18+
Под знаком огненного дракона

Бесплатный фрагмент - Под знаком огненного дракона

Жанна Лилонга. Перстень Мазепы

Объем: 354 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

ЖАННА ЛИЛОНГА

книга 1.

О, проснись, проснись!

Стань товарищем моим,

Спящий мотылёк!

Басё

Часть 1. Мир женщин

Полоса неудач

Из подъезда панельного дома на Смоленской набережной выбежал невысокий молодой человек, по виду которого можно было догадаться, что он опаздывает на какую-то важную встречу. Разлетающиеся чёрные брови сведены от напряжения, взгляд устремлён вперёд, а безошибочность выбора поворотов: под арку, затем налево и вдоль набережной, к метро «Приморская», — убеждала внимательного прохожего, что парень местный.

Но никаких прохожих на тот момент поблизости не было, так что наблюдать за Гриней — так звали молодого человека — было некому. На самом деле он никуда не спешил, его просто вынесло на крыльях скандала в осеннюю морось серого питерского денька, и он ещё сам не знал, куда направит стопы. По большому счёту, ему некуда было податься. К отцу в мастерскую? Нет, тот не любит, чтобы без предупреждения, да скорее всего, красит, и телефон отключён.

Скандалы с матерью стали обычным делом, но последнее время к ним добавилась череда мелких и крупных неприятностей, так что выдержки уже не хватало, и Гриня срывался. Вот так, как сейчас — убегал из дома и мотался по городу или отсиживался в подвальчике у азербайджанцев, если хватало денег на кофе.

Неприятности преследовали Гриню с начала года. Взять хотя бы затянувшийся развод матери с Витусом, за время которого неприязнь к отчиму, давняя и взаимная, переросла в открытую вражду, измотавшую обоих. Или неприкрытое преследование учителями в школе, с одной лишь целью: непременно избавиться от него после девятого класса.

Но была ещё одна проблема, пожалуй, самая главная, о которой Гриня думал не переставая и решения не находил. Деньги, будь они неладны! Вернее, их отсутствие. Без денег жизнь останавливалась. Хорошо, что мать пока не попрекала едой и одеждой, что ему было, где преклонить голову — то есть «хлеб» поступал, а вот «зрелищ» явно не хватало. Иногда ему просто некуда было податься. Дома скандалы, в школе — запущенные предметы и общение с себе подобными, то есть с такими же кандидатами на вылет.

Оставалась улица. Но это так, фигурально — улица. На самом деле было несколько вполне уютных и доступных местечек, где порой удавалось неплохо провести время. Но везде без исключения требовались деньги, которых не было. Только одна вещь ещё могла достаться даром — это чтение книг. Библиотеки — приличные, годами собираемые — имелись как у отца, так и дома, и Гриня, читающий запоями, был забит под завязку разного рода знаниями. Они перебродили, выстоялись и сами собой разнеслись по многочисленным ячейкам памяти. Это уже был не просто багаж знаний, а боевой арсенал. Личное войско, которое всегда стояло наготове. Только куда двинуть это войско?

Одно время в поисках смысла жизни он прибился к кришнаитам. Обзавёлся чётками из рудракши, оранжевым дхоти, которое носил поверх обычных джинсов, обрил голову, оставив на макушке косичку. Его можно было встретить в живописной группе, которая под ритмичный стук барабана, с пением «Харе Кришна», проходила по улицам, появлялась в метро. С отсутствующим взглядом, перебирая чётки, Гриня двигался сомнамбулой и ничего вокруг не замечал.

Зимой кришнаиты разбрелись по комнатушкам благотворительных фондов и подвизались кормить малоимущих жителей северной столицы дешёвыми блюдами из риса и овощей. Гриня с невозмутимым видом накладывал желающим порции горячей пряной еды то на углу 11-й линии и Большого проспекта, то у Дома кино, а иногда и вовсе где-нибудь на Ржевке, среди однотипных коробок панельных домов.

Но потом и в этом разочаровался и, не найдя ничего другого, словно впал в спячку, грезил наяву, воображая совсем другую, ослепительно прекрасную реальность, где ему, главному герою, было всё доступно. Прекрасные девы дарили ему свои ласки, гардероб полнился шикарными костюмами от модных кутюрье, шампанское (которого он терпеть не мог, но тем не менее…) лилось рекой, со всех зеркал ему улыбался неотразимый красавец, с которым у него было так много общего…

Впрочем, внешность у Григория Батищева была на уровне. Как-то в одночасье из худого, шмыгающего носом пацана он превратился в стройного и весьма симпатичного юношу: зелёные отцовские глаза с густыми, длиннющими ресницами, широкий разворот плеч и вдобавок лёгкая походка, пластичность и непередаваемая точность жеста, доставшиеся от матери, Василисы. Только он своей привлекательности не осознавал, полагая, что никому не интересен.

Если бы его среди ночи внезапно разбудили и спросили: какая твоя заветная мечта? — спросонья бы выпалил: деньги и женщины! Причём именно в такой последовательности. Всё стоящее — а женщины, безусловно, в этом списке были на первом месте — требовало затрат и немалых. Особенно женщины из его полуденных снов.

Гриня не мыслил себя среди дворовых пацанов с пивком и сигаретками в окружении отвязных девок. Дешёвки были ему противны, как и сама продажная любовь. Хотя и эти убогие забавы требовали расходов. Впрочем, любовь в её литературно-романтическом контексте его тоже не привлекала. Он вовсе не стремился отдать своё сердце кому бы то ни было. Перспектива душевных восторгов и страданий была не для него — это ведь означало бы впасть в зависимость, причём с непредсказуемым результатом. А он дорожил свободой и хотел гарантий.

Ему больше нравилось понятие «заниматься любовью», и хотя это выражение было всего лишь англоязычной калькой и, как и всё поверхностно заимствованное, не соответствовало по смыслу западному оригиналу, тем не менее, основную черту от него переняло. Занятие любовью — это процесс, целью которого является сексуальное удовлетворение партнёров. Он так к этому и относился, тем более что это самое удовлетворение в последний год стало его насущной физической потребностью — и к чёрту вздохи, записочки и прочая конфетная мура!

Отец пытался говорить с ним о сублимации, о снятии напряжения с направлением энергии на благие дела: спорт, творчество. Но Гриня не видел в этом смысла. Зачем расходовать энергию на какие-то посторонние цели, когда она может доставить столько удовольствий при использовании по назначению?

Пока он грезил наяву, в его семье произошли существенные перемены. Витольд Чичмарёв — теперь уже некому было называть его Витусом — отсудив у Василисы дочку, убрался в свою маленькую квартирку где-то в районе Металлостроя. Как и почему Нинуля осталась с отчимом, Гриня не интересовался, испытывая ко всему, что происходило в доме, привычное равнодушие. Главное — отчим теперь далеко и не сможет изводить его мелкими придирками.

Хотя Металлострой находился в черте города, Витольду Захаровичу казалось, что он очутился в провинции, и пейзаж вокруг чем-то напоминал пригород родного Харькова. Из окон были видны и Нева, и Ижора, и облезлая, но действующая церковь. Правда, до ближайшего метро приходилось долго и нудно добираться на маршрутке, но и это вскоре отпало, поскольку прежнюю работу пришлось бросить — в НИИ уже полгода не платили зарплату. Так что переезд подтолкнул, сам бы он ни за что не решился оставить лабораторию, свои наработки, которые вот-вот должны были пройти последние испытания, но уже третий год пылились в забвении.

— Значит, так суждено, — думал Витольд Захарович, с сожалением и отрадой наблюдая за плавным течением совсем другой, свободной от гранитных оков Невы, за густой, почти деревенской зеленью, за патриархальными рыбаками на деревянных самодельных лодках. Вернее, не сожалел, а удивлялся, как и почему он так бездарно и глупо прожил эти двенадцать лет. Так вот же, для Нулечки, — прозревал и успокаивался он, находя повод обнять и приласкать дочку, заглянуть в глаза — материны, цвета переспелой вишни — поерошить «чичмарёвскую» проволочную гриву.

Зимой нанимался сторожить дачи, а с весны устраивался сезонным рабочим в ближайшее тепличные хозяйство, так что вкупе с алиментами, которые шли от бывшей жены, денег на жизнь хватало. В Питер они с Нулей выбирались редко, зато Гриня через какое-то время стал к ним частенько наведываться — сестрёнку навещал.

Отчим поначалу на него косился и был в общении сух, но потом, увидев, как Нинуля радуется визитам брата, как скромно и воспитанно держится пасынок, постепенно привык, оттаял и даже начал отпускать с ним дочку в «город» на культурные мероприятия. Ниночке шёл уже двенадцатый год, а она ни разу не была ни в Мариинке, ни в Русском музее.

Обычно Гриня заявлялся в пятницу вечером, ночевал на раскладушке в тесной кухоньке, а на всю субботу они с сестрой уезжали в цивилизацию: сначала ненадолго к маме: подкормиться и выслушать наставления, потом — на просторы каменных джунглей. Иногда удавалось достать билеты в театр или ближайший ДК, а могли весь день тыкаться бессмысленно и тупо, либо угодить на «квартирник» с обкуренными музыкантами. В таких случаях Гриня строго-настрого наказывал сестре держать язык за зубами, иначе — всё, хана, будет дома сидеть да на лодочную станцию глядеть из окна.

В воскресенье с утра Гриня вёз Нину обратно в Металлострой на электричке и по дороге читал ей что-нибудь из книг, которые в данный момент были его идейными руководителями. Потому что никаких других руководителей он не признавал. Потом всё-таки один появился — Валентин Альбертович. И вот тут его жизнь проделала первый кульбит, изменив траекторию движения, как река меняет своё русло после сильного паводка.

Долгое время Гриню не интересовало, каким таким макаром удалось отчиму отсудить при разводе дочку. Это уже после знакомства с Валентином он стал приглядываться к матери, задумываться, сопоставлять. Василиса Батищева — для своих Лиса — была социологом, защитила кандидатскую диссертацию и последние годы преподавала в недавно учреждённом Европейском университете. А попутно читала лекции, даже за границей, а именно в Финляндии.

Она сумела ухватить за хвост чрезвычайно острую и востребованную тему женской эмансипации, которая в её изложении подавалась под различными соусами: ведущая роль женщины в семейной жизни, преобладание женского начала в развитии культуры, участие передовых женщин в политике. Имея возможность провести за счёт университета социологические исследования — опросы, обработку данных, экспертизу, — Лиса не тратилась на подготовку своих вполне коммерческих проектов. Статус доцента Европейского университета, располагающая и привлекательная внешность, знание двух иностранных языков открывали Василисе многие возможности.

Но было одно досадное обстоятельство: за долгий период баталий на семейном фронте нервы у Лисы совсем сдали. Посреди лекции она могла зарыдать и убежать, причём безвозвратно, оставив слушателей в стеснительном недоумении. А то вдруг пускалась в колкие споры с оппонентами, тогда как сценарий телевизионного шоу был однозначен и не допускал подобных эксцессов.

Правда, некоторые злые языки уверяли, что семейные распри тут ни при чём, всё дело в стремлении Василисы Егоровны Батищевой всегда и везде быть правой, не принимая никакой критики в свой адрес. И ещё — в непреодолимой потребности стоять выше всех. Как язвительно говорил Гринин отец, Сандро, — из любого пня создавать себе пьедестал. А это ведь мало кому нравится, и всегда найдётся кучка «доброжелателей», которые, искренне переживая и болея за судьбу такой способной, но несдержанной… за репутацию родного университета, тем более, за рубежом…

Всё это сыграло свою роль, и однажды её вызвал проректор по науке — самый близкий и уважаемый Василисой человек — и в мягкой, но категоричной форме предложил серьёзно заняться здоровьем. Может быть, Василиса бы и взбрыкнула, но это совпало с прекращением — в одностороннем порядке и с выплатой неустойки! — годового тура лекций в Финляндии. Как она догадалась, хотя в документе об этом не было ни слова, после очередного досадного срыва.

И Лиса сдалась. С рекомендациями и по звонку самого́ проректора, в лучшую клинику и даже в только что отремонтированную отдельную палату — она легла на недельное обследование, а проторчала там целый месяц. Обнаружился сложный по симптоматике невроз, но что самое ужасное — ярко выраженная биполярная шизофрения, давняя и неизлечимая.

Странное дело — только месяц назад она добровольно и без всякой боязни пришла к своим людям немного подлечить нервы, как — вот тебе на! — ей ставят диагноз, несовместимый с её профессией, работой, со всей её жизнью. Болезнь, несовместимая с жизнью, это ведь смерть, не так ли? И Лиса стала умирать. Хотя она продолжала свои научные труды, которые публиковались и приносили ей некоторый доход и причастность к прежнему клану, хотя и устроилась читать лекции в наплодившихся коммерческих вузах, но это уже была не жизнь. Нет, не жизнь…

Вот почему Витольду не стоило никаких усилий мотивировать развод и забрать Нулечку. Ведь мать могла быть для неё опасна!

Доктор Карелин

Квартира, которую Сандро оставил Василисе, была особенной, как и весь дом, сделанный по специальному проекту Союза художников. Главным её отличием было занимающее почти всю стену большое окно, через которое можно было наблюдать изумительные закаты над Финским заливом, а в ясные дни — игрушечные купола Морского собора в Кронштадте. Ценным приложением к комнате-мастерской был небольшой, с квадратным окошком аппендикс, в который могла поместиться узкая кроватка. Навесили дверь, и получилась «детская», где поначалу спал Гринечка, а потом Нуля.

После отъезда Витуса и дочки Василиса перешла туда ночевать, а кабинет свой устроила на кухне, водрузив на обеденный стол сначала пишущую машинку, а впоследствии компьютер. Лису тяготила и даже пугала комната-студия с окном во всю стену. Ей казалось, что ещё чуть-чуть — и она по неосторожности оступится, потеряет равновесие и непременно выпадет из окна прямиком на пики обрезанных клёнов. Так что студия оказалась в полном распоряжении Грини, но ни художественных, ни каких других открытий ему не принесла. Она стала его лежбищем с наваленной на стулья одеждой, годами не мытыми окнами, пылью и мусором по всем углам.

Диагноз, поставленный Василисе, не был для Грини таким уж открытием, а с уходом отчима стало понятно, от кого в доме шла постоянная, нервная вибрация. Теперь, находясь с матерью бок о бок, он искренне недоумевал, как Витус мог жить с ней почти двенадцать лет. Он даже пожалел его и задним числом зауважал, навещая их с Нулей в новом жилище.

Впрочем, Грине не было до матери никакого дела — хватало своих забот. Крупные и мелкие проблемы сплелись в здоровенный клубок, который с тупым постоянством катился ему навстречу, норовя придавить в любую минуту. Захлопнув за спиной дверь ненавистной школы, заранее отвернувшись от гнилого омута профтехобразования, отбросив копеечные заработки по линии молодёжной биржи, Гриня оказался совершенно беспомощным: у него не было ни перспектив, ни верных друзей. И хотя тело как-то существовало: плохонько, без радостей, но жило себе потихоньку, а вот мозг и душа буквально подыхали. Они жаждали интересных событий и острых впечатлений, красивых решений и возбуждающего знакомства с женщинами.

Как ему не хватало женщин! Не болтливых и глупых одноклассниц, с которыми у него никогда ничего толком не получалось. И не сереньких боязливых студенточек, приходящих к матери на пересдачу. Он желал, просто жаждал настоящих женщин: красивых, страстных и великодушных. Самых лучших. Он часто встречал таких, но они были из другого мира, кому-то уже принадлежали, садились в роскошные тачки, спешили по своим делам. И ничуть им не интересовались.

Да и что он мог предложить? Чем вызвать к себе интерес? Хотя он выглядел старше своих семнадцати лет, отсутствие опыта было написано у него на лбу. Гриня же на сей счёт заблуждался и полагал, что вся проблема в его полунищем прикиде. Поэтому день и ночь мозг сверлила одна мысль: где достать — и постоянно доставать — нормальные деньги. Реши он этот вопрос, и всё остальное наладится само собой. Так ему казалось.

И тут в его жизни появился Валентин Альбертович Карелин, врач-психиатр. Вернее, сначала он появился в жизни его матери, и долгое время Гриня то и дело слышал от неё: Валентин Альбертович считает… надо срочно к Валентину Альбертовичу… И вдруг — Валентин зайдёт к нам, убери в комнате…

Визит доктора заставил Гриню совершить некоторые самые необходимые действия, а именно: вынести груду пакетов с мусором, кое-как подмести пол и вымыть несколько чашек и ложек. Остальная грязная посуда была отправлена на отмокание в ванну. Возможно, он бы проигнорировал просьбу матери, смывшись «по-английски», но в этот раз прозвучала фраза, которая заинтересовала Гриню, подвигнув его остаться и познакомиться, наконец, с доктором лично. Мать рассеянно сообщила, что Валентин Альбертович нашёл для неё надёжный способ получения денежного пособия от одного лояльного к нему, Валентину, международного фонда поддержки учёных. И что он хотел бы обсудить этот вопрос, так сказать, в кругу семьи.

Доктор Карелин был практикующим психотерапевтом, к которому Василиса прибилась по рекомендации всё того же проректора по науке в теперь уже бывшем её университете. Потому что находиться на учёте в психдиспансере и одновременно преподавать студентам было невозможно. А сняться с учёта, да с таким диагнозом — невозможно вдвойне. Тут требовался специалист, который бы мог вывести пациента из-под опеки государственной системы, продолжая лечение частным образом. Доктор Карелин был таким специалистом.

Молодой друг

Поначалу Валентин Альбертович Грине не понравился. Очень маленького роста, чуть ли не карлик, с плотной коротконогой фигурой. Пока он, не покушаясь на высоко прибитую вешалку, снимал и пристраивал на стуле в прихожей своё мальчиковое пальто, Гриня хмуро разглядывал несолидного гостя через полуоткрытую дверь. Вряд ли от него можно чего-нибудь ожидать, тем более материальной поддержки. Но уже через полчаса беседы — да какая там беседа, просто театр одного актёра! — Гриня к нему резко переменился.

Доктор Карелин буквально гипнотизировал звуком своего голоса. Именно звуком — не построением речи, не её содержанием, а конкретно свойствами голосового аппарата, которые наверняка можно было бы снабдить ярлычками и характеристиками из учебника физики. Кроме тембра, ритма, модуляций, скорости и прочей технико-музыкальной части в его голосе присутствовала волевая энергия. Она доносила не произнесённый, но заложенный в речи смысл, и это было сродни передаче мыслей на расстояние.

Как-то само собой вышло, что Гриня пошёл провожать Валентина Альбертовича до метро, а по пути непостижимым образом всё ему о себе выложил: про надоевшую и брошенную школу, про вечную нехватку денег, про ужас совместной жизни с матерью. И даже про женщин! Вернее, про их отсутствие. Как он мучается, особенно по утрам, просто ему физически не встать с кровати, не пойдёшь же с этим… И как боится и брезгует, и страдает от того, что нищ и непригляден, никому не интересен!

— Женщины — необходимы, спору нет… деньги — не проблема… — комментировал доктор, а Грине слышалось: «Я помогу вам с этим, можете на меня рассчитывать».

Он стал ждать и даже успокоился, смог наконец-то дойти до школы, чтобы получить свой дохленький аттестат, и целую неделю не ссорился с матерью. Навалился и за день сделал генеральную уборку всей квартиры, до половины отмыл окно-фонарь и сразу увидел, что наступила настоящая золотая осень, с пронзительной синевой неба, в прощальном праздничном уборе.

Теперь он часто встречался с Валентином, и если мать ездила в его медицинский центр на Петроградскую сторону, то Григорию Александровичу было позволено навещать доктора Карелина дома. Это произошло случайно, они не сговариваясь встретились на выставке картин Сандро. Гриня пришёл туда в надежде застать отца и перехватить у него денежку, проторчал там безрезультатно битый час и уже было направился к выходу, как заметил Валентина Альбертовича под руку с высокой дамой. Смотрелись они комично — дама, которой было далеко за сорок, уцепившись за локоть коротконогого спутника, шла скособочено, но гордо. Доктор что-то шепнул ей на ухо, и дама принялась в упор разглядывать Гриню. Они познакомились. Дама оказалась владелицей этого выставочного салона и звали её Генриетта — или просто Грета.

Валентин Альбертович ни за что не захотел отпускать «милого Гриню». Тут же изложил дальнейший план, по которому они втроём должны были немедленно ехать к нему, Валентину, на Каменный остров, где он — как и все его предки, ещё на заре петровских времён! — проживал в старинном особняке. И там, в его холостяцком жилище, они наконец-то смогут без помех поговорить о главном: о Грине и его будущем. Без помех? — подивился Гриня, кося глазом в сторону удалившейся в административное крыло Генриетты. Перехватив недоуменный взгляд, Валентин не замедлил добавить: вот именно.

Оказалось, что у доктора уютный старый мерседес пыльного цвета с чёрным низом и мельхиоровыми деталями. Они мигом доехали до Каменного острова, а там уже медленно — как будто прогуливались где-нибудь за городом — пошуршали вдоль узеньких дорожек, пока, минуя несколько мостиков разной степени обветшания, не подъехали к особняку, который оказался старым деревянным домом, скрытый деревьями в глубине двора. Было и резное крыльцо, и фонарь, но остального Гриня в темноте не разглядел, они уже входили в обширную для такого скромного жилища прихожую, и хозяин, препоручив гостя Генриетте, отправился хлопотать по хозяйственной части.

Потом появились всякие вкусности и напитки, из которых доктор позволял себе только минеральную воду, Грине налил сухого вина, а Греточке — чего её душа пожелает, то есть коньяка, виски и тягучего жёлтого ликёра, название которого дама произносила в нос: Бо-о-олс.

Несмотря на слабое вино, Гриня довольно быстро захмелел. Генриетту же, похоже, крепкие напитки не брали совсем, она лишь всё более оживлялась, похохатывала и поминутно вскакивала якобы за чем-то очень ей нужным. Туфли она зашвырнула под диван и при каждом движении демонстративно приподымала юбку, как будто она ей мешала.

А она ей мешает, — подумал Гриня и быстрым движением дёрнул сзади за молнию. Но ничего не произошло, юбка плотно сидела на широких бёдрах. Идиот! — мысленно обругал себя Гриня, — у девчонок всё держится на застёжках и ремешках, нашёл что вспомнить!

Но, похоже, его порыв встретил одобрение. Как бы изнемогая от смеха, Грета навалилась на него, трубя в ухо: «Гриня! Малыш!». Валентин Альбертович на миг скромно опустил глаза, не скрывая, впрочем, лукавой усмешки, но тут же в упор взглянул на Гриню, и тот прочёл: вот именно.

Куда подевался Валентин? Сколько прошло времени? Гриня понимал только, что ещё ночь и они с Гретой в комнате одни. Правда, она не в счёт, спит себе на пушистом ковре, уткнувшись в плюшевую подушку, которых в комнате уйма. Гриня, видимо, и сам задремал, потому что ему снилось море, вода была такой прозрачной, что он видел камни на дне и чувствовал невесомость своего узкого тела, ныряя за красивой раковиной. Он и сейчас ощущал эту лёгкость и сначала нахмурился, а потом прошептал: «Так вот оно что…».

Ну, хорошо, а дальше? Разве об этом он мечтал? Разве по этому поводу Валентин Альбертович сказал «вот именно»? Захотелось немедленно сбежать, а потом на досуге всё обмозговать. Гриня уже начал прикидывать, как через пешеходный мост попадёт на Песочную набережную и прямиком завалится к отцу, но Генриетта вдруг резко села и хриплым шёпотом произнесла: «Ты куда, малыш?». И тут он увидел её по-детски сонное лицо, белеющее в свете луны, трогательно беззащитную шею, пальцы, сжимающие на груди края кофточки.

— Не уходи, куда ты на ночь глядя, — по-деревенски пропела Грета и, уловив Гринино колебание, метнулась к нему, повалила на диван, мелко-мелко целуя куда попало и стаскивая натянутые было джинсы.

Когда Гриня проснулся, было позднее утро. На столе он сразу увидел записку, но прочесть не спешил. Сперва прошёлся по комнатам и убедился, что в доме никого нет. Потом небрежно раскрыл сложенный вдвое лист, оттуда выпало несколько крупных купюр, и Гриня понял, что в его жизни появилась новая тема. Он вышел в неправдоподобную для города тишину двора и, разметая шагами позолоту осыпавшихся дубовых листьев, довольно скоро оказался на остановке трамвая. И только дома, пряча новые шёлковые банкноты в тайничок старинного, ещё прадедова секретера, вспомнил, что записку так и не прочёл. Но не смутился и не стал звонить Валентину Альбертовичу, вмиг рассудив: сами позвонят.

Ленка-Ленон

Дожив до семнадцати лет, Гриня не приобрёл мужского опыта. Всё, что с ним в этой сфере происходило, смешно было бы и пересказывать: один стыд и неловкость. Тому способствовало и чуткое обоняние: Гриня с детства был настоящим нюхачом с жёстко очерченной границей приятных и противных запахов. Нельзя сказать, что ему не нравилось, как пахнут женщины, просто у него не выработалась связь между запахом и предчувствием наслаждения. Его обонятельные рецепторы не зашифровали ещё в мозговые импульсы тот общий компонент, присущий всем без исключения женским организмам, который осенью гонит лося в погоню за самкой.

Но присутствовала в его отношении к женщинам другая, бесплотная химера, чисто эстетическая. Попадание в категорию «нравится — не нравится» происходило чуть ли не автоматически, по сумме многочисленных параметров, начиная с характеристик внешности и включая походку, звук голоса, мимику, манеру одеваться. И запахи, запахи конечно тоже. Не физиологические, а смешанные, так сказать, собирательные. И тогда будто встроенный в тело Грини компьютер, считывая сенсорными датчиками — носом, глазами, ушами, пальцами, — мгновенно и безошибочно выдавал вердикт. Согласно этому вердикту Гриня либо уклонялся от дальнейших контактов, либо впадал в транс восхищения, который женщины неизменно принимали за влюблённость.

Впоследствии Гриня понял практическую бесполезность этого транса. Эстетическое совпадение не вызывало сексуального влечения и не перерастало в настоящую близость. Наоборот — да, бывало. Женщины, которых он беспричинно вожделел, могли совпадать с его вкусами. Эстетика могла повлиять на продолжение связи, но сама по себе погоды не делала.

Так произошло и с Ленон. Впрочем, с ней Гриня был знаком давно, когда она была просто Ленкой, сестрой Лёсика, сводного по отцу брата, к тому же проживала по соседству и ходила в ту же школу, только классом младше. Но в основном Гриня встречал её у Лёсика, брат и сестра были очень близки, носились с какими-то общими тайнами, с вымышленными странами и языками. В тех придуманных краях Ленка превратилась в Ленон и в нормальной жизни на своё настоящее имя отзываться не желала. В каком-то смысле Ленка-Ленон воспринималась Гриней как младшая сестра, хоть и без кровного родства: белобрысая, бесцветная малявка.

Однажды он пробирался вдоль стены своего дома, машинально разглядывая мусор под ногами в надежде раздобыть мелочи, — чего только не выбрасывают из окон и балконов! — и вдруг боковым зрением заметил в просвете между кустами стройные, точёные формы. Женских ног, тут же определилось в сознании, и уже под его пристальным взглядом очертились тонкие лодыжки, загорелая упругость капрона, каблучок рюмочкой модных туфель, и — резко вверх — почти треугольная, высокая шея с пропорциональной, гладко зачёсанной головкой скульптурной лепки.

Он вынырнул из кустов так неожиданно, что Ленон поначалу даже вскрикнула, но тут же радостно засмеялась, узнав Гриню. А он продолжал заворожённо смотреть и слушать, совсем не признавая Ленку. Вернее, имя Ленон вынырнуло из сознания, но никак не связало это возникшее чудо с той малявкой, названной сестричкой. И даже потом, когда они зашли в кафе-мороженое, и Ленон, кругля глаза, рассказывала ему летнюю историю, в которой фигурировали их общие знакомые, Гриня готов был скорее отказать этим знакомым в существовании, чем признать, что сидящая рядом с ним безупречная, абсолютно новая в его жизни девушка и лопоухая Ленка с вечной простудой на губе и обгрызенными ногтями — одно и то же лицо.

Он впал в свой обычный транс восхищения и пребывал в нём всякий раз, когда встречался с Ленон. Она по неведению и природной готовности к чувствам приняла это восхищение за любовь, на которую с жаром ответила, и всё дальнейшее, что происходило между ними, было результатом её любви и его уступчивости. Ведь никакого чувственного влечения он, по обыкновению, к предмету своего восхищения не испытывал, но покорно дал себя затащить на дачу, где круглый год жила глухая и забывчивая Ленкина бабушка. И там, в нетопленой мансарде, от холода зарывшись в груду одеял, Гриня с горем пополам смог лишить свою подружку невинности. Именно её, Ленку, подругу детства, потому что с безупречно прекрасной девушкой Ленон у него бы ничего не получилось.

Потом было много чего: и хорошего, и ужасно дурного. Но неизменным оставалось одно: при виде Ленон, и даже звуке её голоса в телефонной трубке, Гриня немедленно впадал в транс обожания, но лишь она исчезала — он забывал о ней напрочь. Не выполнял своих обещаний, пропускал свидания, встречался с другими — тут как раз подстатилась Грета — короче, полностью оправдывал русскую поговорку «с глаз долой — из сердца вон».

Ленон страдала, пыталась даже, наевшись таблеток, покончить с собой, но благо купленный с рук феназепам оказался подделкой, и ровно ничего не произошло. Она изменила Грине с толстым старым финном, потом призналась, покаялась и, не встретив с его стороны никакой ревности, бросила подобные эксперименты. Просто ждала, когда Гриня её позовёт, ждала звонков, искала встреч. И каким-то шестым чувством поняв, что первый шаг ей непременно нужно делать самой — он не позовёт, он просто о ней не помнит! — стала звонить и поджидать его у парадной без унижения и страданий. Ленон прекрасно понимала, что Гриня испытывает к ней очень сильное чувство, но дать ему определение затруднялась. Слава богу, это хорошее чувство, думала она, а её любви им хватит на двоих.

Так продолжалось довольно долго, но однажды, когда Ленон дежурила у входных дверей, подъехал чёрный джип, из которого вылез Гриня. Его ладная фигура в чёрной кожанке с множеством заклёпок и карманов, в фирменных потёртых джинсах и остроносых сапожках «казачок» развернулась, освобождаясь от поцелуев и холёных женских рук, и чуть не наткнулась на застывшую, обескураженную Ленон. Но ни смущения, ни досады его лицо не выражало, а только обычное восхищение и радость от встречи. «Это тётя Зоя из Донецка», — сообщил он, когда они остались с Ленон вдвоём. «Так это Ленка, моя сестрёнка», — объяснил он Грете при следующем свидании в ответ на её сдержанно-небрежный вопрос. Обе остались довольны его ответами, а он по обыкновению всё тут же выкинул из головы, забыл и про тётю Зою, и про сестру Ленку, отвечал невпопад, возбуждая своими неправильными репликами новые приливы ревности с обеих сторон.

Впрочем, ни та, ни другая не стремились уличать Гриню, отлично понимая, что врать он умеет не хуже, чем дышать, и обязательно, непременно уговорит. Так что нечего терять время, отнимая его от свиданий, и без того редких. Он их быстро приучил: с Гретой — по плану, всё измерив деньгами, а Ленон придерживая на расстоянии постоянной своей занятостью, пока не ощущал сильнейшую потребность её видеть, не довольствуясь уже волшебством голоса в телефонной трубке. Тело же своё он отдавал и той, и другой, позволяя делать с ним, что их душа и воображение пожелают.

Часть 2. Перелом

Желтоклювая птичка

Жизнь Грини вошла в равномерное русло. В этом выверенном ритме якобы чистых импровизаций, в этой непредсказуемости лежала жёсткая режиссура Валентина Альбертовича. Именно он отмерял время и деньги в отношениях с Гретой, он устроил и всеми способами удерживал Гриню в фармацевтическом техникуме. В какой-то момент доктор Карелин попытался вклиниться в его отношения с Ленон, но быстро понял, что на ней держится баланс равновесия, и больше не препятствовал, а порой даже спрашивал: как там поживает наша милая, светлая фея?

И конечно под его управлением Грету заменила Дина, полная, конопатая хохотушка с небезопасными фантазиями, за которые Гриня немедленно потребовал двойной таксы, тут же её получил и по облегчённой улыбке на лице Валентина понял, что запросил мало, но не посмел настаивать на бо́льшем. Там видно будет, решил Гриня, но в дальнейшем всегда предупреждал Валентина о свиданиях с Диной, как бы подчёркивая этим, что идёт на опасное задание. И хотя он нашёл способ ограждать себя от особо рискованных фантазий рыжей бестии — просто в какой-то момент прятал всё спиртное, — очередную прибавку всё же потребовал, показав Валентину, после одного особо страстного свидания, заметный след странгуляционной борозды в вырезе рубашки.

Гриня был лекарством сумасшедших пациенток доктора и, судя по тому что Грета не нуждалась более в его услугах, — лекарством действенным. Он не посмел спросить Валентина Альбертовича об её судьбе, хотя то, как легко, без прощаний и объяснений Грета исчезла из его жизни, немного задело. Всё же в её отношении было много материнского и в то же время — наивного, детского. В общем, он слегка о ней грустил.

Впрочем, скучать ему было некогда. Дина обожала отрываться за границей, и Грине приходилось её сопровождать. Сокурсники ему завидовали: из-за бугра не вылезает, столько всего повидал, приоделся, денег срубил. Знали бы они, что кроме отеля и сомнительных местечек, которые его подруга находила, видимо, по нюху, да ещё полицейских участков, откуда её вызволяли через дипмиссию, ничего он толком не видел. Ему приходилось работать на всех фронтах и помимо своих прямых обязанностей становиться то сиделкой, то братишкой, то охранником.

Такая нагрузка и буйные страсти подопечной его вымотали, так что и деньги стали не милы. Мать привычно ворчала, Ленон плакала в трубку, а занятия в техникуме были совершенно заброшены. Гриня давно не навещал Нулю, не устраивал культурных вылазок и даже по телефону общался с ней редко.

Он сильно похудел и совсем было решил уйти в отказ, как Валентин сам вызвал его на беседу в свой холостяцкий дом на Каменном острове. Явившись туда с небольшим опозданием, он застал доктора в компании с кем-то, сидящим возле окна спиной к дверям. Незнакомец не обернулся и не поздоровался, и всё время, пока Валентин обсуждал с Гриней учёбу, здоровье матери, состояние Дины — она в клинике, мой друг, пробудет не меньше месяца — сидел, не шелохнувшись. В ответ на немой вопрос Грини доктор подошёл к неподвижной фигуре, положил руку на плечо и тихо сказал: «Жанна». Фигура медленно повернула голову, и Гриня увидел маленького Будду, но в тот же миг понял: нет, это девушка, невысокая худенькая девушка, по виду китаянка.

Она была в чёрном, и это сочетание тёмной одежды, иссиня-чёрных глаз и волос с золотисто-оливковой кожей вызвало в памяти целый сгусток ассоциаций: мускусный запах благовоний, пощёлкивание чёток, бесконечный напев «харе Кришна, харе Кришна…». Детские странствия, звуки барабана, пение мантр, пряная пища, сон вповалку в тесной и холодной комнатке благотворительного фонда — всё это всколыхнулось в сознании, тоненько запело в груди и остановилось, ткнув горячим пальцем в лоб, где у Грини был когда-то нарисован красной глиной знак вечности. И он непроизвольно наклонил голову, подпирая подбородок сложенными ладошками.

— Вот и славно, вот и подружились, — шмелём загудел Валентин, подталкивая Жанну к Грине. Она сделала два шага и взглянула на него, но пустота была в её взгляде, и Гриня провалился в эту пустоту, успев лишь произнести: «Очень…». Он слышал, как Валентин Альбертович своим особым голосом выстраивает фразы, и понимал, что есть кто-то ещё, что за ними наблюдают и к этим наблюдателям обращена речь доктора. Про время, которое лечит, силу новых впечатлений, родство душ, харизму… Жанна безучастно смотрела перед собой и только пальцы, большой и указательный, сомкнутые подушечками, являя контур капли — знака покоя — намекали на присутствие человеческой мысли.

А потом Валентин, провожая его до двери, шептал отрывисто: «Наркотики… суицид… полная апатия после лечения… отец будет без меры, без меры признателен…». Гриня плохо понимал, чего от него хотят, он лишь чувствовал подступивший к сердцу металлический холод и невыносимый кипяток внизу живота. Похоже, он сам нуждался в помощи.

Ночь принесла томительное сновидение. Он ловил сачком гигантских бабочек, бестолково бьющих крыльями под потолком. Бабочки снились часто: память вытаскивала детское увлечение — ему снились банки с ватными подушечками, на которых лежали усыплённые ацетонными парами крылатые красавицы. На сей раз экспонаты коллекции, с воткнутыми в спину булавками, летали и ползали вокруг него, задевая лицо трепещущими крыльями. Они вновь были живы, и во сне Гриня радовался, что никого не умертвил.

Но уже на следующее утро он спокойно и в меру заинтересованно обсуждал с Валентином условия новой работы. Контрольные среда и суббота, с семнадцати до двадцати трёх. Возможен один дополнительный вызов, но не каждую неделю. Такса стандартная. При наличии прогресса — вполовину больше. Конечный результат? Ну, об этом рано, пока лишь бы с места сдвинуть. Попутно Валентин обрисовал проблему: спит только под сильным снотворным, ест мало, ни с кем не разговаривает, ни на что не реагирует, хотя обследования подтверждают нормальное функционирование всех органов.

— Она отключила себя от внешнего мира, она закрыла сознание — вздыхал Валентин. — Попробуй в него проникнуть.

Гриня положил трубку и шумно выдохнул. В течение всего разговора он почти не дышал, страшась обнаружить свою заинтересованность, спросить и сказать что-то невпопад или даже запеть. Если бы ему никто не платил, а только лишь позволили — ну, хотя бы в среду и субботу, с семнадцати до двадцати трёх и, конечно, с дополнительным вызовом, желательно каждую неделю…

Но ведь тогда им с Жанной не на что будет жить.

То, что конечной целью, неизвестной пока Валентину, но зато прекрасно известной самому Грине, является постоянное, до самой смерти, пребывание вместе с ней, рядом… Заботиться? Безусловно! Жениться? Конечно! Уехать? Куда угодно! Лишь бы держать в руках эти маленькие ладошки с коротко стрижеными ноготками, прижимать к груди это бестелесное существо, вливая в него силу, желания.

И никаких сомнений, что вдруг она его не примет, не откликнется: ведь она уже его приняла, ведь он окунулся в неё сквозь пустоту неподвижного взгляда. Он там, неужели они не видят, неужели не понимают? А здесь, в мастерской с провальным окном, здесь его уже нет, только оболочка, только видимость. Путаясь как дошкольник, принялся вычислять, когда же наступят эти среда или пятница. И оказалось, что завтра. Уже завтра?! Ещё только завтра?! А что же делать сегодня? Как дожить до завтра, до семнадцати ноль-ноль?

Гриня взял карту и принялся изучать маршрут. Он решил обойтись без такси, поехать на трамвае или даже пойти пешком, представлять по дороге тоненькую фигурку, чёрный ёжик волос, глаза-маслины, татуировку под ухом в виде морского конька, маленькую ножку в каких-то детских, с рантом, туфельках. Он почему-то был уверен, что Жанна будет дома одна, что им никто не помешает. Что на этот раз ему не придётся — как это бывало — поглядывать на часы, ждать, когда будет позволено уйти, делать вид, что только что спохватился, что не ожидал… Гриня представлял, что ему разрешат остаться, совсем остаться. Ну, не в первый раз, но потом, позже…

Золотая невеста

Дом Жанны Лилонга находился на набережной канала Грибоедова. И то, что это тот самый дом, где проживала Сонечка Мармеладова — да, он уже посмотрел в справочниках, уже сверился! — придавало встрече мистическое значение. Ожидание романа со счастливым концом. Но ведь не у Достоевского же! И Гриня вдруг пожалел, что навёл справки. Пусть будет своё, без всяких предысторий и совпадений!

Валентин что-то рассказывал про семью Лилонга, но Гриня ничего толком не запомнил. В голове крутилось: вход с набережной, последний этаж, внизу консьерж. Вот и хорошо, пусть проводит. Так разве он боится, что его не примут? Разве не смеет запросто войти и сказать: «Привет, Жанна! Ты ждала, и я пришёл». И тут же понял: да, боится, да, не смеет, — и сразу покрылся липким потом и одновременно застучал зубами.

До самого вечера Гриня маятником курсировал из угла в угол, то и дело порываясь сделать шаг в проём окна, на какое-то время потеряв вдруг ориентиры в пространстве. Он как будто заболел, лежал всю ночь в лихорадке, стучал зубами о край стакана с водой, который ему подносила Ленон — и как она здесь оказалась? — так что заботы о том, как дожить до семнадцати ноль-ноль завтрашнего дня, уже не существовало. Просто — как дожить…

Гриня проснулся с тяжёлой головой, но без температуры и озноба. В квартире никого не было, и он уже стал сомневаться в ночном присутствии Ленон, но она появилась, открыв дверь ключом, с пакетами в руках и острым запахом мороза. Заговорила нарочито радостным голосом, подбегала то лоб потрогать, то чмокнуть в щёку, попутно ныряя на кухню, где тут же заскворчало вкусным. А Гриня, притаившись, обдумывал план побега — так, чтобы без слов и лишнего вранья. Ему нужны были силы для другого. Больше всего хотелось сделаться на время невидимым, но серьёзность, с которой он принялся рассматривать этот вариант, напугала его.

Он попытался встать и с облегчением убедился, что тело ему послушно, а голова почти не болит. Ленон с кем-то оживлённо разговаривала по телефону, и Гриня тенью проскользнул в прихожую, накинул куртку, попутно зацепив кроссовки, неслышно открыл и затворил дверь и в тапках побежал вниз по лестнице. На ходу он похлопал по внутреннему карману и, убедившись, что бумажник на месте, прибавил скорость. Завернув за угол, закинул тапки в кусты и надел кроссовки. Время поджимало, ни о каких трамваях не могло быть и речи, так что пришлось тормозить тачку.

Ровно в три Гриня стоял перед дверью парадной и жал на кнопку домофона. А потом долгих две минуты поднимался с невозмутимым, пожилым консьержем на четвёртый этаж по мраморной лестнице с дубовыми перилами, чугунными резными решётками и желтоватыми, вытертыми посередине ступенями. Дверь в квартиру оказалась не запертой, консьерж, сделав значительное и чуть скорбное лицо, впустил Гриню и тут же удалился.

стены были заставлены высокими шкафами, плетёными диванчиками и столиками с цветущими растениями. К нему вышла пожилая, низенькая китаянка и, поклонившись, жестом позвала за собой. После светлого холла коридор показался мрачным, и Гриня не сразу понял, куда исчезла женщина. Видимо, в приотворённую дверь, подумалось ему, и он тоже туда зашёл.

Комната, в которой он очутился, была также плохо освещена и, на первый взгляд, пуста, по крайней мере, китаянки в ней не было. Да и никого другого, и Гриня уже было хотел выйти, решив, что упустил свою провожатую, но тут заметил знакомую фигурку в большом мягком кресле.

— Жанна, — тихонько позвал он, но ответа не получил и подошёл ближе.

Это была она, только вместо чёрной одежды на девушке было длинное золотое платье с ассиметричной застёжкой из пуговиц-бусинок, балетного вида тапочки с лентами, а на голове маленькая шапочка из белых перьев. На шее под ухом — татуировка «морской конёк». Безвольные, с вывернутыми ладонями руки лежали на коленях, и одну петлёй охватывал веер, а другую — каскад тонких золотых браслет. Жанна казалась большой куклой, это подчёркивала пустота выпуклых чёрных глаз, словно из шлифованного агата.

Щемящая отстранённость, которая заворожила его при первой встрече, теперь — облачённая в сусальное золото восточной невесты — выглядела поддельной, искусственной. Как будто древнюю мироточивую икону: попорченную жучком, с осыпавшимися углами и утратами красочного слоя, — вдруг одели в изысканный, с каменьями, дорогой оклад.

«И что я в ней нашёл?», — разочарованно подумал Гриня, но тут же напомнил себе о поставленной Валентином задаче, договорённостям, заработке, в конце концов. Он встал на колени и, уткнувшись лбом в скользкий шёлк, поцеловал маленькую ладошку. Какой же холодной была эта ладонь! Как будто её обладательница только что явилась прямо с мороза, и только бледность и вялость кожи убеждали, что это не так.

Он принялся целовать обе ладошки попеременно, зазвенели браслеты, закачался веер, в клетке защёлкала, засвистала до сих пор невидимая птица. Гриня обнял узкие плечи и уже искал глазами какое-нибудь подходящее ложе, как вдруг взглянул в лицо и замер: оно было абсолютно мёртвое. Губы, приоткрывающие два передних, чуть «набекрень» зуба, аккуратные плоские ноздри, брови, разделённые слабой морщинкой, остренький подбородок, — всё было лишено летучей неопределённости, свойственной живой плоти. Лицо Жанны являло окостенелость застывшего организма, ту окончательную форму, которая предшествует процессу распада.

Гриня отшатнулся, и худенькое тело боком повалилось в кресло, голова стукнулась о подлокотник, веер соскользнул с руки и глухо упал на ковёр. С металлическим шорохом посыпались браслеты, но Гриня этого уже не слышал. Он выбежал в коридор и помчался к выходу. Но вскоре оказался в большом зале овальной формы с роялем посередине и понял, что ошибся. Бросился обратно и вроде бы миновал ту страшную комнату, но коридор не кончался, а, совершив поворот, снова вывел Гриню в овальный зал. Замкнутый круг, замкнутый круг, лихорадочно соображал он, но, присмотревшись, понял, что это другой зал, поменьше и без рояля.

Равнодушие внезапно охватило Гриню, он не спеша развернулся, вышел в коридор и сразу увидел приоткрытую дверь, а за ней — ведущую вниз лестницу. Она была гораздо ýже первой и более тёмной. Чёрный ход, сообразил Гриня и поспешил вниз. Только бы дверь была открыта, только бы никого не встретить, прокручивал он, сбегая по ступеням. А впрочем, это уже не важно, его видели, тоскливо заныло внутри. Но рука нащупала тяжёлую щеколду на двери, Гриня отодвинул её, вышел наружу, спокойно пересёк двор и оказался на улице.

Шёл снег, мела позёмка, но Гриня ничего этого не замечал, механически кружа по забитым транспортом улицам, пробираясь заснеженными, безлюдными переулками, переходя через мосты. Он шагал и шагал, насквозь промок, не чувствовал пальцев ног и вообще ничего не чувствовал, только умом понимал — надо к Валентину. Тот всё разъяснит, поможет.

Когда Гриня подошёл к дому на Каменном острове, стояла ночь. В окнах горел свет, но было тихо, ни звуков, ни шагов. Он позвонил в дверь, потом ещё раз. И только минут через десять в окне кабинета из-за шторы появилось заспанное лицо Валентина Альбертовича, а вскоре послышалось неуверенное стариковское шарканье. Дверь слегка отворилась, в проёме можно было различить блестящий глаз и половину лица с опущенной носогубной складкой.

— Тебе чего? — неприязненно спросил Валентин.

— Тут кое-что случилось, — выдавил из себя Гриня, обескураженный его видом и холодностью.

— Что, до утра подождать не может? — совсем уж с несвойственной ему грубостью буркнул доктор.

— Н-не знаю, — вдруг стал заикаться Гриня, — может, и п-подождёт.

Валентин открыл дверь и втащил Гриню в полутёмную прихожую.

— Ну-ка, снимай всё это…

Пока Гриня стягивал мокрую одежду, Валентин на время исчез и появился с махровым халатом в руках, который едва доставал Грине до колен. В комнате с коврами и диванами на столе валялись огрызки и мятые салфетки, стояли бутылки разной степени опустошённости. Только тут стало понятно, что Валентин сильно пьян и еле держится на ногах. Тем лучше, подумал Гриня, трезвой голове всё происшедшее объяснить невозможно.

Доктор жестом предложил гостю кресло, а сам улёгся на застеленную шкурой волка кушетку и тут же, закрыв глаза, промолвил: «Угощайся… тебе надо… от простуды…». Гриня налил себе полстакана виски и залпом опрокинул. Горячая волна ударила в желудок и разлилась по телу, отодвигая к краям сознания панические мысли. Одновременно напал страшный жор и, припоминая, когда же в последний раз он ел, Гриня принялся за бутерброд. Вспомнил — сутки назад.

Валентин тем временем благополучно задремал и даже стал выделывать губами слабые паровозные гудки. Гриня поглядывал на него искоса и недоумевал, как такое невзрачное на вид существо может держать в своей голове, в своих руках десятки человеческих судеб, управлять хаосом больных душ, вовлекая в свою лечебную метóду совсем уж посторонних, не профессиональных людей. К примеру, его, Гриню. Ведь доктор буквально затащил его, приспособил, опутал обязательствами. Но ведь и помог, ещё как помог! Если даже оставить в стороне деньги — хотя как их оставишь, когда они вроде универсального ключа — но если даже на миг забыть о них, придётся признать, что вся последняя Гринина жизнь слеплена этими короткопалыми ладошками Валентина.

И Гриня тут же вспомнил страшное: те, другие, холодные ладошки. Господи! Что он тут сидит, жрёт и пьёт, как будто ничего… И он принялся расталкивать Валентина Альбертовича, но тот лишь мотался как куль и храпел уже вепрем. Тогда Гриня приблизился к волосатому, с длинной загнувшейся мочкой уху доктора и внятно произнёс: «Жанна мертва».

Валентин тут же сел, спустил ноги, надел тапочки и только потом спросил абсолютно трезвым, дневным голосом: «Что значит — мертва? Потрудись выбирать выражения». И тогда Гриня понял, что доктор всё наладит, что бы там ни случилось. Он стал торопливо и подробно пересказывать события, Валентин иногда задавал вопросы, довольно странные. К примеру, он спросил, не помнит ли Гриня, сколько дверей он минул, пока не вошёл туда, и что за птица была в клетке.

С минуту Валентин Альбертович сидел неподвижно, так что Гриня стал подозревать, не заснул ли он снова, но тут доктор встал с кушетки и направился в кабинет. Он сделал пару звонков, однако суть разговоров осталась непонятной. Отдельные фразы, как и заданные до этого вопросы, всё только усложняли и запутывали. Доктор что-то говорил о питании, по крайней мере, прозвучали слова: протёртое, мусс из шелковицы, острое исключить. Ещё спросил: «И что, этот страж порядка так и не прилёг?».

Наконец, Валентин Альбертович вернулся к столу. Он немедленно налил себе рюмочку Хеннеси, не спеша выпил, закусив долькой мандарина, и только после этого сказал: «Ты всех оставил в недоумении. Они тебя потеряли. Сиделка клянётся, что ты шёл за ней и вдруг как сквозь землю провалился. Консьерж уверяет, что не видел, как ты выходил, и больше всего боится, что его обвинят в халатности. Правда, открытый чёрный ход, в конце концов, обнаружили, но ждут объяснений, которые я должен им представить не позднее завтрашнего… нет, уже сегодняшнего дня».

— Я тоже хотел бы получить объяснения! — запальчиво произнёс Гриня, но тут же сменил тон:

— А что с Жанной? Она… в порядке?

— Жанна не может быть в порядке, ты же знаешь. Но то, что с ней ничего не случилось, это точно. Твой рассказ совершенно неправдоподобен… поэтому я склонен тебе верить. Ведь, по сути, я мало знаю их семью, хотя наблюдал Жанну пять лет. Тогда она сидела на героине, потом её увезли в Штаты лечить по новой прогрессивной методике, а вернули уже такой…

Валентин пожевал губами, выплюнул мандариновую косточку и прибавил своим особенным голосом: «Так говоришь, холодная и твёрдая? Посмотрим…».

Голос

Дела у Василисы постепенно наладились. То ли Валентин помог своим лечением и опекой, то ли в правильную струю попала её «фишка» про успехи эмансипированных женщин — Лиса окончательно воспряла. Лекции и заказные исследования по модной теме находили спрос, и Василису Егоровну пригласили на кафедру родного института. Образовательные центры, которых развелось несметное количество, стремились затащить её тему в свои учебные программы. Но предпочтение Лиса, конечно, отдавала финнам, вернее, не столько финнам, сколько многочисленной аудитории русских домохозяек, выскочивших замуж за «горячих финских парней» и прозябающих в городках и посёлках Суоми на ролях экономок.

И ведь знали они, зачем их финны в жёны берут! Американцы, немцы, израильские евреи, арабы, французы et cetera — женятся на русских из-за их шарма, красоты, естественности, терпения, заботливости, любовной пылкости, доброго нрава. Финнов же в первую очередь — а иногда исключительно — привлекает в русских женщинах их экономность, то есть буквально такой брак рассматривается как подспорье в хозяйстве. Русские жёны не разбалованы ресторанами, готовым питанием, не требуют уборщицы или няни, вполне могут носить подолгу одно и то же пальто, а из простых и недорогих продуктов умудряются стряпать вкуснейшие обеды. Они легко заменяют садовника и дизайнера интерьеров, а при случае сами могут сделать ремонт.

Русские женщины всё это понимали, но надеялись, что спокойное и безбедное существование окупит издержки по изучению языка, скрасит до одури размеренную, на весь ближайший век расписанную жизнь. И пытались её хоть как-то разнообразить. К примеру, сходить на семинар Василисы Батищевой «Четыре урока самостоятельной женщины» или купить — на сэкономленные деньги — её книжку «Я достигла, и ты сможешь». Эх, знали бы их мужья, спокойные, навсегда устроившие свой быт чухонцы, какой дракон вылезает по вечерам из этих книжек на чуждом им языке!..

Василису в Финляндии — кроме естественного выброса адреналина на деловых играх и валютных гонораров — привлекала возможность побыть немного в бытовом комфорте. Гулять по ухоженным паркам, любоваться умело окультуренной природой, ездить по ровным, широким дорогам. Побыть недолго, дня три, не более, чтобы, вернувшись домой, с жаром приняться за очередной женский роман, упакованный под учебное пособие.

Летом ей нравились training outdoors где-нибудь в озёрной Финляндии, хотя бы в Анттоле, прямо в сосновом лесу, на берегу голубого озера Сайма. Зимой она предпочитала Хельсинки, с лабиринтами старых улочек, уютными стильными кафешками, аквапарком и всегда готовым к встрече пожилым профессором с нетипичной для финнов фамилией Крошень. Славный старичок Тойво, всегда такой любезный, всегда такой чистенький в своей милой мансарде, из окон которой видна красная черепичная крыша Собора святого Генриха. Один раз Лиса осталась ночевать, и старичок оказался очень пылким, но впредь она решила ограничиваться дружеским общением — терпеть не могла прикосновений старческой плоти.

В то время как Гриня преуспевал в качестве ассистента Валентина Альбертовича, Василиса с успехом гнала свою тему, попутно развлекалась и неплохо зарабатывала. Она даже помолодела, стала стройной и лёгкой, на неё — как раньше, до болезни — оборачивались мужчины, и она вполне довольствовалась этим вниманием, не желая завязывать никаких серьёзных отношений. Жизнь казалась Лисе если не праздником, то добротной классической пьесой, в которой её роль главной героини предполагала участие во всех шести актах с выходом на поклон и охапками цветов.

Впоследствии она не раз вспоминала это время, сначала в отчаянии, что всё безвозвратно прошло, а потом с неуверенностью: да было ли это, не приснилось ли? Потому что сны… проклятые сны… Они продолжали терзать, когда она с трудом и неохотой разлепляла глаза, не сознавая, что на дворе: утро или день, и какое вообще время года. Да, это всё с ней тоже произошло. Потом…

А пока вернувшаяся красота и молодость руководили жизненными ритмами, пока записная книжка пополнялась новыми телефонами, а органайзер в мобильнике — конечно, у неё сразу же появился мобильный телефон! — выбрасывал на дисплей ближайшие дела. Но главное, впереди маячило замечательное будущее! У неё было столько планов: глобальных, дерзких — впору сильному, волевому мужчине. Любимые глаголы: обдумать, решить, организовать, рассчитать, добиться, спланировать — точно вели её к намеченным целям.

И надо же, именно в тот день, когда Гриня так неудачно — да просто чудовищно! — сходил на свидание к Жанне, а потом провёл много часов на улице под снегопадом, добираясь до Валентина, и слёг с сильнейшей простудой, — в тот самый день Василиса почувствовала острую боль в горле. Не лёгкое пощипывание, не болезненный комок при глотании, а резкий, болезненный укол, как будто в гландах застряла ядовитая рыбная кость. Но никакой рыбы Лиса не ела, а лор-врач, мельком взглянув в раскрытый рот, объявил, что у неё ангина и прописал антибиотики.

Так они и валялись по своим постелям — мать и сын, а между ними сновала верная Ленон, моментально простившая Грине и побег, и откровенное враньё. Через три дня Гриня пошёл на поправку, а Лиса потеряла голос. Только сипы и хрип, так что общалась она шёпотом и жестами. И хотя боль поутихла, голос предательски отсутствовал.

Примерно в таком виде её застал Валентин Альбертович, пришедший проведать пациентку. И по тому, каким безоблачно-спокойным у него сделалось лицо, Гриня понял, что дела у матери плохи. Валентин сразу позвонил и договорился о консультации на Берёзовой аллее. Как — на Берёзовой?! — испугалась Василиса. «Это единственное, что мы должны исключить, — уверенно и оптимистично ответил Валентин, — остальное — дело техники».

Но исключить не удалось. У Лисы обнаружился рак голосовых связок, ей сделали блестящую, прямо-таки виртуозную операцию, потом начались жуткие курсы химии, потом ей протыка́ли горло рентгеновскими лучами, но голос так и не вернулся. И хотя прогноз был оптимистичным, хотя опавшие волосы постепенно стали отрастать, выгодно подчёркивая удлинённый, «египетский» затылок, но слабость тела и духа уложила Василису в постель. Прежний недуг — депрессия — овладел ею, и Лиса целыми днями лежала, ко всему безучастная, ничего не ела, вмиг постарела и отощала. Она пристрастилась к этилморфину, который кололи ей после операции, и Валентин — с непременной воспитательной беседой, с заверениями, что всё, это в последний раз — приносил ей лекарство от жизни, в которой Лиса больше не нуждалась.

Проходили недели и месяцы, а она всё лежала на подростковой двухъярусной кроватке, не жила, но и не умирала. Плоское тело — в чём душа держится — тем не менее, могло пройти на спичечных ногах до кухни, костяные пальцы ещё были в состоянии отрезать ножом кусочек сыра. Так, изо дня в день, в потёмках и абсолютной тишине — упаси Бог включить телевизор! — тикали настенные часы в квартире, выстроенной когда-то для уютного творческого отшельничества. Редко-редко сюда забредали посетители, да и то лишь по делу. Валентин — принести лекарств, провести коротенькую, успокоительную беседу, Ленон — прибраться и сбегать в магазин, Гриня — лишь чем-нибудь разжиться. Кое-какой голос у Лисы прорезался. Так, не голос, а хрипотца. Только говорить она ни с кем не хотела, а посетителей воспринимала как мучительную неизбежность: принесут, сделают, уйдут и ладно.

Целыми днями и ночами она то впадала в полудрёму, то грезила наяву. Смотрела на изнанке потемневших век целые сериалы, эпопеи, созданные в недрах живучего мозга. Подчас сознание Лисы выпукло прояснялось, и она с грустью сетовала, что ничего, ничегошеньки не сохранилось в памяти от этих просмотров. Временами ей было абсолютно ясно, кто и зачем ей всё это показывает, но потом понимание исчезало. Практической стороны таких явлений она не представляла, просто не могла знать, что это наиболее распространённая форма творческого вдохновения, подсказки вселенского разума.

Иногда она доставала альбомы с фотографиями и окуналась в прошлую, теперь уже невозможную жизнь. Рассматривала снимки годовалой давности, пролистывая, переворачивая страницы невозвратной молодости. Вот она после новогоднего банкета в «Европейской», в искристом платье, с подаренной Тойво шалью на плечах; тут она прошлым летом на террасе озёрного кемпинга, всё с тем же верным Тойво; а вот — в окружении слушателей семинара подписывает свою книгу.

Лиса шёпотом разговаривала с той удачливой, красивой, а главное, здоровой и счастливой женщиной. Только ей, с загадочными глазами цвета переспелой вишни, она могла пожаловаться на изматывающие, неотступные боли, на чёрствость когда-то близких людей, на пустоту и никчёмность оставшейся, изгаженной болезнью жизни.

Она ни в ком не нуждалась и единственное, чего хотела, — заснуть и не проснуться. Сына практически не видела, его лицо временами выступало из мрака занавешенной от мира комнаты, оно двигало губами, но звук не доходил до Василисы — от бесконечных обезболивающих она почти оглохла. Кто-то ещё приходил: вроде Витус с Нулей, после чего с ней случилась буйная истерика, и Ленон пришлось вызывать бригаду из психиатрички. С этого момента Лиса приготовилась умирать, потихоньку откладывая про запас приносимые Валентином лёгкие, как забвение, капсулки.

Но крепкий организм продолжал бороться, Ленон с Нулей, дежуря по очереди, выполняли предписания доктора Карелина, который сам уже не появлялся, занятый сверх меры. Каждый день он собирался её навестить, но как-то не получалось. Если бы Виктор Альбертович всё же выбрался, то наверняка бы удивился, обнаружив весьма энергичную, правда худую и хрипучую Василису, проводящую всё время за компьютером. Лиса творила. Ей теперь удавалось запоминать приснившиеся сюжеты, и, стуча одним пальцем по клавиатуре, облекать образы и звуки в строки прозы или поэзии — в зависимости от состояния души.

И ничего-то её больше не интересовало, только бы успеть записать, только бы не упустить деталей, которые уж точно не были ни подсмотрены, ни заимствованы у других, а принадлежали лишь её воображению, создавая своеобразный, узнаваемый стиль сочинений. Окунаясь в блаженный омут словотворчества, Лиса теряла счёт времени и вообще не понимала ничего из окружающего мира. Её вытаскивали в неинтересную, нудную, совершенно чуждую ей действительность только настойчивые призывы желудка да Нулечка или Ленон.

Здоровье Василисы стало понемногу налаживаться, но вставал вопрос — где брать деньги на жизнь? Что-то она получала в виде авторских за прошлые публикации, инвалидную мелочь подбрасывал собес, но этого не хватало. И тут ей помог бывший пациент доктора Карелина, литератор. Хотя звали его Александром Сергеевичем, писал он сущую ерунду, называя свои опусы минимализмом. С тематикой определиться было трудно: сплошной винегрет, байки вперемешку с баснями. При этом умудрялся печататься в литературных журналах и получал к тому же помощь от благотворительных фондов. Он пристроил два рассказа Василисы в калмыцкий журнал «Рассвет в степи», потом научил правильно составлять документы для получения грантов, да сам с этими документами и бегал. Александр Сергеевич гордился своим покровительством, но, благо, жил одними писательскими интересами, ухаживанием не докучал.

Правда, существовал один неприкосновенный запас, о котором Лиса никогда не вспоминала. В старой, но крепкой деревянной шкатулке с живописным морским пейзажем на крышке — под Айвазовского — завёрнутые в скользкий шёлк, хранились фамильные драгоценности. Они появились у Лисы после смерти матери, Степаниды Андреевны, и лежали в тайничке бывшей детской. А до этого — в селении Прудок, под Гомелем, откуда мать была родом.

Среди прочих перстней и колец, почерневших от времени серёжек, — выделялся массивный перстень с чеканкой в виде шестиконечной звезды и полумесяца. Он имел давнюю и малоправдоподобную историю, связанную с гетманом Мазепой. Перстень лежал в отдельной сафьяновой коробочке с выдавленной на крышке монограммой из переплетённых змеями букв «IM».

Как он попал в их семью, Василиса не запомнила. Что-то такое мерещилось из ранних детских воспоминаний, когда ещё бабушка изредка навещала родной Прудок, «дорогие могилки» и, возвращаясь домой, каждый раз «починала згадувати про дівчину, яку забрали», но мать всегда резко обрывала, метнув бровями на Васянку.

Эти богатства Лиса, а до этого её мать и бабушка, бережно, некорыстно хранили, не позволяя себе даже доставать их без надобности, не то что носить. Мысль, что украшения имеют какую-то цену, возможно немалую, вообще опускалась. Ведь если имеют цену, значит, могут быть проданы. А вот этого в их семье случиться не должно. Потому-то Василиса ни разу не вспомнила про шкатулку, когда рассматривала способы раздобыть деньжат. Лишь сетовала, что её дети вряд ли сохранят семейные реликвии, и успокаивала себя тем, что ей тогда будет уже всё равно.

Новая встреча

Весна пришла такая грустная, такая неуверенная в себе, идущая зиме на уступки, особенно по ночам, когда морозы с новой силой наваливались на спящий город, превращая лужи в коварно подстроенные катки. Люди падали, ломались, лежали по коридорам больниц. Переобутые в летнюю резину авто скользили и бились, количество «скорых» на улицах резко выросло.

Гриня пребывал в угнетённом состоянии. И хотя Валентин продолжал подбрасывать ему работёнку, но клиентки были одна ужаснее другой, так что он уже подумывал оставить доктора. В конце концов, эскортные услуги предлагались множеством турагентств, правда, оплачивались они не так щедро, зато шансов ублажать выживших из ума старух было гораздо меньше. Единственное, что его останавливало от разрыва с Валентином Альбертовичем, был страх перед «кидаловом» и гнусными болезнями. Ну, и ещё, пожалуй, надежда, что всё, в конце концов, разъяснится с Жанной. Хотя эта надежда становилась всё более и более эфемерной.

Все попытки доктора Карелина разобраться, что же на самом деле произошло, окончились ничем, поскольку в его врачебных услугах перестали нуждаться, равно как и в услугах самого Грини. Валентин Альбертович недоумевал по этому поводу, неоднократно звонил отцу Жанны, профессору Виктору Генриховичу Лилонга, но получал уклончивые ответы и, в конце концов, вынужден был вовсе оставить свои попытки — они выглядели навязчивыми. Когда же Гриня возобновлял разговор о Жанне, повторяя, что видел её мёртвой, что родственники скрывают этот факт, иначе почему вдруг отказали доктору, — Валентин становился сух и раздражителен, либо едко высмеивал нелепые выдумки.

Гриня понял, что доктор уже не верит в правдивость его рассказа и полагает, что с ним в доме профессора произошёл какой-то позорный казус, о котором неудобно говорить. Жалкая, отвратительная клиентура, которую поставлял ему Валентин, подтверждала опасения. «Он бы выгнал меня, но из-за матери терпит и ждёт, не уйду ли я сам», — догадывался Гриня.

Мать вызывала у него только раздражение — он старался поменьше бывать дома. Несколько раз ночевал у Витуса и Нули в Металлострое, ходил с ними на рыбалку, помогал наладить компьютер. Но под конец устал отвечать на одни и те же вопросы о состоянии матери, выслушивать советы, читать в глазах упрёки: что ты, мол, здесь делаешь, когда в тебе так нуждаются…

Единственным надёжным прибежищем была Ленон. Гриня воспринимал её теперь как сестру, напрочь забыв, что между ними что-то было. И Ленон покорилась, приняла эту роль и уже не позволяла себе тех особенных прикосновений и взглядов, которые даже совершенно постороннему наблюдателю выдают характер отношений двух людей. Где-то глубоко в сознании теплилась надежда, что, может быть, потом, когда всё так или иначе наладится, ей удастся вернуть прежнюю, пусть и редкую, но обжигающую близость. Отдавшись жертвенным чувствам, Ленон совсем позабыла, как она страдала, мучилась ревностью, ловила ускользающего Гриню и всегда упускала. Эта весна стала для Ленон самой счастливой порой её жизни. Гриня был с ней, он нуждался в ней, а что ещё надо?

Теперь, когда Ленон — единственная из всех — не предъявляла ему никаких, пусть даже не высказанных, обвинений в чёрствости и эгоизме, Гриня готов был проводить с ней всё свободное время. Они вдвоём подолгу гуляли, он никуда не спешил, неизменно провожал до самой квартиры, где она жила с родителями, братом и бабушкой, а иногда оставался ночевать на диванчике в прихожей. В этом уютном, пропахшем старой дубовой мебелью коридорчике его не мучили тревожные, утомительные в своей навязчивости сны. Он либо оглушено проваливался в тёплую ночную темень, либо, пребывая между сном и явью, летал над заливом, сопровождаемый прозрачным шлейфом крылатых эльфов, в которых он без труда угадывал детскую коллекцию оживших бабочек.

А утром они пили кофе на кухне у окна, выходящего на фасад гостиницы «Прибалтийская», за которой простирался залив без горизонта. На перила балкона прилетали чайки, терпеливо ждали угощения, поглядывая пуговичными глазами на руки хлопочущей Ленон. Эти утренние часы умиротворяли Гриню, поддерживали в нём силы, создавая иллюзию домашнего уюта.

Однажды — это было в начале лета — они гуляли по набережной лейтенанта Шмидта и зашли в кафе, которое в пору белых ночей работало до утра. Весь день они провели у воды и решили перекусить, а заодно подождать разводки моста, наделать фотографий. На день рождения Ленон получила от родителей фотоаппарат, зарядила его цветной плёнкой и подлавливала моменты.

Они заказали мясо с черносливом в горшочках, по лепёшке с тмином и устроились у окна. Шёл второй час ночи, но на улице было светло — хоть читай. Народ всё прибывал, и Гриня не сразу заметил экзотического вида парочку в дальнем углу. А когда заметил, не мог оторвать от них взгляда. Потому что ему показалось… нет, он был уверен, что спиной к нему, на высоком табурете, рядом с немолодым горбоносым «мексиканцем» сидит Жанна.

Ленон вопросительно поглядывала на Гриню, он тут же нашёлся: мол, внешность у мужика необычная, жаль, что нельзя сфотографировать. Почему нельзя, возразила Ленон, а для чего же тогда сверхчувствительная плёнка, добытая для съёмки белых ночей? И она выскользнула из-за стола, чтобы с выгодной точки, оставаясь в то же время невидимой, сделать кадр. Гриня тоже поднялся и прошёл к бару — заказать кофе, а заодно рассмотреть девушку.

Это была Жанна и в то же время не Жанна. Гриня и видел-то её всего дважды, и оба раза она была как под наркозом. А тут вполне адекватная: потягивает через трубочку коктейль, улыбается. Ленон вновь оказалась рядом, что-то говорила Грине, но до него плохо доходил смысл: снимался в кино… каскадёр на Ленфильме… приглашает в гости…

— Кого приглашает в гости? — очнулся Гриня, сообразив, что речь идёт о спутнике Жанны.

— Меня… нас… — Ленон сбавила тон и неуверенно добавила: «Интересный тип, он там с девушкой».

— Так иди, знакомь, — оживился Гриня, про себя отметив, что пути Господни по-прежнему неисповедимы.

В это время с улицы раздался крик: «Началось!», — и большинство посетителей, прихватив недопитый кофе, ринулось к выходу, так что официанты побежали следом, чтобы получить расчёт.

Зрелище разводящегося моста завораживало, Ленон то и дело щёлкала затвором, а Гриня, выхватив глазами из толпы Жанну и её кавалера, стал пробираться к ним. Воздух заметно посвежел, и «мексиканец» накинул на плечи спутницы свой пиджак. Мужчина был таким высоким, что рядом с ним девушка казалась ребёнком. И чем ближе Гриня подходил, тем яснее понимал, что это несомненно Жанна, что «мексиканец» — её кавалер, и что ему, Грине, здесь ничего не светит. Но всё же надеялся на «вдруг». Вдруг Жанна узнает его, вспомнит? Вдруг «мексиканец» всего лишь приезжий гость, которому Жанна по просьбе родителей показывает город? А даже если и кавалер, что с того? Ведь пригласил, значит, хочет познакомиться, а там видно будет, кто кавалер, а кто старый осёл…

Но пригласили-то не тебя, а Ленон. Вот она уже спешит к ним, с приклеенной улыбкой, которая всегда возникает в случае неуверенности. Да это и понятно — Грине веры никакой, особенно если поблизости появляется хорошенькая женщина. Но сейчас она может быть спокойна: у хорошенькой женщины есть вполне надёжный спутник. Видно, что привык командовать, принимать решения за других, одним словом — лидер. А Жанна, эта тоненькая, смуглая пичужка с припухшими веками, смотрит вопросительно на Гриню. Неужели всё-таки узнала?

Протянуты для приветствия руки, названы имена — Гриня, Ленон, Стани́слав, с ударением на и, Жанна… Всё-таки он не ошибся! Обмен неизбежными «очень приятно», и вот вся четвёрка, проследив за разводкой моста, двигается в сторону Стрелки, к Ростральным колоннам. Гриня исподтишка разглядывает «мексиканца», примеряется к нему, и результаты — увы! — не радуют. Ему за пятьдесят, он хорош собой: волосы чёрные, с белыми мазками седины. Отросшая к ночи щетина ещё больше подчёркивает худобу, а стальные глаза кажутся почти белыми на смуглом лице рельефной лепки. Перстни на пальцах массивные — хороши для драки.

И Гриня сникает, ему кажется, что всё напрасно, пора уходить. Лишь одно останавливает его: Жанна смотрит, вопросительно глядит на него чёрными глазами в узких прорезях век. Она притихла, потерялась в большом пиджаке «мексиканца». И вдруг в какой-то момент её лицо становится безжизненным, отрешённым: рот полуоткрыт и эти зубки набекрень, и морской конёк за ухом. Только почему-то за левым, а ведь тогда был за правым…

И такая высоченная волна — жалости и страсти — подхватила Гриню, в груди всё всколыхнулось, даже слёзы выступили, и сердце колотилось, азартно отбивая: «Моя, моя…». Он бросился к Жанне, подхватил, потом помогал Стани́славу тормознуть такси, занести девушку на заднее сиденье, да так и поехал рядом с ней, безразлично отметив удивление и обиду на лице покинутой Ленон.

Часть 3. В банде

Наркота

Гриня двигался от метро короткими перебежками. Заходил в чужие дворы, через проходные парадные выбирался на бульвар, нырял в магазины и подолгу болтался там между стойками с товаром, приглядываясь к входящим. Выйдя, смотрел по сторонам и, только убедившись, что никто его не пасёт, продолжал путь. В сердце росла тревога, она то и дело разворачивала его, заставляя менять маршрут, выжидать, ходить кругами.

Господи, сколько это будет продолжаться?! Так всё достало: жить с оглядкой, шхериться, всех подозревать. И Жанну? Её — в первую очередь. Разве она может отвечать за себя? А он? Он может контролировать свои поступки? По большей части — да. А по меньшей? И где кончается одно и начинается другое? Не-е-т, уж скажи честно, признайся хоть самому себе, что ни хрена ты контролировать не можешь!

А что можешь? Так почти что ничего. Забрать товар, отвезти барыге, у того взять кэш, не считая, притащить его в зубах Королю. И ждать жалкой подачки. Потому что ближайшие пять лет жить тебе, Гриня, отдавая долги. Хорошо, если Король с барского плеча сбросит пару доз, но этого уже неделю как не бывало.

Он привык просить. Ему это не западло. У всех без разбору, по обстоятельствам. У матери только не просит, потому что знает — голяк. А так — пожалуйста, хоть у бати, хоть у торчка, хоть у барыги, а у Короля — каждый раз. Он либо даст, либо отвернётся, но бить не станет.

Чтобы раскрутить прохожих, нужно быть в форме, а значит сначала ширнуться. Тогда любые истории можно гнать. У женщин легче добыть бабла, зато мужчины дают больше. Лучше всего идут дела между седьмым и двенадцатым числом, когда у бабулек пенсия. Стариков просить бесполезняк, только брани наслушаешься, что бы ни пел. А бабки — те доверчивые и жалостливые. «Послушай, мать, не поможешь копеечкой? В поезде деньги вытащили, на обратный билет собираю». И дают ведь, хоть никакого вокзала поблизости нет. Понемногу наберёт, к пяти часам можно ехать за очередной партией, и тогда уже взять для себя.

Гриня бы и обошёлся, но Жанна ждёт, считай, полумёртвая лежит, пока не принесёт ей герыча. Первое время Стас, бывало, снабжал. Правда, не каждый день, всё ругался и уговаривал. Даже по щекам её хлестал, только Гриня вмешался, отбил. Тогда он ещё сам по вене не гонял, только бегал в свою бывшую школу с маленькими пакетиками. Они с Жанной их ночью фасовали, только от неё, вмазанной, никакого толку, считай, не было.

Потом Стас исчез, как провалился. Да он и всегда был под вопросом. Придёт или нет? Принесёт или подведёт? Отпустил Жанну или в любой момент может взять обратно? А тут неделю его нет, две, месяц. И Гриня решил, что Стаса они больше не увидят. Никогда. Он либо свалил за кордон — что-то такое у него прорывалось, либо с ним рассчитались чечены. Давно грозились. Как бы то ни было, теперь он может смело считать Жанну только своей.

С исчезновения Стаса всё и началось. Хотя, чего уж там, началось всё раньше. В тот миг, когда Гриню подхватила и потом накрыла неуправляемая волна. Когда он сел в такси рядом с беспамятной Жанной… Да при чём здесь такси?! Когда увидел её в первый раз у Валентина, вот с того дня вся его жизнь подломилась у основания, а потом уже было делом техники — повалить, изрубить эту грёбаную жизнь в щепки. Собственными руками.

А разве Валентин Альбертович ни при чём? Ведь это он познакомил, настроил, а до этого приучил хватать приглянувшихся женщин, а на остальных зарабатывать. И Стас тоже свою лепту внёс. Наверняка понимал, что с Гриней творится, но держал его возле Жанны, подогревал интерес своим двусмысленным отношением. То не скрывал к ней привязанности, то вдруг доверялся Грине. А потом и вовсе пропал. Да в такое неудачное время…

Как же он пропустил тот момент, когда можно было всё изменить?! Вписаться в нормальный расклад, когда есть друзья, родные, средства к существованию, вполне достижимые цели. Его любят, он любит. Правда, он и сейчас любит. Жанну, например. Она его, наверное, тоже, особенно после того, как хватанёт. А до этого её, считай, и нет. Лежит неподвижно, твёрдая и холодная. Как в тот раз в комнате с птицей, в золотом наряде невесты.

Теперь-то он всё понял, только не въехал, какого чёрта её домашние дурака валяли? Не может быть, что в курсе не были, тем более, та китаянка, что вела его по коридору. Одно только смущает: у Жанны морской конёк за левым ухом, а тогда был за правым. Наколка настоящая и очень давняя, и ошибки быть не могло: он как сфотографировал. Или всё же напутал?

А, впрочем, это уже не важно. Живут они теперь одним днём, распорядок как под копирку, только районы сбыта приходится менять, иначе могут и ментам сдать, а у него лишних денег нет, чтоб откупаться. Да никаких нет, только долги.

Каждое утро он просыпается и первое, что видит, — крутящийся диск мансардного окна, который летит ему прямо в лоб, и Грине приходится уворачиваться, чтобы ему не проломило голову. Ведь понимает, что это просто глюк, но каждый раз мечется по кровати, пока проклятая хреновина не трахнет где-то за спиной. Тогда уже можно потихоньку встать, сходить по надобностям и, привалившись к неподвижной Жанне, полежать, вспоминая, как хорошо было ночью.

Если, конечно, что-то было. Теперь чаще всего всё смазано: было, не было, хорошо или так себе — не помнит. А это обидно, потому что, если не помнит, считай, что ничего не было. Тогда зачем всё это? Зачем ныкаться, парить народ, толкать дурь прыщавым обалдуям? Чтобы забыться и ждать конца? Лучше уж сразу — конец. Только сил нет даже на собственную смерть. Ведь чего проще: золотая доза — и откинул ласты. А Жанна? Как же она без него?

И всё-таки ещё бывают мгновения бесконечного, высшего блаженства, когда кожа приобретает такую чувствительность, что любое касание — руки ли, волос Жанны — как разряд тока, и от него всё наливается силой. Тело начинает расти, захватывая пространство, ощупывая, узнавая знакомое, подбирая под себя тепло и энергию мира. Чтобы зарядившись, отдать всё ей, проникая внутрь, в душу, обнимая невесть откуда взявшимися крыльями, в которых, чувствовал он, был их шанс на спасение, надежда на освобождение, полёт души. И потом, когда волна отступала, бросив их, нагих и дрожащих, на очередном незнакомом берегу, он всё продолжал баюкать каменеющее тельце Жанны, подлечивая многочисленные ранки на руках и ногах солёной кровью прикушенной губы.

Он жаждал её постоянно: мягкую и тёплую под его ласками, завлекающую, бесстыдную в момент прихода, холодную, безучастную бо́льшую часть времени. И когда её не было рядом, и когда она была, но чужая, далёкая, как инопланетянка. И даже в объятьях Стаса. Ведь сначала было именно так, а он, сиротой лёжа на подростковом узком диванчике, мучительно представлял, что делается за стенкой. И только одно давало силы жить дальше: он ни разу не услышал её голоса, всегда звучало лишь трубное соло «мексиканца».

В такие минуты он явственно ощущал металл булавки, проткнувшей его грудь, прижившейся и оттого уже безболезненной. Временами вынашивал план похищения Жанны, а то всерьёз начинал строить ловушки для Стаса, выслеживал его, стараясь обнаружить удобные подходы. Но тот каждый раз умудрялся сбить его со следа. Где-нибудь на повороте, закурив сигарету, делал шаг, на миг скрываясь за углом, а потом пропадал совсем, просто исчезал. Так что Гриня так ничего о нём и не узнал: где он проводит дни, чем занимается, откуда у него деньги. Пока «мексиканец» сам не открылся, пригласив их в маленький ресторанчик китайской кухни — любимое место Жанны.

И там он начал выкладывать такие факты из свой биографии, что окончательно сбил их с толку. Тут были и горячие точки, и смертельные каскадёрские трюки, и тайные поручения от спецструктур. Названия городов, стран, известных имён так и мелькали в его рассказе, который он преподносил с кривой улыбкой, как бы извиняясь перед молодыми за свою необыкновенную биографию. «Да, я вам не компания… У вас всё впереди, а мне пора писать мемуары», — произнёс он под конец и накрыл их тонкие ладошки своими, как бы соединяя Жанну и Гриню. И в тот же вечер проводил их до дома, обнимая, как детишек, за плечи, а сам уехал. С тех пор он ни разу не ночевал в мансарде, а только приходил временами, без предупреждения, с пакетами продуктов в обеих руках.

Гриня не сразу переселился в комнату Жанны. Что-то подсказывало ему — надо ждать от неё знака. Потому что с уходом Стаса многое переменилось. Не было тех доверчивых и говорящих взглядов, которым не нужны слова. И разговоры — обо всём на свете — сразу сошли на нет. Возможно, их подталкивало друг к другу присутствие Стаса. Без него пропали острота и нерв общения, словно они встретились впервые и боязливо открывали свои души.

Две ночи он почти не спал, забываясь временами, и тогда видел себя со стороны, как он входит в комнату с «Любительницей абсента» над расшатанным столом, как садится на железную кровать и, уткнувшись поверх одеяла в плоский живот, выдыхает горячий воздух. Впоследствии он с этого всегда начинал, грел её лоно этим долгим горячим дыханием, запрещая себе, покуда мог терпеть, дотрагиваться руками.

На третью ночь их существования без Стаса, он, как обычно, быстро приготовил немудрёный ужин, и они с Жанной до поздней ночи сидели за столом, разговаривали, вернее, говорил, в основном, Гриня: про свои планы — тогда они ещё были — про смешное и трогательное из детства. Как будто не было в его жизни умирающей матери, брошенной учёбы, отступившейся от него родни. И когда уже собрался «к себе», за стеночку, когда встал и с чашками в руках направился к раковине, Жанна подобралась сзади, обняла его худенькими ручками, забралась между пуговицами под рубашку и затихла, спряталась.

Ах, лучше не вспоминать то время! Тогда всё казалось преодолимым, не приняло ещё ту форму безысходного, тупого сползания в жерло крутящейся воронки. А ведь прошло только полгода! Кажется, что вечность пролегла между сегодняшним днём и той замечательной жизнью, когда он смело ходил по улицам, и не было этого оглушительного долга, не было слежки, а Жанна ещё выходила. Сейчас он идёт к ней и точно знает, что его встретит мёртвая тишина, а его любимая, его желтоклювая птичка лежит в той же позе, как он её оставил, без всяких признаков жизни.

По привычке оглянувшись, Гриня зашёл в тёмное, пропахшее мочой и кошками парадное и направился было к лифту, как ему дорогу преградила громадная фигура. В тот же миг тяжёлый удар слева — будто стена упала — повалил его в абсолютный мрак, так что Гриня не успел даже крикнуть. Последнее, что он слышал, был испуганный звон проходящего трамвая, скрежет колёс по рельсам и краткое «готов!» прямо над ухом.

Шантаж

Целый год, начиная с того памятного дня, когда его отключили в парадной дома, судьба Грини от него самого практически не зависела. Всё, что он пережил за это время, случилось как бы с кем-то посторонним. А он, Гриня, по неизвестной причине был тому свидетелем. Это не его трое суток держали связанным в смрадном подвале и не его приходили бить и обливали керосином, поигрывая зажигалками. И душили пакетом не его, иначе как он мог запомнить судорожную тряску ног, которую наблюдал откуда-то сверху? И всё же, призвав логику, Гриня осознавал, что всё происходило с ним, именно с ним. Просто теперь он уже другой, и это к лучшему.

Прежнего Гриню не вернуть, да и кому он нужен? Жанне, Ленон, матери? Какая им от него польза? От «шестёрки», жалкого наркомана — да, теперь это стоит признать, он ведь долгое время корчился в страшенных ломках… И не жил по-настоящему, только небо коптил, каждый день считал, прикидывая, сколько ещё осталось. Если бы не Жанна, давно бы развязался с этой мутью.

Новый Гриня знал, чего хочет, у него был авторитет, с ним считались. Больше не надо было прятаться, всё время бояться, что его разыщут и убьют. Ведь проценты по долгу уже исчислению не поддавались! Зря он бегал, надо было сразу соглашаться на предложение Короля, тогда ничего бы с ними не произошло. Но раньше он был глуп и слаб. Вернее, его вообще не существовало. И когда на заводе этом заброшенном товар паковал, дурея за день от ядовитых испарений и превращаясь в зомби. И когда под вагонами лежал, понадёжнее пристраивая в пазухи обшивки пакетики с дурью. И когда посылки с двойным дном отправлял, впервые отпущенный на доверие в Новгородском посёлке с дурацким названием Белебёлка. Это всё ещё был прежний Гриня, трусливый и придавленный.

И только когда Король его вызвал к себе и сказал, что с долгом частично покончено, проценты списаны, а потом, как с равным, обсуждал утечку на «производстве», вот тут-то и произошла подмена. Появился новый Гриня, только он стал теперь Грином или Гринусом. Так и говорили: где там Гринус-полный минус? Потому что с введением придуманной им системы контроля издержки пошли на убыль. И чей-то левый навар тоже.

Вот где пригодился боевой арсенал накопленных за многие годы знаний: рассортированных, очищенных от популяризаторской шелухи, подобранных по смыслу и значимости. К примеру, что с двойным учётом товара слишком много расходов, зато есть возможность свалить ответственность. И хотя денежная часть Грини не касалась, он поневоле прикидывал, как бы сам поступил, особенно теперь, с появлением микрочипов.

Король оценил и приблизил. Свой новый статус Гриня прочувствовал быстро: его примерно поколотили, стараясь не оставлять видимых следов. Он даже знал, кто, хотя никого не видел в напяленном на голову мешке. Это были дружки Филона, известного своим вероломным характером и больше других пострадавшего от изобретения Гринуса. Стараясь сдержать стоны, ругал себя за хилость и отсутствие реакций. Жаловаться было не в правилах Грини, и он ни слова не сказал Королю про экзекуцию, лишь попросился в спортзал. Король скользнул насмешливым взглядом по распухшей скуле, но уже на следующую встречу принёс годовой абонемент в школу самбо.

И Гриня приободрился. Много полезных мыслишек роилось в его голове, но он не торопился, выдавал информацию дозировано, оставляя на будущее. Потому что по-прежнему целиком зависел от Короля, а главное — Жанна зависела. Они, конечно, вскрыли тогда их жилище и забрали её, куда-то отвезли. Король сказал: туда, где ей будет лучше, — а больше ничего не стал объяснять и видеть Жанну не позволил. Только временами фотки показывал, из которых было ясно, что её держат в деревенском доме. Отдашь долг, тогда заберёшь, ничего с ней не случится.

Ещё Король пообещал: рассчитаешься — сможешь стать полноправным партнёром. Но как вернуть такую сумму, у него ведь ничего нет, возражал Гриня. У матери есть, в который раз напоминал Король, зацепив его неподвижным взглядом. Откуда? Она больна, всё ушло на лечение, — протестовал он. Цацки припрятаны, надо их найти, — безразлично ронял Король, давая понять, что разговор окончен.

Что за ерунда, с раздражением думал Гриня, много ли они стоят, эти колечки? А в душе уже зарождалась тревога: откуда узнали, сволочи… Так сам же и сказал, когда мучили, душили. Про этот Мазепин перстень чёрт-те что наговорил, вспоминая бабкины сказки… Теперь на попятную не пойдёшь, хуже будет. Придётся самому выяснять, где у матери тайник. И он, пообещав поискать, всё тянул время. Да и возможности у него не было: мать постоянно дома, не станешь при ней рыться.

Наконец он решил поговорить с ней напрямую. Этому решению предшествовало известие, требующее немедленных действий. Один из курьеров ненароком проболтался, что Король собрался перевести штаб-квартиру в Вильнюс, а в Питере оставить своего дружка Филона. Значит, Жанну надо срочно вытаскивать, иначе ей кранты, изведёт её Филон.

В прошлый раз Король показал Грине кусочек плохенького дрожащего видео, на котором Жанна, худая до невозможности, лежит на кровати, смотрит куда-то в угол потолка и прозрачными пальцами ловит невидимых мух. От этой десятисекундной записи Гриню прошибло потом, и он понял, что ждать больше нельзя. Если мать поймёт и поможет, значит, он купит свободу себе и Жанне. Если нет — придётся взорвать этот бандитский притон, жучки он не зря внедрил. Всех по одному можно отловить, а там и до Короля доберутся. Кто будет отлавливать и добираться, пока неважно. Главное — Жанну добыть до того, как всё полетит в тартарары…

Гриня пересёк пустое пространство двора и перед тем, как войти в свой подъезд, сел на придомовую лавочку. Вот сейчас он войдёт в полумрак знакомой парадной, вызовет лифт, поднимется на седьмой этаж и нажмёт на чёрную квадратную кнопку, привезённую матерью из Финки. Грине припомнился ажиотаж вокруг этой пустяковины. Тогда Василиса из каждой поездки привозила кучу мелочей для дома, но по большей части они застревали в шкафах и на антресолях: недосуг было их вешать, прибивать и прикручивать. Гриня этим совершенно не интересовался, а мать не настаивала, ей вполне хватало впечатлений от покупки. А с этой кнопкой пристала намертво. Пришлось разбираться, просить инструмент у соседей, потратить целый час.

Тогда, оповестив мать звонком о выполненном задании, он развернулся и потом два месяца не появлялся дома, преподав ей урок. Больше Лиса его ни о чём никогда не просила, да и к исчезновениям «с концами» тоже привыкла, скорее удивляясь его визитам, чем отсутствию. Поэтому появление блудного сына после чуть ли не годовой отлучки встретила спокойно. Грине даже показалось, что мать понятия не имеет, как долго он пропадал. У неё теперь свои тараканы в голове…

Подойдя к двери квартиры, он позвонил, придав своему лицу участливое выражение. Мать не открывала, он жал кнопку звонка и прислушивался, но даже шороха не было слышно. И когда он уже стал всерьёз беспокоиться, у площадки остановился лифт, из него вышла Ленон, а за ней неуверенным шагом — Василиса. Ленон так и вспыхнула радостью и тут же принялась рассказывать, как отлично они прогулялись, и теперь каждый день… моцион полезен, а то мышцы одрябнут… сейчас чайку с тостами и полежать…

Раздосадованный Гриня шёл следом за ними на кухню, невпопад поддакивал, а сам искал предлог, чтобы поскорее выпроводить Ленон. Она заметила его нетерпение, но приписала волнению от встречи — больше двух лет не виделись! От Василисы она уже знала, что Гриня теперь живёт дома и зарабатывает тем, что продаёт компьютеры. Судя по всему, у него никого нет, расстался он с Жанной.

Появление Ленон не случайно, соображал Гриня, она наверняка нацелилась на него, мечтает воскресить былые отношения. И понятия не имеет, что он — одинокий волк, бежит своей волчьей тропой, и нет у него сердца, а только инстинкт — добыть свободу. Теперь, когда всего один шаг отделяет его от задуманного, является эта дурёха и всё осложняет. Скорее, скорее что-то придумать! Может, просто нахамить и выставить за дверь? Так мать расстроится. Хотя она по любому расстроится, так что лучше быстрее с этим покончить.

Отвернувшись к окну и набрав в грудь побольше воздуха, заряженного злостью — так поступал Король перед тем, как устроить показательный разгон, — Гриня негромко, но явственно произнёс: «Слышь, ты, вали-ка отсюда». Ленон разом умолкла, а мать, вмиг поняв, что сын не шутит, ответила: «Она не к тебе пришла, а ко мне».

— Всё равно пусть уходит, я не хочу её видеть, — Гриня старался задеть побольнее. Но Ленон почему-то совсем не обиделась, она лепетала какую-то чушь про замоченных в маринаде кур, которых надо срочно-срочно приготовить. Даже дёрнулась было к холодильнику, но тут Гриня взорвался. Он в гробу видал всех мокрых куриц, а одна ему особенно противна, и пора бы это уже понять! И чем скорее она уйдёт, тем лучше будет всем! И хватит трепать ему нервы и реветь! Давай, вали отсюда!

Последнее он выкрикнул уже в спину Ленон, которая, вытирая бегущие слёзы, кинулась к вешалке. Возле самой двери она резко обернулась, явно порываясь сказать что-то в ответ. Что-то выстраданное — не сейчас, а раньше, залепить ему в лицо всё, что наболело… Но в этот момент раздался звонок в дверь. Нет, не дадут сегодня поговорить с матерью, обречённо подумал Гриня и уже пожалел, что обидел Ленон. «Погоди, я не то хотел сказать», — стал оправдываться он и даже попытался обнять за плечи, но она вырвалась и, досадливо мотнув головой, повернула ручку замка.

Дверь резко распахнулась, и волна бешеной энергии заполнила маленькую прихожую, разбрасывая одежду с вешалок, заталкивая Ленон и Гриню в студию, в ноги к испуганной Василисе. С этой минуты Гриней овладела страшная тоска. Застарелая, глубинная боль встала распором между ключицами, не давая вдохнуть. Всего один несильный удар в эту точку отправил бы его в последнее путешествие на утлой лодчонке старого Харона, реальные же удары сыпались отовсюду и, неощутимые на фоне гибельной тоски, только усиливали ужас происходящего.

Гриня глубоко вдохнул и на долгом выдохе привёл себя в то состояние, которое не раз спасало его в тяжёлые минуты. Он как бы впал в кому — был жив, но инертен: не понимал ни единого слова, не видел ничего вокруг, не чувствовал ударов. Как сквозь вату он слышал крики, резко оборванные вращением чёрных, паучьих лап, опутывающих жертвы липкими лентами. Силился встать, что-то сказать и с удивлением понимал, что не может пошевелиться, не может произнести ни звука, что сам намертво прикручен, опутан клейкой ядовитой слюной.

Бесшумно, будто в немом кино, двое с чёрными чулками на голове деловито передвигали по квартире спеленатые, окукленные фигуры — матери и Ленон. И хотя не было сказано ни слова, Гриня понимал, в чём должны признаться куколки. Да, он знал это с самого начала: куколкам придётся выдать схрон: сберегаемый до времени роскошный брачный наряд бабочек.

Потом он неоднократно съезжал в своих показаниях на тему этого мифического наряда, сбивая всех с толку и привлекая внимание штатного психолога УБОПа. И никакие разговоры о распотрошённом тайничке в спальне, о похищенных — да что там похищенных, своими руками отданных! — фамильных драгоценностях не убеждали Гриню. Сначала он упорно и вслух, а впоследствии лишь мысленно, перечислял с детства знакомые ему детали бесценной коллекции: атласные крылья с бархатными, кустарной выделки аппликациями, меховые вставки на спинках изящных коротеньких жакетов, сферические полумаски-глаза, дрожащие хрустальные шарики на упругих усиках-антеннах антрацитовых шапочек…

От Грини временно отступились и больше полагались на свидетельства женщин, которые сходились во всём, кроме одного немаловажного пункта: пострадавшая Елена Сажина уверяла, что Григорий Батищев знал бандитов. Но из чего она это вывела, выяснить не удавалось. Сопоставив её заверения с её же сведениями о сожительстве Грини с некой китаянкой, следаки приписали всё обычной ревности.

Под кодом «Мазепа»

Основной чертой немолодого, деревенского вида следователя Олега Тарасовича Курняка была настойчивость. Она проявилась ещё в школе, когда, отстав по болезни, он за неделю усваивал программу целого месяца. Любил историю, и его частенько посылали на районные олимпиады. С недоверием относясь к текстам учебника, рылся в библиотеках. Кстати, недоверчивость была второй его отличительной чертой. Она немедленно овладевала им, лишь только приходящая извне информация шла вразрез с его представлениями о предмете. Это толкало Олега на исследовательскую работу, и он не успокаивался, пока либо не находил подтверждение собственной правоты, либо не менял своё мнение. Любил докапываться до истины.

Он вообще много чего любил, и девушек, конечно, но почему-то всех подряд. Поначалу Олег надеялся, что со временем это пройдёт, а до тех пор лучше не создавать семью. В двадцать пять он понял, что возраст ни при чём, и продолжал любить всех девушек, но старался это скрывать, потому как, воспитанный по законам строителя коммунизма, боялся прослыть ветреным. Ко всему прочему, у него имелись большие претензии к собственной внешности, и он никому не хотел навязывать на ежедневное обозрение свой маленький рост метр шестьдесят три, длинный, кривоватый нос, белёсые, как у телка, ресницы и россыпь веснушек по всему телу. К тому же Курняк постоянно был в водовороте дел, времени ни на что другое не хватало, и тема семейной жизни быстро сошла на нет.

Одиночество давало независимость. Он предпочитал добиваться всего сам, не прикрываясь ни помощью, ни ошибками окружающих. И в следователи пошёл, полагая, что сможет в своих решениях надеяться больше на себя. На практике оказалось всё иначе, но Курняк умудрился, не нарушая систему служебной иерархии, тем не менее, получить от начальства режим полного доверия. Ему с лёгким сердцем сбрасывали «глухарей» — дела тупиковые, непригодные для продвижения по служебной лестнице и выгоды не приносящие. Он брал их безропотно, но с одним условием — не мешать ему и не «обламувати крила», к чему никто и не стремился, по опыту зная, что если кому и покажется тот «глухарь», то лишь настырному хохлу Курняку. Дела же амбициозные и сулящие блага выхватывались прямо из-под его длинного носа, но сопротивления он и тут не оказывал, понимая, что всякой воле есть предел.

За дело о разбойном нападении и квартирной краже Олег взялся неторопливо, по обыкновению скрупулёзно выясняя мельчайшие обстоятельства. Особенно его заинтересовал легендарный перстень Мазепы. Входя в болезненное состояние пострадавшей Василисы, приезжал на дом, просил досконально припомнить детали и даже привёл с собой художника, чтобы по описанию сделать рисунок. С этим рисунком он отправился в Публичную библиотеку и несколько дней терзал научных сотрудников, пока не обнаружилась репродукция прижизненного портрета гетмана Мазепы, на котором предполагаемый перстень был запечатлён довольно чётко — на пальце руки, сжимающей гетманскую булаву. Сама же картина хранилась в запасниках Русского музея.

Когда портрет был найден и вытащен из хранилища, всякие сомнения отпали. Неизвестный художник отличался скрупулёзностью, и Василиса с подкатившей к горлу тупой болью узнавала и чеканку шестиконечной звезды, и острый серп месяца, и трёхрядную змейку с рубиновым глазком, охватившую мощный палец гетмана.

Надо же, совсем недавно этот раритет преспокойно лежал в тайничке панельного дома на Васильевском острове, за тысячи вёрст от могилы его настоящего владельца. И если перстень подлинный, то как злоумышленники узнали о нём? Этот вопрос волновал следователя, и он с разных сторон выпытывал, кто и когда мог видеть похищенные украшения.

Убеждённость Елены Сажиной в причастности Григория Батищева предстала перед Курняком в новом свете, а показания самого Грини только усилили подозрения. То он уверял, что действительно встречался раньше с одним из налётчиков, то уходил в полный отказ — мол, ему это показалось, все же были в масках. Больше всего настораживало, что объяснить внятно, где он сам пропадал долгое время, Гриня не мог, вернее, его объяснения никак не устраивали следователя.

Но Гриня сам нуждался в объяснениях. Лёжа на диване и прокручивая в уме прошедшие события, он понимал, что его опередили, а значит, ему не доверяли. И хотя после совершённого налёта Король назначил встречу, сам на неё не пришёл, а подосланный Вован, вечно жующий курьер-шестёрка, подскочил, оглядываясь, и сунул Грине бумажку с коротким указанием: пока сиди. Одна надежда была — на Частика. С ним у Грини сложились доверительные отношения, завязанные на общих неприятностях.

Частиком его прозвали за быструю, малоразборчивую речь. «Не части́!», — прикрикивал на него Король, так и приклеилось. Частик тоже был должником, по его же словам, пожизненным. Схема этих долгов, как теперь понимал Гриня, была сходной: происходила утечка информации, курьера с товаром прихватывали, потом Король включал «свои каналы», что-то удавалось вернуть, а то, что не возвращалось, ложилось долгом на плечи незадачливого курьера. Одно время Гриня даже подозревал, что облавы планово имитируются самим Королём, чтобы покрепче привязать людей к делу. Но потом, поразмыслив, от этой идеи отказался: хватало реальных подстав.

Про Жанну Частик тоже знал, Гриня ему как-то рассказал, поделился в ответ на откровенность, и с тех пор между ними возникло подобие братства, тем более что Частик, которого по-настоящему звали Костей, пребывал в полном одиночестве. Главным его занятием был компьютер, всё сознательное время он проводил перед экраном, по которому с удручающей равномерностью ползли столбцы цифр. Частик слыл хакером и в команде Короля занимался взломом и добычей полезной информации. Благодаря его талантам переправлялись партии товара, предупреждались облавы, контролировались поставки. Гринина идея с жучками тоже была реализована Костей, в его ведении были пароли доступов, он мог в любой момент сказать, кто из курьеров где находится.

С такими способностями Частик мог давно развязаться с долгом. Но, к несчастью, второй его страстью были карточные игры — конкретно покер, в который он играл на деньги, не отходя от того же компьютера. Ему не хватало выдержки, чтобы вовремя остановиться, и он, как правило, просаживал всё, что удавалось выиграть и заработать. В глазах Короля подобные слабости привязывали не хуже, чем захваченная в заложницы любимая женщина.

Гриня полагал, что Костя-Частик должен быть в курсе, где хранится украденное, или знать маршрут его перемещения. Потому что постфактум он вспомнил нападавших, это были два курьера, одновременно работающие на прикрытии в ответственных операциях. Но до Частика было не пробиться, его — как особо важного спеца — постоянно перемещали, меняли телефонные симки, круглосуточно охраняли, вернее, пасли. Добраться до Кости можно было лишь одним путём — виртуально. Именно на этот случай он оставил Грине один из своих ников в соцсети. Именно так Гриня, не выходя из дома, не разговаривая ни с кем по телефону, не получая писем, узнал о готовящейся отправке похищенных фамильных драгоценностей, которые шли в конторе Короля под кодом «Мазепа».

Но главное — спасти Жанну, и, похоже, Гриня знал, где её искать. Потому что в том десятисекундном ролике мелькнуло окно, и хотя бóльшую часть улицы скрывала грязная занавеска, на вывеске противоположного дома удалось прочесть часть слова — ебёл. И только теперь, в десятый раз прокручивая события, он сообразил, что малоприличный обрывок — кусок надписи «Весёлая Белебёлка», пивбара, в котором он частенько коротал вечера во время работы в посёлке с таким смешным названием.

Если бы тогда, сидя у окна с кружкой пива, он знал, что напротив, всего в каких-то ста метрах, в ветхом линялом домишке — он даже вспомнил: бледно-голубого цвета — лежит обречённая на неизвестность, а возможно, уже потерявшая всякое представление о реальности, его любимая, его желтоклювая раненая птичка!

Как это Король решился его туда командировать, да ещё одного, без подстраховки, на доверии! И тут же понял: так специально и отправил! Ему доставляло удовольствие играть в кошки-мышки, осознавать свою власть над зависимыми от него людишками.

Гриня даже вскочил с дивана — всё стало на свои места: никто ему никакую свободу давать не планирует, Жанну медленно убивают наркотой, а его самого, как отработанный материал, грохнут при первой возможности. Это озарение проникло в каждую клеточку его организма, приводя в рабочее состояние сбитые прицелы, безвольные мышцы, закисший мозг. Он принялся искать визитку, чтобы позвонить Курняку, желая, прежде всего, обеспечить свою свободу на ближайшие дни. Гриня подозревал, что его в любой момент могут «закрыть», и тогда Жанну будет уже не спасти.

И сделал это вовремя. Потому что Олег Тарасович как раз решил применить к нему — ввиду явных признаков соучастия — меру пресечения в виде ареста. Но подозреваемый его опередил сообщением, что получил надёжную информацию: похищенное через два дня будет переправлено с Витебского вокзала поездом в Вильнюс. И он, Гриня, берётся помочь с задержанием грабителей. Источники выдавать отказался, упрямо твердя: мы их возьмём, увидите. И это «мы» останавливало следователя от единственно правильного шага. Он решил дать Григорию Батищеву — и себе — такой шанс.

Белебёлка

Витебский вокзал был знаком Грине с детства. На его щербатую платформу он вступил, впервые приехав в Питер; сюда, под арочные своды они с мамой приходили встречать прибывших из Донецка бабу Стешу с дедом Егором; с этого вокзала его увозили на лето, разлучая с мамой. А потом, подросший, в тёмном новеньком костюме, он уезжал отсюда на похороны сначала деда, а вскоре и бабушки. Ещё они с матерью отправлялись с этого вокзала принимать наследство, продавать дом.

Но это всё было очень давно, в другой жизни, и теперь Витебский вокзал встретил отчуждённо. Зато Гриня сразу узнал с детства знакомый аромат странствий, который в теперешней жизни без труда раскладывался на будничные, малоприятные запахи: калёного металла, угля и уборной.

До отхода поезда оставалось больше получаса, но Курняк велел прийти пораньше и толкаться возле киосков, из-за которых хорошо просматривался весь состав и платформа. Его люди были где-то поблизости, но Гриня, как ни напрягался, признать их не мог, хотя они накануне познакомились в кабинете у следователя.

Первоначальный план, по которому Гриня должен был опознать курьеров на вокзале, вчера пришлось срочно перекраивать. Частик сообщил, что вместо своих груз повезут вильнюсские курьеры, которых Гриня не знал. Но следователь настоял на его участии, мотивируя тем, что в прикрытии могут быть свои, и тогда Гриня будет полезен.

Костя прислал словесные портреты вильнюсских, и они точно совпадали с ориентировкой, полученной из отдела по борьбе с незаконным наркооборотом. Но эта информация до Грини не дошла, как и то, что командование операцией перешло из следственного отдела Курняка к ОМОНовцам. Тем не менее, ещё накануне вечером, узнав о курьерской замене, он сразу насторожился, с запоздалой ясностью понимая, что его инициатива по розыску похищенных ценностей может обернуться серьёзными неприятностями для него лично. Потому как вряд ли вильнюсских прислали вывозить цацки, они явно переправляли товар посерьёзнее. И в случае поимки курьеров клубочек может раскрутиться нежелательным образом, выдав истинные связи Грини с бандой Короля. Тень провала замаячила перед ним, рисуя самые ужасные картины.

Как назло, Частик молчал. То ли спал, то ли пасли его плотно, только со вчерашнего дня ни разу не проявился в сети. Гриня слонялся возле киосков и заметно нервничал, ему казалось, что ничего не получится, что он засветится либо перед людьми Короля, либо перед Курняком. Больше всего ему хотелось сорваться и полететь на попутках в Новгородские земли — вызволять свою бедную желтоклювую птичку. На этот счёт у него имелся план, построенный на системе электронного слежения, о котором знал только Частик, сам же его и предложивший.

После окончания операции на Витебском вокзале Гриня должен был сразу двинуться автостопом в сторону Новгорода, зайти в интернет-кафе, связаться с Частиком и, получив нужные сведения, добраться до Белебёлки. Костя выяснил, что за Жанной ухаживает спившаяся старуха, но один из курьеров ежедневно подвозит продукты и дозняк.

Дальше надлежало найти Жанну и забрать её. Старухи он не опасался, изначально решив прикинуться медработником, которому поручено перевезти больную. Такси он планировал заранее заказать по телефону. Дальнейшее представлял себе смутно, знал одно: надо уехать подальше от Питера. Но теперь этот план выглядел несбыточным, а реалии были таковы: замена курьеров, молчание Кости-Частика, отсутствие на вокзале людей Курняка.

Гриня отошёл от прозрачного киоска Союзпечати и, спрятавшись за павильоном аптеки, стал наблюдать за входящими на платформу людьми, пытаясь угадать вильнюсских курьеров. В этот момент во внутреннем кармане завибрировал телефон. Не отрывая взгляда от широких вокзальных дверей, Гриня достал трубку и, принимая вызов, прочёл: Частик. На том конце трубки было тихо. Тишина стала полниться гадким скрежетом, к которому прибавились шлепки будто от мокрой тряпки и нарастающее бульканье. Сквозь эти непонятные и страшные в своей бессмысленности звуки прорвался явственный шёпот, только слов разобрать не удавалось, и Гриня закричал, позабыв о всякой конспирации: «Костя! Что?! Что?!». И тогда услышал, вернее, догадался, как совершенно чужой, не Костин, да и вообще не человеческий голос произнёс: «…поехали к ней… Филон…». И тут же связь оборвалась, но Гриня успел услышать хрусткий звук раздавленного под ногой стекла.

С этой минуты в дело вступила решительная и бесстрастная сила. Та, что когда-то, в далёком детстве, отметая расслабляющее мозг воображение, спасала Гриню от произвола жестоких подростков, а потом — в одиночестве юности — выдёргивала из череды смертельных случайностей, и теперь — на грани полного провала — понесла его семимильными шагами прочь, прочь от Витебского вокзала.

Где-то там, за аптечным киоском, скрюченная фигура ещё некоторое время стонала, схватившись за живот и утирая слюни после рвотных спазм, а двое подскочивших с рысьей грацией трясли её, сломленную отчаяньем и немощью. Но Гриня в это время уже мчался в сторону Московского проспекта, не обращая внимания на светофоры, поток машин, встречных прохожих. Он был стремителен, обходил препятствия, безошибочно выбирая самые верные и короткие пути, приближающие его к пульсирующей в мозгу точке — «конец маршрута».

Этому способствовало всё: и погода, по-весеннему ясная, и попутные машины, на диво безотказные, и дороги без пробок и ремонта. И сам он: его лёгкое, послушное тело, пружинистые ноги, верные реакции, — являлся воплощением стремительного броска. Глядя издали глазами обессиленной страхом «подсадной утки», Гриня с изумлением узнавал себя в этом уверенном и ловком парне:

— смеющимся над пошлыми старыми анекдотами, которые на протяжении всего пути от Шушар до Любани выдавал добродушный шоферюга;

— с аппетитом поедающим шашлык в компании дальнобойщиков;

— отпускающим комплименты московской дамочке за рулём мощного Ниссана, на заднем сиденье которого он проехал от Чудово до Новгорода, где пришлось потерять полчаса в разговорах за кофе.

В общем, он почти доехал и, трясясь в кабине громыхающего Камаза, позволил себе вспомнить о Частике, о проваленном плане и тут же понял, что пора добираться пешком: прибывающий транспорт мог отслеживаться людьми Филона.

Теперь, когда он был одинок, когда рассчитывать было не на кого, холодное спокойствие, почти безразличие овладело им. Возможно, впервые в жизни Гриня почувствовал абсолютную власть провидения, которая — как он теперь понимал — была всегда и всегда направляла его волю. Только он не догадывался об этом, воображал себе невесть что, наивно полагая, что может сам планировать свою жизнь, предугадывать события, влиять на людей.

Это новое знание не огорчило его, а, напротив, ободрило и успокоило. «Господи, помоги мне спасти Жанну, сделай так, чтобы нам не помешали». И добавил по-детски: «А я никогда, никогда больше не буду…». Он не договорил, понимая, что слова не обязательны. Тот, к кому он обращался, единственно возможный защитник, не нуждался в них, ему и так было всё известно про Гриню.

Пробираясь к голубому домику топким берегом реки со стороны, противоположной вокзалу и трассе, Гриня вдруг подумал, что неплохо бы сначала зайти в «Весёлую Белебёлку», из окон которой хорошо просматривается весь дом. Он знал, где находится чёрный ход бара, и надеялся проскочить незамеченным через подсобку. Но его окликнули, едва он добрался до середины пропахшего пивом и окурками полутёмного зала.

Гриня сразу узнал этот голос и обрадовался, хотя когда-то с трудом терпел настойчивые приставания Люськи-подавальщицы. И пока та, устроив его за шатким столиком с кружкой пива и вялеными псковскими снетками, то и дело подсаживалась, сваливая в одну кучу городские новости, восторги по поводу встречи и безответные вопросы, Гриня украдкой поглядывал на облезлый домик и окошко с нестиранной занавеской, но ничего толком не мог рассмотреть. Хорошо, что Люська оказалась в курсе и была настроена поболтать.

Первое — и самое главное — Жанна ещё здесь. Это удалось узнать, заговорив о старухе, живущей напротив, «которой он с прошлого приезда задолжал полтаху». И старуха, и внучка её малахольная по-прежнему тут живут, только старуха совсем спилась, того гляди ласты откинет, хорошо хоть внук навещает, провизию приносит. Приходит каждый вечер, после шести, на полчаса, не больше. А сегодня приезжал в обед на велосипеде. Она как раз со столов убирала после «корпоратива», так видела, и как входил, и как отъезжал. Ещё удивилась, что рановато.

Вот и хорошо, раз уже был, –- подумал Гриня, — значит, путь свободен и опасаться некого. Но и медлить ни к чему, новости из Питера могут в любой момент докатиться. Пока Люська вытирала соседний столик, он набрал номер таксиста, и тот пообещал через полчаса прибыть на место.

Гриня было уже собрался уйти «по-английски» через чёрный ход, но тут телефон в переднике Люськи заиграл арию тореадора, и она, согнувшись вбок под тяжестью подноса, приложила трубку к уху. А вскоре вместе с буфетчицей принялась вытирать и сдвигать столы, раскладывать закуски и заказывать из продмага водку — надвигался очередной корпоратив. Вот и отлично, в этой суматохе никто ничего не заметит, –облегчённо вздохнул Гриня и, чмокнув в щёку занятую Люську, позвонил водителю такси.

Он вышел из бара, неспешно прошёлся до угла и только потом перебрался на противоположную сторону. От выпитого пива у него слегка шумело в голове, зато мандража не было вовсе, он шёл уверенно, будто и мысли не имел нырнуть в калитку, так что если б за ним кто и наблюдал, просто потерял бы из виду. Нагибаясь под ветками цветущей яблони, Гриня проскочил полузаросшей дорожкой к крыльцу и чуть помедлил, прислушался, прежде чем войти. Из дома не раздавалось ни звука, Гриня потянул рассохшуюся дверь на себя, и она заскрипела. Скрип вскоре повторился, но уже в глубине дома, и пока он шёл на этот звук, понял, что это не скрип, а стон.

Прижимаясь к неосвещённой стене коридора, он шёл на звук и вскоре оказался возле низкой двери какой-то кладовки. Рывком открыл её — внутри было темно, лишь в глубине бумажной маской белело лицо. Гриня нащупал выключатель, и в тусклом свете потолочной лампочки проступили очертания металлической спинки кровати, грязной подушки, в которую под неестественным углом впечаталась голова старухи.

Стон раздался снова, он шёл откуда-то снизу. Гриня разглядел тощего серого кота, лежащего на старухиных ногах. Кот, издав тот же стонущий, утробный звук, сорвался и выскочил в дверь, а Гриня подошёл к старухе поближе и понял, откуда в её лице такая бумажная бледность.

Он отпрянул и, захлопнув дверь, кинулся искать Жанну, ориентируясь по виду из окна на том плохоньком видео. И тут же за филёнчатой дверкой обнаружил комнатку, освещённую розовым закатным светом. По стенам ходили тени от веток, а Жанна спала, приоткрыв обкусанные губы. Теперь, когда ему не грозил приход курьера, а старуха не могла помешать — всё же допилась, старая алкоголичка! — его задача упростилась. Он сразу узнал и кровать, и мутное окно, под которым спала Жанна. Накачали дурью, — подумал Гриня, вспомнив ранний визит «внука». И, прежде чем поцеловать родное и жалкое личико, мельком взглянул в окно и обнаружил уже подъехавший зелёный москвич. Вот и хорошо, сейчас завернёт её в одеяло, и сразу поедут.

Гриня наклонился к запёкшимся губам, но тут же отпрянул, будто дотронулся до застывших на морозе ягод калины. Прошлое яркое видение — в другом месте, при других обстоятельствах, но сходное в главном — встало перед ним. Однажды он уже видел это абсолютно мёртвое лицо, эти губы, приоткрывающие два передних, чуть «набекрень» зуба, брови, разделённые слабой морщинкой, остренький подбородок. Только в отличие от той, в золотом шёлковом платье невесты, нынешняя Жанна — измождённая и плоская под байковым одеялом, в рубашке с пятнами крови и рвоты, с синими от уколов руками — ничуть не напугала его. Даже не будучи медиком, он понимал, что Жанны больше нет.

Захотелось просто лечь рядом, вспоминать о тех невозвратных днях, когда желтоклювая маленькая птичка, уютно устроившись у него под мышкой, заводила свои нехитрые песенки, под которые они засыпали и просыпались, спаянные теплом общего дыхания. Не было больше его смуглой певуньи. Повсюду, припорошённые сероватой пылью, валялись безжизненные тела прошлогодних мотыльков и бабочек, которые, смиренно сложив атласные перепончатые крылья смертного наряда, предвещали крах последних надежд.

Навалилась глухая апатия, страх и спешка в момент отступили, и Грине стало абсолютно безразлично, доберутся до него бандиты Филона или сыскари Курняка. Приподнятое, пронзительное состояние, не покидавшее Гриню на протяжении всего пути от Витебского вокзала до бара «Весёлая Белебёлка», ушло вместе с Жанной, оставив его, пустого и лёгкого, как пластиковый стаканчик, летать на случайных ветрах. Сразу пришло понимание, что «внук» явился пораньше неспроста, что старуха лежит в кладовке с переломленной шеей и что он, Гриня, опоздал.

Тогда они должны меня караулить, — подумал он равнодушно и тут же услышал осторожный скрип входной двери, а потом, ближе по коридору, щелчок взводимого курка. И скорее не от страха смерти, а чисто рефлекторно Гриня подскочил, выбил ногой дряхлую раму окна и вывалился в сад. В три прыжка он достиг машины, рывком открыл дверцу и, плюхнувшись рядом с водителем, спокойно выдохнул: «Ну, шеф, поехали». А потом ещё долгие полминуты наблюдал в боковое зеркало, как ныряла за заборами крыша голубого домика, как следом, выбрасывая с обеих рук пучки бенгальских огней, бежал тот, кто убил Жанну. Матюгаясь, водитель, жал на газ и, добравшись до шоссе, резко остановился, выпихнул опасного пассажира из кабины и умчался.

Автобан стал для Грини спасением. Уже через несколько секунд он взбирался по металлической лесенке на верхотуру кабины двухэтажного трейлера, а потом, поболтав с молодым, весёлым шофёром, вытянулся в спальном отсеке, накрывшись лохматым пледом. Засыпая под мерный звук мотора, он рисовал — сначала пальцем по запотевшему от дыхания стеклу, затем призрачными разноцветными мелками на бесконечной стене, разделяющей явь и сновидение — маршрут своего последнего, заключительного странствия, проходящий из прошлого в будущее и пересекающий в недостоверном настоящем комнату голубого домика с линялыми занавесками на окнах.

Часть 4. Портфель доктора Карелина

Между небом и землёй

Целый год Гриня колесил по стране, нигде подолгу не задерживаясь и зарабатывая на жизнь, чем придётся. Он был уверен, что на него объявлена охота: не людьми Филона, так ментами, а скорее всего, и теми, и другими. Старался их сбить со следа, петляя, как заяц, бегущий и от волков, и от охотников. Он избегал больших городов и всего шумного, массового. Придумал себе легенду собирателя фольклора, которая оправдывала и скитания, и небритость, и безденежье.

Его направляли к одиноким старухам, те, как правило, ничего из народного не помнили, зато много рассказали ему о войне, об оккупации, о своей молодости, которая как будто совсем недавно бросала их на комсомольские стройки, наполняла дни работой, а ночи ожиданием. Они радовались добровольному слушателю, и Грине каждый раз стоило больших трудов продолжать свой путь, зато отказа в ночлеге и еде он не знал.

Да всё это уже не волновало. Какая-то часть его организма явно отмерла, по крайней мере он почти не чувствовал грудины под ключицами. Днём это почти не беспокоило, но с наступлением ночи загрудинная мёртвая тишина наполнялась тревожными звуками: мокрым шлёпаньем, бульканьем, всхлипами и стонами, хрустом раздавленного стекла, в котором теперь он без труда узнавал звук выстрела.

Ещё не отключившись, но уже теряя связь с окружающим миром, Гриня привычно входил под своды цветущей яблони, открывал бесконечные двери, которые — все как одна! — вели не туда, вглядывался в белые маски лиц, подвешенные под потолком. Вокруг оживали усыплённые эфиром златоглазые бабочки, безбоязненно садились на лицо и руки, щекотали цепкими лапками, задевали бархатной оторочкой крыльев. Он тщетно искал комнату Жанны и хотя знал, что её больше нет, это не являлось убедительной причиной для прекращения поисков: ведь так уже бывало, ведь он уже находил её неподвижной и холодной, а потом встречал вновь.

Надежда на встречу казалась Грине не менее обоснованной, чем приход лета, которое, наконец, наступило, а вместе с ним стала отходить, оживать пустота в груди. Был конец мая. Преодолев автостопом более трёхсот вёрст, уже под утро он очутился на автобане, ведущем к Питеру, до которого оставался какой-то час езды. Но бессонная ночь давала знать, и Гриня прилёг на скамеечке в придорожной беседке, подложив под голову рюкзак. Оглушительно в предутренней тишине выщёлкивали соловьи, и в какой-то миг Гриня понял, что сегодня он что-то узнает про Жанну.

Это понимание, как часто бывает во сне, сразу перешло в действие, и он, привычно согнувшись, прошёл под согнутой урожаем веткой яблони, неслышно отворил входную дверь, птицей пролетел под потолком коридора, а на повороте безошибочно, с первого раза нашёл тонкую филёнчатую дверку и легонько толкнул её. Так вот почему он не мог туда войти, — догадался Гриня, — все двери открывались наружу, а эта — вовнутрь!

Комната оказалась совершенно пустой, пронизанной розовыми лучами заходящего солнца, и даже от двери ему была хорошо видна записка, пришпиленная к выцветшим обоям булавкой с тусклой стеклянной головкой. Он направился было к этой записке, издалека различив на ней своё имя, но бумажный листок вдруг сморщился, затем развернул узорчатые крылья и, махнув ими прямо перед лицом Грини, вылетел в раскрытое окно.

Когда он проснулся и продолжил свой путь, настроение беспричинной радости и даже счастья не отпускало его. Гриня чувствовал себя готовым к новым испытаниям. И хотя знал, что Жанна мертва, продолжал ждать, как будто улетевшее во сне письмо, обогнув Землю, должно было найти его и всё разъяснить.

Вернувшись домой, Гриня застал мать в состоянии жесточайшей депрессии. Покрытый пылью ноутбук валялся среди засохшей, немытой посуды, Александр Сергеевич давно не появлялся и, если бы ни редкие визиты Ленон, Лиса вряд ли хоть что-то ела. Целыми днями она лежала, отвернувшись к стене, голос снова пропал, и по многим признакам было ясно, что смертельная болезнь, задвинутая до поры в дальний угол, вылезла и с остервенением, как изголодавшийся в спячке зверь, пожирает печень, лёгкие, превращая и без того постылую жизнь в страшную пытку.

Ненадолго спасали наркотические инъекции, и тогда Василиса оказывалась в родном селе Прудок, которое почему-то называлось Богуславское. Она шла обрывом по меловым горам, а вокруг до самого горизонта лежала степь. От травы пахло пылью и горечью. «Васечка-Лисичка хлеб припасла, всю ораву спасла», — звучал за спиной голос матери. И на грани пробуждения, с нарастающей, как сирена, болью, еле различала: «Добро не наше, мы лишь хранители. Как хозяин явится — сразу поймёшь. Ему и отдай». Ничего-то она уже не поймёт, а если и поймёт — отдавать нечего, а для чего тогда жить? Однажды утром Гриня обнаружил мать уже холодной, с остатками капсулок в руке, накопленных ещё во времена Валентина Альбертовича.

После похорон остались одни долги, денег катастрофически не хватало, и Гриня менял одну работу за другой. Был уличным продавцом — бегал по городу с сумками, назойливо предлагая всякую дрянь: дешёвые книги, батарейки, презервативы, поддельную туалетную воду; занимался продажей славянских оберегов, рассылкой духовной литературы, подрабатывал в ларьках грузчиком.

Он продолжал жить в неубранной квартире, вещи матери то и дело попадались ему под руку, и он запихивал их на антресоли, как попало. Несколько раз приезжал Витус с повзрослевшей Ниной. Он заводил разговор о размене квартиры, о наследстве — ведь Нулечка имеет право… Но Гриня искренне недоумевал: квартира появилась задолго до её рождения, и вообще — он-то, Витус, тут при чём? Нуля молчала, лишь внимательно оглядывала бедлам, и Грине виделся в этом упрёк.

По утрам, едва открыв глаза после наполненного призраками сна, он продолжал перемалывать одно и то же — буквально с того места, на котором отключался. Безусловно, гибель матери, Частика, старухи и Жанны были делом рук Короля. Череда смертей казалась ему не случайной. Более того, он был уверен, что видит только верхушку айсберга, подлинные причины пока что скрыты от него. Гриня твёрдо это знал, но, понимая практическую бесполезность своего знания, ни с кем это не обсуждал.

Перебирая в памяти подробности, выкладывая их, как мозаику, в хронологической последовательности, Гриня снова и снова возвращался к своему первому визиту к Жанне. Он в который раз следовал по коридору за сиделкой и терял её на повороте. Припомнил несуразные вопросы Валентина Альбертовича, например, сколько дверей он минул, пока не вошёл в ту страшную комнату, и что за птица сидела в клетке. Но ответов у него не было, и это не давало Грине покоя, ведь зачем-то Валентин их задавал… Что-то он знал такое об этом семействе, знал, но не говорил! И Гриня отправился на Каменный остров без звонка, решив захватить Валентина врасплох и потребовать ответов.

Дверь открыла невысокая девушка, показавшаяся знакомой. Она была далеко не молода и сильно похожа на Валентина. Сестра, что ли? — подумал Гриня и открыл было рот, чтобы спросить хозяина, но промолчал, разглядев повешенный на стене портрет доктора с чёрной креповой лентой. «Папы уже полгода нет с нами, инфаркт, — опередила девушка его вопрос. — Я Рита, его дочь. Он последнее время часто о вас рассказывал и просил передать вам это». Она прошла в кабинет и вынесла знакомый Грине портфель, без которого Валентин Альбертович нигде не появлялся.

Пробормотав неловкие слова соболезнования, Гриня взял портфель и, попрощавшись, вышел под своды старых деревьев парка, машинально отметив, что впервые увидел этот дом осенью и прощается с ним тоже под золотым листопадом. Ему не терпелось поскорее заглянуть в портфель. Он просто заставил себя дойти до остановки трамвая и, дождавшись сорокового маршрута, уселся возле задней двери и открыл замки́.

В глаза сразу бросился белый конверт, на котором были только две буквы Г. Б. Гриня нетерпеливо вскрыл письмо, написанное на листке из блокнота. Письмо было кратким, написано неровным, старческим почерком:

«Друг мой, считаю нужным это сделать. Мне уже не выбраться, а ты, надеюсь, жив и рано или поздно сюда придёшь. Большой соблазн всё уничтожить, но тебе это может пригодиться. Я всегда верил в тебя, в твой талант. Ты сможешь докопаться».

В портфеле лежала зелёная картонная папка с завязками-тесёмочками. Очень хотелось тут же, в трамвае, открыть эту папку, но Гриня сдержался, положил письмо обратно в портфель и бездумно проехал оставшийся путь.

Зелёная папка

Гриня с детства обладал бесценным качеством. Он мог обуздывать, подавлять эмоции, отстраняться. Это свойство не было врождённым: ни отец его Сандро, ни Василиса им не отличались. Всем, чего он достиг, Гриня был обязан Витусу, бывшему отчиму. Это благодаря ему, а вернее, наперекор его воле, Гриня научился пропускать мимо себя насыщенные отрицательным зарядом оскорбительные речи, уходить от конфликта.

Уже в более зрелом возрасте он пытался разобраться в механизме такой психологической блокады, но рассудок только портил всё дело — понимание не наступало. Одно было непреложным и ясным. Рефлекторно в нужный момент где-то внутри, чуть правее сердца, срабатывало бессознательное: замедлялось сердцебиение, понижался и затихал голос. Даже температура тела падала, и окружающие порой с удивлением замечали парок из его рта в разгар лета или отшатывались, коснувшись ледяных рук.

Таким же спокойным он сделался, прочтя письмо Валентина. Настолько спокойным, что по возвращении домой лёг на тахту и моментально уснул. Проспав несколько часов, он в том же безучастном состоянии принял душ, сготовил и съел яичницу, сделал пару звонков и лишь после этого как-то нехотя открыл портфель. Папку с документами отложил, сосредоточившись на содержимом многочисленных кармашков и отделений.

В портфеле оказалось несколько полезных и даже странных вещиц, и Гриня всё гадал, для него ли доктор их положил или они просто завалялись от времени. Вряд ли что-то значил старый перочинный ножик или зажигалка в форме маленького дамского пистолета. Из всех вещей интерес в данный момент представляли только банковская карта и пачка старых газет. Газеты были американские, каждая открыта на заметке или статье о Стани́славе Богуславском и его исследованиях по лечению наркозависимых в Бостонской клинике.

Банковская карта сначала показалась Грине бесполезной — даже если бы на ней были деньги, он не знал кода доступа. Решив заняться этим вопросом позднее, он принялся изучать содержимое папки. Но банковская карта не давала ему покоя, так что бумаги он рассматривал небрежно и рассеянно. Пока не наткнулся на конверт с фотографиями.

Разложив снимки на письменном столе, Гриня вперил в них заинтересованный взгляд и вдруг разом побледнел. Фотографии были явно сделаны в прозекторских после завершения вскрытия: выпукло темнели свежие швы в основании шеи и вдоль туловища. С каждого снимка невидящим взглядом смотрела она, Жанна. И в то же время, конечно, не она: съёмки были сделаны в разные года, с большими интервалами.

Если даже не вглядываться в даты на картонных табличках внизу кадра, можно было на глаз — по утратам, манере, качеству — определить, что две фотографии сняты в тридцатых годах прошлого века, а одна много позже, годах в восьмидесятых. Кем бы ни были мёртвые девушки, ни одна из них не могла оказаться Жанной.

Всё ещё бледный, но уже по-деловому собранный, Гриня принялся читать листок, обнаруженный в конверте вместе с фотографиями, и порадовался тому, что мать с детства заставляла заниматься французским.

«Валентин, выполнил твою просьбу, хотя ты, разбойник, мог бы и объяснить, для чего тебе эта «Casse-tête chinois».

Даниель отдал с трудом, пообещал ему сам знаешь что. Хорошо, что дела закрыты, а в архивах бардак. Сведения с карточек переписал, хотя этот зануда стоял за спиной и доконал меня своим нытьём. Моё дело сторона, но советую тебе, как другу, бросить всё к чёртовой матери, а лучше сжечь. Вот прямо сейчас и сожги, умоляю. Или приезжай и расскажи всё толком. Позвони хотя бы. Навеки твой должник Клод».

Записка была скреплена с другим листом бумаги, заполненном сверху донизу корявыми строчками, так что разобрать Грине удалось лишь отдельные слова, набросанные явно впопыхах. Но даже по этим выборочным словам, а в особенности числам — о, как много могут сказать цифры! — Грине удалось понять смысл текста.

Прежде всего, он сопоставил даты вскрытий, а соответственно и снимков. Первое фото, чёрно-белое, отличного качества, было сделано в ноябре 1935 года. Второй снимок, цветной, но сильно полинявший, датировался тремя годами позднее, июлем 1938 года. Последний, самый большой и чёткий, с хорошим освещением, исключительный по цветопередаче и тем более тошнотворный, был сделан в Швейцарии в 1985 году.

Впрочем, даты снимков, приглядевшись, можно было разобрать и на фотографиях, главную ценность представляли переписанные Клодом протоколы вскрытий. Сопоставляя данные, он смог разобрать непонятные слова, и, в конце концов, картина нарисовалась следующая:

— всех трёх девушек звали Жанна Лилонга, при этом происхождение не прослеживалось, а места проживания не имели между собой никакой связи;

— все они погибли насильственной смертью: первая получила сильный удар в основание черепа, вторая была задушена, третья отравлена.

— у всех присутствовала одна и та же татуировка — морской конёк, только у первых двух за правым ухом, а у третьей девушки — за левым.

В папке был ещё один конверт с фотографиями, и Гриня пытался понять, какое они имеют отношение к предыдущим, страшным, пока не догадался посмотреть на обороты. И тут он понял, что они легко — по датам — раскладываются на три части. В первую он поместил снимки, сделанные до ноября 1935 года, во вторую те, что могут соответствовать Жанне Лилонга, погибшей в июле 1938 года, и в последней оказались самые поздние.

Первая Жанна, судя по благонравно сложенным рукам и нарочитому смирению, воспитывалась в монастыре и посылала свои фотографии друзьям. На обороте большинства снимков старательным почерком было выведено: «Chère Mathilde de son amie Jeanne». Одна фотография была подписана наспех, с помарками, отправлялась без конверта, и странная фраза «Paul de Jeanne. Violette de gagner la mécanique» была почти не читаема из-за почтовых штемпелей.

Вторая Жанна, та, что была впоследствии задушена, жила в пригороде Лиона, но любительский снимок запечатлел её в знаменитом Парижском кафе «La Coupole», одетой со столичным шиком, в обществе пожилой чопорной дамы и унылого толстяка. На обороте была загадочная надпись: «C’est mieux que rien». На остальных фотографиях никаких надписей не было, зато присутствовали виньетки двух частных Лионских фотографов с годом съёмки — это был последний год её жизни.

У третьей девушки был кавалер с выправкой военного, с которым она снималась в фотоателье. Было, правда, ещё несколько любительских фото, мимолётных и случайных, как будто снимали на ходу. Похоже на тайную слежку, подумал Гриня, но дальше этого вывода не продвинулся.

Всю ночь он просидел, рассматривая снимки, заглядывая в детали протоколов вскрытий, но ситуация яснее не становилась. Под утро окончательно выдохся, голова налилась чугунной тяжестью, а от бесчисленных чашек кофе тряслось и западало сердце. С трудом он заставил себя оторваться от злополучной папки и лечь в постель, но заснуть не мог.

Стоило на секунду закрыть глаза, как до стереоскопичности ясно в дверях появлялась фигура, и хотя опущенная голова с надвинутыми на глаза полями чёрной шляпки могла принадлежать кому угодно, он ясно понимал, что наконец-то его Жанна нашлась, сама нашлась, без всяких там «китайских головоломок» доктора. Но радость от находки в ту же минуту сменялась ужасом: даже на расстоянии он узнавал этот омерзительный малиновый шов на шее.

В последующие дни он планомерно и тщательно изучил папку доктора, действовал методично, так что Валентин Альбертович, будь он жив, наверняка бы похвалил своего помощника. Гриня непрестанно о нём думал. Он представлял, как уже больной, задыхающийся Валентин, не желая признавать своей немощи, таскается по консульствам с просьбой разрешить выдачу информации из зарубежных архивов, составляет запросы, ездит на Главпочтамт получать бандероли. А потом безуспешно пытается встретиться с отцом Жанны, Виктором Лилонга, униженно просит выслушать его и, разозлившись на отказы и молчание, угрожает всё раскрыть. Но натыкается на жёсткий и холодный отпор, заболевает по-настоящему и уже более не выходит.

Такие картины вставали перед мысленным взором Грини не от игры воображения, а благодаря анализу содержимого папки: прошений, квитанций, расписок, многочисленных отписок. Про попытку посещения Валентином дома на набережной Грибоедова он догадался из последнего письма Виктора Лилонга, в котором к официальному и уклончивому отказу в приёме, напечатанному скорее всего секретарём на бланке с фамильным гербом, от руки по-французски была сделана приписка: «и не смей больше подходить к моему дому, спущу Робеспьера». И Гриня с грустной улыбкой вспомнил, как доктор, рассказывая о периоде, когда его приглашали лечить Жанну, упоминал этого Робеспьера, неизменно добавляя: «Умнейший и добрейший пёс, не то, что его хозяин».

Скрупулёзная систематизация материалов папки не продвинула Гриню в понимании прошедших событий, как давних, так и нынешних. Он чувствовал, почти физически ощущал, что разгадка лежит где-то на поверхности, что стоит только немного поднапрячься, и всё станет ясно. Но чем больше он размышлял, тем ещё больше запутывался. Части головоломки, на первый взгляд подходящие, никак не хотели стыковаться друг с другом, крутились в бесчисленных комбинациях, лишая сна. Мозг ни на минуту не отключался, превратился в перпетуум-мобиле для перемалывания гипотез, выдавая всё новые и новые версии.

Он исписал целую тетрадь, перетасовывая всё, что удалось обнаружить, в разном порядке, но всё равно оказывался в тупике. Обычно под утро, на грани яви и сна неизменно возникало одно и то же видение: он идёт сквозь анфиладу комнат, безуспешно стараясь отыскать Жанну, которую оставил одну и почему-то забыл о ней. Пролетая бесконечными коридорами, он явственно ощущает, что никогда уже её не увидит. И вдруг горечь утраты сменяется радостью нечаянной находки: он видит коробку с бабочками, ту самую коробку из его детства, которая стояла в коридоре и раздражала Витуса. Значит, он её всё же не выбросил, шептал Гриня сквозь дрёму, вздрагивал и пробуждался.

Нервы у него совсем сдали: надоедливый сон поначалу смотрел с угрюмым любопытством, а потом уже безучастно. Поэтому он не сразу среагировал, когда в очередной раз, погружаясь в знакомую маяту сновидения и проходя сквозь анфиладу, увидел на дне коробки, устланном засахаренной снежной ватой, чёткий силуэт маленького дамского пистолета. Это зажигалка из портфеля доктора, узнал Гриня и тут же очнулся, остро сознавая, что близок к разгадке. Он достал портфель, вывернул на стол всё его содержимое и ухмыльнулся, нащупав на рукоятке «пистолета» гравировку вязи из двух переплетённых букв «J» и «L».

«Жанна Лилонга», — выдохнул Гриня и сразу вспомнил, где однажды видел эту зажигалку. На комоде, в прихожей мансарды, где Стас обычно курил и вёл телефонные разговоры.

Как и когда она попала к доктору? Может быть, Валентин знал Стаса, заходил в мансарду? Или Стас сам передал зажигалку доктору? Но зачем передавать человеку, ведущему расследование исчезновения Жанны, вещь, которая указывает на его причастность? Только если Стас вёл расследование вместе с доктором. Либо никакого «исчезновения» нет!

И Гриня стал навещать дом, в котором они с Жанной прожили больше года. Добравшись до знакомого жёлтого здания с башенками по углам, Гриня часами стоял напротив, либо, не упуская из вида входную дверь, фланировал взад и вперёд по улице. Заходил в подъезд, где в далёкой прошлой жизни был захвачен людьми Короля.

Этот дом, этот подъезд стали местом его ежедневного паломничества, и, когда пасмурным осенним днём, больше похожим на вечер, к подъезду подкатил вишнёвый форд, из которого сначала вышел Стас, а потом, протянув ему маленькую ручку и одновременно показав носок детского башмачка, появилась Жанна, Гриня даже не удивился. После всего, что ему приоткрылось из содержимого портфеля доктора, он ожидал чего-то подобного.

По следу

Как же глупо всё получилось! Вспоминая последующие события, Гриня пришёл к неутешительному выводу: ведя слежку, он не продумал до конца, что будет делать, когда увидит их. И поплатился за это. Пока добежал до машины, парочка скрылась в подъезде, захлопнув дверь, которая оказалась на кодовом замке, и Грине пришлось минут десять ждать, пока кто-нибудь выйдет. Он взлетел по лестнице на последний этаж, остановился у дверей квартиры, прислушался. Там было тихо. Гриня позвонил раз, другой, потом принялся давить и давить на кнопку звонка — безрезультатно. Прождав целый час, он убедился, что никого в мансарде нет. И только спустившись вниз, вспомнил, что за лифтом есть чёрный ход, ведущий во двор.

Идиот! Идиот! — ругал себя Гриня. Где он теперь их отыщет?! Оборвал единственную ниточку, лох чилийский! Хотя почему единственную? Ведь есть ещё отец Жанны, Виктор Лилонга, который всё знает о дочери, о двойниках, знает и про Гриню, и про Стаса. Не может не знать! Вот с кем непременно надо встретиться. И как он сразу не сообразил наведаться к профессору?! Боялся, что не примет, ведь Валентина не принял, да ещё собаку грозился натравить. Интересно, за что? Да за него, за Гриню. Считал виноватым в несчастьях дочери. И был прав. Но если б он знал, что дочь убита, неужели не отыскал его, не наказал или хотя бы не расспросил? Значит, был уверен, что она жива!

Телефонный номер Виктора Лилонга без труда обнаружился в записной книжке доктора, но Гриня решил идти без звонка. Во-первых, полагал, что ему всё равно откажут, во-вторых, хотел застать отца Жанны врасплох. Оставалось придумать, как проникнуть в дом, не вызывая подозрений. Но ничего путного в голову не приходило, и Гриня решил поболтаться поблизости, обстановку разведать.

Тогда, в первый и единственный свой визит, он толком ничего не разглядел: сначала переживал, примет ли его Жанна, а обратного пути совсем не помнит, оглушённый зрелищем «мёртвой» невесты. К тому же лепил мокрый снег, было сумрачно, а вот нынче — осень на исходе, а дни стоят тёплые, ясные.

Пройдя пару раз вдоль противоположного тротуара, Гриня пересёк улицу и почти поравнялся со знакомой парадной, как вдруг дверь резко открылась, и его чуть не сбила высокая девушка в форменном платье. Гриня с улыбкой придержал её за плечи, но девушка схватила его руку и со словами: «Сколько можно ждать!», — затащила в подъезд и подтолкнула к лестнице. Он двинулся наверх, потрясённый лёгкостью и быстротой, с которой удалось попасть в дом. Могут, конечно, и выставить, но он постарается встретиться и поговорить с хозяином.

Только куда идти? И тут же услышал приглушённую речь. Разговаривали двое мужчин, и по встревоженным интонациям Гриня понял: в доме что-то произошло. Разговор приближался, мужчины шли навстречу по коридору. Гриня нырнул в приоткрытую дверь и оказался в комнате с занавешенными окнами. Глаза быстро привыкли к темноте, он разглядел массивную кровать и два кресла в белых чехлах. На кровати кто-то лежал, и, судя по тяжёлому, прерывистому дыханию, спал нездоровым сном. Гриня приблизился, но разглядеть ничего не мог. Вспомнил про фонарик в телефоне и только полез за ним в карман, как телефон зазвонил.

Несмотря на поспешный отбой, лежащий на кровати застонал, и Гриня скорее догадался, чем услышал: «Кто там?..». Но тут дверь открылась, и в проёме возникла та самая пожилая китаянка, которую он потерял в свой прошлый визит. Не глядя на него, она поспешно бросилась к кровати, на которой лежал сам профессор Лилонга. Гриня успел хорошо изучить фотографии, но сейчас узнавал его с трудом. Сильный отёк смазал черты лица, которое приобрело неживой, жемчужный оттенок. Пот стекал по щекам, и подушка была мокрой.

Лилонга повернул к Грине измученное лицо и прохрипел: «Скорее!..». В любом случае, чего бы он ни требовал, Гриня этим явно не обладал. И тут в комнате неслышно возник человек в зелёном халате, который поспешно вытащил из нагрудного кармана узкий предмет и — судя по движению — сделал профессору укол в плечо. Что-то сказав сиделке, медик так же неслышно вышел, а китаянка засуетилась возле больного, не обращая на Гриню никакого внимания.

Лицо профессора стало постепенно сдуваться, щёки порозовели, раздался глубокий вздох, который перешёл в равномерное дыхание спящего. Только щёлочки глаз были обращены к Грине, и ему казалось, что Лилонга вовсе не спит, а разглядывает его, ожидая вопросов. И тогда он негромко спросил: «Где Жанна?». Сиделка будто лишь сейчас заметила Гриню, схватила за рукав и потащила из комнаты. Он вырвался, встал на колени возле постели профессора и, силясь поймать искру жизни в прикрытых глазах, громко повторил вопрос. Но сообразил, что тот в отключке, ничего не слышит.

Так вот как он контролирует лекарства от наркотиков!

Возникло сильное желание вытащить профессора из постели, трясти его, пока не скажет, что случилось с Жанной. Может быть, Гриня так бы и поступил, тем более что сиделка куда-то пропала, но в дверном проёме внезапно возникла фигура, броском кинулась к нему, двинув по шее ребром ладони. Прежде чем сознание захлопнулось, Гриня узнал Стаса.

Очнулся он лёжа на полу и по обстановке комнаты догадался, что находится в мансарде. Резко сел и тут же почувствовал, как его повело, закружилась голова. Стас придержал за плечо и миролюбиво произнёс: «Ну, вот и ладненько. А то я уж было заволновался». Он подошёл к окну, цепким взглядом пробежался по периметру двора и добавил: «Запомни главное — ты должен мне доверять».

Ага, доверять. Врезал так, что голова кружится, шея болит.

Как бы читая его мысли, Стас присел рядом по-турецки, обхватил Гриню за плечи и сказал доверительно: «Да если б я тебя не вырубил, это бы сделали бойцы из охраны, только потом не вели бы с тобой душевные разговоры, а применили более действенные методы».

С чего бы это? — хотел спросить Гриня, но Стас отстранился и произнёс явно заготовленную фразу: «Ты сам не знаешь, во что ввязался, но поверь, тебе лучше не соваться, иначе и сам пропадёшь и других за собой потянешь».

Гриня вспомнил письмо Клода из Франции, адресованное доктору: «Советую тебе, как другу, бросить всё к чёртовой матери…». Но Валентин не бросил. Многого ли добился?

Долгую минуту Стас молчал, повернувшись спиной, и тогда Гриня на выдохе спросил: «Ведь Жанны больше нет, так?». Хотя в ответе не нуждался. Ещё в Белебёлке, с того самого мига, как прикоснулся к холодным губам, и даже раньше, когда позвонил Частик, он уже знал, что Жанна погибла. Только не хотел в этом признаваться, до последнего версии строил, на что-то надеялся, ведь так бывало и раньше…

— Почему нет? — не поворачиваясь, ответил Стас. — Жанна жива, но к тебе это не имеет никакого отношения. И я настоятельно прошу… нет, приказываю — оставить её и профессора в покое.

— А кто же убит в Белебёлке?

Стас приблизил своё лицо, так что Грине стало не по себе — он впервые заметил, что глаза у него разные: один карий и как бы тусклый, отливающий синевой, практически без зрачка, другой — стального цвета и какой-то пегий от рыжих точек возле радужки. Гриня отпрянул, а Стас спокойно, будто речь шла вовсе не о жизни и смерти, а о совершенно обыденных вещах, ответил: «Двойник, Анна Турчина. Прооперирована три года назад в связи с угрозой жизни Жанны».

Значит, её звали Анной… Его желтоклювую бедную птичку, с самого начала обречённую на смерть.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.