18+
От истоков своих

Объем: 588 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

В моём генеалогическом древе переплетены ветви двух сословий: крестьян и дворян. Мой папа представитель крестьянской ветви, а «корни» мамы идут из дворянской семьи.


«Народ, не знающий или забывший своё прошлое, не имеет будущего».

(Михаил Ломоносов)


Светлой памяти моих прадедушек и прабабушек,

дедушек и бабушек, и любимых моих родителей

посвящаю этот роман.

Часть 1

Глава 1
Наталья

Наталья, по привычке, поднялась до зари, зябко повела плечами, изба за ночь выстыла. Подняв голову к образам, едва видимым из-за скудного света лампадки, она трижды перекрестилась и скороговоркой прошептала утреннюю молитву. Наскоро накинула юбку, поверх неё панёву*, затянув гашник*. Торопливо застегнула на груди мелкие пуговки лёгкой кофты с оборкой на талии. Поверх панёвы она повязала передник, и, заправляя на ходу косы под повойник*, стала растапливать печь.

Привычно разгребла ещё тёплую с вечера золу, вздула уголёк, едва теплившийся в печи. Поднесла приготовленную лучину и тут же положила на огонь немного бересты. Пламя сразу же охватило её, заплясало яркими всполохами, освещая и внутренность печи, и лицо Натальи. Светлые блики побежали по стенам небольшой комнаты в избе. Здесь располагалась и сама печь и длинный стол из некрашеных, струганных досок, крепко сколоченный когда-то мужем для большой семьи. Наталья бросила ещё несколько мелких щепок в огонь и стала подкладывать в печь сухие берёзовые поленья. Огонь, приняв их в свои жаркие объятья, занялся пуще, облизывая поленца длинными жгучими языками, от чего они затрещали в печи. Она лишь малое время полюбовалась огнём, небольшими снопами искр, улетающими в трубу дымохода, и пошла умываться.

Наталья плеснула несколько пригоршней холодной воды себе в лицо. Обмакнув указательный палец в золу, старательно потёрла им зубы и хорошенько прополоскала рот. Затем растёрла лицо холщёвым рушником до яркого румянца. Глаза её заблестели, засияли синевой с золотистой искрой, отражающегося огня из печи. Прошла в горницу, услышала покашливание сидящего на кровати мужа. Заглянула на половину дочерей, ещё спящих на одной кровати, стоящей за цветастой занавесью.

— Зинка, Налька, подымайтеся! Заря ужо вона, а им бы токмо дрыхнуть, — ворчала она.

Дочери поднялись сразу, засуетились, одеваясь и прибирая длинные косы. Наталью побаивались все, не только в семье, но даже и в деревне, зная её властный, крутой нрав, унаследованный ею от отца. Была она не многословна, умна и строга, что совершенно не вязалось с её внешностью. Наталья слыла в селе красавицей. Среднего роста, статная, с правильными чертами лица, большими выразительными глазами, светлой бархатистой кожей, и пухлыми губами. Такая нежная и хрупкая с виду. Сейчас, когда ей уже минуло тридцать шесть, она ещё оставалась хороша собой. Её руки от тяжёлой крестьянской работы окончательно не огрубели, не постарела и не сморщилась кожа на груди и щеках, глаза не затуманились от бесконечных забот и дум.

— Зинаида, ко мне на дойку при́дешь. Налька, свиньям варить поставь, посте́лю прибери, да для птицы кормы готовь, — распоряжалась тем временем Наталья, — да, братьёв будитя. Поспешайтя, заря ужо у крыльца.

Ещё раз, поправив русые косы под повойником, Наталья взяла подойник, чистое полотенце, совсем чуть масла в плошке и заторопилась в хлев к коровам. Она вышла на крыльцо, как и всегда, оглядела, пока ещё тонущий в предрассветной серой мгле, двор. Вдохнула полной грудью свежий апрельский воздух, пьянящий запахом пробуждающейся земли. Только-только появлялась зелёным пухом молодая травка. Кое-где у плетня всё ещё лежал кромкой почерневший, не успевший окончательно стаять, снег.

Семья Чернышёвых своим хозяйством крепка: две коровы, две тёлки, так же две лошади, пять свиней, десяток овец, гуси, утки, куры да два огромных пса, а ещё пчёлы на дальней пасеке, которых как раз сейчас Иван, муж Натальи, собирался туда вывозить после зимовки. За пасекой будет следить старший сын Гришка вместе с работником Ананием, нанимавшимся на всё лето к Чернышёвым пасечником. Младший сынок Митюнька во всех мужских делах — помощник и отцу и брату, а у дел тех, в большом крестьянском хозяйстве, как известно, краёв не видно.

Войдя в хлев, Наталья почувствовала животное тепло, запах навоза и сена, привычно огладила коров. Она зажгла лучину. Обмыла коровам вымя и обтёрла их сухим чистым полотенцем. После дойки она заботливо разомнёт коровам вымя и смажет его вместе с сосцами сливочным маслом, чтобы избежать трещин. Только приладилась Наталья к дойке, как в хлев поспешно вошла четырнадцатилетняя Зина, старшая из дочерей Чернышёвых. Она сразу же села ко второй корове и сноровисто стала дёргать её за сосцы. Под звук струй молока, гулко ударявшихся в подойники, мысли в голове Натальи текли, как ручеёк.

Вроде бы, совсем недавно она выходила замуж за Ивана. Был он крепким, росту чуть выше её самой, с вьющейся шевелюрой каштановых волос и светло-карими с золотистой искрой глазами, смешливыми и добрыми. Шла не по своей воле, по родительскому выбору. Сколько слёз пролила тайком! Совсем о другом парне были её грёзы. Но так и не сказала она родителям поперёк ни слова. Молчала, как та одинокая гора в степи за селом, думы и печали которой одни ветры вольные знали. Бывало, только кинет свой синий взор на отца, подёрнутый невыплаканной слезой, а в нём и мольба и вопрос:

— За што, батюшка?

Отец Натальи, будучи в хорошем расположении духа, увещевал, свою молчаливо-непокорную дочь:

— Не гневиси, дочка, кто жа подумаеть о дите своём, како не мать с отцом? Глупа ты пока ишшо, Налька, сердцем думашь. «Голытьба» одна в голове, — говорил он, повышая голос, всё больше распаляясь, — а какова жизня с таким? Замужняя баба — отрезанный ломоть! А Иван из доброй семьи, работник дюжа хорошай. И глянешься* ты яму, не обидить. Будешь за им, ровно у Христа за пазухой. Тута и весь мой сказ! — заключал отец, словно ставил жирную точку в разговоре.

Поплакала, поплакала Наталья, да против родительской воли не посмела восстать. Так и сыграли свадьбу поздней осенью 1898 года, и стала Наталья Чернышёвой.

Вспомнила, как получила от Ивана первый подарочек — колечко серебряное с синим камушком. Первый лучик сердца его доброго.

— Ныне ужо и вовси на палец не лезеть. Дык, теперя Зинаиде на свадьбу в подарок сгодитси, — думала она, — а прялку расписную и шаль всю в цветах дивных, да с кистями, уж сябе придяржу. Подарки Ванины к свадьбе. Зря разе стольки лет берегла? На светлое Христово Воскресенье тольки и надевала, — рассудила Наталья.

Иван мужем оказался хорошим, любящим и заботливым. А когда Наталья родила ему сыновей — погодок, то и вовсе возрадовался. Молодой, разросшейся семье поставили всей роднёй новый дом. Да и надел земли от сельской общины выделили не малый. А как же? Так уж полагалось, на каждого сына надел увеличивался.

Иван работал за троих, рвал жилы, чтобы только в его семье во всём достаток был. Хозяйство Чернышёвых крепло день ото дня, год от году. Да и сам Иван мужал, становился хорошим хозяином.

Однако невзлюбили Чернышёвых в селе. Завидовали до зубной оскомы. Большинство крестьянских семей бедствовали, жили впроголодь. Наделы на землю, если в семье рождались девочки, были совсем маленькими. А как жить, когда жита на еду не хватает, не то, что продать? В муку, из которой пекли хлебы, и траву добавляли и тёртую кору деревьев. А кто получше жил, варили картошку, мяли её и — в тесто, такой хлеб быстро черствел, однако был очень сытным. Из скота в бедных семьях только коровёнка, да замученная бесконечной работой и недокормом, лошадь. А уж совсем в бедных семьях и лошади не было. Так что радовались безлошадные крестьяне любой работе, где можно хоть толику* на хлебушко заработать. Только и оставалось, что батрачить на таких, как Чернышёвы да Костылевы. Вот и тот, о котором когда-то горько плакала Наталья, сильно бедствовал, и схоронил уже двоих деток, умерших от болезней, вызванных недоеданием.

Наталья таких считала мимозырями*, только сирот жалела, да вдов. Часто думала она, как прав был батюшка, что принудил выйти её за Ивана. Однако эту свою слабину скрывала, как могла.

Со временем Наталья привыкла к Ивану. А позже и полюбила его за добрый и щедрый нрав, за заботу и ласку, за уважение, с которым он относился к ней, выслушивая её советы и пожелания. И никогда уже не жалела она о том, что послушала родителей и вышла замуж именно за Ивана.

Вернувшись в избу, Наталья вымыла руки, накрыла чистой тряпицей ведро с молоком, взглянула на яркие угли в печи:

— Протопиласи, матушка, — удовлетворённо сказала она, обращаясь к печи, — охолонь маненько, и впору хлебы сажать.

Она обмяла хорошо подошедшее тесто в небольшом двадцатилитровом ушате и принялась мастерить хлебы, раскладывая их на тщательно выскобленном до тёплого, жёлтого цвета, большом столе.

— Налька, картохи намой в чугунок, да в печь наладь, — одновременно отдавала распоряжения она, — а ты, Зина, молоко процеди, слей в бутыль. Батюшка и братья с собой на пасеку возьмуть. Да, на стол соберитя поснедать им перед дорогой.

Девушки проворно стали собирать нехитрую снедь: на столе появилась баклажка с густым сквашенным молоком, головки лука, холодная отварная картошка, сало, порезанное небольшими кусочками и большой каравай чёрного хлеба.

— Кликнитя батюшку и братьев к столу, — приказала мать.

Ночь тонкой свечкою растаяла в прохладе утра. Розовая заря разливалась по крышам сельских изб, смешиваясь с дымком из их труб, одевая, ещё голые деревья, лёгкой розовой вуалью. Несколько мгновений и блеснули первые лучи яркого весеннего солнца, добавив к розовым краскам золотых, проникая сквозь небольшие оконца в избу.

С первыми лучами солнца мужская половина семьи Чернышёвых села за стол. Незадолго до этого Наталья посадила в печь хлебы, предварительно перекрестив их, поддевая по одному деревянной тонкой лопатой и выкладывая прямо в печь, в чуть остывшую золу. А через некоторое время поплыл по избе тёплый, дурманящий дух пекущегося хлеба.

Отец и сыновья хлебали густое сквашенное молоко из баклажки*, поочерёдно погружая в неё свои большие деревянные ложки. Не спеша, заедали варёной картохой и хлебом, вприкуску с салом и луком. Закончив трапезничать, они встали из-за стола. Перекрестились на образа, смотревшие из красного угла избы, всевидящим, недобрым взглядом.

— Благодарствуйтя, матушка, — поблагодарили сыновья мать.

Отец, взявши Наталью за плечи, едва коснулся губами её лба.

— Благослови Господь, — перекрестила его жена, осеняя щепотью по христианскому обычаю.

Мужчины отправлялись на пасеку. Работа у них в этот день предполагалась большая: сладить ульи, поселить в них семьи пчёл, которые, как и положено, совершат сегодня первый облёт. Надо проследить: какие пчелиные семьи здоровы, а какие надо подкормить и полечить. Какие ульи следует почистить от мора и грязи. Денёк будет тёплый, безветренный, самое время подготовить пасеку к лету. Во дворе, пофыркивая, стояли две лошади, запряжённые в телеги. На них расположились ульи с пчелиными семействами, только что извлечёнными из омшаника*, где стояли они долгую зиму. Мёд, что получали от своих пчёл Чернышёвы, не только шёл им в пищу, но и приносил семье значительный доход. С середины лета и по самую осень продавали его на ярмарках в Сибае и Баймаке Уфимской Губернии, да и в самом Гусеве, где и жили Чернышёвы.

Наталья проводила мужа и сыновей, не забыв захватить для них узелок с провизией на день, что собрала она вместе со старшей из дочерей, Зиной. Долго смотрела она вслед удаляющимся телегам, пока не скрылись они с глаз за поворотом, убегающей к лесу, земляной дороги. Спеша, повернула к избе с мыслью:

— Не упустили бы хлебы, ну, если подгорять, получать девки батога!

Её опасения были напрасны. Горячие хлебы, хорошо подрумяненные, издававшие пьянящий запах сытости, лежали на столе под чистыми полотенцами.

А утро уже разыгралось. Солнце постепенно поднималось над селом. Тут и там слышались крики припозднившихся петухов, мычание и блеяние скотины во дворах. Тонкий пар поднимался от земли, смешиваясь с прозрачным, сиреневато-розовым, дрожащим в лучах восходящего солнца, воздухом. Большое село Гусево, насчитывающее около ста дворов, начинало свой новый, весенний день 1916 года.

Наталья, вернувшись в избу, села за стол с дочерями трапезничать. Доели из баклажки сквашенное молоко с хлебом, ко всем продуктам добавилась только яишня, что зажарила в печи Зина. Съели и её, запивая всё квасом. Покончив с едой, Наталья перекрестилась на образа и заторопилась к скотине, которая уже всё громче подавала голоса´, требуя корма.

И то, скотины полон двор, и всех надо накормить, напоить и обиходить. В таком большом хозяйстве работа не кончается, только успевай, поворачивайся.

— Зина, молоко процеди, масло сбей, да творог не запамятовай сварить из вчерашнего молока. Налька, а ты подмогни мяне. Надыть свиньям дать и овцам. А опосля птицу ишшо покормить, гусей на выгон проводить, пушшай свежей травы пошшиплють, порадуютси, — приказывала она дочерям.

Дела хозяйственные шли круговертью, одно за другим. Принести сена для коров и тёлок, наполнить торбы овсом для лошадей, покормить псов. Всех напоить чистой водой, вычистить курятник, клети у свиней и овец, убрать во дворе. А ещё выскоблить лавки, столы и полы в избе и в бане. А обед, стирка на всю семью, да ещё две дойки в обед и вечером. Одним словом: везде нужны женские руки — и присесть некогда.

Наталья никакой работы не гнушалась, ей нравилось быть главой такого большого хозяйства. Часто на летнее время Чернышёвы брали одного-двух работников на время сенокоса и жатвы. Да и со скотиной полегче было: коров, тёлок и овец гоняли на выпас в общий табун за определённую плату.

К вечеру Наталья сварила большой чугунок ароматной лапши, из курицы, что сама изловила и зарубила. А дочери скоренько ощипали её и — в суп. Это угощение было не частым. Мясная пища, даже в таком зажиточном хозяйстве, не была каждодневной. Наталья жарко истопила баньку «по-чёрному», выпустив угар. Обдала кипятком душистые берёзовые веники в большом тазу, купленном в сельской лавке, и стала ждать мужа и сыновей с пасеки. Алый закат догорал на горизонте, касаясь последним лучом солнца края крыш. Наконец, заскрипели ворота и телеги въехали во двор.


*толика — малая часть, немножко.

*панёва — юбка, сшитая из трёх кусков ткани, обычно шерстяной. Её одевали поверх длинной рубашки.

*гашник — пояс, шнурок юбки или штанов.

*повойник — головной убор замужней женщины в виде шапочки, иногда с твёрдым очельем.

*глянешься — нравишься.

*мимозыря — безалаберные, нерасторопные люди.

*омшаник — тёплый погреб для пчёл, где они проводят зиму.

*баклажка — небольшой деревянный сосуд для жидкости.

Глава 2
Павел

Далеко–далеко от Уфимской губернии в заснеженном сибирском городе Томске готовились к встрече Рождества. По этому поводу в здании городского собрания был объявлен бал. Приглашения на него разослали заранее, за десять дней до этого знаменательного события. И в дом военного врача Павла Матвеевича Стояновского доставили открытку, украшенную вензелями и ангелочками, в коей содержался такой текст:

«Просим сделать честь, присутствием на Рождественском балу, сего декабря 25 дня 1897 года в 6 часов вечера в доме городского собрания».

Павел крутил в руках открытку, переданную ему вчера вечером на маленьком серебряном подносе старым слугой Митрофаном. Он обдумывал предложение. Павел взглянул в окно, подёрнутое морозной росписью по краям, изумляясь причудливыми узорами. За окном только-только занимался холодный зимний рассвет. Ночь нехотя отдавала свои права наступавшему утру. Постепенно из серой, ватной мглы проступали дома. Редкие прохожие, спешили куда-то по своим неотложным делам, укрываясь от крепкого мороза высокими воротниками. Деревья стояли в плотном инее, с прилипшими клочьями снега на стволах.

— Утро… до чего же хорошо дома! — только и успел он подумать, как услышал звук подъехавшей кибитки.

— Кто это мог пожаловать в такую рань? — подумал Павел, вглядываясь в вязкую мглу, — Однако, для вполне уместных визитов уже не столь и рано, — решил он.

Он продолжал разглядывать кибитку с сидящим высоко на козлах ямщиком. Тот молодцевато выглядел в мохнатом малахае на голове, в больших рукавицах, опоясанный широким кушаком поверх тулупа. От кибитки отделилась подтянутая мужская фигура, в которой Павел сразу же узнал Мещерского.

Совсем недавно Павел, окончив свою службу в Петербурге, вернулся в родные пенаты, в милый его сердцу дом, где оставалась его обожаемая матушка. Он ещё рассчитывал и прикидывал: остаться ли здесь с маменькой или снова уехать в Петербург или Москву для продолжения государственной службы.

Стояновская Дарья Кирилловна была к тому времени вдовой действительного статского советника. Годом раньше она схоронила мужа, умершего от инфлюэнцы. Жила она на пособие, получаемое ею по случаю потери своего драгоценного супруга Матвея Григорьевича. Суммы оного пособия ей вполне хватало на безбедную жизнь. Оставались и кое-какие капиталы на спокойную, благополучную старость.

За неполный месяц пребывания в Томске, после долгих лет отсутствия, Павел успел близко сойтись с двумя офицерами. Одним из которых был Владимир Мещерский. Познакомился с ними Стояновский в игорном доме, где иногда играли офицеры в карты, в «винт» или «тресет». Павел, молодой человек двадцати шести лет, светловолосый, с ярко голубыми глазами и открытой улыбкой обладал спокойным, рассудительным характером. Он сходился с людьми довольно легко и хорошо разбирался в них.

Между тем прозвенел серебряный колокольчик на двери. Его тонкий, мелодичный звук разлился по дому. В дверях гостиной, заставленной мягкими диванами, креслами, и изящными столиками, со стоящими на них вазами, появился Митрофан:

— К Вам, барин, господин Мещерский, — доложил он.

— Проси, — ответил Павел, поправляя халат и двигаясь к двери вслед за Митрофаном.

Ему навстречу бодрым шагом направлялся Владимир Мещерский, человек среднего роста, плотной комплекции, темноволосый обладатель роскошных, ухоженных усов.

— Доброе утро, любезный Павел Матвеевич, — прогудел он зычным баритоном, — ну, каково спалось? В добром ли Вы здравии и матушка Ваша, Дарья Кирилловна? Каковы мысли о предстоящем Рождественском бале? Намерены посетить сию вакханалию в нынешнюю пятницу? А я, друг мой, только из игорного дома, до утра пулечку* в вист расписывали. Однако, друг мой, проигрался я нынче в пух — гудел он, похохатывая и похлопывая себя по бёдрам, и, как казалось, совершенно не ожидая каких-либо ответов.

— Ежели, знакомство какое нужное завести или девиц местных обсудить, так лучшего времени, как на балу и не найти, уж поверьте, — хохотал он, по привычке подкручивая ус правой рукой.

— Да будет Вам, Владимир Венедиктович, какие девицы? О женитьбе я пока и не думаю, — с улыбкой отвечал Павел, — а не желаете ли, любезный Владимир Венедиктович, выпить с нами чаю?

— Премного благодарен, не откажусь, — прогудел Мещерский, — ах, любезная Дарья Кирилловна, чрезвычайно рад видеть Вас в добром здравии! — воскликнул он, увидев, вошедшую в комнату, матушку Павла, — Простите за ранний визит. А слышали Вы, бал в собрании устраивают по случаю Рождества? — спросил Владимир, целуя ручку Дарье Кирилловне.

Мать Павла, ещё не старая женщина, сорока четырёх лет от роду, была стройна, миловидна и любительница покоя и уюта. Светская жизнь мало занимала её. Но поговорить о модных новинках с подругой, Апполинарией Андреевной она была не прочь. И по два раза в неделю дамы навещали друг друга для таких бесед.

Павел подошёл к матушке. Дарья Кирилловна была одета в пышное платье оливкового цвета. Украшением его служили кружева ручной работы оттенка зрелой вишни. Поверх платья на плечи была накинута ажурная шаль с длинными кистями.

— Доброе утро, маменька. Как почивали? — поприветствовал он её.

— Да, слава Богу, мой друг, — ответила Дарья Кирилловна, проходя к столу, и присаживаясь на стул, заботливо подвинутый Митрофаном.

— Прошу Вас, чаёк у нас уж очень хорош, на травах, — с доброй улыбкой пригласила она к столу Мещерского.

— Благодарствуйте, не откажусь, не откажусь, — гудел Владимир, — а, что же, на бал намерены Вы ехать? — снова спросил он.

— Да, балы-то эти больше для вас, для молодёжи, а нам только дома сидеть по-стариковски, с вышиваниями, — улыбнулась светлыми глазами в ответ Дарья Кирилловна.

Ведя непринуждённую светскую беседу, они пили чай небольшими глотками из тонких фарфоровых чашек. На столе стояли закуски: масло, сливовый джем, мягкие белые булочки с хрустящей корочкой. Здесь же был белужий балык и тонко нарезанная холодная говядина с прослойками жира, яйца, сваренные вкрутую, и севрюжья икра в маленькой изящной вазочке. После завтрака, гость выкурил сигару, и, спустя ещё полчаса, откланялся и собрался уезжать.

— Экий он шумный, однако, весёлый, — произнесла Дарья Кирилловна, помахивая кружевным платочком в окно, вслед отъезжающему Мещерскому.

— А что, маменька, не последовать ли нам совету Владимира? Не посетить ли бал? Надобно ответ послать о нашем участии, — спросил Павел свою матушку.

— Свет мой, Павлуша, да я уж, почитай, годков пять, как на балах не была. Да что я там делать-то стану? — возражала Дарья Кирилловна.

— Маменька, так что на балах делают? Я буду за дамами волочиться. А Вы с Аполлинарией Андреевной о молодых повесах беседы вести. Развеетесь, маменька. Неужто не надоело день-деньской в дому сидеть, да пасьянсы раскладывать? — улыбался Павел.

— Ой, Павлуша, всегда ты с шутками своими. Какие уж нам с Аполлинарией Андреевной повесы, до того ли? — отмахнулась платочком Дарья Кирилловна.

Но все её отговорки были только для виду. На самом деле Дарье Кирилловне давно уже хотелось развеять тоску, которая постепенно прокрадывалась в её дом, опутывая его как паутиной.

Прошло десять дней и в морозный вечер наступающего Рождества Стояновские отправились на бал дворянского собрания.

Павел вышел на крыльцо, натягивая перчатки на руки, поправляя пушистый меховой воротник, ладно скроенной, новой шинели. На улице уже было довольно темно. Яркий месяц повис над крыльцом, как бы думая: звать ли сегодня звёзды за собою? Морозный воздух перехватывал дыхание, кружа возле лица закудрявившимся паром, щипал щёки и нос.

— Однако, нынче прямо сибирский морозец, жжёт. Сидеть бы да сидеть у камина, покуривая себе трубочку, так нет, на бал ехать надобно, скуку смертную терпеть, — думал безрадостно Павел.

Дарья Кирилловна, напротив, оживлённая в предвкушении развлечения, отдавая на ходу приказания Митрофану, выпорхнула на крыльцо к сыну. Он тут же взял её под руку. Повёл к подъехавшей повозке, с запряжённой в неё гнедой лошадью, в красивой сбруе с колокольчиками и вплетёнными цветными лентами. Сани, обитые красным бархатом, были убраны медвежьими шкурами, в которые седоки немедленно укутали свои ноги. Дарья Кирилловна спрятала руки в большую меховую муфту. Голову в тёплом капоре она опустила в высокий лисий воротник, спадавший на плечи меховой пелериной.

Лошадь пошла рысью, затем перешла на иноходь. Сани, легко скользя, летели по накатанному снегу, взрывая его хрустальными брызгами, искрящихся в воздухе снежных хлопьев. Тусклые фонари едва освещали дорогу. Разлапистые ели, запорошенные снегом, мерцали серебром и от тусклого света фонарей и от яркого месяца, холодно смотревшего на зимний город.

Подъехали к зданию городского собрания, где стояло достаточно много санных повозок и пролёток. Из больших окон танцевальной залы были слышны звуки музыки, и лился яркий свет множества свечей в канделябрах. Мелькали тени движущихся людей, и веяло праздничной суматохой. А пролётки и сани всё подъезжали. Из них выходили пышно одетые гости и спешили в здание городского собрания. Дамы, шурша по ступеням длинными шлейфами платьев, опирались на руку сопровождавших их кавалеров. Они распространяли вокруг себя волны изысканных французских ароматов, тонко и, вместе с тем, отчётливо витающих в морозном воздухе. В дверях нарядную толпу встречали два лакея в парадной ливрее ярко синего цвета с золотыми позументами на рукавах и по подолу. Их обязанностью было принимать манто и шубы у гостей. Ещё двое лакеев провожали дам и господ дальше в залу, где пары кружились в чарующем ритме вальса. Дарья Кирилловна под руку с сыном вошли в большую залу с высокими потолками, изукрашенными лепниной с позолотой в виде больших цветочных букетов. С потолка свисали бронзовые двухрядные люстры с множественными горящими свечами. В глаза сразу же бросалась большая наряженная ёлка, стоящая у одной из стен. Прекрасные полотна знаменитых мастеров в богатых золочёных рамах красовались на стенах залы. Вдоль стен стояли кресла для дам и пожилых посетителей. Рядом была буфетная комната с фуршетом, предлагающим разнообразные напитки. Чуть далее дверь вела в игровую комнату, где уже некоторые гости развлекались игрой в карты.

Павел проводил маменьку в кресло, стоящее рядом с креслом Аполлинарии Андреевны, её давнишней подруги. По пути он раскланивался с мужчинами и приветствовал знакомых дам лёгким касанием их ручки губами. Наконец, с церемонией приветствия было покончено. Павел, стоя чуть позади маменькиного кресла, стал искать глазами своих друзей, оглядывая, между тем, присутствующую на балу публику. Здесь было много девушек, совсем юных и постарше, в красивых платьях с открытыми плечами, светлых нежнейших тонов голубого, розового, персикового цветов и конечно белого. Просто море белого, с обилием оборок, кружев, и турнюрами*, украшенными пышными атласными бантами. Везде, где можно было видеть, в руках дам открывались и закрывались веера, подобранные в тон платью, привносящие в общую картину ощущение лёгкости и воздушности. В зале царило оживление и праздничная атмосфера. Оркестранты в праздничных фраках, играли почти безо всякого перерыва: вальс, мазурку, польку, краковяк, падеспань и прочие танцы, предписанные этикетом. Пары, отдохнув не более трёх — пяти минут, снова бросались в омут танца, порхая по кругу подобно красивым большим бабочкам.

Павел скользил умиротворённым, спокойным взглядом по лицам и фигурам гостей. Внезапно, что-то воздушное, нежное промелькнуло перед его глазами, так мимолётно, что он даже сразу не понял, почему это его взволновало? Взгляд, вдруг, выхватил из всей массы гостей девушку с тёмно каштановыми волосами, собранными в невысокую причёску, украшенную небольшим букетиком яблоневого цвета, с локонами над ушками. Её тёмно-карие глаза, опушённые длинными ресницами, смеялись и искрились от счастья. Нежные губы её приоткрылись в лёгкой улыбке, на щеках обозначились ямочки. Воздушное платье белого цвета было перехвачено в талии бледно розовой атласной лентой, подчёркивая хрупкость и гибкость девичьей фигуры. Из-под платья иногда мелькала маленькая ножка в белой атласной туфельке, так же украшенной букетиком яблоневого цвета, заставляя сердце Павла учащённо биться.

— Нимфа, Божество! Просто чудо, как хороша! Кто же это? — думал Павел, не сводя пристального взгляда с девушки.

— Павлуша, ты отчего-то рассеян, я уже дважды спрашивала тебя: отчего ты не танцуешь? Вот, хотя бы Верочку, дочь Аполлинарии Андреевны, ангажировал на краковяк или польку. А ты, mon cher*, даже не отвечаешь мне, — обиженно говорила маменька, кидая в сторону сына обеспокоенные взгляды.

— Простите, маменька, задумался, — ответил Павел.

Вдруг из этой шумной компании гостей явился Владимир Мещерский, решительным шагом приблизился к ним, раскланялся с дамами, приветствуя их, и обратился к Павлу:

— А я, друг мой, всюду ищу Вас, где Вы скрылись? Ну что, каково впечатление от бала? Не желаете ли, чего-нибудь выпить или закусить? А может быть, карты? — сыпал он многочисленными вопросами, не дожидаясь на них ответа.

Павел, продолжая наблюдать за прекрасной незнакомкой, рассеянно проговорил:

— Пожалуй, пожалуй…

— Что с Вами, друг мой? Вы, как-будто, в прострации. Так, что изволите: закуски, карты? — спрашивал Владимир, одновременно следя за взглядом Павла.

Павел, волнуясь и смущаясь, слегка наклонился к плечу Владимира.

— Не могли бы Вы мне разъяснить, кто такая эта особа? — тихо спросил он Владимира, глазами указывая в сторону понравившейся ему девушки, — Простите, маменька, не желаете ли Вы сельтерской? — обратился он к матушке, намереваясь отлучиться и свободно поговорить с Владимиром.

— О, mon cher, это было бы весьма любезно угостить нас с Аполлинарией Андреевной сельтерской водой, — откликнулась Дарья Кирилловна, предоставляя сыну временную свободу.

Только переступили порог буфетной комнаты, Павел горячо заговорил:

— Помилуйте, не томите, знаете ли Вы, кто это милое создание?

— Да, полноте! Экий, Вы, однако, скорый! Из всего собрания самую завидную невесту выбрали. Это Мефодия Гавриловича Козицына дочь, Маша. Семейство, доложу я Вам, весьма и весьма уважаемое, состояние значительное. А род! — Владимир закатил глаза к небу, — Род, друг мой, корнями аж к Ивану Грозному восходит. Весьма почтенное семейство, да-с! — закончил Мещерский.

— А нельзя ли как-то представить меня Мефодию Гавриловичу? Прошу, поспособствуйте ради Христа! — одержимо просил Павел товарища.

— Однако, я и сам не знаком с ним коротко, — в раздумье прогудел Мещерский, — но, всё же, кое-какие действия можно предпринять, — обнадёживающе сказал Владимир и, извинившись, вновь растворился в толпе гостей.

Ровно в девять часов гости парами двинулись в обеденную залу. Пред их взорами предстали столы, накрытые к рождественскому ужину. Они просто изобиловали блюдами и напитками. Хрусталь и серебро сверкали в свете свечей, соперничая в блеске друг с другом. Гости стали снимать перчатки и, неспешно вкушать яства. Вышколенные лакеи в парадной ливрее и белых перчатках сновали туда и сюда, разнося блюда и напитки. Зал шумел тостами, звоном бокалов, бряцаньем столовых приборов, томными разговорами и восторженными восклицаниями.

Подавали консоме*, филеи из цыплят с маседуаном*, жаркое с салатом. На столах стояли блюда с зажаренными молочными поросятами под соусом, галантин* из индейки, паштет из фазана с трюфелями. Кроме того здесь было несколько видов шампанского и ягодного вина, разнообразные фрукты и мороженное, извлекаемое лакеями прямо из «печки*».

Павел сидел над пустой тарелкой, отказываясь от предлагаемых ему блюд, он осушил только два бокала сельтерской. Аппетита не было совсем. Он всё время обращал свой взор в дальний конец стола, где рядом с родителями сидела Маша Козицына. Она с удовольствием поглощала грушу, отделяя от неё мелкие кусочки маленькой, изящной ложечкой, заедая кремом из саго с мараксином*. Одновременно Маша любезничала с сидящим рядом с ней молодым человеком в парадном мундире офицера артиллерии.

О, как завидовал Павел сейчас этому молодому человеку!

— Однако, свет мой, ты совсем ничего не ешь, — упрекнула сына Дарья Кирилловна, — помилуй, что с тобою? — с удивлением вопрошала она.

— Я не голоден, маменька, не извольте беспокоиться, — ответил Павел, — а чего Вы желаете? Паштету разве Вам или цыплят?

— Нет, нет, мой друг, мне уж достаточно жирного. Вредно в мои годы, друг мой, благодарю тебя, — улыбнулась Дарья Кирилловна, — но, всё же, ты словно не в себе, рассеян и не ешь ничего, — в раздумье произнесла она.

— Полноте, маменька, право слово, со мной всё хорошо, — успокаивал Павел Дарью Кирилловну, оглядывая залу в поисках Мещерского.

Как только объявили продолжение танцевальной программы бала, гости торопливо стали надевать перчатки и выходить в залу для танцев. Мещерский возник перед Павлом в компании того офицера артиллерии, что сидел за ужином рядом с Машей. Офицеры, представляясь друг другу, вытянулись и, склонив головы, щёлкнули каблуками.

— Ну, вот, — хохотал Владимир, — я так и предполагал, что вы подружитесь.

Новым знакомцем Павла оказался племянник Мефодия Гавриловича, кузен Маши. Звали его Андрей.

— Ух! Как гора с плеч, — с облегчением подумал Павел.

— Вы, сударь, дяденьке моему представиться желаете? — спросил племянник Мефодия Гавриловича у Павла, — Так это возможно. Только если Вы таким способом протекцию себе сделать изволите, то уверяю Вас: Вы выбрали не самый удобный момент и время для оного решения.

— О, нет, моё желание лишь ангажировать на танец уважаемую Марию Мефодьевну и только, — поспешно ответил Павел.

— Ах, Вас кузина моя пленила? — засмеялся Андрей, — Тут я препятствовать Вам не намерен.

И через несколько минут Павел Матвеевич предстал перед Мефодием Гавриловичем. После знакомства и нескольких любезностей в сторону Мефодия Гавриловича, Павел решился обратиться, наконец, к нему со своей просьбой:

— Нижайше прошу Вашего соизволения предоставить мне честь ангажировать Вашу дочь, Марию Мефодьевну, на танец.

Маша во время всего разговора батюшки с блестящим молодым офицером, стояла рядом, отвернувшись в пол оборота, обмахиваясь веером. Павла она заметила в танцевальной зале почти сразу, как он вошёл сюда со своей матушкой. Заметила она и его пристальный, восхищённый взгляд, устремлённый на неё. Она, казалось, и кокетничала с кузеном только, чтобы раззадорить этого незнакомца, и вот теперь он просит разрешения пригласить её на танец! Через несколько минут пара уже кружилась в танце среди других пар, забыв на короткое время обо всём на свете.

— Прелестница… Неужто и впрямь влюбился?! Да, как же так, всё вдруг? Не отступлюсь! — лихорадочно думал Павел.


*пулечка — партия игры в карты.

*турнюр — приспособление в виде подушечки, подкладываемой под платье сзади, для придания пышности.

*mon cher — дорогой, дорогой друг.

*консоме — наваристый мясной бульон.

*маседуан — блюдо из тушёных фруктов или овощей под сырной корочкой.

*галантин — праздничное новогоднее блюдо.

*печка — ящик с двойными стенками, заполненный льдом с солью.

*мараксин — ликёрная вишня.

Глава 3
Иван

По неглубокой колее телеги, с запряжёнными в них лошадьми, медленно, словно нехотя, поднимались в гору к небольшому лесочку. А уж за ним будет сплошной лесной простор с маленькой полянкой, где несколько последних лет ставит свою пасеку Иван. Подальше от людских глаз.

Он расположился, на передней телеге, вместе с младшим сыном Митькой. Мерное покачивание телеги и неспешная езда не мешали такому же размеренному течению мыслей Ивана.

Вспомнилось вдруг, как он впервые увидел на ярмарке в Баймаке свою Наталью.

Ярмарка шумела многоголосьем торговцев, предлагавших свои товары посетителям. Разливалась она весельем и оживлёнными разговорами покупателей. На широких дощатых прилавках стояла горами расписная деревянная посуда. Здесь же громоздились чугунки всех размеров. Далее расположились косы. На прилавке лежали серпы, топоры и вилы, металлические скобы и прочие железные штуковины.

Отдельно разместились деревянные черенки разной толщины и высоты. Напротив, были ряды со свиными окороками, гусиными тушками, жбанами с мёдом, мочёные яблоки, пироги и куличи, связки баранок. А неподалёку кучи мануфактуры: ситца, сатина, батиста и тончайшего цветного шёлка, ленты и картузы, и ещё множество диковинных вещей. Чуть дальше предлагали хомуты, уздечки и прочую амуницию, необходимую для счастливых обладателей коней. Иван проходил меж торговцев, в шумном окружении покупателей, любуясь на все эти богатства.

Наталья стояла у прилавка, примеряя цветастые полушалки вместе с двумя девушками, которые смеялись и игрались меж собой, тормоша Наталью. Она только улыбалась краешками губ. А Иван, увидав такую красоту, застыл на месте, не в силах оторвать от неё взгляда. Сердце гулко ухнуло в груди и замерло, словно и вовсе перестало биться. Очнулся он лишь через несколько минут, когда девушки, выбрав полушалки, стали удаляться в противоположную от Ивана сторону.

— Кто энто? Откулева такая краса? — думал напряжённо Ваня.

Тогда тоже буйствовала весна, почти такая, как сейчас. Деревья стояли в молодой листве, как в зелёном дыму. Заливались в лазурном небе жаворонки, и ветерок доносил запах свежевспаханной земли.

Потерял с той поры свой покой Иван, долго пытался разведать, кто это такая, что украла его сон? Наконец дознался, что девушка эта в одном селе с ним живёт. Только батюшка её уж больно строг, оттого Наталья по вечёркам да посиделкам не бегает — скромница.

Как только отец Ивана завёл речь о женитьбе сына, тот решился признаться, что милее Натальи нет для него девушки в округе. Опасался, что родитель откажет в выборе. Но неожиданно отец Ивана, помедлив, промолвил:

— Вот, значитси, отчаво ты в думках ходишь? Да, како ты приметил-то её? А чаво ж, сын, ведаю я про энту семью. Справное хозяйство, и сами не мимозыря и дочь — красавица. Ну, что жа, так тому и быть, к осени зашлём свато́в, — говорил батюшка, степенно оглаживая бороду рукой.

На том и сошлись. Томительно долго тянулись и весна, и лето для Ивана, в ожидании сватовства. Хорошо, что большую часть времени Иван был занят заготовкой леса для пристроя к избе, куда приведёт он свою наречённую. Старался, упирался изо всех сил, охваченый желанием поскорее закончить задуманное и привести в свою комнатку Наталью, свою молодую жену. Наплывали и мрачные мысли:

— А што, как откажуть, не отдадуть за меня Наталью? Утоплюся! Не буду жить без иё!

Не видел Иван ни колыхания трав, ни созревания колосьев, не слышал пения птиц в лесу, не ощущал вкуса еды. Яростно набрасывался на любую работу, чтобы извести себя усталостью и забыться сном, лишь бы время проходило скорее.

Наконец подошла осень, деревца нарядились в золотисто-оранжевые осенние одежды. Полыхали яркие гроздья рябин в палисадниках. Всё чаще ползли по утрам сырые туманы над опустевшей пашней.

Подошёл и день намеченного сватовства. Дружною толпою двинулись сваты к дому родителей Натальи в другой конец села. Нарядный жених смущался и теребил от волнения полу нового кафтана, сшитого портным из привезённого батюшкой сукна аж из самой Уфы.

Только вошли в избу, сваха елейным голосом запела:

— Добрый день вам, хозяин с хозяюшкой. Мы к вам вота с какой надобностью: наш-то молодой гусачок ишшеть себе гусочку. Дык, не затаиласи ли в вашем доме энта гусочка?

Иван, то краснея, то бледнея, нетерпеливо переминался с ноги на ногу:

— Ну, игде жа Наталья? Чаво жа баять-то стольки? — думал он.

Родители Натальи приняли сватов сдержанно, пригласили за стол и пошла степенная беседа: вот, мол, у вас товар, а у нас купец. Потом вывели из комнаты Наталью, с горящими, как алые маки, щеками от смущения. Стали подавать закуски на стол и разливать из ендовочника хмельную брагу в деревянные чарки. Иван сидел за столом, ни жив, ни мёртв.

— Вота она… желанная… подле сидить! Грустна… глаз не кажеть… не по душе ей сватовство энто, — сжималось сердце у Ивана от жалости, — не я буду, ежели не отогрею тябе душу, не добьюся взгляда твово ласковаго, любая моя, — решил он, яростно теребя в руках свой картуз и кидая украдкой горячие взгляды на Наталью.

Спустя месяц, прямо на ледостав, Иван и Наталья повенчались.

Чуть не неделю пировали гости, почти не вставая из-за столов. Подремав полчаса они, как ни в чём не бывало, продолжали веселье. Столы ломились от приготовленного в течение месяца, ества*. Были тут и щи с гусиными потрохами, жаренные гуси и баранина для особо почётных гостей. Здесь и рассыпчатая белая картоха, каши: пшённая и полба с пареной репой. На столах грудились пироги с разными начинками, калитки с картошкой и пшённой кашей, шаньги с творогом, блины гречневые. А ещё солёные грибы, яблоки мочёные, да брусника, разные заедки* и кисели. В больших плошках стоял янтарный мёд и, конечно, бражка. Угощались все, кто хотел поздравить молодых, отказу от стола никому не было. Песни и пляски, громкие разговоры да шутки, всё было на щедром гулянии.

Отшумела весёлая свадьба и молодые стали жить в горенке, что пристроил Иван к родительской избе. Наталья, привычная к послушанию, покорилась мужу сразу. А он, хмелея от близости, изливал на неё всю свою нерастраченную нежность и ласку. Не сразу «взял» свою жену Иван, приучая её к ласкам и поцелуям, постепенно преодолевая барьер её стыдливости. И как ни хотелось ему овладеть ею, он терпеливо ласкал её несколько ночей, пока не почувствовал робкое ответное движение с её стороны. А простыню первой брачной ночи вымазал кровью курицы, что зарубил, пока все спали. Опозорить свою жену, даже случайно, он никак не мог. Наталья понесла* едва не с первой ночи. И когда родился их первенец, совершенно счастливый Иван, взглянув на кроху-сына, подарил жене взгляд, полный любви, погладил её по голове и радостно сказал:

— Гришка будеть! Григорий Иванович!

Взнуздал он коня и помчался в лавку, купить жене самый красивый отрез мануфактуры на праздничную кофту к крестинам. И когда родился Митька Иван радовался, как ребёнок, одаривая Наталью, не жалея для любимой жены денег. Вот тогда во время большой его радости пришло в его голову решение возвести в селе церковь.

— Оно, конешно, одному мне не ссилить построить её, не сподручно. А вот ежели всем вместях, всем селом, то, пожалуй, можа и полу́читси, — так думал Иван.

Он посоветовался с женой, с отцом и заручился их одобрением. Все согласились — церковь селу нужна.

На очередном сходе поселковой общины Иван предложил собрать деньги (кто сколько может) на постройку церкви в селе своими силами. Собрание одобрительно загудело:

— Добрая думка.

— Ужо давно надыть!

— На энто дело и денег не жаль!

Были и сомневающиеся:

— Смогём ли сами-то?

— А игде матириялы — то брать?

Горячо поддержал предложение Ивана, его лучший друг Порфирий Костылев:

— Мы люди Божьи. Неужто такое благое дело не осилим всем обчеством? А то, што жа? Што покреститьси, што повенчатьси, за тридевять земель ехать надыть? А про отпевание ужо и не думай!

— Осилим! Сдюжим! Бог поможет! — зашумели общинники.

Вот так и пришли к согласию. А через месяц, как собрали деньги, закипела работа. В ней приняли участие, почитай, все сельские мужики, акромя самых хворых. Иван и Порфирий выделили на это Богу угодное дело самые большие пожертвования. Но тем никогда не кичились* и в заслугу себе не ставили. Спустя год в селе появилась небольшая, красивая церквушка. И в великие праздники разливался над селом благостный малиновый звон, привнося в сердца селян ещё большую веру и ощущение защиты от всего пагубного.

Воспоминания Ивана были прерваны грозным окриком Митюньки: « Тпрууу!»

Подъехали между тем к полянке, где надо было выставить ульи. Дружно принялись за работу. Перво-наперво посыпали не успевший стаять снег золою, чтобы скорее сошёл. Нашли колышки с прошлогодними метками и расставили ульи точно так, как в прошлом году. Иван открывал летки у ульев, обходя их только с одной стороны. Смотрел, как ведут себя пчёлы после длинной зимовки, как медленно улетают они в сторону юга.

— Часа два, поди, кружить будуть, Гришка, подрамники вынай, почистить надыть. Шалаш поправить тожа надыть, опосля новый срубим, — приказывал Иван сыну, — делов до лешего, к вечеру надыть поспеть.

Так отдавая наказы сыновьям, переходил Иван от улья к улью, справляя привычную работу. Нелегко далось ему освоение пчеловодства. Дело новое, совсем не знакомое, что ульи построить, что за пчёлами ухаживать. Бывало, и дохли пчёлы и в родной лес улетали. Поди-ка, отыщи их, да снова рой в улей верни.

А начиналось всё с детской шалости. Как-то собирая зрелки*, да грибы в лесу, наткнулись они с мальчишками на большое старое дерево с дуплом.

— Гляньте-кось, дупло! Должно, белка живёт, а можа и куница, — важно сказал Порфишка Костылев, лепший дружок Вани.

Ребята подошли поближе, пытаясь рассмотреть дупло, расположенное довольно высоко на дереве. Но среди густых, зелёных ветвей, которые к тому же, качал внезапно налетевший ветерок, разглядеть то дупло было не так уж легко.

— Можа, слазить? Поглядеть дюжа хочетси, ктось тама схоронилси? — молвил Порфишка и стал быстро карабкаться по веткам вверх по дереву.

— И я хочу! — подхватил Ванятка и полез за другом с другой стороны дерева.

Когда мальчики поднялись почти до дупла, они поняли, что здесь живут не мирные бельчата или кунички, а дикие пчёлы.

— Тикать надыть, слазь, покусають! — зашептал громко Порфишка.

— Ну, уж нет! Я мёду спробовать хочу. Сказывають, уж больно вкусен, можа теперича пчёл не дюжа много, — ответил торопливо, так же шёпотом, Ванятка и полез выше к дуплу.

Мёд он тогда попробовал и узнал, что не обманули люди: очень вкусен тот медок. От пчёл досталось всем, но пуще всех Ване. Пока шли до дому лицо и руки Ванятки вздулись, как тот лёгкий шар, что видел он однажды на ярмарке, в прошлую пасху. К вечеру Ваня метался в беспамятстве. Над ним хлопотали мать и знахарка Прасковья. Прикладывали к местам укусов пчёл жидкую кашицу из размятых трав и тряпицы, смоченные в отварах, да поили его горькими настоями. Через три дня Ваня открыл глаза и увидел, наконец, дневной свет. А когда совсем поправился, то так получил от отца хворостиной, что надолго забыл, как по дуплам лазить:

— Станешь ишшо за медком диким лазить? — приговаривал отец, хорошо охаживая Ванькину задницу хворостиной, — Ишь, чаво удумал, шельмец! Не помер едва, кабы не мать. Прошшения проси, антихрист, да смотри мне теперича. Впредь — ни-ни… — грозил батюшка той же хворостиной.

Наказание отца Ванятка запомнил, да только вкус мёда не забыл и всё твердил про себя:

— Вот вырасту, бортником стану.

И с той поры, как видел он на ярмарках людей торгующих мёдом, то, дотошно выпытывая, собирал по крохам все сведения о пчёлах. Одно огорчало Ивана, грамоты у него не хватало, умел подпись на бумагах ставить, да псалтырь по слогам читать, вот и вся грамота.

Всё приходило постепенно, через преодоление незнания и множественные ошибки. Но Иван не отступался, продолжал своё дело, и был вознаграждён за своё упорство: приспособился к пчеловодству. Как только отделился от отца, стал Иван помаленьку пчёл разводить. Теперь пасека разрослась, и в его хозяйстве было уже девять ульев.

Работа продлилась до вечера, домой вернулись, когда солнце уже клонилось к горизонту и веяло холодом с реки, а закат багряным цветом опускался к земле, потихоньку сползая с крыш.

Помылись в баньке, истязая друг друга пахучими берёзовыми вениками до сладкой истомы во всём теле. Вечерить сели в одно время с вызвездившим небом и ярким золотым месяцем, словно зацепившимся за краешек крыши избы.


*ендовочник — сосуд для браги.

*ества — праздничные угощения.

*заедки — сладкие закуски.

*понесла, на сносях — беременная.

*кичиться — важничать, подчёркивать своё превосходство.

*зрелки — лесные ягоды.

Глава 4
Венец любви

Павел кружился с Машей в вальсе, и всё в голове его кружилось от волнения и радости. Он чувствовал через тонкую шёлковую перчатку маленькие трепетные пальчики Маши. Ощущал её лёгкое, почти невесомое тело другой рукой, положенной ей на талию. Он видел её мраморное с лёгким румянцем личико. Ореол её тёмных завитков, игриво выбившихся из причёски. Её пушистые ресницы, прикрывающие бархатно-карие глаза, сияющие радостью. Сердце Павла часто билось. У него перехватывало дыхание и хотелось, чтобы танец длился как можно дольше или совсем не заканчивался. А Маше казалось временами, что она вовсе не касается пола, а парит на лёгкой, почти осязаемой волне вальса, полностью полагаясь на поддержку партнёра. Но, увы, всё имеет свой конец, и танец вскоре тоже закончился. Павел проводил партнёршу до места рядом с её отцом. Маша присела в неглубоком реверансе. Павел, произнося слова благодарности, наклонился к её руке для поцелуя. Он почувствовал запах её тела, тонкий аромат духов и осознал, что эта девушка волнует его, как никакая другая из знакомых ему дам.

Возвратившись к матушке, Павел сразу же пригласил на польку дочь Аполлинарии Андреевны, Верочку. Затем ещё провёл два танца со знакомыми дамами. Ему уже не было так скучно. Но, с кем бы он ни танцевал, взгляд его сопровождал Машу, порхающую в танцах с другими кавалерами. По этикету, все её танцы были расписаны задолго до бала, и на каждый из них у Маши уже числился какой-то кавалер.

Бал закончился около пяти утра. Дарья Кирилловна дремала, сидя в кресле, Павел подошёл к матушке, коснулся её плеча:

— Матушка, простите меня. Вы верно очень устали? Сей же час едем домой. Бал закончен, многие гости уже разъезжаются.

— Да, да, друг мой, пора и честь знать, — произнесла Дарья Кирилловна спросонья.

Весь обратный путь и дома, лёжа в постели без сна, Павел был полон дум о Маше. Яркий месяц освещал стены и потолок спальни Павла, создавая причудливые картины из теней. Павлу опять виделся бал, танцующие пары и образ Маши. Он вспоминал её нежные губки, маленькую девичью грудь, вздымающуюся при сбившемся дыхании, её тонкие руки, с изящными пальцами в белых перчатках.

— Богиня, богиня… — шептали его уста.

Уснул Павел, когда утро уже властвовало над тьмой ночи. Постепенно гасли фонари на улицах и в комнате царили голубовато-серые краски неприветливого, скупого на солнечные лучи, зимнего рассвета.

Проснувшись ближе к обеду, Павел уже твёрдо знал, что из Томска он верно не уедет. Стало быть, надо будет побеспокоиться о новом месте службы. О своём решении он и говорил с матушкой во время обеда. Дарью Кирилловну эта новость привела в совершеннейший восторг.

— Ах, Павлуша! Как я рада, мой друг, что ты остаёшься. Я-то побаивалась, что ты оставишь меня одну здесь доживать, а теперь уж я покойна.

— Ну, что Вы, маменька, право, я бы Вас непременно с собою в Петербург забрал, ежели бы решил назад воротиться.

— Да, уж куда я от Матвея Григорьевича поеду? Ты уж Павлуша и меня с ним рядом схорони, как час мой придёт, — растрогавшись от воспоминаний, вытирала кружевным платочком увлажнившиеся глаза Дарья Кирилловна.

— Ну, вот маменька, расстроились Вы совсем. Рано Вам ещё о вечном покое помышлять, — успокаивал её Павел.

— Хоть батюшка твой меня на двадцать пять лет старше был, а помирать не собирался. Да человек-то полагает, а Господь судьбами нашими располагает. Так уж всякому его час на небесах при рождении записан, только людям знать его не положено, — грустно промолвила Дарья Кирилловна.

— Ну, полно, матушка, Вам грустить. Я Вас весёлой хочу видеть, ведь мы теперь вместе, — обнял Павел её за плечи и коснулся макушки её головы губами.

К тому времени он получил несколько писем от своих друзей, в коих они настойчиво предлагали Павлу вернуться в Петербург, обещая протекцию со своей стороны для дальнейшей государственной службы. Но сейчас мысли о Маше, мечты видеть её и знать о ней не понаслышке, останавливали его.

Неделю спустя Павел после длительных раздумий решился сделать визит в дом Мефодия Гавриловича Козицына. Набравшись храбрости, он морозным днём отправился к Козицыным. Проживали они в большом двухэтажном каменном доме на Дворянской улице.

Холодное зимнее солнце тщетно пыталось пробиться сквозь плотную, серую толщу облаков и только маячило светлым пятном за ними. Мороз обжигал лицо. Мех на воротнике и пелерине шинели мгновенно покрылся инеем. Иней лёг и на ресницы. Казалось, они превратились в маленькие слипшиеся сосульки, мешающие Павлу смотреть на всё вокруг.

Его превосходительство встретил Павла, против всех ожиданий, весьма радушно, пригласил «откушать с ним кофею и выкурить по сигарке».

— Знавал я Вашего батюшку, Павел Матвеевич. Благороднейший был человек и слуга императору нашему такой, что редко сыщешь, да-с! К тому же, мы с ним были приятели, хоть и не близкие. А Вы, уважаемый Павел Матвеевич, где служить изволите? — спросил Мефодий Гаврилович, подвигая коробку с сигарами ближе к гостю.

Павел коротко рассказал о своей прежней службе в Петербурге и о решении остаться в Томске. О том, что теперь намерен он поискать какую-либо должность здесь, в городе, для дальнейшего служения государю российскому.

— Так ведь место коллежского секретаря освобождается в городской управе, Вам как раз по чину. Вы в звании поручика служить изволили?

Павел встал со стула, вытянулся в струнку, сдержанно, без подобострастия щёлкнул каблуками:

— Да-с, так точно, Ваше превосходительство! — ответил он, понимая, что разговор перешёл в официальную стадию.

— Ну, полно, присаживайтесь, Павел Матвеевич, — увидев в молодом человеке почтительность и уважение к собственной персоне, удовлетворённо проговорил Козицын, — может, поспособствовать в память о Вашем покойном батюшке? Прежний-то секретарь, Прокопий Игнатьич, решил отойти от дел государевых. Здоровье подводить стало, знаете ли. Так что же, Вы примете такую услугу от старого приятеля Вашего батюшки? — вдруг совершенно неожиданно предложил Мефодий Гаврилович.

Павел, никак не ожидавший такого поворота в разговоре, слегка смутился.

— Я право не смею затруднять Вас, и никогда бы не осмелился просить об этом. Однако, сейчас это Ваше предложение, как нельзя, кстати. И я был бы весьма обязан Вам за протекцию. Уверяю Вас, что служить намерен честно и со всем моим старанием, — склонил голову Павел.

— Ну-с, в таком случае прошу Вас, Павел Матвеевич во вторник в два часа пополудни представиться в городской управе в новом чине, — улыбаясь и тронув Павла за плечо, произнёс Мефодий Гаврилович, считая беседу завершённой.

Павел понял, что его визит считают законченным и вероятно следует уже с благодарностью откланяться. Смущаясь, он торопливо произнёс:

— Покорнейше прошу простить меня. Могу ли я справиться о здоровье дочери Вашей, уважаемой Марии Мефодьевны и о её настроении?

— Ах, вот оно что! — улыбнулся Мефодий Гаврилович, — Так об этом Вы, Павел Матвеевич, у неё узнать можете. Маша, душа моя, поздоровайся с нашим гостем, — позвал Козицын негромко свою дочь, словно она находилась совсем рядом.

Мужчины вышли в богато обставленную гостевую залу. Маша уже находилась в ней. Видимо, Мефодий Гаврилович заметил фигуру дочери, мелькнувшую в проёме двери. Маша была в платье с длинным рукавом нежно-салатного цвета, с мелкими оборками по подолу, с высоким кружевным воротничком и такими же манжетами по рукаву. Мелкие перламутровые пуговки во всю длину лифа служили неброским украшением его. Этот скромный домашний наряд определённо был ей к лицу. Он выгодно оттенял её бледность в обрамлении тёмных волос и нежный румянец на щеках, вызванный смущением. Девушка присела в приветственном реверансе перед Павлом. Он коснулся её руки поцелуем, испытывая волнение в груди настолько сильное, что казалось, меркнет в глазах дневной свет.

— До чего же мила! Просто Ангел! — снова мелькнула мысль в его разгорячённом мозгу.

При расставании с Мефодием Гавриловичем Павел испросил его разрешения иногда бывать в их доме с визитами вежливости. До самого лета Павел регулярно, с определённой настойчивостью посещал дом Козицыных с одной только целью — чаще видеть Машу. Все уже поняли это и не препятствовали встречам молодых людей в присутствии старших. Тем паче, что родители Маши видели благосклонность дочери к Павлу. Маша всегда к встречам с ним принаряжалась, более тщательно укладывала волосы. Выходя к Павлу, неизменно разрумянивалась от смущения и волнения. Украдкой кидала на него нежные взгляды из-под пушистых ресниц.

— Ах, какой он душка, вы не представляете себе, моя милая! — восклицала Маша, беседуя со своей кузиной, которой поверяла душевные тайны, — Как галантен, обходителен, а красавец какой! — мечтательно говорила она, складывая ладони у лица, — И папенька о нём весьма недурственно отзывается, давеча за обедом хвалил за радение по службе.

— Ах, Маша, подле Вас достаточно кавалеров и с более высоким положением, Вы можете составить удачную партию любому из них, что же Вас так восхищает в этом офицере Стояновском?

— Ой, милая, я и сама не знаю, но как увижу его, так прямо сама не своя сделаюсь. И душа летит, летит только ему навстречу! И сердцу вдруг сладко-сладко станет… — закрывала глаза Маша, радостно кружась по комнате.

— Да, Вы, милая моя, однако, влюблены! Взглянуть бы на предмет Ваших воздыханий, так ли уж хорош? — удивлялась кузина настроению Маши.

Благодаря благосклонному участию Мефодия Гавриловича Павел поступил на службу в городскую управу и с первых дней с головой ушёл в работу.

Его способности и усердие сразу же проявили себя. Работа его была встречена похвалой со стороны вышестоящих чинов и снискала уважение у других сослуживцев.

Отношения Маши и Павла носили романтический характер, они даже обменивались иногда короткими вежливыми письмами.

Подошло лето, и вся семья Козицыных отправилась в своё родовое имение в Самарскую область. Павел в течение всего лета томился ожиданием встречи с предметом своего обожания. Он опасался, что Маша могла позабыть о нём и увлечься кем-либо другим в таком отдалении. Вернулись в Томск они только в конце сентября. Через день после их возвращения Павел посетил Козицыных.

Глаза влюблённых всё сказали при встрече, оба были счастливы увидеть друг друга вновь. И радость эта не скрылась от глаз родителей Маши.

В этот же день Павел сообщил своей матушке, что намерен сделать предложение Маше.

— Наконец-то, Павлуша, и ты решил остепениться, — обрадовалась Дарья Кирилловна, — очень достойная невеста и красавица! Говорят, и приданое за ней хорошее дают, да и сама нравом кроткая.

— Да, маменька, Маша — чистый ангел! Вы верно подружитесь. А приданое… да я бы и без приданого взял её, только бы она соблаговолила пойти за меня.

— Уж, как ты порадовал меня, друг мой! Может и мне доведётся внуков на руках подержать? — смахивала радостную слезу со щеки платочком Дарья Кирилловна.

Павел и Маша гуляли по приусадебному парку, любуясь красками тёплой осени. Голубое небо с нежными облаками, похожими на белых барашков. Яркие ещё цветы в клумбах. Уже опавшие золотые листья, лежащие в зелёной траве. Всё это радовало глаз и придавало романтизма свиданию. В воздухе чувствовались запахи осени: увядающей травы и состарившейся листвы деревьев, отцветающих астр и георгинов. Маша без умолку рассказывала Павлу об их летнем отдыхе. О том, как варили они в поместье варенье, как каталась она на лошадях, как участвовала в пьесах самодеятельного театра. О том, какие у них прекрасные соседи там и много ещё о чём. Павел слушал рассеяно, улыбаясь Маше, думая о чём-то своём. Как только представился удобный момент, Павел обратился к Маше:

— Милая Мария Мефодьевна, как бы отнеслись Вы к тому, если бы я осмелился просить Вашей руки? Я страстно желаю сделать Вас счастливою и предложить Вам свою руку и сердце. А Вы? Могли бы Вы осчастливить меня, стали бы Вы моей женой? Если, конечно, на то будет Божья воля и воля ваших родителей, — взволнованно спросил Павел у Маши.

Маша стояла, потупив взор, с пылающими от волнения щеками. Грудь её вздымалась от прерывистого дыхания. Помолчав совсем немного, она тихо промолвила только одно слово: «Да!»

Павел склонился к её руке:

— Благодарю Вас, милый мой ангел! Вы сделали меня сейчас счастливейшим из всех земных существ! — горячо шептал он, осыпая поцелуями руки Маши.

Сразу же после прогулки он попросил руки Маши у Мефодия Гавриловича. Ни у кого это событие не вызвало удивления, помолвку назначили на середину октября.

В означенный день в доме Мефодия Гавриловича проводился большой званый ужин. На нём его превосходительство намерен был сообщить о помолвке дочери своей, Марии Мефодьевны, с коллежским секретарём Павлом Матвеевичем Стояновским. Гостям по этому поводу были разосланы приглашения в виде изящных открыток. Готовили праздничный стол с обилием блюд и закусок. Дом был украшен букетами цветов и большими яркими бантами, голубых и розовых тонов. В семь часов в гостевой зале Козицыных уже было шумно от возбуждённых гостей. Тут и там слышался негромкий смех, приветственные обращения гостей друг к другу, улыбки, реверансы. Дамы в нарядных платьях и праздничный лоск, сопровождавших их кавалеров — всё говорило о том, что здесь предполагается особое праздничное событие. Маша и Павел только что вернулись из церкви, где прошли обряд обручения.

…В большой Никольской церкви горело множество свечей. В их неровном свете мерцали золотые и серебряные оклады икон с глядящими на прихожан ликами святых. Гулким эхом под куполом церкви раздавалась молитва священника. Следом ему её вторили прихожане. Слаженно выводили псалмы и молитвы певчие. И Павел с Машей читали молитвы вместе со всеми. Наконец, священник обернулся к ним лицом, благословил их. Он взял блюдце, покрытое кружевным платком, на котором лежали золотые кольца. Продолжая читать скороговоркой, полагающиеся при этом слова и напутствия, священник поочерёдно надел кольца на руку Павлу и Маше. Мефодий Гаврилович и Елизавета Николаевна обняли дочь и будущего зятя, поздравляя их с помолвкой. К ним присоединилась и Дарья Кирилловна. Впервые за время их знакомства обручённые поцеловались, испытав, доселе ещё неизведанную, сладость губ друг друга. Вернувшись после обручения в дом, где собрались гости, Маша побежала переодеться.

Она вышла к гостям в вечернем платье нежно кремового цвета с открытыми плечами. Широкое кружево такого же тона, что и платье, спадало на грудь и руки, подобно лёгкому, задрапированному шарфику.

— Ах, роза дивная! — услышала она восхищённые возгласы дам.

Оркестр заиграл вальс и Маша с самым почётным гостем, её родным дядей, запорхала по залу.

Торжество, посвящённое жениху и невесте, было открыто. После первого танца Мефодий Гаврилович торжественно объявил, что Павел и Маша теперь жених и невеста. И вечер этот посвящён их помолвке. Родные и близкие друзья поспешили поздравить обручённых, желая им всяческих благ. Павел и Маша светились от счастья и старались на несколько минут уединиться, чтобы слиться в страстном поцелуе.

Свадьбу наметили на Покров. Месяц до свадьбы пролетел в ежедневных хлопотах. Павел был занят поисками и приобретением подарков для родителей Маши и её близких родственников. Он дарил Маше золотые украшения, ажурные шали из французского кружева, перчатки, коробки конфет и букеты цветов. Маша так же захвачена была приготовлениями к свадьбе. Платье из белого дамаса*, отделанное изящным французским кружевом, уже висело в шкафу. Был готов и свадебный венок из померанцев и мирт, атласные туфельки и тонкие шёлковые перчатки томились в коробочках, ожидая своего часа.

В канун самой свадьбы Павел передал своей невесте «женихову шкатулку», в которой была фата, сшитая из тончайшего тюля с нежным кружевом по краю. Здесь же были духи, две свадебные свечи, повязанные атласными лентами, гребень, украшенный сапфирами, шпильки и заколки для волос, кружева и обручальные кольца.

Получив шкатулку, снарядиха* — младшая из тёток Маши стала собирать её к венцу. Она тщательно расчесала ей волосы, не забывая о том, что чем дольше невесте расчёсывают волосы, тем богаче она будет в замужестве. С помощью подруг и девок служанок Машу нарядили в свадебное платье и перчатки. Снарядиха приколола венок и фату, а свадебный отрок* надел на Машины ножки свадебные туфельки.

В комнату Маши вошла Елизавета Николаевна, благословила дочь и надела ей на шею старинное фамильное колье со словами:

— Это колье носила ещё моя прабабушка, это наша фамильная реликвия. Пусть оно будет твоим оберегом, доченька, и всегда хранит тебя от бед.

Маша взглянула на себя в зеркало и невольно залюбовалась старинным украшением с бриллиантами и топазами.

— А почему я раньше не видела его, маменька? Вы никогда не надевали его… Почему? — спросила Маша.

— Ах, душа моя! Эта вещь передаётся по женской линии от матери к дочери и надевают его только на свадьбу, а потом хранят в укромном месте всю жизнь, как семейный оберег. А почему ты, Маша, не плачешь? Разве ты не знаешь, дитя моё, что тебе перед венчанием полагается печалиться, дабы в замужестве избежать слёз? — удивилась Елизавета Николаевна.

— Ах, маменька, уж я старалась, так всё напрасно. Сердце от счастья бьётся, как птица! Радость меня полнит всю, до слёз ли тут? — восторженно ответила Маша.

В это время в комнату вошёл один из слуг и доложил, что подъехал шафер жениха. Шафер, в роли которого был Владимир Мещерский, передал невесте свадебный букет и сообщение, что Павел Матвеевич изволит ожидать её у Никольской церкви. Маша в подвенечном наряде, при сопровождении родителей и свадебного отрока, с иконой в руках, отправились к свадебному поезду, состоящему из нескольких карет. Первая карета белого цвета с золотыми инкрустациями была запряжена четвёркой лошадей белой масти. Длинную фату невесты придерживали два свадебных отрока лет девяти, одного роста и внешности. Шлейф свадебного платья, как и полагалось, был достаточно длинным. На голову Маши, ступившей на бархатную дорожку, посыпался дождь из монет и цветов. От волнения, сжимавшего грудь, она не ощущала лёгкого морозца, ножки её легко ступали по дорожке, постеленной по снегу от крыльца к карете.

У церкви жениха и невесту, не сводивших друг с друга влюблённых глаз снова осыпали золотым дождём, и они торжественно вошли под своды храма. Венчание длилось более часа, и спустя это время из высоких дверей храма вышла рука об руку молодая чета Стояновских. Над их головами плыл праздничный колокольный звон, в честь образования новой семьи. «Счастливая семейная жизнь молодой пары началась» — так думали оба, Павел и Маша.


* снарядиха — женщина наряжающая невесту к венцу.

*свадебный отрок — мальчик, который обязан одеть невесте свадебные туфельки, он же несёт образ, которым благословят молодых, он же держит фату невесты в церкви.

Глава 5
Друзья

Гусево считалось большим селом. И жили здесь русские и башкиры, чуваши и татары. Жили дружно, без ссор и обид, по-соседски, ничего не деля. Ребятишки всех национальностей носились ватагой по улицам, и каждый знал и понимал язык, на котором говорят его друзья и товарищи. Так как общались друг с другом они с раннего детства, невольно обучаясь другому говору, впитывая в себя, как губка, непривычную, чужую речь.

Иван Чернышёв и Порфирий Костылев дружили сызмальства. Избы их стояли на одной улице недалече друг от друга. Когда были совсем малятами, года эдак по три, играли день-деньской с такой же «мелюзгой» на пыльной дороге в палочки да камушки. Носились наперегонки по всему селу и по задворкам, отыскивая себе занятия. Скакали по деревне, оседлав палки, как на взаправдошных конях. Забирались и в ближний лес и в поле. Подросши лет до шести-семи, уже помогали родителям в посильной работе. А как выдавалась свободная минутка бегали на речку Янгельку, что протекала по краю села. Делали запруды и ловили мелкую рыбёшку в сетку или тряпицу, приспособленную на две палки, ровно бредень.

— Давай кось, Ванятка, загрябай! — командовал Фирька, — Да, ловчее ты! Шшас всю рыбу упустишь, экий ты разиня!

Мальчики, сопя и увязая ногами в илистом дне, бродили по пояс в воде, загребая её в сетку. Выйдя к берегу, оглядев свою рыбацкую добычу — несколько мелких рыбёшек, больше похожих на мальков, Фирька довольно провозглашал:

— Глянь кось скольки попалося. Ишшо раза два зайтить, и на жарёху хватить.

Летними вечерами, когда все дела по хозяйству заканчивались, и детей отпускали поиграть на улицу, детвора высыпала из дворов на большую поляну. Начинались игры: в лапту, в казаки-разбойники, плетень, бабки, четыре стороны, городки и многие другие.

Жара к тому часу спадала. Солнце уже уходило за горизонт, за реку, купая свои золотые бока в тёплых волнах спокойной Янгельки. Над большой поляной на косогоре стлался лёгкий туман. С реки тянуло прохладой, смешанной с медовыми запахами трав. И только когда яркий месяц выходил на небо в окружении множества мерцающих льдинками звёзд, ребятишки нехотя расходились по избам.

Порфишка во всех играх был главным «генералом», заводилой. Он складно сказывал сказки, которые сам слагал или пересказывал, слышаное им где-то, обставляя своими придумками. Байки его изобиловали шутками и озорством. С Фирькой всегда было весело и интересно. Ребята гурьбой ходили в лес по грибы и зрелки, собирали орехи в лещине. Они ловили ящерок и ужей, играли с ежатами. А уж если косого заприметили или лисицу, то баек было на неделю. Всё лето и осень промышляли дети в лесу, собирая дары природы. Их добычей были душистые травы для ароматных настоев, всяких лечебных надобностей и добавки ко щам. Заготавливали они грибы и ягоды. Когда же подкрадывалась осенняя хижа*, в ещё погожий денёк, ходили со взрослыми на балагту* по клюкву да бруснику. Собирали её в большие берестяные короба.

За пышной осенью, с её царскими одеждами золотых и пурпурных расцветок, наступала уже беспросветная хижа. Поля и леса обнажались, затягивались промозглой хмарью.

Ваня помогал батюшке во всех делах по хозяйству, скучая по Фирьке.

В селе была организована школа, в которую ходил Порфишка, а Ваню батюшка в школу не пускал:

— Энта грамота нам ни к чаму, баловство одно. Без её деды и отцы наши справно жили и мы сдюжим, како ни то, — говаривал он.

У Фирькиного отца было на этот счёт своё суждение:

— Учись, Порфирий, — наставлял он сына, — грамотным быть оно завсегда пользительно. Можа, в церкву служкой возмуть коды, али писарем в сельский приход. Важнейший человек! — поднимал он вверх свой указательный заскорузлый палец, — Разуметь должон!

И Порфирий учился, старательно и с удовольствием. Учёба давалась ему легко и почти всё, о чём узнавал в школе, рассказывал он другу своему Ваньке при редких встречах.

После слякотной поры с нудными, холодными дождями, сырыми ветрами, и зябкими, тёмными вечерами поздней осени, наконец, приходила белоснежная красавица зима. И жизнь в селе опять оживала: избы смотрели весело своими подслеповатыми оконцами на белый свет. Из труб вверх поднимались голубые дымки, завиваясь в морозном воздухе колечками. Снег ложился парчовым белым одеялом на плетни и крыши. Он закрывал дорожную грязь, крепко скованную морозом. А потом и река покрывалась толстым, синим льдом — приволье для ребятни! Каталась детвора с крутого берега Янгельки на деревянных салазках, скользя далеко по льду. Строили дети снежные крепости и лепили баб из снега. А уж катание на лошадях, запряжённых в сани, вот где лучшее удовольствие! Ванька и Фирька вместе ставили силки на зайцев и глухарей, бегая в заснеженный лес, ловко управляясь со снегоступами.

Случались зимой и кулачные бои. На выбранном чистом пространстве, чаще на льду реки, особливо на масленицу или другие праздники, сходились две улицы в отчаянной драке. Стенка на стенку вставали поединщики, иногда с палками и дубинками. В тех боях и правила свои были: не бить лежачего, не хватать за одёжу, не ставить подножек.

Начинали бой мальчишки, мяли друг другу бока до исступления. Кулаками били в лицо, стараясь разбить супротивника в кровь. Через некоторое время бой продолжали отроки, ужесточая удары и руками и ногами. Белый снег и голубой лёд окроплялись тогда кровью побитых. А уж после дрались мужики, скинув полушубки, армяки и шапки, оставив только мокрые, покрытые коркой льда рукавицы. Тут уже снег сплошь окрашивался кровью. Зрелище было ужасным и захватывающим, настоящее побоище, которое нередко заканчивалось убийствами.

Однажды, в такой зимней драке, Ване крепко досталось. Из разбитого носа и раны на голове хлынула кровь на снег под ногами. Ваня от неожиданности и боли закрылся руками. А Кузяха — поединщик его, с громкими криками бросился вперёд в надежде свалить противника. И в это время, невесть откуда взявшийся, Фирька, закрыл Ваню собою, подставляя под град, сыплющихся на него ударов, свой бок и спину, вытаскивая друга из общего месива.

Напрягшись, тащил Фирька Ванятку к его избе, оставляя позади себя волнистую дорожку из капелек крови. Ваня, опираясь на друга, еле двигал ногами. Он ощущал боль во всём теле, в глазах мутилось и плавала кровавая пелена. Однако, досталось и Порфишке. Одной рукой Фирька держался за свой бок, время от времени сплёвывая кровь на снег.

Агафья, увидав избитого сына, заголосила на всю избу:

— Ох, ти мне матушки! Уби-или! Навовсе убили, супостаты! Дык шо жа ты, Ванечка, отца, мати не слухашься? Кака лихоманка тябе туды понясла? — причитала она, раздевая сына, обмывая его лицо от крови.

Мать достала маленькую плошку с мазью из гусиного жира с размятыми в нём травами, смазала ей Ванькины раны и завязала тряпицами. Шибко серчал и батюшка. Он каждый раз высказывал сыну:

— Не след совать башку свою, куды не попадя. Глядитя на яго: какой гярой выискалси! Чуток вовси не затоптали!


В играх, забавах, да бесконечных хозяйственных делах подрастали мальчишки, взрослели, мужали. С пятнадцати лет стали бегать по вечёркам. А как пришло время выбрали себе невест и оженились.

Порфирий женился раньше Ивана, взял за себя Матрёну Астафьеву, девушку скромную и работящую, белолицую и кареглазую красавицу с чёрной, как смоль, косой. Матрёна, тихая и добрая, мужа своего Порфирия страсть как любила, старалась его мысли и желания всегда наперёд угадать. И всё бы хорошо, да только первенец их, сынок Андрей, родился аж четыре года спустя. Матрёна не одну чашку слёз выплакала, моля Бога о потомстве, да бегая по знахаркам и повитухам. Застудилась она по малолетству, вот и пришлось лечиться. Но Бог миловал, послал им с Порфирием сына, к их безмерной радости. А уж дальше как по-накатанному пошло — две дочки и ещё сынок. Хозяйство Порфирия Костылева не хуже было, чем у Ивана: и скотины полон двор и надел земли подходящий, и сами Порфирий с Матрёной добрые работники. Порфирий, глядючи на друга своего, тоже решил пчёл завести, чтобы в избе всегда мёд был: и полакомиться и полечиться от хворобы какой. У него, прямо в огороде, стояли три улья и дело давало свои плоды. Дружбу свою Иван и Порфирий не ослабляли и всегда во всём помогали друг другу.

А у Чернышёвых, после рождения сыновей, Наталья разродилась девкой, решили назвать её Зиной, в честь матери Натальи. Дочка родилась весной, в первую неделю апреля. Такая же синеглазая, как Наталья, а статью и цветом волос в отца. Девочка росла спокойная, как будто и нет её. Спустя год, в начале 1904, родилась Налька, плаксивая и капризная. В то время в семьях часто дочь и мать или отец и сын носили одинаковые имена. Молодой маме дел с малышами хватало. Крутилась, как могла, и с детьми, и в работе по дому. Жизнь шла размеренной поступью в спокойствии и сытости.

В амбарах друзей сусеки полнились зерном пшеницы и ржи, овсом и ячменём. В отдельных сусеках хранилась мука. На крюках, вбитых под крышей амбара, висели свиные окорока и тушки гусей. Рядком качались наволоки, полные пельменей, налепленных впрок на какой-нибудь случай. На лавках зимой стояли горкой плашки замороженного молока. В погребе теснились полные короба репы, брюквы, да картохи. Здесь же были кадки с квашеной капустой, мочёными яблоками и клюквой — всё, что удалось заготовить за короткое лето на весь год до нови.

Зимой работы стало чуть меньше, чем летом, только крестьянину сидеть без дела не приходилось. Дрова надобно на весь год заготовить, сено, что припасли летом, из лугов вывезти, да на сеновал сметать, телегу сладить или починить. А ещё сделать малышам салазки, подшить валенки, лапти всей семье сплести. Да мало ли в большой семье работы для мужика? К тому же рыбалка да охота — мужское удовольствие.

И у женщин работы хватало: сготовить, убрать, постирать, одежду новую пошить, со скотиной, опять же, управиться.

А долгими зимними вечерами, собирались женщины и девицы у кого-нибудь на посиделки.

Метёт, стонет вьюга за окном или трещит и лютует мороз, да так, что белеет кончик носа и щёки, пока до соседней избы добежишь. А женщины в избе поют песни протяжные да печальные. Занимаются рукоделием: прядут, вяжут, ткут, шьют и вышивают.

…Беда ворвалась в спокойную жизнь нежданно. С конца февраля всё чаще стали появляться в селе сани с урядниками из губернии. Набирали крепких мужиков на войну с японцем, которая началась 27 января 1904 года.

Взбудоражилось село, не понимая толком, как возникла эта война. И почему их дети, отцы и мужья должны оставить свои семьи и ехать в неслыханную даль, на другой конец света, может даже на смерть. Из газет, которые им теперь зачитывали грамотеи из Уфы, сельчане усвоили одно: японцы безо всякого объявления войны напали на русские корабли и потопили их.

— А игде та Манджурия, али Япония, язви её! — ворчали старики, — И чаво жа им не хватат? Пошто корабли наши русски потопли вместях с людями, за каки грехи? — задавали сельчане вопросы урядникам.

Новые понятия и названия беспокоили сельчан, возбуждая в них огромный интерес.

— А каков он, корабыль-то энтот? — спрашивали любопытствующие.

— Корабыль-то? Он-то навроде избы, тольки плыть по реке могёт, ровно лодка, — звучал ответ.

— Ох, ти мне! — изумлялись крестьяне, — Како жа, печь-то тама есь?

— Сказывають, котлы тольки. А трубы есь, почитай, как в избе, тольки большие дюжа, раз, поди, в десять больше, — пояснял один из бывалых крестьян, видевший когда-то пароход на реке Белой в Уфе.

— От, чудо-то како! А много людей-то на ём? — опять звучал вопрос.

— Ой, много! Да тольки кто жа их сочтёть? — рассуждали старики.

Вот и Ивана с Порфирием забрали в солдаты. Горько плакала Наталья о своей доле. Совсем не хотелось ей соломенной вдовой остаться с четырьмя малолетними детьми. Голосила дурным голосом, как провожала мужа.

Иван прижимал к себе любимую жену, обнимал детей, и сердце его переполнялось горькой печалью от предстоящей разлуки. Не хотелось расставаться со своей семьёй, со своей родной сторонушкой, в которую врос он корнями. А теперь по этим корням, как топором, рубанули.

— Да, не реви ты, не рви мяне душу, — просил он Наталью, пряча слёзы, — амбар полнай, проживёте до вясны. А тама можа и войне каюк. Возвернуси — заживем лучшее прежняго.

Сборы были недолгими. Через два дня мужчины, прощаясь со своими семьями, с жёнами, детьми и родителями, пили бражку прямо на толковище. Плясали распояской*, похлопывая себя по груди, по коленям рукавицами, поднимая снежную пыль округ себя. Так скрывали они за веселой удалью горечь расставания. Плакали провожающие, утирая слёзы, кто краешком полушалка, кто рукавом потрёпанного армяка. И потянулся обоз с новобранцами в Уфу.

Наталья смотрела вслед удаляющимся саням, пока не растаяли они в снежной дымке за косогором. Там, где хмурое небо сомкнулось с горизонтом, обозначенным, наполовину утонувшими в глубоком снегу, перелесками. Вернувшись в избу, опустилась на скамью. Бессильно уронила руки на колени и завыла протяжно, всем нутром. Лишь изредка кидала она взгляд в угол, откуда сурово смотрели на неё святые лики.

Горько и безутешно плакали по избам бабы, оставшиеся одни с малыми детьми и полной безызвестностью того, что ждёт их впереди.

Прибывших в Уфу с обозами из сёл и деревень крестьян, тут же на железнодорожной станции, распределяли в воинские соединения. Их селили по эшелонам и обучали военному делу здесь же, на привокзальной площади.

Всех сводили в баню, выдали обмундирование. Дали каждому небольшую сумму денег. Две недели обучали обращению с винтовкой и ходьбе строем, умению владеть штыком и основам рукопашного боя. И через это время два сформированных эшелона отправились в сторону Востока, на фронт. Замелькали мимо небольших окошек заснеженные бескрайние поля, леса и перелески. Деревья искрились на солнце заиндевелыми ветвями, убегали вдаль зелёные ёлки со снежными шапками на макушках. Новобранцы рассматривали мосты по-над реками и речушками, скрытыми ледяным панцирем, маленькие деревушки с, жавшимися друг к другу, избами и скукожившимися церквушками. Все эти картины оставались позади. Поначалу это занимало путешественников, и новобранцы теснились у окошек, подставляя под ноги небольшие поленья. Но вскоре надоедало, и опять солдаты расходились по своим местам на нарах. Теплушки были оборудованы двухъярусными нарами. Здесь была и железная печка с запасом дров для неё. На печке стоял котелок с водой для чая.

Иван и Порфирий заняли места на верхнем ярусе нар. Дорога была длинной. От Уфы до Ачинска добирались больше двух месяцев, делая на всём протяжении пути большие остановки, иногда до недели. От Ачинска до Харбина ехали около месяца. От безделья устали люди, не зная, чем себя развлечь, кроме разговоров. Много говорили о войне, о японцах, о русской армии. Много вспоминали разных забавных случаев из своей жизни и из жизни своих друзей. Только обходили молчанием воспоминания о своих самых дорогих, о ком болело, плакало сердце, и были все их мысли.

Эшелон в Харбин пришёл ночью. Вновь прибывших пехотинцев построили в колонну, и повели в сторону фронта. Выехали из Уфы холодной зимой, а сейчас кругом было лето. Путников окружали сопки, утопающие в зелени непривычных глазу деревьев и невысоких кустарников. Меж сопок среди камней струились чистые воды то ли маленьких речек, то ли ручьёв, через которые часто переправлялась колонна, сильно растянувшаяся в пути. Молодые офицеры подгоняли пехотинцев, крутивших головами во все стороны, оглядывавших удивительные пейзажи. Рассвело, и окружающая местность показалась солдатам сказочной: везде были небольшие деревца с разлапистыми листьями и крупными цветами на них, нежных белых, кремовых и розовых оттенков. Среди их листвы порхали птицы с ярким оперением и совершенно не знакомыми голосами.

— Глянь кось, Ваньша, птахи каки дивны! А поють-то, ровно и нет никакой войны, — окликнул Порфирий Ивана, — как думашь, далече ишшо фронт-то?

— Да кто жа знат, скольки ишшо землю энту топтать? — невесело ответил Иван.

Пройти до конечного пункта надо было около ста сорока километров. Шли медленно и в основном ночами, так как несносная жара изматывала путников, жгла нестерпимой жаждой. Когда раскалённое солнце двигалось к зениту, офицеры выбирали какое-нибудь тенистое место. Солдаты после скудного обеда как попало ложились на землю, и почти мгновенно проваливались в сон.

Так колонна двигалась больше недели. Гимнастёрки новобранцев пропитались потом. Ноги сбились от долгой ходьбы. Обросли бородами и сильно загорели их лица, стал усталым взгляд. На восьмой день пути к обеду, когда солнце висело прямо над головой, беспощадно обжигая палящими лучами, пехотинцы дошли, до места дислокации. Колонна остановилась недалеко от железнодорожной станции Сыпин. Вдали можно было видеть окопы и чуть ближе, по небольшим холмикам-насыпям угадывались землянки. Отдохнули солдаты прямо на земле, повалившись в невысокую траву, изрядно выгоревшую на открытом солнцепёке. Но внимания на него уже никто не обращал, сон сморил новобранцев, даже не дождавшихся обеда. К вечеру солдаты разместились кто в землянках, а кто просто в окопах, надеясь, что завтра и они поселятся в новых, ими же построенных, землянках.


*распояской — неподпоясанные (на верхней одежде крестьян не было пуговиц, использовался кушак или верёвка).

*хижа — мокрая погода, дождь, слякоть, дождь со снегом.

*балагта — болото.

Глава 6
Маша

Сразу же после венчания молодая пара отправилась в свадебное путешествие. Они по обычаю, заведённому в обществе издавна, не участвовали в свадебном застолье. Гости и родители пировали без них. Из экипажа молодые вышли на маленькой станции Кривощёково. Здесь они вошли в отдельное спальное купе поезда шедшего до Москвы. Павел сразу же обратился к проводнику, чуть отведя его в сторону:

— Прошу Вас, милейший, по возможности нас в дороге не беспокоить. Видите ли, мы молодожёны. Хотим побыть в уединении. И приготовьте хорошую постель. Мы с женой не намерены в дороге терять время зря, ну, Вы понимаете, надеюсь.

— Так точно-с, Ваше превосходительство, всё сделаю, не извольте беспокоиться, — живо ответил проводник, и, в мгновение ока, поместил багаж молодых в купе.

Павел и Маша стояли у окна, на котором висели шторы из бархата, украшенные золотистыми, болтающимися помпончиками. Маша в волнении перебирала их своими маленькими пальчиками с бледными, розоватыми ноготками. Она очень волновалась, впереди её ждала первая брачная ночь.

Как только всё было устроено расторопным проводником, Павел и Маша вошли в своё купе. Рядом с купе располагалась небольшая умывальная комната, где они умылись и переоделись. Павел распорядился, чтобы ужин из ресторана им доставили прямо в купе. Когда Маша вышла из умывальной комнаты, её уже ждал великолепный стол с двумя бутылками превосходного шампанского и прекрасными блюдами от шеф-повара ресторана.

Здесь были жареные мозги на чёрном хлебе, чёрная икра и заливная осетрина, телячьи отбивные, пироги с разными начинками, которые таяли во рту. Посредине стола располагалось блюдо с молочным поросёнком, зажаренным в водке. В высокой вазочке громоздились пирожные. Отдельно на подносе стоял большой фарфоровый чайник. Из него к потолку поднимался тонкой струйкой ароматный парок. Стол был великолепно сервирован. Белоснежные салфетки, перетянутые золотистыми ленточками, лежали на тарелках. Серебряные приборы аккуратно расположились рядом.

— Ой, зачем же так много? — воскликнула Маша, увидев такое изобилие, — Нам и в месяц всего этого не съесть!

— Это наш первый ужин вдвоём, моя милая, — ответил Павел, — и, я думаю, нам следует перекусить после всех волнений. К тому же у меня сегодня ни крошки во рту не было. И я не могу позволить, чтобы моя милая жена осталась голодной.

Он усадил Машу к столу и сам приступил к трапезе. Однако голод утолил быстро.

— Ну, что же Вы, ангел мой, ничего не едите? Милая моя, душа моя, — шептал Павел, расстёгивая многочисленные пуговки на платье Маши, — ангел мой, как я счастлив, что Вы теперь и навсегда, я надеюсь, моя. Не бойтесь, я никогда не обижу Вас, любимая моя девочка…

Он обнимал её и ласкал, постепенно раздевая. Нежно касался её маленькой груди и целовал всю от макушки, с тёмными завитками волос, до пальчиков на её почти детских ножках. Гладил рукой промежность, и, наконец, раздвинув ей ноги, постепенно углубляясь, вошёл в неё. Маша не почувствовала никакого страха и отвращения. Напротив, она подалась всем телом навстречу Павлу и очень остро ощутила минуты блаженства. Ей было хорошо. Более того, она испытала необыкновенный восторг от близости с мужем.

Весь путь до Москвы молодые не выходили из купе, одаривая друг друга ласками и предаваясь любовным утехам. В Москве они пересели в другой поезд, направлявшийся в Париж.

Свой медовый месяц Стояновские провели в Европе. Сначала они две недели наслаждались красотами Парижа. Затем ещё две недели пробыли в Карловых Варах на минеральных источниках. Ах, что это был за месяц, полный сладкой любви! Не зря его зовут «медовым»!

Вернувшись в Россию, Павел сразу же приступил к делам службы. А Маша проводила дни с кузиной и подругами, неустанно описывая им своё свадебное путешествие со многими подробностями.

— Ах, милая кузина, Вы и помыслить себе не можете, каков он — Париж! Сколько же там соборов и церквей! И все, ну исключительно все, красоты небывалой! А Лувр! Вы только представьте, мои милые: я ступала там, где столько веков одни короли со своими королевами и фрейлинами жили. Убранство залов — ну, просто диво дивное! — восклицала восторженно Маша, поднимая свой взгляд вверх, где, по её мнению, должны быть небеса.

— Так что же вы, с Павлом Матвеевичем только по дворцу и гуляли? Скучно, поди без развлечений? И словом перемолвиться не с кем, разве что с французами этими — заметила кузина.

— Ах, нет, там очень много русских, а уж вечера какие! — Маша снова, пребывая в воспоминаниях, мечтательно поводила глазами и улыбалась, представляя себя на Монмартре, — Мы с Павлом Матвеевичем в театре Гранд-Опера были, и в Болонском лесу прогуливались, и на балу у графини Никоноровой танцевали. Ой, какие же балы даёт Ольга Никитишна Никонорова! А уж народу!

— Да, да! Я слышала, что она, таким образом, дочек своих замуж пристроить желает. Да невесты то слишком разборчивы. Так что пока всё тщетно, — вставила своё словечко Поли, близкая подруга Маши, многозначительно кивая прехорошенькой головкой.

— И я про неё слыхивала. Говорят денег у неё тьма тьмущая, — округлила глаза кузина, качая головой и приложив ладони к щекам, — да уж, с такими средствами эту нужду должно быть не трудно справить, дочек определить в замужество.

— Да, что Вы, милая! Говорят, уж такие привереды! То росту жених не того, то чину не важного, то глуп, то жаден. Всё не выберут никак, — поддержала беседу кокетливая Элен, вторая подруга Маши.

— А Вы бы, милая Элен, сваху Ольге Никитишне какую присоветовали, поспособствовать ей в этом деле, — предложила, улыбаясь, Поли.

— Да, что Вы, моя дорогая! Уж, что за охота! С такими деньжищами Ольга Никитишна свах со всей Европы созвать может, коли пожелает, — рассмеялась Элен, отмахнувшись от Поли.

Девушки развеселились.

— Так у нас в Томске тоже балы дают. А Вы, Маша, располагаете быть на балу у Михайловых? — спросила кузина.

— Да, что уж теперь, — томно улыбаясь, ответила Маша, — я теперь мужняя жена. Не вольна временем своим располагать. Как Павел Матвеевич скажут, так и будет. Пожелают они пойти на бал, так и я с ними, а нет, так уж нет.

Она, приглашая собеседниц к чаю, продолжила своё повествование о свадебном путешествии:

— Ой, барышни, как же мне понравилось в Карловых Варах! На каких источниках мы с Павлом Матвеевичем побывали! И все такие полезные для поддержания здоровья, просто диво! — переменила тему Маша, предлагая подругам несколько фотографий, — Какие из них лёгкие излечивают, а какие — иные органы в наших телах. А есть и такие, что молодость продлевают! — радостно сообщила она.

— Да, как же это, милая? — поинтересовалась Элен, удивлённо подняв тонкую бровь.

— А там, видите ли, все с бокальчиками своими прогуливаются и во́ды из источников этих пьют. А один источник так и вовсе чудесный! Вот подержишь под его струёй предмет какой, или хоть цветок из бумаги, так он сей же час каменным делается. И красоты необычайной! Да, я покажу вам! — Маша вспорхнула с кресла и тут же продемонстрировала розу, всю сверкающую мелкой каменной крошкой, с вкраплениями слюды.

Роза переливалась разноцветными огоньками, вспыхивая маленькими искорками в свете свечей. Девушки и до того слушавшие Машу очень внимательно, затаили дыхание при виде такого чуда.

— А уж, красота какая вокруг! — продолжала тем временем восторженно Маша, — Всюду горы и террасы для прогулок, умиленье!

— А, что в Европе, какие погоды нынче стоят? Что там сейчас в моде? Я слышала шляпки какие-то, совершенно восхитительные, дамы там носят? — вклинилась в разговор подруг Поли.

— Погоды? Погоды там в это время изумительные! Тепло, как у нас ранней осенью, даже жасмины цветут, — ответила Маша.

Девушки невольно взглянули в сторону окна, за которым металась косматая вьюга, завывая и швыряя в стекло хлопья снега, мелкими каплями, сползающего по стеклу вниз.

Они зябко повели плечами, представляя, как, должно быть, сейчас неприятно на улице.

— А шляпки…, так я привезла две, хотела на пасху одну из них надеть. Да, уж ладно, покажу вам сейчас! — как ни в чём не бывало, продолжила Маша.

Оповестив горничную маленьким серебряным колокольчиком, она распорядилась о том, чтобы ей принесли из гардероба коробки с новыми шляпками.

Девушки восхищались шляпками, примеряя их по очереди перед зеркалами. Они «трещали» без умолку, не забывая выпить чаю из изящных фарфоровых чашечек. Угощались французскими лакомствами, что привезла для них Маша из своего заграничного путешествия. Разговоры о моде у дам были нескончаемы. Обсуждение деталей шляпок, сумочек, перчаток, платьев, манто, формы каблучков на обуви и прочих дамских предметов могло длиться весь день, и во второй, и в третий…

…Минуло три года. Павел и Маша жили в полной идиллии. Однако, в последнее время Павел, возвратившись со службы, всё чаще заставал жену в слезах.

— Машенька, друг мой сердешный, что Вас тревожит? Вы нездоровы, или случилось что, душа моя? — спрашивал он свою любимую жену.

— Ах, Павел Матвеевич, как я несчастлива и Вас несчастливым делаю, — говорила Маша сквозь слёзы.

— Да, чем же Вы несчастливы, милая моя? Что послужило тому причиной? — встревожено спрашивал Павел.

— Ах, друг мой, живём мы с Вами уже более трёх лет, а Бог нам деток доселе не даёт. Уж я и к врачу обращалась, так он мне только твердит: погодите, драгоценнейшая, обязательно будут. Вы, говорит, голубушка Мария Мефодиевна, абсолютно здоровы. Ну, коли здорова, то почему же детей нет? — укоризненно спрашивала Маша и заходилась слезами пуще прежнего.

Павел, как мог, успокаивал свою супругу, он и сам уже испытывал неясную тревогу по поводу потомства, но Маше своего беспокойства не выказывал. Наконец, долгожданная беременность случилась. Мария однажды как обычно встретила мужа с работы. Уже в гостиной она сияла глазами и в лёгком, весёлом возбуждении, вдруг выпалила:

— Ах, милый друг мой, Павел Матвеевич, у меня для Вас есть долгожданное приятное известие.

— Та-ак! — протянул Павел, — И что это за известие, душа моя? — поинтересовался он.

Маша, не в силах дальше скрыть свою новость, не дожидаясь ужина, радостно защебетала:

— Я нынче была у своего врача, так он сказал, что к лету у нас с Вами будет маленький! Ах, я так счастлива, наконец-то, у нас будет малыш! — Маша кружилась по комнате, прижимая руки к груди и мечтательно вздыхая, — А Вы, Вы рады, мой друг? — смущаясь, обратилась Маша к мужу.

— Машенька! Душенька моя! Как же я счастлив! — Павел подхватил Машу на руки и кружил её по зале, покрывая поцелуями и крепко прижимая к себе.

С этого дня Павел стал втрое внимателен к жене, исполнял все её прихоти и желания, лишь только она делала какой- либо намёк. И в начале июня 1902 года Мария Мефодиевна благополучно родила сына. Мальчика назвали Николаем.

Маша по, сложившемуся веками, обычаю, не должна была кормить малыша своей грудью. Поэтому для Николеньки нашли кормилицу из приличной крестьянской семьи, которая поселилась в доме Стояновских и неотступно была с ребёнком до двух лет. Николенька рос, обласканный любовью родных, кои души в нём не чаяли. Маша много времени уделяла своему маленькому сыночку, понимая, что с ним она будет только до семи лет. Потом, согласно законам этикета, их отлучат друг от друга. С семи лет сына будут готовить к служению Родине и это полностью забота отца. Матери же останется лишь следить за успехами сына. И сейчас она спешила заниматься с ним, старательно вникая в его интересы и расширяя круг его детских знакомств.

Рождество 1903 года прошло на удивление весело, тут были многочисленные подарки и подарочки от родственников и друзей, фейерверки и балы. Толпы ряженных, разгуливали по улицам и веселили народ. Катание на тройках, украшенных ленточками и серебряными колокольчиками, очень нравилось маленькому Николеньке. Праздничные ярмарки пестрили яркими товарами, заманивали людей зимними аттракционами и играми.


Наступил новый 1904 год. Праздновали его в семье Стояновских скромно, по-семейному. Кроме праздничного обеда и катания в кибитке с, запряжёнными в них, лошадьми, да красивой большой ёлки, поставленной в гостевой зале, ничего особенного не было.

А в конце января началась война с японцами. Уже накануне её велись разговоры о том, что государю нужна маленькая, победоносная война, которая могла бы обеспечить приоритет на Дальнем Востоке. Государь император российский уверен был в силе своей армии. Он считал, что маленькую Японию Россия просто закидает шапками. Да и что такое Япония против огромных размеров России? Однако, что война эта начнётся так скоро, никто не ожидал.

В России не понимали целей этой войны, шла она где-то очень далеко от Москвы и Петербурга, и даже далеко от Томска, на чужой территории. Добровольцев, поучаствовать в ней, было очень мало. Но война шла, и в ней были раненые и убитые.

Павел не забыл, что его обязанность лечить больных и раненных. Он просил об отставке по службе в городской управе и срочной мобилизации его на фронт.

Накануне он переговорил с тестем, Мефодием Гавриловичем о своём решении, чем привёл того в полное замешательство.

— Что это Вы, батенька мой, удумали, однако? Куда голову в пекло намереваетесь положить?! Уж, довольно врачей там и без Вас найдётся! А как же Маша без Вас и сынок Ваш, Николенька, они-то в ком опору найдут? — растерянно спрашивал он, — Хотя, поступок весьма благородный и достойный всяческой похвалы, но дочь наша и Николенька… собирались же на лето в имение, — разводил он руками.

— Не позволяет мне честь в конторах сидеть и бумаги разбирать, когда Отчизна в помощи моей нуждается, я присягу государю императору нашему давал! А Машу, уж, простите, я надеюсь, Вы с Елизаветой Николаевной поддержите. И маменька моя поможет, коли какая нужда в этом будет. Да, я уж и прошение об отставке подал, — ответил Павел.

Мефодий Гаврилович, обхватив голову руками, заходил по кабинету в раздумьях и смятении от всего услышанного. Павел присел на стул. Он был твёрд в своём решении, и это ясно читалось на его лице. Через некоторое время такого молчания, Мефодий Гаврилович остановился возле Павла, взял его за плечи.

— Ну, если не скука Вас туда гонит, а действительно, долг перед Отчизной, то значит, так тому и быть. Поступок мужской и достоин уважения. Поезжайте, Павел Матвеевич. А нам здесь одно только и остаётся: молиться за Вас. А о дочери с внуком мы уж с Елизаветой Николаевной позаботимся, будьте покойны. И себя берегите для нас, — напутствовал зятя Мефодий Гаврилович.

Теперь Павлу предстояло самое трудное: объяснение с женой. На удивление Маша выслушала его спокойно, только слезинка покатилась тихо по её щеке.

— А я уже давно ждала, что Вы, со дня на день, сообщите мне о чём-то подобном. Я даже не держала сомнений, что Вы поступите именно таким образом, друг мой. Не в Вашем характере поступить по-иному. И я горжусь Вами. Как бы тяжело не было мне расставаться с Вами, дорогой мой, я благословляю Вас и буду молиться о скорейшем Вашем возвращении к нам, — теперь слёзы непрерывно катились по щекам Маши и она горестно всхлипывала.

Павел в порыве нежности прижал любимую жену к сердцу. Он целовал её во влажные щёки, ощущая солёный вкус на губах, гладил по голове и шептал:

— Благодарю Вас, милая моя. Вы — ангел мой, Машенька! Я обязательно вернусь, верьте мне. И мы навсегда будем вместе.

Прошло почти два месяца, и Павел отправился на войну в составе Российского Общества Красного Креста. Дорога до Харбина заняла почти месяц. Медики прибыли в этот китайский город уже в конце августа 1904 года. Павел получил распределение в Харбинский центральный госпиталь. Но он решительно настаивал на отправке его на передовую. Его помощь, как ему казалось, там будет особенно востребована. Вскоре Павел был переведён в место недалеко от Порт-Артура и зачислен полковым хирургом.

По своему обычаю, он погрузился с головой в работу, а её было много. Каждый день Павел делал до десятка операций. Он спал урывками, как придётся, чаще всего здесь же, в палатке лазарета, расположенного вблизи передовой. Выглядел он усталым, похудевшим, с ввалившимися глазами. Через три месяца после начала работы в полевом лазарете Павел получил первое письмо от Маши, отправленное ею ещё в сентябре, а нынче на дворе был уже конец ноября. Павел сначала прижал письмо к своей груди, представив на миг, что обнимает Машу и Николеньку, затем с волнением открыл его и жадно начал читать. Перед глазами замелькали изящные буковки кружевного почерка Маши:

«Милый друг мой, незабвенный мой муж, Павел Матвеевич! В первых строках своего письма спешу уведомить Вас, что мы с Николенькой, волею Господа нашего, находимся в полном здравии и полны дум о Вас. Ежедневно молимся о Вашем здоровье и благополучии. Берегите себя, друг мой милый.

Спешу так же сообщить Вам, что нет больше с нами папеньки моего, Мефодия Гавриловича, не услышим мы более его голоса, не увидим взгляда его доброго. Осиротели мы, дорогой мой, в один день. Батюшка мой, будучи на последней летней охоте, упал с лошади, что внезапно понесла его. Он ударился головой о камень, разбился сильно. И, в беспамятстве, через несколько часов отошёл в мир иной. Мы же с маменькой остались в большом горе и неутолимой печали, в коей находимся и теперь. Матушка моя, Елизавета Николаевна, после похорон прямо сама не своя сделалась. Плачет каждый день, от еды отказывается, пребывает в совершеннейшей меланхолии. Меня, друг мой, её состояние очень тревожит. И врач наш, Антон Иванович, беспокоится о её здоровье и за её рассудок переживает. Назначил он ей успокаивающие настойки. Так она их не пьёт! И что делать, ума не приложу.

Ваша матушка, Дарья Кирилловна, здорова, лишь изредка на мигрень жалуется. Дважды уже, после похорон моего незабвенного упокоившегося батюшки, навещала нас с Николенькой. Просила передать Вам поклон и своё родительское благословение, ежели буду я писать к Вам. Дарья Кирилловна зачастила в церковь, почитай, каждый день службу стоит.

В нашей с Николенькой жизни всё по-прежнему. Николенька растёт, уже много слов знает. А Вас, дорогой мой муж, папенькой зовёт и Вашу карточку целует перед сном. Мальчик бойкий и умненький и всё больше на Вас, милый мой, похож с лица. Вот и отрада сердцу моему.

А ещё хочу сообщить Вам, что слуга Ваш, Митрофан, очень плох. Доживёт ли до встречи с Вами? Недуг какой-то приключился с ним и врач сказал, что недолго ему осталось.

А я очень скучаю по Вас и страстно жду нашей встречи, милый муж мой, Павел Матвеевич, храни Вас Господь. А в конце письма своего прикладываю Вам отпечаток ладошки сыночка Вашего Николеньки и шлю Вам тепло сердца моего. За сим, любящая Вас, жена Ваша, Мария Мефодиевна».

Далее шла дата написания письма и витиеватая подпись Маши. Павел ещё какое-то время подержал письмо у губ, ощущая тонкий запах Машиных духов. Несмотря на то, что письмо шло долго, оно пахло домом. И Павлу взгрустнулось от нахлынувших воспоминаний. Лёгкая, печальная улыбка тронула его губы. Ему хотелось ещё углубиться в воспоминания, но сестра милосердия, появившаяся на пороге палатки, позвала его к раненному. Павел только успел подумать ещё:

— Бедная Маша, должно быть нелегко ей теперь. Отца не стало и мама больна. Нет у неё теперь опоры, в случае какой надобности, одна совсем. Сколько же война эта продлится, никому не известно. Когда я смогу домой воротиться?

Вот уже несколько дней Павел, занимаясь привычной работой в госпитале, мыслями возвращался к письму Маши. Сердце его сжималось от грусти и нежности, от желания скорее всё здесь закончить и вернуться домой. Тревожили мысли и о слуге матушки Митрофане.

— Что с ним приключилось? Был бы я дома, может, облегчил бы его состояние? А что, как его не станет? Матушка так привыкла к нему, никто её привычек и желаний не может предугадать так, каково одному Митрофану удаётся. Да и то, уж более двадцати лет он на службе у Стояновских. Как же она без него? — думал Павел.

Павел всегда лояльно относился к своим слугам и, вообще, к простому люду. Он платил своей прислуге хорошее жалование, лечил их сам или нанимал для них докторов. Отдавал ребятишек своих слуг в учение, где они осваивали грамоту. Если и наказывал за провинность своих слуг, то только рублём, категорически избегая телесных наказаний.

Он часто думал, почему жизнь так обделила этих простых людей, ничем не отличавшихся по уму от высшего класса.

— Образованности им недостаёт — это да! Так разве ж они в том виноваты? Все двери хороших учебных заведений перед ними закрыты. А уж, сколько среди них самобытных музыкантов, поэтов, отличных художников и строителей, обладающих навыками учёных архитекторов. А чего только не мастерят они своими руками такого, что без определённого таланта, и придумать-то невозможно. Вот если бы на земле все были уравнены в правах и достатке, должно жизнь была бы много лучше. И здесь, уж столько «скотов» среди моей ровни! Иногда и смотреть противно. А как относятся к своим подчинённым, ровно божок какой. Случается, ведут себя омерзительно и преподло, недостойно офицера и человека. Пропивают всю полковую казну, над солдатами ни за что измываются. Разве это черта порядочного гражданина и дворянина? — с возмущением думал он.

Мысли его вновь возвращались к Митрофану.

Осматривая раненых, он расспрашивал их о самочувствии, о настроении, думал про себя:

— Если Митрофану мне уже не помочь, я должен попытаться вылечить, хотя бы, как можно больше этих бойцов, ведь где-то у них есть матери, жёны, дети, которые очень ждут их домой.

Глава 7
Война с японцами

Иван и Порфирий прибыли на фронт к концу мая. И уже через два дня они получили боевое крещение. Первый бой ошеломил их. Цепи японцев, сверкая на солнце штыками, двинулись на окоп русских. Новобранцев сковал страх. Оцепеневшие, с ужасом следили они из-за бруствера за стройными рядами врага, несущими на своих штыках смерть. Командир роты, молодой поручик, охрип, призывая солдат подняться из окопа и достойно встретить противника.

— Страшно-то как! Вона каки вышколены! Как баранов заколют, погибнем все… — бились мысли в возбуждённом мозгу солдат.

Со стороны японцев прогремел залп из винтовок. Пули визжали над головами, пригибая и без того испуганных солдатиков.

Несколько японских пуль срикошетили от камней в стенах окопа. Вид крови и крики раненных словно подкинули новобранцев. Плотной волной, не сговариваясь, в одном порыве выдвинулись они из окопа. С яростными криками рванулись в сторону японцев. Рукопашной было уже не избежать. Бой был коротким и жестоким. Русские яростно молотили врага, чем придётся: штыками и прикладами винтовок, ногами и кулаками с такой силой и злостью, что не давали японцам шансов на жизнь. Через короткое время ряды неприятеля были полностью уничтожены. Немало полегло и русских солдат. Уцелевших бойцов окружали трупы, беспорядочно лежащие на земле, слышались стоны раненных, всюду валялись винтовки убитых. После боя некоторые новобранцы и не пытались унять дрожи, рыдали и не могли преодолеть рвотных спазмов от страха близкой смерти. И сами выжившие солдаты были с ног до головы в крови. Тяжело дыша, они пытались утереть пот с багровых, разгорячённых лиц, ещё более пачкая их, делая страшными. Горящими от возбуждения глазами, с ужасом оглядывали они картину своего первого сражения.

Иван вспомнил свои ощущения накануне боя, когда ему хотелось зарыться в горячую, поросшую выженной травой землю, и устыдился.

— Вота, значитси, кака она, война-то… А япошек бить можно, не след страх свой перед имя казать!

В составе пехотной дивизии запаса Порфирий и Иван воевали второй месяц. Друзья считали себя уже опытными бойцами, многое умели и знали из военной жизни, даже характеры их изменились. Из простодушных, любопытных и доверчивых, стали они суровыми и сдержанными. Все понимали, что война закончится не так скоро, как бы хотелось. Все сочувствовали бойцам и жителям Порт-Артура с мая 1904 года находящимся в осаде. Но и здесь, снаружи осаждённого города было нелегко.

Японцы делали вылазки на расположение русских в основном ночью, проникали в землянки и вырезали всех, кто там находился.

— Опять на соседев справа японцы набёгли, всех порезали до единаго, инда страшно глядеть. Как жа теперя их бабы с малятами, на кого теперя им надеетси? Кого ждать? — переговаривались мрачно солдаты, потягивая самокрутки.

Бойцы дивизии были разного возраста. Умирать, конечно, не хотел никто. Но, если молодёжь шла в бой бесстрашно, то те, кто был постарше из вояк, симулировали всяческие болезни, стремясь обеспечить себе службу полегче да поспокойнее. Сорокалетним труднее было совершать марш-броски и лезть на сопки. Они пристраивались где-нибудь при обозе, кухне, в лазаретах или ординарцами при начальстве. Особенно бузили мобилизованные рабочие из городов, подбивая солдат побросать своё оружие и возвращаться домой к своим семьям. От одного окопа в другой передавалась байка о том, как группа таких вот воинов из крестьян повстречала колонну вновь прибывших новобранцев во главе с офицерами.

— А чаво, значится энта дорога на Россию идёть? — спросил один из группы солдат.

— Так ты в Россию собрался? А винтовки ваши где, собаки? А кто за дело государево сражаться будет? Дезертировать?! — вскричал офицер, оголяя шашку.

— А ты нас не «собачь», Ваше благородие. Да, какой из меня «стражатель», коды вона дома у мяне восемь ртов осталося? Кто об их озаботиться? Дитёв шестеро, мал мала меньше, жена хворая, да мать старая. Мяне землю пахать надобно, а не стражаться, — спокойно ответил солдат.

Дело это добром не кончилось: наказали беглецов и снова в окопы загнали.

Не понимали солдаты конечной цели этой войны, не было в их душах патриотизма. В русских газетах, с лёгкой руки императора российского, японцев часто называли макаками. Прижилось это прозвище и в российской армии.

— Для чё головы здеся кладём, стражаемся с «макаками» энтими? И земля округ чужая… Пушшай наш государь со своими генералами тута воюеть, коль у его надобность така, — ворчали вояки.

Стычки с противником были почти ежедневно. Иногда случались и настоящие сражения, в которых стрелять приходилось так много и часто, что приклад винтовки слегка обугливался. А четырёхгранный штык накалялся и чуть сгибался так, что его после сражения приходилось выпрямлять с помощью молотка.

Выстрелы гремели со всех сторон, пулемётные очереди прошивали пространство между противниками. Взрывы от артиллерийских орудий поднимали вверх столбы земли, разрывали в клочья тела солдат. Всё сливалось в один протяжный воющий и свистящий звук. Бойцы отважно карабкались на сопки под огнём противника. Бесстрашно бросались они в рукопашную, покрывая японцев отборной бранью. Крики русских «Ура!» и японцев «Уй-я!» или «Банзай!» смешивались с лязгом оружия и другими звуками боя. В сравнении с великанами-бородачами русскими японцы были много меньше по росту. Но сражались они ожесточённо, не жалея себя. Маленькие, юркие они бросались наземь и кололи штыками снизу, пока смерть не настигала их.

Друзья и в бою старались держаться вместе, зачастую буквально спина к спине. Пули обходили Ивана и Порфирия стороной. Бог как будто оберегал их даже в самых жестоких сражениях, где исход битвы решала штыковая атака или рукопашная схватка.

Цепь русских, скатившись во вражеский окоп, крушила японцев направо и налево. Всё было пущено в ход: звериные зычные крики солдат, сокрушительные удары прикладами по черепам и куда придётся, удары штыками и кулаками, ногами в область живота и детородных органов. Повсюду слышался хруст ломаемых костей, треск разбиваемых черепных коробок, стоны, крики и хрипы адской боли. Гулко шлепались на землю тела убитых. Во все стороны летели струи и сгустки крови, ошмётки кожных покровов, лоскуты, раздираемого в неистовой, жёсткой драке, обмундирования.

После рукопашной долго ещё дрожали ноги, и руки ломило от чрезмерного нервного напряжения, испытанного во время боя. В таких схватках почти всегда победа была за русскими. Японцы, как правило, несли большие потери, так что командующий японской армией даже издал приказ: в рукопашный бой не вступать, если нет превосходства в силе не менее чем в четыре раза.

Однажды во время такой атаки, Иван, влекомый общим кличем: «Вперёд!», рванулся из окопа, Порфирий ринулся за ним, но споткнулся обо что-то мягкое. Невольно взглянул он вниз под ноги. В окопе, закрыв глаза и обхватив голову руками, сидел молодой, лет двадцати, солдат.

— Чаво расселси?! — заорал Порфирий, — А ну, бягом! За мной, мать твою через коромысло! Бягом! ** **** мать! — рванул он новобранца за гимнастёрку, — Впярёд!

Порфирий ринулся вперёд, увлекая за собой молодого бойца.

— Делай как я! — орал он парню, скатываясь с сопки прямо на голову японцам, размахивая прикладом, как дубиной, круша одним ударом сразу несколько черепов.

Японцы кучами врывались в цепь противника. Русские стервенели в рукопашной. В голове и в сердце у Порфирия была в такие минуты абсолютная пустота, никаких чувств, ни боли, ни жалости. Только взгляд, из-под сдвинутых грозно бровей, судорожно искал ненавистные жёлтые околыши.

— Вота оне! Мишени для ударов прикладом, штыком. Ага! Штык вместе с дулом вошёл в японца, проткнул его насквозь! Ай, молодца, робята! Вона како ловко подняли низкорослого японца сразу на три штыка! — мелькнула азартная мысль в горячей голове Порфирия.

Краем глаза заметил он, как бездыханное тело молодого японца, отброшенное назад, сорвавшись со штыков, шмякнулось о землю.

А японцы всё лезли и лезли. И ад боя всё длился и длился. Звучали выстрелы, раздражая визгом пуль, сотрясал землю грохот орудийных залпов. Повсюду огонь, гарь и чёрный дым. Ноги бойцов вязли в жирной грязи, смешанной с кровью, блевотиной, ошмётками тел и одежд.

Неожиданно артиллерийский снаряд разорвал край окопа. Образовалась большая брешь, в которую валом покатились японцы. Сражаться в тесноте окопа стало гораздо труднее. И началась «свалка», где в ход пошли кулаки и зубы, камни, земля и всё, что попадало под руки.

Рядом, широко расставив ноги, так же сражался Иван. Лишь после того как полегли все японцы, солдаты перевели дух, стали отряхиваться от земли и прочих последствий боя, утирая пот вместе с кровью с разгорячённых лиц.

— Испужалси? — спросил Порфирий новобранца, которого за грудки вытащил из своего окопа и увлёк за собой в бой.

— Было малёха, — слегка растерянно ответил тот.

— Ничо, быват, — устало сказал Порфирий, — тольки трусить это ж последне дело. Япошки тольки и ждуть такого случа́я, чтобы труса на свой штык поднять, ровно порося. А то и ночью, сонных, порежуть. Бить их надыть без страха, не жалеючи, тоды можа и война быстрея кончится, — уже твёрдо закончил он.

Уцелевшие в бою солдаты, ряды которых значительно поредели, сидели и полулежали на грязной земле, переводя дух. Они озирались в надежде увидеть живыми своих друзей среди груд поверженных тел.

После боя по окопу прокатилась весть, что вскоре будет готова банька и бойцы оживились, обрадовано заулыбались, предвкушая нечастое удовольствие. Баню обычно обустраивали в какой-нибудь землянке. Грели камни-голыши в костре рядом, затем ещё горячие сваливали их в землянке. На кострах грели много воды. И давай — мойся в своё удовольствие! Солдаты очень любили помыться в бане. А после, отдыхая в чистой истоме, попеть протяжные, красивые песни. Это всегда удивляло японцев, до которых лишь отдалённо доносились обрывки прекрасных незнакомых мелодий.

Уже много было убитых и раненых, коих сразу отправляли в лазарет, а война всё продолжалась, и конца её не было видно.

Между тем подошла осень. Сопки, покрытые экзотическими растениями, сменили сочный, зелёный наряд на огненно красные одежды. Друзья любовались местной природой, вспоминая родную сторонушку осенью. Хотелось домой, в свою берёзовую рощу, где шелестят, опадая, жёлтые листья. Где журавлиный клин, рассекая небесную высь, курлычет над опустевшей пашней, прощаясь с любимым краем до следующей весны.

Вслед роскошной осени- красавице, наступила глубокая осенняя пора с непогодой, холодными ветрами и дождями. Солдатам выдали шинели. Вместе с осенней хмарью и настроение солдат становилось всё более хмурым.

Позади осталось сражение под Вафангоу, закончившееся победой японцев и отступлением русских, затем сражение под Фынхуан-Ченом после которого также пришлось отступать к Ляояну.

— Скольки жа ишщо здеся валандыться? Как тама бабы наши с малятами управляютси? Тоска сердце гложеть, свидемси ли ишшо? — скручивая цигарку, промолвил грустно Иван.

Скупая слеза покатилась по его, заросшей щетиной, обветренной щеке.

— У тябе одного сердце болить, што ли? Давай, Иван о своех в та́йнях думку держать, тяжко дюжа, — ответил Порфирий, принимая от Ивана «козью ножку».

Он быстро смахнул пыльным рукавом, выцветшей, сильно потрёпанной гимнастёрки, невесть как, набежавшую, предательскую слезинку.

— А того лучшее, давай заречёмси: коли живыми с войны энтой возвернёмси, поженим детей наших: твою Зину и мово Андрея, коды вырастуть. Навек породнимси! Ты мяне завсегда навроде брата был, а тоды ишшо и сватом станешь, — заулыбался Порфирий, похлопывая Ивана по плечу.

На том и сладили друзья, крепко обнявшись, чувствуя дружескую поддержку и понимание.

Сражению под Ляояном предшествовал сезон дождей, начавшийся в Маньчжурии. Дожди шли, не прекращаясь и днём и ночью. Всё развезло неимоверно, разлилось море грязи. Спокойные доселе ручьи и речушки превратились в бурные, мутные потоки, с бешеной скоростью мчавшие свои воды. Одежда солдат пропиталась сыростью, да и души тоже. После почти месячной непогоды, только чуть подсохло, японцы пошли в наступление широким фронтом. Предварительно они произвели мощный артиллерийский обстрел русских укреплений. Земля поднималась на дыбы, вздымая комья грязи. Грохот орудий не смолкал, оглушая солдат, наполняя паникой и ужасом сердца. Кто-то погиб тут же, во время обстрела. Их искорёженные тела и фрагменты разорванных тел, которые всего несколько минут назад были живыми людьми, валялись рядом с уцелевшими бойцами. Солдаты, вжимаясь в землю, покрывались липким потом страха и отчаяния.

Сразу же после артиллерийской подготовки на окопы русских двинулись японские цепи. Атаки противника сменялась контратакой русских. По первому зову ротного бойцы российской империи поднялись из-за бруствера и встретили японцев лицом к лицу. Бой почти сразу же разбился на отдельные ожесточённые схватки. Русские богатыри косили «карликов» генерала Микадо, из превосходящих сил неприятеля, сражаясь до последней своей возможности.

В конечном итоге сражение длилось почти двенадцать дней. И всё под проливными дождями, по размытым дорогам, в тумане и сырости. В одном из последних боёв в штыковой атаке Иван неожиданно получил удар японского штыка в грудь.

Острая боль пронзила тело Ивана. Одной рукой он зажимал рану на груди, другой, продолжая размахивать прикладом, отбивал удары японца, но силы быстро покидали его. Подоспевший Порфирий сразил японца. С тройной силой и яростью оборонял он раненого друга, освобождая пространство возле него. Как только отбили атаку, Порфирий подбежал к другу, которому уже сделала перевязку полевая сестра милосердия Рая. Иван был непривычно бледен, с побелевшими губами. Он лежал с закрытыми глазами, не подавая признаков жизни.

— Ну, чаво? — обратился Порфирий к Рае.

— Живой! Крови только много потерял, — откликнулась она.

К ним уже бежали два санитара с носилками. Порфирий взял друга за холодеющую руку, горячо заговорил:

— Ну, чаво ты, Ваньша? И как тябе угораздило, брат? Ничо, подлечуть тябе. Ты уж дяржися тама, живи брат, слышь? Про уговор наш с тобой не запамятовай, слышь мяне?

Порфирий бежал рядом с носилками, на которых несли Ивана санитары, придерживая их одной рукой. Он смахивал слёзы, катящиеся по щекам, не стесняясь их, размазывая по лицу вперемешку с потом, кровью и землёй.

…Иван лежал в лазарете, обустроенном в палатке недалеко от опустевшего окопа. Здесь было необычайно чистое бельё и очень светлые простыни. Чистенькие сёстры милосердия сновали по палатке. Они поили, кормили раненых, делали перевязки бойцам, разносили лекарства. Даже запахи здесь были чистыми. Пахло карболкой, какими-то лекарствами и чуть-чуть кровью. Не то, что в землянке, где постоянно висел кисло-затхлый запах махорки и едкого солдатского пота. Боль притупилась. Но почему-то трудно было дышать, мучила одышка и кашель. Врач, осматривавший Ивана после операции, сказал:

— Ну-тес, отвоевался голубчик. Подлечим тебя, и — домой. Свой долг ты выполнил, боец.

— Дык, как жа… — начал было Иван.

— Всё, голубчик, всё. Молись Богу, что жив остался. Японский штык чуть в стороне от сердца прошёл, а то бы… Да и крови ты много потерял. Пришлось повозиться с тобой, с того света возвращая. Наслышан я об отваге твоей, Чернышёв Иван. Уж очень друзья твои тебя хвалят. Вот так-то, голубчик, — ответил врач, — домой, домой…

— Благодарствуйтя, доктор. Как имячко то Ваше? Хочу в памятях имя спасителя свово сохранить. Штоба знать за кого в церкви молитьси и свечку ставить. Кто мяне втору жизню подарил, хочу знать, — слабым ещё голосом ответил Иван, слегка коснувшись рукой халата врача.

— Зовут меня Павел Матвеевич Стояновский. А ты, голубчик, выздоравливай и к семье. Большая она у тебя? Жена то должно ждёт? — спросил с участием доктор, глядя Ивану в глаза, — Такие герои, как ты, жить должны, сынов растить.

— Семья моя… да не лучшее других, малят четверо, жена и мать с отцом. … ждуть поди, бабе одной с малятами, да с хозяйством управлятьси тяжко, не сподручно. Всю крестьянскую работу одной не ссилить, — рассуждал Иван, — тольки долг у мяне перед першим дружком. Два раза´ он мяне жизню спас, а я?

— Ты, боец, тоже кровь за отечество своё пролил. И за друга своего. Я думаю: он на тебя обиды не держит. Так что, герой, подлечишься и домой, к жене, к детям, — сказал доктор, встав со стула.

Ему было необходимо продолжить обход раненых. С того дня Иван с доктором часто перекидывались несколькими словами во время обхода, испытывая необъяснимую симпатию друг к другу.

— Вота, поди жа ты, доктор-то наш хоть и барин, а, по всему видать, хороший человек. Вона скольки работат, тольки и слыхать: Павел Матвеевич, да Павел Матвеевич. А к нашему брату сколь по- доброму расположенный… Опять жа, домой мяне отправлят… Хороший доктор! — думал с уважением Иван.

«Домой»! Сколько долгих дней и ночей Иван с тоской и замиранием сердца повторял про себя это слово. А сейчас вдруг мысли его были о Порфирии, как он там один, без Ивана? Снова ведь Порфирий спас ему жизнь, как же теперь Иван вернёт долг другу? Но радость от скорой встречи с семьёй всё ж не убывала от этих мыслей. Через двадцать дней Иван с оказией на телеге двинулся в сторону Харбина. Оттуда на поезде, с определённой суммой денег и мешком с провиантом, поехал в родные края к любимой своей Наталье и детям. Ранение штыком давало о себе знать. Покашливание и одышка с того самого времени остались у него до конца жизни.

Домой, в своё родное Гусево, Иван прибыл в конце ноября, когда уже вся земля была покрыта снегом, и темнело очень рано.

Услышав шум в сенях, Наталья забеспокоилась: кто бы мог быть в такую пору? Метнулась к двери и обомлела:

— Иван! Живой… — выдохнула она, оседая на лавку, — ох, ти ж мне, — зашлась она радостными слезами, оглаживая заросшие бородой щёки, заглядывая в золотисто карие глаза, прижимаясь к его широкой груди и крепко обнимая.

Иван слегка морщился от боли, целовал жену и мальчишек, жавшихся к его коленям. Сердце его переполнялось от радости и большого счастья встречи со своей семьёй. Через несколько минут Наталья сноровисто стала метать на стол всё, что было съестного в доме. Одновременно она отвечала на вопросы Ивана, который прошёл в горницу, поцеловал спящих дочурок и с наслаждением оглядывался кругом. Везде была приятная чистота и порядок, Наталья не терпела беспорядка ни в хозяйстве, ни в доме.

— Дык, как жа, ты тута, с малятами управляласи по хозяйству? — спросил Иван, возвращаясь к столу.

— Дык как? Обнаковенно. На деньги, што ты нам оставил, работников нанимала и летом и осенью. Так что зерно всё и посеяли и сняли. Закрома в амбаре полныя. Ну, и со скотиной так жа, всё сохранила, — заглядывала Наталья в глаза мужу, всё ещё продолжая всхлипывать после плача.

— Ну, добро, добро, Натальюшка, любая моя, — поглаживал Иван жену по голове, по плечам, любуясь ею.

Пока Иван вечерил, Наталья подтопила баньку и мыла его легонько вехоткой* в бане, не давая ему делать это самому, осыпая нежными поцелуями тело мужа.

— Слава Богу, живой! Счастье-то како! Родненький мой, любый! — бились в голове счастливые мысли.

На следующий день в избе Натальи собралось чуть не пол села: родственники и односельчане праздновали возвращение Ивана с войны. Иван сидел в красном углу, под образами, в чистейшей гимнастёрке и на его груди тускло мерцала тёмно- зелёная медаль «За отвагу в бою».

— Эко диво како! — удивлялись односельчане, робко прикасаясь к награде, — Медальку не за́ што не дадуть. Герой, ну ясно — герой! — уважительно покачивали они головами.

Гуляли шумно с песнями и плясками и, конечно, с разговорами. Пришла на гулянье и Матрёна, жена Порфирия. Иван без утайки рассказал, как жили они всё это время с другом там, в далёкой «Манджурии». Как воевали с японцами, как во всём помогали друг дружке и какой Порфирий оказался герой, как спас он Ивана от верной смерти. Сельчане слушали Ивана в полной тишине, Матрёна утирала слёзы кончиком платка, шепча:

— Господи, спаси и сохрани мужа мово, Порфирия.

Постепенно возвращались мужики домой с войны, многие имели ранения. После Нового года вернулся и Порфирий, тоже демобилизованный после ранения в ногу. Пуля раздробила кость, и Порфирий долго лежал в лазарете на излечении. Но кости всё-же срослись не так, как надо, и он слегка прихрамывал, да так и остался хром на левую ногу. Радости Ивана не было предела, что друг живой вернулся с войны.

— Должно, церквушка наша их сберегла от смертушки. Сколь ушли на войну, стольки и возвернулиси. Не иначе, Благословение Господне снизошло на нас. В других-то деревнях, что округ, почти все полёгли… — переговаривались жители в селе, радуясь возвращению мужчин в свои семьи.

Война продолжалась ещё долгих семь месяцев, и всё это время уходили из села мужчины на эту войну. Однако все они вернулись домой живыми.


*вехотка — мочалка.

Глава 8
За веру, царя и отечество

Ещё по приезде в полк, Павла расквартировали в китайской фанзе с, уже проживавшим там, вторым полковым хирургом Кайрогодовым. Павел с любопытством осматривал своё новое жильё.

— Как интересно устроено всё, — думал он, — от русской избы значительно отличается. И размерами больше, целых три комнаты. А окон меньше, всего по одному в каждой. А строение какое лёгкое! Ох, китайцы хитры! Дымоходы по полу пустили для обогрева мест отдыха, канны называются, экономят тепло. Ловко! — восхищался он сообразительностью китайцев, — а что мебель русскую привезли — это молодцы. Их циновки вместо стола и кроватей крайне неудобны. А тут и стол, и стулья привычные, русские. Даже кресло где-то достали, шельмы! Вот это хорошо! Выход, конечно, в сторону реки. Ну, это традиция у них такая, хотя река отсюда на приличном расстоянии. Да, ладно, не мечтать же на её берегу я сюда приехал, — думал он, оглядывая окружающую фанзу местность.

Фанза одиноко стояла среди сопок, поросших невысоким кустарником и деревьями. Зелень была сочной и яркой. И оттого светло-серые каменистые тропинки по склонам сопок, которые, змеясь, убегали ввысь, хорошо виднелись среди неё.

Добирался Павел до своей обители, когда пешком, а когда на двуколке, которых здесь было несколько. Предназначены они были для транспортировки тяжелораненых в госпиталь. Там имелось более расширенное оборудование и множество врачей разного направления.

Однако ему было жаль тратить время на курсирование до фанзы и обратно. Чаще всего он на ночь оставался в лазарете. Место для сна выбрал на кушетке, Бог весть как, попавшей сюда из богатого русского дома.

Всё своё время Павел отдавал работе, а работы был «непочатый край». Кроме ежедневных операций и обхода раненых, приходилось оформлять множество бумаг. О поступлении раненых на излечение, о течении болезней и заживлении ран, выписки излеченных и умерших от ран. Иногда Павел уставал так, что у него попросту не оставалось сил даже думать о чём-то. Он очень мало спал и много курил. В редких случаях Павел уезжал к себе в фанзу. Он отсыпался там или просто лежал, глядя в тёмные перекладины крыши, вспоминая близких.

Когда же случались непродолжительные минуты отдыха, Павел спешил почитать газеты. Газет на русском языке было мало. Писалось там о событиях незначительных, например, о прощании со слонами в цирке Чинезелли, или о затишье в художественной жизни. Как будто всех интересовало: почему художники не пишут картин и не участвуют в выставках? А вот газет на китайском языке были целые кипы. Прапорщик Орлов, знающий китайский язык охотно переводил, интересующие Павла, статьи.

— Ну-с, о чём нам пишут друзья-китайцы? — спрашивал Павел, заглядывая через плечо Орлова.

Орлов часто бывал в лазарете по поводу его неразделённой любви к одной из сестёр милосердия.

— Да, вот пишут: все японцы в армию свою рвутся. Одна женщина, пишут, жизни себя лишила только из-за того, что сына её в солдаты не взяли, ввиду слабого его здоровья, — ответил Орлов.

— Да как же это? У нас в России, пожалуй, мать бы радёхонька была, что сын при ней остался, а эти макаки себя режут с такого-то горя. Чудно! — мимоходом заметил медбрат Федулов.

— Действительно, что это она решилась себя жизни лишить? — спросил Павел, вытирая руки полотенцем и подойдя к Орлову.

— Да ведь, у них в Японии война эта народной считается, каждый японец почитает за честь в национальную армию своей страны вступить. И, если надо, жизнь за родину отдать, вот так-то, Павел Матвеевич, — почему-то с досадой сказал Орлов, отложивши газету в сторону и вставши со стула.

— А что же наши то, русские, так мало изъявляют желания воевать здесь? Добровольцев совсем нет, — спросил Павел, слушая капитана Орлова.

— Да. Всего двести человек добровольцев. Да и те в основном из студентов, работников медицины, да ещё молоденьких офицериков, которые и на войну эту идут, как на лёгкое военное развлечение. Последние, видите ли, полагают, что нетрудно будет добыть награды, чтобы потом хвастать ими перед друзьями и дамами, — охотно вновь откликнулся Орлов, выискивая глазами предмет своего обожания.

— Да уж, солдаты сплошь из бедных крестьянских хозяйств. Мужиков понабрали, конечно, тех, что поздоровее, но ведь там остались большие семьи, в которых эти мужские руки очень необходимы. Рабочих же, более грамотных и более обучаемых, тоже мало. А высшие чины подвержены пьянству и воровству. С таким положением дел эту войну трудно будет выиграть, — думал невесело Павел.

Из других газет Павел уже знал, что в самом начале войны японские силы увеличились более чем вдвое. К тому же последние годы перед войной японцы приложили немало усилий, чтобы хорошо обучить своих бойцов, снабдив их самым современным вооружением и обмундированием. Кроме того армия японцев была возглавлена отличными боевыми командирами на всех уровнях, которые умели требовать от своих подчинённых выполнения, подчас почти невыполнимых, задач.

— А что там ещё интересного пишут? Как японцы о русских говорят? Кто, по их мнению, сильнее в этой войне? — снова спросил Павел.

— Да, пишут, что они сильнее, японцы. Командиры их слаженно действуют в боях, а наши: каждый за себя, — досадливо огрызнулся Орлов, — и то правда, наши командиры сколько боёв из-за этого проиграли? Нет приказа, так и атаки нет! А разве сами они не видят, что соседям помочь надо? Вот и была бы наша победа! Так нет-с, указаний ждём-с! — гневно говорил он, возбуждённо шагая по палатке, — За бездействия японцы казнят своих командиров, а у нас орденами награждают! Положил своих солдат в бою до единого — получи орден. А, каково?

Его громкий голос привлёк внимание раненых, и они чутко прислушивались к разговору за тканевой ширмой.

— Вы, конечно, правы, уважаемый, Григорий Тихонович. Командиры всех уровней в наших, русских, соединениях ведут разнузданный образ жизни, пьянствуют, развратничают, — с сожалением заметил Павел, — многие из них почти напрочь забыли для чего они здесь. Из домов свиданий неделями не вылезают, коих здесь в соседних селеньях множество развелось, — говорил он, всё более горячась, — они не проявляют интереса к службе, и уж нисколько не радеют о своих подчинённых. И такое положение наблюдается как в сухопутных войсках, так и на флоте. Видимо на это и есть расчёт у японцев. Они, конечно, понимают, что солдаты наши почти не обучены, а командиры попросту не хотят воевать. Только одно не учитывают хитрые японцы: русские очень быстро учатся! И храбрости нашим солдатам не занимать! — вдохновенно ответил ему Павел.

Иностранные газеты писали, что бесстрашные русские богатыри бросались в бой с неописуемым героизмом и отборной бранью, с кликами: «Да, ё* **** мать!»

Однажды во время короткого отдыха Павел прочитал в одной газетёнке небольшой отрывочек беседы американского журналиста с командиром русских войск среднего звена, хорунжим Н.

— Что означает ваш клич: «Ё* **** мать», так любимый вашими солдатами? — спросил журналист.

— А! …Так это переводится, как «За веру, царя и отечество!» — не моргнув глазом, соврал хорунжий Н.

Такой ответ позабавил Павла и надолго задержался в его памяти. Когда он раздражался почему-либо или был недоволен, в памяти сразу всплывало: «За веру, царя и отечество».

…Осень в Маньчжурии ошеломила своими яркими, огненными красками. Словно костёр полыхали красно-медными листьями низкорослые клёны. Золотились нарядом берёзки и яркие зелёные пихты вносили в осеннюю палитру свои сочные мазки. Неширокие ручьи и речки несли прозрачные воды в неведомую даль. Но всё чаще наплывали белесые призрачные туманы. Всё чаще шли нудные, холодные дожди. Температура воздуха стала опускаться до минус десяти градусов. Минусовая температура переносилась здесь гораздо тяжелее, чем в России. Солдаты мёрзли в окопах и были уже случаи обморожения и ампутации по этому поводу. Бойцы в часы затишья часто грелись у костров.

И вот пришла зима со своим, таким родным, снежком. Всё кругом побелело, стало светлее и привычнее глазу. Снег здесь нисколько не отличался от того, что выпадал там, далеко на родной стороне.

Павел, откинув полог, вышел из лазаретной палатки. Вдохнул чистый морозный воздух. Он залюбовался, искрящимся в свете яркой, большой луны, снегом. Халат его почти весь был перепачкан кровью, но он не обращал на это внимания. Устало опустился на небольшую лавочку, находящуюся рядом со входом. Вытащил портсигар, закурил сигарету. Хотелось просто посидеть, отдохнуть. Павел прикрыл глаза.

Из-за ближайшей фанзы в прозрачном, словно звенящем слегка воздухе, до него доносились звуки песни, тянуло дымком костра. Чистые мужские голоса стройно с грустью и необычайной душевностью выводили слова:

За рекой Ляохэ догорали огни,

Грозно пушки в ночи грохотали.

Сотни храбрых орлов из казачьих полков

На Инкоу в набег поскакали.

Пробиралися там день и ночь казаки,

Одолели и горы и степи,

Вдруг вдали у реки засверкали штыки,

Это были японские цепи.

И без страха отряд поскакал на врага,

На кровавую, страшную битву,

И урядник из рук пику выронил вдруг,

Удалецкое сердце пробито.

Он упал под копыта в атаке лихой,

Кровью снег заливая горячей:

«Ты, конёк вороной, передай дорогой,

Пусть не ждёт понапрасну казачка».

За рекой Ляохэ угасали огни,

Там Инкоу в ночи догорало.

Из набега назад возвращался отряд,

Только в нём казаков было мало…

— Ляохэ — красная река… берега её на много вёрст с ранней весны до глубокой осени сплошь покрыты красными водорослями, словно обагрены кровью. И красиво и страшно. А Инкоу? Это же селение, где склады оружия и продовольствия у японцев были… — неожиданно вспомнил он, — вот вроде, недавно эти склады казаки разгромили, а уже и песню сложили, — думал Павел, слушая приятную мелодию и звонкие мужские голоса.

— Однако хорошо поют! — услышал он голос подходящего к нему хирурга Кайрогодова, — Казаки… Смелый народец, да-с!

Мужчины помолчали, дослушали песню, пока последние её отголоски не растворились в морозном воздухе, не спрятались между сопок. Докурив, Кайрогодов вдруг оживлённо заговорил:

— А слышали Вы, Павел Матвеевич, случай один, довольно забавный произошёл. Вот так же к костру, где казаки отдыхали, из кустов вдруг странный японец явился. Весь в чёрном, трясётся непрестанно. Руками и ногами как-то неподобаемо машет и шипит устрашающе, злобно, точно змея. Жуткая картина! Так есаул, что среди казаков находился, долго ждать не стал, заехал ему в ухо, так и убил на месте. Говорят: какой-то ниндзя тот японец был. Кто это такой, ниндзя? Вы, может, знаете, слыхали о таких? — спросил Кайрогодов.

— Так, что? Так прямо и убил на месте? — недоверчиво, с лёгкой усмешкой откликнулся Павел.

— Говорят, да. Как есаул Кривошлыков к уху его приложился, так этот самый ниндзя враз и представился, — подтвердил Кайрогодов.

— Крайне удивительно! — саркастически улыбаясь, усомнился Павел, — Вообще, ниндзя это очень опытные воины, их обучают с детства виртуозно владеть всеми видами оружия и всеми подсобными средствами, например, верёвкой или палкой. Они способны пробивать грудную клетку человека ладонью. Они не слышны и не видны, их движения очень быстры и грациозны, иногда стремительны, подобно пуле. Они могут долго пребывать под водой, двигаться по гладким стенам и даже по потолку, знают яды, медицину и иглоукалывание, — увлечённо рассказывал он Кайрогодову, который слушал его с большим удивлением.

— Подойти к нему незаметно просто невозможно, — продолжал Павел, — так что, Вашему есаулу очень повезло. Ему какой-то очень слабый ниндзя попался, совсем неопытный. Иначе бы есаулу бездыханным лежать, ибо ниндзя — это профессиональные убийцы. Да и другие, что у костра были, наверняка, не уцелели бы. А, впрочем, ниндзя ли это был? Очень я сомневаюсь в том, — закрыл эту тему Павел.

Мужчины посидели, молча, докурили сигареты. Павел, раздумывая, сказал, переводя тему разговора в другое русло:

— Вообще, казаки народ серьёзный: решительны, отважны, а дружба их и взаимовыручка достойны всяческих похвал. Хорошо воюют! — восхитился он.

— Да, казаки народ надёжный, — поддержал его Кайрогодов, всё ещё пребывавший в раздумьях, об услышанном от Павла.

Врачи сидели на лавочке, наслаждаясь свежим морозным воздухом, тишиной и прелестью зимней ночи, думая каждый о своём. Но тут, откинув полог палатки, их окликнула сестра милосердия, сообщив, что у послеоперационного больного внезапно открылось кровотечение. Врачи немедленно поспешили на своё рабочее место.

…В январе Павлу пришло второе письмо из дома, от любимой жены его, Маши. Вскрыв его, он опять увидел бисерный почерк с завитками. Маша писала, что у них с Николенькой всё хорошо, они здоровы и ждут с нетерпением своего любимого мужа и отца. Писала она, что не стало слуги Дарьи Кирилловны, Митрофана.

— Так она Осипа в слуги к себе взяла, Вы верно должны его помнить, мой дорогой, он во дворе за челядью присматривал, и всё хозяйство вёл, бумаги и прочее. Да Вы и сами лучше меня об этом знаете, — писала Маша.

«Матушка моя, Елизавета Николаевна, совсем погрустнела. Не смогла оправиться после смерти незабвенного батюшки моего, Мефодия Гавриловича. Тает от печали своей всё более, день ото дня. Уже и на улицу не выходит, а только сидит у окна отвлечённо и слёзы роняет. Пищу почти не принимает и не желает говорить ни с кем. Даже Николеньке не рада. Антон Иванович, врач наш, только руками разводит и головой удручённо покачивает. Говорит, что в полной растерянности, порошки-то, что он назначает, она принимать наотрез отказывается. Я уж извелась вся с нею, а придумать ничего не могу.

Намедни в церкви встретила Владимира Мещерского. Вернулся по ранению в руку с войны. Спрашивала его: не случалось ли видеться с Вами, милый мой, Павел Матвеевич. Так он ответил, что не видал Вас, что расстроило меня чрезвычайно. Очень я скучаю без Вас, дорогой мой, любимый муж мой, Павел Матвеевич и считаю дни до нашей встречи. Берегите себя, мой любимый, храни Вас Господь.

А ещё, мой милый, есть у меня для Вас одно сообщение, я беременна и, более того, уже в конце марта должна родить. Судя по всему, в последнюю неделю Вашего пребывания дома это случилось, так врач сказал. Не знаю, обрадует ли Вас сие известие? Чувствую себя хорошо, только с лица слегка подурнела. Так что и к лучшему, что Вы сейчас меня не видите. А врач мой говорит, это означает, что у нас с Вами, на сей раз, девочка будет.

Меня часто навещает моя кузина. Дарья Кирилловна раз в неделю заезжает, проведать нас, и с Николенькой поиграть. А более у нас никого не бывает. Да, и до того ли, когда матушка так больна.

Дарья Кирилловна держится по-молодецки, однако и она сдала сильно и значительно постарела.

Когда же, наконец, увижу я Вас, дорогой мой, бесконечно любимый муж мой, Павел Матвеевич? Благословляю Вас на благополучие и неуязвимость, на неиссякаемую силу в трудах Ваших, обожаемый и незабвенный муж мой. Очень жду скорейшего возвращения Вашего домой, к нам с Николенькой. Целую Вас многократно и припадаю к груди Вашей, милый мой.

Ваша жена Мария».

Под письмом, как обычно, была подпись Маши и дата его написания.

Дважды прижав письмо к губам, Павел тотчас сел писать ответ. Он писал, что так же очень скучает и по ней и по сыночку Николеньке. Просил передать свой тёплый сыновний привет и земной поклон матушке его Дарье Кирилловне, и пожелание ей недюжинного здоровья. Просил прощения, что не может писать им часто, в виду отсутствия свободного времени.

«Я несказанно рад, милая моя жена, ангел мой, что скоро снова стану отцом. Вы пишите: девочка будет? Это уж кого Бог пошлёт, а по мне главное, чтобы и дитя и Вы Машенька, здоровы были. Так Вы уж поберегитесь, душа моя, пожалейте и себя и душу безгрешную дитяти, коего под сердцем носите. Тяжело Вам сейчас, понимаю, но крепитесь, душа моя. Думаю, самое большее, через полгода всё завершится, и я вернусь домой. А пока, в случае чего, маменька моя поможет.

Любящий муж Ваш и отец, Павел Стояновский.»

В заключение письма Павел вывел свою подпись с витиеватой загогулиной и поставил дату написания письма.

— Ровно два месяца с того дня, как Машенька отправила мне это письмо. Как долго! Сколько всего могло произойти за это время?! — подумалось ему.

Мимо проскользнула сестра милосердия.

— Всё готово, Павел Матвеевич, — кинула она на бегу.

Павлу предстояла операция, и он поспешил готовиться к ней.

Неожиданно недалеко от лазаретной палатки разорвался пушечный снаряд, и по брезентовой крыше застучали комья мёрзлой земли и мелкие осколки, оставляя после себя пробоины. В воздухе повис запах гари, послышались крики о помощи.

— Опять! — раздражённо проворчал Павел, — Работать не дают! А оперировать надо, откладывать никак нельзя. Все живы? — огляделся он, входя в палатку, — никого не задело?

Услышав успокоивший его ответ, он быстро прошёл в операционную.

Глава 9
Дед Ерошка

По заснеженной санной дороге шёл размашистым шагом путник в старом армяке и суконном малахае, нахлобученном по самые брови. Он прятал голые, замёрзшие руки в коротковатые рукава. Его широкие плечи покрылись колким инеем. Борода и ворот армяка обросли мелкими ледышками от горячего дыхания и густого пара, клубившегося возле лица. Путник торопился. Темнело быстро. А ночью в поле и от лихого человека и от волков уберечься надежды мало. Подгонял и мороз, заползающий под одежду, стоило только замедлиться, чтобы перевести дух. Поднявшись в гору, человек остановился, вглядываясь в серо-синюю морозную мглу быстро сгущавшихся сумерек. Вдали призрачно замигали слабые, жёлтые огоньки подслеповатых сельских оконцев. Там, совсем рядом, было живое тепло, куда и стремился путешественник. Силы неожиданно поубавились и ноги стали отчаянно вязнуть в снегу. Только сейчас человек понял, что очень устал и зверски продрог. Он с трудом доплёлся до крайней избы, с покосившимся плетнём, стоящей почти у самой дороги.

Путник постучался в низкую дверь. В сенцах послышалось неясное движение, и старческий хриплый голос спросил:

— Ктось тама? И когой-то лихоманка по ночам носить?

— Отвори́тя, Христа ради, бабка Лукерья. Митяй энто, Анисимов я, — откликнулся человек.

В сенцах звякнула щеколда и скрипучая дверь приоткрылась. В узком проёме показалось сморщенное лицо старухи с торчащими седыми космами из-под видавшего виды платка. Давно нестиранный передник закрывал её такую же старую юбку. А плечи покрывала большая клетчатая шаль, в которую бабка кутала свои худые, морщинистые руки. Старуха, щуря подслеповатые глаза, внимательно разглядывала путника, стараясь распознать в нём своего односельчанина. Вглядевшись в лицо позднего гостя, она вдруг вскрикнула и торопливо перекрестилась:

— Ох, ти мне, матушки, Митяй! И взаправду живой! Скольки лет от тябе ничаво не слыхали. Думали, сгинул ты навовсе. Косточки твое, думали, ужо давно в земле лежать. А ты вона, живой! — изумилась Лукерья.

— Впу́ститя? — робко спросил путник, вдохнув тепло и вздрогнув всем иззябшимся телом, — Умаялси я до дому добираючись. Давно в дороге. Издалече я, с самого Питера.

— Да ты проходь, проходь, — посторонилась в двери бабка, — в избу ступай! — уже приветливо говорила она, семеня шаркающими шагами за нежданным гостем.

В избе было тепло. С печи, кряхтя и охая, скатился щупленький дедок небольшого росточка с лицом, напоминающим печёное яблоко. Его домотканая рубаха почти закрывала колени. Такие же домотканые штаны он сноровисто поддёргивал время от времени прижатыми к телу руками, согнутыми в локтях. Редкая бородёнка деда, неопределённого цвета, клочками воинственно торчала во все стороны. Седые волосы, давно не стриженные, украшали маленькую голову, подобно отцветшему одуванчику.

— Мяне ба токмо водицы испить. И чуток передохнуть. Инда ноги не держать, — устало произнёс гость, присев на лавочку к печи.

Дедок шагнул ближе. При свете лучины, чадящей над плошкой, стекающей тусклыми, мелкими угольками в воду, вгляделся в лицо путника.

— Митяй! Вота тиятра! — удивлённо воскликнул он, — Неужто энто ты? Живой! Скольки жа тябе дома не было? Откулева ты нонче? Игде обреталси-то? А чавой-то богайствов твоех я не наблюдаю, — хитро прищурил дед Ерофей маленькие, светлые глазки.

Шевеля кучковатыми бровками, он уставился на потрёпанную котомку путника, оценивая её содержимое на первый взгляд.

— Чаво, нетути?´ Да и Бог с имя́! Все мы тута без богайства проживам, да… Ну и ты, како ни то, сгодисси, — обнадёжил дедок.

Часто перебирая босыми ногами по полу, он прошмыгал к небольшому тёмному столу, стоящему у заиндевелого оконца, сплошь обросшего льдом, и уселся на небольшую скамью подле него.

— А Марфа твоя ужо панихиду по тябе сбираласи отслужить. Так батюшка наш отговорил иё, да… — дед погладил свои колени, — а ты, значитси, живой, — доброжелательно разглядывал он Дмитрия, — а ну, бабка, кидай на стол чаво в закромах есь! — повернулся он к Лукерье, — Раз такой случа́й вышел, не грех и по стопочке выпить. Есь у тябе кака ни то растирка? Ташши иё, подлую, сюды! Вишь, Митяй-то совсем задрог. Ну, тиятра!

— Да, для чё жа, дед Ерошка? Мяне домой поспешать надобно. Соскучилси я и по Марфе и по детям, инда в глазах шшиплеть, — пробовал отговориться Дмитрий.

— Ну, от одной стопки греха мало, да и дома ты, почитай. Ты обскажи, игде стольки лет пропадал? — буравил любопытным взглядом Митяя дед, приготовившись слушать его рассказ.

— Так энто долгий разговор, дед. Аж до Питера судбинушка мяне завлекла. А теперя мяне домой надыть. В другой раз како нито всё как есь обскажу, — ответил Дмитрий, прикрывая от усталости глаза.

— Тако ты заходи ужо. Расскажешь каки ни каки новостя́. Всё ж в таких даля́х побывал, — разочарованно сморщил лицо дедок, двигая полную стопку гостю.

Дмитрий согласно кивнул и одним глотком опрокинул в себя стопку с обжигающей, мутной жидкостью. Отдышавшись, он почувствовал небольшой приток сил и, боясь окочательно разомлеть от тепла и стопки самогона, заторопился уходить. Он поблагодарил хозяев за приют и угощение, затем поспешно вышел в морозную ночь.

Более четырёх лет прошло, как подался Дмитрий на заработки в город, спасаясь от голода. Помотала его нелёгкая жизнь по свету в поисках лучшей доли, так и довела до самого Питера. И теперь, наскитавшись вдосталь, возвращался он домой.

— Тольки деревню пройтить, и третья изба с другого краю моя, — устало и радостно думал Дмитрий.

Он с благодарностью вспоминал о стариках, приветливо встретивших его. Никто не знал, сколько лет деду Ерофею и жене его бабке Лукерье. Сколько помнил себя Дмитрий, все в селе звали его дедом Ерошкой. Был он доброго нраву, любил побаять и порассуждать на разные темы и со взрослыми мужиками и с ребятнёй. Будучи подростком, видел Ерошка на ярмарке в Баймаке представление гастролирующих артистов, поразившее его и оставшееся в памяти ярким, красочным воспоминанием. Там же услышал впервые новое слово «театр», которое прозвучало завораживающе, лучше всех других знакомых ему слов. С того времени, Ерофей, желая подчеркнуть важность или удивительность события, вставлял это волшебное слово «тиятра», объясняющее всё его отношение к произошедшему.

Мысли плавно перетекли в другое русло, возвращавшее к недавним изменениям в его городской жизни. В голове Дмитрия теснились воспоминания о недавних событиях в Питере. Перед глазами всплыла Сенатская площадь, где он вместе с другими рабочими шёл к дворцу, сжимая в руках древко хоругви. Рабочие шли на поклон к царю с образами и хоругвями, с портретами царя. Надеялись, что царь-батюшка выйдет к ним, выслушает их просьбы и накажет притеснителей по справедливости.

— А что в ответ получили? Пули да острый казачий клинок? Скольки душ загублено ни за что! Тысячи кровушкой своей ту площадь окропили! Вота она, милость-то царская… Кто жа за невинно убиенных ответить? Где теперя справедливости искать, как жить? — невесело и даже зло думал Дмитрий, шагая меж притихших тёмных изб, вздыхая от безысходности.

К вечеру следующего дня уже почти всё село знало, что вернулся домой после долгих лет отсутствия Дмитрий Анисимов. Не утерпела Марфа, всё рассказала односельчанкам у колодца, то сияя радостным взглядом, то хмуря красивые брови, мрачнея лицом. А уж те растащили новость о возвращении Митяя домой. Почитай в каждой избе заходил об Анисимовых разговор. О том, как работал Дмитрий последнее время на Путиловском заводе в Питере, что был уволен несправедливо и участвовал в мирном шествии рабочих.

— А рабочих тех солдаты постреляли, да казаки верьха́ми конями потоптали, да ишшо и нагайкими исхлестали, а кого и вовсе шашками порубали, насмерть! — полушёпотом со страхом рассказывали друг другу люди, — Ох ти ж, Божечки! И чаво жа энто делатси?

Опять заволновались, зашумели сельчане, зашептались бабы у колодцев, обсуждая последние деревенские новости, не ожидая от жизни ничего доброго.

— Слыхала, Наталья, чаво люди бають о Митьке Анисимове, что надысь возвернулси из Питера? — спросил Иван у жены, осматривая сбрую для коня, нуждающуюся в небольшом ремонте.

— Да, слыхала, — ответила со вздохом Наталья, занимаясь стряпнёй.

Она вытерла руки о передник, повернулась к Ивану.

— Сказывають, людей побили дюжа много. Тольки можа и сами оне виноваты? Кака нелёгка их туды поташшила, да ишшо с детями? Нешто дома занятьси нечем? — вступила в волнующий её разговор Наталья.

— Не от хорошей жизни народ по морозу к царю потянулси, так я смекаю. Тольки за что постреляли их, не могу уразуметь. Но ты, Натальюшка, разговоры энти не слухай, от греха подальше. Не нашего ума энто дело, — промолвил Иван, задумчиво.

— Дык, я и так ужо молчу, домой тороплюся, работа-то не убыват, сколь не бейся, — ответила жена.

А через неделю приехал из города урядник с двумя помощниками. Забрали Дмитрия в околоток. Продержали там три дня, хорошенько отмутузили и взяли с него твёрдое слово: не бузить. О Петербургских событиях впредь не упоминать. Иначе и до острога недалече.

Притихли после того сельчане. Изредка доходили отголоски о погромах помещичьих усадеб с далёких волостей и жестоких расправах над погромщиками. И без того забитые крестьяне ещё больше сникли и молчаливо переживали тяготы своей нелёгкой жизни.

Жизнь друзей Ивана и Порфирия полная ежедневных хлопот и кропотливого крестьянского труда катилась, как по наезженной колее. Зимы сменялись вёснами. Жаркое, обильное работой, лето плавно перетекало в короткую осень. И снова приходила зима.

Незаметно пролетело около десяти лет… Подросли дети в семьях, а в жизни родителей ничего не изменилось. Та же бесконечная крестьянская работа от зари до зари.

1 августа 1914 года началась война с германцем. И хотя и Иван, и Порфирий были призывного возраста, мобилизации они не подлежали по причине ранений, полученных ими во время русско-японской войны. Снова стали наезжать на подводах в село урядники из Уфы, набирая солдат для сражений с германцами. Снова, то в одной избе, то в другой, надрывно рыдали бабы, провожая на войну мужей и сыновей, прощаясь с ними на долгие месяцы, а может на годы. Опять взбудоражилось село, закипело пересудами. Немало крепких мужиков отправилось на войну, немало баб осталось с ребятишками влачить горькую жизнь соломенных вдов.

В эту пору и рабочие, и крестьяне были охвачены патриотическими чувствами. Много было пожертвований от населения в фонд обороны и много добровольцев рвалось на фронт, ожидая, что теперь-то уж война будет скоротечной и победоносной. Но, вопреки всем ожиданиям, война затянулась и шла уже третий год, однако до её завершения было ещё далеко. Возвращались солдаты в село в основном по ранению или какой-то болезни. В этой войне впервые германцы применили химические газы и те, кто побывал в газовой атаке, страдали болезнями лёгких и таяли от них словно свечки.

Излюбленным местом, где собирались потолковать мужики, был центр села. Здесь стояло несколько деревянных прилавков, где сельчане могли продать что-то от трудов своих: молоко, кур, яйца, мочёные яблоки и хрусткую, солёную капусту, а так же выделанную овчину и другие товары. Только торговцев было мало, чаще лотки пустовали. Зато мужикам особенно в зимнюю пору было привольно здесь поточить лясы.

— Вота, тиятра, — как обычно начал свою речь дед Ерофей, — бають Степан Ефимов намедни* с войны возвернулси. Чаво с мужиком приключилося? Весь иссох, пожалтел, ровно лист осенний, и кашлем маетси, спасу нетути. Лихоманка* яго бьёть и денно и нощно, инда жаль берёть. А всё, бають, каки-то газы виноватые. И што за диво, энти газы, как энто оне из мужика все силы вытягивають? — озабоченно щурился он на мужиков.

— Газы то? Да оне навроде тумана, зелёного с виду, куды жа от их деваться? Вот, к примеру, ежели штуковину таку не нацепишь на голову, котора от газов защишшат, то и каюк, — стал объяснять собеседникам круглолиций с большим шнобелем и бесформенными губами Кузьма Фролов, невысокий, крепкий мужичок.

— А, что жа за штуковина, ты уж обскажи, — сразу несколько крестьян проявили к этой теме интерес.

Кузьма, запахнув поплотнее рваный полушубок, прикрыв маленькие карие глаза, с удовольствием затянулся от самокрутки. Выпустив клубы дыма, он продолжил своё повествование:

— Штуковина-то? Она, што тябе мешок, аль шапка на голову. Заместо глаз стекляшки круглы. К роту труба резинова приделана. Да! Ишшо небольша котомочка сбоку на помочи мотатьси. Солдат в энтой штуковине, как чёрт страшон, зато дышать могёть, — пояснял Кузьма, — мяне свояк карточку с фронту в письме прислал. Не успешь таку шапку нацепить, али потерял игде, каюк тябе. Али вона будешь чахнуть, пока вовсе не загнёсси, всё одно — каюк состережёт, — цикнул он слюной на снег со знанием дела.

Мужики, слушая рассказ Кузьмы, затаили дыхание, поднимая брови и раскрыв от удивления рты.

— А как штуковина-то энта прозыватси? — поинтересовался кто-то из сельчан.

— Дык, запятовал я, язви её! Слово уж больно мудрёное. Как увидел свояка, как чёрта обряженного, так сразу память-то и отшибло, — закончил Кузьма.

— Ох, ти ж мне, страсти-то Господни! — изумлялись крестьяне.

— Да, тиятра! — восхищённо промолвил дед Ерошка.

— Зима нонче уж больно снежна, — проговорил флегматичный Архип Устинов, меняя тему разговора, — для урожаю дюжа пользительная. Тольки вота Дементия Потапова намедни пришлося откапывать. Избу до крыши замело. Так от и сидели всем семейством три дня взаперти.

— Вона! А скотина как жа? — спросил кто-то встревожено.

— Дык скотина вся в избе: коровёнка, овцы тожа, ну и мелка живность. Ладныть водою запаслися, тридцати ведёрну кадку полныю держали про всякую напасть.

— Да уж, с метелями не шуткуй, а то така тиятра приключиться могёт, — многозначительно добавил дед Ерошка, назидательно подняв вверх указательный палец сухонькой руки.

В зимнее время темнеет рано. Вот и сейчас исподволь наплывали синие сумерки и густели на глазах, всё больше отвоёвывая пространство. Снег из сиреневато-белого становился голубым. В небе появился тонкий рожок золотого месяца.

Мимо прошла, покачивая бёдрами, Ульяна Копылова в новой флисовой* юбке, в цветастом полушалке с кистями и нарядной, расшитой замысловатыми узорами, кацавейке*. Поздоровалась, одарив мужиков белосахарной улыбкой, потупив миндалевидные, карие очи. Мужики невольно посветлели лицами, заулыбались глазами.

— Ох, хороша кобылка! Што лицом пригожа, што телом гладка, прям — яблочко! Кудый-то она, на ночь глядя? — заинтересовался Кузьма.

— Куды, куды? Чай, к Гришке Митрофанову. Знамо дело — солдатка, одинокая, дитёв нет. А бабе тепла завсегда хочетси. Мужик второй год воюеть, так что жа такой красе пропадать? — вожделенно проговорил Архип, провожая «масляным» взглядом молодку.

— Да, можа и на вечёрку. Дуська Силанова за малую плату молодых к сябе в избу пушшат, кадрилю плясать, — пытаясь защитить женщину от напрасных обвинений, дерзко ответил Ефим Козлов, высокий и угрюмый мужик, не любивший пустых разговоров.

— Да, можа и на вечёрку, тольки я ба и сам не супротив, штоба к такой-то приладитьси, — вздохнул с сожалением Кузьма.

— Ужо тябе твоя Евдокея «приладитси», покажеть она тебе в таком разе тиятру, — заметил дед Ерошка, имея в виду колоритную жену Кузьмы.

Евдокия, крупная, грудастая женщина, на голову выше мужа своего, Кузьмы, могла бы запросто носить его в подмышке, как какой-нибудь узел. А голос её напоминал гудок парохода. Одним словом, женщина была грозная и семью свою держала в строгости.

Собеседники оживились, продолжая щипать Кузьму намёками и поддёвками.

Со смехом мужики потянулись по своим избам. Заканчивался 1916 год, на пороге был канун нового 1917 года, и что принесёт он народам большой страны, и конкретно их селу, никто из этих мужиков даже не догадывался.


*намедни — недавно, на днях.

*лихоманка — трясучка, озноб.

*флис — шерстяная ткань.

*кацавейка — верхняя однобортная женская праздничная одежда, которую носили крестьянки.

Глава 10
Прозрение

— Ох, и холодна зима здесь, в Манчьжурии! — зябко передёрнул плечами Павел, — Ветер такой, что под полушубок проникает. В фанзе холодно, всё тепло выдувает. А внутри тела всё сковывают ледяные цепи, так бы и свалился, кажется, как большая ледяная глыба. Как же неприятно и тоскливо! Может ветер всё же уймётся и станет хоть чуть уютнее? — надеялся он, поправляя тёплый меховой полушубок, сползающий с плеча и потирая слегка озябшие руки

Этим вечером в фанзе врачей собрались офицеры ближнего полка. Пили вино, играли в карты, пели песни. Вспоминали о своей жизни там, далеко от войны. Случались такие посиделки в редкие дни затишья на передовой или после успешных сражений. Развалившись вальяжно в кресле, взяв в руки гитару, Кайрогодов перебирал своими длинными пальцами струны и душевно выводил мелодию романса красивым тенором.

— Не пробуждай воспоминаний в душе моей, — пел Кайрогодов романс Петра Булахова.

Сидя за столом, офицеры курили. Синий дымок сигарет поднимался кольцами под крышу фанзы, и, казалось, смешивался с грустной мелодией романса. Кто-то задумчиво вторил Кайрогодову. Мысли каждого при этом были далеко, подле того, кто дорог его душе. Романсы любили все из компании и охотно запевали то один, то другой. Кайрогодов тут же пробегал пальцами по струнам, подбирая мотив.

«Думы о прошлом далёком,

Мне навевают они,

Сердцем больным одиноким

Рвусь я в те светлые дни.

Где ты голубка родная,

Помнишь ли ты обо мне

Так ли как я, изнывая,

Плачешь в ночной тишине».

— Машенька тоже очень любит этот романс «Дремлют плакучие ивы». Не смотря на то, что это мужская партия, часто наигрывает его на фортепьяно и поёт своим ангельским голоском, — подумал Павел, — как-то мои дорогие там, Николенька сыночек и моя Машенька?

Сердце сжалось от воспоминаний и желания вновь оказаться дома, обнять милых своих, приласкать их нежно. Павел ощущал в душе тоску и огромную усталость от обилия работы. А главное, от пока ещё непонятных ему мыслей, заставляющих его нервничать и, словно, искать выход из замкнутого пространства.

— Да, что за чёрт, холодно как! Минус двадцать, а как будто все пятьдесят! Как же это ощущение неприятно, господа, когда ты точно в снеговика превращаешься! Всё климат этих мест так воздействует, — вгорячах воскликнул Орлов, подкидывая кривые кизиловые поленья в очаг, — да что же дрова кизиловые? Такими не согреешься. Неужто берёзовых не было? Вот бы сейчас к камину, да дровишек хороших подкинуть! Да с трубочкой посидеть, винца своего игристого из погребка попробовать… Эх, хорошо! А утром бы, да на троечке с бубенцами по просёлку…! — мечтательно и восторженно проговорил Орлов, протягивая к огню свои ладони.

— Эко, Вы размечтались, Григорий Тихонович, уж не травите душу. А что, долго ещё холода такие продлятся? Солдаты так в окопах мёрзнут, что, Боже ты мой! — охладил его мечтания флегматичный капитан Штельман.

— Да, солдат наших жалко, эти шинельки совершенно от холода не защищают. Нет, господа, во что они одеты? Поверх шинелек ватные китайские халаты нахлобучивают, пытаясь согреться. Зрелище жалкое и позорное! Японцы высмеивают их, «оборванцами» дразнят, — невесело добавил низкорослый, широкий в кости, кавалерист Плетнёв.

— К нам в лазарет столько обмороженных доставляют, есть уже и ампутации. Солдатиков крайне жаль, а что делать, господа? Сами иногда так мёрзнем, что оперировать сложно. Верно я говорю, уважаемый Павел Матвеевич? — поддержал разговор Кайрогодов, отложив в сторону гитару.

— Да, уж, точно так и есть, — откликнулся Стояновский.

Офицеры замолчали, сегодня веселье не спешило к ним на огонёк.

— А слышали, господа, в соседней части японца раненого в плен взяли? — вывел всех из задумчивости высокий красавец, поручик Корецкий, с игривым, весёлым нравом, — В лазарете его попросили раздеться для оказания ему медицинской помощи. Его, видите ли, в позвоночник ранили, и самостоятельно-то ему двигаться было трудно, без помощи санитаров. Они-то его и привели. Так вот. Доложу я вам, из его раздевания целое театральное представление получилось! Японец поначалу снял верблюжью шинель с козьим воротником. Под ней оказался меховой, безрукавый полушубок, — рассказывал живо Корецкий.

Он поворачивался при разговоре то вправо, то влево, изображая всё руками для пущей наглядности, и сверкая белозубой улыбкой.

— Наши-то раненые, глядевшие на врага вначале с большой неприязнью, засмеялись, — продолжал Корецкий, — и японец им свои жёлтые зубы в улыбке в ответ выставил, а сам далее раздевается. Затем он снял свой чёрный мундир с сорванными погонами, чтобы не дознались, какой он части. Японец снимает один за другим предметы своей одежды, а солдаты ещё пуще того смеются. И японец вместе со всеми смеётся. Под мундиром его оказалась жилетка, под коей ещё одна жилетка! — продолжил своё повествование Корецкий в ответ на удивлённые взгляды и улыбки друзей, — Далее ещё одна жилетка! Солдаты уже хохочут во весь голос, придерживая повязки на ранах, не в силах сдержать смех. И японец, сверкая своими острыми, чёрными глазами, хохочет вместе со всеми. Но и этим дело не кончилось! Потом он снял с себя ещё ватную фуфайку и в заключение коленкоровую рубаху. Вот такое вот представление! — наконец, закончил рассказ поручик Корецкий под смех своих товарищей.

— Да, экипируются японцы завидно. Да только какой же боец из него, коль он укутан, как капуста? Неповоротлив и в движениях связан, — вставил, улыбаясь, Орлов.

— Так лишнее-то в бою и скинуть недолго, — рассудительно заметил капитан Штельман, — зато в окопах такой «капусте» тепло.

— А вот Вы, Григорий Тихонович, большой охотник газеты читать, так верно слышали, что там в Петербурге произошло? Говорят, народу много постреляли. За что же, знаете ли Вы? — спросил Плетнёв у Орлова.

— Вы о чём это, Андрей Аркадьевич? Уж не о шествии ли рабочих с Путиловского завода, что к царю нашему батюшке с прошениями своими отправились?

Собравшиеся переглянулись. В их взглядах читался несомненный интерес и желание услышать подробности этого события.

— Ну, да. Разговоры разные ходят, даже среди низших чинов. Так, может, просветите нас? Я почему-то думаю, Вам, всё же, гораздо больше известно, чем кому-либо из нашей компании. А, господа? — оглянулся на приятелей Плетнёв, заручаясь их поддержкой.

Офицеры, переглянувшись, закивали головами, всем хотелось узнать, что же произошло там, в Питере, в один из январских выходных.

— Ну, я-то совсем немного знаю, в газетах почти и не писали ничего. Да и когда это было? Почти в начале января, а нынче уж середина февраля. Вот из письма знакомого только узнал кое-какие подробности. Как говорится: из «первых уст». Он пишет, что лично наблюдал сие шествие. Пишет, толпа была преогромная. Семьями шли, и дети, и женщины. Со святыми образами и портретами царя. Тысячи человек двигались в сторону дворца на Сенатскую площадь. А там уж их солдаты ждали с ружьями наизготовку. Казаки на лошадях с нагайками и шашками наголо.

— Это, что же, против безоружных? — спросил, чрезвычайно удивившись, Плетнёв, — Да, как же можно? Ведь женщины, дети…?

— Как стрелять начали, пишет приятель, народ врассыпную бросился. Подавили в суматохе друг друга тоже немало. Да и казаки шашками нещадно махали, конскими копытами топтали. Пишет: кровью весь снег залили, некоторые так всей семьёй и полегли… Много убитых было, в народе говорят — несколько сотен человек, — продолжал между тем рассказ Орлов.

— Да, они же шли только прошение подать… Писали, что и царя в тот день в городе не было. Так, за что же их? — задумчиво промолвил Корецкий.

Павел внимательно слушал и Орлова и других офицеров и в его голове судорожно бились мысли с некоторых пор постоянно тревожившие его. Они мучили его, вносили разброд в дела и планы, которые строил он на свою дальнейшую, послевоенную жизнь. Здесь, вблизи передовой, оперируя часто под артиллерийским обстрелом, видя смерть бойцов каждый день, он чувствовал и проживал их короткую военную жизнь вместе с ними. Он понимал их мысли и желания. Проникался их мечтами и надеждами. Знал о них такое, чего никогда бы не узнал, мирно проживая там, далеко от войны, со своей женой Машей. Жизнь открылась для него совсем иначе, как бы с другой стороны. Он отчётливо понял вдруг многое про простых рабочих и крестьянских мужиков. Они, имеющие большие многодетные семьи, бесстрашно подставляются под японские штыки и пули, за интересы своей родины России. За своего императора, который даже не удосужился побеспокоиться о достойном их обеспечении самым необходимым — обмундированием и пропитанием. Каждый день, общаясь с ранеными, Павел становился невольным слушателем их разговоров между собой. От того, что он слышал мимоходом, в его жилах закипала кровь. Он нечаянно узнавал о том, как живут семьи этих героев. О подробностях их быта и больше всего о крайней нужде и тяжелейшей работе, какая теперь легла на плечи их жён, отцов и матерей. Его изумляло, как трудно, в поте лица добывают они хлеб свой. В то самое время, как высший класс, практически безо всяких усилий имеет для сытой и привольной жизни всё. Огромные состояния проигрываются в карты людьми его круга только за одну ночь. Состояния, которых бы хватило на сто и более человек, чтобы сыто прожить целый год, чтобы не умирали от недоедания их дети. У Павла словно открылись глаза. Он вдруг ясно представил: как несправедливо устроена жизнь. Одним она приносит только радость и довольство, а другие задыхаются от непосильного труда и бесконечных обид и бесправия.

— Вот и сейчас, этот бессмысленный расстрел… Зачем? За что?! В газетах пишут, что народ недовольствует, стачки какие-то возникают в разных частях России. Да как же им довольными быть? Живут в скотских условиях, в голоде и холоде! А делать что бесправным? Крестьяне, веками забитые, и те головы начали поднимать. Поместья дворянские жгут, хозяев своих изгоняют, чтобы хоть несколько лет без грабительских податей и налогов пожить. И ведь не меняется ничего для них, а они же тоже — люди. Им самим жить хочется, детей своих растить, учить их. А «добренький» государь их под пули. За что? — кипело всё в мозгу Павла.

Как продолжение своих мыслей Павел услышал:

— Да, кто теперь разберёт, за что? Что-то вечер у нас сегодня, господа, уж совсем невесёлый, может партеечку в картишки? Отвлечёмся от мыслей мрачных. Нам и здесь их хватает, на этой войне с японцами, — решил переключить офицеров на более приятное занятие Штельман, — может, в картишки?

Присутствующие расположились вокруг стола, настраиваясь на игру. Но сегодня кураж в игре так и не появился, несмотря на попытки Штельмана расшевелить компанию. Офицеры ещё сыграли несколько партий в «тресет». Однако желание продолжать играть вскоре совсем пропало, и они стали разъезжаться по своим временным жилищам.

Павел, как обычно, почти всё своё время проводил в лазарете. Вот и сегодня он провёл несколько операций. Две последние оказались безуспешными. Раненые скончались на операционном столе, от потери крови и переохлаждения. Один из умерших был молодой боец, которого кроме матери и оплакивать будет некому. Не познал он ещё женской ласки, не держал на руках своего первенца. Жаль было Павлу и второго, крестьянина из Владимирской области. Там, в заснеженной дали, остались у него престарелые родители и жена с пятью детьми. Только уже не вернётся он к семье. Не обнимет близких своих. Павел так и не смог привыкнуть к смертям раненых и всегда испытывал чувство вины. На душе у него было муторно, тяжело.

Накинув на халат полушубок, не замечая холода, шёл он в сторону пустого окопа, что был в ста пятидесяти шагах от лазарета. Ноги сами несли его туда, хотелось побыть одному, восстановить душевные силы.

По земле стлался морозный туман, плотно окутав сопки, скрывая всё в сизой, ватной мгле: и кусты и очертания окопа. В окопе пылал костёр. Отблески его выхватывали бликами окружающее пространство на какое-то мгновение. И вновь исчезали, погружая всё в ватное, серое одеяло тумана. Слышались возбуждённые мужские голоса и обрывки горячего спора.

— Повсюду в России стачечное движение растёт. Не желает народ дальше так жить, когда одним всё, а другие от непосильной работы, как мухи мрут! В городах рабочие света белого не видят, работая от зари до зари по 16—18 часов! — слышался звонкий мужской голос.

Ему возражал хрипловатый голос более взрослого человека:

— В стране кризис, господа. Во всём мире экономический кризис! Россия уже стоит на пороге больших перемен. Политических перемен! Надо лишь провести реформу, прийти к парламентаризму и всё со временем образуется. Не следует спешить, господа! — взывал он.

— Действительно, во всём мире, среди других стран есть парламент. Только в России его нет. А власть монаршая у нас в стране очень слаба. Я хоть в политике не силён, но даже мне это ясно, — подумал Павел, продолжая со всё возрастающим интересом прислушиваться к фразам, долетавшим до него из окопа.

Голоса несогласно зашумели, послышались выкрики:

— Ну, уж если не спешить, то можно и до второго пришествия ждать. А народ так и будет спину гнуть и щи лаптем хлебать, — возражал кто-то басом?

— Качество жизни, конечно, значительно ухудшилось, — согласились с ним, — но вы же верно знаете, что основной продукт экспорта нашей страны — хлеб сильно подешевел. Так денег на всякие там реформы в стране нет, и взять негде, да-с! — отвечал ему первый голос, что призывал к парламентаризму.

— А в Россее что кризис, что не кризис, и рабочие, и крестьяне впроголодь живут. Кода они хлеба вдосталь ели? Дети погибают от голодухи! — гневно звучал молодой голос человека явно не из высшего сословия.

— Да, что там! Солдаты наши голодные, одёжи тёплой нет, в землянках мест не хватат, оружия и того на всех недостаёт. А иди, воюй! Чуть что сразу в морду! Это как понимать?! — гудели голоса.

— А ведь верно говорят! — думал Павел, — И про рабочих и про крестьян и про несостоятельность нынешней монархии.

В груди Павла поднялось необычное волнение, пока непонятное ему, но сразу же, затмившее его прежние раздумья. Он с удивлением напряжённо вслушивался в оживлённый разговор, то глухо доносившийся до него, то более отчётливо.

— Как правильно говорят! И свободы слова, и свободы печати не хватает народу. И с монархией пора разобраться. Не может один человек управлять такой огромной страной. Вот, что мучает меня последнее время, вот о чём мысли мои! Только сейчас всё понятней становится, словно путь какой-то новый открывается, — с охватившим его возбуждением думал Павел, постепенно приближаясь к тому месту, откуда слышались голоса.

Эти споры и пламенные речи и в нём разожгли любопытство. Кровь прилила к голове. В горячности, не желая больше скрываться, он приблизился к костру, возле которого сидело и стояло человек двадцать. Среди них Павел с удивлением увидел Орлова.

— Павел Матвеевич, как Вы здесь? — окликнул его Орлов, выпрыгнув из окопа, и вертя головой по сторонам.

— А кого Вы высматриваете, Григорий Тихонович? Я здесь один, — ответил Павел, поздоровавшись, — простите, господа, но уж очень интересным мне спор ваш показался. Покорнейше прошу разрешить мне послушать ваши рассуждения, если это не стеснит вас, — обратился он к низкорослому мужчине в мерлушковой кубанке и полушубке, перехваченном кожаным ремнём.

Тот стоял в центре и, видимо, был главным оратором.

— Что думаете, господа? Наверное, все вы знаете доктора нашего, Павла Матвеевича? — окинул взглядом Орлов сотоварищей.

— Как не знать? Знаем! — послышались голоса с разных сторон, — Пушшай остаётся! Мы не супротив.

Разговор у костра возобновился с новыми доводами и интонациями, словно и не прерывался.

Всю неделю Павел был в приподнятом настроении и волнении от услышанных им речей у ночного костра. Там, рядом с ними ему было легко потому, что это были его единомышленники.

Орлов принёс для Павла пару брошюр, предлагая прочитать их. Новый интерес увлёк Стояновского так, как никакой другой раньше. Жизнь открылась перед ним неизведанной гранью. И он уже твёрдо знал, что он может сделать в ней полезного.

Шло время, в напряжённых буднях пролетело полгода. В конце августа 1905 года окончилась нелёгкая война с Японией. И пусть все считали её для России позорно проигранной, русская медицина в этой войне осталась непобеждённой. Она на протяжении всей войны значительно превосходила японскую медпомощь.

Павел ехал с фронта домой, представляя встречу с близкими. Душу переполняла радость от того, что совсем скоро он обнимет милых сердцу родных, жену, мать и детей. У Павла в семье появилась крошечная дочурка, и это будет их первая встреча. Но вместе с тем Павел отчётливо понимал, что его жизнь уже не может быть прежней. Он изменился, изменилось его отношение к окружающему миру, в котором просто необходимы значительные перемены. И уж он, Павел Стояновский, примет в них самое живое участие, на какое только способен.

Глава 11
Предчувствие перемен

Высоко в весеннем небе плыли прозрачные, белесые облака и заливался звонкой трелью жаворонок. Широко раскинув руки и ноги, Иван лежал в молодой траве. Он рассматривал картинки, что образовывали, плывущие куда-то, облака. То, что-то похожее на перья птицы покажется ему, а то вдруг представит диковинного зверя, иль корабль с парусом.

— Эко диво! Поблазнится* жа, — восхищался Иван, наслаждаясь весенней благодатью.

Вместе с тем он думал о том, как правильно распределить свои силы для многих дел, что предстоят его семье в тёплое время этого года. Кроме привычных для крестьянина ежедневных забот, настала пора позаботиться о пристрое к избе для Григория — старшего сына.

— Подошёл возраст ему женихаться. Ужо восемнадцать сравнялося. Год-два и приведёт он в семью свою невесту, ишшо одну работницу. Вот и надыть загодя с избой для молодых управитси. Штоба опосля второпях не колготитьси*. Штоба всё добротно было, справно, как подобаеть, — рассуждал мысленно Иван.

Он был доволен своею жизнью. Судьба доселе не обижала его: любимая жена, хорошие дети, крепкое хозяйство. Работы было много, но Иван другой жизни не знал, и жить по-другому не умел. Сейчас он пришёл на свой надел посмотреть: не появились ли всходы посеянной пшеницы, потешить сердце радостью. Пшеница взошла дружно. И, глядя на молодые побеги, сердце Ивана ликовало в предвкушении хорошего урожая.

— Ежели ничаво не случитси, сытым должон быть год. А стало быть, и деньги будуть на строительны материялы. Можа и на коня хватить, а то «Туман» совсем остарел. Добрый был конь, но прошло его времячко. Скольки лет дяржу яго, жаль на живодёрню вести, да видать всё ж таки придётси… — раздумывал он.

Вспомнилось, как год тому назад, почитай, в это же время чуть не случилась с его Гришкой беда. Да спасибо деду Ерошке…

Тогда Иван так же пришёл ранним утром на свой надел полюбоваться подросшей пшеницей. Он увидел, как краем по земляной, ещё не очень пыльной, дороге проехала телега. На ней сидели урядник, два его помощника и кто-то полулежал со связанными руками. Кто это был, Иван не сумел разглядеть, его закрывали спины других, сидящих на телеге.

— Чавой-то оне в таку рань, по чью душу? — тревожно подумал Иван, — Ой, в грудях не то засаднило… — потёр он грудь в области сердца.

Спустя короткое время, вдали на дороге показался дед Ерошка. Он быстро семенил старыми ногами, забыв про свою клюку, которую в минуты крайней спешки таскал под мышкой. Вот и сейчас клюка торчала из под худой, согнутой в локте, руки деда. Он подбежал к Ивану, уже вышедшему на дорогу, встал перед ним, опершись на клюку обеими руками, тяжело дыша.

— Здорово, дед! Куды пылишь-то спозаранку? — спросил Иван.

— Дай дыхнуть хоша*. К тябе чай, Наталья твоя сказывала, здеся ты, — чуть отдышавшись, начал дед, — слышь, чаво скажу: мяне сёдни Лукерья моя чуть не до свету подняла. Грить, курей наших лиса таскаеть. Грить, слови иё, проклятушшую, не то и без яиц и без курей останимси. Орёть на мяне, ровно я сам энтих курей извожу.

— Слышь, дед Ерошка, некоды мне про курей твоих баять. Делов, ровно семек в подсолнухе, — повернулся было к дому Иван.

— Ды, погодь ты, заполошнай*, дай обсказать всю тиятру, — остановил дед Ивана, потянув за рукав рубахи, — ну, поднялси я, значитси, вышел во двор. А за плетнём телега едеть с урядником. Мундиром светлым яго в ночи видать. Ну, натянул я портки и за имя´. Почитай, всю деревню пробёг. Гляжу: телега у учителевой избы стоить. Заглянул я в оконце, а тама…! Всё поразбросано, перевёрнуто… Чистый погром! Вота, понимашь, тиятра! А главно дело, Гришку твово один из помощников за рукав держить, а другой рукой Аржанова Фёдора. Затаилси я, смекаю, чаво, значитси, предпринять, коли случа́й такой вышел? Дождалси я, коды все из избы выйдуть, и прям в ноги уряднику бухнулси. Баю, я энто, один я кругом виноватый. Я робят к учителю послал за бумагой, кака ненужна, для самокрутки. Оне, говорю, с девками у моей избы прохлаждалиси. Ну, я и сговорил их, штоба к учителю прошлиси за бумагою. А то курить страсть охота! А бумажки-то нетути, хоша в юбку бабкину махру завёртывай. А сам сюды прибежал, бо не надеелси, што принесуть бумажку-то. А курнуть, спасу нет, охота! Тако, едва сговорил урядника па́рнев ослобонить. А учителя-то увезли. Вота така тиятра, — вздохнув, закончил свой рассказ дед Ерошка.

— Спаси Христос тябе, дед Ерошка. Век за тябе Бога молить стану, — поспешно проговорил Иван и широко зашагал по дороге к селу.

— Да, ладныть, поспешай ужо, — крикнул ему вдогонку дед.

Иван разъярённый влетел в горницу, с порога грозно кинул жене:

— Игде Гришка?

— Дык, робята на речку рыбалить ушли, а девки в огороде грядки ладять под репу, — откликнулась Наталья, — а чаво надыть-то?

— Всыпать ба, поганцу энтому! Да и табе, штоб за дитя́ми лучшее приглядывала. Игдей-то он ночами валандыетси? — гневно «ощетинился» Иван.

— Нашёл дитя, мужик ужо! Знамо дело — с девками прохлаждатьси. Ты чаво взьелси-то? — спокойно спросила мужа Наталья.

Иван выложил жене всё, что рассказал ему дед Ерошка. Наталья, выслушав мужа, перекрестилась на образа:

— Пресвятая Богородица, спаси, сохрани чадо моё от всех напастев, — проговорила она и, повернувшись к мужу, добавила, — а ты, Иван, отхлешши яго как следоват, шоб вдругоря́дь* неповадно было.

Сыновья вернулись часа через два с небогатым уловом. Волна злости на сына к тому времени схлынула с сердца Ивана. Он ограничился грозными внушениями и отцовскими наставлениями Гришке. Что было на уме у старшего сына, Иван тогда не распознал. Принял его покорное молчание за принятие отцовских внушений и полное с ними согласие.

А сын слушал, молча, но в душе он не соглашался с отцом.

— Ну, ладныть, батюшке перечить не подобат. А всё ж таки Василий Макарыч хороший человек. Умный он и справедливый, вона как обо всех обездоленных радееть. Говорить: скоро жизня в России вовсе перевернётси. Революция, говорить, будеть и всем бедным землю дадуть. И всякие другие послабления предполагаютси и для крестьян, и для рабочих тожа. Тоды все ровней стануть. И дружить можно с кем хошь и жанитьси на ком хошь, а не на какой-нибудь косой али рябой, какую батюшка с матушкой посватають, с богайствами иё. А как Василий Макарыч про революцию сказываеть? Столь огня в яго речах! Так ба чичас и побежал в партию их большевистку записыватьси. Тольки об энтом говорить дажа не следоват, в подполье она, как сказал учитель. Перетерплю укоры батюшкины, и што мне от них сделатси?

Василий Макарович Назаров приехал учительствовать в село восемь лет назад, когда ещё сам Гришка ходил в двухклассное училище. Он приехал на смену старому учителю из церковно-приходской школы. Прежний наставник был ярым любителем закона Божьего. И, как ни странно, большим почитателем горячительного напитка, который приобретал в лавке мельника. Гришка теперь с теплом вспоминал, как впервые увидел нового учителя с небольшим чемоданчиком и стопкой книг, под мышкой. На нём был потёртый сюртук и картуз с блестящим на солнце козырьком.

Только с появлением в сельской школе Василия Макаровича дети узнали, что такое настоящие уроки. Новый учитель обучал местную детвору всем предметам: арифметике, чтению и письму. Он же вёл азы природоведения и географию. С особым увлечением рассказывал Василий Макарович своим ученикам об истории России и других стран. Дети слушали его, открыв рот, задавали множество вопросов и повсюду ходили за ним. И со взрослыми Василий Макарович быстро сблизился. Вечерами в его избёнке собирались крестьяне поговорить о своей нелёгкой жизни. Слушая селян, учитель объяснял им непонятные вопросы, разбирал их споры. Учи́теля уважали, к нему тянулась молодёжь. И Григорий, давно отучившись четыре года в школе, не забыл тропочку, что вела к учителевой избе. Часто навещал он Василия Макаровича. Здесь ему было очень интересно. Он мог без утайки всё рассказать, что тревожит и волнует его. Мог взять книжку домой, а потом обсудить прочитанное с друзьями. Из уст учителя впервые услышал он слова: пролетарии, партия, революция, справедливость. Услышал рассказы о том, какой прекрасной может быть жизнь. Гриша никогда не гордился тем достатком, что имела их семья. Ему часто хотелось помочь своим друзьям, но мать и отец не позволяли этого делать, называя бедных односельчан «беспортошниками», «голытьбой» и «мимозырями».

Нравилась Гришке белолицая, голубоглазая красавица Дуняша Потапова. Только он твёрдо знал, что батюшка и думать не даст об этой девице. Бедно жили Потаповы, одно слово: «безлошадные». А другой девушки ему вовек не надо! Потому и ждал Гришка ту революцию, как «манну небесную», когда все в селе ровней станут.

Иногда заводил он на эту тему разговор с младшим братом, но Дмитрий, выслушав его, высказывал:

— А ну, как я батюшке про мечтание твое обскажу? Смекашь, чаво тоды будеть? Ты ополоумел нито, брат, с голодранцами связалси. Чаво проку-то от их, голопузых? Энто что жа, мы тута хребты свои ломим и всё им задарма раздать? Да я вперёд их на куски порву, пушшай попробують чаво забрать, а не то, штоба самому разбазаривать.

— Да, ладныть, чаво пылишь-то? Шуткую я, брат! Неужель думашь взаправду? А то всякое мужики болтають, вота решил твое мысли про энтот вопрос прояснить, — отговорился Григорий, решив про себя никогда не посвящать брата в свои тайны.

В ту ночь, о которой рассказывал дед Ерошка, Василия Макаровича урядник забрал за какие-то книжонки и письма, которые нашли у учителя в избе.

— Запрещённая литература! — орал урядник, потрясая книжками перед носом учителя, а это — переписка с бунтовщиками и заговорщиками?! Как это прикажете понимать?! О революции мечтаете, заговор против царя нашего батюшки замышляете? Сообщников из молодых готовите? — орал он, трясясь от злости и утирая рот несвежим носовым платком.

Случилось это весной 1916 года. Василий Макарович в село больше не вернулся, и что с ним стало, пока никто не знал.

Лето прошло в трудах и крестьянских хлопотах, а зимой следующего года произошли грандиозные события, потрясшие не только Россию, но и весь мир.

В конце февраля 1917 года в Петрограде (переименованном Петербурге ещё в начале войны с германцем) произошёл политический переворот. С 21 февраля толпы бастующих в Петрограде громили булочные и требовали хлеба. Народ устал от плохого снабжения города продовольствием, от многочасового стояния в очередях в булочные. Обессилели люди от затянувшейся войны с германцами. Даже саму императрицу Александру Фёдоровну подозревали в государственной измене, так как она была по происхождению немкой. Великие князья и либералы составили оппозицию царю Николаю 2.

Второго марта 1917 года царь Николай 2 отрёкся от престола.

Все эти сведения пришли в село с большим опозданием, особо не повлияв на размеренную жизнь крестьян. Посудачили о том, как теперь будут жить без царя, но видя, что никаких изменений в их селе не происходит, сельчане опять погрузились в свои ежедневные заботы. Однако, мысли о том, что теперь можно совершить чёрный передел земли не давали некоторым крестьянам покоя. Снова, как в 1905 году начались погромы помещичьих усадеб, самовольный захват земель и их перераспределение.

В селе Гусево радикальных действий в этом направлении не было. Но слухи, тянущиеся со всех сторон, о погромах помещичьих хозяйств и разделе их земель будоражили умы и бедноты и крепких крестьян. Каждый думал о своём житье. Крестьяне разделились на два откровенно враждебных лагеря. Только открытые схватки между ними были ещё впереди.

Между тем вся власть в стране была передана в руки Временного правительства. Хотя фактическая власть в столице оказалась в руках рабочих и солдатских депутатов.

В деревне в высказываниях наиболее активных крестьян появились новые слова: двоевластие, советы, революция.

— Опеть, язви иё, кака-то революция! Большаки, говорять, Николашку-то скинули, свобода теперя, говорять. А кака свобода, коды работы непочатый край. Все барями всё одно враз не стануть, на всех слуг не напасёсси, — рассуждали мужики.

— Чаво ишшо энта революция покажеть. Можа пушше прежняго обдирать зачнуть? Нова власть без новых поборов не быват, — переживали сельчане, не понимая, как им себя вести и чего опасаться.

Гришка заметно повеселел:

— Вота она, революция! Настала таки! Должно со дня на день все ро́вней стануть, как землю поровну поделють. А тоды уж зачнуть счастливую жизню строить, где все будуть товаришшами и братьями, как объяснял Василий Макарыч, — с улыбкой думал он.

Но дни шли, а землю никто не делил. На толковище, у торговых прилавков собирались мужики и галдели, ровно во́роны перед дождём. Как сороки трещали бабы у колодцев и у проруби, полоща бельё.

— Надобно зерно припрятать, на няго можна хоша соль или мануфактуру выменять. А всего вернея царские червонцы, вота чаво попрятать надыть.

— Можна-то, можна, да зерна-то тожа мало осталося до нови, а червонцев царских у нас и вовсе николи не водилоси. Вота на них то, чаво хошь купить можна… — мечтательно проговорила Авдотья Потапова, мать голубоглазой красавицы Дуняши, поднимая тяжёлые деревянные вёдра с мокрым, прополосканным бельём.

Спящая веками деревня загудела, что те колокола, которые раскачивала метель, нагоняя жути да бабьи слёзы своими звонами.

В доме Чернышёвых водились и червонцы и закрома полнились зерном. Одно было плохо — Временное правительство издало указ об обмене крестьянских продуктов на промышленные товары. Все излишки зерна собирались у крестьян. Вот и Иван с Порфирием сдали не по одному пуду пшеницы, но не получили в обмен ничего…

Этот закон был совершенно не продуман властями. Собирали продукты у зажиточных крестьян, а товары делили на всю волость. Так что доставались те товары одним беднякам. Тем, кто ничего не сдал. Озлобило это зажиточных крестьян, ещё больше настроило против бедноты. Еда стала валютой, которую теперь берегли, прятали по погребам, закапывали в схроны в лесу.

С бунтующих фронтов потянулись в деревню дезертиры, кто прятался за спины героев. Из городов возвращались мужики, когда-то сбежавшие из деревень от голода, а теперь ставшие безработными. Накопив злобу на сытых крестьян, они поголовно примыкали к большевикам и анархистам. Вдруг объявилось много желающих вступить в партию большевиков или какую другую, не из идейных соображений, а для приобретения некоей значимости в глазах сельчан.

Стихийные собрания и митинги возникали на толковище каждый день и уже не были спокойными, как прежде.

Что-то неизбежное кружило в воздухе, раздирая воспалённый крестьянский мозг множеством незнакомых доселе слов, призывов и обещаний. Заволновался народ, закипела, всегда спокойная, кровь в жилах. И душа рвалась из тела на волю, желая скинуть тяжёлое крестьянское ярмо и обрести, наконец, такую желанную и такую сладкую свободу, от сознания угнетённости и бесправия.


*поблазнится — почудится, померещится.

*колготиться — суетиться, хлопотать.

*хоша — хоть.

*заполошный — взбалмошный, безрассудный.

*вдругорядь — в другой раз.

Глава 12
Ново-Николаевск
Первая мировая

— Павел Матвеевич! Приехал! Любимый мой вернулся, радость, радость к нам вернулась! — ликовала Маша, встречая Павла, прижимаясь к его груди и замирая от счастья.

Маленький Николенька с интересом рассматривал незнакомого мужчину. Но видя ликование матушки, тоже испытывал радостное возбуждение. От этого человека пахло морозной свежестью, кожей сапог, табаком и ещё чем-то непонятным, совсем по-другому, нежели от мамы или её подруг. Мама сказала, что приехал Николенькин папенька, и он теперь будет жить с ними.

— Ничего, — рассуждал, как умел, трёхлетний Николенька, — места всем хватит и может это даже хорошо, что папенька приехал.

Маша позвала кормилицу и та вынесла на руках в бело-розовом кружевном наряде шестимесячную, с каре-серыми глазками девочку, похожую на Машу.

— А это наша дочка, Лидочка. Я её так назвала. Надеюсь, Вы не будете против, Павел Матвеевич? — радостно подняла она глаза на мужа, поправляя чепец на головке малютки.

Павел взял дочку на руки, вдохнул её нежный запах и только тогда полностью осознал, что он, наконец, дома! Что это его любимая жена и его дети сейчас подле него. Душа его, истосковавшаяся по родным стенам и милым сердцу лицам, наполнилась нежностью и долгожданным спокойствием.

Первые дни по прибытии домой, Павел наслаждался близостью с женой, комфортом и уютом родного дома, общением с матушкой и детьми.

Несколько раз Стояновские навестили Елизавету Николаевну, матушку Маши. Павел нашёл её в весьма плохом состоянии. Она угасала день ото дня и, спустя неделю после возвращения Павла с войны, умерла. После её похорон Павел занялся было хлопотами по дому, не желая оставлять Машу одну, в очень тяжёлые для неё дни. Но домашние дела скоро наскучили ему. Его трудолюбивый и неугомонный нрав не позволял проводить жизнь праздно. Павел активно принялся подыскивать для себя новое место службы. Вскоре оно нашлось, правда, не столь прибыльное, как прежнее.

Однако судьба продолжала ввергать Павла в новые испытания.

Неожиданно заболела, простудившись на зимней ярмарке, Дарья Кирилловна, матушка Павла. Не смотря на старания докторов, она сгорела как свеча, оставив сына, сноху и внуков на Божью волю. Павел похоронил матушку рядом с могилой своего отца.

— Рано покинули Вы нас, милая моя матушка. Теперь уж навечно Вы с батюшкой вместе. Как и завещали, исполнил я Ваше пожелание: покоиться с ним рядом, — сдерживая слёзы, молвил он, бросая комья мёрзлой земли на гроб матери.

Оправившись от нежданной утраты, Павел всё больше стал задумываться о том, чтобы уехать из Томска в новый строящийся город на Оби Ново-Николаевск.

— Душа моя, — обратился он к жене, — мне место хорошее в управе Ново-Николаевска предложили. Это безуе́здный город близ станции Кривощёково. Ну, Вы должны помнить, мы оттуда в свадебное путешествие отправлялись. Город молодой, строится только. Но у него большое будущее. Дорогу железную там проложат. Сам царь-батюшка ратует за то. Уже и мост через Обь строить начали. Через несколько лет Ново-Николаевск большим центром в Сибири станет. Как Вы, Машенька полагаете, не переехать ли нам туда? Начнём новую жизнь. От мрачных мыслей и событий последних отвлечёмся. И место для службы очень приличное с большим доходом, — убеждал он жену.

— Я жена Ваша и последую за Вами, куда прикажете, лишь бы вместе, дорогой мой, — только ответила Маша.

— Ну, в таком случае, решено: переезжаем в Ново-Николаевск, — обнимая жену, сказал Павел, — я немедленно займусь поисками хорошего дома там для нашей семьи.

Первая русская революция, начавшаяся 9 января 1905 года в Петербурге, всколыхнула жизнь и в далёкой сибирской провинции. Забастовочная волна прокатилась по сибирским городкам, вовлекая в себя огромное число крестьян-сибиряков. Как и в других городах Сибири и Забайкалья, в Томске прошли массовые демонстрации. Был организован комитет РСДРП, выбран Совет солдатских депутатов. Революция шествовала по Сибири, вдохновлённая утерей контроля над городами их фактической администрацией. Но, по окончании войны в Маньчжурии, воинские части возвращались в Россию по месту своей дислокации. Власть перешла в контрнаступление, используя карательные экспедиции. Вот и в Томске по указке губернатора Азанчеева был устроен кровавый погром, с многочисленными жертвами. В городе прекратились революционные волнения, и восстановился порядок. Маша была очень напугана событиями конца октября 1905года, произошедшими вскоре после возвращения Павла домой. Ещё и потому она охотно согласилась уехать из Томска. Ей казалось, что именно в Томске опасно оставаться. Как она говорила: «город просто заполнен революционерами», не подозревая тогда, что сама живёт с человеком, который искренне поддерживает их идеи.

К лету 1906 года, благополучно распродав свои дома, семья Стояновских переехала на новое место жительства. Павел приступил к делам службы, а Маша занималась благоустройством своего нового дома.

— Милый друг мой, Павел Матвеевич, вот Вы всё на службе своей, а я теперь дома совершенно одна. Нет более с нами наших матушек и мои милые подруги далеко. Так вот. Хочу и я что-то для семьи делать, — робко начала разговор Маша, — как Вы посмотрите, если я домовладелицей стану? Квартиры внаём сдавать буду? Я уже присмотрела пару домов, которые для оного занятия купить можно, — она выжидательно взглянула на мужа.

Павел, отвлекшись от ужина, с удивлением смотрел на жену, он думал над её словами.

— И когда моя милая жёнушка такой оборотистой стала? А ведь это весьма недурственно. Надо и ей занятие иметь. Благо, что капиталы у неё для этого более, чем достаточны: родовое гнездо своё удачно продала и в приданное много получила, — раздумывал он.

— Вы — умница, Машенька! Ну, что же, я не намерен Вам препятствовать в этом. Более того, я непременно помогу Вам и хорошего поверенного для Ваших дел отыщу, — постарался ободрить жену Павел.

— Уж, как я рада, мой друг, что Вы меня поддерживаете! Как же мне не терпится скорее делом-то заняться, — радостно засмеялась Маша.

Она со следующего дня принялась хлопотать по своему делу, тормоша Павла скорее отыскать поверенного.

Купив два двухэтажных дома, Маша кое-что перестроила в них под будущие квартиры. Затем она закупила мебель и всё необходимое для их обустройства: постельное бельё и посуду, кое-какие мелочи для украшения комнат, картины, кадки с цветами и прочее. Каждый вечер Маша при первой возможности обсуждала с мужем новости прошедшего дня и планы на будущий день. Подобно ребёнку она радовалась даже небольшим успехам. Павел смотрел, как увлечённо его Машенька занимается благоустройством своих домов, как старательно ищет персонал для обслуживания будущих жильцов. Он только диву давался её искромётной энергии и желанию представить всё наилучшим образом. Да и сам он мог заниматься своими делами абсолютно свободно, не заботясь о том, что его жена скучает дома одна.

Павел, к тому времени, получил несколько писем от Орлова, проживавшего теперь в Петербурге. Очень осторожно Орлов описал Павлу, что к нему могут обратиться за помощью. Он попросил его по возможности принять в ней участие. И, действительно, через некоторое время в дом Стояновских пришёл человек. Он принёс несколько писем и брошюр, написанных каким-то Лениным, сказал, что за ними придут. Павел открыл одну из них и полностью погрузился в чтение. То, что содержалось в этих брошюрах, взволновало его до глубины души. Эти строки, отпечатанные на плохой бумаге, в кустарной типографии были написаны о январской революции, разразившейся в России. О действиях большевиков в ней. Ленин писал очень убедительно о январских и последующих событиях, указывая пути для дальнейшей борьбы с самодержавием. Он высоко оценивал действия большевиков, не смотря на жестокое, кровавое подавление революционных волнений. Если раньше у Павла ещё оставались некоторые сомнения, то сейчас он осознавал, что это теперь и его путь. Что он теперь связан со своим народом. С Иванами, которых оперировал он там, на войне. Он понимал теперь, что за счастье своего народа он даже мог бы пожертвовать своей жизнью.

Брошюры и листовки приносили не один раз, Павел всегда внимательно прочитывал их. Теперь он видел всё уже совсем по-иному. Он понимал, что при действующей форме правления ничего не изменится для простых людей, создающих все блага для правящего класса. Необходимо свержение монархии, перераспределение всех богатств по справедливости. Только тогда Россия станет великой страной великого народа. Павел всё больше укреплялся в решении идти с революционерами до конца.

Стремительно бежало время. Иногда требовалась другая помощь — материальная: для проведения съездов РСДРП, для выпуска партийной литературы и прочего. В этих случаях Павел не отказывал, жертвуя значительные суммы в партийную кассу.

Вместе с тем, он, чувствуя опасность и полагая, что революционерам крайне редко удаётся дожить до старости, был очень нежным, внимательным мужем и любящим отцом. В 1907 году в семье Стояновских родилась малютка Олечка. Все были счастливы. Жизнь продолжалась.

Вскоре, поправив здоровье после родов, Маша снова занялась своими делами. Оставив детей под присмотром многочисленных нянек, кормилиц и гувернёров, она подыскивала надёжных домоправителей. Маша проверяла качество блюд для своих постояльцев. Вникала во все хозяйственные дела и даже создала небольшую библиотеку в одном из домов, чем особенно гордилась. Это дело очень увлекло её, к тому же оно приносило ей хороший доход.

Всё складывалось удачно у Стояновских, подрастали дети, супруги занимались своими делами.

В мае 1909 года в Ново-Николаевске случился большой пожар, заставивший семью попереживать. Во дворе одного из домов города топилась печь. От искры, попавшей на солому, произошло возгорание, быстро объявшее пламенем большую территорию. День был ветреный, и через час полыхало уже пять улиц. Пожар длился несколько дней. Весь город заволокло тяжёлым, густым, смрадным дымом, было трудно дышать. По счастливой случайности, дом Стояновских не пострадал, не попал огонь и на дома Маши, что сдавала она жильцам. В городе выгорело 22 квартала, сгорело 794 дома и все находившиеся рядом с домами постройки. Тысячи людей в один миг остались без крова и средств к существованию.

— Сколько же народа от пожара пострадало! Каково это — без крова, без одежды остаться? Сердцу больно глядеть на них. Я думаю, Машенька, нам надобно пожертвовать определённую сумму погорельцам, — сказал Павел своей жене.

— Да, Павел Матвеевич, я тоже хотела просить Вас об этом. Я полагаю, что могла бы предоставить некоторым семьям, в коих детей много, несколько квартир в своих домах. Без оплаты, разумеется, хотя бы на полгода. Как Вы смотрите на это моё решение, мой дорогой? И вот ещё, надо собрать что-то из одежды и еды погорельцам. Хорошо я придумала? — кипела энергией Маша.

Ещё долго висело над городом облако из пепла, и носился тяжёлый запах гари. А через несколько дней после пожара в городе начался тиф. Страшное время переживал город, а вместе с ним и семья Стояновских.

Прошло пять мирных лет. За эти годы Павел стал очень просвещённым революционером. Он отлично разбирался в вопросах классовой борьбы. Ему не составляло труда выступить на собрании партийной ячейки и победить в полемике почти по любому вопросу. В его доме по-прежнему появлялись люди с письмами и брошюрами, и даже несколько раз собирался актив партячейки.

— Что за люди бывают в нашем доме? Вы, дорогой мой, почему-то не знакомите меня с ними. У Вас есть от меня тайна? — переживая, спрашивала Павла жена.

— Ну, что Вы, ангел мой, это дела службы и оные господа мои сослуживцы. Прошу Вас, не беспокойтесь понапрасну, — успокаивал её Павел.

— Нет, мой друг, тревожно мне за Вас, что-то скрываете Вы от меня. Чем же заслужила я Ваше недоверие? — обижалась Маша.

Павел обнимал жену, клялся, что это только деловые встречи. Не имел он права рассказать ей о своей подпольной деятельности, оберегая горячо любимую жену от волнений и страданий. Но и отречься от своих революционных убеждений уже не мог.

Павел осыпал Машу подарками без всякого повода. Он был с ней очень нежен и ласков, изливая на свою жену потоки любви, стараясь как можно полнее насладиться моментами близости с любимой.

Машу пугали его страстные выпады, ей казалось: он живёт, как в последний день. Приглядываясь к Павлу, она часто ловила его отвлечённый взгляд, читая на его лице озабоченность и тайные раздумья. Но как ни пыталась Маша выведать у мужа, какие мысли тревожат его, он всегда ловко уходил от ответа. Это беспокоило её всё больше, она чувствовала, что их безмятежному счастью грозит беда. И тени её уже бродят совсем рядом.

Николенька с 1910 года жил далеко в Петербурге. Он находился на обучении в «Первом кадетском корпусе». Учиться ему предстояло ещё девять лет, после чего станет он подпоручиком. Его офицер-воспитатель, подполковник Александр Николаевич писал ей два раза в год об учёбе их мальчика. Письма воспитателя всегда сопровождались похвалой способностей сына. Николенька приезжал домой только летом на непродолжительные каникулы. Сам он писал не часто и очень коротко. Маша же отправляла весточки своему дорогому чаду регулярно.

— Ребёнок же ещё совсем. А как на отца похож, ну копия просто: строен, такие же светлые волосы и так же тщательно уложены на косой пробор. И глаза голубые, всё как у отца. Радость моя и гордость! — думала она, с любовью поглаживая карточку, на которой их сын стоял с двумя однокурсниками в красивой кадетской форме.

Сильно скучала Маша по сыночку, находящемуся далеко от дома.

В августе 1914 года началась война с немцами. Маша ожидала и боялась разговора с мужем о его решении отбыть на фронт. Это вскоре случилось и она, даже не пытаясь изменить решение мужа, собрала его в дорогу. Как и десять лет назад, Павел прощался с семьёй, обещая вернуться живым.

После недолгих сборов Павел уехал с бригадой Красного Креста на фронт, оставив свою семью без поддержки со стороны родных. И родных к тому времени уже почти не осталось, только тётка в Самаре, дама преклонных лет, тихо доживала свой век. Где-то, в Воронежской области, жил ещё дядя, младший брат покойного батюшки Маши. Но с семьёй Стояновских связи он не поддерживал, так как по молодости рассорились они с Мефодием Гавриловичем, да так и не примирились.

— И что уж там приключилось между ними, из-за чего ссора случилась? Да ещё такая, что за всю жизнь так к миру и не пришли, — думал Павел.

Маша оставалась с детьми совершенно одна. Павел это хорошо понимал, но чувство долга было в нём сильнее.

На фронт Павел прибыл в середине сентября. Он был откомандирован в военно-санитарный поезд старшим врачом. В первую свою поездку поезд прибыл на станцию, объявленную местом сбора раненых для дальнейшей транспортировки их в тыл. Павел увидел обширное пространство вдоль железнодорожных путей занятое раненными. Они лежали на носилках и просто на земле. Раненных было несколько тысяч, а в поезд смогли погрузить только чуть больше трёхсот человек. Некоторых пришлось разместить на крышах вагонов. А остальные так и остались там, на открытом пространстве вдоль железнодорожных путей, в ожидании следующего санитарного поезда. Всё это произвело на Павла очень тяжёлое впечатление.

Большую часть времени суток проводил он у операционного стола, удивляясь, как плохо оказывалась медпомощь на местах.

— Что же это, у сестёр милосердия ни бинтов, ни обезболивающего нет. Как же самыми элементарными средствами не могут их обеспечить? А эвакуация раненых поставлена из рук вон плохо! Ждут подолгу на станциях поезда под открытым небом, без еды и воды, без всякой помощи. Раны гниют, червями кишат. Как много ампутаций приходится делать, чтобы спасти жизни раненых. Могло бы без них обойтись, если бы медикаментов хватало, и медпомощь вовремя поспевала, — думал с раздражением он, — почему у немцев всё иначе? Эх, Русь-матушка! И когда же порядок у нас будет!

Опять потянулись военные будни Павла, полные тяжелейшей работы. Ему было горько и больно, за людей неведомо за что, попавших в эту кровавую мясорубку. Поезд не раз подвергался атакам немецкой авиации. Однажды разбомбило снарядом вагон с кухней. Погибло двое работников кухни. Но главное все остались на сутки без еды, и персонал и раненые. Однако с этой бедой справились, столкнув разбитый вагон с рельсов. Сцепили уцелевшие вагоны и на ближайшей станции оборудовали кухню в одном из вагонов, значительно потеснив раненых.

Писем от Маши пришло всего несколько, которые тоже доставлялись плохо. Они, то обгоняли их поезд, то отставали от него. Она писала Павлу о своих делах, о детях. Но более всего писала о своей нежной любви к нему, о том, как они ждут его возвращения домой. Видимо, Богу угодно было, чтобы Павел вернулся домой раньше окончания войны. Но и тут без беды не обошлось.

Ранней весной 1916 года Павел, участвуя в погрузке раненых, сильно простудился. В тот день бушевала метель, порывистый ветер обжигал лицо и руки, студил взмокшую от работы спину. Ослабший, от ежедневной выматывающей, многочасовой работы и хронического недосыпания, организм не находил сил для выздоровления. Павлу становилось всё хуже.

— Судя по всему, у меня крупозное воспаление лёгких, — переживал он, заходясь в лающем сухом кашле, чувствуя в лёгких хрипы и свист, — в поезде, пожалуй, мне не вылечиться. Да если и отправят меня куда, всё равно, лечение займёт много времени.

Через два дня Павла сняли с поезда в тяжелейшем состоянии и отправили в образцово-показательный царский лазарет, располагавшийся в Зимнем дворце в Петербурге.

Через месяц подлечившийся Павел был освобождён от службы и направлен для дальнейшего лечения в Ново-Николаевск. Домой он прибыл в середине мая1916 года. Радостно встретившая семья, вдохнула в Павла новые силы.

Всё благоухало вокруг весенним цветением, и птичье пение ласкало слух. Природа отошла от длительной зимней спячки и спешила радоваться жизни. Красавица Обь несла свои мощные воды на север к Карскому морю. Иногда по ней плыли баржи с песком или лесом. Ходили белоснежные пароходы, дымя трубами и оглашая реку длинными басовитыми гудками.

— Ах, дорогой мой, как же хорошо здесь! Как красиво! — восхищалась Маша.

— Да, душа моя. Такая сила, такая мощь! — думая о своём, отвечал ей Павел.

Стояновские, прогуливаясь вдоль Оби, любовались открывающимися перед ними видами, наслаждались общением с детьми и друг с другом.

Павел снова работал в управе и с ещё большим энтузиазмом занимался революционной деятельностью. Его работа давала ему возможность изготавливать различные бумаги с печатями, дающие его товарищам-большевикам определённую свободу в перемещениях, в первую очередь, по России. Побывав на войне, Павел, как и раньше, прежде всего, обратил внимание на страдания народа, защищающего амбиции государя, не сулящие ничего привлекательного для простого люда. Он видел, как волна народного гнева растёт, увеличиваясь с каждым днём, взбухая нарывами стачек в разных городах Сибири. Как крепнет большевистская партия, как дают ростки по всей России её идеи свержения царизма. Павел ждал революцию, уповая, что тогда уж народ вздохнёт свободно. Он распрямит свои плечи, устремляясь в светлое завтра. Не надо будет прятать взгляд от очередной несправедливости и глумления над его любимой родиной. Миром станут править светлые силы, несущие людям только добро.

Но так рисовалось в его мечтах, а как всё будет на самом деле, он не знал.

Глава 13
Разбойники

Февральский переворот 1917 года принёс населению огромной страны небывалый экономический кризис. Падало производство. Закрывались фабрики и заводы. Бо́льшая часть рабочих, выходцы из крестьян, потеряв работу, возвращались в деревни к своим семьям и родным.

Постоянно ухудшалось положение с продовольствием. Хлеба не хватало даже фронту. Да и по всей стране реально возникла угроза голода. Цены на всё, особенно на продукты, росли, как грибы после дождя.

— Наталья, собери чаво нито мяне с собою поснедать. В Уфу поеду, покаместь дороги не развязло. Мёду две баклажки, мучки аржаной пудика два. Ну и несколько кур, пару гусей, да зерна пуд. Много брать не буду, штоба спрятать в сене сподручно. Продать надобно. Нынче всё энто в большой цене, барыш добрый будеть, — рассматривая свои сапоги, говорил Иван жене.

Наталья застыла у печи с ухватом в руках.

— Ты, чаво энто, Иван? Время ныне уж дюжа страшно. На дорогах грабители, убивцы! Куды собралси?

— Ничо, уж мы загодя с Порфирием сговорилиси. Он тожа свое продукты повязёть. Да Гришку с собою возмём. Можа и Андрюха ихий поедеть. Ничо, мать, сдюжим како нито, — скупо улыбнувшись, успокоил он жену.

— Боязно, Ваня. И штоб энта иха революция зачахла навовсе! Бандитов развелося, што блох на собаке. И кажный норовить в чужой карман залезть, — зло ответила Наталья, — колбасу, можа, ишшо положить? — предложила она.

— Не надь. Духовита она шибко, голодный за версту учуеть. Сама баешь, разбойников много. Кому разбой, кому революция, а кому — пристрой к избе мастерить надыть. Сбирай, мать, нас с сыном в дорогу. Завтрева и поедем, — закончил разговор Иван.

На следующий день с утра, как только рассвело, на двух подводах тронулись друзья в неблизкий путь. Они упаковали всю провизию глубоко в сено. Положили и ружья, заряженные крупной дробью, на всякий случай. Поверх сена бросили котомки со снедью в дорогу.

— Ежели всё будеть спокойно, к ночи поспем. А тама, на постоялом дворе заночуем и поутру — на базар, — мечтал Порфирий.

— Да, продукты нынче в цене. Зима-то лютая была. В город почитай и не ездил никто. Скольки нашего брата крестьянина в усмерть замёрзли в дальних-то дорогах, ужасть! — откликнулся Иван, — Вота тольки морозы ослабли, так друга напасть, опеть-таки навалилася. Разбойники по дорогам грабять. Тако ухи навостри́тя, глядеть в оба! — настраивал он попутчиков.

Лошади шли размеренным шагом, вдыхая свежий мартовский воздух, от чего бока их раздувались при движении. Вокруг простирались ещё заснеженные поля, перемежаясь голыми, дрожащими на ветру перелесками. Дорога тянулась черно-серой, оттаявшей лентой. По её обочинам лежала ажурная ледяная кромка, нежная и хрупкая, разбивающаяся, как тонкое стекло под колесами телег. Иногда их путь проходил по лесу, становилось жутковато. Путники замолкали и боязливо крутили головами, выглядывая неожиданную опасность. День выдался солнечным, погожим. Ничто не предвещало неприятностей. До вечерней зорьки ехали спокойно.

Начало смеркаться. А дорога повернула в большой лесной массив. Отсветы весеннего заката блуждали в кронах деревьев, не проникая в чащу, которую окутывала мгла.

— Ужо скорея ба луна взошла, — негромко произнёс Гришка, правящий передней повозкой.

— Не боись, паря! — ободрил его отец, похлопав по спине.

— Бать, глянь-кось туды, — указал Гришка отцу на дорогу, открытую на повороте.

В это время на небе показался яркий полумесяц, осветив лес, наполнив его загадочными тенями и ночными тайнами.

Впереди, прямо поперёк дороги, лежало небольшое дерево, по силам поднять каждому из путешественников. Но объехать это препятствие было невозможно. Путники насторожились.

— Тпру-у! — придержал лошадь Гришка, — Пойду, уберу, штоль? — кивнул он в сторону дороги.

И в это время с двух сторон, невесть откуда, появились четверо мужиков. Они были вооружены дубинами и, тускло мерцающими в свете месяца, ножами.

— Стой! — зычно крикнул один из них, мохнорылый детина, — А ну, слазь с подвод!

Иван мгновенно прошарил взглядом придорожные кусты в ожидании бо́льшего числа разбойников, но никого не заметил. Он легко спрыгнул с телеги, как бы держась за её край, нащупал под сеном ружьё.

— Не балу́й! — выхватил он оружие, наставив его на того, кто остановил их, — Ваша нито, затея? — грозно спросил он про дерево на дороге.

Мужики не ожидавшие, что подвод будет две, и что путники будут вооружены, явно испугались при виде ружей. Они слегка отступили, но не кинулись назад в лес. Напрягшись, стояли они, кидая взгляды на своего вожака, в ожидании дальнейших действий.

— Нам терять неча, — распаляя себя, прорычал предводитель разбойной шайки, — порежем всех! Кошельки и жратву сюды!

— Не успешь, — так же, нахраписто, ответил Иван, — мы вас, как кутят, пострелям!

И тут произошла удивительная перемена.

— Мужики, — видимо, почувствовав своё бессилие, вдруг жалостливо проговорил вожак, — дайте хоть толику хлебца. Третьего дни не жрамши, крошки во рту не было.

Порфирий и Иван переглянулись, они поняли друг друга с одного взгляда.

— Нам ба тожа надыть потрапезничать, весь день без пишши, — миролюбиво ответил Иван, показывая, что нет у него страха перед разбойниками, — Гришка, а ну костерок сгоноши! — приказал он сыну.

Через несколько минут у дороги на утоптанном снегу горел костёр. В старом мятом котелке булькал кулеш с салом. Сидели на лапнике путники и разбойники и вели, как давние друзья, задушевную беседу.

— Давно разбойничаете? — спросил Порфирий у вожака, уплетавшего ломоть чёрного хлеба с солью.

— Дык, почитай, два месяца, — судорожно сглотнув, ответил тот.

— А семья игде жа? — снова задал вопрос Порфирий.

— Дык, на погосте. С голодухи друг за другом свернулиси, жена да трое деток, — спокойно, как о чём-то обыденном, проговорил вожак.

Порфирий пристальнее вгляделся в лицо собеседника:

— Да, ведь он молодой ишшо совсем, тольки космами, да бородой оброс, што на лешего походить стал! — удивился он.

Разбойники выглядели неприглядно: грязные, обросшие и сильно оборванные.

— А игде обретатесь-то? — вновь задал Порфирий вопрос разбойникам.

— Дык, в яме. Должно от медведя осталася. Тако мы лапнику натаскали, вота и отлёживаемся тама, в куче, — услышал он безрадостный ответ, начинавшийся с полюбившегося разбойнику слова.

— Ты, вота чаво, скажи: есь тута ишшо разбойники, окромя вас? — спросил Иван.

— Нет, нетути, — грустно покачал головой вожак, — допрежь нас поболе было в банде. В землянке жили, — он с сожалением вздохнул, — так сгорела она, а людишки помёрзли. Зима нонче была злюшша. Вот, тольки мы и выжили, — совсем печально закончил он.

Тем временем поспел кулеш. И все дружно уселись вокруг котелка, исходившего густым паром, вызывающим вязкую слюну. Черпали ложками вкусную, горячую кашу, торопясь и обжигаясь.

— А чаво жа вы на нас кинулиси? Неужто, поблазнилось, совладать с нами смогёте? — насытившись, спросил Иван.

— Дык, голод погнал, на фарт понадеялиси, — ответил вожак, с набитым ртом.

Мужики поговорили ещё о своей нелёгкой доле. О голоде, что косит крестьянские семьи, почём зря. О революции, от которой крестьяне ждали распределения земель, так и не происшедшее. В конце разговора сошлись на том, что лучшего впереди, должно быть, не предвидится.

— А вы, чаво энто, в дорогу сунулися, в лихое время? — заинтересовался вдруг вожак.

— А мы, — Иван, сделав знак Порфирию, начал самозабвенно врать, — мы вота с братом на похороны дядьки в Уфу едем, тётке чуток подсобить, — и он пустился в россказни о том, каким знатным сапожником был их дядька и какая у него большая семья, которую «теперича придётси им с Порфирием кормить».

Расстались разбойники и сельчане мирно, почти по-приятельски.

— А ты хитёр, Иван, — восхитился Порфирий действиями друга, как только отъехали они по дороге на приличное расстояние, — ловко упредил их, разбойников энтих.

— Да, каке оне разбойники? Горемыки, — невесело откликнулся Иван, — да и завяжиси потасовка, мы ба должно с имя верно сладили. Да, токмо, вдруг ба ктой-то поранилси ни за́ што, отчитывайси опосля перед бабами. Миром то, оно завсегда лучшее.

В город путешественники въехали далеко за полночь. Жители его давно спали, дома смотрели на улицу тёмными окнами. Только кое-где вдоль проезжей части тускло светились керосиновые фонари. Телеги, гремя по мёрзлой мостовой, проехали до постоялого двора, где их приняли заспанные хозяева. Зевающий и почёсывающийся половой с полотенцем на руке предложил путникам поздний ужин: порцию мясного приготовления за 40 копеек и порцию рыбного блюда за 60 копеек, и по порции чаю со сливками за 60 копеек.

— Более ничего-с не осталось, — извиняясь, с поклоном, произнёс половой.

— Ладныть, ташши чаво осталоси. Да скажи, штоба лошадям овса задали, да напоили с дороги, — распорядился Иван.

Проследив за тем, как убрали телеги в угол двора, поближе к собакам, накрыв их дерюжками, мужики отправились в верхний ярус спать.

Утром проснулись позже, чем планировали. Умывшись и перекусив наскоро пельменями стоимостью 80 копеек за 100 штук, путники поспешили на базар, гудевший многоголосьем покупателей и торговцев на все лады. Места́ им достались с краю длинного ряда из телег, с которых продавали, у кого чего нашлось: мануфактуру, снаряжение для коней, а также продукты, курей, и поросят живьём. Однако товары, привезённые сельчанами, покупатели расхватали чуть не в драку. Цены на птицу выросли почти вдвое, на муку — в три с лишним раза, на мёд — в три раза. Но больше всего спрос был на молоко, яйца и картошку. Эти продукты оказались у Порфирия, и он получил барыш больше ожидаемого, в восемь раз.

— А ишшо молоко есь? А яйца? — волновалась толпа покупателей, — А мне мучицы фунта два и картошки полведра, — кричала дородная баба, протягивая деньги, зажатые в кулаке.

Отторговались мужики скоро. На базаре взяли по вязанке баранок да по кулёчку леденцов. Быстро собравшись, решили трогаться в обратную дорогу. По пути заехали только в скобяную лавку. Прикупили гвоздей, скоб для строительства, кое-что из хозяйственной утвари, и двинулись к дому.

— Поспешать надыть, — ответил Иван на просьбы парней задержаться в Уфе, поглядеть на городскую жизнь, — вдруг приметил кто, што при деньгах мы. Ограбить и здеся могуть, лихих людей нынче в достатке.

Спорить с ним желающих не нашлось. Пока ехали по городу с любопытством глазели по сторонам, удивляясь, что совсем не видно жандармов. По улицам ходили группами солдаты с винтовками и рабочие, которые называли себя народной милицией. Тумбы для объявлений все были обклеены листовками и газетами. Следов погромов путешественники нигде не заметили.

— Спокойно, кажись. А в Питере, бають, буза была страшна, кода жандармов изводили. Побили, говорять, насмерть, нет числа, прям тама игде застали, — возбуждённо проговорил Порфирий, перебравшись в телегу к Ивану.

Все притихли, с любопытством слушая рассказ Порфирия.

— Энто кто жа тебе сказывал? — удивился Иван.

— Дык, Митяй Анисимов возвернулси оттудова намедни. Важный весь из сябе. Говорить, к большакам примкнул, парте-ейный, — протянул Порфирий со значением, — вота он и поведал.

— На толковище, штоль? И чаво он ишшо сказывал? — поинтересовался Иван.

— Што ты! Таки страсти сказывал! Говорить, палили магазины и склады´ «спекулянтские» с мукой и другим провиянтом. Транваи тожа жгли, безо всякого удержу.

— А транваи, энто чаво такое? — не удержался от вопроса Гришка.

— Транваи — энто большушши крыты повозки. Дюжа много людей перевозять. А тянуть их кони по рельсам, ровно поезд, — гордый своими познаниями, объяснял Порфирий.

Он был доволен, что его слушают с интересом, рассказывать он всегда любил.

— Ну, вота, погромили питейных заведений немало, пожгли их. Но хужее всего офицерам дворянским пришлося, да околоточным с другими полицейскимя. Лютовал народ, инда глядеть страшно. Раздирали на куски, как есь, — вдохновенно рассказывал Порфирий.

— Ну, будя, страшшать в дорогу-то, — неожиданно прервал его Иван, — давайтя о своём побаим, деньги надыть порядком припрятать. Чичас разделим их и кажный спрячеть на сабе чуток, под рубаху, в валенки, в шапку, али ишшо куды. В сено толику надобно схоронить, от греха подальше.

Телеги остановились посреди снежной равнины, где гулял вольный ветер и на версту вокруг были поля´. Мужики стали прятать деньги. Через несколько минут повозки продолжили движение. К большому лесу подъехали к ночи, помня, что именно здесь повстречали разбойников. Путники перекусили в дороге, на окраине одного из перелесков, заметив большую сухую валежину. Они разожгли костёр, вскипятили воду, бросили туда ароматные сухие травы. Запасы провизии, приготовленной жёнами, подходили к концу. И, всё же, Иван отложил в сторону узелок, с купленными на постоялом дворе пирожками.

Ярко светил месяц, указывая дорогу, лошади тревожно фыркали и шли без понуканий быстрее.

Снова Гришка увидел дерево, преградившее им путь, и опять у дороги появились те же разбойники.

— Здорово! — обратился к вожаку Иван.

— Значится, схоронили? — спросил тот.

— Ну, знамо, схоронили. А это вот вам, с поминального стола, — протянул Иван узелок с пирожками разбойникам.

— Спаси Христос, спаси Христос, — зашептали они, — царствия небесного рабу Божьему…

— Евдокиму, — подсказал Порфирий первое, пришедшее на ум, имя.

— Евдокиму, Евдокиму, — закивал головой старший, пытаясь развязать узелок замёрзшими пальцами.

— Ну, прощевайтя мужики. Разбойничать кончайтя. Сгините, аль всё одно, споймають, — крикнул им Иван.

Всю оставшуюся дорогу Иван думал о том, какие времена пришли. И раньше жилось крестьянину тяжело, а нынче и вовсе приходится трудно, и что ждёт их впереди, непонятно.

Холод не давал уснуть, да к утру и живот подвело, хотелось есть. А лошади, изрядно притомившись, еле тащились.

— Но, милай, поспешай! Ужо скоро отдохнёшь. Водицы попьёшь, сенца поешь Деревня-то он, близёхонько ужо, — уговаривал мерина Гришка.

Лишь к вечеру прибыли путники домой. Наталья только вошла в избу с ведром молока, она процеживала его через тряпицу, с помощью Зины. И тут послышался скрип открывающихся ворот.

— Слава Богу, возвернулиси… — облегчённо выдохнула она.

Накормив мужа и сына, Наталья попыталась расспросить их о поездке.

— Всё ладно, мать. Всё купил. Будеть теперя чем до посевной занятьси, — удовлетворённо ответил довольный Иван, отдавая жене деньги, — торговля дюжа бойкая была, барыш большой.

— А по лесам како, не страшно? — допытывала она.

— Тако в иных городах чичас пострашне, чем в наших лесах, — промолвил Иван, вспоминая горе-разбойников и рассказы Порфирия о Петрограде.

Иван и Гришка спокойно спали, вздыхая и похрапывая во сне. Не знали они о том, что начав возведение пристроя к избе, им не закончить его никогда. Да и не нужен он вскоре станет ни Ивану, ни, тем более, Гришке.

…Отшумели вьюги и метели. Ушли крепкие трескучие морозы. Зима устав лютовать, отступала. На смену ей робко шла весна.

В этом году пасхальная неделя пришлась с восьмого по пятнадцатое апреля. Для праздничного богослужения в церкви собралось больше половины сельчан, принарядившихся к празднику. Бабы в расшитых шушунах, душегреях подбитых мехом, цветастых полушалках и котах*, шуршали юбками в складку из бязи и мериноса*. Мужики нарядились в кафтаны и зипуны из домотканого сукна, расшитые тесьмой по вороту и рукавам. Подпоясались широкими, шерстяными, затейливо плетёными кушаками. У большого числа мужиков на ногах новые лапти. А кто побогаче — в кожаных сапогах стояли во время церковной службы, переминаясь с ноги на ногу. Мяли в руках картузы. Народу набилось в церковь столько, что и руку поднять, для того, чтобы перекреститься, было нелегко. В церкви было жарко. Гриша стоял рядом с отцом, истово осеняя себя крестом, не замечая, что с него не сводят глаз сразу несколько девушек.

— До чаво жа хорош! Чуб волной на лоб падаеть. А из-под смоляных бровей как обольёть синь озёрная, тако прямо утопнуть можна, — думала Глашка Наумова, кидая жаркие взгляды на Гришку.

С другой стороны, чуть позади Чернышёвых, усердно клала поклоны Ульяна Копылова.

— Боже! Баскушший* какой! Ну, прям глаз не отвесть! И силишша видать при ём! Вона плечи, да руки каки. Такимя обоймёть, инда сердце, должно, зайдётси, — не пыталась отогнать она грешные мысли.

Даша Потапова украдкой ежеминутно посматривала на Гришку. Давно её душа тянулась к этому парню, видела, что и он глядит на неё ласково.

— Никогда Чернышёвы не примуть мяне в свою семью. И как энто объяснить свому сердечку? Пошто мы-таки бедны? — с грустью думала она.

Под колокольный звон толпа прихожан, заполнявших церковь, пёстрой волной вылилась на улицу. Люди улыбались друг другу, долго христосовались, обмениваясь крашеными яйцами и трижды целуясь.

— Христос Воскресе, Гришенька! — павой подплыла Ульяна к Гришке.

— Воистину воскресе! — откликнулся он, не ожидавший христосования с этой красивой молодкой, с раскосыми глазами, цвета гречишного мёда.

— Зашёл ба коды, одинокай бабе завсегда помощь мужицка потребна, зайдёшь? — провела Ульяна ладонью по груди Гришки, вопросительно подняв на него дивные глаза.

— Зайду, — ответил, обомлевший от её красноречивого взгляда, Григорий.

Ульяна, повернулась и, покачивая бёдрами, отошла от него, сразу попав в окружение нескольких мужиков, желающих похристосоваться с ней.

Гриша проводил её долгим взглядом:

— Красивая ведьма! — подумал он, ощущая необычное волнение в груди, доселе не знакомое ему, — Зайду. Обязательно завтрева и зайду, — решил Григорий.

— Вота, змеишша! — повела взглядом на Ульяну Глашка Наумова, — От этой не вырвется, коль она на его глаз положить, — с досадой подумала Глафира.

Весь следующий день Гришка думал об Ульяне. Наконец, решился. Он наскоро оделся и, пробурчав, что идёт к Федьке Аржанову, отправился к Ульяне, жившей на другом конце села.

Ульяна одна обитала в небольшой избёнке, оставшейся от мужа, погибшего в войне с германцами в прошлом году. Она поглядывала в окно и сразу увидела Гришу, широко шагающего по улице к её дому. Дверь у крыльца скрипнула. Ульяна уже в сенях шагнула к Григорию, припала к его груди всем своим жарким телом.

— Уж, как я ждала тябе, Гришенька, как ждала! — страстно шептала она, потянув его за рукав в горницу.

Обалдевший Гришка на время онемел. Так, не говоря ни слова, прошёл и сел на лавку возле стола. Ульяна засуетилась, выставляя на стол праздничные угощения, наливая в стопки бражку.

— За праздник, Гришенька, — радостно говорила она, поднося гостю стопку.

Григорий опрокинул жгучую жидкость в себя, закусил куриной ножкой и, утирая губы кулаком, спросил:

— Тако, чаво делать-то надыть?

Ульяна залилась звонким, серебряным смехом:

— Глупой, какой! Чаво мужики с бабами делають? Дюжа люб ты мяне, об тябе все мое думки, все сны, — шептала она ему, вороша его волосы, целуя его щёки, лоб, глаза, обдавая жаром, виднеющейся из прорези кофты, упругой, налитой груди.

— Погодь чуток, — Ульяна выскользнула в сени, где тут же звякнул металлом засов на двери.

Войдя в горницу, она скинула с плеч полушалок, ослабила шнурок на панёве, которая скатилась на пол, упав к ногам. Ульяна, задула огонь в керосиновой лампе и потянула Гришку к кровати, с горой подушек на взбитой перине. Одним движением она скинула с себя рубаху и повалилась спиной на постель, шепча жаркие слова, разжигающие в Гришке страстное желание обладать ею.

Гришка торопливо стянул портки, и, сходу, вошёл в неё напористо, жёстко. Ульяна застонала вымученно и сладко, ритмично задвигалась ему навстречу, прерывисто дыша, обвив его спину руками, то прижимаясь к его телу, то слегка отстраняясь. Гришка впивался в её пухлые губы. Он гладил её грудь, ощущая пальцами твёрдые соски, не прекращая своих размеренных движений, приносящих ему непередаваемое удовольствие. Через несколько минут их тела, подобно молнии, пронзила волна захлёстывающего блаженства, унесшего Гришку в заоблачную высь. Из груди вместе со стонами, вырвался сладкий выдох.

— Гришенька, любый мой, какой жа ты сахарнай! — шептала Ульяна, покрывая поцелуями его тело.

Несколько раз тела их сплетались вновь. Желание получить опять драгоценные мгновения блаженства были непреодолимы, как у путника, одержимого жаждой, сильно желание сделать живительный глоток холодной влаги.

Через два часа, утомлённый любовными ласками Ульяны, Григорий, совершенно счастливый, лежал на мягкой постели, наслаждаясь новыми ощущениями. Они привнесли в него лёгкость и одновременно мужскую силу. Впервые он познал прелесть женского тела, и сознание этого полнило его гордостью. Ему было очень хорошо от этих ласк, от близости с такой женщиной.

— Завтрева приходи на ночь, придёшь? — спросила Ульяна, заглядывая своими «миндалинами» ему в глаза.

— Приду, — нежно целуя её, охмелевшим от полученного удовольствия голосом, ответил Гришка.


*ко́ты — утеплённая женская обувь, типа полусапожек, ботинок.

*меринос — шерстяная ткань из овечьей шерсти.

*баскущий, баский — красивый.

Глава 14
Арест

Лето 1916 года всё семейство Стояновских провело в Самарской области в родовом имении Козициных. Павел окончательно оправился от своей болезни и превосходно чувствовал себя. Он писал письма своим товарищам по борьбе, получал от них ответы, узнавал новости о делах своей ячейки там, в Сибири. Но время было неспокойное, партия большевиков находилась в глубоком подполье, революционеры подвергались жестоким гонениям: каторга, тюрьма, лишение жизни были уготованы им за вольнодумие и желание свергнуть правящую монархию. С начала первой революции по 1916 год было казнено за революционную деятельность, подрывающую устои царизма более 50000 человек. И в тюрьмах томилось более 600000 человек. Но даже это не останавливало смелых борцов, желающих видеть свою родину свободной и счастливой. Павел знал, что царская охранка рыщет повсюду подобно ищейке, проводятся обыски и аресты революционеров. Он полагал, что и его может коснуться что-то подобное, стараясь не поддаваться панике, и гоня от себя мысли о том, что´ в этом случае ожидает его семью.

Вернулись Стояновские в Ново-Николаевск к началу осени. А в середине октября в дом к Павлу нежданно нагрянули незваные гости.

За окнами сгустились промозглые сумерки. Порывы ветра бросали в стекло крупные капли холодного дождя. Павел сидел с газетой у стола, протянувши ноги к камину, откуда шло приятное тепло. Маша устроилась рядом с мужем с пяльцами для вышивания в руках.

— Что за странный шум в дверях? Словно звон шпор слышится… — только успела сказать Маша.

Павел, отложив газету, встал с кресла. Тут в залу почти вбежал их слуга Осип и растерянно доложил:

— Вас требуют, Павел Матвеевич.

Сзади него стояли шестеро жандармов во главе с офицером полиции, и двое незнакомых людей, согласившихся быть понятыми.

— Чем обязан, господа? — учтиво промолвил хозяин дома.

Офицер, отрекомендовавшись, протянул Павлу ордер на обыск.

Маша, ничего не понимая, кинулась к мужу.

— Что это, Павел Матвеевич? Почему эти люди в нашем доме, по какому праву? Что они хотят?

Павел уговаривал свою жену, ничего не объясняя:

— Успокойтесь, моя милая! Они только выполняют то, что им предписано.

Сам Павел был внешне хладнокровно спокоен:

— Вы, вероятно, весь дом намереваетесь осмотреть? — спросил он, ознакомившись с ордером.

Получив положительный ответ, Павел вновь обратился к офицеру:

— Не могли бы вы, господа, в таком случае начать осмотр с детских спален. Время к ночи, дети в скором времени захотят спать. А дом довольно большой, не один час потребуется для полного его осмотра, так что… если вас это, конечно, не затруднит, — попросил он.

Как ни странно, офицер не стал упорствовать. Обыск начался с детских комнат. Жандармы, привычные к такому занятию, действовали быстро, но и особо не церемонились.

— Что же вы так неаккуратно! Нельзя ли не раскидывать всю постель? А одежда, детская же! — возмущались няньки, подбирая разбросанные детские платьица и чепчики, складывая всё назад в комоды.

На вопросительные взгляды офицера жандармы отрицательно покачивали головами.

— Ищите! — коротко приказывал он, сидя в кресле у камина, грея ноги и листая книги из большого шкафа, которые горой теперь лежали на столе перед ним.

Его толстые, поросшие тёмными волосами, пальцы быстро переворачивали страницы. Затем эти пальцы встряхивали книгу и отодвигали её в сторону. Офицер время от времени указательным пальцем правой руки поправлял пышные, чёрные усы, чуть приподнимая их. Мутные его глаза безучастно оглядывали залу уже в десятый раз.

— Ну, что? — спрашивал он каждый раз у вошедшего в залу очередного жандарма.

Жандарм склонялся к его плечу и что-то быстро шептал полицейскому на ухо. Тот, отмахиваясь от него, как от мухи, вновь спрашивал:

— А там, искали? — указывая на дверь, ведущую в другую залу.

Часа через два после начала обыска, изрядно утомившись, офицер расстегнул мундир. Сняв головной убор, он утирал, начавшую лысеть, голову с редкими чёрными волосами, огромным носовым платком. Им же он потирал покрасневшие глаза. Его нестерпимо клонило ко сну. За это время подошли ещё несколько жандармов, в помощь первым. Вновь прибывшие осматривали двор и хозяйственные постройки, а также комнаты слуг.

Вскоре они вернулись с докладом:

— Всё осмотрели. Ничего нет-с! — подобострастно вытянувшись, отчеканил старший из них.

— Искать! — крикнул разъярённый офицер громовым голосом.

Жандармы, подобно огромным серым крысам, опять заметались по залам большого дома. Маша со страхом наблюдала за действиями жандармов, обращая свой взор то на них, то на Павла.

— Зачем же Вы так разбрасываете всё, господа? Эта ваза — наша семейная реликвия. Будьте любезны, обращаться с ней бережнее, прошу вас, — говорила она жандармам.

Но видя, что слова её не имеют на них никакого воздействия, вскоре смолкла совсем.

— Послушайте, Павел Матвеевич, ведь всё равно найдём, — увещевательно заговорил офицер с Павлом, — так Вы бы, Ваше превосходительство, сами указали нам, где искать надобно.

— А что Вы ищете? Вы же не уведомили меня, что вы ищете, — словно удивляясь, ответил Павел.

— Ну, как же. Уважаемый Павел Матвеевич, ведь уже давно нам известно, что Вы в революционной организации состоите, — начал офицер.

— Революционной? — удивлённым эхом повторила Маша, сидевшая до этого «каменной статуей» на маленьком диванчике.

— Революционной?! — обернулась она к мужу, глядя на него полными ужаса глазами, которые уже начали наполняться слезами.

Павел ласково посмотрел на жену, но промолчал.

Маша словно начала прозревать. В её голове замелькали картинки: вот Павел о чём-то напряжённо думает. Вот он куда-то, торопясь, уходит, ничего не объясняя ей. Вот какие-то странные «сослуживцы» собираются в их доме на гостевой половине и ведут разговоры за закрытыми дверьми. А ещё письма, которые приносят посыльные, что прячет Павел в своём бюро. Не зря всё это казалось ей странным. Только уж очень она была связана своими делами, поговорить с мужем глубоко и серьёзно времени не нашла. От этих мыслей из глаз Маши покатились слёзы досады.

— Революционной, революционной, — подтвердил между тем полицейский, — а Вы, что же, дражайшая Марья Мефодиевна, не знали разве, чем муж Ваш на досуге занимается?

Повернувшись к Павлу, он настойчиво попросил.

— Так вот, Павел Матвеевич, укажите нам, где Вы литературу запрещённую храните. Прокламации, переписку с Вашими друзьями-подпольщиками и прочее. Так быстрее будет, — уже требовательно уговаривал он Павла.

— Ну, что Вы, любезнейший, о какой литературе речь идёт? Книги все перед Вами, а другой литературы у меня, извините, нет, — спокойно ответил Павел.

— Ну, в таком случае будем искать, пока не найдём! — угрожающе надвинулся на него офицер.

Обыск продолжался ещё несколько часов. Жандармы старательно, уже не по одному разу, обшарили все углы, шкафы, бюро и секретеры в доме. Они перевернули диваны, кресла и банкетки, подняли все ковры, устилавшие пол в залах. Они устали и были злы. Офицер, находившийся в полусонном состоянии почти всю ночь, сейчас был просто взбешён безрезультатными поисками. Но был он человек опытный в своём деле, и чутьё никогда не подводило его. Вот и сейчас он размышлял:

— Нет, ведь должно же быть! Полгода кропотливой работы, полгода слежки. И всё говорило за то, что сей господин по уши в революционной агитации. Заигрался их Превосходительство в революцию до полного безумия. А как же больно падать придётся с таких-то высот! Так неужели на сей раз ни с чем уйдём? — думал он, с досадой швырнув ремень тяжёлой, железной бляхой о стол.

Неожиданно стол отозвался глухим звуком внутренней пустоты.

Павел заказывал этот стол у столяра-краснодеревщика и просил сделать в крышке его небольшой тайник. Такой, совсем неприметный глазу ни с внешней стороны, ни с внутренней. Он был уверен, что тайник не обнаружат, и всё на сей раз обойдётся. Однако судьба сыграла с ним злую шутку.

— А ну, разберите мне этот стол на щепки! — злорадно крикнул офицер жандармам.

И тут, откуда ни возьмись, появились и топор и ломик. В один миг стол был раскурочен. Груда деревяшек теперь валялась на полу вместо него.

В руках полицейский держал несколько агитационных брошюр и писем, подписанных Лениным.

— Ну, вот, — удовлетворённо проговорил офицер, — говорил я Вам: всё равно найдём. Надеюсь, Вам не придётся объяснять, что последует за этим? Попрошу Вас одеться и немедленно проследовать за нами. Соблаговолите выполнять мою просьбу скорее, — уже спокойно сказал он.

— Что же это, Павлуша? — проговорила Маша, она впервые назвала его так, — Куда же Вас теперь, дорогой мой? Зачем же Вы скрывали от меня всё? — с горечью в голосе, торопилась она сказать ему всё сразу.

— Машенька, ангел мой, нет и не было для меня на земле человека дороже Вас, любовь моя. Простите меня, душа моя, если в силах простить. Но, по-другому поступать я не мог, — в страстном порыве ответил Павел, гладя волосы Маши и целуя её в лоб.

— Знаю, — сквозь слёзы тихо прошептала Маша.

— Поторопитесь господа, и так по вашей милости всю ночь провели здесь, — нервно прикрикнул офицер на Стояновских.

На дворе занимался неприветливый осенний рассвет. Клоки сизого, утреннего тумана медленно таяли, открывая взору ближние и стоящие напротив дома. Из окон домов выглядывали любопытные лица.

Редкие прохожие, торопясь по своим делам, с интересом смотрели на жандармов, усаживающихся в бричку с арестованным господином между ними. Лошади зацокали подковами по брусчатке, бричка тронулась.

Маша опустошённая сидела на краешке кресла, руки её безвольно лежали на коленях, а по лицу лились слёзы отчаянья. Беспомощно оглядывала она всё вокруг, где совсем недавно жило её счастье, разбитое теперь на множество мелких осколков, которые уже ни за что не склеить. Что делать, как жить дальше? Этого она совершенно не понимала. День прошёл в состоянии полного изнеможения, Маша то забывалась сном, длящимся несколько минут, то начинала метаться, лихорадочно обдумывая с чего начать свои хлопоты по возвращению Павла.

Через день, одевшись как можно скромнее, Маша отправилась в полицейский участок. Ей хотелось узнать, где находится её муж и что можно предпринять для его освобождения.

— Простите, уважаемый, не подскажите ли мне, где могу узнать я о муже, — несмело начала она, обращаясь к полицейскому, сидящему за столом и перебирающему кучи бумаг, громоздящихся подле него.

Полицейский заинтересованно поднял на неё свой озабоченный взгляд.

— Арестован? За что, когда? — коротко спросил он.

— Видите, ли, — робко продолжила Маша, — его в революционной деятельности обвиняют, а он… — хотела продолжить она, но осеклась, потому что полицейский посмотрел на неё уже совершенно другим взглядом, казалось, сразу утратив к ней интерес.

— Политический? — сухо уточнил он, — Это Вам к следователю Карелину надобно, а его сейчас нет, — и он снова погрузился в свою работу по переворачиванию бумаг.

— А скоро ли будет? — попробовала спросить полицейского Маша.

— Не могу знать, может, и вовсе нынче не будет, а может, будет, — думая о своём, ответил рассеянно полицейский.

— Вы позволите подождать его здесь? Могу я присесть? — спросила тихо она.

— А это сколько Вам угодно, только будет ли прок? К Вам через недельку сами придут и разъяснят всё. Уж будьте покойны, — откликнулся полицейский, опять «по-человечески» взглянув на молодую и, судя по всему, весьма состоятельную особу.

— Через недельку? Но, это же, так долго! Нет уж, позвольте, я подожду, — ответила она, присев на краешек стула подальше от стола полицейского.

Тот в ответ лишь недоуменно пожал плечами, думая при этом:

— И чего им не хватало? Богатые, по всему видать. Вон дама, какая холёная, да красивая. А им всё революцию подавай!

Маша терпеливо ждала, сидя на стульчике, вороша свои печальные мысли. По коридору ходили люди, задевая иногда край её платья. Она каждый раз вскидывала вопросительный взгляд на полицейского, но он лишь отрицательно мотал головой. Наконец, уличная дверь отворилась, и в неё вошёл щуплый господин, небольшого роста, в круглых очёчках и с кожаной папкой в руке.

— Вот-с, Вас дожидаются, Венедикт Аристархович, — поздоровавшись, указал на Машу полицейский.

— Чем могу служить? — повернулся к ней следователь, — Прошу Вас пожаловать в мой кабинет, — протянул он руку в сторону небольшой двери с медной табличкой.

Войдя в крошечный кабинет, Маша сбивчиво, волнуясь и торопясь, стала излагать суть своей просьбы. Слушая её, следователь мрачнел всё более, наконец, он заговорил:

— Госпожа Стояновская, Ваш муж, как следует из материалов обвинения, государственный преступник. Он на особу монаршую посягнул и на весь строй нашего государства. А, ведь, какой уважаемый человек был. Пост высокий занимал. И вдруг, с отребьем этим связался. В социалисты, видите ли, потянуло. Не знаю, что покажут материалы следствия, да только с такими деятелями разговор короток: каторга или казнь. Так-то, уважаемая, а что именно ему предназначено от его поведения и показаний зависит.

При последних словах следователя в глазах Маши стал меркнуть белый свет. И она, сидя на стуле, провалилась в глубокий обморок. Сколько времени пробыла Маша без сознания, она не знала. Но очнувшись, чувствовала себя совершенно подавленной. Она хотела что-то ещё спросить у следователя, но мысли её, вязкие и горячие никак не могли сформироваться в связную речь. В мутном сознании бились два слова, звучащие как набат: каторга или казнь!

Как только Маша окончательно пришла в себя, следователь обратился к ней:

— Сейчас Вам следует воротиться домой. А на днях я непременно буду у Вас, мне необходимо поговорить с Вами и выяснить кое-что для следствия. Так уж Вы, будьте любезны, оставайтесь дома. Впрочем, Вам и ехать-то особо некуда… — произнёс он в заключение разговора.

Маша была совершенно раздавлена словами следователя. Она полулежала в гостиной зале вся в слезах. Мысли двигались в её голове хаотично, отдаваясь жуткой болью во всём теле:

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.