16+
Пьеса Ы
Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее

Объем: 198 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее
Ольга Любарская

Ольга Любарская. Окончила Харьковский автодорожный институт и филологический факультет Курского педагогического института. Работала инженером, затем преподавателем русского языка и литературы. С 1997 года в Израиле. Публикуется в периодических изданиях России, США, Израиля.


Каждый отрывок этой пьесы (Пьеса Ы — ред.) прекрасен языком и голографически самодостаточен. Такой эффект я до этого ощутила лишь единожды — от неправильно сшитой, но прочитанной на одном дыхании повести Конецкого.

Я хочу, чтобы вы дочитали пьесу до конца. Надеюсь, что последние эпизоды станут для вас, как и для меня, неожиданным подарком.

О стихах… Их много в самой пьесе. Те же, которые там только упомянуты или прилежат к основному содержанию пьесы по смыслу, приводятся во второй части книги.

С таким пиршеством созвучий, аллитераций столкнуться приходится нечасто. При восприятии на слух можно захлебнуться, не успеть вникнуть, выхватить лишь отдельные фрагменты.

Но вам — при кабинетном чтении — удастся сложить смыслы Ольгиных стихов. И поразиться тому, как рифмуются и искрят не только слова, но и слоги… И захотеть услышать их в авторском прочтении.

Очень своеобразный автор.

И берега — от ярости до нежности…


Марина Симкина, редактор.


Рисунок обложки — Марина Симкина.

Фото и иллюстрации — из архива Ольги Любарской.

Пьеса Ы (в 12-ти главах)

«It’s all about me»

— надпись на машине.


— Вы видите это не в том свете. Не в том, в котором написано, не в том, в котором задумано, и не в том, в котором всё будет.

Ы

1) — Разве я могу доверить хоть одному человеку сказать хоть что-то за себя: хоть при жизни, хоть после смерти?

Никто не скажет.

Никому до меня нет дела. Могут сгладить, обойти, извратить, перекрутить что-то… Даже если я скажу плохо, очень плохо, даже если для других это тягомотина, я всё равно буду стараться, мне это очень важно. Иначе я умру — и умру. А так будет хотя бы попытка, пусть неудачная, что-то оставить. Пространству? времени? помойке?

Ы

2) — Придерживая что-то, невыгодное для меня, или делая благообразнее, я, может быть, спасаю свою жизнь, но делаю бессмысленным и никчёмным всё, что я делаю.

Ы

Глава 1. Завязка

<Вдали, то ли на пригорке, то ли в вышине, в дымке, летают перебрасываемые ящики с яблоками. В воздухе — сильный яблочный дух.

Одновременно в некоем безвидном, но хорошо видном зрителям пространстве, Б-г беседует с Ы — так зовут главную героиню.

Б-г — это сгустки и разжижения пространства. Издали похож на хламиду, которая корчится под ветром. И на монаду, так как он един. Габриэль, Михаэль, Рафаэль — его ангелы. Это дюжие мужики с крылышками. Могли бы при случае поработать и грузчиками.>

Б-г: Габриэль, Михаэль! Рафаэль! Выключить всё это. Так, хорошо. Яблочный дух можете оставить. Ты не против, Ы?

Ы: Нет, не против. Я почти забыла уже этот запах, только один раз в жизни это было.

<1970 год, сентябрь, яблочный совхоз «Красноградский» под Харьковом.>

Б-г: Да, ты ещё забыла постоянный запах туалета. Помнишь, деревянный домик стоял на пригорке, дверь так плохо закрывалась? Этот запах мешался с запахом яблок. Михаэль! Запах туалета убери.

Ы: Нет, зачем же, не надо.

Б-г:?

Ы: Без этого картина будет неполной. И половина воспоминаний подохнет.

Б-г: Рафаэль! Верни ей этот запах.

Вверху, где яблоки.

Голоса: — Кальвиль! Макинтош!

— Первый крупный! Первый средний!

— Второй!

— Виноделка!

Девочки: Юрка! Шишкин! Это последний ящик! Хватит! Перекур!

Б-г: Шишкин, и правда уже завязывай!

Габриэль, почему ты не отключил Шишкина? Так…

Ы: Убери их всех <кивает в сторону ангелов, а потом в сторону зрителей>.

Б-г <ангелам>: Свободны.

<к Ы>: Но теперь всё, можно поговорить и без свидетелей. <Клубится сначала чуть выше, потом рядом с Ы.>

Б-г: Ты не молода, Ы. Мягко говоря.

Ы: Ты тоже, если говорить совсем уж мягко. Эвфемизмами. Это они клубятся вокруг тебя?

Б-г: Нет, это то, что ты называешь временем. Это творится и разрушается мир. Ежесекундно. И мне его не жалко. И никому не жалко. Это моя одежда.

Ы: Ну что ж. Титхадеш!

Б-г: Какое у тебя простое имя, Ы!

Ы: Да, даже немой произнесет: Ы- ы!

Скажи мне только, а почему это я должна предстать пред твои очи?

Б-г: Ты же сама жаловалась, что тебе не с кем говорить. Я проверил: правда. Так что считай, что с моей стороны это любезность.

Ы: Я к тебе не напрашивалась.

Б-г: А где же благодарность?

<Не дождавшись>: Ну ладно. Жалуйся уже.

Ы <не заставляя себя упрашивать>: Что-то тяжко мне, совсем тяжко последнее время.

Б-г: До тех пор, пока ты у меня не под боком, другого не жди.

Ы: Да, я знаю, что все мы ходим под боком, а кто и ходит боком.

Б-г: Перестань! Скажи мне лучше, чего или кого ты хочешь?

Ы: Я не хочу никого! Ни поэтов, ни непоэтов. Может быть, они сами с собой или друг с другом хороши или плохи. Но мне с любым из них будет худо. С любым: от одного — до весёлой или печальной, или нейтральной компании. Любить может только животное. Не любое, конечно.

Б-г: Да, животное. Ты права. Или Б-г.

Ы: Ну а ты чем лучше? Можно подумать! Посмотри на себя!

Б-г: Но я вообще-то невидим.

Ы: Ну да, невидим… Да я насквозь тебя вижу. Вспомни Эсава и Яакова — «твоё протеже», как говаривала одна моя знакомая.

Ведь у тебя подобострастная спешка прислуживать Силе трактуется как понимание замысла и высокая миссия, а наивность и независимость от тебя — как дикость, глупость и злодейство. Чем ты отличаешься от любого начальства? Единственный во всей семье непохожий и независимый человек — и у тебя уже опережающее отвращение: и злодей, и дурак, и дикарь, и…, и…

Б-г: Ой, какая же ты дура, мама ро́дная!

Ы: Любопытно, кто же всё-таки твоя мама ро́дная? Или ты просто хотел сказать: «Твою мать»? Кто же ты по материнской линии?

Б-г: Я сам для себя неожиданность. Сам себе и отец, и мать, и сын, и дочь, и сестра, и брат.

Ы: Не заговаривай мне зубы, сам себе троюродная бабушка! Значит, Эсав — дикарь, почти не человек, и с ним позволено сделать всё. Дурака — обмануть: сам виноват! Не ожидал от брата подвоха и даже не успел понять, что продаёт первородство. Думал, пошутил младший братец. Вот она, твоя справедливость, вот оно, твоё милосердие, вот она, твоя чечевичная похлебка для проголодавшегося брата. Мышеловка.

Посмотри — если уж не о людях, — как ты обращаешься с зелёным жуком, который валяется возле входа кверху лапами, сучит ими, хочет перевернуться и жить. Ты же не против, чтобы его раздавили. Так проще! Давящую ногу ты заранее прощаешь, направляешь и благословляешь. Ты зачёркиваешь и уничтожаешь миры, которые тебе «не показались». И память о них. Они — ниже совести. Совесть у тебя что-то парадное, что можно показать другим и чем можно похвастаться.

Б-г: Та́к ты и со мной не уживёшься. Но есть ещё. Надо мною.

Ы: А, твой начальничек? Предлагаешь мне жаловаться по инстанциям? Так и он не лучше.

Всё та же иерархическая лестница.

Б-г: Так мир вообще строго иерархичен. Это основной закон, конституция мира. Равенства вообще нет.

Ы: Это для тебя нет! А для меня равенство бога и мошки очевидно.

Божественность в своём мире, такое гулкое поле Божественности, которая окружает каждое существо. А у тебя, вместо поля окружающей человека его собственной Божественности, заменяя его, не замечая, не обращая внимания, перечёркивая, — твоё божественное, казённое поле Статуса. Потому что ты хочешь задирать всё время нос, в те минуты, когда не держишь его по ветру. Да даже если ты один, как одноглазый Óдин, то всё равно держишь нос по ветру. Значит, ты чувствуешь, что всё равно окружён — и к этому, даже миражному окружению, принюхиваешься. Ты, может быть, один — одинок, но ты не тот Единственный.

А для меня равенство есть. Пусть я даже раздавила, пользуясь твоим попустительством, червяка. Он всё равно брат мне. А Яаков спешит тихонько столкнуть своего родного брата — в мир пониже. Чтобы самому стать первым.

Б-г: Да, червяк? А вспомни, ведь это ты погубила свою соседку. Ты. Пусть никто не знает, но нам-то с тобой всё известно. А ты сама лучше меня? А? А того, на кого ты пришла жаловаться? Себя ты готова обелить — так же, как я, как он. Так получай своё — и не рыпайся!

Ы: Да я ещё и слова не сказала…

Б-г: Не сказала. Ещё бы! Тебе нечего сказать…

Соседка. Она попросила тебя зайти, ты ответила: «Сейчас не могу, завтра зайду и всё принесу». И ты пришла завтра. И всё принесла. Но ей нужно было вчера! Ведь ты числилась у неё единственным человеком, кому она доверяла. И на кого полагалась.

И ты ей стала страшна: тот, кому жалуешься, — оборачивается твоим убийцей. И не придерёшься, и не возразишь, и не пожалуешься — ведь жаловаться стало некому.

Ей расхотелось жить. Может быть, именно твой последний приход в больницу, когда она спала в коме и никого вроде бы не узнавала, добил её. Стал тем последним ужасом (хотя она лежала без сознания), от которого надо было немедленно удирать. В смерть — как в убежище. Может быть, заслышав твой ломкий голос, от которого ей стало тошно, она захотела сбежать хоть в преисподнюю и поспешила туда, чтобы ещё раз не нарваться на холодное предательство, не наткнуться на этот голос.

Ведь она умерла через час после твоего посещения. То, что казалось лучом, — оказалась страшнейшим сгустком тьмы.

Что ты скажешь на это? Ну? Молчишь?

Ы: Молчу. Ты абсолютно прав. Мне нечего возразить.

Но я хочу рассказать тебе о вчерашнем впечатлении. Можно?

Б-г: Можно. Как легко ты забываешь чужую смерть…

Ы: Я вчера шла по улице Йосеф, а навстречу — датишный папа с тремя сыновьями. Папа шёл впереди с одним из сыновей, и они беседовали. Папаша степенно, а сын очень бойко, сверкая глазами и очками, окружённый всей улицей, где он волею судьбы оказался. Улицей, принадлежащей — само собой! — ему. Всем миром, принадлежащим ему. Всегда. Везде. По праву. По праву своей природной живости. По радости расположения в этом мире. По уверенности в своём праве располагаться.

А другой шёл чуть позади, молчаливо и тупо, приковав взор к кончикам своих ботинок, загнанный в свой безучастный круг, в свою гудящую, отделяющую его от всех оболочку, тусклый, не умеющий вырваться за пределы этого замыкающего его гула. Третьего я не запомнила, не успела даже разглядеть.

И ты что, думаешь, что первый умнее, лучше, достойнее?

Б-г: Ты же сама сказала, что второй был туп.

Ы: Нет, не сказала, он только выглядел тупым. Главное, он был отделён, исключён, как будто наказан, и замкнут — не разомкнуть. Ему не к кому было обратиться… И я вспомнила свой детский сад, который ненавидела. Я смотрела изнутри этого сада через решётчатый забор очень взрослыми глазами. Я понимала, что я в аду.

Б-г: Почему же тогда ты не пыталась сбежать из детского сада? Ведь есть же дети, которые бегут. И их не так уж мало.

Ы: Потому что не видела спасения. Мне весь мир казался приделанным к подвалу в детском саду — с загнанными жабьими мячами, плесенью, зелёным мхом, с навязанным распорядком, заведующей Ольгой Абрамовной — приземистой, с мелко вьющимися каштановыми волосами, низким лбом и воспитательно-исподлобным низким голосом.

Зелень, плесень подвала, забор, путь из дома — всё равно к этому забору, к этому двору, с детскими горками, с мистическими близнецами — братьями Кононенко, Игорем и Сергеем, которые сначала встретили меня восторженно, но скоро сделались злейшими врагами. По причине раскрывшейся и наконец-то угаданной, а вернее, унюханной ими моей чуждости. С петуниями на клумбах, с двором, с волшебной, как дар, спущенной сверху казённостью; спущенной сверху, как бы этот казённый Б-г ни назывался.

Б-г: Ой, смотри, совсем другой сад… Смотри, что-то рыжее мелькнуло, вон, возле окна. Яблоками запахло. Что это?

Ы: Это же Рыжий Лавруха, да. Вот он подходит к окну…

Глава 2. Совхоз «Красноградский»

Яблоки. Сентябрь 1970 г.

1. Рыжий Лавруха

Ближе к вечеру. Комната в одноэтажном домике. Дверь запертá. На кровати сидит Ы и читает книгу. Больше в комнате никого нет. Жарко. В раскрытое окно заглядывает Рыжий Лавруха.

Лавруха: Привет.

Ы: Привет.

Лавруха: Почему ты не на танцах?

Ы: Неохота. <Продолжает читать.>

Лавруха: Что, комплексы?

Ы <отрываясь от книги>: Ого, какие слова мы знаем.

Лавруха: Что ты читаешь?

Ы: Моэма. Женька дала. <По странному стечению обстоятельств рассказ, который читает Ы, называется «Рыжий» — один из самых пронзительных рассказов сборника.>

Лавруха: Пойдем на танцы! Что ты сидишь?

Ы: Не хочу.

Лавруха: Почему?

Ы: Книжка интересная. И вообще я не люблю танцы.

<Лавруха влезает через окно в комнату.>

Ы <насмешливо>: Какая неожиданность!

Лавруха <с застенчивой наглостью>: Я сам для себя неожиданность.

Ы <погружаясь снова в книгу, автоматически>:

Детская неожиданность.

<Лавруха опешивает, на минуту замирает, потом произносит>

Лавруха: Одна тоже так говорила, а потом на коленях приползла.

<Ы молча продолжает читать.>

<Лавруха уходит через окно, как и пришёл.>

Ы <Б-гу>: Милый Лавруха. Приползу разве в иной какой-нибудь жизни. Потому что ты, как и многие наши мальчики, давно умер.

2. Ножик

Женька: Ой девчонки, серёжки пропали! Лежали вот здесь, на тумбочке.

Людка Малышка: Да, я их видела, когда мы уходили.

Женька: Сюда кто-нибудь заходил без нас?

Ы: По-моему, здесь оставался Алик Ростиванов. Вот он как раз идёт.

Женька: Алик! <Алик входит.>

Женька: Алик, ты только не подумай чего. Но здесь лежали мои серёжки… Я не могу их найти. Ы видела, что ты выходил последним.

<Ростиванов — он чеченец — неожиданно для Ы, наступая на неё>

Алик: Да чтоб у меня рука отсохла, если я когда-нибудь что-то чужое взял! Да чтоб мой отец, моя мать…

<Входит в раж. Вытаскивает из кармана перочинный ножик, раскрывает его и нервно им поигрывает. Полуслучайно ранит палец на правой руке Ы. Капает кровь, всё сильнее и сильнее.>

Нелька: Ты что, Алик! Ы, я сейчас перевяжу. <Хватает зелёнку, замазывает ранку и перебинтовывает палец. Сквозь бинт проступает кровь.>

Ростиванов: Извини, я случайно, я не хотел <поспешно уходит>.

<Входит Юрка Шишкин, здоровенный бугаина, подавальщик и забиральщик на сортировке ящиков с яблоками.>

Шишкин: Что за шум?

Людка: Да вот Алик порезал Ы палец за то, что она сказала, будто он оставался в комнате последним.

Нелька: А у Женьки пропали серёжки с тумбочки.

Шишкин <подходя к Ы, глядя на палец: сквозь бинт просачивается и капает кровь>: Что, набить ему морду?

Ы: Не надо. Он не нарочно. Он извинился. И я не знала, что он кавказец.

Шишкин: Ну, как хочешь. А то могу и набить… Говорят, у тебя вчера был день рождения?

Ы <кивает>: Угу.

Шишкин: А сколько же тебе лет исполнилось?

Ы: <смотрит на палец, кровь продолжает капать>: Восемнадцать.

Шишкин: Совсем большая девочка. А что же меня не позвали?

Женька: Да мы ничего особенного и не устраивали. Так, бутылка «Бычьей крови» на всех и печенье со сгущёнкой.

Шишкин: Вот дурные! Алик же с Лаврухой на виноделке работают.

Женька: Спасибо, Юрка. Проехали.

<Обращаясь к Ы>: Да забудь ты про этот палец. Нелька, давай свежий бинт! <Нелька меняет бинт, кровь уже остановилась.>

Женька: Ы, давай ресницы тебе подкрашу, как вчера. <Берёт коробочку с «Ленинградской» тушью, плюёт туда и красит ресницы Ы.>

Женька: Смотри, как классно! Почему ты не красишься?

Ы <Б-гу>: Дальше не помню. Память моя тускнеет. Не помню, почему мы с Шишкиным подрались. Не было ни одной причины. Так, ни с того ни с сего, слово зá слово.

Б-г: Я подозреваю, что накрашенные ресницы сыграли не последнюю роль.

Ы: Наверное. Всем понравилась, в том числе и Шишкину. Я, видно, загордилась и не помню, что там молола.

Б-г: Вот так ты всегда.

Ы: Помню только один эпизод. Нет, два. Было так смешно. Это, конечно, была не настоящая драка. Шишкин такой бугаина. Людка Малышка от смеха свалилась со спинки кровати, на которой сидела. Я разрыдалась. Потекли чёрные слёзы. Женька дала мне ватку. Ватка стала чёрной. Женька дала ещё. Я собрала большой черный комок и вручила Шишкину, чтобы посильней обидеть: «На, выброси!»

Шишкин рассвирепел, схватил ручное зеркальце и ребром этого зеркальца треснул меня по щеке.

3. Автобус

<Автобус — по дороге из совхоза «Красноградский» в Харьков, через день после драки.>

Женька: Юрка, ну пожалуйста, мы все тебя очень-очень просим. Ну пожалуйста, не надо убивать её.

Шишкин: Нет, живой она до Харькова не доедет.

Женька: Ну посмотри, Юрка: ты такой здоровый, а она такая маленькая. Ну прости ты её.

Людка <обращаясь к Ы, сидящей на заднем сиденье автобуса>: Да попроси ты у него прощения.

Ы: Что? С какой стати?

Людка: Он же тебя убьёт. Он уже пять лет отсидел за убийство.

Ы: Меня — и убьёт? Как это?

Шишкин: Нет, я её убью! Так оскорблять!

Лавруха <подхватывает>: Так оскорблять!

Женька: Ну Юрка, пожалуйста. Мы все очень-очень тебя просим.

Ну не убивай её!

Шишкин <смягчившись>: Или покалечу.

Глава 3.Продолжение разговора

Б-г: Зато какая тебе попалась первая учительница — Любовь Иосифовна.

Ы: Да, мир мгновенно расширился. Это был выход в открытый космос. Я только теперь понимаю, насколько мне повезло — иначе бы я навсегда застряла в том гадючьем подвале.

Б-г: А мне спасибо не хочешь сказать?

Ы: Это был не Божий промысел, а твоя небрежность. Ты смотрел на происходящее сквозь пальцы.

Б-г: Откуда тебе известно, что это было?

Ы: Потому что тебе ох как далеко до Любови Иосифовны. Какой бы это был мир, если бы им управляла она. Расширенный простор с незаметно разлитым вниманием и участием, готовность отойти на расстояние, не мешая, не прикасаясь и ничего не требуя. Да что говорить! Из немногих людей, которых я встретила. Если что меня ещё и удерживает в моей никчёмной жизни и сейчас, то только слабая, исчезающая память, что такое чудо возможно.

Б-г: А что ты ей сделала хорошего?

Ы: Ничего. Я только её помню как чудо. Одно из чудес моей жизни, которых было меньше семи. И запомни! Заруби на своём невидимом носу!

Если я сейчас не могу всего рассказать, если боюсь, замолкаю, потому что не вижу ни одного сочувственного или заинтересованного взгляда, то это только потому, что смотрит не она, открывающая просторы, и не такие, как она, а ты, загоняющий в подвалы гнить вместе с закатившимися туда мячами, разговаривать с мхом, плесенью, ржавчиной ограды — на равных, потому что другого мира у тебя нет. Подвал — это твой простор.

Б-г: А что же тебе, если ты поэт, мешает прозревать в подвале небо? Да всё искусство — ложь! А тебе подавай правду! Что есть истина? Что-то прямолинейное, равномерное. И ты к этой односторонней равномерности, к этой узости стремишься? Так получай! Но не обижайся, если твои вирши ругают или недоумённо молчат. Этих поворотов «лжи», то есть именно искусства, этой красоты, этого богатства, этих оттенков — в них как раз и нет. Ну ты ж этого хотела. Да, а́нгела ты бы вывела из себя, допускаю. Но я перевидал дур и дураков знаешь сколько!

Что такое ничто?

Ы: Ничто — это когда много, слишком много.

Б-г: Вот видишь, и до тебя дошло. Поэтому-то я и один.

Ы: Ты не тот один. Ты один много, холодец!

Ты — холодец. А другой, твой начальник, — тот кисель с молочными берегами. Кисель скис, а молоко прогоркло.

Б-г: Теперь я понимаю, почему ты подралась с Шишкиным.

Ы: Другие говорят любимому: я найду тебя, потому что должна помочь и т. д., а я говорю по-другому: только потому, что хочу тебя видеть! Я и помочь хочу потому, что хочу видеть, а не наоборот.

Б-г: Ты всё ещё думаешь что любишь правду. А ты любишь одномерность и однозначность. Ты напрочь лишена гибкости. Может быть, это не я тебя создал? Нет, ты — брак. Тебя надо отбросить.

В корзину с мусором. Что все инстинктивно и делают.

Ты запредельно несовершенна! И несовместима с жизнью. А так, по виду, и не скажешь Поэтому ты сначала всегда нравишься.

Ы: Нет, наверное, ничего на свете, что я так же ненавижу, как это вынюхивание, подсчитывание. Если веришь — верь! Но это сама природа человека. Вернее, то, что вы называете природой. Самое глубокое и неискоренимое… Но, к счастью, это не вся природа. Иначе не стоило бы и жить! Я знаю: человек для тебя — тьфу! Хуже оборванных крыльев мошки, если он один, без Статуса.

Всё твоё, даже природная любовь к молодости и красоте, основа основ… Где молодость, красота — там добро? Да? А текущие на подбородок слюни после инсульта у облысевшего капитана, его тоска — только предмет сожаления и отвращения? Отвернуться.

Вот послушай…

Ы <читает>:

Баллада о капитане

Ей неохота ехать,

Он ей надоел,

Надоел ей и здесь, и там —

И того не ведает.

Недоел, надоел…

Поэтому капитан

(Блин, как болит нога!)

За отдельным столом —

Ну чистый ага! —

Зонд через нос —

обедает.

Запивает обедом

обиду,

Потом храпит,

Глаз откроет один —

И слеза прольется.

Но она не сдаётся:

Правый глаз — гол,

Левый — зол,

Нога болит до тоски.

— Ну никакого участия!

Но она смеётся.

И пока он там,

заслоняя спиной горизонт,

Притороченный к креслу по хер,

Через зонд с аппетитом типа обедает,

Она лучше разорвётся на части

Или — хуже — развалится на куски

От любви к себе и к любимой ноге —

Но ни за что его не проведает!

_______


Но сейчас пробежали

По второму этажу её головы —

те,

Заблудившиеся и застрявшие

Мысли и картины,

Пока первый остался в темноте

Сонным и затянутым паутиной.

Мысли злее и злее:

Она не придёт.

Ты, пожалуйста, и не рассчитывай.


Я покорно делала всё,

Что только в башку твою

взбредёт,

А теперь ты не спорь

И правильно мысли считывай.


Я не спорила,

Когда мы жили там,

Ты ведь продал деверю дом,

А я не спорила.

Яхту купил.

Теперь у меня ни кола ни двора,

Да и яхта — где?

Вот такая история.

_______


Но его так просто

Не проведёшь.

Он хоть в кресле (взвесь!),

А мысли его на свободе.

И он знает,

Что его навсегда забыли здесь —

В этом просторном,

Возвышенном (четвертый этаж!)

бейт-авоте.


Но сидит он в кресле

Заморожен и прям.

— Ты уверен был,

Что блоху подковать сумеешь.

Так кому ж, как не тебе, Водолею

(Вот окно, вот кровать), —

знать:

Ведь ты сдал — в свое время —

Твою мать, то есть

свою мать —

В бейт-авот другой —

подальше и победнее.


Так сиди и молчи

С трубочкой в носу,

А не с трубкой в зубах,

капитан

(Перекрутились носки),

В тряпочку молчи,

Куда раньше слюна стекала,

Мысли ворочаются в глазах,

Убегая от их тоски.

Неужели тебе,

Почти как Тарковский сказал,

И этого мало?

_______


Хорошо же тебе, капитан,

капитан,

Позабыв про экстаз,

Через трубочку наворачивать

ужин,

А нога моя левая,

Что люблю так нежно

и не напоказ,

Той сейчас каждый час

Всё хуже и хуже.


И с открытым ртом

Удивляешься всё еще чудесам

И загадкам распроклятого мира,

А слеза твоя —

Сейчас и потом —

Течёт по усам,

И тебе не доехать

В твоём кресле и до сортира.


Хорошо тебе, капитан,

Ты мне хныкать брось,

Хорошо приютиться в углу

Привязанным в кресле.

А вот я — и нá ногу

наступить не могу.

Оказаться не хочешь, небось,

на моём месте?


Ты всегда своё гнул,

Что хотел — творил.

Я молчала,

Когда у тебя появилась Ира.

А теперь я могу

только раз в году,

И то рак бэхуль —

Сына увидеть нашего,

дезертира.

_______


Да, поставьте!.. посадите его под душ…

(Ты был вспыльчив и строг),

Да не ёрзай ты в кресле,

Никого, ничего не жалко! —

А теперь бейт-авот —

Место встречи тех наших душ,

Что однажды свёл Бог,

Почему-то

Так шатко и валко.

Кто-то врёт?

Вот пускай он и разберёт,

Что то было:

Оазис

Или, может быть, свалка?

_______


— Как он чувствует себя?

Мацав?

— Мэцуян,

Посмотрите, лицо

Так даже порозовело.

— Ну кивни!

(Всё ещё нет ответа) —

Напоминает молочные реки

И кисельные берега

(Не вернулася речь).

— Да, беречь

Полагается нашу планету.

— Да, и кисельные берега…

Мне пора.

Что ты дёрнулся?

А, вспомнил о море.

А у меня теперь, бляха, блин,

Ни кола ни двора.

И нога…

Вот такое горе!


— Ты тут пристроен, ухожен…

Ну всё уже, бай!

Разлютовалась нога,

Никак с ней не сладить.

Чао!


Сладкая? Лара?

И чайка ещё? Ну да.

Я хоть и Лара,

Но больше тебе не пара.

Что ты там шепчешь?

Утри-ка салфеткой рот…

Яхту «Ларисой» назвал?

Всё! Мне на поезд в Акко.

Ты тут сидишь —

и никаких забот,

А мне хоть лазить теперь

по мусорным бакам.

_______


Да, капитан,

Обиды он копит там.

— Ты, как рубильник,

Меня выключал.

Про нежность

Всё говорил:

«Яхта, чайка, причал», —

«Нежность!» — кричал,

А думал одно: промежность!


— Яхту назвал «Ларисой»

В твою честь,

Съездить мечтал в Ларуссу,

Лариса, чайка!


— Вечно руками с тарелки

Мясо хватал, давясь,

Втягивал чай в себя

И так отвратительно чавкал.


— Где же, ну где же ты, Лара,

Сжалься, ответь!

Помнишь тот путь —

Ну, вместе мы ездили в Пярну?


Лара, любовь моя, чайка,

Ответь, ответь!

Да ты хоть слово

мне скажешь когда-нибудь,

Лярва?!

_______


— Снова, придурок, дёрнулся! —

Вступил санитар. —

Этот дом — твоя крепость,

Дар тебе и твоя обитель.

Поздно уже.

— Ай, молодец! Молодцом,

капитан!

(Это мимо прошёл

Неопознанный посетитель.)

_______


А она сидит дома,

В серой скуке, в тоске,

в за́-вис ти́.

Что ей сказать: да? нет? —

Сидит и гадает.


Безответная любовь

К любимой левой ноге

(Может, третью пора завести?)

Все утро её снедает.


Боги — Ноги.

Молится: «Дай!»

Бога два —

Правая и Левая.

Не забыть:

Пол их выясняется пока в «Шабаке».


Левая — клёвая.

Хочется завыть.

Или удрать

Из этой клоаки — Акки.

В этой Акке

Такая уж благодать,

Что живётся мне хуже,

Чем бездомной собаке.

_______


Мы в коляске вывезли

Тебя из ворот.

И ты всё осматриваешься

у порога:

Не пришла ли она?

— Вон она идёт! —

Но, наверное, легче

Дождаться прихода Бога.


— Где же она?

Вот мелькнула, нет сил:

Что-то в сердце давит, чешется —

Не пойму — или жжётся.

Вот она!

— Это же мессия идёт, идиот!

А её хоть проси — не проси,

Всё равно не дождёшься.

_______


Какая-то чепуха,

И во-первых, и во-вторых,

Снится ещё:

всех растолкав,

Мимо дома играет

Третий концерт

Мацуев,

А нога, что любима

Так трепетно и горячо,

Спускается с потолка

И так нежно —

прямо под дых —

целует.

_______


— Где же она?

— Тихо, тихо ты, капитан,

Выпадет зонд — и обеда

не съешь,

Ты и без этого таешь.

Что ты всё киваешь,

Как китайский болван? Поешь!


Понимаешь, парень,

Тут и ангел ахнет:

Новенький памперс,

Как поцелуй ребенка,

свеж.

Можешь принюхаться:

Да он почти и не пахнет.

_______


Надо терпеть и молиться,

Ты мне, капитан, поверь,

Надо терпеть и молиться,

И будет тебе удача.

(Что же с ним делать?)


— Да открыта, открыта дверь!

(Только скажешь: «Лариса» —

И он уже плачет.)

_______


Лучше сделаем ему

В тихий час

Наш тихий укол, укол,

Пусть растёт у нас, как трава,

Из кресла пусть прорастает.

Правый глаз гол,

Но левый ещё —

как сокол.

Ничего. Голова свисает,

Слюна стекает.

_______


Спи, усни, наконец, капитан,

капитан,

Отплати им той же монетой

В один талер.

Ну их на хрен!

Усни, ждут тебя кони там,

Пусть несут тебя с этого света.

Уже светает.


Б-г <рассеянно>: Уже светает… Да, печально, горько. Но неизбежно!

Ы: Новое — это добро?! Идёт великая отбраковка. Новые комсомольцы будут ездить на великие отбраковки, как раньше ездили на великие стройки.

Б-г: Так это твой любимый поэт сказал:


«Стар — убивать.

На пепельницы

черепа».


Ы: Всё отвращение, омерзение, которое ты создал как закон развития, обновления Вселенной… Творческое омерзение… Тебя бы самого — на свалку! Сам посиди в кресле среди облаков, и чтоб слюни капали на живот.

Б-г: Ну, со мной ты не поссоришься. Не выйдет. Потому что я из бесконечности, примерно равной семи. Помнишь Станислава Павловича Красулю, твоего учителя химии?

Ы: Он ошибался. Бесконечность примерно равна 8-ми а не 7-ми.

Б-г: Но семь примерно равно восьми. И т. д.

Ы: Да, мы записывали за ним Евангелие. А потом вручили ему, лет так примерно через семь-восемь, то есть через бесконечность, когда он совсем уже спился и попросил: «Дайте почитать!»

Спился. Так и избежал креста. Его выгнали из школы за антисемитские выкрики, уже на самых подступах к белой горячке.

Б-г: А что касается Яакова, то он, действительно, выполнял мою миссию.

Ы: Я не люблю Яакова.

Б-г: Но почему? Ведь он так трогательно ждал Рахель, семь лет да еще семь лет, служа Лавану.

Ы: Трогательно? Чечевичная похлёбка? Трогательно? Но для меня Эсав в тысячу раз важнее Рахели. Ну да, тебе нравится Яаков. Такой послушный. Такой осторожный. Семь лет да ещё семь лет. Ты любишь рабов. Они тешат твое Божественное самолюбие. А другой похитил бы Рахель не спросясь. Так поступил бы любой греческий бог или герой.

Б-г: А если бы Рахель не согласилась?

Ы: Да кто бы её спрашивал? Потом оценила бы дерзость и отвагу. И вообще, грош ей цена, если бы не согласилась. Единственный независимый человек из всей семьи — Эсав — вызывает у тебя ненависть и отторжение. Да даже Лия лучше. Если б она это сделала сама, а не по наущению папашки.

Б-г: А как же красота Рахели? Ты забываешь…

Ы: Красива-некрасива? Да завтра горб будет считаться эталоном красоты — и вы помчитесь за горбатыми. Ведь основной инстинкт у подавляющего большинства твоих творений — инстинкт послушания, подчинения и оглядки на других. Даже не инстинкт, а уже целый Институт послушания и подчинения.

В этом послушании твоей твари — сама природа, к которой и хвалёный половой инстинкт пристраивается в хвост, в очередь. А послезавтра помчитесь в бейт-авоты, если вам разъяснят, что нежная дряхлость и красивое слово «Альцгеймер» — последний писк моды.

Институт стандартных реакций и беззаветная любовь к этому стандарту — они перекроют у вас любой другой инстинкт. На что твои создания осмелятся осмелиться?:

Б-г: Ну а ты разве не хочешь выглядеть покрасивее и помоложе?

Ы: Хочу, конечно, хочу! Чтобы самой отказаться от того, что вы предлагаете!

Так было и в молодости, только еще острее. Я входила в трамвай, и меня передёргивало от ненависти, когда какой-нибудь хмырь начинал вокруг меня вертеться и устраивать мне место. А рядом стояла бабка. Я усаживала её и отходила в дальний угол.

Б-г: Вот видишь, а теперь и тебе не уступают места.

Ы: Но я ещё вполне держусь на ногах.

Б-г: Ну, может, это тем старушкам было наказание за грехи молодости?

Ы: Я не люблю слово «грех».

В нём запугивание и заведомое неравенство. Кто говорит другому: «Грех!» — как бы заведомо выше, умнее, чище, причастнее к тебе и т. д. И мне этот говорящий, выговаривающий себе права, — противен. Другое дело «вина». Это человек может сказать самому себе. И потом… Разве ты вообще наказываешь за грехи? Если ты сознательно и наказываешь (хотя на девяносто процентов происходящего смотришь сквозь пальцы), то только за одно — за независимость.

Это единственное, чего ты не переносишь.

Б-г: Ты думаешь…

Ы «перебивая»: Я вообще мало думаю. Как и ты. Я ничего не вижу, не слышу, не замечаю. Я только впитываю. Но одно я знаю: ты всё простишь: ложь убийство, нарушение клятвы, воровство, обман, низость — всё. Кроме независимости. Тебе же слова поперёк не скажешь.

Б-г: А ты что всё время делаешь? Подумай сама. Ведь я же с тобой разговариваю.

Ы: Что значит для тебя разговор? Когда я уйду, ты будешь всё равно действовать так, как будто никакого разговора не было. Так и с искусством случается, с его воздействием на сердца и души.

Б-г: Ну ладно, я не удивляюсь, когда с Б-гом разговаривает такой утончённый, образованный человек, как Джон Фаулз. Но ты, дура! Сама-то ты понимаешь, что это: наглость или глупость? Я так ещё и не разобрался.

Ы: С Б-гом может разговаривать любой человек, вообще любое существо, любая тварь. Ты какой-то недемократичный Б-г. А, догадалась: ты республиканец? Голосовал за Трампа?

Б-г: Ты же знаешь, что я любитель умеренности и гармонии. И убийств за эту умеренность и гармонию. Я пытался помочь Хиллари (Я, кстати, ещё и джентльмен), но Путин меня переиграл.

<Восхищённо>: Такие колоссальные запасы неверия и равное ему наивное лицемерие! Куда мне? Эта штука, пожалуй, будет посильнее «Фауста» Гёте.

Ы: Язычество было веселее. Там, по крайней мере, можно было выбрать Б-га или Богиню, которые тебе нравятся. Или Б-г мог выбрать того, кто ему по душе. Или по чреслам. А, я забыла, ты же голосовал за Трампа! Может быть, ты один из рядовых граждан своего феодального космоса, чей-нибудь вассал. А мы для тебя — что-то вроде домашних животных, только хуже. Мы — как собака, услада одинокого хозяина. Да, ты, конечно, не из главных, там, у себя. Иначе откуда эти комплексы, желание быть единым Б-гом, стремление всех «построить», требование беспрекословного подчинения? Может быть, ты там даже «опущенный».

Б-г <неожиданно, как Алик Ростиванов, взрываясь>: «Опущенный!» Нет, ну ты меня допекла, скотина! <Принимает облик Шишкина.>

Ы: Сам ты скотина. И не затыкай мне рот, слышишь! Счас как врежу по уху!

Б-г <в образе Шишкина>: Ты не достанешь, если я не сяду. А я не сяду!

<Ы влезает на небесную лестницу-стремянку, неизвестно откуда взявшуюся, пытаясь дать Б-гу-Шишкину по уху и в придачу разорвать на нём воротник рубашки.

Ангелы покатываются со смеху, один от смеха даже падает.>

Один из ангелов <давясь от смеха>: Лю-лю-цифер, ты чё, мамочка? Так можно и крылышки сломать.

Ы: Сломать бы твою проклятую лестницу!

Один из ангелов: Тогда ты сама свалишься.

Б-г <поёт>:


Броня крепка,

И танки наши быстры


<В это мгновение у Шишкина прорастают усы.>

<Ы плачет.>

Б-г <остывает>: Да ладно!.. На́ вот тебе… где же взять?.. — на вот тебе немного небесной ватки, вытри слёзы.

Ы <вытирает; как бы вспоминая что-то>: На, выброси!

Б-г: Ты забыла, что уже четверть века не красишь ресницы… Давай, выброшу!

Ы: Да… Когда-то мне казалось, что от того, как я сегодня накрашу ресницы, зависят судьбы мира… Женька это понимала.

Б-г: Нет, она красилась чисто функционально, чтобы было красиво. И быстро, в отличие от тебя. Не стояла перед зеркалом, раздумывая о судьбах мира на сегодняшний день.

Ты некоторых людей идеализируешь, а другим — каждое лыко в строку. Ужасно несправедливая. Ведь Женька с вами сейчас не хочет общаться.

Ы: Ничего.

Б-г: У тебя всё «ничего», когда ты хочешь. Ты всё можешь простить, когда хочешь: от недостатков внешности до ненависти и отвращения к тебе самой. Но это только тем, кого ты любишь.

Ы: Нет, я вообще готова прощать…

Но я помню ту, другую Женьку. Не в Атланте — в Харькове. Готовую заступиться, помочь, поделиться… Когда говорили после Чернобыля, что теперь, мол, будут рождаться дети с двумя головами, Женька согласилась: «Пусть с двумя. Лишь бы рождались».

Когда я рассказала об этом в Курске Ю. И., он воскликнул: «Вот настоящая женщина!»

Б-г: Как она непохожа на тебя!

Ы: Совсем непохожа!

Б-г: Но она стала совсем другой.

Ы: Вот та, в Харькове, и есть настоящая!

Готовая сама принести и предложить интересную книжку, которую мне тогда невозможно было достать. Да я бы о ней и не услышала. Юджина О'Нила. Пьесы. — «Любовь под вязами».

Б-г: Ладно. Давай поговорим о тебе. Ты же за этим пришла.

Ы: А тебе разве интересно обо мне?

Б-г: Я хочу прояснить для тебя же кое-какие вещи.

Ы: Ясни́! Я вижу, у тебя ко мне не осталось злости. И на том спасибо.

Б-г: Ты сама индуцируешь свою вдруг вспыхнувшую любовь к А. М. Ты прекрасно знаешь, что любишь совсем другого человека. Он и дал толчок твоему воспоминанию. Он и есть толчок. А. М. — лишь видимость, несчастная жертва. Ты говоришь каждому: «Не ври!» — а сама врёшь как сивый мерин.

Ы: Сравнение изящное, но как раз волосы я крашу уже давно.

Б-г: Так это же я беличьим хвостом, мягко. Я всё-таки тебя жалею. Самой, небось, страшно, что кто-нибудь любопытный заглянет к тебе в душу. А там не Тютчев с аршином на берегу Средиземного моря, уже с нашей стороны, нет…

Ы: Откуда ты знаешь о Тютчеве? Я ведь только собиралась тебе рассказать…

Б-г: Нет, не Тютчев. Там вещи похуже.

Ы: Да, страшно, да боюсь. Заглядывать в чужую душу, не открыв своей, — это вообще подлость, один из её самых глухих закоулков.

Б-г: А ты сама к себе в душу часто заглядываешь? В настоящую, невыдуманную?

Ы: А настоящей нет!..

То есть как раз выдуманная — она и есть настоящая.

Б-г: На самом деле А. М. для тебя давно мёртв. Ты пользуешься его стихами, как стихами любого другого поэта. Без ревности. Без желания заглянуть внутрь — и в него, и в себя. Потому что давно не актуально. Ты искренне рада, что у него случилась последняя любовь в Калифорнии — Ирника. Ты ей симпатизируешь. «Но узна́ю всегда по порыву и быстрой походке». Ты подставляешь себя в это стихотворение без тени стыда — а ведь оно не тебе! — И без тени ревности.

Ты его давно не любишь. Он — именно для тебя — давно — именно мёртв.

Перестань лицемерить!

Нет, меня не обманешь. Да и себя ты только делаешь вид, что обманываешь. Ты всё знаешь. Совсем другой человек…

Ы: Так и совсем не так! Ты не понимаешь. Но одно не мешает другому. Это — одно и то же. Одно только усиливает другое.

Б-г: Да и потом...После него были и другие. Был и другой, Ю. И., тринадцать лет. Это не мало. Что же о нём ты совсем не вспоминаешь?

Ы: Вспоминаю, как дочь Ю. И. меня ненавидела, устраивала отцу скандалы.

Б-г: Да, но старалась подражать тебе.

Ы: А жена была спокойна.

Б-г: Даже сочувствовала. Понимала, что в этой дистиллированной воде рыбки не выловишь. В этой дистиллированной душе, устремлённой только к карьере.

Ы: Но не сообщила мне, что Ю. И. умер. Хотя мой адрес был ей хорошо известен. Ведь Ю. И. сказал: «Не волнуйтесь, Вам сообщат первой».

Б-г: Тебя тронули его речи про любимого задушевного героя Иванушку-дурачка и сквозная тема исследования — «Дурак и шут в бытовой сказке».

Ы: Да, я их приняла за чистую монету. Как и он сам, впрочем. Но главным в нём оказалось потрясающее лицемерие. При большом и изощрённом уме.

Б-г: Смотри, об А. М. ты — только хорошо, а о Ю. И.

Ы: Даже сравнивать не собираюсь! Насколько же А. М. был лучше. Не говорю уже — талантливей. Да, скажи кому угодно: солидный, умный, уважаемый человек, профессор — и Никто, способное на что угодно. В быту — чудовище. Но насколько же лучше! Да и чище! Несмотря на видимость.

Б-г: Да, видимость была та ещё. Как говорят в погодном бюро, ограниченная видимость.

Ы: Неприкаянный А. М. — и человек с мощным инстинктом самосохранения.

Б-г: Но как тяжело умирал. Тебе не жалко?

Ы <безжалостно>: Я забыла его.

Б-г: Да, вот так и полагайся! «Для бедной, легковерной тени…»

Ы: Так что ты тоже не очень-то доверяй молитвам и обещаниям. Да, я забыла его. Он меня всё время одёргивал, сковывал.

Б-г: А про себя восхищался и видел в героинях книг и фильмов — тебя.


<Вставная сценка:

Ю. И.: Вы бы сходили в «Юность», там до сих пор ещё идёт этот фильм, американский, отличный… про Вас.

Ы: Про меня? Американский?

Ю. И.: Ну да, про Вас. «Женщина французского лейтенанта», по Джону Фаулзу… У вас он ещё, в Харькове, не шёл? Там Мэрил Стрип играет… Стрип… это по-английски, кажется, раздеваться?>


Ы <Б-гу>: Да, видел меня в героинях… Я разозлилась, я другая: я бы не могла сбежать от человека, жизнь которого только что разрушила. Хотя и хорошо, может быть, что разрушила. Для него хорошо.

Да, видел в героинях… Ну и что? Я не могла писать стихи. Да он бы и не хотел. Он хотел, чтобы был только он.

Б-г: Хотел — не хотел… Что ты там вякала о независимости? А сама каждый раз зависела от того, кого любишь.

Ы: Печально, но это так. Чересчур зависела. И зависала…

Я впитывала запах хлеба в Курске, в улочках: Золотая, Сторожевая… Пререкалась с Ю. И. Но стихов не писала.

Я двадцать лет стараюсь построить среди котов то ли социализм, то ли коммунизм с человеческим лицом.

Б-г: И как успехи?

Ы: Стараюсь. Но кроме человеческого лица, очень неприглядного даже у кошек, ничего не получается.

Б-г: Да, гуляет, наверное, Ю. И. по Елисейским полям, вспоминает тебя, готовится сказать тебе очередную колкость. А ты? Твоя память никого не удерживает и не удержит. Она дырявая.

Ы: Приятно услышать такую суровую правду. И от кого же? Скажи, а как у тебя самого с памятью?

Б-г <пренебрегая вопросом>: А помнишь, как А. М. под конец сказал тебе, что ему нужна другая женщина — полевой цветок, продолжение её окна в его окно?

Ы: Как не помнить? Меня это вырубило из жизни лет так на тридцать, не меньше. Потому что Ю. И. — не тот градус широты, долготы и Цельсия.

Б-г: На сорок!

Ы: Я была в панике, в ужасе. Я не представляла во всём космосе, во все времена, во всех уголках и закоулках Вселенной другой равноценный вариант. Всё другое, казалось мне, будет страшным понижением. Я не знаю, почему я не умерла. Хотела ведь.

Но была страшно обессилена. И не только… Это ничего не изменило бы. Ну не стало бы меня — только и всего. Но полевой цветок остался бы. Хотя это был тот ещё цветочек. Некрасивая, угрюмая, властная, зато какая хозяйка! Вот кто умел организовать быт и покатить его по рельсам. Да и А. М. она любила, конечно. А ему нужен был Дом.

Б-г: Он же предлагал тебе. Предлагал! И письменно, и устно. Но ты не поняла, как это для него важно — и ничего не ответила. Нет, ответила! «Сверкают Псы, летит метель…» Он этих псов насмотрелся… Их было по горло. А ты не поняла!

Ы: И не могла понять, и иначе не могла! Я его слишком сильно любила для Дома. Дело происходило в Космосе. Я же не Оксана. Пардон, не полевой цветок. Нет, иначе быть не могло. Мне это предложение А. М. казалось такой мелочью, незначительной, даже оскорбительной. Никакими житейскими крючками и зацепками я его никогда не цепляла, хотя возможности такие у меня были, и не раз.

Б-г: Ну вот и потеряла своего А. М.

Ы: <с новой силой>: Зато всё, что я писала! Всё! Стихотворение, письмо, рассказ, пьесу, коротенькую записку — всё его трогало, он никогда не оставался равнодушным. Он всё улавливал с полуслова и всё принимал. Всё. Всегда! До и после «полевого цветка».

И больше так никогда ни с кем не было и не будет. Никогда! Он давал мне возможность БЫТЬ, давал мне полную свободу слова, любого, какого захочешь, — за и против него, в какой угодно форме. И никогда, никогда! Ничего! — я не только руку, но и голову даю на отсечение, — не читал равнодушно, холодными глазами, как посторонний.

И я сорок лет, вот как Моисей водил евреев по пустыне, каждое утро и каждый вечер разговариваю с его автопортретом, который он набросал на восковой дощечке, за секунду, в январе 1980-го. Почти как Державин, который своё последнее слово — «Река времён» — написал на аспидной доске. Иногда эти глаза, пустые и жестокие в моё отсутствие, когда я прихожу, — наполняются… И я с ним откровенна. Он больше знает обо мне, чем ты когда-либо будешь знать, изобличая меня. Это единственный — человек, портрет, иконка — не знаю, — кто меня слушает, сочувствует, понимает. И даже отвечает.

Б-г: Но ведь тебе хорошо известно, что ему никогда, ни при какой погоде не пришло бы в голову, ну, не только в голову, но, конечно, прежде всего, в голову, хоть на несколько дней лишить себя удовольствия… Тут он себе ни в чём не отказывал и не считался с женщинами.

Ы: Ты ошибаешься, Господи, считался! Он тратил себя, он не брал просто так. Естественно, иногда больше, иногда меньше, но всегда тратил. Он был открытым и спонтанным человеком, несмотря на мрачность и хмурость долгими временами. Многословным, не экономным ни в чём. Вот именно таким: «Пускай он выболтает сдуру…»

Б-г: Прекрасно! Что же ты не тратила себя в этом плане?

Ы: Я устроена по-другому Я не могла!

Б-г: А сейчас?

Ы: Да помолчи хоть об этом! Ну не хочу я говорить!

Б-г: Хорошо, из уважения к твоим преклонным летам.

Ы: Брось! Для меня время течёт по-другому. Меня не запугаешь.

Б-г: Для тебя, может, и по-другому. А для других-по-прежнему. Но смотрят на тебя другие.

Ы: Ну и пусть. Я знаю. Ты тоже в числе других. Иже с ними. Потому что ты зауряден.

Б-г: Ты просто дура, которая отказывается видеть очевидное. Но это тебе не поможет. То, что ты не желаешь видеть, всё равно существует. Ты хочешь выломиться из иерархии? Да ты просто окажешься в самом низу. И ты, дура, скажешь, что равна мне?

Ы: И мне, дуре, дана жизнь.

Б-г: Мною, между прочим. Жизнь — это не твоя заслуга.

Ы: А тебе — кем? Молчишь? Не знаешь? И вообще, если дал жизнь, сделал доброе — или злое? — дело — забудь! — И предоставь эту жизнь себе самой.

Слабо?

Б-г: Ты погляди, дура. Тебя же никто не любит. Начиная с меня.

Ы: Ну и хрен с вами и с вашей любовью! Не люби́те. Лучше вы будете не любить меня, чем любить во мне — не меня.

Б-г: Но любовь ведь такая штука, так всегда: любят не ту или того, а то.

Ы: Со мной этот номер не пройдёт.

Б-г: Не понимаю. Сиди себе тихо, спокойно и не мешай себя любить. Что может быть проще?

Ы: Для меня самое главное в жизни — возможность свободно говорить. Признак моей любви — это прежде всего абсолютная (насколько для меня достижим абсолют) свобода моей речи, без всяких скидок на снисхождение, на светскость, приличие, уместность, благообразие, желание понравиться, безопасность и т. д. Это для меня главное. Иначе всё теряет смысл, мгновенно понижается.

Б-г: Ты уже однажды заработала за «свободную речь» — «полевой цветок». Это тебя ничему не научило. Так ведь «полевой цветок» — это ещё из лучшего.

Ы: Мне уже поздно учиться.

Б-г: Да. Древнее выталкивание. Шкафчик не твой! Ты в чужом мире, и на этот раз — как никогда — в чужом! Тот, кого ты любишь, хочет тебе Зла, потому что ты для него — воплощение Зла, уродства и всяких неприятностей, всего того, что ему поперёк и отвратительно. Хуже относиться к человеку и женщине невозможно, это уже за дном. Какая-то «задонщина» или даже за станцией «Дно». Он готов окрыситься на тебя каждую минуту, и ненавидит он тебя не открыто, а исподтишка.

Наши достижения! Я тебя поздравляю. Это ж надо было так постараться и преуспеть! И малыми усилиями. Ты, ты! — Запомнила? Поняла? — воплощение чуждости, твой шкафчик не здесь. И вообще, у тебя нет и не может быть здесь своего шкафчика. Ты можешь смотреть, открыв рот? Ты можешь поддакивать? Ты умеешь быть заодно? Что ты вообще умеешь? Ничего: ни того, ни этого, ни пятого, ни десятого. Ты умеешь быть вдоль? Нет, только поперёк! Так чего же тебе ждать?

Ы: Я сама не заметила, как это стряслось. Я проглядела.

Б-г: Надо было смотреть в оба, а не гав ловить! Это только твоя вина. И только твоя глупость. Не вздумай никому жаловаться и рассказывать эту неинтересную историю. Любовь, если тебя в ответ не любят, — всегда вина и преступление.

Ы: <плачет>: Я думала, он меня любит…

Б-г: Ну, насмешила… Она думала! Да с какой стати? Ты просто не знала…

<Разжалобившись>:

Ну, можешь сдохнуть, если тебе так уж тошно. Кто тебя удерживает? Пожалуйста: зелёный свет — все пути открыты.

Ы: Что им всем надо от меня? Что ни сделаю, ни скажу, ни подумаю — всё им не так, всё им не нравится. Заранее всё не нравится. Но я не могу быть не собой. Что же мне делать?

Ведь вы не любите меня за лучшее во мне! <Плачет>.

Б-г: Ну, это уже с твоей стороны просто черная неблагодарность. Я же сказал: пожалуйста, можешь сдохнуть, все пути открыты. Тем более, чужая ненависть — тяжёлая ноша.

Я понимаю.

Только — смысл?

Никто не заметит, а что не расстроится — это уж как пить дать. Некоторых ждёт даже тихая радость, безотчётная, не вполне ими осознанная. Единственно, чем это может стать — однодневной темой разговора. Как погода. Хотя в погоду вкладывается больше души и порывов. Чужая смерть — это вообще тема для разговора… незатратная. Но есть, есть ещё перспективы.

Старик-капитан в кресле в бейт-авоте. Слюна стекает на живот и ниже, и посетители думают, что он обмочился. Добрая медсестра (повезло!), участливый на людях санитар (счастливое стечение обстоятельств в отведённые и оплаченные часы). Часть твоей участи разделят. Вот возможное счастье. «Вот счастье, вот права!» Как там, «Из Пиндемонти»?

Ох, сколько возможностей! Не упускай их, слышишь? Это наконец действительные возможности. Это реальность стучится к тебе. Не пренебрегай волшебной действительностью. Она идёт к тебе. Есть, есть ещё, чего достичь! Смелее!

Ы <заикаясь, неуверенно>: А то, что я напишу?

Б-г: А? То, что ты напишешь? Это тени, которые проходят мимо других теней, ничуть их не задевая. А чаще и не замечая. Это такая равнодушная регистрация, один «предмет» сменяется другим проплывающим «чем-то». Ты хочешь увидеть Лицо? Ты его не увидишь! Даже я — безвидный. И мир — безвиден (в нём видны фантомы), и бесслышен, и бессмыслен, и безотзывчив, и бесславен, и бесследен.

Ты думаешь увидеть Лицо, которое смотрит в твоё лицо, глаза, которые глядят прямо в твои глаза, никуда не сворачивая. Ты его не увидишь. Личину, личины — пожалуйста, сколько угодно!

Лицо — нет. И никогда. Никому не нужна ни ты, ни то, что ты сделаешь. Пожалеть о твоём отсутствии могут только животные: кто-то вымрет, кто-то найдёт другого «кормильщика», «кормчего» — и будет доволен, кто-то будет скитаться по улицам и помойкам.

Ы <cебе>: «Как неожиданно и ярко…»

<Б-гу>: Помнишь Тютчева?

Б-г: А, этого… «Мысль изреченная есть ложь Действительно, был умён.

Ы: Я его недавно встретила возле моря.

Б-г: Да ну?

Ы: Вставная челюсть, мелкие зубы, вдохновенный седой ореол, вздыбленный ветром», в руках палка — аршин, которым не измерить; впереди — метапель, почти отдельно. Перепутал страну, которую аршином общим не измерить. Но в глазах, в волосах, в шагах — безумие и вдохновение, свечение — как в море, как в рваных тучах. Лет так сто пятьдесят с тех пор, как умер. Ну, так и выглядит. Только вдохновение его и молодит. Я встречала его возле моря несколько раз. Мы никогда не шли с ним в одну сторону. Всегда навстречу.

Б-г: Тютчев… Да… Но ты любишь не А. М., а совсем другого человека. К сожалению.

Ы: Да, я знаю. А может быть, никого. Да, да скорее, — Что.

А это Что — вот оно всегда одно и то же. Потому что Кто никогда не отвечает тебе полностью. Отвечает только Что. Только что ответило — и улетучилась.

Б-г: Но ведь всё-таки А. М. был для тебя Кто. А?

Ы: Был. Какое-то короткое, но сверхнасыщенное время. Она была до краёв, эта минута, — и не оставляла места для будущего. Был. Пока из Кто не превратился в то самое вечное Что, а там не слился со всеми другими чтами или чмами, то есть опять-таки — со смертью.

<С новой силой>: Но я хочу жить! Жить!

<Подумав>: Слово «Чмо» мне очень нравится. Такое ёмкое.

Б-г: Почему бы тебе не взять его в качестве псевдонима? Ведь и Одиссей, и Иннокентий Анненский выбрали псевдоним Никто.

Ы: Слишком ёмкое слово «чмо». Я провалюсь в него.

Б-г: А помнишь, в начале вашего знакомства А. М. решил объявить Всесоюзную дискуссию: какой акт существеннее — половой или творческий?

Ы <сначала развеселясь, потом погрустнев>: Да, и ответ был найден незамедлительно: половой, незаметно переходящий в творческий, и творческий, незаметно переходящий в половой. Но ещё раньше, с чего и началось наше, тогда ещё — заочное, знакомство, — это его пароль-приглашение: «Если будете любить меня, то пишите ненормально, но как только ни пожелаете, — и не пожалеете». И никогда больше никто мне не делал такого предложения. А лучшего найти для меня невозможно.

Б-г: Ты говоришь, он мгновенно всё улавливал.

Ы: Да, в нём не было отталкивания. Способность всё принять. Но иногда он входил в стихотворение нелегко. Однажды он прочитал моё стихотворение про лошадь-боль, пасущуюся в ярко-красных овсах; стихотворение, написанное не ему, еще до знакомства с ним. И я помню его напряжение, он покрылся потом, как во время того самого акта, — и я была поражена точностью, угадыванием, откуда пришло каждое слово, каждое движение: стихотворение как бы рождалось заново, становилось как будто написанным им самим. Эмпатия, в противовес аутизму. Правда, это было только один раз. Но какая же это было точность и невероятная щедрость. Его и в жизни охватывали такие порывы щедрости, когда он мог потратить последнее и купить мне понравившиеся ему черные бархатные брюки, мне совершенно ненужные. И здесь: прочитал самым что ни на есть затратным способом. Вот этой отдачей, а не лёгким, ничего не стоящим пробросом. Стихотворение, я тебе уже говорила, написанное ещё до знакомства с ним, с А. М. Человеку, которого я, рассказывая отцу, назвала «полным ничтожеством». И теперь так считаю. А тогда, начитавшись Теннесси Уильямса, я увидела хрупкость там, где она была только внешней. Отец поправил меня: «Не говори так, нельзя. Ведь остались стихи». Так вот, стихотворение это, написанное до встречи с А. М., было прожито им с такой интенсивностью и отдачей, что стало как бы написанным им самим. Больше так никогда ни с кем не было. Изнутри, не холодно. Не с безопасного расстояния. Так, как надо и читать, и писать. Для того всё и пишется. Без внутренней защиты, не думая о безопасности.

Да, А. М., я не на зло отвечу, которого тогда — в будущем, теперь уже в прошлом, — было так много и так больно, но на добро. Оно ведь тоже было немеряным.

Б-г: Да, для тебя всегда один человек затмевал весь мир. И ты мира не замечала — так, вскользь. а для А. М. мир всегда существовал. Мир и красота. Что ты могла ему дать?

Ы: Скажи ещё: Мир, Труд, Май.

Б-г: Ты же недаром не умеешь жить.

Ы:   А. М. тоже совсем не умел жить.

Б-г: Но не умел по-другому. Любопытство ко всему. Он, как дождь, изливался равно на всех. Но молнии его доставались тем, кого он любит. А он умел любить сильно! Несмотря на так называемое сексуальное любопытство. Но оно проявлялось временами, полосами. не тогда, когда… Он вообще увлекался людьми, не только женщинами и друзьями. Делая их незамедлительно знакомыми.

Ы: Да, что-то в нём было от Ноздрёва.

Б-г: Не самый плохой персонаж. Кстати, из-за него погорел Чичиков.

Ы: Чичиков — это, наверное, Ю. И. Карьерист, мнивший себя идеалистом.

Б-г: Хватит глупых литературных параллелей. Ты не в классе на уроке. Кстати, об уроках.

А помнишь, как в шестом классе Оксана Копыткова, девочка с дисграфией, двоечница, но по-своему умная и не зашоренная, догадалась, какой ты хотела получить ответ о «Трёх пальмах» Лермонтова — и она ответила, что они слишком сильно хотели, слишком сильно — и получили это, то, чего хотели так страстно. Правда, с избытком. И в каком ты была в восторге.

Ы: Да, я всегда любила Оксану, с ней можно было говорить напрямую, без «третьих», хотя бы при целом классе. Вряд ли её судьба, девочки из семьи алкоголиков, сложилось благополучно.

Б-г: Не интересовался, но при случае узнаю для тебя.

Ы: Спасибо!

Да, а разве три пальмы были виноваты? Чем? Что умели сильно любить и страстно хотеть? У тебя это всегда наказуемо. Оксана поняла, что ты — скотина <Б-г нахмуривается, потом смеется>, не лучше урода Лазарева с его «Диагностикой кармы», модной в девяностые годы. Гаже книги я не читала. Мол, предпочтительней гармония, сдержанность, ровная разумная любовь, золотая середина, а не страсть. Страсть — уродство, перекос, дисгармония. И т. д. Но Оксана-то росла в семье пьяниц, как и многие в том окраинном посёлке Восточном, где я работала. Она много лишнего видела с детства и поняла, что ты — скотина.

Б-г: Ну вот, ты опять… Хватит уже!

Ы: Подлизывательского выпрашивания в ней не было. За это я её и любила.

Б-г: Вообще-то, что бы ты ни говорила и ни делала, я вижу, тебе ближе протестантская этика: ничего лишнего, никакого кокетства, ригоризм. И даже некоторая педантичность.

Это бедность, моя милая.

А твой А. М. — языческий католик, с любовью к избытку, к роскоши (правда, нереализованной, но с тягой). Ему бы мецената! Отсюда — многоканальность канальи и жажда красоты.

Мне тебя жалко!

Ы <себе>: Да, забавно. Он мне писал: «И если новая катастрофа, то не выживу только я после такого крушения, если только не попаду на какой-нибудь сквозняк жизни, тянущий во все щели нашего расползающегося мира».

На самом деле тогда не выжила я (хоть и разговариваю сейчас с тобой), а сквозняки… да он и умер от воспаления легких!

Б-г: Что ты хотела? Ты вообще не можешь ни с кем совпасть. Разве что, действительно, на «сквозняках жизни» — и то на самое короткое время.

Так что смирись!

Да, казаться ты можешь другой, совсем другой. Казаться, выглядеть. Но только казаться. Твоя ригористическая суть для меня очевидна.

Ну ладно, ещё ты, может быть, смогла бы стать католической мученицей. Или шахидкой, если бы родилась неподалёку от места твоего теперешнего проживания. Потому что ты не для жизни!

Ы: Неправда! Зачем ты меня нарочно огрубляешь?

Именно я как раз — для жизни. Но не для твоей жизни, для иной. Не в твоём смысле «иной», где «иной» — значит — мёртвый, а первая ступень — инок (монах, а не народ инков). А иной — другой, не такой, как у тебя. Да вспомни хотя бы блоковское «Инок». Вот это — для меня! Я люблю — жить. Может, поэтому до сих пор и не сдохла. Вспомни ещё раз блоковские ямбы — «О, я люблю безумно жить…»

Где «безумно» — не степень, не «очень», а не по вашим правилам, вне ваших правил. А в стихах нужно оставлять пространство и для наивного слова. Не всё должно «играть».

Б-г: Послушай, отвлекись немного от А. М. и от Блока. Ведь твой муж был, пожалуй, единственным человеком, который не боялся, что подумают и скажут другие. Он был поглощён тобой.

Ы: Просто у него было очень хорошее чувство юмора. Это помогало ему переносить меня.

<Комната Ы и её мужа, за столом гости.>

Муж <Женьке, сидящей рядом с ним>: Посмотри, скорее посмотри на неё!

<Женька смотрит на Ы и хохочет.>

Женька: Он видит её насквозь, но любит.

Б-г: И это при его гибкости и сверхобщительности. Ты его недооценила. Ну конечно! Кто б ещё терпел твои выходки? А творила ты… Ты же не обо всём рассказываешь.

<Ы остолбеневает>.

Б-г: Ну не бойся, я тебя никому не выдам.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.

Введите сумму не менее null ₽, если хотите поддержать автора, или скачайте книгу бесплатно.Подробнее