
ПЕПЕЛЬНАЯ ПОЭМА
Пепел стучится в дверь.
Отворите — там Чичиков.
Предисловие от издателя
Читатель благосклонный!
Ты, верно, уже слышал печальную весть: второй том «Мёртвых душ» сожжён самим Николаем Васильевичем Гоголем в ночь на 24 февраля 1852 года. Сожжён — и, казалось, навсегда. Ибо что есть пепел? Пепел есть молчание, которого не перекричать.
Мы, издатели, не берем на себя смелость отделить зёрна от плевел. Мы поступили проще: взяли всё, что хоть отдалённо напоминало гоголевский слог — живую речь, лукавую усмешку, любовь к дорожной пыли и чиновничьим бакенбардам, — и свели в одну книгу. Получилось то, что вы держите в руках.
Верить ли в подлинность? Не наша печаль. Гоголь умер, а Чичиков, как известно, бессмертен. И бричка его всё ещё скачет где-то между Калугой и Рязанью, и Ноздрёв всё ещё врёт, и Собакевич торгуется. Пусть же эти главы будут не памятником, а скорее — эхом. Или даже не эхом, а предчувствием того второго тома, который автор, может быть, и не сжигал вовсе, а спрятал в долгий ящик, чтобы мы сами его дописали.
Посему — печатаем без исправлений. И да помилует нас всех Николай Васильевич, где бы он ни странствовал ныне.
А если вам, читатель, покажется, что здесь слишком много кур, — знайте: кур было бы ещё больше, не вмешайся редактор.
Издательство «Департамента фантазий», Санкт-Петербург, лето 2026 года
Глава первая, в которой повествователь сетует на дороги, встречает старых знакомых и замечает, что на Руси, кроме мёртвых душ, завелась иная, весьма беспокойная порода живых
I
Зачем же изображать бедность, да бедность, да несовершенство нашей жизни? Зачем рыться в людском соре, вытаскивать на свет божий ту грязь, от которой воротит нос и щиплет глаза? Но что делать, если уже сама природа русского человека такова, что он прозревает только сквозь тернии укоризны? И, право, есть какая-то горькая услада — выводить на чистую воду тех, кто сам от себя бегает, как чёрт от ладана.
Но довольно предисловий. Всякий уже знает, что Павел Иванович Чичиков, наш не то чтобы злодей, но и не герой, а так, — особа обстоятельная, — выехал из города N в бричке своей, запряжённой тройкой, которая, как известно, подобралась было на одной ноге, но по настоятельной просьбе Селифана была перекована у городского кузнеца. И теперь бежали кони не хуже прежнего, а даже с каким-то остервенением, будто чуяли за сто вёрст сытный овёс и мягкую подстилку.
В дороге Павел Иванович пребывал в размышлениях. Нельзя сказать, чтобы они были приятны. Прокурор, как назло, помер, а новые закладные на имение Хлобуева так и не оформились. Ноздрёв, чёрт его дери, наговорил лишнего, однако ж, слава богу, слухи поутихли. В душе у Павла Ивановича завелась какая-то странная, дотоле незнакомая ему ржавчина. Ему казалось, что он чего-то не догнал. Как купец, который считает барыш, но чует, что обсчитали его на чём-то очень важном, но не может ухватить — на чём именно.
— Эх, русская душа! — думал он, покачиваясь на ухабах. — Любишь ты, чтобы всё было широко, да привольно, да чтоб без отдачи. И кажется тебе, что райские кущи наступят завтра, а сегодня — лишь бы проехать на шару. Да нет, я тебя, братец, объеду. Я тебя на грош куплю, а вывезу на рубль.
Тут он крякнул и полез в табакерку.
II
Дорога, как водится, петляла между перелесками, полями, изредка попадались деревеньки, которые глядели не сказать, чтобы весело: избы кособокие, риги покосившиеся, а кое-где и вовсе торчали одни печные трубы — верный знак того, что мужик либо ушёл на заработки в город, либо, того хуже, числится по ревизским сказкам, да только душу богу отдал.
— Селифан! — крикнул Чичиков, выглядывая из брички. — Спрашивай у встречных, как проехать к имению генерала Бетрищева. Слышал я, там человек живёт один, помещик молодой, Тентетников… Вроде бы человек с душою, а в хозяйстве — разорение. Значит, есть чем поживиться.
— Слушаю-с, Павел Иванович, — отозвался Селифан, который в последнее время стал задумчив необыкновенно и даже как-то философически поглядывал на лошадей. — Только тово… Дороги-то там, бают, худые. И перевоз через речку…
— Перевоз, перевоз! — перебил Чичиков. — Деньги на перевоз есть. Ты, братец, лучше гляди в оба, а то опять, как в прошлый раз, заговоришься с какой-нибудь бабой, да и свернёшь к кабаку, думая, что там райские кущи.
Селифан обиделся, но промолчал. Петрушка, сидевший на козлах рядом, усмехнулся в кулак и тотчас же отвернулся, делая вид, что читает какую-то бумажку, найденную на дороге — ибо пагубная привычка к чтению всё не покидала его, хотя грамота давалась ему с трудом, и смысл прочитанного неизменно ускользал, оставляя лишь приятное ощущение от шуршания страниц.
III
Имение, в которое они въехали, было странной смесью запустения и барственных затей. Господский дом глядел на мир бог знает, как — то окнами в сад, то задом к пруду, на котором плавали утки с совершенно обалделым видом. Деревья в саду росли не там, где им следовало расти по плану, а там, где бог послал семя. В одном месте торчала беседка, выкрашенная в лиловый цвет с надписью: «Храм уединённого размышления», но дощатый пол в ней уже провалился, и в щель торчала крапива.
В доме Чичикова встретил сам хозяин — Андрей Иванович Тентетников. Это был человек лет тридцати, с прекрасными, полными какой-то томной лени чертами лица. Одет он был в халат, который, однако, был сшит из дорогого сукна, но засален у локтей. На столе стоял неубранный завтрак, валялись книги, но между ними — толстая тетрадь с надписью: «История о Генерал-губернаторе, или Добродетель и порок», начатая три года назад и остановившаяся на третьей странице.
— Ах, Павел Иванович! — сказал он голосом, в котором слышалась и радость, и глубокая тоска. — Какими судьбами? Садитесь, вот только… Петрушка! Убери со стола кочергу. Нет, это не кочерга, это подсвечник. Ах, чёрт возьми, куда же делся мой человек?
— Не беспокойтесь, батюшка Андрей Иванович, — сладко улыбнулся Чичиков, окидывая взглядом комнату и прикидывая, сколько тут можно извлечь выгоды. — Я человек простой, неприхотливый. Приехал я к вам, можно сказать, по делу, которое, смею надеяться, будет вам интересно. Есть у меня одно предложение, касающееся… гм… упорядочения ваших счетов и приобретения некоторого рода… документов.
Тентетников вздохнул, посмотрел в окно на уток и сказал:
— А не хотите ли сначала чаю, Павел Иванович? А то в последнее время у меня всё пошло как-то… с маху. Вот вы говорите — дела. А я думаю: для чего всё? Земля есть — и нет её. Крестьяне есть — а работать не хотят. Что же приобретать? Разве что новые хлопоты?
Чичиков чуть не поперхнулся от такого цинизма. Как? Кто-то не хочет приобретать? Кто-то видит в мёртвых душах — хлопоты? Да это же был клад, а не помещик! Но Павел Иванович был опытен: он понял, что с таким меланхоликом надо действовать иначе — не торгом, а чувством.
— Эх, Андрей Иванович, Андрей Иванович! — воскликнул он, вставая и подходя к окну. — Посмотрите на этих уток. Плывут себе, выгоду свою знают: где мелко — ныряют, где глубоко — плывут надменно. Так и человек. А вы говорите — «для чего». Для того, чтобы потомкам осталась память! Чтобы ваше имя, как звонкая монета, ходило по рукам!
Тентетников поднял на него свои прекрасные, грустные глаза.
— Звонкая монета? — переспросил он. — Ах, Павел Иванович. Я читал одного немецкого философа. Он пишет, что всякая монета — это зло. И что истинное счастье — в отсутствии желаний.
Чичиков побледнел, но не от страха, а от ужаса. Человек без желаний! Да это чудовищнее любого взяточника и расточителя. С таким если и не договоришься, то… а, впрочем, почему же? В отсутствии желаний есть свой козырь.
— А позвольте вас спросить, Андрей Иванович, — медленно, с расстановкой произнёс Чичиков, — если вам так противна монета, то, может быть, вы… из дружбы… просто подарите мне опись ваших крестьян, которые… ну, скажем так, которые отбыли в лучший мир, но числятся живыми? Это вас ни к чему не обяжет. А мне — для одного благородного предприятия…
— Подарить? — Тентетников задумался. — Пожалуй. Мне всё равно. Только это же хлопотно — бумаги писать. Ах, как не хочется писать бумаги, Павел Иванович…
Чичиков чуть не задушил его в объятиях, но сдержался. Таких людей он любил больше всего на свете.
IV
Но не успел Павел Иванович развить свою мысль о благодетельной скуке русского барина, как в дверь ворвался запыхавшийся лакей в рваной ливрее и заорал не своим голосом:
— Барин! Там… там приехали! Из города! Чиновники! Много! И с ними какой-то господин, что на вас в суд подаёт! И генерал-губернатор сам едет!
Чичиков, вскочивший было с места, сел обратно, ибо ноги его вдруг обмякли, как у ватного херувима.
— Какой суд? — пролепетал он. — Какие чиновники? Я человек законопослушный!
Тентетников же, напротив, впервые за вечер оживился. Глаза его загорелись, на щеках появился румянец.
— Вот это интересно! — сказал он. — Скандал! Судебная тяжба! А я и не знал, что наш сонный уезд способен на такое. Павел Иванович, неужели вы… того… того?
— Я ничего такого! — воскликнул Чичиков, но в душе его ледяной червь зашевелился. «Кому я перешёл дорогу? Неужели прокурорский племянник? Или тайная канцелярия прознала про мёртвые души? Нет, быть не может! Всё было так гладко, так чисто…»
С улицы послышался топот копыт, звон колокольчика и громкий, начальнический голос, который требовал немедленного выхода и предъявления документов.
— Вот так история, — прошептал Павел Иванович, хватаясь за боковой карман, где лежала знаменитая шкатулка. — Начинается, кажется, вторая часть моей поэмы, и, по чести сказать, зачин выходит тревожный.
А за окном, в лиловой беседке, буйно цвела крапива, и утки на пруду, испугавшись шума, снялись и полетели куда-то в сторону, туда, где над горизонтом, чуть заметная, клубилась дорожная пыль, и в ней мерещилась уже не птица-тройка, а судейская карета, крытая жёлтым сукном, от которой никуда не ускачешь, хоть ты трижды русский человек.
Глава вторая, в которой автор вынужден извиниться за обилие чиновников, а Павел Иванович совершает самое неожиданное движение в своей жизни
I
Нет ничего скупее, чем описывать чиновничью суету. Иной писатель нанизывает их, как на вертел: одного с бакенбардами, другого с залысиной, третьего с вечно мокрыми от пота воротничками — и думает, что вышла картина нравов. Но что толку? Чиновник, он и в Африке чиновник: любит, чтобы ему кланялись в пояс, и ненавидит, когда его заставляют работать. Однако же делать нечего — сунулись они в двери, а куда от них денешься? От чиновника, если он на службе, увернуться труднее, чем от назойливой мухи в жаркий день.
Итак, в гостиную Тентетникова ввалились, того и гляди поломают косяки, следующие особы: исправник — человек, у которого голова всегда была занята мыслью, как бы усидеть на месте, но при этом казаться грозой уезда; заседатель земского суда — с лицом, напоминающим старый сапог, с которым по ошибке заспиртовали живую душу; и какой-то маленький, очень юркий господин в клетчатом сюртуке, которого Чичиков сразу не узнал, но сердце его ёкнуло. А за ними, широко расставив локти, как петух, собирающийся петь, шёл сам полицмейстер нового розлива — не тот, которого Чичиков знал в городе N, а какой-то присланный из столицы, с необыкновенно блестящими пуговицами и со взглядом, который говорил: «Я вас всех раскусил».
— Господин Чичиков? — спросил этот полицмейстер голосом, который хотел быть громовым, но получился гнусавым, ибо говоривший только что высморкался в платок с генеральскими вензелями.
— К вашим услугам, — ответил Павел Иванович, кланяясь тем особенным, гибким поклоном, который он употреблял для людей с властью, — но, признаться, я несколько… удивлён. Не могу ли узнать причину столь… торжественного визита?
« — Причина, сударь мой», — сказал полицмейстер, вынимая из кармана засаленную бумагу, — самая что ни на есть законная. Поступают на вас жалобы от помещиков разных губерний: госпожа Коробочка изъявила сумнение, что вы у неё… того… приобрели мёртвые души обманом, а господин Ноздрёв — вы его знаете? — изволил засвидетельствовать, что вы пытались подкупить его детей и даже, по его словам, «вели себя бесподобно, как настоящий мошенник». Кроме того, обнаружилась некая подложная опись на имение, числящееся за двумя владельцами сразу.
Чичиков побледнел, но не растерялся.
« — Всё это, ваше высокоблагородие, клевета и недоразумение», — сказал он плавным голосом. — Госпожа Коробочка — женщина преклонных лет, немного не в себе. Она думала, что я покупаю души на вывод, а я покупал на… ну, скажем, на вязание варежек. А Ноздрёв — известно, какой человек: он свою собственную мать продаст за бутылку рома.
Тут маленький юркий господин в клетчатом сюртуке подскочил к Чичикову и пронзительно крикнул:
— А меня узнали? А? Я-то вам не клеветник! Я — Шпонька! Тот самый Шпонька, чью карету вы заложили в прошлом году, а лошадей продали на ярмарке как своих!
Чичиков попятился. Действительно, было кое-что такое… но он думал, что дело замётано, а Шпонька оказался живуч, как таракан.
II
Вся эта сцена происходила под аккомпанемент вздохов и ахов Тентетникова, который, забыв про свою меланхолию, ходил по комнате и приговаривал:
— Ах, какой скандал! Ах, как интересно! Скажите, а он действительно в тюрьму сядет? Я давно хотел посмотреть на настоящего уголовника вблизи. Это облагораживает душу.
— Позвольте, я не уголовник! — обиженно воскликнул Чичиков, но его никто не слушал.
Полицмейстер между тем развернул бумагу и прочитал, что согласно высочайшему повелению об искоренении всякого рода жульнических прожектов, подозреваемый Чичиков подлежит немедленному аресту и доставлению в губернский город для дознания.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.