18+
Парадокс юности

Бесплатный фрагмент - Парадокс юности

Роман

Объем: 232 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Парадоксы мастерства

Роман Оды Сакуноскэ (1913—1947) «Парадокс юности», законченный в 1941 году и запрещенный тогдашней цензурой, представляет собой уникальное явление в японской литературе эпохи тьмы и мрака. На фоне милитаризма и идеологического давления это произведение выглядит почти еретическим — оно целиком сосредоточено на внутреннем мире молодого человека и его мучительных попытках самоопределения. Судьба самого Оды, одного из самых ярких и трагических писателей своего поколения, во многом проецируется на судьбу его героя.

«Парадокс юности» — это роман-исповедь, роман-манифест, где психологическая проза переплетается с социальной сатирой. Писатель использует своеобразную оптику: он смотрит на мир глазами главного героя Хёити Мори, но этот взгляд постоянно рефлексируется самим автором, который словно раздваивается между сочувствием к своему персонажу и иронией над ним. Именно здесь особенно заметно влияние Стендаля. Ода не скрывал, что роман «Красное и черное» стал для него своего рода матрицей, на основе которой он выстраивал историю своего героя. Как и Жюльен Сорель, Хёити Мори — это человек из низов, одержимый идеей «завоевания» социального пространства. Он умен, амбициозен, но его амбиции имеют не столько материальную, сколько психологическую природу. Его главная страсть — это не богатство или власть, а самолюбие, понимаемое им как способность утвердить собственную уникальность в мире, который эту уникальность отрицает вовсе.

Стендалевский «эгоизм» трансформируются у Оды в сложный комплекс невротических переживаний. Хёити, как и Жюльен, постоянно ведет «внутренний счет»: оценивает каждое свое действие с точки зрения того, насколько оно увеличивает или уменьшает его самоуважение. Но если у Стендаля эта борьба имеет отчетливый социальный вектор — карьера, любовь как инструмент восхождения, — то у Оды она оказывается глубоко экзистенциальной и даже сюрреалистической. Мир Хёити — это мир внутренних проекций, где другие люди существуют лишь как зеркала его самолюбия. Женщины в его жизни — Киёко, Окома, Мурагути Тадзуко — воспринимаются им не как личности, а как трофеи, объекты для самоутверждения. Однако, в отличие от стендалевского героя, Хёити не способен на холодный расчет. Его самолюбие постоянно сталкивается с уязвимостью, почти детской ранимостью, что делает его не столько героем-завоевателем, сколько героем-страдальцем.

Сцены в газетной редакции, в дешевых кафе, в театре и в квартале красных фонарей написаны с почти документальной точностью. Это не просто фон, а активная среда, которая формирует героя. Писатель показывает, как мелочи жизни — пальто не по размеру, холодный дом, грязная баня — становятся для Хёити знаками его социальной неполноценности. В этом смысле «Парадокс юности» продолжает линию японского «романа о себе» (ватакуси-сёсэцу), но выводит его на новый уровень, вплетая в ткань повествования европейскую философскую рефлексию. Это вам не современный российский макулатурный автофикшн.

Название романа — «Парадокс юности» — является ключом к его пониманию. Что это за парадокс? Ода предлагает нам несколько вариантов ответа. Первый и самый очевидный: юность как время максимальной внутренней свободы на самом деле оказывается эпохой самой жестокой зависимости — от чужого мнения, от собственных комплексов и от социальной иерархии. Хёити, бунтующий против условностей, на деле оказывается их пленником. Он презирает студентов Третьей высшей школы за высокомерие, но сам же использует ту же тактику «дутого превосходства». Он ненавидит отчима-ростовщика, но перенимает его расчетливость и мелочную подозрительность.

Второй аспект парадокса связан с этикой и эстетикой. Хёити борется за «чистоту» своего самолюбия, но его поступки постоянно оказываются компромиссными. Он мечтает о великих делах, но реальность сводится к подписыванию бандеролей и написанию бульварных статей. Его любовь к матери, пожалуй, единственное бескорыстное чувство, постоянно подавляется стыдом за собственную бедность и неспособность реально помочь ей. Этот разрыв между высокими помыслами и низкой бытовой прозой жизни — и есть главная травма героя.

Не случайно роман открывается сценой из детства Акико, матери Хёити. Она — женский двойник собственного сына. Акико не ведет внутренней войны с миром, она просто живет, работает и любит. Хёити же, напротив: вся его энергия уходит на то, чтобы «доказать» свое существование. Ода гениально показывает, как эта одержимость доказательством приводит к саморазрушению.

Композиция романа выстроена как последовательное «снятие масок». Первая часть — это путь от детской непосредственности к ранней взрослой жизни через унижения и потери. Вторая часть — это кульминация внутреннего кризиса, когда герой, оказавшись в Третьей высшей школе, сталкивается с самыми умными и самыми пустыми людьми своего поколения. Здесь Ода с особой силой разворачивает критику образовательной системы, которая растит не мыслящих субъектов, а исполнительных, но циничных функционеров, которые и привели Японию к трагическому финалу в 1945 году. Эпизод с праздником в школе, где Хёити противопоставляет себя толпе, — это центральная сцена романа, в которой «парадокс юности» раскрывается как невозможность быть собой в обществе, требующем единообразия и подчинения.

Особого внимания заслуживает фигура Домона — старшего коллеги Хёити. Это, возможно, самый стендалевский персонаж в романе. Он — циник и неудачник, но именно в его сарказме звучит та правда, которую герой отказывается слышать. Домон знает цену «идеалам» и «тщеславию», ведь этот субъект пережил их крушение и теперь наблюдает за молодым журналистом с горечью и сочувствием. Их диалоги — это скрытая полемика с «Красным и черным»: если Жюльен Сорель шел к гибели с высоко поднятой головой, веря в свою исключительность, то Хёити и Домон уже не могут верить ни во что, кроме собственного разочарования жизнью и эпохой. Последняя приготовила героям повестки в армию и вполне вероятную гибель на фронте.

Финальные страницы романа, где Хёити становится свидетелем рождения своего ребенка, а его мать читает молитву, — это момент катарсиса. Он приходит к этому не через рефлексию, а через телесный, почти животный опыт. Боль от ножниц, вонзившихся в колено, и первый крик младенца возвращают его из мира абстракций в реальность. Ода не предлагает никакого морального решения: Хёити не становится «лучше», его самолюбие не исчезает, но оно оказывается поставленным в новый контекст — простого семейного быта. В этом, возможно, и заключается скрытая полемика со Стендалем. У последнего финал трагичен и возвышен, у Оды — скорее наоборот. Рождение ребенка не меняет Хёити кардинально, но создает ту самую невидимую связь, которая, возможно, позволит ему пережить «парадокс».

Если смотреть на книгу Оды как на роман воспитания, то здесь писатель создает инверсию классической схеме: герой учится не любить, не понимать мир, а защищать себя от него, и каждый шаг этого «обучения» оставляет всё более глубокие шрамы. Молодой человек по-прежнему остается перед неразрешимым парадоксом: чтобы быть собой, он должен бороться, но эта борьба уничтожает его. И чтобы обрести покой, тот должен смириться, но смирение для него равносильно духовной смерти. В отличие от классических героев такого романа, Хёити лишь осознает глубину своего раскола.

Павел Соколов

Часть первая. Двадцать лет

Глава первая

I

Акико с детства, где только можно, стремилась ходить босиком. Зимой не надевала носков, летом само собой разумеется, а когда стирала, обязательно торопливо сбрасывала гэта. Босиком шлёпала по известковому полу общей ванной и приговаривала: «Ах, как приятно!»

Даже когда она подросла, это не прекратилось, и её молчаливый отец наконец не выдержал: «Простудишься ведь» — пожурил он её, но та не слушалась. Акико сажала улитку себе на ладонь, давала ей ползти по руке с плеча на грудь, наслаждаясь этим влажным ощущением. А ещё она любила в общественной бане обливаться холодной водой. На разгорячённое паром тело с шумом обрушивался поток, упруго отскакивая, её конечности вздрагивали, словно в каком-то колдовском танце, и девочка выпрямлялась во весь рост. В ней просыпалось чувственное томление. Она делала это снова и снова.

— Я и пять, и шесть раз себя водой окатываю. Так приятно! — сказала Акико как-то в более поздние годы своему мужу Карубэ, но тот лишь поморщился.

Акико вышла замуж за Карубэ в восемнадцать лет. Карубэ был учителем начальной школы — карьера была его навязчивой идеей, и в молодые годы он даже брал уроки дзёрури (жанр драматической ритмованной прозы, предназначенной специально для речитативного пения под сямисэн — прим. ред), разумеется, лишь для того, чтобы втереться в доверие к директору, который был страстным поклонником этого искусства. Он поступил в ученики к Хиросаве Хатисукэ из старинного квартала и, следуя по стопам директора, заказывал учебные тетради для занятий у переписчика текстов дзёрури по имени Мори Кинскэ, который жил в глубине длинного дома на Пятой улице Нихонбаси.

Акико была единственной дочерью Кинскэ. Последний был человеком, способным лишь на то, чтобы с утра до вечера, согнув спину, прилежно переписывать тексты дзёрури, — вялый, безвольный мужчина, похожий на выцветшую бумажную дверь-сёдзи. Его жена была словно рождена для шитья: когда бы её ни увидели, та всегда сидела в полумраке глубинной комнаты, склонившись над иглой. Она умерла от диабета, когда Акико было шестнадцать. Когда женских рук не стало, девушка с малых лет стала вести хозяйство наравне со взрослыми. Она занималась стряпнёй, шитьём, отказами кредиторам, а также доставляла переписанные тетради заказчикам. Был у них один молодой ученик-подмастерье, но он был таким бестолковым и бесполезным, что скорее вызывал жалость, чем был помехой.

Когда Акико пришла с переписанной тетрадью в пансион Карубэ в Камихонмати-9-тёмэ, двадцативосьмилетний Карубэ вытаращил свои круглые глаза. Акико была в коротком кимоно, из-под подола которого виднелось целых два суна голых ног, поэтому Карубэ невольно отвёл взгляд.

— Женщины — помеха в карьере — бормотал он про себя, задыхаясь от горячего запаха Акико, цепляясь за своё привычное убеждение. Однако когда та пришла в третий раз, он произнёс:

— Давай-ка я сейчас проверю, нет ли ошибок в книге. Посиди там, — подвинул ей подушку, раскрыл переписанную тетрадь и, украдкой поглядывая на Акико, начал читать. Голос его постепенно задрожал, он сглотнул слюну и вдруг схватил её обмороженную красную руку. Акико не издала ни звука, и Карубэ показалось это зловещим. Позже она рассказывала об этом случае так:

— Вдруг перед глазами то ярко светлело, то становилось совершенно черно, а твоё лицо казалось огромным, как у быка.

И этим она доставила Карубэ неприятные чувства. Тот при своём небольшом росте имел крупные черты лица: густые брови, выпученные глаза, толстые губы, над которыми нависал нос, — он был похож на краснолицую куклу из театра Бунраку, однако сам гордился этим лицом, считая его величественным. Но когда затрагивали тему его внешности, то, как ни странно, чувствовал себя неловко.

…В тот раз Карубэ, торопливо выпуская дым из больших ноздрей, назидательно воскликнул:

— Ты никому не рассказывай об этом. Поняла? Я ещё приду.

Но больше Акико не заявлялась. Карубэ терзался сомнениями. Он думал, что это, должно быть, непременно помешает его карьере. К тому же его мучила совесть. Весь день молодой человек мучительно размышлял, забеременела ли та девушка или нет, и боялся, что Кинскэ сам придёт к нему. С присущим ему самомнением он даже представлял себе газетные статьи с заголовками вроде «Скандал в кругах педагогов» — и его страдания достигли пика. Перебрав в уме множество вариантов, он наконец сообразил, что если женится на Акико сейчас, то даже если та беременна, это не будет иметь значения, и почувствовал облегчение. Молодой человек посмеялся над собой: как же он сразу не додумался до этого, какой же дурак. Однако Карубэ собирался жениться по крайней мере на дочери человека не ниже директора школы. Разве мог он даже мечтать о браке с дочерью какого-то переписчика? Единственное, что утешало его, — это красота девушки.

Однажды некий Усути Со, представившись коллегой Карубэ, пришёл с гостинцем — пирожками из торгового дома Юэйдо — и неожиданно навестил Кинскэ. Пока ошеломлённый переписчик слушал, Усути болтал о том о сём и ушёл, так что Кинскэ так ничего и не понял. Ему лишь смутно запомнилось, что друг того Усути, некий Карубэ Мурахико, — человек благонравный, пользующийся отличной репутацией и хорошего рода.

Через три дня сам Карубэ явился к ним. Он принёс с собой веер не по сезону. Покрутив пальцами несколько прядей волос, гладко прилизанных помадой, он сказал:

— Собственно, я хотел бы просить вашу дочь стать моей женой.

Кинскэ спросил у Акико, что она думает, и та, вероятно, с тех пор как себя помнила, произнесла свою обычную фразу:

— А это что, меня касается? Для меня всё равно, как ни будет, — не изменив выражения лица, если только не считать того, что она красиво вертела глазами.

На следующий день Кинскэ навестил Карубэ и продолжил:

— Раз уж речь о единственной дочери, не согласитесь ли вы взять меня в приёмные зятья?

Не дав ему сказать, что его это устраивает, Карубэ ответил:

— Это мне не подходит, — так что Кинскэ чувствовал себя так, будто его пришли ругать.

Вскоре Карубэ снял маленький дом в Комия-тё и взял Акико к себе. Он хвастался коллегам, что «в целом вполне доволен» своей молодой женой. Та была белокожей и красивой. К тому же весьма трудолюбивой: она начинала суетиться с рассветом.

— Здесь адская улочка, туда идти легко, а обратно страшно, — напевала она с самого утра, но вскоре Карубэ запретил ей это из-за вульгарности.

— В этом нет ни капли литературности, как в дзёрури, — объяснил он ей. Когда-то молодой человек провалился на экзамене на право преподавания японской и китайской словесности среднего уровня. И тогда Акико запела:

— Ах, если б счастлив был наш свиданья час, то был бы он последним днём для нас, обмениваясь прощальными письмами, каждую ночь готовясь к смерти, истаявая душой, бредя во тьме… — и так далее, отрывки из «Камидзи». Но пела она так бездарно, что Карубэ хотел было что-то возразить, но решил остаться довольным.

Однажды, когда Карубэ не было дома, пришёл молодой человек и произнёс:

— Я слышал это от дома в Нихонбаси.

— Ах, это же не Син-тян из Танаки? Как ты жил?

Это был Синтаро Танака, сын торговца подержанной одеждой, который когда-то жил по соседству. Он служил в корейском полку, но был демобилизован и только вчера вернулся домой. Не успел он войти, как сразу же набросился:

«Говорят, ты замуж вышла. Почему ты вышла замуж, ничего мне не сказав?» — допрашивал он. Когда-то он трижды украл у неё поцелуй, и теперь, задним числом, его мучила досада, что до большего дело не дошло просто из-за отсутствия случая, — но Акико не понимала его чувств. Однако, увидев на его загорелом лице унылое выражение, пожалела его. Она угостила его тэмпурой-донбури, но он сказал: «Разве я могу есть такое?» — и, разгневанный её изменой, ушёл. За ужином она рассказала об этом Карубэ. Тот, развернув газету на коленях, слушал, хмыкая, но когда разговор коснулся поцелуев, вдруг газета с треском упала, а следом зазвенели палочки, чашка и раздался звонкий удар по щеке Акико. Та с недоумённым видом смотрела на мужа, и внезапно разрыдалась. Тогда крупные слёзы закапали на татами. Оставив её плач, Карубэ вышел на прогулку. На выходе он мельком заметил линию её плеча, которая после такого разговора показалась ему ещё более волнующей, и не прошло и получаса, как он вернулся, но Акико уже не было. Он расположился у жаровни и просидел так полчаса, как вдруг услышал:

— Истаявая душой, бредя во тьме…

Послышался голос, и супруга вернулась, источая запах тела после бани. Он ударил её по лицу ещё раз и выпалил:

— Женщина должна сохранять своё тело священным до замужества. Даже если речь идёт только о поцелуях…

Карубэ хотел добавить что-то ещё, но тут внезапно в голову пришло горькое воспоминание. Ему показалось, что он говорит что-то противоречивое, поэтому решил ограничиться кратким наставлением. Карубэ пожалел, что женился на Акико. Но когда та в марте следующего года родила мальчика, он пересчитал месяцы, вздрогнул и подумал, что хорошо, что женился. Ребёнка назвали Хёити. Это было в то время, когда Осаку захватила песенка о том, что Япония победила, а Россия проиграла. Тогда же Карубэ получил прибавку в пять иен.

В конце того же года во втором зале Нихонбаси-клаба, бильярдной у Футацуидо, прошёл любительский конкурс дзёрури под руководством Хиросавы Хатисукэ, в котором собралось около ста слушателей — было довольно многолюдно.

Карубэ Мурахико, он же Карубэ Ясу, впервые поднялся на сцену. Поскольку это был его дебют, молодой человек вызвался выступать первым на разогреве, и, когда слушатели стали понемногу собираться, он читал, не поднимая занавеса, но это было настолько страстное выступление, что его встретили возгласами «Сава-сё?!» За горячность Карубэ получил в награду одну чашку. Отчитавшись, он весь в поту усердно помогал принимать гостей — и, возможно, это было ошибкой: на следующий день молодой человек простудился и слёг. Болезнь перешла в острую пневмонию. Его лечил довольно хороший врач, но Карубэ скоропостижно скончался. Акико горько плакала, удивляясь, как много слёз может быть у человека, и люди заворожённо смотрели на неё, говоря, что супруги только тогда имеют цену, когда так плачут.

Однако на седьмую ночь, когда по инициативе директора в том же втором зале Нихонбаси-клаба был проведён памятный конкурс дзёрури, Акико появилась с младенцем на руках и громко захлопала в ладоши, когда директор прочитал отрывок из «Камидзи».

Она подняла руки к лицу, и люди, заметив это, нахмурились. Коллеги Карубэ, мысленно сравнивая её с собственными жёнами, выражали на лицах какую-то неуверенность. Директор, казалось, был доволен её аплодисментами.

В ночь двадцать первого дня состоялось торжественное семейное собрание. Отец Карубэ, приехавший из деревни в Сикоку, с мрачным лицом высказал своё мнение относительно будущего Акико:

— Не лучше ли будет вернуть Акико в родной дом к Кинскэ, а ребёнка Хёити отдать деду в приёмыши?

Когда он спросил её мнение, невестка ответила:

— А это что, меня касается? Для меня всё равно, как ни будет.

Кинскэ не произнес более ничего, что можно было бы назвать мнением.

В конце концов было решено, что она вернётся в отчий дом, и когда Акико с Хёити на руках перешагнула порог длинного дома в Нихонбаси, там было до ужаса грязно. На переплётах сёдзи толстым слоем лежала пыль, на потолке висело несколько паутин, в шкафу полным-полно грязного белья. После того как Акико вышла замуж, Кинскэ нанял старуху-помощницу, чтобы та вела хозяйство, но, как назло, старая кочерга была горбатая и глухая.

— Какое ужасное несчастье… — промямлила старуха в знак приветствия, Акико отдала ей ребёнка и, даже не сняв своё единственные нарядное кимоно, принялась торопливо вытирать пыль повсюду.

Через три дня в доме стало чисто. Пожилая служанка, сославшись на то, что её сын в деревне позвал назад, сама нашла предлог и вынуждена была уйти. И снова по утрам и вечерам звучала песня:

— Здесь адская улочка…

Она много работала. Кинскэ радовался возвращению дочери, но этот отец был молчалив, как черепаха. Он ни разу не сказал ни слова утешения по поводу смерти Карубэ.

Синтаро Танака, сын торговца подержанной одеждой, уже взял себе молодую жену, когда Акико показалась в раздевалке общественной бани, чтобы забрать ребёнка, которого Кинскэ принёс с собой, супруга Синтаро тоже пришла за своим недавно родившимся младенцем, и они подружились. Сравнивая её с этой бабой, у которой был низкий нос и всё лицо в веснушках, красота Акико снова становилась предметом разговоров в мужской части бани. Некоторые прямо предлагали ей стать их женой, но Акико лишь красиво вертела глазами и смеялась. Были и такие, кто приходил с предложением к самому Кинскэ. Каждый раз старик спрашивал мнение Акико, и она, как всегда, отвечала:

— Для меня всё равно, как ни будет…

Но хотя она и соглашалась, Кинскэ на этот раз сам отклонял предложения, оставляя всё в неопределённости.

Летом в душные ночи перед глазами Акико тяжело мерцали грубые ласки Карубэ. Подмастерье уже достиг двадцати одного года и, глядя на Акико, которая кормила ребёнка грудью и дремала, сглатывал слюну и безнадёжно сгорал от страсти.

Время шло.

II

Прошло пять лет, Акико исполнилось двадцать четыре, ребёнку — шесть, когда в конце года Кинскэ трагически погиб от несчастного случая.

В тот день, в конце ноября, в Осаке, что было редкостью, кружился мелкий снежок. Кинскэ, который совсем состарился и впал в маразм по мере того, как рос внук, получив от Акико пятьдесят сэн и ведя за руку внука, отправился в парк развлечений Сэмматё на представление театральной труппы Цудзуки Фумио. На обратном пути, на перекрёстке Нихонбаси-1-тёмэ, его сбил трамвай, следовавший до Эбису-тё. Хёити отбросило спасательной сеткой, и он чудом остался жив, какой-то молодой человек из соседей, увидев, как Хёити, сжимая в руке карамельку, полученную от кого-то, стоит, окружённый людьми, и громко плачет, воскликнул: «Ах, да это же подмастерье Мори!» — и помчался на велосипеде сообщить о случившемся. Когда Акико прибежала, под сумеречном снежном небом уже стояло несколько трамваев с зажжёнными огнями, а под одним из вагонов лежало скрюченное тело Кинскэ. Женщина вскрикнула, но, как ни странно, слёзы не потекли. Лишь когда Хёити, перепачканный липкой карамелью, прильнул к ней, у неё впервые горячо сжало горло. И она перестала что-либо видеть. Вскоре послышался звук оживших трамваев.

В ту же ночь хозяин соседнего ломбарда пришёл с большим узлом в фуросики (квадратный кусок ткани, который использовался для заворачивания и переноски предметов любых форм и размеров — прим. ред) и, выразив соболезнования, сказал:

— Дело в том, что ещё когда вы, Акико-сан, выходили замуж, я одолжил Кинскэ-сану деньги на приданое. Залог по тем вещам уже пропал, потому что проценты не выплачивались, но мне показалось, что для вашего дома это важные вещи, и я подумал, что, может быть, мы как-нибудь договоримся. От трамвайной компании…

Он рассчитывал на компенсацию по меньшей мере в тысячу иен, и, когда развернул узел, там оказались свиток с родословной и один меч. Так стало известно о благородном происхождении Кинскэ, который в отдалённой степени вёл свой род от одного даймё (крупнейшие военные феодалы средневековой Японии — прим. ред). периода Сэнгоку («Эпоха воюющих провинций» — период в японской истории со второй половины XV до начала XVII века — прим. ред), но для Акико это были вещи, которые она видела впервые. Кинскэ ни разу не обмолвился ей о столь благородном происхождении, и, разумеется, Карубэ тоже не знал об этом, и то, что Карубэ умер, так и не узнав, было одним из его несчастий. Кинскэ, не сказавший Акико, тоже был виноват, но и его дочь была сама собой:

— Жаль, конечно, но такие вещи мне ни к чему.

И она отказалась от предложения ломбардщика, а впоследствии и вовсе забыла о своём происхождении. Хотя тот, конечно, из корысти настойчиво уговаривал её, ссылаясь на сроки и проценты, Акико лишь с сочувственным видом отвечала:

— Для меня это всё равно. Да и вообще…

Компенсация от трамвайной компании оказалась почему-то жалкой суммой около сотни иен, и большую часть её Акико намеревалась отдать подмастерью, который должен был уйти. Родственник, приехавший из деревни в Ямагути, был поражён такой беспечностью Акико и, справив похороны и кремацию за два дня, быстро убрался обратно. В ту ночь, когда в доме стало пусто, Акико вдруг проснулась и спросила в темноте: «Кто?» — но ответа не последовало. Вскоре она поняла, что это, к её удивлению, был подмастерье — не сошёл ли он с ума, получив неожиданно большую сумму денег? Однако на следующий день подмастерье был до странности подавлен, избегал взгляда Акико и выглядел не по-мужски жалко. Когда вечером за ним пришёл человек, назвавшийся его старшим братом, он, казалось, облегчённо вздохнул.

— Вы долго присматривали за этим беспутным мальчишкой, спасибо вам, — сказал гость, поклонился и, протянув белый бумажный свёрток, добавил:

— Это скромный подарок, примите, пожалуйста.

И с невозмутимым видом поспешно вышел. Акико развернула — и увидела, что в свёртке, исписанным тем же почерком, что тетради, аккуратно лежат все те деньги, которые она отдала подмастерью. Пожалев его тщедушное тело и робкие манеры, но тот сказал, что вернётся в деревню и станет крестьянином. Акико какое-то время сидела неподвижно, глядя в пустоту опустевшего дома, но вскоре запела высоким голосом, словно вспомнив вдруг:

— Нагрузили на корабль, да куда же он плывёт, под мостом Кидзу и Намба…

Она пела колыбельную с печальным оттенком, чтобы услышал Хёити.

Акико нашла во мраке переулка Дзодзо-родзи, что в Камисио-тё, маленькую одноэтажную лачугу в глубине длинного дома за пять иен в месяц и переехала туда. Тотчас же она повесила над входом маленькую деревянную табличку с надписью: «Учу вышивке». Написанная необычным почерком, который соседям было трудно разобрать, — это было от отца, — вышивка и шитьё, хотя по шёлку она не была особенно искусна — это было от матери, — но для обучения дочерей соседей за пятьдесят сэн в месяц этого было вполне достаточно, и, конечно, она брала и пошив для соседей.

В суетливый конец года, когда Акико была завалена заказами на новогодние кимоно и работала ночами напролёт, однажды глубокой ночью Хёити проснулся и услышал, как кто-то шмыгает носом, — это Акико красными руками ворошила угли в жаровне. За окном бледнел иней… Хёити даже в своём детском сердце вдруг проникся жалостью к этому материнскому облику, но Акико была женщиной, чуждой сочувствия и сентиментальности.

— Вам, Акико-сан, не везёт в жизни, — говорили соседи, пытаясь утешить её.

Но та лишь отвечала:

— Ничего не поделаешь, — и улыбалась. Она выглядела так, будто чередующиеся несчастья — смерть Карубэ, кончина Кинскэ — её вовсе не коснулись, и бабы из соседних домов, которые надеялись послушать её жалобы и всплакнуть вместе с ней, чувствовали себя обманутыми в своих ожиданиях.

В каждом переулке Осаки обычно стоял каменный Дзидзо (один из четырёх наиболее почитаемых бодхисаттв в махаяне — прим. ред), и в конце августа каждого года проводился ежегодный праздник Дзидзо, но в переулке Дзодзо-родзи, где жила Акико, самому названию не подобало уступать другим. Перед каждым домом вешали бумажные фонарики с рисунками, а в тесном переулке мужчины и женщины танцевали, напевая:

— Тотэтэра тинтин, тотэтэра тин, тинтэн хойтко, итохатко, ёёйто сасса…

Акико пожертвовала двадцать арбузов и, по уговорам, присоединилась к танцующим. Благодаря тому, что Акико участвовала в танцах, полицейское предписание танцевать до двух часов ночи было забыто до самого рассвета.

Она по-прежнему обливалась холодной водой в общественной бане. Кожа её стала ещё более сияющей, чем в девичьи годы. Её спрашивали, не пользуется ли она рисовыми отрубями. Женщины из соседних домов, которые с затаённым дыханием и завистью смотрели на её яркую, поразительную фигуру, когда та, облившись водой, выпрямлялась во весь рост, однажды заметили на её шее: «Ах, Акико-сан, да у вас на шее столько пушковых волосков…» — и, ухватившись за эту находку, громко объявили об этом. По дороге из бани Акико зашла в парикмахерскую, чтобы ей их сбрили. Когда бритва холодно коснулась её лица, она вздрогнула от внезапного волнения, но вскоре приятное ощущение от того, как лезвие легко скользило по коже, заставило её невольно напрячься, и каждый раз, когда руки, пропитанные запахом мыла и косметики, сжимали мышцы её лица, её тело словно взлетало в воздух, и она вспоминала Карубэ.

Мастер-парикмахер по имени Мурата, глядя на Акико, то и дело вынужден был проверять в зеркале, действительно ли он занимается своим ремеслом. Однако, когда клиентка стала приходить два раза в месяц, Мурата уже не мог сохранять спокойствие и однажды ночью, завернув в газету кусок шёлка-сэру, пришёл в переулок и сказал:

— Решился я на обновку. Простите, но не могли бы вы…

Он попросил сшить ему кимоно и, сидя без дела, вёл неловкий светский разговор, не решаясь уйти, а в душе кричал, что сейчас или никогда должен признаться ей в любви. Но знала ли Акико о его намерениях или нет, она даже на скучные разговоры о том, что настоятелю храма Тёган-дзи уже шестьдесят один год и настал его «истинный» возраст, лишь красиво вертела глазами да громко смеялась.

Хёити лежал рядом, но внезапно сел, сложил руки на коленях и уставился на лицо Мураты, последнему показалось, что в его взгляде было что-то, выходящее за пределы его возраста, — какой-то вызов. Вскоре Мурата, посмеиваясь над собственной застенчивостью, ушёл. У входа в переулок он помочился. Прислушиваясь к этому звуку, Хёити с беспокойным лицом перевернулся на бок.

III

Хёити родился рано, поэтому в семь лет пошёл в первый класс начальной школы. В первый же день занятий он вернулся домой в слезах, Акико вспомнила его обычную застенчивость и, обеспокоенная будущим сына, спросила, в чём дело, — оказалось, тот побил сразу трёх одноклассников-мальчиков и за это получил выговор от учителя.

В школе на переменах он охотно играл с одноклассницами. Своим девичьим сложением, белым лицом и аккуратными чертами мальчик привлекал внимание, и учительница то и дело порывалась обнять его. Хёити краснел и убегал, и несколько дней не поднимал глаз на ту учительницу. Он стыдился своей бедной одежды. К тому же, быть объектом ласки казалось ему чем-то неестественным — его кожа уже сама по себе холодно встречала ветер внешнего мира.

Примерно пятеро одноклассников каждую неделю плакали от того, что Хёити их побил. Для ребёнка он слишком редко улыбался. А когда плакал, то делал это так, будто наслаждался звуком собственного голоса. Мальчик и сам знал, что его громкий плач был известен всей округе. Однажды, неизвестно на что разгневавшись, Хёити помочился на каменного Дзидзо у колодца в переулке. Поскольку за ним наблюдали, он делал это нарочито медленно. Акико наказывала его, когда нужно было.

Когда Хёити исполнилось восемь лет, он, вернувшись из школы, вдруг обнаружил, что на него уже надели только что сшитое ватное кимоно из ткани курумэ. Поднеся нос к рукаву, мальчик почувствовал сильный запах синьки. Для него, любившего наряжаться, эта одежда была радостной праздничной обновкой, однако полного восторга не испытывал. Акико в этот раз была особенно ярко накрашена, и в своём детском сердце сын находил её лицо красивым, но почему-то не мог принять этот факт безоговорочно. Снимая с него намёточные нитки, мать сказала:

— Когда пойдёшь в тот дом, веди себя хорошо.

Голос её был обычным, но Хёити услышал в нём упрёк.

Когда к входу в переулок подъехали и выстроились три рикши, лицо матери на мгновение стало похоже на театральную маску, даже будучи ребенком он понял, что это лицо невесты двадцати шести лет, и его охватила тоскливая беспомощность. Мальчик сидел, грея руки над остывшей жаровней и вытянув вперёд свою бледную шею, как бумажный тигр в небрежной позе, и вдруг его подняли и посадили в рикшу. Незнакомый человек ехал в первой коляске, мать — в следующей, а Хёити — в последней. Рикша, решив, что юный пассажир важничает, сидя как взрослый, ляпнул:

— Барчук, барчук! Держитесь крепче, не то упадёте.

На этот голос Акико мельком обернулась. Уже стемнело.

— Не упаду, — нарочно развязно ответил Хёити и с тоскливым чувством слушал, как его голос тает в вечерних сумерках.

Тело его мягко качнулось, и рикша тронулся. Темнота сгущалась. Когда они проезжали через Тэрамати, где чередой стояли безмолвные храмы, в воздухе вспыхнул аромат цветов османтуса. У мальчика закружилась голова — отчасти его уже укачало в рикше. Ему было стыдно и обидно. Свет фонаря, прикреплённого к концу оглобли, ярко вырисовывал пульсирующую вену на руке рикши. Своими глазами второклассника он пытался разобрать два иероглифа, написанные на фонаре, но кровь в голове отливала и приливала, в груди теснило, и разобрать что-то было трудно. В ту ночь Хёити спал один.

Запах нафталина от футона казался ему чужим и остро напоминал о тоске по матери, которой не было рядом. Он даже не мог заплакать. Маленькими глазками мальчик бессмысленно смотрел в потолок. Мать же была внизу с незнакомым человеком. Позже Хёити узнал, что это был Носэ Ясудзиро.

Носэ Ясудзиро считался самым богатым человеком в Танимати-тёмэ, а также самым жадным. Он давал деньги в рост, трижды менял жён, и Акико стала его четвёртой супругой. Сорокавосьмилетнему Ясудзиро не составило большого труда присмотреть Акико и договориться о браке.

— А это что, меня касается? Для меня всё равно, как ни будет.

Однако Акико всё же поставила условие, чтобы после окончания начальной школы Хёити отдали в среднюю. Для скупого Ясудзиро это было мучительным условием, но плечи Акико были слишком мягкими и упругими.

У Ясудзиро не было детей, после смерти предыдущей жены этот человек нанял служанку для стряпни, а иногда заставлял её заменять жену, но когда пришла Акико, тут же выгнал служанку, и новая жена сама стала выполнять работу прислуги.

— Без экономии, братец, никак нельзя, запомни это, — было его любимой присказкой, он не давал супруге свободно распоряжаться ни одной монетой, каждый день выдавая ей по десять-двадцать сэн на рынок, а когда та возвращалась, требовал отдавать сдачу. Иногда этот скряга сам ходил на рынок, покупал штук шесть дешёвых сардин, четыре съедал сам, а остальные по одной отдавал Акико и Хёити. С тех пор как однажды его избили, когда ходил собирать долги, он нанял сорокалетнего мужчину по имени Яматани, чтобы тот выбивал деньги. Но, разумеется, этот бугай должен был кормиться за свой счёт, и даже обед у Ясудзиро ему не давали. Яматани, похожий на бывшего монаха с дурным лицом, был одинок. Однажды он с похотливым выражением лица рассказал Хёити гнусные вещи о его матери и отчиме.

— Ну и как у вас там? А, барчук? — когда Яматани с удивлением взглянул на лицо Хёити, тот был до ужаса бледен, на губах выступила кровь, и передние зубы, казалось, тоже слегка покраснели. Глаза его блестели, и в них замерли слёзы.

Если говорить с долей преувеличения, то в тот момент было уязвлено самолюбие мальчика. Он был куда более ранимым, чем другие. И стал ещё более замкнутым. Хёити почувствовал себя униженным, и в нём зародилось отвращение ко всему, что связано с полом. Врождённая враждебность нагноилась от раны, нанесённой его самолюбию. Он мастерски овладел искусством косых взглядов, и его мнение о Ясудзиро изменилось. Пасынок сжимал кулаки за спиной отчима. Каждую ночь мать торопливо растирала плечи Ясудзиро.

Хёити уходил пешком на расстояние больше одного ри (примерно примерно 3,927 километра — прим. ред) до порта Цуко, смотрел на сумеречный залив Осаки и, глядя на пароходы, выходящие из гавани в лучах заката, вдруг испытывал тоску по родине, или же без причины проклинал море.

Однажды на причале порта, сдерживая желание громко разреветься, он вместо этого крикнул в сторону моря:

— Болван!

Думая, что никого нет, он неожиданно заметил, что какой-то рыбак, сидевший с удочкой, обернулся и ответил:

— Эй, ты чего городишь? — и, решив, что нахальный взгляд мальчика заслуживает наказания, ударил Хёити. Тот, плача, прошёл обратно полтора ри. Плетясь по дороге, добрался до моста Юнаги. Стемнело. Когда он перешёл на бег, трамвай с зажжёнными огнями с грозным шумом нагонял его, и ему стало страшно.

Войдя в дом, он увидел, что Ясудзиро, экономя на деньгах для бани, мылся в тазу, а Акико, высоко засучив рукава, терла ему спину. Когда закончил отчим, вслед за ним мылась мать, а Ясудзиро как мужчина мыл ей спину. После этого наступала очередь Хёити, но тот притворился спящим и не вставал, даже когда его звали.

Он становился всё более мрачным мальчиком и вскоре окончил начальную школу. Акико вновь попросила супруга отдать Хёити в среднюю школу, но тот лишь ответил:

— Я знать не знаю.

Акико вдруг вспомнила, как Карубэ хотел стать учителем средней школы, и у неё словно выбили почву из-под ног. Ясудзиро решил научить Хёити счётам — видимо, намереваясь в будущем отдать того в ученики или использовать для подсчётов процентов и сбора долгов.

Однажды ночью перед сном Акико долго смотрела на похвальный лист Хёити, разложив его на коленях, и никак не могла заснуть, даже когда Ясудзиро ворчал на неё. Наконец она, не говоря ни слова, на коленях подползла к комоду и спрятала туда лист. Ясудзиро, глядя на её фигуру, до смешного переполошился. Он решил, что Акико достала из комода свои вещи и собирается от него уйти. Скрепя сердце он согласился отдать пасынка учиться.

Вскоре Хёити поступил в среднюю школу, однако Ясудзиро не так чтобы сильно пострадал материально. Акико где-то брала заказы на шитьё и на эти заработки оплачивала обучение Хёити. Этих денег не хватало, и она закладывала свои украшения и кимоно, занимала мелкие суммы в одну-две иены у соседей. Ей говорили:

— Не странно ли, что жена ростовщика занимает деньги у других?

Но на самом деле крупную сумму при поступлении сына в учебное заведение она заняла у мужа, и тот, разумеется, намеревался брать проценты с родной супруги. От бесконечных заказов на шитьё края глаз Акико постепенно потемнели.

Глава вторая

I

Будучи учеником средней школы, Хёити распустил слух, будто у него есть невеста. Прошло немало времени, прежде чем он понял, что из-за этого его, наоборот, лишь считают дураком. Всё это время мальчик, желая придать себе весу, неуклюже важничал, не имея на то ни малейших оснований.

Страх, что над ним вот-вот кто-нибудь посмеётся, разросся в нём, словно чесотка, въевшаяся в кожу. Он постоянно чувствовал себя неуютно, и его беспокойно блуждающий взгляд всё время высматривал что-то вокруг. Из-за чисто мальчишеского тщеславия ему было необходимо придать себе больше веса, чем другим. К тому же на вступительных экзаменах с ним случилась неудача, которая для его самолюбия стала настоящей смертельной раной.

Это событие представлялось ему испытанием судьбы, и Хёити даже в своём детском сердце испытывал необычайное волнение, входя в экзаменационный зал. Однако он так перенервничал, что внезапно почувствовал позывы к мочеиспусканию. Ответы были ещё не все готовы. Выйти мальчик не мог. Хёити подумал было сказать об этом учителю, наблюдавшему за порядком, и попросить разрешения выйти в туалет по пути, но не решился. Мальчик с детства смирился с мыслью, что он не такой, как другие, и не может позволить себе просить о подобных вещах. Но уже не мог терпеть — может, бросить недописанный ответ и выйти из зала? Но тогда провал. И Хёити прижимал руку к низу живота и терпел. Он вертелся, и смысл заданий едва доходил до его сознания. «Так нельзя», — думал мальчик, стуча себя по голове и вцепившись в экзаменационный лист, как вдруг внимание его отвлеклось от низа живота. Он вдруг отдался чувству страшного и в то же время приятного облегчения: «А, будь что будет!» — и помочился прямо на месте. А затем поспешно дописал ответ, положил лист на стол и торопливо вышел, при этом экзаменационная работала упала на пол и стала мокрой.

Поскольку детей запирали в зале на целых три часа, подобные случаи были нередки, и учитель, наблюдавший за порядком, с бесстрастным лицом подошёл к тому месту, где до этого сидел мальчик. Сэнсэй молча поднял лист, положил его на стол и вернулся на кафедру. Однако Хёити был уверен, что провалился.

Но, к счастью, он сдал экзамен. Проще говоря, мальчик без труда поступил в среднюю школу. И тогда его с новой силой начала мучить мысль о том случае с мочеиспусканием. На церемонии поступления он озирался по сторонам с таким видом, будто пытался угадать, не знает ли кто-нибудь о том позоре. Поскольку это было на экзамене, одноклассники ещё не знали друг друга в лицо, но Хёити был уверен, что найдётся один-два человека, которые запомнили его. Тот учитель, который наблюдал за порядком, вёл уроки родной речи и приходил в класс Хёити четыре раза в неделю. Всякий раз мальчик съёживался и с трепетом ждал, не разоблачат ли его.

Была ещё одна история. Среди одноклассников стало модно после уроков ходить друг за другом по пятам, словно сыщики, чтобы выяснить, кто в каком доме живёт. Однажды очередь дошла и до Хёити. Неважно, как выглядел дом, — ему не хотелось, чтобы люди узнали, что его отчим занимается ростовщичеством. Когда он заметил, что за ним следят, то побледнел и, завернув за угол, бросился бежать. Вбегая в дом, Хёити забыл оставить зонт у входа. И действительно:

— Мори-кун! Мори-кун! Выходи! — послышался крик снаружи. Но мальчик на втором этаже затаил дыхание, словно преступник. Он закрыл лицо руками и зажмурился. Его мучило и то, что на табличке у входа было написано «Носэ».

Учитывая всё это, потребность придать себе веса была вполне оправдана. Но зачем же Хёити, на свою беду, распустил слух о невесте? Он хотел показать, что у него благополучная семья, но на одноклассников это не произвело никакого впечатления. Среди них не оказалось никого настолько рано созревшего, чтобы завидовать его невесте. Вскоре, когда он понял, что его просто дурачат, то решил, что для сохранения самолюбия ему остаётся только стать первым учеником.

Хёити занимался так усердно, что у него изменился цвет лица. Всякий раз, думая о матери, которая до глубокой ночи шила, чтобы заработать на его обучение, он чувствовал, что как бы много ни старался всё равно мало. Перед экзаменами Акико, даже не сменив ночное кимоно, приносила ему к столу на подносе чай и сладости. Хёити чувствовал себя до глубины души счастливым, когда о нём так заботились. Ему никогда и в голову не приходило, чтобы кто-то, даже мать, поздней ночью вскипятил для него чаю. Грубый храп Ясудзиро, доносившийся снизу, почему-то тоже помогал ему заниматься с удвоенным усердием. Когда он наконец решал лечь спать и случайно посмотрел в окно, восточное небо уже бледнело лиловым цветом, на карнизе висели сосульки, а крыша была покрыта инеем. Тогда-то мальчик испытывал особое щемящее чувство.

Когда в конце второго класса средней школы объявили результаты, он оказался первым. Хёити почувствовал себя вполне счастливым. Однако назвать это полным счастьем было бы преувеличением. Он боялся, что произошла какая-то ошибка. И посему озирался по сторонам с видом, будто его дразнят. Хёити совсем не был уверен в своих умственных способностях. Одноклассники, по крайней мере, признавали его хорошую память и даже побаивались его, но для него быть предметом чужого восхищения было чем-то неведомым. Тем более что место первого ученика никак не вязалось с той судьбой, с которой он давно уже смирился.

Поэтому ему приходилось то и дело напоминать себе самому, что он — первый ученик. И потому распускал об этом слухи. Вскоре «Первый» стало его прозвищем. Можно сказать, что у него не было той степенности, которая подобает первому ученику. Всякий раз, вспоминая о матери или о том случае в туалете, он говорил, хватая кого-нибудь из класса:

— Интересно, кто же на этот раз будет вторым?

Это ужасно надоело всем. Одноклассникам это наскучило, и, поскольку Хёити так старался придать себе весу званием первого, они в конце концов решили, что это лишь позолота.

— Да он просто зубрилка.

За день до экзаменов в первой четверти Хёити отправился в театр «Дайити Асахи» в Син-Сэкай. Он посмотрел фильм с Макино Тэруко и на экзамен принёс программку и показал её всем.

Когда это открылось, Хёити был наказан недельным отстранением от занятий. Через семь дней он явился в класс, затем пришёл классный наставник, перекличка закончилась, и он сказал:

— До сих пор этот класс был образцовым во всей школе, но один-единственный ученик нарушил дисциплину, и репутация его пострадала. Очень жаль, — и что-то в этом роде.

Хёити понял, что речь идёт о нём, хлопнул себя по голове, высунул язык и съёжился. Однако никто даже не улыбнулся. Мало того, несколько взглядов, осуждающих его поведение, сверкнули в его сторону. Мальчик был совершенно обескуражен.

Наконец наступила перемена. Хёити с остервенением сосал карамельку. Обычно староста класса этим не занимается. Как и ожидалось, ученик по имени Нумай подошёл к нему и начал говорить специально на хорошем литературном языке:

— Из-за одного тебя весь класс становится плохим.

— Это-то и сказал учитель. Не надо мне пересказывать. И не беспокойся: с таким примерным учеником, как ты, класс вряд ли одурнеет.

Нумай, чувствуя поддержку собравшихся вокруг одноклассников, продолжил:

— Есть в классе — плохо, знаешь ли.

Опять на литературном языке.

— Ну и что, что ты не ешь? Это твоё дело. А то, что я ем, — моё дело, — сказал он, и вдруг рука Нумай схватил его за руку.

— Выплюнь, что у тебя во рту. Есть поговорка: в чужой монастырь со своим уставом не лезут.

Их уже окружили одноклассники. Но в этот момент прозвенел звонок. Хёити продолжил сосать карамельку и на уроке.

Через три дня после уроков около двадцати учеников во главе с Нумай окружили его и устроили самосуд — побили кулаками. Хёити боролся около двадцати минут, но в конце концов был побеждён. Он старался защитить нос, но не заметил, как у него из ноздрей хлынула кровь, и закатил глаза. Вскоре начались экзамены за вторую четверть. В тот миг, когда мальчик увидел, как жалко его одноклассники, сломя голову, вцепляются в экзаменационные листы, в нём внезапно поднялась враждебность и сдавила грудь. Он посмотрел на Нумай — тот тоже торопливо точил грифель. Получалось, что Нумай — тоже зубрилка.

«Но ведь и меня называли зубрилкой. Как же я могу быть таким же, как Нумай!»

Хёити поспешно зачеркнул начатый ответ. И решительно подошёл к кафедре и сдал лист. Он сдал его так быстро, что все, опешив, подняли на него глаза.

— Что это? — учитель, наблюдавший за порядком, надел очки, которые до этого снял, и взглянул на работу.

— Чистый лист, — ответил он и, нарочно не оглядываясь, с гордо поднятой головой, словно говоря «получите!», вышел из класса. Впервые Хёити испытал тёплое удовлетворение собственного самолюбия. Однако оно стало полным лишь через три месяца. В марте следующего года ему нужно было показать, что он перешёл в следующий класс, сдав экзамены с результатами, достаточными, чтобы восполнить тот чистый лист. И месяц выдался долгим. И потому радость от того, что он перешёл в следующий класс, была так велика, что он не мог хранить её только в своём сердце. Погода была хорошая. Начали цвести вишни, дул тёплый ветер. Хёити, чувствуя себя так, словно ему хотелось насвистывать веселую мелодию, вспоминал о том чистом листе. Одноклассники ещё долго вздрагивали, слыша его голос. Некоторые из них даже остались на второй год.

Из-за такого поведения Хёити окончательно возненавидели все дети. Но поскольку его враждебность изначально была направлена против них, он чувствовал себя даже свободнее и спокойнее оттого, что его ненавидят. Когда старшеклассники, заметив его красивую внешность, приближались к нему со странной лаской, он, напротив, испытывал странное замешательство, не зная, как ответить на их чувства.

Ближе к концу третьего класса стало модным гадание на любовь: писали два имени латиницей и вычёркивали одинаковые буквы. Классная доска часто использовалась для этого, и все открыто гадали, но Хёити как изгой смотрел на это равнодушно. Однако, когда он заметил, что все пишут имя «Мидзухара Киёко», его глаза странно блеснули. Мальчик ухватил самого плохого ученика и около получаса говорил с ним окольными фразами, делая вид, что спрашивает совсем о другом, и в конце концов узнал кое-что о Мидзухара Киёко. Он узнал, что девочка ученица женской школы С по линии трамвая О-кю, и в тот же день после обеда прогулял уроки и поспешно бросился к станции О-кю на Камихонмати-6-тёмэ. Однако пришёл слишком рано и ждал целых два часа, пока не вышли ученицы женской школы С в зелёных галстуках. Наконец он смог разглядеть Киёко. Опознал её Хёити по багровому узелку в фуросики и по тому, что та была очень высокая и стройная, хоть и с веснушками, но мальчик подумал, что даже без этих примет её гордое, устремлённое вверх выражение лица было неповторимым. Если бы она была развязной и приветливой, то не стоило бы ждать её целых два часа.

«Однако что за „первая красавица женской школы С“? Смех, да и только».

Но он решил считать её красивой, приняв в расчёт то, что о ней громко судачили как о предмете обожания всех учеников средней школы в Осаке. Хёити просто следовал общему мнению, но всё же её ясные глаза холодно блестели, и в том, что эта девочка, будучи близорукой, нарочно не носила очки, была своя красота. Пока он размышлял обо всём этом в одно мгновение, Киёко уже собиралась быстро пройти мимо. Хёити внезапно побледнел. Досадно было, что слова не шли с языка.

«Нельзя терять два часа ради одного этого мгновения».

Этот аргумент придал ему наконец смелости, и он снял фуражку и выпалил:

— Прошу прощения за внезапность, но не вы ли Мидзухара Киёко-сан?

Он целых два часа обдумывал эту манерную, не шаблонную фразу, поэтому Киёко на миг опешила. Однако для неё подобное было не в диковинку. Она ничуть не смутилась и ответила:

— Да.

И взглянула на Хёити с таким видом, будто говорила:

— Если хочешь передать письмо, давай быстрее.

Столкнувшись с таким деловым выражением лица, Хёити окончательно растерялся и забыл приготовленные слова. Он внезапно пустился наутёк и самому себе показался нелепым.

— Для плохого ученика — какой же он застенчивый, — усмехнулась Киёко, даже не обернувшись, но его красивое лицо всё же задержалось у неё в памяти. «Вот с таким мальчиком хочется пойти в кафе и угостить его пирожками за три сэна, а не с теми прыщавыми детьми». Она мельком вспомнила лица своих прыщавых знакомых. «Но я не такая». В следующем году, в восемнадцать лет, она оканчивала школу и собиралась выйти замуж за своего двоюродного брата, который сейчас учился на юридическом факультете Токийского императорского университета, для неё шестнадцатилетний мальчик был просто ребёнком, и её старшинство было одним из проявлений тщеславия.

Поэтому, когда на следующий день и в течение трёх дней подряд Хёити преследовал её по тротуару от Камихонмати-6-тёмэ до Ниси-но-тё за мостом Обасэ, она, чувствуя себя раздражённой, решила осадить его:

— Вам что-то нужно? — внезапно обернувшись, спросила она. Хёити мучился от своей нерешительности — вместо того чтобы сказать ей хоть слово, он три дня просто ходил за ней. И в ответ на поведение Киёко его самолюбие наконец явилось ему в своём истинном виде.

— От вас мне ничего не нужно. Не воображайте о себе многого. Я просто иду мимо.

Слова полились легко. Эти фразы сильно задели самолюбие Киёко.

— Плохой вы ученик! Не шляйтесь без дела, идите лучше домой.

— Вам-то какое дело?

— Ребёнок ещё, а… — начала было она, но, не найдя подходящих слов, добавила:

— Я пожалуюсь в Лигу защиты учащихся.

Она прибегла к этому неприятному приёму, упомянув страшную организацию, недавно созданную при администрации префектуры Осака для контроля за учащимися средних школ вне стен учебных заведений.

— Жалуйтесь. А если хотите, я сам вас туда и отведу.

Когда разговор заходил о таких дерзких вещах, Хёити был в своей стихии.

— Какой же вы упрямый. Всё же, зачем я вам?

— Я же сказал, что вы мне не нужны. Ну и глупой же вы человек… — когда мальчик перешёл на кансайский диалект, атмосфера немного смягчилась. Киёко слегка улыбнулась и сказала:

— Если не нужна, то преследовать — это нехорошо. Хватит меня преследовать. Где ты учишься? — теперь уже на диалекте.

— Если посмотрите на фуражку, увидите.

— Дай-ка гляну, — Киёко нарочно коснулась рукой его головного убора. Она подошла так близко, чтобы отчётливо увидеть длину его ресниц.

— Ты из средней школы К. Я знаю твоего директора.

— Можете пожаловаться, если хотите.

— Я и пожалуюсь. Я правда его знаю. Его ведь зовут Сибата, да?»

— А прозвище у него — Суппон (черепаха — прим. ред).

Незаметно для себя они уже шли рядом. Когда приблизились к её дому, Киёко добавила:

— Пока. Если ещё раз будешь меня преследовать, я тебя не прощу.

И они расстались.

Всё это время Хёити думал только об одном: «Успех это или провал?» В конце концов, судя по тому, что на прощание она отрезала: «Я тебя не прощу!» — и он, не найдя что ответить, расстался с ней, то решил, что это полная неудача. Однако ничто так не подстёгивает этого юношу, как неудача.

На следующий день Хёити с большим воодушевлением поджидал её возвращения. Увидев молодого человека, Киёко на мгновение почувствовала неприязнь. Вчера она испытывала к нему некоторую симпатию, но теперь, когда тот снова поджидал её, он показался ей таким же заурядным плохим учеником.

Девушка сделала вид, что не замечает его, и прошла мимо. Хёити подбежал к ней и с сильно покрасневшим лицом, сняв шляпу, поклонился. Тогда Киёко подумала: «Сегодня я вдоволь проучу этого мальчика. Вчера у меня не вышло, но…»

Найдя себе такое оправдание, она решила идти с ним рядом. На самом деле ей просто понравилось его сильно покрасневшее лицо. Однако Хёити широко шагал вперёд, словно шёл один. Он злился на себя за то, что так покраснел. У неё просто не было возможности идти рядом.

— Нельзя ли идти чуть помедленнее? — помимо своей воли Киёко заговорила почти умоляюще.

— Вам нужно идти быстрее — вот и всё.

«Это очень удачная фраза». Улыбнулся Хёити. Киёко надулась и произнесла с насмешкой:

— Ты даже не умеешь ходить с девушкой. Какой ты неуклюжий!

Хёити снова покраснел. Он-то старательно притворялся, что привык гулять с ними.

«Этот мальчик то и дело пускает милые искры, чтобы остановить моё отчуждение за шаг до того, как оно перерастёт в ненависть». Так подумала начитанная Киёко. И, кроме того, она вообразила, что «этот мальчик влюблён в меня». Ей показалось забавным заставить его самого признаться в этом, и она спросила:

— Ты ведь любишь меня?

Хёити был совершенно сбит с толку. Он не подготовил ответа на такой вопрос. К тому же почти не читал книг, особенно романов, и не имел представления, что говорить в таких случаях. Конечно, молодой человек не мог сказать «Да, люблю». Прежде всего, Хёити вовсе не любил Киёко. Говорить неправду было противно. Он некоторое время мялся, но наконец придумал:

— Если бы я не любил, я бы не пошёл с вами — и вздохнул с облегчением.

— Странно ты говоришь. Ты не любишь? Или любишь? Любишь ведь? — последнюю фразу она произнесла скороговоркой.

Хёити растерялся. Поскольку он не любил, следовало ответить «нет», но это было бы слишком резко.

— Люблю, — ответил он тихим голосом, мысленно взяв слово «люблю» в кавычки. Киёко впервые позволила себе почувствовать к нему симпатию.

Однако, произнеся «люблю», ему уже не хотелось встречаться с Киёко. К счастью, на следующий день было воскресенье. Ранее он внушил себе, что должен видеться с Киёко каждый день, пока не добьётся её. Хёити пошёл развлекаться в Сэмматё. В подвале парка развлечений была выставлена мумия восьмидесятидвухлетней монахини из какого-то храма в Сануки, которая, как говорили, умерла в глубокой старости. Привлечённый рекламой: «Отчётливо видны следы женских признаков, включая грудь. Для учебных целей», он тайком заплатил за вход и вошёл туда. Это было вызвано не столько любопытством, сколько безрассудной смелостью, действующей вопреки его тайному отвращению ко всему, что касается пола.

С чувством мерзости, похожим на самоуничижение, молодой человек вышел оттуда и вдруг неожиданно столкнулся с Киёко.

«Она, должно быть, догадалась, что я пошёл смотреть мумию из странного любопытства». И молодой человек мгновенно покраснел. Близорукая Киёко, заметив фигуру, похожую на Хёити, прищурилась, чтобы убедиться, и нахмурила брови. Ему показалось, что та хмурится. У Киёко была привычка облизывать нижнюю губу из-за плохого желудка, и сейчас она тоже облизывала её, думая: «А, он снова пускает искры». Увидев такое выражение её лица, Хёити уже не мог больше терпеть. Он внезапно убежал.

«Раз она увидела меня в таком позорном месте, я наверняка ей противен». Хёити быстро пришёл к такому заключению. Тогда у него пропала всякая смелость встречаться с Киёко. На следующий день он уже не поджидал её.

Однако девушка, когда преследователь не показывался два-три дня, чувствовала себя неудовлетворённой. Она не понимала, почему Хёити убежал перед парком развлечений.

«Почему же он убежал?» — она всё время думала об этом. Это означало, что она всё время размышляла о Хёити.

«Может, я ему противна?»

Киёко, которая была весьма самоуверенна, не могла этого вынести.

«Мы же так хорошо ладили…»

Когда прошло уже дней десять, а Хёити так и не показывался, она уже не могла отрицать, что явно испытывает к нему симпатию.

«Ну что же! Такой мальчишка…»

Киёко приложила немало усилий, чтобы разлюбить Хёити. Каждый день она смотрела на фотографию своего жениха. Тот был в университетской форме, внушал доверие и был весьма хорош собой. Девушка каждый день смотрела на снимок, надеясь, что тень Хёити померкнет. Однако, глядя на неё слишком часто, она стала находить недостатки в юноше. «Это лицо слишком надменное. И следы от щетины слишком заметны!» — думала Киёко. И правда, Хёити был мальчиком с застенчивым пушком на лице. Однако письма от жениха, которые приходили часто и описывали его студенческую жизнь в Токио, внушали гораздо больше доверия, чем поведение Хёити.

Прошло около двух недель. Мысль о том, чтобы разлюбить этого мальчугана, уже почти оформилась, как вдруг она случайно встретила его в здании станции О-кю. Девушка невольно покраснела. Она подумала, что он поджидал её.

«Всё-таки он был болен!» — эту мысль она хранила как крошечную надежду. Киёко не смогла сдержать улыбки. Она мгновенно отбросила мысль о том, чтобы разлюбить его. Однако Хёити, подумав в очередной раз про «провал», уже был готов бежать. На самом деле он боялся встречаться с Киёко и всё это время избегал станции О-кю. Молодой человек даже нарочно делал крюк по дороге из школы. Но сегодня нечаянно прошёл через здание станции. То есть он уже наполовину забыл о Киёко.

Хёити хотел было сразу же ретироваться. Но в тот же миг его самолюбие, словно змея, подняло голову и обвилось вокруг его ног.

«Если я убегу сейчас, я всю жизнь буду мучиться от стыда. Я должен восстановить свою честь».

Молодой человек с трудом удержался. Однако он не знал, как восстановить свою честь. Не мог же вызвать Киёко на дуэль. И потому Хёити просто мялся. И, несмотря на такое решение, почти не глядел на её лицо и то и дело отворачивался.

Киёко было обидно, что этот мальчуган не смотрит на неё. Она подошла ближе и спросила с упрёком:

— Что с тобой случилось? Почему ты не встречался со мной? Ты заболел?

Она жаловалась. Но Хёити не знал, что ответить. И злился на себя за то, что не умеет подбирать слова. Увидев его лицо, Киёко забеспокоилась, не противен ли он ей. И оттого ещё сильнее привязалась к нему. Они пошли рядом, как обычно, но Хёити был неестественно скован. На прощание она сказала:

— Можешь встретиться со мной сегодня в шесть у входа в парк Тэннодзи?

В то время была популярна песня: «Когда сгущаются сумерки, печали моей нет конца». Договорившись, они расстались.

Хёити нарочно пришёл на полчаса позже назначенного времени. Киёко, переодевшись в кимоно, стояла у ворот парка с поникшим видом. На ней было багровое кимоно с зелёным поясом хэко-оби, и она нарумянилась. Всё это выглядело и по-детски, и в то же время привлекательно.

— Я уже час тебя жду, — выпалила она чуть не плача и придвинулась к нему.

Они пошли рядом. Ночь мягко опускалась, погружаясь и исчезая в бледном свете газовых фонарей. Здание художественного музея чернело на вершине холма. На площадке мужчина в майке бежал, словно тень, в тусклом свете электрических ламп. Когда они проходили под навесом глициний, пахло растениями. Киёко вздохнула полной грудью. Их плечи иногда соприкасались. Хёити это казалось чем-то болезненным, словно он подпрыгивал.

«Гулять с девушкой по ночному парку — какая неприятность».

Он подумал, что надо бы рассказать об этом своему прыщавому однокласснику. И нарочито отошёл от неё подальше, так, чтобы та это заметила. Киёко это нравилось в нём. «Этот мальчик застенчивый и чувствительный». Она смотрела на него с чувством, и в его детском лице выделялась одна черта, не свойственная ребёнку: на широком лбу бледно проступала жилка. Это придавало ему вид мальчика, мучимого думами. «Наверное, он переживает из-за меня!»

Но в тот самый миг в голове Хёити проносились мысли: «Твою мать высокомерный ростовщик использует как служанку! Нет, хуже того, он делает с ней ещё более ужасные вещи!»

Он внушал это себе. Киёко в кимоно выглядела как настоящая барышня из хорошей семьи.

«Эта девушка не знает, что моя мать, чтобы оплатить моё обучение, каждую ночь шьёт, занимает деньги у соседей и одалживает их у мужа-ростовщика. Не знает, что сегодня перед тем, как я пришёл сюда, у меня был жалкий ужин из солений и холодного риса. Правда, потом мать тайком дала мне яичный омлет, но это было так приятно, что я не мог его проглотить. У меня изо рта постоянно воняет соленьями. И сейчас пахнет. Она этого не осознает. Она не предполагает, что от моей матери всегда пахнет потом, потому что та экономит на мыле в бане».

Хёити почувствовал, что вот-вот заплачет. Но быстро потёр глаза и продолжил размышлять.

«Если бы она узнала, что я обмочился на экзамене, то больше бы не пошла со мной».

Вот почему добиться этой девушки означало бы удовлетворить его самолюбие, — Хёити наконец осознал свою роль в том, что гуляет сейчас с Киёко.

«Нужно что-то сказать».

Молодой человек вдруг засуетился. Но он не знал, что произнести. Он никогда не читал любовных романов. Ведь задумывал нечто смелое — «завоевание», — но понятия не имел, какие поступки и слова это за собой влечёт. Только теперь Хёити заметил, как неестественно и молчаливо себя ведёт, и идти с Киёко стало ему невыносимо. Он думал было ляпнуть что-то остроумное, что-то точно соответствующее его цели, но злился на себя: такие слова не приходили ему в голову. Молодой человек становился всё мрачнее и выглядел кислым.

«Не умеешь ты разговаривать с девушками?» — и он представил, как выглядит в глазах Киёко. Молодой человек уже забеспокоился было, что девушка вот-вот его возненавидит. Но, взглянув на нарумяненное лицо Киёко, избавился от этого страха. Её обычно решительное лицо, покрытое румянами, сегодня выглядело несколько глуповато. «Какой же я неуклюжий!» — Хёити посмеялся над собой, но ему понравилось слово «неуклюжий», и это немного утешило его. Однако ему вовсе не нужно было беспокоиться. Киёко любила Хёити, который стоял рядом, застенчиво молча, гораздо больше, чем того Хёити, который, раскрыв рот, болтал нечто заносчивое и обидное. К тому же она сама была так счастлива, что это почти причиняло ей боль, и посему не могла дать ему возможности вставить хоть слово, потому что сама тараторила без остановки.

Начитанная Киёко употребляла одни только приторные выражения. Из её уст летели такие фразы, которые Хёити с трудом понимал, и названия цветов не по сезону. Если бы он не стыдился того, что не понимает её слов, и не злился на себя за своё невежество, то, наверное, уже зевал бы.

«То, что ученица женской школы Киёко знает более сложные вещи, чем я, ученик средней школы, — это потому, что плохое образование нам дают».

Пережевав такую сухую и безжизненную мысль, от которой девушка поморщилась бы, если услышала, Хёити сдерживал скуку.

Однако «остроумные» и начитанные речи Киёко продолжались недолго. Она просто исчерпала все высокопарные выражения, которые знала.

Дорога внезапно стала светлее, и они незаметно вышли из парка и оказались рядом с источником.

Это был край Син-Сэкая, где в беспорядке горели огни ядовитых цветов.

— Как вульгарно. Давайте вернёмся.

И она сама почувствовала себя ужасно прозаичной и рассказала Хёити, как его одноклассники присылали ей неуклюжие любовные письма. Тогда глаза Хёити внезапно загорелись.

— Кто? Кто написал?» — спросил он и, когда она назвала имена, скуку его как рукой сняло. Впервые его самолюбие было удовлетворено. Хёити горячо попросил:

— Нельзя ли мне посмотреть эти письма?

Киёко сразу же согласилась.

— Тогда завтра я покажу их тебе.

Так они договорились о встрече на следующий день.

II

Такие отношения продолжались три месяца. Однако между ними было всё совершенно невинно. Если и можно было найти в этом нечто похожее на то, что называют любовью, так это разве что письма, которые Киёко передавала Хёити, изливая в них свои долгие и пространные чувства. Иначе говоря, девушке было мало просто демонстрировать свою литературную утончённость в разговорах — ей хотелось показать себя и на письме. Передавая записки, она хотела, чтобы её поклонник прочитал их немедля, к тому же, имея жениха, она стеснялась отправлять их по почте. Хёити, которому даже разговоры с Киёко давались с немалым трудом, и не думал строчить ей послания. Прежде всего он опасался, что такие письма могут стать уликой и дать повод для насмешек. В любом случае, его настороженность никогда не ослабевала.

Однако его самолюбие было изрядно удовлетворено тем, что регулярно приходили записки от Киёко. Он уже мог бы считать себя свободным от обязанностей, которые сам на себя же и возложил. По крайней мере, перед одноклассниками, которые посылали ей любовные письма, Хёити теперь мог говорить что угодно. Так что дальнейшие их отношения были уже наполовину просто привычкой. По правде говоря, они ему уже немного надоели. Разве что встречаться с Киёко было легче, чем смотреть на противное лицо отчима. И ещё одна причина: в Хёити, вопреки ожиданиям, была довольно слабая, покорная сторона, и ему казалось неловким просто так, без причины, нарушать данное обещание.

Поэтому их отношения длились три месяца, но, как позже рассказывала сама Киёко, это были «чистые отношения, в которых они даже ни разу не взялись за руки». Хёити и не искал ничего большего. У Киёко тоже не было большого опыта в любви, к тому же она была благовоспитанной девушкой из хорошей семьи. Что касается Хёити — он был совсем мальчишкой. К тому же боялся, что если позволит себе что-то подобное, то над ним будут смеяться. При этом одновременно ругал себя за такую трусость.

«Может быть, стоило бы проверить, как отреагирует Киёко, не противно ли ей будет?»

Но если бы Хёити испытывал эту потребность острее, он, будучи от природы человеком безрассудным, возможно, прибег бы к более смелым действиям. Однако был один аспект, который не позволял ему этого сделать ни при каких обстоятельствах. В глубине души у него упорно укоренился тот рассказ, что он когда-то услышал от сборщика долгов Яматани, и одно только воспоминание об этом причиняло ему невыносимую боль.

Так прошло три месяца, но внезапно Киёко сама отдалилась от Хёити. Словно без всякого предупреждения. Тот не понимал, в чём дело. Он хмурился и каждый день думал об этом. Но вдруг ему стало досадно, что это, выходит, он думает о девушке. Его глаза, которые ещё недавно с восторгом смотрели на неё, как на оленя, внезапно приобрели свой обычный суровый блеск. «Подумаешь, не велика потеря!» — подумал он. Однако и этого было недостаточно, чтобы успокоиться. Совсем недавно молодой человек ходил с Киёко в кафе. Обычно платила девушка, но в тот раз он вдруг из-за своего дурного настроения подумал: «Ты что, собираешься вечно принимать подачки от неё?» — и решил заплатить сам. В тот же миг из его штанов на бетонный пол посыпалось около тридцати медных монет. Кроме двух двухсэновых, все были односэновые, и ни одной серебряной. Молодой человек мгновенно покраснел. Если бы они не рассыпались, он бы с шуткой сказал: «Ну что, одни медяки, да?» — и расплатился бы. Это было бы вполне по-мальчишески. Но когда мелочь рассыпалась, Хёити мгновенно превратился в того самого сына Акико. Киёко, взглянув на него с изумлением, но любя его, сразу же опустилась на колени и собрала монетки одну за другой. От этого Хёити стало стыднее ещё сильнее. Эти деньги, которые мать с таким трудом заработала, он беззаботно рассыпал в забегаловке, куда пошёл с девушкой. Одного этого было достаточно, чтобы ему стало горько, а когда Киёко повела себя так, ему стало до смерти больно.

Поэтому мальчик старался не вспоминать об этом случае. Каждый раз, когда это случалось, у него из глубины души вырывался стон. Однако, когда Хёити думал, что Киёко сама от него ушла, он волей-неволей наталкивался на это воспоминание.

«Вот из-за этого я ей и противен».

Но, кстати говоря, Киёко никогда ещё не находила лица Хёити такими милыми, как в тот момент, когда он, сильно покраснев, стоял с такой физиономией, будто был готов вот-вот расплакаться. Даже после того, как она вышла замуж за кузена, то иногда вспоминала лицо своего поклонника в тот момент.

Всё дело было в том, что приближался день её выпуска, то есть свадьбы. Как только в её комнате появились официальные свадебные дары, Киёко словно резко переменилась в своих чувствах. Она изначально чувствовала себя старше своих лет и среди одноклассниц гордилась тем, что выходит замуж раньше всех. Иными словами, это должно было служить доказательством её красоты. Даже обаяние Хёити не могло перевесить её волнения перед церемонией. К тому же у юного ухажера изначально был один недостаток: их «чистые отношения, в которых они даже не взялись за руки».

Когда Хёити узнал, что Киёко перестала с ним встречаться из-за предстоящей свадьбы, то пережил странное чувство, которого никогда раньше не испытывал. То его охватывало желание яростно закричать в небо, то внезапно чувствовал себя опустошённым, словно у него в душе образовалась дыра. Это было странное, жалкое ощущение. Он ещё не знал слова «ревность». А если бы и знал, ему было бы ещё хуже. Теперь вечерние прогулки с Киёко, которые когда-то ему надоели, казались глубоко дорогими, когда думал, что теперь другой мужчина «владеет» ею. Единственным утешением было то, что он не знал этого человека в лицо. Если бы хоть мельком его увидел, то, будучи Хёити, мучился бы всю жизнь, не в силах забыть этот образ.

Юноша слегка утешился, вспомнив, что он не особенно сильно любил Киёко. Но теперь он с какой-то странной отчётливостью вспоминал её запах.

III

В районе от Танимати-9-тёмэ до Икута-омотэмон-судзи, где по праздникам 3 и 9 числа устраивался «ночной базар у Эноки», и от Икута-омотэмон-судзи до Камисио-тё-6-тёмэ, где по праздникам 1 и 6 числа устраивался «ночной базар у Комага-икэ», насчитывалось примерно семьдесят-восемьдесят глухих переулков. Был переулок с длинным домом на восемьдесят дворов, который выходил на Икута-судзи и на Камисио-тё-дори, был переулок с пятьюдесятью дворами, расположенный в форме буквы U с проходом через семь средних домов, а также запутанный длинный дом на сто дворов с шестью входами и выходами. В некоторых двухэтажных хибарах жили по четыре семьи. То есть семей, обитавших в глубине переулков, было больше, чем тех, кто жил на главных улицах, — это был беспокойный, бедный район.

Однако, как ни странно, это было малоподвижное, вялое место, словно старая тряпка. Семья владельца фруктовой лавки на углу из поколения в поколение торговала фруктами. Вывеска настолько обветшала, что иероглифы на ней уже нельзя было прочитать. Винная лавка не сдвинулась с места за десятки лет. Баня тоже. Даже аптека, которая должна была бы меняться чаще, оставалась на месте. Глубокий старик до сих пор держал в витрине своё фармацевтическое свидетельство, полученное много десятков лет назад в прошлую эпоху. Напротив овощной лавки была другая такая же, и ни одна из них не переезжала. У сына владельца магазина с дешёвыми сластями уже были внуки, и его движения, когда он, сидя на месте, продавал их, приобрели спокойствие, достойное мастера. Биржевые спекулянты и то не сбегали по ночам.

Даже после открытия муниципального рынка облик этого района не изменился. Строительные работы здесь были редкостью. Плотникам в этом районе было нечем заработать себе на рис. Поэтому, когда возводили начальную школу, люди каждый день с любопытством заглядывали на стройку. Из трёх семей, которым было приказано выселиться, одна была семьёй отставного военного пенсионера, чей сын работал разносчиком газет, несмотря на то, что вокруг его дома всё обили досками, он не сдвинулся с места. Лишь попросил оставить ему небольшой проход, чтобы пользоваться им. Это было сделано не только для того, чтобы потребовать компенсацию за выселение.

Строительных работ действительно было мало. В переулках длинных домов оставалось много полуразрушенных строений. Были лачуги с дырами в стенах, сквозь которые прохожие могли заглядывать внутрь. Однако плотники и штукатуры не показывались. Примечательным оставалось недавнее событие: владелец лавочки суши, чей бизнес пострадал из-за того, что в южной части города вошли в моду десятисэновые суши, воспользовавшись женитьбой сына, нанял плотника на один день и перестроил заведение, решив продавать рядом с суши ещё и пирожки.

Однако, когда Носэ Ясудзиро нанял плотников на целых пять дней, люди были поражены: «Как это вдруг скряга Носэ решился на такое?» И решили, что раз Носэ, который и упав, не встанет без выгоды, наверняка опять затеял выгодное дельце. Так оно и было.

По соседству с Ясудзиро жил владелец магазина авторучек. Это был маленький домик шириной в один межколонный пролёт, но из поколения в поколение там занимались химической чисткой кимоно, однако сын, окончивший среднюю школу, решил сменить бизнес на более модный — ремонт и розничную продажу авторучек и обратился к Ясудзиро за займом в триста иен на первоначальный капитал. Ясудзиро, убедившись, что дом кредитора не снимается, а является собственностью этой семьи, дал деньги под залог недвижимости. Вскоре сумма долга выросла до двух тысяч пятисот иен. Не щадя даже соседей, Ясудзиро послал судебного пристава, а сам пошёл в баню. Владелец лавки ворвался в баню с криками, но Ясудзиро лишь сказал: «Вы что же, думали, что можете просто так взять чужие деньги?» — снял с головы полотенце, сложил его и снова положил на голову. В ту же ночь теперь уже бывший владелец магазина авторучек съехал. Ясудзиро тут же нанял плотника, чтобы перестроить этот дом шириной в один пролёт.

Прежде всего, он пробил стену на втором этаже и сделал дверь, чтобы можно было проходить по коридору между своим вторым этажом и комнатой площадью в четыре с половиной татами. Лестницу оставили как есть, а в земляном полу магазина поставили только один стол и два стула, на стол положили колокольчик и приклеили бумажку с нелюбезной надписью: «Те, кому нужно, звоните». На входе повесили синюю занавеску, а на ней написали: «Торговый дом Носэ — Финансы».

Кроме того, появилась вывеска:

«Перевод пенсий и пособий

Покупаем сберегательные книжки

Покупаем залоговые квитанции».

Перевод пенсий и пособий — это отдельно, а вот остальные два направления были новым для него бизнесом. Покупать сберкнижки означало, что если кто-то, например, ежемесячно вносил деньги в Осака-Тио или иной другой подобный банк, но не мог продолжать делать регулярные платежи до окончания срока, или же срок истекал, но он не мог ждать, пока получит деньги, Ясудзиро покупал эту книжку за соответствующую цену. Разумеется, из суммы взносов он вычитал свою прибыль, а потом спокойно оформлял всё сам и получал деньги — это был бизнес, на который он давно имел виды.

Что касается залоговых квитанций — те доставались всего за две-три иены. Затем он шёл выкупать заложенные вещи и перепродавал их в магазины подержанной одежды или старых вещей. Если, например, заложенное кимоно по квитанции стоило пять иен, то в магазине подержанной одежды его можно было продать за двенадцать-тринадцать, а то и за пятнадцать-двадцать иен. Даже вычтя проценты ломбарду и затраты на покупку квитанции, прибыль была огромной. В районе, где много бедняков, у которых вечно не хватает денег, и у которых без залога остаются одни лишь квитанции, на которые нарастают проценты, — таких людей было немало. Поэтому, если думать только о сиюминутной выгоде, они, услышав, что могут получить деньги за свои обязательства, которые всё равно не смогут выкупить, с радостью придут. Пользуясь их бедственным положением, делец покупал их за бесценок — этот бизнес Ясудзиро хотел начать уже давно.

Однако в нынешнем помещении он не мог заниматься такими вещами. Это был не тот тихий, затаённый дом ростовщика, где нужно было сверкать глазами на каждого незнакомца, в такой глуши это было невозможно. И тут, как выражался Ясудзиро, «по счастливой случайности освободилось соседнее здание».

Он не нанимал разносчиков, не раздавал листовок — без всяких церемоний открыл свой торговый дом, и уже в первый же день люди приходили продавать залоговые квитанции. Колокольчик был устроен так, что его было слышно и в соседнем здании. Ясудзиро нехотя поднимался, шёл по коридору на второй этаж нового дома, спускался по лестнице и высовывал своё лицо. Этот бизнесмен никогда не снимал чёрный шейный платок перед клиентом, разве что в летнюю жару. Он сверлил взглядом лицо посетителя, садился на стул, не предлагая тому сесть, внимательно рассматривал квитанцию через лупу, а затем спрашивал адрес ломбарда, место жительства и имя клиента. Закончив, лишь нелюбезно бросал: «Деньги забирайте к вечеру», — поднимался и, не глядя на озадаченного просителя, шёл по лестнице и снова по коридору далее в свою комнату.

Когда Хёити возвращался из школы, ему поручали принимать этих клиентов. На самом деле та комната на втором этаже теперь стала местом обитания Хёити. Не слышно было храпа Ясудзиро — и то было хорошо, но звонок колокольчика казался сущим наказанием. Ему приходилось вставать даже во время занятий. И, получив от просителя залоговую квитанцию, молодой человек должен был идти показывать её Ясудзиро. Это казалось невыносимым. Потому что подобное действо неизбежно означало, что придётся говорить с отчимом. А он старался как можно меньше общаться с Ясудзиро.

«И ему, и мне так лучше» — думал юноша. Он находил оправдание в том, что и ему самому неприятно, и отчиму, должно быть, тоже противно говорить с ним. Однако Ясудзиро считал Хёити всего лишь нахлебником, которого привела Акико, и ему не было дела до детской обиды пасынка. Он не размышлял о чувствах Хёити так глубоко, как тот предполагал. Что бы о нём ни думали, лишь бы не ел слишком много. Каким бы ни было поведение молодого человека в школе, бизнесмен не платил за его обучение. Просто в последнее время тот начал приносить пользу в доме и быть «лучше, чем котёнок». Например, пасынок принимал клиентов и ходил по поручениям в ломбард.

Хёити хотелось попросить, чтобы от этих походов в ломбард его избавили. Но для этого нужно было кланяться Ясудзиро в ноги. А этого ему уж никак не хотелось. А посему с хмурым лицом, скрепя сердце, он шёл туда. Как раз в это время ему не везло — юноша был совершенно подавлен из-за Киёко и потерял точку опоры для своего самолюбия. Идя по улице, ему казалось, что все прохожие смеются над ним. Когда он подходил к тому месту, откуда была видна занавеска ломбарда, уже настороженно озирался, не видит ли его кто.

«Твоя мать, чтобы оплатить твоё обучение, проходила под этой занавеской!» — внушал он себе, и только тогда мог войти внутрь. И всё же делая это, старался придать себе вид, будто он просто сын хозяина или что-то в этом роде. Мальчик-подмастерье из ломбарда развязно выпалил:

— У вас, у Носэ, такой бойкий бизнес пошёл, что наша лавка в убытке. Нам-то нужно, чтобы вещи пропадали, иначе бизнес не идёт, а вы перекрываете поток — прямо как плотина!

И добавил:

— Вы, люди из хорошей семьи, так ловко делаете выгодные дела, но, барчуку, вроде вас, не пристало ходить с такими поручениями.

Хёити разозлился. Однако сдержался, потому что подмастерье в основном ругал Ясудзиро, и это было единственной причиной, по которой он не набросился на него. Пока Хёити ждал нужные вещи, промелькнула дочка хозяина и, сказав что-то вроде выговора мальчику-слуге, вильнув бёдрами, скрылась. Хёити проводил её спину блестящими глазами. Когда подмастерье приготовил фуросики, то сказал:

— У вас в груди одно, а на спине — ноша.

На обратном пути с узлом было ещё тяжелее, чем по дороге туда. «В груди — одно!» — кричал Хёити в душе, и лицо девушки из ломбарда мелькнуло у него в голове.

«Эта девчонка вышла нарочно, чтобы посмеяться надо мной. Конечно, для ученика средней школы ходить в ломбард — то ещё зрелище!»

И вспомнил, как, когда она уходила в глубину дома, узел её пояса хэко-оби насмешливо покачивался. «Какой у неё смешной способ перемещаться? Киёко так нескладно не ходила». Совершенно неожиданно Хёити вспомнил о Киёко. И тогда рана его самолюбия снова заныла. «Мне нужно добиться этой девушки!» — внезапно решил он. И почувствовал, что иначе нет способа спастись от этого жалкого состояния души. Однако Хёити не пришлось приводить в исполнение это глупое намерение. Случилось нечто куда более разумное, что могло удовлетворить его самолюбие.

Однажды Хёити внезапно вызвали в кабинет директора.

— Попался, как осьминог на крючок, — решил он, набравшись смелости, но, бледнея, всё же пошёл. Директор сказал:

— Я хочу посоветоваться с тобой. Садись.

«Ну, ветер дует в другую сторону», — подумал Хёити и, решив, что если предложат стать дежурным по дисциплине, то он откажется, и тяжело опустился на стул, как вдруг услышал неожиданный вопрос:

— Не хочешь ли ты пойти в старшую школу?

Совсем недавно в классе раздавали анкеты о дальнейшем обучении. С четвёртого года нужно было уже определяться с планами на будущее. Он написал, что не намерен поступать в старшую школу. Вспоминая мать, которая из последних сил старалась дать ему среднее образование, Хёити, даже если бы и хотел, не мог.

— Нет, особенно… — ответил он.

— Почему? — спросил директор, но Хёити не смог ответить. Так как не мог рассказать про свои жизненные обстоятельства.

— Просто не хочу.

— Это жаль, — продолжил директор и объяснил. — Дело вот в чём…

Один благотворитель решил выделить средства на обучение детей из бедных семей в префектуре Осака. Разумеется, с условиями. Нужны были только отличники с хорошим поведением, начиная с четвёртого класса, которые успешно сдали бы экзамены в старшую школу. Причём только в самые сложные — Первую, Вторую и Третью высшие школы, а поступившие должны были жить в пансионатах в Токио и Киото. Благотворитель попросил рекомендовать подходящих учеников из средних школ префектуры. Одним из кандидатов выбрали Хёити.

«Значит, на мне поставили клеймо, что я из бедняков», — подумал молодой человек. Он начал размышлять, откуда директор это знает, и догадался.

«Потому что я рекордсмен по задолженностям за обучение!» — Хёити мгновенно покраснел, ему стало до того стыдно, что хотелось убежать. В то же время он разозлился.

«Не нужна мне такая подачка! „Только для отличников, которые с четвёртого года поступят в Первую или Третью“ — они что, собираются разводить породистых собак или скаковых лошадей?»

Хёити разозлился, но то, что его выбрали кандидатом, означало, по крайней мере, что директор признаёт его успеваемость, и это немного утешало его. И как будто подстёгивая его чувства, тот продолжил:

— Очень жаль, что ты не хочешь. Кандидаты есть и другие, но из нашей школы только ты сможешь без проблем поступить в Первую или Третью.

Самолюбие Хёити было легко удовлетворено. Он даже чуть не улыбнулся. Но поспешно нахмурился и спросил:

— А что за кандидаты?

— Из твоего класса — Нумай, и ещё — из четвёртого F класса — Харима.

Услышав имя Нумай, Хёити уже не мог оставаться спокойным. Он вздрогнул всем телом.

«Ах вот как. Значит, Нумай тоже будет получать подачки на учёбу. Если он провалится, а я поступлю, лучше и не придумаешь!» — подумав так, Хёити, по своей природе легко меняющий настроение, внезапно почувствовал желание попробовать поступить в старшую школу. Матери не придётся мучиться с деньгами. К тому же, даже если он окончит среднюю школу, ему останется либо работать на дому, либо стать продавцом в лавке. «Если поеду в пансионат, не придётся видеть рожу Ясудзиро». Так и решил. Однако он не сказал сразу: «Тогда я согласен». Заявив, что не хочет, а потом мгновенно переобуться и ухватиться за предложение — было бы слишком некрасиво и унизительно.

— Раз уж вы, господин директор, так говорите, я посоветуюсь с домашними, — ответил молодой человек. В этом-то и заключалась одна из причин, почему Хёити не нравился людям. Однако у него действительно была обязанность поговорить хотя бы с матерью.

— Хорошо. Посоветуйся. Постарайся всё же пойти. Было бы жаль бросать школу вот так.

— Я тоже так думаю.

Вернувшись домой, он начал серьёзный разговор с матерью:

— Стоит ли мне идти в старшую школу на чужие подачки?

Акико ответила:

— Для меня всё равно. Делай как хочешь.

Но добавила:

— Только не уезжай слишком далеко.

Решено было поступать в Третью высшую школу в Киото. На следующий день, когда его снова вызвал к себе директор, Хёити дал язвительный ответ:

— Раз уж вы, господин директор, так сказали, я постараюсь блестяще сдать экзамен ради чести средней школы К.

Однако эти слова в целом понравились главе учебного заведения.

— Тебя нельзя назвать примерным учеником, но я рекомендовал тебя, потому что ты способный. Старайся.

Хёити всё время думал о том, будет ли Нумай сдавать экзамены в Третью или в Первую, поэтому слова директора его почему-то не смутили.

С этого дня молодой человек начал усердно заниматься. В его душе появилась собранность. Его самолюбие обрело, наконец, точку опоры. «Когда я надену фуражку старшеклассника, можно будет ещё раз встретиться с Киёко, — подумал он. — Но она может догадаться, откуда у меня деньги на учёбу».

На следующий год, в апреле, Хёити поступил на гуманитарное отделение Третьей высшей школы, но перед Киёко ему всё ещё было нечем похвастаться.

IV

После ужина Хёити вышел прогуляться из пансиона Сюэй. Сразу за зданием начиналась дорога к Кагурасака, но молодой человек обошёл её стороной и свернул на горную тропу Ёсидаяма. Дело в том, что несколько дней назад какая-то женщина из кафе, что на Кагурасака, посмотрела на него странным взглядом.

— Глянь-ка, вон идёт такой смазливенький старшеклассничек из Третьей, прям пацан.

Хёити было всего семнадцать. Он переживал из-за своей молодости. Можно было бы, конечно, похвастаться, что в таком возрасте мало кто поступает в старшую школу, но выглядеть ребёнком ему всё равно не нравилось. Он думал было отпустить бородку дабы выглядеть старше, но та отказывалась расти. Недавно у него выскочило два прыщика, и юноша даже немного обрадовался.

«Семнадцать лет и уже в Третьей — значит, я вундеркинд? Да ну, ерунда».

Он сильно изменился со времён средней школы. Раньше Хёити прилагал немало усилий, чтобы быть первым. Но разве вундеркинд — это не просто зубрила с хорошей памятью? Глядя на студентов Третьей высшей школы, с которыми он жил в одном пансионе, юноша уже перестал верить в то, что такое понятие как «вундеркинд» вообще существует. В пансионе обитало десять человек. Все они были отличниками, поступившими с четвёртого года. Однако оказались всего лишь старательными учениками с не самыми блестящими способностями. Можно было сказать, что у них была хорошая память, но если зубрить даже во время еды, как они, то скорее странно было бы не запомнить материал. В классе эти люди только и делали, что ловили взгляд учителя. Даже неудачные шутки педагога они записывали в тетради. Когда сэнсэй уставал от лекции и начинал просто болтать, они лишь спрашивали: «Это будет на экзамене?» — этакий способ зубрёжки. К тому же одноклассники старались не нарушать ни одного правила проживания пансиона, и в движениях их была какая-то робость. Иногда они нарушали тишину и пели студенческие песни, но и это была лишь жалкая вспышка радости оттого, что эти юноши стали студентами Третьей.

«Прежде всего, само название „Сюэй“ уже отвратительно».

Хотя это место и называлось пансионом, учителей там не было, лишь третьекурсник Наката, выполнявший роль заведующего, следил за порядком и время от времени докладывал о поведении «спонсору» (как называл его Хёити) в Осаке. Кроме студентов, там жила только супружеская пара, которая готовила еду, так что это оказалось почти что общежитие. Однако правила были строгими.

Например, студентам категорически запрещалось есть и пить где-либо, кроме пансиона. Им нельзя было даже выпить кофе в школьном холле. Разумеется, обед приносили с собой в коробках. Но это были не индивидуальные коробки, а большой деревянный ящик с рисом на десять человек и кастрюля с едой, которые учащиеся по очереди носили с собой в здание школы. Хёити было ещё тяжелее идти по дороге в школу с этим ящиком, завёрнутым в фуросики, чем возвращаться из ломбарда.

Если бы такую вещь ради шутки несли гребцы из студенческого клуба, это было бы досадным, но безобидным мальчишеством, и на них посмотрели бы сквозь пальцы. Но когда подобное делают стипендиаты, это сродни собаке, несущей в зубах свою миску, — и жалко, и стыдно. Похоже, это было решение «спонсора», но выглядело скорее как позорная табличка: «Мне помогает благотворитель». Когда Хёити заметил, что из-за того, что студенты пансиона не показываются в холле, на них смотрят как на лицемерных святош, и потому он однажды смело выпил кофе прямо в холле.

Кроме того, вечерняя прогулка стипендиатов после ужина ограничивалась одним часом. Выход после семи часов вечера без особых причин запрещался.

«Может быть, у меня есть долг нарушить это правило!» — внезапно подумал Хёити, шагая по тропе Ёсидаяма. Тогда его тело странно задрожало. Это было то же волнение, что и перед каким-то решительным поступком.

«Но почему у меня вообще есть такой долг?»

Поскольку ему не хватало смелости исполнить задуманное, он задал себе этот вопрос, почти софистически. Потому что не хотел, чтобы его считали таким же лицемером, как и других студентов пансиона? Или потому, что ему не нравилось вилять хвостом перед хозяином? Или же потому что не хотел угождать заведующему? Эта мысль ему понравилась. В любом случае, он не испытывал благодарности к «спонсору». Единственным человеком, к которому Хёити ощущал нечто подобное, была его мать.

«Вот оно!» — вдруг прошептал Хёити.

«Я чувствую, что нужно нарушить правило, потому что никто другой не имеет смелости так поступить!»

Как только он это понял, то впервые почувствовал твёрдую решимость. В весенней дымке, характерной для Киото, с вершины горы были видны огни на улице Сидзё, сиявшие чистым ясным светом. Хёити подумал было, что этот яркий свет зовёт его с тёплой ностальгией.

«Да, пойду на Сидзё. Оттуда за час не вернуться. Нарушить правило — сейчас самое время».

В знак этого решения Хёити снял фуражку с белой полосой своей школы и сунул её в карман синего пальто.

«Ну что за фуражка».

Он тайком презирал то, как студенты пансиона, гордясь тем, что они из Третьей, даже в баню ходили, не снимая форменной фуражки. То, что Хёити, у которого тщеславия было больше, чем у других, не испытывал привязанности к этому предмету гардероба, говорило о том, что он тоже изменился. К тому же в Киото едва ли найдётся кто-то более «завидный», чем студент Третьей.

«Что это за колдовство! Неужели это символ особых прав студента Третьей?»

Иными словами, эти особые права были ему противны.

Хёити спустился по длинной каменной лестнице храма Ёсида и подошёл к воротам школы. Заглянув к сторожу, он увидел, что там висит бумажка с его именем. Молодой человек зашёл и получил конверт на своё имя. Оно было от матери, он всегда просил присылать письма в школу, чтобы заведующий пансионом не узнал. Как и ожидалось, в письмо были вложены две пятиеновые банкноты. Мать не умела проводить денежные переводы. Акико, узнав, что в пансионе Хёити получает всего одну иену в месяц на карманные расходы, помимо платы на канцелярские принадлежности, отправляла ему деньги, заработанные шитьём на дому. Поэтому Хёити не испытывал недостатка в средствах, но каждый раз его сердце сжималось от боли.

Молодой человек стоял на пустынном школьном дворе, отклеивал банкноты от бумаги и засовывал их в карман. С письмом он решил ознакомиться позже. Ему было страшно читать весточки матери. Самому себе он объяснил подобное решение наступившей темнотой.

Общежитие, стоявшее в углу двора, было довольно тихим. Похоже, все ушли на прогулку после ужина. Приближался школьный праздник, и студенты пребывали в возбуждении: каждый вечер они, называя это приёмом первокурсников, уходили в Кёгоку или в парк Маруяма. И эта свобода вызывала у Хёити зависть.

Внезапно он обернулся — из-за гор Хигасияма медленно поднималась луна. Она, казалось, манила его молодое сердце в сторону яркого города. Слева, на горе Хиэй, огни фуникулёра, тянувшиеся цепочкой, сияли ярче, чем свет часовой башни университета. Вишни в школьном дворе уже отцвели, и пахло молодой листвой. Когда юноша стоял в тёмном дворе, кто-то внезапно хлопнул его по плечу. Он обернулся — это был его одноклассник Акаи Рюдзаэмон. «Значит, Акаи живёт в общежитии», — подумал он в тот же миг.

Акаи, благодаря своему странному имени, быстрее всех в классе стал заметен. Однако Хёити узнал о нём совсем по-другому. Акаи был тем человеком в классе, который смеялся громче всех и смелее всех. И делал это не вместе с другими, а вдруг резко разражался громким хохотом, когда все молчали. Например, когда он замечал, что учитель тайком подавляет зевок, его смех заставлял всех вздрагивать. Для этого ему нужно было не столько записывать лекцию, сколько следить за движениями преподавателя, — однажды Хёити, хотевший засмеяться первым, но опережённый этим студентом, был этим совершенно обескуражен. Накануне на уроке немецкого Акаи внезапно встал и, не говоря ни слова, вышел из класса. Это он тоже запомнил.

— Эй, что ты тут делаешь? В таком месте…

Акаи говорил, и всё его лицо покрылось улыбчивыми морщинами. Неожиданная встреча с Акаи обрадовала Хёити.

— Я как раз думал, идти ли в город.

— Идти ли в Кёгоку, вернуться ли в Ёсиду — здесь асфальт Сидзё, — пропел Акаи и сказал:

— Я как раз тоже собирался. Как насчёт того, чтобы отправиться туда вместе?

— Пойдём.

Увидев Акаи, Хёити решил, что сегодняшний план будет легко осуществить. Они вышли через боковую калитку общежития и, шагая плечом к плечу вдоль трамвайной линии в сторону улицы Коноэ, Хёити спросил:

— Почему ты не пошёл гулять со всеми?

Тогда Акаи вдруг выпрямился, словно вырос, и с презрением сказал:

— Я ненавижу этих ребят из общежития!

Помолчав немного, он вдруг странно усмехнулся:

— Вчера они избили меня. Мол, слишком нагло носить такой дождевик.

И правда, на Акаи до сих пор был фиолетовый дождевик.

— Нет такого закона, который обязывает студента Третьей высшей школы носить чёрный плащ, таскать с собой грязное полотенце, ходить в гэта на высокой платформе, орать по-варварски и портить благородный облик старого Киото. Поэтому я нарочно надел дождевик. Их варварство — не от души. Это всё показное. Они просто несут вывеску «Третья высшая школа». Ты не носишь фуражку. В тебе есть что-то хорошее, — сказал Акаи писклявым голосом и, сняв свой головной убор, добавил:

— Я тоже сниму.

Хёити было приятно, что этот парень подражает ему, и его самолюбие было удовлетворено.

Они свернули в сторону Арагути. Акаи, всё ещё возбуждённый, продолжал говорить один.

— Они твердят: «В чужой монастырь со своим уставом не ходят». Это я знаю. Но они следуют этому уставу из-за своего безволия. Из-за желания сохранить себя. Из-за мелочного тщеславия. Это хуже свиной блевотины.

Хёити вдруг вспомнил, как в средней школе ему говорили те же слова, и горько усмехнулся. Внезапно этот человек показался ему близким, словно родственник. В тот раз его побили, но Акаи тоже поколотили! Однако, когда они подошли к общежитию Первой женской школы префектуры, лицо Хёити вдруг изменилось.

— У тебя есть деньги? — неожиданно спросил Акаи. Хёити на мгновение задумался, стоит ли обижаться на эти слова. Не знал ли Акаи, что студенты пансиона Сюэй получают всего одну иену карманных денег, и специально спросил об этом?

«Если он смеётся над моей бедностью, я ему этого не прощу».

Однако, услышав следующие слова товарища, Хёити почувствовал большое облегчение.

— Дело в том, что сегодня у меня нет денег. И заложить нечего. Я хотел бы заложить этот дождевик, но он мне пока нужен. Было бы обидно, если бы они подумали, что я подчинился правилам из страха. Если у тебя есть, одолжи на сегодня.

Хёити слегка покраснел и отрезал:

— Есть, — и, сунув руку в карман, как ни в чём не бывало, потрогал те самые банкноты, которые прислала мать.

— Мой отец говорит, что если студент будет иметь деньги, то это ему не на пользу, и совсем не присылает их — это просто беда, — произнёс Акаи ничуть не смущаясь.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.