен к серым крышам,
и в трубах водостока можно слышать,
как стих дождя читает град Петров.
16
Над тёмной гладью водного покрова
отары сонных звёзд бредут в рассвет,
и биссектриса режет пенный след
круизных катеров из Петергофа,
почти неразличимых вдалеке,
где дамба тонет в мглистом молоке,
и в цепи фонарей залив закован.
Бесформенность слияния с волной
индиговых теней на побережье
бросает отблеск призрачной надежды
на сны из прошлого, где ты со мной
танцуешь на песке воспоминаний,
и волосы щекочет воздух пьяный
в сюрреализме Балтики ночной.
.
17
Чернеют облака воздушных плит
фигурами изменчивых пропорций.
Из дольки мандаринового солнца
сочится сок на кожуру земли,
роняя в мглу оранжевые капли,
и мякоть дня уже почти иссякла,
оставив отблеск, гаснущий вдали.
И в темноте Невы прибрежный шёпот
волной обнимет рифы пустоты —
ни отклика, ни вздоха, только ты…
пойдёшь со мной гулять по звёздным тропам,
по пеплу выжженных закатом строк.
Возможно там заглянет добрый Бог
в больную душу лунным эндоскопом.
18
Фотоны звёзд плывут в сети вселенной
по чёрным сгусткам умершего дня.
Луна из бездны смотрит на меня,
мерцая глазом сумрачной гиены
с расплывчатым бельмом из облаков,
и жёлтый взгляд неведомо о ком
грустит, в Неву отбрасывая тени.
И город мой завёрнут в бледный сон
течения реки в гранитном ложе.
Туманная подсветка осторожно
укрыла лёгкой синью стадион,
парящий плоским блюдом у залива,
где волны лижут берега лениво,
и воздух дрёмой ночи опьянён.
.
19
Спроси меня, что может быть грустнее
коротких дней в преддверии зимы,
когда дождём остаток краски смыт
с последних листьев липовой аллеи,
когда дыхания осенний дым
из легких умирающей звезды
балтийские пески почти не греет.
И я отвечу: «Это — пустота,
безумие чужих воспоминаний,
как будто криком рвущейся гортани
в картине Мунка пенится вода,
и плещется закат на тёмный берег,
и, кажется, я сам себе не верю,
как эта боль сошла в Неву с холста».
20
Пасхальную живую чистоту
так хочется почувствовать, услышать,
припасть к святым мощам в церковной нише,
мольбой стереть незримую черту,
делящую весь мир на «до» и «после»,
и выстлать сердцем тлеющие звёзды
идущему по облакам Христу.
Всё остальное кажется не важным…
В колодце прошлого грехи не счесть.
И колокольный звон благую весть
в Господне Воскресение расскажет.
И я спешу, и можно не успеть,
и рвёт душа обыденности клеть
в безумии домов многоэтажных.
Дыхание, как рана и благодать: дуальная природа питерского бытия в поэтической системе Олега Гаценко. Марк Мошкович
.
Если в ранее рассмотренном цикле «На излучине времени» доминировала метафизическая рефлексия о времени, растворенном в городском пространстве, то в новой подборке «Дыхание Питера» автор совершает феноменологический поворот, сосредотачиваясь на синестетическом, тактильном переживании города как единого, дышащего организма, чья плоть складывается не только из гранита и воды, но и из мглы, вкуса, звука и особой, «полынной» горечи, составляющей внутренний пафос осеннего питерского бытия. Открывающий цикл образ «обманного льда на искренность воды» сразу же задаёт диалектику видимости и сущности, хрупкой скорлупы визуального и подспудной, опасной текучести подлинного, которая проходит лейтмотивом через все тексты, находя своё предельное выражение в сонете, в котором «Питер тонет в сумрачном вертепе», а Нева, «сбросив каменные цепи» выходит из берегов и «гонит вспять течение», проявляясь метафорой катастрофического слома логики исторического времени.
Необходимо отметить усложнение интертекстуальной палитры: если прежде доминировали реминисценции из Серебряного века и неоклассики, то теперь на первый план выходят сложные аллюзии на авангард, что явственно заявлено в седьмом сонете, где «последний листопад, как Малевич, / рисует авангардные черты». Поэт не описывает осенний пейзаж, а рефлексирует над способами его репрезентации, включая собственную поэзию в широкий контекст модернистских и постмодернистских стратегий изображения, в которых пейзаж «угрюм, застыл в оконной раме», превращаясь в готовый арт-объект, в супрематическую композицию, собранную из «чугунных мостов», «свинцового дыма» и «тоски осенней наготы». Это позволяет Гаценко говорить о языке Петербурга, о тех возможностях и границах, которые существуют для высказывания о городе, впитавшем в себя, кажется, все возможные дискурсы — от оды до элегии и от духовного стиха до футуристического манифеста. Особую смысловую нагрузку в этом цикле приобретает мотив вкуса, вынесенный в отдельный сонет-рецепт: «Попробуй осень Питера на вкус / с горчинкой сумрака на ивах ржавых». Этот гастрономическо-метафорический ряд, в котором «туманная осиновая грусть» смешивается с «коньяком дубов», а «чёрный ветер с пением псалмов / готовит городу десерт предзимний», работает на создание целостного образа, который воспринимается не только визуально, но и на уровне вкусовых, обонятельных, тактильных рецепторов, что сближает поэтику Гаценко с исканиями символистов, стремившихся к синтезу искусств и слиянию чувств, но осуществляет это на новом витке, когда «горький вкус» бытия становится главным доказательством его реальности.
Сакральная тема, лишь намеченная в первом цикле, здесь разворачивается с ещё большей силой, приобретая подчас апокалиптические черты. Образ Валаама, который «препарирует душу», сменяется видением «благословения Христова», простёртого «семицветьем радужной дороги», чтобы затем смениться готическим, дантовским пейзажем, где «форт Александр» обретает на «сумрачном сукне» свой «холодный профиль» и «Голгофу», а «лунная дорожка» напоминает лирическому герою, уподобленному сфинксу, «забывшему шёпот Нила», о некоей утраченной связи, о ране, нанесённой «пятнами ила прошедших лет». Это напряжение между благодатью и покинутостью, между молитвой, «слова которой сохранены в тайне», и одиночеством «бездомного дождя», стучащего в окно «одинокой обители», составляет тот нервный узел, который стягивает воедино всю образную систему цикла, претендующую на то, чтобы перерасти поэтическое высказывание и стать, своего рода духовной картографией локализованного в Петербурге мироощущения.
Квинтэссенцией цикла является многозначительный образ «песочных часов в кольце змеи», отсчитывающих миг в мире «ненужных правил», — уроборос, который, с одной стороны, отсылает к традиционным символам бренности и цикличности времени, а с другой — вносит в размышления поэта ноту современной, беккетовской абсурдности, когда любое движение, будь то «тень вёрст» или «проблеск фар», оказывается лишённым цели и смысла, растворенным в «безмолвии», которое лишь изредка прерывается «редким светом неспящего окна». И именно этот свет, эта точка сопротивления тьме и небытию, и становится, в конечном счете, главным предметом поэзии Олега Гаценко, который, пройдя через все круги питерского «осеннего вертепа», находит в себе силы зафиксировать распад, и «как паук, ползти по волокну надежды неисполненных желаний», тем самым утверждая неистребимую потребность человеческого духа в преодолении даже самой безысходной реальности через акт творчества, через «дыхание Питера», которое одновременно и дыхание смерти, и дыхание вечно возрождающейся к жизни поэзии.
Времена года. Питерские сезоны. Олег Гаценко
1
Стучится холод в питерские двери,
в стеклянный блеск простуженной Невы,
и в наледях щербатых мостовых
играют тени сказочных мистерий.
Янтарным светом лунное лицо
скользит по окнам вычурных дворцов,
наследию Трезини и Растрелли.
И брызги атомов бездушных звёзд
летят по вечности в миры иные,
фантомный вздох плетёт слова ночные,
но голос ветра к тишине примёрз.
Его печаль в неслышной песне стынет,
и дремлет город в снежной паутине
пришедших уличных метаморфоз.
2
Прилёг февраль на плечи старых елей,
вдохнул игольчатых морозов грусть,
и, ноты ветра зная наизусть,
играет снег на клавишах метелей
аллегро вечеров у камелька,
и бесконечно сыпят облака
оборванные лепестки камелий.
Горит очаг, и, в воздухе дрожа,
прокладывает дым дорогу к небу.
Танцует тень на потолке нелепо,
и тёплый плед к больным ногам прижат
недолгим сном украденного счастья.
В моей судьбе, разорванной на части,
душа висит на кончике ножа.
.
3
В безмолвии танцуют миражи
на лепестках серебряных метелей,
и остриём петровской цитадели
заснувший Питер к небесам пришит,
и нити звёзд нанизаны на крыши,
и, кажется, что слов не надо лишних
искать в углу растерзанной души.
И я иду в полночное безлюдье,
в придуманный театр немых теней.
Вокруг кружат фантомы прошлых дней,
мелькают вихрями седых прелюдий
и ставят сцены позабытых пьес,
и снег оживший падает окрест,
играя отраженьем в лунном блюде.
.
ЗАМЁРЗШЕЕ СЛОВО (Леонид ФОКИН)
В этом заколдованном пространстве, в котором материя отчуждается от самой себя, превращаясь в знак, отсылающий к чему-то иному, а не к своей собственной природе, возникает особый язык, состоящий не из фонем, а из геометрических фигур и световых пятен, и нити звёзд нанизаны на крыши, — создавая не осмысленный текст, а его зрительный каркас, его пунктирный контур, когда значение угадывается, но не прочитывается, подобно тому как узор на стекле лишь намекает на существование ветра, его создавшего, и, кажется, что не надо лишних слов, — поскольку вербальный язык, с его грубой причинно-следственной связью, есть инструмент дня и деятельности, здесь же, в царстве ночи и покоя, царит иной, иконический порядок, в котором вещь и её образ сливаются воедино, — в душу, — которая под влиянием всеобщего окоченения, распалась на отдельные, не связанные между собой фрагменты-ощущения, каждый из которых молчаливо указывает на своё присутствие, но отказывается складываться в связную исповедь или молитву.
.
4
Меж рифов облаков плывёт апрель
в распахнутые дни небесных окон.
Растопленный светилом белый кокон
тоску берёзы превратил в капель.
Из нот воды соединяя фразы,
среди корней скелетно-чёрных вязов
в ручье играет вешняя свирель.
Теплом забытым тёмный лес распахан,
лучами вздыблен залежалый снег,
и старой вербы куст, как человек,
одевший серебристую рубаху,
от зимней спячки, наконец, восстав,
с молитвой воскресения Христа
простёр ладони вверх, встречая Пасху.
5
Заря над руслом дремлющей Невы
плеснула первый луч фотоном плазмы
на шёлк волос волны голубоглазой,
на берег зеленеющей травы,
и город загудел пчелиным роем,
и солнце закипело в жидком зное,
в имбирном небе маревом кривым,
а я вдыхал цветенье незабудок,
ловил пушинки снежных тополей,
и у причала коркой сухарей
кормил на заводях голодных уток,
и, улыбаясь бликам на воде,
смотрел, как Питер в летней суете
терял жарой расплавленный рассудок.
.
.
6
Скользящий воздух монохромной ночи
вдохнул остаток лета глубоко.
Гвоздями звёзд сквозь дыры облаков
фонарь луны на небе приколочен,
и жёлтым звоном сброшенных оков
холодный лик бросает луч порочный
в мираж дрожащий призрачных икон.
Кадила дым упал туманом редким,
на кладбище распятием лежит.
Проводит ампутацию души
церковный крест, закрыв чужие веки.
Бездонным сном скитанье завершив,
заплачет ветер об ушедших неких,
седьмой псалом прошепчут камыши.
.
О ШЁПОТЕ И БОГОСЛОВИИ ТРОСТНИКА (Леонид ФОКИН)
И тогда, когда человеческий язык оказывается бессилен, лишаясь слов, поскольку все они были придуманы для мира форм, а не для бездны, голос принимает природа, но не величественная и громогласная, а самая смиренная и пустотелая, и камыши прошепчут седьмой псалом, — эти полые тростинки, растущие на границе воды и суши, жизни и смерти, чей шёпот не что иное, как звук, рождаемый прохождением ветра-духа через их собственную пустоту. Они не сочиняют текст, они его пропускают сквозь себя, будучи живыми флейтами в руках незримого музыканта, и их псалом — не хвала и не проклятие, а констатация: вот он, ветер; вот она, пустота; вот мы, камыши, и в этом троекратном «вот» заключена вся бездонная мудрость седьмого псалма, песни о суде, но не человеческом, а том, что вершит время над временным, вечность над тленным.
.
7
Завесил день просветы серой тканью,
глазница солнца в небесах пуста,
лохматых туч распахнуты уста,
свинцовый дождь по лужам шаг чеканит,
и приглушённых капель голоса
шрапнелью по стеклу считают такты,
солируя тоскливые кантаты.
Аккордом пенным кружит водосток,
в ручей вплетая ливневые струи,
нечёткость брызг на воздухе рисует
несбывшихся надежд былой восторг,
cрывает ветер клёнов поцелуи
в бинты дорог, залитые водой,
и пьёт сентябрь осеннее Bordeaux…
8
Затянутое небо морось сыпет
на выцветшую кожу октября,
и капель монотонный звукоряд
стучит по телу обнажённой липы,
по бледной желтизне корявых рук,
и воронья мятущийся испуг
разносит карканье колючим скрипом.
И кружится озябший тлен листвы,
танцуя вальс в просветах меж домами,
в последнем сне осенней мелодрамы,
где души дней становятся черствы,
где грусть плывёт в опустошённом сквере,
и трётся медленно щекой о берег
холодное течение Невы.
.
9
Уставший лес писал стихи на листьях
цветным мелком в прихожей белых зим.
Промозглый ветер рифмы разносил,
срывал слова с протяжным тихим свистом.
Они кружились, падая в тетрадь
унылых трав, оставив умирать
обрывки фраз на кронах золотистых.
Штрихом отметил журавлиный след
плывущих туч нахмуренные лица.
Дожди, сшивая нитями страницы,
стелили на деревья ртутный плед,
и капли бормотали удивлённо,
читая на ветвях берёз склонённых
осенний неоконченный сонет.
10
Из одиночеств, сотканных дождём,
бегут ручьи последней круговерти.
Холодный выдох, как предвестник смерти,
срывает листья клёнов за окном.
На чёрных ветках остаётся память
о том, что боль былого не исправить,
и в каплях на стекле лишь грусть о нём.
А я смотрю на воды солипсизма
в размытом ложе бархатной Невы,
и бьётся недосказанность волны
в осеннем шёпоте реки капризной.
И, в плеске слов на всё найдя ответ,
на солнечных морщинах гаснет свет,
и небо плачет на прощальной тризне.
.
11
Холодный выдох дат календаря —
лишь к новой жизни время перехода.
С аккордом ветра плачет непогода,
играя фугу струнами дождя.
Свисает небо полустёртой кожей,
и проблеск солнца, на меня похожий,
теряет яркость, в тучи уходя.
А я смотрю на жёлтые аллеи,
на охру лип, теряющих листву.
Осколки дней по осени плывут
и мажут клёны бронзовым елеем.
И груз неотвратимости тяжёл,
и нити струй сплетают мягкий шёлк,
фатой воды покрыв густые ели.
12
Над жухлым горизонтом облака
вдыхают злую скоротечность жизни.
В упавших листьях на асфальте киснет
пустых надежд застывшая река,
и с желтизной осеннего ухода
дожди косые искажают город
в озябшем мареве кривых зеркал.
И по ладоням рваной атмосферы
стекают капли суицидных дней
и в мелочах теряются на дне
моей души, немного омертвелой.
Невысказанной болью давит грудь,
и хочется уйти куда-нибудь
от бездны ощущения потери.
.
13
Ноябрьский мрак с Невой танцует танго
под плеск волны — тональность ля бемоль,
и белых перьев призрачную боль
роняет над водой заблудший ангел,
и время ночью замедляет бег,
и, лунным соком освещая снег,
на ветке облаков желтеет манго.
И звёздная метель бросает сны
на купола нашёптанных желаний,
кресты парят на фоне тёмных зданий
прощеньем неосознанной вины,
и мир вокруг расплывчат и не важен,
Всевышний перст в нём верный путь укажет
сквозь круговерть предзимней пелены.
14
Прошла природа точку невозврата.
В коротких днях — надежд самообман.
В седую скорбь закутаны дома
заиндевевшим признаком утраты
последнего тепла лучей живых,
и спрятано течение Невы
в ледовом сне под слоем зимней ваты.
И бледность неба прорастает вниз,
возводит снегом бархатные горы,
на белой скрипке исполняет город
завьюженный печалью вокализ
гудящих проводов в порывах ветра,
в разорванном пространстве геометрий,
в нечёткости шарфами скрытых лиц.
От графики января к симфонии лета: динамика художественных регистров в цикле «Временах года». Марк Мошкович
.
Если в первых двух обзорах мы сосредотачивались на структурном анализе сонетной формы и интертекстуальных связях внутри сонетных циклов Олега Гаценко, то теперь, оттолкнувшись от этих частных наблюдений, мы вправе обратиться к синтезу, к тому целостному художественному миру, который возникает из взаимодействия поэтического слова, живописного прототипа и музыкальной гармонии, — миру, в котором Петербург предстаёт не декорацией для смены природных явлений, а живой сущностью, чья душа проявляется через эти метаморфозы, чья материя соткана из света, звука и метафизической рефлексии. Поразительным образом Гаценко удаётся достичь эффекта, родственного тому, к чему стремились питерские художники-«мирискусники» во главе с Александром Бенуа и Мстиславом Добужинским, — а именно, превратить городской пейзаж в одушевлённое существо, в котором архитектурные формы дышат, страдают и мыслят, а времена года отражают не внешние обстоятельства, а внутренние состояния этого коллективного тела, его «настроения», проецирующиеся на всё пространство от «петровской цитадели» до «мглы дворового колодца».
Рассматривая январские сонеты, мы видим, как холод, этот первоэлемент питерской зимы, становится активным субъектом, наделённым волей: «Стучится холод в питерские двери», — и это «стучится» есть не что иное, как вторжение некой трансцендентной силы, которая, подобно кисти на полотне В. Серова или А. Остроумовой-Лебедевой, очерчивает контуры города скупыми, но выразительными мазками, в которых «стеклянный блеск простуженной Невы» и «наледи щербатых мостовых» образуют монохромную, графическую композицию, оживляемую «игрой теней сказочных мистерий». Эта графичность, эта сведённая к ахроматическому диапазону палитра, в которой доминируют оттенки серого, свинцового и лунно-янтарного, представляется как сознательный художественный приём, заимствованный поэтом у живописной традиции Северной столицы, которая всегда предпочитала внутренний драматизм — внешней красочности, а интеллектуальную глубину — чувственной непосредственности. Однако статичность визуального ряда, столь характерная для зимних городских пейзажей, у Гаценко преодолевается за счёт введения музыкального измерения, когда «неслышная песня» ветра, «примёрзшая к тишине», и «фантомный вздох», плетущий «слова ночные», создают сложный контрапункт безмолвия и звука, напоминающий нам о программной музыке вроде «Времён года» Вивальди, и одновременно о зимних страницах Чайковского или Шостаковича, где мелодия часто рождается из напряжённого ожидания, из скрытого, подспудного движения, что мы и наблюдаем в строчках: «и дремлет город в снежной паутине / пришедших уличных метаморфоз».
Переходя к весенним и летним месяцам, мы замечаем, как поэтический язык Гаценко, следуя за обновлением природы, усложняет свою фактуру, насыщая её цветом и, что особенно важно, полифонией звуков. Мартовский «гимн весне» начинается с курьёзного, но оттого ещё более выразительного образа: «Простуженное горло новостроек / глотает в небе облачный пломбир», — где урбанистическая реальность, сталкиваясь со стихийной силой пробуждения, порождает гротескные, сюрреалистические метафоры, в которых угадывается влияние не только живописи (скажем, метафизических городков Де Кирико), но и кинематографического монтажа, когда раскадровка капели, ручьёв и «смиренности душ застывших львов гранитных» создаёт эффект динамичного, стремительного развёртывания действия. Апрель, «встречая Пасху», привносит в этот нарратив религиозно-философскую тему преображения, когда «растопленный светилом белый кокон» и «старой вербы куст, как человек, / одевший серебристую рубаху» отсылают нас к символистской традиции, к «петербургской мистерии», когда природное и божественное неразделимы, а воскресение Христа проецируется на воскресение земли от зимнего сна, что находит свой аналог в пасхальных мотивах русской религиозной живописи, будь то Александр Иванов или Наталия Гончарова.
Летние сонеты — «Июнь. Утро», «Август. Седьмой псалом» — это уже настоящая симфония, написанная словом, каждая строфа которой подобна отдельной музыкальной партии: если майский гром рвёт «электросвязи» и обрушивается на землю «плазменным огнём», создавая звуковой и визуальный эффект, сравнимый с мощными оркестровыми тутти, то июньское утро, напротив, выдержано в камерных, пастельных тонах, в которых «шёлк волос волны голубоглазой» и «пушинки снежных тополей» требуют от читателя тонкого, импрессионистического восприятия, сродни тому, как мы вглядываемся в солнечные блики на полотнах Константина Коровина или Бориса Кустодиева. Августовский псалом, с его «жёлтым звоном сброшенных оков» и «бездонным сном» в завершенном скитанье, — это прямая отсылка к музыкальной поэтике, к тому пограничному состоянию между днём и ночью, между звуком и тишиной, которое так мастерски передавал в своих ночных пейзажах Иван Айвазовский, другой великий певец стихии, для которого море и небо были столь же одушевлёнными, сколь для Гаценко — Нева и питерское небо.
Осенний цикл, пожалуй, представляет собой наиболее рефлексивную и философски насыщенную часть цикла, в котором темпоральность, изменчивость бытия осмысляются с особенной остротой. Сентябрь, пьющий «осеннее Bordeaux», октябрь, пишущий «неоконченный сонет» на опадающих листьях, и ноябрь, танцующий с Невой «танго / под плеск волны — тональность ля бемоль», — все эти образы складываются в единый нарратив о памяти, утрате и творческом преодолении хаоса. Город становится архивом личных и коллективных переживаний, а «неровная строчка тропы следов», оставляющая «годы за спиной», — это метафора письма, поэтического высказывания, которое пытается зафиксировать ускользающее мгновение. Визуальный ряд усложняется, дробится, напоминая то пуантилистские полотна, на которых целое рождается из множества мелких мазков («шрапнелью по стеклу считают такты»), то сюрреалистические коллажи, в которых «лунный сок» освещает снег, а на ветке облаков «желтеет манго» — образ, в котором причудливо сливаются северная меланхолия и южная, барочная чувственность.
Завершающая часть цикла, посвящённая зиме, возвращает нас к исходной точке — к холоду и молчанию, но это возвращение обогащено всем предшествующим опытом. Декабрьский «вокализ», исполняемый городом на «белой скрипке», — это уже не та первозданная, космическая тишина января, а тишина осмысленная, пронизанная памятью о пережитом годе, о утраченных и обретённых смыслах. «Завьюженная печаль» проводов, «разорванное пространство геометрий» и «нечёткость шарфами скрытых лиц» — эти финальные аккорды оставляют нас в состоянии глубокой медитативной сосредоточенности, когда исчезает грань между внешним и внутренним, между городом и душой, между поэзией, живописью и музыкой.
Крымская акварель. Олег Гаценко
1
Оркестр сверчков пролил над бухтой трель
вибрато звонким на пороге ночи.
Прибрежный камень, водами источен,
на мох набросил белую фланель
обрывком пены в чёрном антураже,
и каждый миг для вечности не важен,
и шёпот волн качает колыбель
теней подлунных на покатых склонах,
бросая свет янтарный на причал,
и лёгкий бриз невольно замолчал,
не проронив таинственного слова,
и лишь прибой, нарушивший уют,
звезде Полярной повторял: «Люблю»,
песок прибрежный обнимая снова.
2
Моих исканий невесомый бриз,
какое таинство ко мне принёс ты —
в кошёлку ночи собирая звёзды,
над сонным морем лунный свет повис.
Его фантом в секвенции прибоя,
ворчание воды не беспокоя,
вином искрится, устремляясь вниз.
Здесь Аю-Даг мечтательно туманен,
в базальт любви вросла его душа,
здесь жизнь и смерть не стоят ни гроша
под вечной красотой небесной длани,
и кисть волны на галечном песке
с палитрой слов, не сказанных никем,
рисуют образ твой в моём романе.
.
3
Безмолвие застывших крымских скал
о вечной жизни шепчет кипарисам.
Глухая ночь одела звёзды в ризы,
воздвигнула луну на пьедестал,
и благовест ветров, качая воды,
прибрежье освятил солёным потом,
распяв сомненья на груди креста.
Кадила ладан с запахом полыни
туманным следом вьётся в тишине,
оставив мир божественный во сне,
где дикий хмель встречается поныне
среди камней рассыпавшихся гор,
где хрип дыханья ветра до сих пор
бьёт в паруса несломленной гордыни.
.
ГЕОЛОГИЯ МОЛЧАНИЯ (Леонид ФОКИН)
Когда цивилизация, исчерпав свой шумный потенциал, отступает, оставляя после себя груды оплавленных камней и выцветших манускриптов, первозданная природа, которая никогда и не нуждалась в оправдании, возвращает себе право голоса, вернее, права на безмолвие, и это безмолвие застывших крымских скал, — этих гигантских сплавов времени, чья внутренняя речь есть давление тектонических пластов и медленное движение континентов, — шепчет о вечной жизни кипарисам, — стройным и печальным стражам границы между миром живых и миром мёртвых, которые, в отличие от человека, не спорят с вечностью, а лишь слегка склоняют свои вершины перед её неумолимым ветром, принимая шёпот скал не как информацию, а как форму собственного бытия, поскольку их корни сплетены с корнями гор, а значит, и со временем, которое для них, как смена дня и ночи на кольцах их собственного ствола.
.
4
Волна небес несёт в потоке струй
вечерний эль, разлившийся над рощей,
и брызги снов, холодные на ощупь,
стекают негой по бокалам туй
в ладони Крыма, полные безмолвья,
и, бросив берег скальный в изголовье,
прилёг на море лунный поцелуй.
Я пью мгновенья чёрной Ойкумены,
я утонул, моя душа на дне,
но Млечный Путь зажёг крестом во мне
спасение из сумрачного плена.
Я вырвал сердце из немых глубин.
О, Господи, иду к Тебе один
из пустоты на свет звезды нетленной.
.
ВЕЧЕРНИЙ ЭЛЬ (Леонид ФОКИН)
Когда категории твёрдого и жидкого теряют свою определенность, а небо перестает быть куполом и становится океаном, опрокинутым над сушей, начинается великое струение сущностей, и волна небес несёт в потоке не воду и не свет, а некую субстанцию, эфирную и в то же время ощутимую, как вечерний эль, разлившийся над рощей, этот опьяняющий напиток сумерек, сваренный из последних лучей солнца, теней и предчувствий, который не пьют, а которым дышат, и это дыхание становится формой растворения, первой стадией распада четких контуров «я» в божественном химизме мира, и холодные на ощупь брызги снов, — эти капли иной реальности, просочившейся сквозь сито повседневности, чья прохлада — доказательство их потустороннего происхождения, поскольку то, что приходит из мира снов, несёт в себе холод вечности, — стекают по поверхностям туй, которые, оказываются не растениями, а чашами для сбора небесной росы, и их форма является молитвой, устремленной вверх, чтобы принять нисходящую благодать.
5
Из пустоты на свет звезды нетленной
Твоя рука ведёт средь чёрных льдин.
Раскаяньем наполнился кувшин
моей души, разбрызгав сгустки пены
на грешный путь в бездонной вышине,
где взгляд луны туманится извне,
ночных теней сломав глухие стены.
И я отмерил вечности версту,
молчанием отринул пустословье.
В нём боль моя Твоей омыта кровью,
в молитве — песня обнажённых струн.
Иду к Тебе, и сущность стала проще,
и жизнь мою в облатке многоточий
волна небес несёт в потоке струй.
.
.
.
.
.
.
Философия питерских зеркал. Олег Гаценко
1
Небесных рек бездонные громады
несут с туманами пасхальный дым,
плывущий ладаном по мостовым,
по травертину серой колоннады,
по обертонам пения псалмов,
и таинство библейских тихих слов
сжигает тень мою в огне лампады.
На клиросе дождями льётся хор,
не спрятаться от боли капель цепких.
У жизни на грехи свои расценки,
не смоет их молитва до сих пор,
и пьёт глотками в буднях омертвелых
мою духовность обретённой веры
Казанской Божьей Матери собор.
2
Казанский храм прохладой ночи дышит.
Свечой дрожит над папертью фонарь,
и дождь поёт архангелам тропарь,
облизывая жестяные крыши,
и, кажется, бессчётное число
стихов молящих небо принесло,
как благодать, ниспосланную свыше.
С епитрахилью струй пришёл восторг,
даруя страсть весенних ожиданий,
низвергнув слёзы обнажённых зданий
в бурлящий очищающий поток.
И, бесконечность растворяя в мае,
вода, за плечи Питер обнимая,
сказала то, что я сказать не мог.
.
3
Натянуты сквозь воздух струны гроз,
прелюдия оркестра бесконечна,
и время в ожидании беспечном
играет за окном сюиту ос,
но эхо громогласного сонара
идёт гулять по пыльным тротуарам,
и плачет, доведённое до слёз.
Вступает соло капель на рояле,
отсчитывая то, чего не счесть —
возможно в звуке струй благая весть
смывает грех земной дождями Рая.
Душа плывёт по брызгам чистоты,
и взгляд небес не может отпустить,
святой водой меня благословляя.
4
Роняет солнце кровь неразличимо
в амбивалентность дремлющей Невы.
Упавший сумрак призраком немым
сплетает нити облачной овчины
с огарком дня в мерцающую сеть.
Его мгновеньям суждено дотлеть,
познав черёд последствий и причины.
Планетный поворот в лучах зари
уносит питерский мираж на запад.
Скользя по красным крышам, сонный запах
над куполом Исаакия парит.
Адмиралтейства шип остроконечный
с последним отблеском пронзает вечность
небесной розы Сент-Экзюпери.
.
5
На городских высотных черепах
сплетает ночь безжизненные корни,
цветок заката облаком разорван
и тленом увядания пропах.
Прощального вина снимая пробу,
в созвездиях мерцающих надгробий
Медведица наполнила черпак
и льёт слова в бездушные страницы,
листаемые невскою волной,
о том, что свет уходит в мир иной,
любви извечной сохраняя принцип,
и остриё готической иглы
под небесами ослеплённой мглы
рисует образ Маленького принца.
6
От лунного луча душа проснулась.
Раскинувшийся звёздный лабиринт
повёл ее сквозь облачный нефрит
на встречу с ночью в полусумрак улиц,
где в тёмной келье монастырских стен
свечой зажжённой свет благословен.
Не знаю, свой причал там обрету ли.
Почувствую ли жжение руки,
касание огня нетленных истин,
а может смерть безвременьем очистит,
оставив утешение другим,
и на пути от ада и до неба
услышу я молитвенные требы,
взывающие: «Боже помоги».
.
7
Чугунный воздух ловит долгий звук
осенних громов в огненные сети.
В распятых тучах паутину смерти
плетёт из молний фосфорный паук,
и струи монотонность разговора
берёз поникших продолжают скоро,
стекая по листве ветвистых рук.
Я это время рву на части днями,
сжигая серость в топке мелочей.
Я между капель, в полосе ничьей,
дорогу в небо меряю шагами,
и в песне бесконечного дождя
молитву обертонов слышу я,
сжимая жизнь в шагреневый пергамент.
8
Несётся с крыш клокочущий поток,
и город обнимает непогоду.
Дожди минуты превращают в годы,
стучат в окно, как будто бы в висок,
смывают память об осколках лета
и душу пьют недавнего поэта —
один глоток, ещё один глоток…
Я — тень воды, я призрачен, я зыбок,
мой краткий путь теряется вдали.
Часов спешащих стрелки подвели
небесные свисающие глыбы,
но я дышу, ломаю серый склеп,
и танго жизнь танцует на стекле,
ручьём течёт по уличным изгибам.
.
9
На шее ночи, словно волчий клык,
мерцает месяц жёлтым оберегом,
и, отражаясь в амальгаме снега,
приколот к небу звёздный сердолик.
Нестройный хор ветров многоголосых
сдувает седину угрюмых сосен,
летящую ко мне за воротник.
И чёрное, соединяясь с белым,
упало тенью прошлого в глаза.
Иду один…
— Куда?
— Не знаю сам,
сквозь пыль зимы последнего предела.
И вспоминаю рук твоих метель,
истому губ и смятую постель,
и то, что ты сказать мне не успела…
10
Закат закончил соло на трубе
в оркестре мглистом, медью опалённом,
и льдины облаков, плывущих сонно,
за краем дня растаяли в толпе
поблекших образов, теней линялых,
и путь земной светило поменяло
на россыпь звёзд, ведущую к тебе.
Луна повисла пожелтевшей сливой
над городом неоновых огней.
Прошедшее становится видней
в твоих глазах зелёного отлива.
И я с души сдираю кожу снов,
иду к тебе дорогой Гончих Псов,
бегущих в небесах неторопливо.
11
Метались мысли по немой орбите,
оставив притяженье чёрных дыр,
и тонкий луч звезды, как поводырь,
привёл меня к тебе, о мой Учитель.
Я задавал вопросы и не знал:
«Что есть во мне начало всех начал?
Где ждёт меня смиренная обитель?»
Я преступил отчаянья порог,
души моей обломанные крылья,
накрытые твоей епитрахилью,
искали вдохновения исток,
и ты, Учитель, повторил мне снова:
Из хаоса в начале было Слово,
в Нём жизнь и свет, и Слово было Бог.
.
О ТЕОЛОГИИ СВЕТОНОСНОЙ ПРИЧИНЫ (Леонид ФОКИН)
И это откровение достигает своей кульминации в трёхчастной формуле, которая совсем не догмат, а описание ткани реальности, в Нём «жизнь» — не биологический процесс, а способ бытия, наделённый свободой и волей, а «свет» — не электромагнитное излучение, а способность к самопознанию и познанию иного, принцип явленности и ясности, — и Слово было Бог, — завершая круг, когда Творец и Творение, Причина и Следствие, Учитель и Учение оказываются единой сущностью, и ученик, слышащий эту фразу, понимает, что Учитель лишь указывает на то, что уже было в нём самом, на «начало всех начал», которое и есть обитающий в нём Логос, и что его путь к Учителю был путешествием Учителя к самому себе через его преломлённое сознание, и епитрахиль, накрывшая обломанные крылья, была не внешним покрывалом, а проявлением Его собственной, до поры скрытой, божественной природы.
.
12
Седеют ночи в сумраке зимы
коростой льда на обнажённых ивах,
обглоданные вязы сиротливо
стволами жмутся вдоль аллей прямых,
в заснувшем парке подпирая небо,
и, оловом, расплавленным нелепо,
стекает иней в нити бахромы.
Застыла ель под белоснежной кровлей,
и старый дуб у Графского пруда,
под грузом лет, склоняясь иногда,
стоит один, замёрз и обескровлен.
И я, как он, забыл весенний шум,
пишу стихи, а значит — я дышу,
вонзаю в землю жилистые корни!
13
Застыла ель под белоснежной кровлей,
на иглах — след обледенелых слёз.
Холодный вздох о том, что не сбылось,
закутал в звёздный полог ветер чёрный,
и долгих снов серебряный наряд,
надетый на дороги декабря,
скребёт лопатой утомлённый дворник.
Не верит ни в Аллаха, ни в Христа,
ему родней песчаные барханы,
но в шёпоте ночей имбирно-пряных
слова мертвы и вьётся пустота.
Кишлак, дувал остались где-то в детстве.
Здесь ждёт матрас с клопами по соседству
и старый дуб у Графского пруда.
.
14
В симфонии отлогих берегов
вечерней Балтики приглушен голос.
Финальной гаммой солнце раскололось,
лучом пронзая фрески облаков,
расплавленных в небесном мельхиоре,
где под крестом Никольского собора
закутан в бронзу Фёдор Ушаков.
Волна разносит звон цепей портовых,
осколков дня пытается достичь
и лижет терракотовый кирпич
фортов кронштадтских, выгнутых подковой,
и там, мечтая о морских мирах,
гуляет по закату адмирал,
и реет вымпел «Рождества Христова».
15
В рассвете аспидное море стонет,
змея волны на галечном песке
ползёт, шипя, к протянутой руке,
и холод жалит мёртвые ладони
истерзанных ветрами серых плит,
где плеск прибоя бережно хранит
портрет воды в гранитном медальоне.
Черты не стёртых временем эпох
встречают свет повторного рожденья.
Больное солнце жаждет пробужденья,
бросая луч на почерневший мох,
кипящий в пене утреннего чая.
Стигматы неба тонут в криках чаек, —
над Балтикой встаёт воскресший Бог.
.
16
Вечерней пряжи тонкие волокна
стекают по щекам уснувших лип.
Язык заката к облакам прилип,
облизывая сумрачные окна.
Вжимаясь в ночь, померкла синева,
с небесным морем встретилась Нева,
и жёлтой рыбой лунный профиль согнут.
Уйти домой из парка не спешишь,
присядешь на гранитные ступени:
вкрапленья стен отбрасывают тени,
гирлянды звёзд легли на рёбра крыш,
и в одиночестве согнулись ивы
у водной глади тёмного залива,
и тихо шепчет на ветру камыш.
.
ТРАНСФОРМАЦИЯ (Леонид ФОКИН)
В этом процессе трансформации сам язык, на котором говорит вселенная, претерпевает метаморфозу, переходя от членораздельной речи дня к смутному бормотанию ночи, и язык заката, потерявший свою чёткую артикуляцию, растянулся вязкой, подобной мёду, массой по небесному нёбу, — облизывая сумрачные окна, — совершая акт не очищения, а, напротив, затуманивания, стирания границы между внутренним и внешним, между светом человеческого жилища и наступающей тьмой, и в этом облизывании проявляется что-то первобытное, животное, как если бы ночь была огромным северным медведем, пробующим мир на вкус.
.
.
.
17
Окрестность сновиденьями кружится,
снежинок миллиарды за окном,
луна, мигая в сумраке больном,
выхватывает тени, чьи-то лица,
летящие по воздуху в ночи,
и песня ветра жалобно звучит,
выстуживая время по крупицам.
Возможно в небе вечность обнажив,
считая дни, столетье за столетьем,
уставший ангел души ловит сетью,
кладёт из них сугробов этажи,
укутывает судьбы белой пряжей,
и мягкий снег в ладонях Божьих влажен
и каплей плачет, завершая жизнь.
18
Стремнину прячет под мостом Нева,
пролёты арок вытянули спины,
в ажурной вязи фонарей старинных
гранитный берег видится едва.
Жуёт прилив густой туман уныло
губой волны, несущей горсти ила
озябших дней, не нужных больше вам.
Течёт вода рекой воспоминаний
последних встреч, прощального «прости»,
и с неба ангел сыпет конфетти,
стирая снегом межсезонья грани,
земных проталин почерневший шрам.
Разрубленное время пополам
швыряет соль в обугленные раны.
.
19
Бессмертен звук дыхания прибоя,
армированы капли тишины,
и тонкий свет ресницами луны
эмаль воды никак не беспокоит.
Под пеплом россыпи миров иных
спонтанное движение волны —
лишь лёгкий миг касания рукою
скитающихся ангелов в пути,
не знающих итога и начала.
И там мой бот у берегов причалит
без дряхлой оболочки во плоти.
Сгорит в душе последняя свеча ли,
а может ятаганом янычара
блеснёт звезда, погасшая почти.
20
На небе раскалённая звезда
фотонным импульсом меняла время.
В евклидовом пространстве измерений
энергией вскипала пустота,
и, расплескавшись, квантовая пена,
натянутая струнами Вселенной,
рвалась в текстуре мира иногда.
И в бездне космоса душа искала
неведомого знания предел,
где гравитация гигантских тел
и планковская сущность скрыты в малом,
где многогранности явлений суть
и человечества незримый путь
ведут к истокам Божьего начала.
.
21
Когда восторженность стучит в окно
аккордом симфонического солнца,
я пью лучи разбуженных эмоций
и счастлив тем, что мне ещё дано
ловить поток мелодии в ладони
далёкой синевы на небосклоне
и ощущать тепло волшебных нот.
И в этот миг мне хочется забыться,
гулять по завихрённым облакам,
вспорхнуть к цветам дыханьем мотылька
на терпкий вкус нектара медуницы
и в уголке обшарпанной души
найти всё то, к чему всю жизнь спешил,
стерев следы утерянных амбиций.
22
Не говори мне ночью лишних слов.
Они — лишь тень немого безрассудства.
В нём поцелуем сладостного чувства
к твоим губам прижаться я готов,
искать огонь трепещущего сердца
в пульсации стремительного скерцо
и тихий стон — в адажио стихов.
А за окном дождя неровный почерк
на лужах не написанных страниц
напомнил мне о счастье без границ
токкатой капель бесконечных строчек.
И я сжимаю руки в темноте,
где явь и сон в переплетенье тел
несут любви живительный источник.
.
23
Во сне я видел провожавший осень
последний всплеск потерянной любви.
В нём мириады горьких слёз твоих
стекали по ресницам стройных сосен,
и в шёлковом касаньи водных струй
я ощущал прощальный поцелуй
и ждал, что дождь меня о чём-то спросит,
Но он молчал, и в памяти моей
играла ты иллюзиями света,
густым туманом в платье брызг одета
прошла случайно по осколкам дней,
где эпизоды жизни — только капли,
и отголоски прошлого иссякли,
оставив грусть пустеющих аллей.
24
По облачным бутонам алых роз,
по лепесткам пурпурного заката
уходит день за кровельные скаты,
в страну ночных мерцающих стрекоз.
Их яркие глаза на чёрном небе
соцветьем покрывают Млечный стебель —
огнями распускающихся звёзд.
Их крылья слюдяные чертят время
в галактиках неведомых миров,
и, кажется, что Петербург давно
в круговороте вечности потерян,
но утром он воскреснет, как всегда,
и в бусах фонарей седая мгла
в туманный город приоткроет двери.
.
25
Блуждающих теней тонка струна,
дрожит сквозь дрёму писком комариным,
и каплями тоски неодолимой
в Неву стекает горькая луна,
прощаясь, ловит волны в звёздный невод,
и в мареве безмолвия на небе
лишь жалось расставания видна.
Там, в бездне тьмы, твои забыты речи.
Осталась лишь чужая пустота.
И всё прошло, и боль уже не та,
и шепчет ночь, что время всё излечит,
но след любви целует складки губ,
и блики памяти к тебе влекут,
как в сумрак ускользающая вечность.
26
Короткий ливень на пороге ночи
плеснул на город ноты и стихи,
и водосток запел июньский хит,
добавив в партитуру пару строчек.
Он выткал в пенных лужах рифмы слов,
и пьющая мелодию любовь
рванулась вдоль дорог водой проточной.
Она смывала тополиный снег —
пуховый след былых воспоминаний,
стекала по фасадам серых зданий,
стучалась в окна с просьбой на ночлег.
И я впустил её, открыв фрамугу,
и капли страстно целовали губы,
и обнимали, завершая бег.
.
27
Извита руслом сонная река
ползёт во тьму залива чёрной коброй,
лишь вантовых мостов стальные рёбра
с подсветкой видятся издалека.
И город, окаймлённый невской дрёмой,
считает звёзды в благостной истоме,
раздвинув Лахта-центром облака.
В такое время, как заблудший странник,
люблю бродить по улицам ночным,
и слушать вздох тоскующей волны
в негромком плеске у колонн Ростральных,
и, мне поёт шестнадцатый псалом
дворцовый ангел, бронзовым крестом
в душе врачуя ноющие раны.
28
У горизонта облачный узор
на ткани неба красной нитью вышит,
и каплей сока переспелых вишен
упало солнце на стальной ковёр,
расстеленный мерцаньем водной глади,
и постепенно тень ночных объятий
Господь над Невским взморьем распростёр.
Здесь вьётся время мотыльком бумажным,
сгорая каждый раз в закатах дней,
и тонет бренность в тёмной глубине,
и безвозвратность кажется не важной.
Здесь в сущности мгновений спрятан дар
любви, вращающей планетный шар,
и я найду её в себе однажды.
.
29
Прошу тебя, в ночи не исчезай
забытое давно, когда-то, вспомни,
возьми закат, стекающий в ладони
сквозь перья облаков небесных стай.
Его лучей томление живое
багровым отблеском в душе откроет
былых фантазий обретённый рай.
И в этом мире тень моих иллюзий
ты заверни в осколки зыбких снов.
Что это будет? Может быть любовь
под соло звёзд, поющих в лунном блюзе?
А может боль сомнения внутри
на волнах угасающей зари
на дно утянет непосильным грузом?
.
.
.
.
.
.
.
«Бессмертный звук дыхания прибоя»: симфоническая вселенная Олега Гаценко между символизмом и квантовой физикой. Вера Островская
.
Уже много лет в русской поэзии доминируют тенденции к фрагментации и деконструкции лирического высказывания, возможно, именно поэтому цикл Олега Гаценко «Философия питерских зеркал» представляет собой пример целостного художественного мира, построенного на принципах поэзии, в которой созерцательное погружение в пейзаж становится способом трансцендентного познания. Автор, отказываясь от нарративной описательности в пользу медитативного восприятия действительности, создает сложную систему зеркальных отражений, в которых внешний ландшафт — будь то «пасхальный дым», плывущий «по травертину серой колоннады» Казанского собора, или «седеющие ночи в сумраке зимы» — оказывается точным коррелятом внутренних духовных состояний, что позволяет говорить о возникновении особого типа лирического героя, чьё сознание взаимодействуя с пространством вокруг, становится его органической частью, растворяясь в «бессмертном звуке дыхания прибоя» и «эмали воды», которые, в понимании автора, давно не метафоры, а непосредственные проявления единой субстанциональной основы бытия.
Анализ архитектоники цикла обнаруживает глубоко продуманную философскую концепцию, согласно которой художественное высказывание должно воспроизводить многомерную структуру универсума, когда каждая часть сохраняет самостоятельность, но при этом вступает в сложные отношения взаимного отражения с другими элементами системы, что особенно ярко проявляется в трёх текстах о Казанском соборе, где сакральное пространство храма становится точкой пересечения временных пластов — от «библейских тихих слов» до «омертвелых будней» современного города, — создавая эффект сакрализации повседневности, когда «дождь поёт архангелам тропарь, облизывая жестяные крыши», а человеческая духовность предстаёт не как абстрактная категория, а как живая субстанция, которую «пьёт глотками» собор, что свидетельствует о принципиально не-дуалистическом восприятии мира, характерном для всего творчества Гаценко.
Внимания заслуживает функционирование в цикле образа Петербурга, который, утрачивая конкретно-исторические черты, в очередной раз превращается в универсальный топос духовных исканий, где «адмиралтейства шип остроконечный с последним отблеском пронзает вечность небесной розы Сент-Экзюпери», а Невская волна листает «бездушные страницы» о «свете, уходящем в мир иной», что позволяет интерпретировать городское пространство способным к диалогу с вечностью, поскольку именно через восприятие питерского пейзажа автор осмысляет фундаментальные категории бытия — время, память, смерть и бессмертие, — находя их точное воплощение в «расплавленном в небесном мельхиоре» закате или в «окрестности сновиденьями кружащейся», где «мягкий снег в ладонях Божьих влажен и каплей плачет, завершая жизнь».
Применение предложенной нами Системы комплексной оценки поэтического текста (о которой мы подробнее расскажем в конце сборника) к циклу Гаценко выявляет исключительно высокие показатели по всем параметрам, особенно в сфере семантической насыщенности (S = 0.96) и контекстуальной адекватности (C = 0.95), что объясняется способностью автора создавать многоуровневые смысловые конструкции, в которых каждая деталь — будь то «чугунный воздух», ловящий «долгий звук осенних громов», или «луна, мигающая в сумраке больном», — несёт не только эмоциональную, но и философскую нагрузку, становясь элементом сложной системы символических соответствий, которая, с одной стороны, укоренена в традиции русского символизма с его поисками «соответствий» между видимым и невидимым мирами, а с другой — обретает современное звучание благодаря использованию научных понятий («фотонный импульс», «квантовая пена», «евклидово пространство»), что позволяет автору говорить о вечных вопросах на языке современного человека.
Ритмико-мелодическая организация текстов цикла, характеризующаяся безупречным владением пятистопным ямбом (M = 0.94) и сложной системой звуковых повторов (F = 0.91), становится важнейшим средством выражения авторской концепции, согласно которой поэтическое слово способно непосредственно воздействовать на реальность, что особенно заметно в таких стихотворениях, как «Учитель», где провозглашается изначальная божественная природа Слова, или «Дышу», где акт творчества уподобляется дыханию — фундаментальному жизненному процессу, связывающему человека с универсумом, поскольку «писать стихи» означает для лирического героя «вонзать в землю жилистые корни», то есть обретать экзистенциальную укорененность в бытии.
Философская глубина цикла, проявляющаяся в постоянном обращении к темам смерти и бессмертия («сгорит в душе последняя свеча»), богоискательства («в Нём жизнь и свет, и Слово было Бог») и смысла человеческого существования («ищу огонь трепещущего сердца»), сочетается с лирической пронзительностью, когда абстрактные категории обретают плоть и кровь в конкретных образах — «вспоминаю рук твоих метель, истому губ и смятую постель», — что создает эффект сопричастности читателя к духовным исканиям автора, который предстаёт не холодным философом, а живым человеком, способным на глубокие переживания и откровения.
В контексте современной культуры, переживающей кризис метанарративов, поэзия Гаценко предлагает уникальный синтез традиционного миропонимания, основанного на вере в значимость красоты и гармонии, и современного мировоззрения, признающего хрупкость и временность человеческого существования, что находит выражение в таких образах, как «разрубленное время пополам», швыряющее «соль в обугленные раны», или «тень воды, призрачная и зыбкая», чей «краткий путь теряется вдали», — но при этом утверждающего возможность преодоления одиночества через причастность к вечности, явленной в «бессмертном звуке дыхания прибоя» или в «свете разбуженных эмоций», воплощая пример современной лирики, в которой формальное совершенство сочетается с философской глубиной, а традиционные образы наполняются новым, насыщенным содержанием, открывающим перед читателем возможность собственного духовного преображения через погружение в художественный универсум, созданный поэтом.
.
.
.
Прошедший день (Венок сонетов). Олег ГАЦЕНКО
Посвящается памяти погибших в зоне СВО.
«И год второй к концу склоняется,
Но так же реют знамена,
И так же буйно издевается
Над нашей мудростью война.»
Николай Гумилёв, февраль 1916
МАГИСТРАЛ
Прошедший день, пропахший стойкой гарью,
стальное солнце уронил в песок.
Не различишь где запад, где восток
в заречном мареве не ставших явью
коротких снов в прибрежных блиндажах,
и стон луны к груди Днепра прижат
разливом темноты над водной гладью.
Октаву птиц в расстрелянном лесу,
сбивает выдох дальнего прилёта,
по рваной пустоте идёт пехота
в нейтральную глухую полосу,
и в тысяче шагов, политых потом,
под ликом звёзд небесного киота
мелькает тень, несущая косу.
1
Прошедший день, пропахший стойкой гарью,
обрушил небо взрывами ракет,
и мир ослеп, и мира больше нет,
и льётся боль в абсурдном зазеркалье,
и обернуться в прошлое нельзя —
в безвременье лишь детские глаза
с крестов глядят под стёршейся эмалью.
Две даты выбиты — не долог срок.
Они не доросли, не долюбили.
Оставлены игрушки на могиле.
Безмолвием пульсирует висок.
В надгробие поставив хризантемы,
летящий над землёй безумный демон
стальное солнце уронил в песок.
2
Стальное солнце уронил в песок
ночной дракон, глотающий закаты,
и желчь его сквозь облачную вату
в степную мглу плеснула лунный сок,
и пьёт его, страдающий от боли
кровавый мак израненного поля
в бинтах из гари танковых дорог.
Земля ещё прибавила виток,
отсчитывая время чёрной бездны,
и дымный саван лёг на свод небесный,
огням пожаров подводя итог.
Не видно звёзд, и на пути скитаний
среди скелетов обгоревших зданий
не различишь — где запад, где восток.
3
Не различишь — где запад, где восток,
запутавшись в сплетениях окопных.
Растяжкой заминированы тропы,
раскидан под ногами «лепесток».
Впивается в песок шальная пуля,
последний вальс на бруствере танцуя.
В ней жизнь и смерть близки на волосок.
Расплавленное небо льётся сталью,
ломая кости брошенных домов.
В глазницах окон, выбитых давно,
луна бледнеет призрачной медалью,
наградой тех, кто перешёл рубеж,
оставив мир несбывшихся надежд,
в заречном мареве не ставших явью.
4
В заречном мареве не ставших явью
херсонских отмелей не распознать.
Улёгся Днепр в подлунную кровать,
мерцая оловом под звёздной шалью.
Неспешно к морю продолжает путь,
но воды вспять ему не повернуть,
не обмануться мирной пасторалью.
Ночное время разъедает ржа.
Предутреннего неба тёмный берег
краснеет ожиданием потери
идущих душ по лезвию ножа,
и рвётся эхом пулемётной гаммы
по краю жизни вышитый орнамент
коротких снов в прибрежных блиндажах.
5
Коротких снов в прибрежных блиндажах
коснулись клочья рваного тумана,
и вьётся запахом медово-пряным
речная даль в обманных миражах.
Лежит судьба у Бога на ладони
ночной звездой и, отражаясь, тонет
средь мёртвых рыб в сгоревших камышах.
На острова пролился, не спеша,
лимонный свет сквозь облачное сито,
гуляющий по рёбрам крыш разбитых,
по комнатам на чёрных этажах,
и в пустоте вдохнувший пепел ветер
разорванное фото не заметил,
и стон луны к груди Днепра прижат.
6
И стон луны к груди Днепра прижат,
и едким дымом сводит скулы неба
над мёртвой гарью взводного укрепа,
принявшего штурмующий пожар,
и снова «сто двадцатая» упала,
и вздыбилась земля мгновеньем алым,
оставив звон контузии в ушах.
Окопной правды цепкие объятья
не отпускают павшие тела,
и там, где бездна чёрная легла,
в атаке вечной боевые братья.
Там звёзды шепчут: «Господи, прости»
и обнимают русские кресты
разливом темноты над водной гладью.
7
Разливом темноты над водной гладью
из лунных нитей сотканы слова.
Молитву боли шепчут острова,
надев туманно-призрачные платья
с оборкой звёзд, мерцающих вдали,
а может это ангелы зажгли
фитиль в лампаде божьей благодати.
Господь на скорбь земли пролил слезу,
но не дождём, а чёрной каплей пепла.
От фронтовых пожарищ ночь ослепла,
и взорван путь к забытому Христу,
и облака упали на колени,
и слушают застывшие мгновенья
октаву птиц в расстрелянном лесу.
8
Октаву птиц в расстрелянном лесу
унёс закат, стекая по оврагам.
Последний луч, приблудною дворнягой
лизнул поля по сонному лицу,
бросая тени в оспины воронок,
и ночь за краем солнечной короны
открыла путь к небесному дворцу.
Там полусфера сонной позолоты
равновелика храмовым огням,
и требы призрачной души принять
готова россыпь Млечного оплота,
макая в тучу лунное перо,
но хрупкость слов затерянных миров
сбивает выдох дальнего прилёта.
9
Сбивает выдох дальнего прилёта
затишье предрассветной пелены,
и заражённый вирусом войны
продрогший мир запутался в тенётах,
поставив обречённости клеймо
лучом зари, плеснувшем крик немой
в прицелы орудийного расчёта.
И, поминая Бога или чёрта,
с поправкой выставляется буссоль,
несёт снаряд расплавленную боль,
осколками сметая жизнь кого-то.
Судом небесным вынесен вердикт,
и, гарь дымов вдыхая впереди,
по рваной пустоте идёт пехота.
10
По рваной пустоте идёт пехота,
на БТРах давит грязь полей,
и фронт грозы становится темней,
дожди косые свесив с небосвода.
Пронзают вспышки фосфорным копьём
раскисший вдоль посадок чернозём,
ковыль, склонившийся от непогоды.
И каплями текут по колесу
чужие судьбы роковой рулетки.
Дорога к жизни выпадает редко,
всё чаще путь к смертельному концу,
где ставка на зеро не повторится,
и падает фортуна мёртвой птицей
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.