18+
Повесть, рассказы, водевиль

Бесплатный фрагмент - Повесть, рассказы, водевиль

От Агафопода Единицына до А. Седого

Объем: 420 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

ПОВЕСТЬ

ХОРОШО ЖИТЬ НА СВЕТЕ!..

I

— Послушай, Андрей, — сказал Владимир Петрович Брусов брату, — тебе положительно жениться пора. Ведь так ты промотаешь все деньги, полученные от бабушки в наследство, и у тебя не будет ничего: ни денег, ни жены.

Андрей Петрович Брусов только пожал в ответ плечами.

— Согласись сам, — продолжал Владимир, — ты ведь довольно просадил денег на свои удовольствия. Пора тебе и остепениться и сделаться семейным, порядочным человеком. А теперь тебе самое время жениться. Тебе двадцать четыре года, через год ты кончишь курс в университете и тебе придется ехать в имение на постоянное жительство. В деревне ты холостяком не проживешь долго и непременно сбежишь оттуда опять в город. А если в деревне не будет своего глаза, то нас всю жизнь будут обкрадывать управляющие так, как обкрадывают.

— Почему же ты думаешь, что мне для этого надо непременно жениться? — спросил Андрей, взявшись за русую, красивую бородку и взглянув на брата в упор.

— Да потому, что ты — юбочник и тяготеешь к женщине, что и понятно. В деревне на сто верст кругом ты себе ни жены, ни нелегальной подруги по своему вкусу не отыщешь. А тебе необходимо устроиться так, чтобы деревня тебя засосала, чтобы ты пустил в ней корни и акклиматизировался в ней. Это же возможно будет только тогда, когда у тебя будет семья. В столице ты будешь нулем, а в провинции, при твоем имущественном и образовательном цензе, ты будешь служить по выборам и играть видную роль, не говоря уже о том, что будешь приносить пользу.

— Так-то оно так, но связывать себя цепями брака… бррр… очень не хочется.

— Неужели же лучше порхать от одной женщины к другой и растрачивать без толку и без симпатий данный тебе природою запас чувства?

— Ну, брат, расточаю ли я свой запас чувства, и есть ли во мне этот запас — я не знаю, но знаю твердо, что мне хочется жить, пока я еще молод, хочется всего испытать: и борьбы, и любви, и волнения, и разочарований… А с женою что будет? Туфли, халат, проза и детородство?.. Нет, мерси за добрый совет. Попробую еще пожить холостяком…

— В том то и дело, что ты не живешь, а обманываешь себя. По вечерам ты каждый день в своих клубах, концертах и маскарадах, и всегда бываешь на втором взводе; смотришь на мир сквозь коньячную призму и соришь и здоровьем, и деньгами. Я не спорю, что тебе весело, и что тебя потешают твои прихвостни — клубные товарищи, но ведь это не серьезная, не нормальная жизнь здорового человека. Когда ты навеселе, тебе всякая женщина кажется красавицей.

— Ну и что же, разве это грешно? Я хочу от жизни взять все. Это только ты можешь губить свою молодость за книгой и начинять голову философией. А я люблю борьбу, движение, и чтобы вокруг меня жизнь била ключом. Я не готовлюсь как ты занять профессорскую кафедру… Однако, прощай, брат. Мне надо ехать: экипаж подан, и меня, вероятно, ждут.

— Куда едешь? Не секрет?

— И секрет и — нет. Вчера в маскараде одна, по-видимому, миленькая особа назначила мне рандеву. Лица ее я не видел и это меня интригует. Обещал ей привезти кресло в театр…

— И что же ты намерен с нею делать?

— Странный вопрос! Если она хороша — маху не дам, а если дурна — плюну и поворочу оглобли назад.

— А в университет на лекции не думаешь заехать?

— Нет. Надеюсь, что университет не разрушится оттого, что я не сделаю ему визита.

— Погибший ты, Андрюшка, человек!… Ведь ты три месяца уже не показывал носа в аудиториях.

— И убежден, что ни наука, ни мир и ни отечество от этого ничего не потеряли… А ты будешь в университете?

— Непременно. Сегодня ведь астрономия…

— До свидания, ученый муж и профессор будущих лет.

— Прощай, вертопрах настоящего времени… Когда ты остепенишься?… К обеду будешь?

— Едва ли… не жди…

Андрей пожал брату руку и направился в переднюю, напевая шансонетку.

— Пропащий человек! — прошептал ему вслед Владимир.

Выйдя на крыльцо, Андрей весело вскочил в экипаж и велел бородатому, типичному кучеру Прохору ехать к парикмахеру на одной из видных улиц. Здесь ловкий француз около получаса занимался его бородой и усами и отпустил, придав ему модный вид изящной неряшливости.

— Vous avez la tete d`un parisien, — сказал в виде комплимента парикмахер.

Андрей посмотрелся в большое трюмо и нашел, что он не дурен. Действительно, черты его лица были правильны, а голубые глаза светились умом и добродушием.

— В Большой театр! — скомандовал Андрей Прохору.

В Большом театре были приобретены два кресла третьего ряда. Отсюда Андрей, проехав несколько улиц, остановился не без шика перед парадным подъездом большого дома в одном из аристократических переулков.

— Теперь предстоит решить самую главную задачу, — проговорил мысленно Андрей, входя в вестибюль. — Номер дома я запомнил, а номер квартиры забыл: 6, 16, или 9, или может быть 19? Спросить швейцара…

— Кто у вас живет в шестом нумере? — обратился он к швейцару в расшитой ливрее.

— В шестом-с? Госпожа Фест, учительница музыки.

— Спасибо, голубчик. Это — она, непременно она, — продолжал он мысленно, поднимаясь по красной дорожке лестницы. — Она со мною в маскараде почти все время говорила о музыке, спрашивала меня, играю ли я, люблю ли я Бетховена и нравится ли мне Лист? Такими разговорами может интересоваться только музыкантша. Значит, это — она… Начало недурно, с ее имени я маску снял сразу. Посмотрим, что дальше будет…

Андрей стал подниматься по лестнице весело и уверенно, читая на площадках номера квартир над дверями. В третьем этаже он остановился перед дверью с медной дощечкой «Клавдия Карловна Фест. Учительница музыки» и прижал пуговку электрического звонка.

— Сфинкс начинает снимать с себя покрывало. Теперь остается только узнать: хороша ли она, и стоит ли на нее тратить время и деньги?

Через полминуты дверь отворилась и в ней появилась молоденькая горничная. Андрею показалось, будто она, окинув взглядом его фигуру, лукаво улыбнулась.

— Предупреждена уж, быстроглазая! А это хороший знак: он показывает, что я попал именно туда, куда следует. — Можно видеть Клавдию Карловну? Дома? — спросил он вслух.

— Дома. Пожалуйте.

Андрей вошел в небольшую переднюю и, сбросив на руки горничной пальто, смело прошел в следующую комнату и окинул ее беглым взглядом. Обстановка была небогатая, но чистенькая: гостиная мебель в чехлах, преддиванный стол с лампою, несколько недорогих альбомов, на стенах — олеографии и портреты в рамочках, между окон — зеркало, и на окнах, за тюлевыми занавесками — цветы; в углу рояль.

«Обстановка — мещанская», — подумал Андрей, без церемонии усевшись в кресло и разглядывая комнату, в которую входило трое закрытых дверей. — «Но это еще ровно ничего не значит, если сама хозяйка окажется молодой и красивой. А этого можно ожидать: глаза у нее вчера из-под маски виднелись прекрасные. Черт возьми, а что если только одни глаза хороши, а все остальное плохо?»

За одной из дверей раздался шорох женского платья.

— Ага, идет!… Назначила свидание и держит слово… Молодец!.. Дверь отворилась и в комнату вошла маленькая, почтенная старушка в черном платье и чепце с ясно выраженным немецким типом лица.

— Вы желали, monsieur, видеть меня? — заговорила она далеко не чистым русским языком. — Я Клавдия Фест. Что вам угодно? Чем могу служить?

Андрея так поразило появление старухи вместо молодой женщины, которую он ожидал, что он даже позабыл подняться с кресла и невольно выразил на лице крайнее недоумение.

— Вы желаете предложить мне урок — преподавать музыку? Или желаете, чтобы я играла у вас как тапер на вечере? О, это я могу… Я играю на вечерах танцы недорого. Я люблю серьезную музыку, но для заработков я иногда играю польки, вальсы и кадрили.

— Виноват, — заговорил смущенный Андрей. — Здесь вероятно вышло недоразумение… Я ожидал встретить… не вас…

— Но вы спрашивали меня… Вы послали девушку прямо ко мне и сказали, что желаете видеть Клавдию Карловну, а Клавдия Карловна — это я…

«Черт возьми! Или я не в ту квартиру попал, или тут подвох», — подумал Андрей.

— Да, я теперь знаю, что это — вы, — пробормотал он, не зная, как выпутаться из затруднения, — но я… не к вам приехал… Мне нужно видеть одну молодую особу… Кто еще живет здесь?…

— Молодую особу? — удивилась старушка. — Я не знаю здесь никакой молодой особы… Здесь живут я и мой сын бухгалтер, и он теперь на службе… Я не знаю, кого вы хотите…

— Здесь не живет одна молодая дама?

— Mein Herr! — оскорбленно произнесла старушка. — Здесь никакой дамы. Здесь приличное семейство: я и мой сын.

— Быть может, он женат? — сорвалось у Андрея с языка.

— Mein Herr!…

— Вчера на маскараде…

— Mein Gott!.. Маскарад… Я ничего не понимаю, was soll das bedeuten… Вы, молодой человек, ошиблись… Если вы желаете, чтобы я играла у вас танцы или учила музыке, то вы можете говорить со мной, а другие разговоры вы не имеете права…

— А кто живет здесь по соседству? — не унимался Андрей.

— Ach, Gott im Himmel!… Но вы — нахал!… Вы это должны спросить не у меня, а у дворника. Вы должны знать, если вы — порядочный молодой человек, куда вы идете… Вы не смеете искать в порядочном доме разных дам из маскарада… Adieu! Я не могу терять с вами больше времени… Прошу вас уходить…

Старушка с гордым негодованием повернулась и направилась опять к той двери, из которой вышла. Андрей забормотал извинения и, почти бегом, бросился в переднюю, где его уже ждала с пальто в руках улыбавшаяся во весь рот горничная.

Выйдя на площадку лестницы, он остановился и перевел дух.

— Вот так нарвался! Вот так влетел! — проговорил он вслух.

— И поделом. Будьте внимательней и не ошибайтесь квартирой! — раздался голос сверху.

Он поднял голову и увидел коварно улыбавшееся ему личико молодой женщины, перевесившейся слегка через перила площадки следующего этажа. При виде ее он позабыл сразу всю сцену с учительницей музыки и в несколько прыжков по лестнице оказался подле незнакомки, и протянул ей обе руки.

— Вы видите, я точен и — у ваших ног. Позвольте пожать ваши ручки во сто раз пламеннее и горячее, чем вчера в маскараде.

Она ударила его по ладоням и быстро спрятала руки.

— Я незнакомым людям руки не подаю — сказала она.

— А вчера в маскараде?

— В маскараде — дело другое. И притом еще нужно доказать сначала, что я была в маскараде.

Андрей сделал шаг назад и стал осматривать ее с ног до головы. Перед ним стояла женщина лет двадцати двух — двадцати трех, брюнетка, стройная, среднего роста, в кокетливом платье, с красивым личиком, с едва заметной пудрой на щеках и с изящными маленькими руками.

«Ничего себе, — пронеслось у него в голове, — не дурна. Глаза ее — те же, что и под маской. Значит — смелее…»

— Кончили осмотр? — спросила брюнетка, задорно блеснув глазами.

— Кончил и нахожу, что без маски вы — в тысячу раз интереснее и лучше. Позвольте мне войти к вам?

— Ко мне? По какому праву?

— По праву человека, которому вчера было приказано привезти сюда билет в Большой театр. Ему было обещано, что его примут. Он по-рыцарски исполнил приказание вчерашней маски.

— Скажите, вернее: не как рыцарь, а как Дон-Жуан. Билет привезен?

— Даже два.

— Для кого же второй?

— Для того, кто привез и теперь стоит перед вами…

— Немножко самоуверенно и смело… Впрочем, войдите.

Она посторонилась, чтобы дать ему дорогу, но он быстро схватил ее одной рукою вокруг талии, а другою за руку и перешагнул через порог с нею вместе.

— Вы с ума сошли! Вы забываетесь! — вскрикнула она, высвобождаясь. — Вы дерзки!..

— Смелость города берет, — ответил он уверенно.

— Слишком дерзкое и преждевременное решение, — сказала она. — Вы — нахал!

— Сегодня это слово я слышу уже второй раз — сказал он, улыбаясь. — Разрешаете снять пальто, или прикажете удалиться от разгневанной, но все-таки прелестной богини?..

— Вы дерзки! Вы позволяете себе лишнее с женщиной, которой вы не знаете и которую видите в первый раз!..

Глаза ее сверкнули, и на щеках показался румянец непритворного, искреннего гнева.

— Маленькая поправка: я знаю эту женщину и вижу ее сегодня во второй раз. Первый раз я видел ее вчера в маскараде, — невозмутимо отвечал Андрей.

— И вы убеждены, что это она?

— Убежден. И, как видите, убежден так глубоко, что снимаю пальто без разрешения и чувствую себя в гостях у своей прелестной старой знакомой…

— Ну, уж это — Бог весть что!.. Это ужасно!..

— Нет, это вовсе не ужасно, а наоборот — только вежливо. Дама желала иметь билет, и я его привез. Но так как я знаю, что передать его в пальто — неприлично, то я оставляю его на вешалке. Где вам угодно будет принять от меня билет: здесь, в передней, или позволите мне как порядочному человеку и вчерашнему кавалеру перешагнуть через порог залы?

— Вы — черт, а не человек, — улыбнулась она. — Я впервые встречаю и такого нахала, и такого интересного субъекта вместе… Делать нечего, войдите… Скажите, вы всегда так обращаетесь с женщинами, как сейчас со мною?

— Вопрос растяжимый…

— И вас не били за это женщины?

— Ни разу.

— И вам всегда удавалось побеждать?

— Всегда.

— И меня вы думаете победить этой же тактикой?

— Да.

— И надеетесь победить?

— Непременно…

— Если вы не сумасшедший и не самоуверенный дурак, то вы вдвойне интересны… Entrez! Милости просим… Объявляю вам войну и предупреждаю заранее, что вы будете иметь дело с очень стойким противником… Посмотрим, кто победит!..

— A la guerre, comme a la guerre! — весело ответил Андрей и, следуя за ней, запел: «Будет буря… Мы поспорим и поборемся с ней!…»

Через полчаса Прохор был отпущен домой, а часа через два к подъезду была подана наемная карета, и в ней поместились Андрей и дама под густой вуалью. Кучеру приказано было ехать в один из первоклассных ресторанов.

За обедом, к которому было приложено немало стараний поваром, и который делал честь вкусу и гастрономическим познаниям Андрея, было откупорено две бутылки шампанского. В остроумной и пикантной беседе время протекло до позднего вечера. Прислуживавшие лакеи ходили мимо кабинета на носках и улыбались, когда до них доносились звуки поцелуев.

Часов около девяти вечера Андрей уплатил по счету довольно кругленькую цифру и приказал привести к подъезду тройку с бубенчиками. О театре забыли. Он и его спутница, закутанная еще более в густую вуаль, помчались за город…

— Кто эта дама? — спросил у лакея один из посетителей, проходивший по коридору, когда Андрей вел ее под руку к подъезду, на тройку.

Лакей дал им пройти и затем, сделав лукавую мину и подмигнув одним глазом, наклонился к самому уху посетителя и прошептал:

— Это, ваше сиятельство, метресса князя Z.

Посетитель только развел руками и произнес:

— Ого! Это надо будет принять к сведению.

За городом Андрей также занял отдельный кабинет, но он ему показался тесен: широкая русская натура потребовала простора. Он решил перейти в общую залу к цыганам. Но его спутница протестовала, боясь встретить там кого-либо из знакомых. Тогда, вместе с ужином, в кабинете появился и цыганский хор, который так воодушевил обоих, что слегка отуманенная молодая дама, схватив платок, стала плясать русскую.

Андрей смотрел на ее стройную фигурку, на плавные движения вакханки и не без удовольствия шептал:

Будет некогда день и погибнет высокая Троя,

Древний погибнет Приам…

— Черт побери! — подумал он. — Владимир теперь сидит над книгой и штудирует философию Спинозы, а я здесь любуюсь этой гетерой. И он убивает свою молодость и я убиваю. Но кто же из нас более прав? Кто поступает лучше? Книжка — спутник зрелых лет и тихой старости, когда уже будут разрушаться стены гомеровской Трои, а молодости принадлежит жизнь и веселье… В свое время все опротивеет и все приестся. Лет через пять цыгане и кутежи будут мне противны. Значит, лови, лови минуты наслаждения!

Он порывисто, с блестящими глазами, вскочил с места, схватил на руки, как ребенка, выступавшую в русской молодую женщину и стал бешено вертеться с нею по кабинету. Его возбуждение и чувство ключом бившей жизни передались и ей. Она обвила его шею руками и страстно прижалась губами к его щеке. Цыгане грянули еще веселей…

В четвертом часу ночи тройка мчалась обратно в город. На плече у Андрея покоилась головка его спутницы и ее губы искали его поцелуя. Но Андрей молча курил сигару.

— Ты настоящий мужчина, — прошептала она страстно.. — Для тебя препятствий не существует… Я полюбила тебя за то, что ты меня победил быстротою и смелостью… Моя воля исчезла перед твоим уверенным натиском… Женщины должны очень любить тебя… Мы с тобою скоро опять увидимся?… Ты завтра или после завтра заедешь ко мне?

— Едва ли, — отвечал Андрей.

— Почему?

— Ты потеряла для меня всякий интерес. Крепость сдалась для меня очень скоро и почти без борьбы. Я люблю войну и опасность боя, а спокойное обладание легко завоеванной цитаделью меня не прельщает…

II

По отъезде брата Владимир не спеша оделся, положил несколько листов чистой бумаги и несколько очиненных карандашей в круглый портфель и позвонил…

— Если без меня приедет Антон Сергеевич Зарудный, то попроси его подождать. Я буду дома к трем часам, — сказал он явившемуся на зов лакею. — Я еду в университет.

Выйдя за ворота, Владимир сел на извозчика и велел ему ехать в университет. Тощая лошаденка трусила кое-как, но он не обращал на это внимания и даже не смотрел по сторонам. Он весь углубился в размышления и так сгорбился под тяжестью этих дум, что со стороны его можно было принять скорее за старика, нежели за двадцатидвухлетнего студента с большой рыжей бородой.

Начал он думать о прошлой лекции астрономии и проверял в уме, все ли и верно ли им обработано. Проверка эта была для него важна. Он был «издателем» астрономии. Для лиц, не знакомых со строем студенческой жизни конца семидесятых и начала восьмидесятых годов, нужно пояснить, что такое издатель лекций.

Новый университетский устав запрещает студентам печатать или литографировать от своего имени лекции профессоров. Но при старом уставе такое литографирование не воспрещалось, или вернее, хотя и воспрещалось, но на него смотрело начальство сквозь пальцы. Печатные руководства, созданные и изданные профессорами, были очень и очень редки, а существовавшие были иногда студенту не по карману. Чтение лекции велось так: профессора читали по своим запискам, или излагали каждый свой предмет устно. На математическом же факультете, где профессор в течение всей лекции должен иметь дело с мелом и доскою, о профессорских записках не могло быть и речи, потому что лектор по самому существу изложения импровизировал. Студенты должны были записывать каждый для себя. Так, по крайней мере, предполагалось по идее. Но на деле выходило совсем не так. Не все студенты умели писать так быстро, чтобы уметь записывать и не отставать. Стенографов же почти не было и все они ютились большею частью на юридическом и историко-филологическом факультетах, где речь профессора не прерывалась формулами. В виду такого порядка вещей и народилось издательство.

Обыкновенно в начале года на первых лекциях студенты начинали записывать все поголовно, но потом мало-помалу отставали и бросали. Тогда на столе появлялся лист бумаги с заголовком: «Предпринимается издание лекций такого-то профессора по такому-то предмету по десяти копеек за лист. Желающих прошу подписаться. Студент такой-то». Лист этот для большинства студентов являлся якорем спасения, гарантировавшим в своем роде дешевое руководство, по которому можно приготовиться к экзамену. Подписи быстро следовали одна за другою. Лицо, объявившее подписку, брало на себя таким образом обязательство доставить всему курсу студентов в печатном виде все то, что прочтет за академический год профессор по известному предмету. На него уже всецело возлагалось и записывание лекций. Остальные слушатели сидели весь год, спокойно сложа руки. Записывали, кроме издателя, только два-три человека. Но это были люди, фанатически преданные науке, или же скептики, доверявшие себе больше, нежели издателю.

От издателя, его знаний и таланта зависели и знания всего курса. Если он записывал и излагал толково, то студенты на экзамене обнаруживали довольно хорошие познания; если же издатель сам мало смыслил в издаваемом им предмете, то он резал весь курс. В течение года его никто не контролировал, потому что редкий студент брался за лекции ранее весны. А тогда уже было поздно поправлять дело: приходилось мириться с совершившимся фактом. Но к чести студентов того времени нужно сказать, что плохие издатели попадались чрезвычайно редко. Чувствуя себя не в силах вести дело, они прямо слагали его с себя в начале курса и передавали более толковому товарищу.

Студенческие лекции литографировались. Для этого издатель покупал флакончик литографических чернил и большого формата бумагу, которая называется в продаже десятиконвертной и двенадцатиконвертной, находил себе переписчика по рублю с четвертью (красная цена) с этого листа и затем входил в сношения с литографом.

Печатание этих лекций велось контрабандою и большею частью по ночам, так как издания эти были бесцензурные, и литограф брался за эту работу на свой риск, получая плату по две с половиною или по три копейки с листа. Продажа отпечатанных лекций производилась в аудитории публично. Издатель прямо клал листы на стол, объявляя о выходе в свет такого-то, счетом, листа, по такому-то предмету и закладывал руки в карманы или вступал с кем-либо из товарищей в беседу. Студенты подходили к столу, брали листы, клали гривенники, сами брали сдачу, и купля-продажа шла молча, без участия продавца-издателя. Когда появлялся в аудитории профессор, издатель складывал листы под стол, загребал деньги ладонью, прятал их в карман и принимался быстро записывать за профессором. Многие недостаточные издатели, при большом курсе студентов и при обширном предмете, жили исключительно на счет этого издательства, и это в грех не ставилось.

Владимир принадлежал также к числу издателей. Он издавал лекции по астрономии и, как человек с средствами, не гнался за грошевыми барышами. Работал он по этому предмету очень добросовестно, знал его превосходно, постоянно возился с руководствами и источниками, и поэтому его лекции пользовались вполне заслуженной славой. Внешняя сторона издания была тоже безукоризненна. Лекции были написаны артистически-прекрасным почерком его друга, студента Антона Сергеевича Зарудного.

Размышления его, пока он ехал на извозчике, мало-помалу перешли на другие темы и, между прочим, на Андрея. Логика брата, которою тот оправдывал свое легкомысленное поведение, была ему далеко не по душе, хотя он и сознавал, что Андрей по своему глубоко прав. Он хочет жить и брать от жизни все, что только можно взять в его годы. Против этого Владимир ничего возразить не мог, но он видел, что его брат с каждым днем предъявляет к жизни требования все шире и шире. А это он уже считал симптомом опасным: малый начинал катиться по наклонной плоскости вниз.

«Плохо дело, — думал Владимир, — из тридцати тысяч, которые остались на его долю после покойной бабушки, уже не осталось и половины. Он их рассорил и пропил. Хорошо, если жизнь, удовлетворяя его капризам, в то же время дает ему и уроки. А если нет? Если она его засасывает, если вечный шум разгула, веселья и постоянной выпивки сделается для него необходимостью, — тогда как быть? Тогда пропал он сам и все наше состояние!… А без состояния мы с ним оба погибли: ни он, ни я не умеем работать. Я — еще туда-сюда: если не удастся сделаться профессором, то я пойду в гимназию учителем. А он куда? Никуда. По складу своего характера он создан только для общественной деятельности. Прямое его назначение — жить в деревне и служить по выборам в земстве. А для этого надо привязать его к деревне и перенести центр его тяготений туда. Иначе ничего не поделаешь. Это сделать может одна только женитьба. Надо его женить, во что бы то ни стало женить, иначе он погиб… Женить, но на ком? Вот вопрос…»

Владимир задумался еще глубже, но в это время извозчик остановился у входа в университет. Войдя в аудиторию, он пожал десяток протянутых ему рук и между ними — руку Антона Сергеевича Зарудного.

— Ты здесь, дружище! — обрадовался он. — А я велел лакею дома задержать тебя, если ты явишься ко мне. Я тебя вчера целый день ждал.

— Не мог, Володя, дома у меня не совсем благополучно было: Соня моя что-то расхворалась.

— Что с нею?

— Жарок легонький начинался, но теперь, слава Богу, прошло. А твоя Дуня как?

— О ней именно мне и надо переговорить с тобою, Антоша. Мне в голову пришла одна идея: надо обсудить ее. Ты сегодня непременно едешь со мною вместе к нам обедать.

— Андрей как?

— По-прежнему все рыщет. Вероятно и к обеду не приедет, так что мы с тобою будем за столом только вдвоем, и нам никто не будет мешать поговорить как следует. У тебя когда лекции кончаются?

— В два.

— Так я тебя буду ждать внизу, у вешалки… А теперь — проваливай: астроном идет.

В аудиторию вошел профессор астрономии. Все сидевшие студенты встали, а не успевшие еще сесть, — поспешили по возможности занять свои места. В этом отношении соблюдалась строгая вежливость, хотя в то же время эта вежливость нисколько не мешала студентам входить и выходить из аудитории во время самой лекции. Это было явлением обычным и на выходящего студента обращали внимание только в том случае, если у него сильно скрипели сапоги.

Зарудный вышел из аудитории тотчас же, как в нее вошел профессор. Час у него был свободный, и он спустился в шинельную взять из кармана забытые в пальто папиросы. К удивлению, подойдя к своему номеру, он не нашел на вешалке своего пальто и стал с недоумением озираться по сторонам. Бросив взгляд в угол, он смутился, слегка покраснел и поспешно вышел из шинельной, отказавшись от курения. В углу на табуретке сидел, низко наклонив голову, сторож Николай и чинил его пальто, из подкладки которого давно уже торчала вата. Сторож Николай носил среди студентов кличку «добродетельного портного» за то, что во время лекций добровольно и тайно чинил наиболее ветхие студенческие одеяния и страшно сердился, если его ловили на этой работе и благодарили. Подачки он брал только с заведомо богатых студентов. С бедняками же он поступал так. Он не отказывался, если ощипанный студент в бумажном белье или разорванных сапогах давал ему гривенник. Он брал и благодарил, а затем во время лекции опускал этот гривенник в карман пальто этого студента. Бывало даже и так, что курящая беднота находила у себя в карманах неожиданно папиросы, происхождение которых так навсегда и оставалось загадкой. Этого Николая поминает добрым словом не одно поколение студентов…

Отказавшись от удовольствия затянуться папироской, Антон прошел в химическую лабораторию, открыл один из лабораторных столов, достал оттуда посуду, станок с пробирками и разноцветными жидкостями, раскрыл учебник Меншуткина, зажег газовый рожок и стал кипятить на нем в фарфоровой чашечке какое-то химическое соединение.

— До двух часов успею проделать реакцию, — проговорил он про себя и тут же, обернувшись к работавшему на соседнем столике еврею-фармацевту, воскликнул: — А, герр Крайсвер! Вус махт дер тателе, вус махт ди мамеле, вус махен ире киндерле?

— А, это вы?! — добродушно осклабился фармацевт. — Слава Богу, все здоровы… А я рад, что вы пришли: вы мне поможете, потому что больше меня знаете… Я сейчас влил в эту пробирку многосернистого аммония и у меня получился на дне черный осадок. Что это значит?

— Это значит, во-первых, что у вас там металлы третьей группы, а во-вторых, убирайтесь поскорее под тягу, иначе вас отсюда прогонят вместе с вашей пробиркой… Да старайтесь паров не вдыхать: они ядовиты.

III

Антон Сергеевич Зарудный был типичный студент конца семидесятых годов и начала восьмидесятых. Он был то, что на студенческом языке называлось «парень-рубаха». Он был не глуп, достаточно образован, много читал и немало работал над самообразованием. Но ко всем этим достоинствам его присоединялось еще то, что он был беден, как настоящий нищий, часто голодал вместе с своей подругой Соней, но, несмотря на это, был всегда неистощимо весел и к постигавшим его житейским невзгодам относился юмористически и без малейшей горечи. Жил он как птица небесная, занимая комнатку в подвальчике за четыре рубля в месяц, и обедал далеко не каждый день. Существовал он перепискою лекций и грошовыми уроками, отмеривая для этого верст по десяти в день, и все заработанные деньги, за исключением ничтожной мелочи, отдавал Соне, которая варила на эти ресурсы обеды на керосинке и покупала чай, сахар и табак. Несмотря на экономию, парочка в течение долгого времени никак не могла достигнуть того блаженства, которое испытывают люди, сводящие концы с концами. К концу месяца у них получался грандиознейший по их средствам дефицит. Но это не мешало им обоим жить в добром согласии и насмешливо относиться к нужде. Они твердо верили в лучшее будущее.

Университет Зарудный посещал более или менее аккуратно, плату за слушание лекций вносил не иначе, как с добродетельной помощью общества вспомоществования недостаточным студентам, считался хорошим товарищем и все свободные, хотя ничтожные, двугривенные считал себя обязанным оставлять среди однокашников в портерной, где к его услугам были газеты и юмористические журналы. В пьяном виде он был тих и добр и, возвращаясь с попойки домой, шутливо и весело произносил:

— Рабыня Софья! Отворяй чертог: идет твой пьяный повелитель! Тррепещи!…

Соня встречала его обыкновенно с ласковой улыбкой. Иногда же, если ему случалось хватить через край, то он заявлял своей подруге:

— Софья, у меня — гарем: глядя на тебя, я вижу двух баб и каждая из них светит мне лампою… К чему такая роскошь? Немедленно туши одну из ламп, из двух гурий оставь ту, которая получше, а другую гони в шею!…

В университете, в науках он шел так себе, многих лекций совсем не посещал и серьезно увлекался только одной химией и с большой охотой работал в химической лаборатории. Относительно того, как он держал экзамены и переходил с курса на курс, сложились целые и при том, для красного словца, сильно преувеличенные легенды. Легенды эти рассказывались так.

Приходит будто бы Антон Сергеевич на экзамен анатомии и чувствует себя далеко не в своей тарелке на том основании, что артистически смешивает желудок с печенью, селезенку — с почкою и кости таза — с надгортанным хрящом. Сносно, на тройку, знает только кости черепа… Но где тонко, там обыкновенно и рвется: судьба подсовывает ему билет как раз по такому отделу анатомии, о котором он даже и понятия не имеет. Видит Антоша, что дело плохо и вступает с профессором в такие переговоры:

— Я должен вам сознаться (имя рек), что мои познания по анатомии очень слабы. Я не имел времени заниматься ею, да, по совести сказать, и не считал нужным изучать ее, потому что она мне не нужна. Я специализировал себя по ботанике и весь год работал в ботанической лаборатории у профессора такого-то.

— Да, но ведь в число предметов вашего курса входит и анатомия, — возражает профессор, удивленный таким признанием. — Согласитесь, нельзя же быть естественником, не зная анатомии…

— В том-то и дело, что можно и даже очень можно. Будьте любезны, войдите в мое положение: я — ботаник. Из всех наук естественной истории я люблю только этот предмет. Я ботанике посвящаю свое время и намерен посвятить всю свою остальную жизнь. На что мне при таких условиях анатомия? Я с любовью изучаю морфологию растений и среди моих работ мне решительно все равно, существует на свете орган, называемый печенью, или его в природе нет вовсе… Мне кажется, что рассуждая так, я до некоторой степени прав.

— Но ведь программа курса не допускает никаких рассуждений, — пробует возразить профессор.

— Я против программы ничего не возражаю. Я смотрю с житейской точки зрения. У нас, естественников, полагается по программе и одна из чисто математических наук. Скажите, как не профессор, а просто, как добрый человек, понадобятся ли мне, ботанику, когда-нибудь синусы, косинусы и тангенсы? Никогда. А между тем я должен без малейшей пользы для себя зубрить и эту науку для того, чтобы сейчас же после экзамена забыть не только ее, но и о ней. Я убежден, что я больше буду благословлять университет, если выйду из него с полным знанием одной только ботаники, нежели с поверхностным знанием десяти предметов сразу.

Профессор задумывается над такою логикой.

— Что же мне с вами делать? — спрашивает он, сбитый с толку.

— Все, что вы (имя рек), найдете нужным и удобным, — скромно отвечает Зарудный. — Если я у вас получу плохой балл, то это будет вполне заслуженной наградой, но этот балл отнимет у меня целый год в жизни.

— А по другим предметам у вас как?

— Слава Богу, отметки все переводные.

Профессор задумывается, вздыхает и… ставит тройку. Антоша вежливо благодарит и удаляется.

На экзамене ботаники, которую он знал так же, как и анатомию, он заявлял профессору, что в течение всего года он занимался исключительно в зоологической лаборатории у профессора такого-то и потому не мог посещать лекции ботаники. Опять пускалась в ход та же убедительная логика и в результате получался хороший переводной балл. Перед профессором-зоологом Зарудный рекомендовал себя страстным минерологом и — тут же получал тройку. По минералогии же он держал экзамен с таким «успехом», что профессор прямо заявил:

— Довольно плохо-с… Даже очень скверно…

Но Антоша посмотрел на него таким жалобным взглядом человека, приговоренного к смерти, что профессор смутился и рука его невольно вывела в журнал «четыре».

Особенно доезжал этими легендами Андрей, не упускавший случая над кем-нибудь ядовито подтрунить. Но и Антоша у него в долгу не оставался. Он напоминал в этих случаях Андрею, как тот, явившись на экзамен богословия, взяв билет «о чуде», мог ответить после долгого размышления только три слова:

— Чудеса бывают различные..

— Совершенно верно, — согласился с ним протоиерей-профессор, — было бы чудом, если бы вы ответили иначе. Я вижу, что вы — глубокий знаток богословия… Приходите экзаменоваться еще через неделю, с филологами.

Держал хорошо экзамены только один Владимир и, между прочим, сожалел о том, что на математическом факультете не читается философия высшей математики. В своих мечтах о будущей профессуре он давал себе слово непременно разработать эту несуществующую еще отрасль знания в науку и написать по ней руководство…

Братья Брусовы, Андрей и Владимир Петровичи, по возрасту разнились между собою только на один год, но по характерам не были похожи один на другого ни капли, хотя и воспитывались вместе и сидели в гимназии и в университете рядом на одной скамейке. Андрей все схватывал быстро на лету и так же быстро забывал все. Владимир оказался серьезнее брата и обладал способностью вдумываться. Это различие характеров так и осталось у них на всю жизнь.

Андрей быстро увлекался, отдавался этому увлечению весь и очень скоро остывал и гнался за новинкой. Иногда он не прочь был прихвастнуть, нередко выдумывал что-нибудь и потом сам искренно верил тому, что выдумал. В деревне у него был небольшой конский завод. Покупая в него лошадей, он покупал у продавца и аттестаты им. Аттестаты эти были дутые, фабрикуемые барышниками для того, чтобы обманывать легковерных покупателей. Андрей знал это, но, тем не менее, не только привыкал к мысли, что его «Гитана» происходила от знаменитых «Резвого» и «Грозы», но даже уверял в этом других, а иногда и не на шутку обижался, если знатоки лошадей сомнительно покачивали головами.

К науке и в гимназии, и в университете он относился, как к неизбежной повинности, которую надо было отбыть, и почти ничего не читал. Его не интересовали ни поэзия, ни музыка, ни живопись, ни спорт. Он брал от всех этих даров понемножку, посещая концерты, театры и передвижные выставки картин. Но делал он это потому, что не хотел отстать от других, и на выставках обращал более внимание на женщин, нежели на картины. Внешние впечатления, заставлявшие других волноваться, только скользили по нему и не оставляли никакого следа. В близком кругу родных и знакомых его звали «вертопрашным детиной» и говорили, что покойный пиит Тредъяковский имел в виду именно его, когда писал в своей «Телемахиде» бессмертную строку:

Прочь от меня! Прочь далее!

Прочь вертопрашный детина!…

На него смотрели, как на человека доброго, честного, но поверхностного и лишенного серьезной подкладки. Занятия, которое бы он любил, у него не было, и делом он не занимался никаким. Почти все вечера он проводил в клубах и еще охотнее в кафе-шантанах. Вообще, его тянуло туда, где было людно, где гремела музыка и где был буфет. Домой он возвращался обыкновенно после трех часов ночи и спал чуть не до полудня.

Женщин он менял, как перчатки, и постоянно с большим убытком для себя. Он делал им подарки, возил в театры, цирки и, главное, в рестораны. Без ресторана женщина была для него немыслима. Но ни одно из его увлечений не продолжалось долее одной недели. Он вдруг охладевал и забывал предмет своих ухаживаний, смутно чувствуя в душе ужасную пустоту и сознание, что деньги и время потрачены глупо.

Иногда на него находили минуты раскаяния. Тогда он внезапно преображался и сразу делался другим человеком: давал самому себе и брату торжественное обещание бросить все, перестать быть вертопрахом и заняться делом.

— Нет, — говорил он вслух самым искренним тоном. — Такой беспутной жизни вести больше нельзя. Она уносит и деньги и здоровье, дело стоит. Надо заняться лекциями, иначе перед экзаменами будет очень трудно готовиться. Владимир, много листов вышло по высшей геометрии?

— Уже пятнадцать листов.

— Ого! Я думал, что всего только пять-шесть. Надо наверстать. Будь добр, дай мне лекции.

Андрей садился за высшую геометрию и с удивительным усердием сидел за нею часа полтора, потом вспоминал, что ему надо сходить в конюшню, посмотреть, все-ли там в порядке и уходил. Возвратясь, он сообщал Владимиру о том, что нашел по хозяйству массу беспорядков, и что всему этому виною он — Андрей, потому что запустил все это, что люди без надзора избаловались, и что надо принять меры. Затем он снова садился за стол и писал энергичное письмо управляющему в деревню. Покончив с этим, он садился за рояль и принимался за музыку, играл две-три пьесы и, наконец, спрашивал, скоро ли будет обед?

После обеда, который производил на него самое приятное впечатление, потому что обед этот — не ресторанный и от него катара не наживешь, он шел в спальную и растягивался во весь рост, с сигарою, говоря самому себе:

— Поработали сегодня, — можно немножко и отдохнуть.

С наступлением вечера его начинала слегка одолевать скука, — особенно в урочные часы, когда наступало время ехать в клуб, он преодолевал себя и опять принимался за лекции, а потом за музыку. На другой день он ехал в университет, старался внимательно слушать лекции и на перерывах заводил речь с знакомыми товарищами о том, что аккуратное посещение лекций приносит несомненную пользу, а правильная жизнь благотворно действует на здоровье.

— Сегодня чуть было не соблазнился, — доканчивал он. — Еду сюда и вижу аншлаг: «вновь получены свежие устриц». Чуть-чуть не заехал…

— За чем же дело стало? Можно поесть устриц на обратном пути, — утешал товарищ.

— О, нет, голубчик, невозможно. Я с удовольствием бы заехал и вас пригласил бы с собою, но я теперь не пью.

Эту фразу Андрей произносил с такою гордостью, что даже товарищ раскрывал рот от удивления.

На следующий день он снова ехал в университет, но возвращался уже не к обеду, а часам к семи вечера и с таким веселым видом, что Владимир прямо ставил вопрос:

— Где нагрузился?

Андрей смущался, начинал историю о том, что в университете он встретил товарищей Х и Y, и что они затащили его силою к татарам отведать тюрбо. Владимир только качал головою. В восемь часов вечера Андрей одевался и уезжал на заседание какого-либо ученого общества, но по воле каких-то неисповедимых судеб его извозчик ошибался адресом и подвозил его к кафе-шантану… Дни покаяния кончались скоро.

По этому поводу Зарудный рассказал Владимиру анекдот о мастеровом, который хвастал тем, что бросил совсем пить.

— А давно ли бросил? — спросили его.

— Послезавтра третий день будет! — гордо отвечал мастеровой.

Андрей смотрел в будущее самыми светлыми глазами. Он знал, что у него пополам с Владимиром есть имение в одной из самых хлебородных губерний, и что о завтрашнем дне ему хлопотать всю жизнь не придется. Из разговоров он знал, что существуют земства, между которыми есть даже либеральные, и что в земствах служат по выборам. Это ему нравилось, и он задался целью сделаться в будущем земским деятелем, особенно после того, как один из соседей помещиков, приехав в столицу, сказал ему:

— Кончайте скорее курс, Андрей Петрович, и приезжайте к нам служить в земство. Мы вас живо выберем. Дела у нас много, а людей совсем мало… Ох, как мало.

В университет он поступил не по влечению, а потому, что ему нужен был диплом для ценза. В выборе факультета он не затруднялся. Для него было все равно: быть юристом, филологом или математиком. Когда после гимназии решался вопрос о выборе факультета и Владимир заявил, что он чувствует призвание к математике с тем, чтобы добиться потом места профессора, то и Андрей решил с маху:

— Черт с ним! Пойду и я по математическому факультету… Мне ведь все равно..

Этого «все равно» он держался так добросовестно, что даже, кончив курс в университете, плохо знал расположение его аудиторий. Впоследствии он сам со смехом рассказывал курьезный разговор со сторожем Николаем. Явившись на экзамен по начертательной геометрии, он спросил Николая, где происходит экзамен, и когда тот ответил, то он должен был снова спросить:

— А где эта аудитория?

Николай с недоумением вытаращил глаза.

— Как где-с? Начертательная геометрия весь год в одной аудитории читалась. Чай, сами знаете… Лекции, небось, слушали…

Андрею пришлось сконфузиться. Он за весь год не слышал ни одной лекции по этому предмету и в лице профессора-экзаменатора встретил совершенно незнакомого ему господина. Теперь, когда действует новый университетский устав, такие курьезные явления, как знакомство студента с профессором только на экзамене, совершенно немыслимы. Но при старом уставе, когда молодежь не имела формы и пользовалась полною свободой, лишь очень немногие студенты аккуратно посещали лекции. Бывали сплошь и рядом случаи, что студент, внеся плату за слушание лекции в сентябре, спокойно уезжал на урок куда-нибудь в провинцию и возвращался в университет только к апрелю, прямо к экзаменам. На этом основании и Андрей мог жуировать и забывать о существовании университета сколько ему угодно. О нем, шутя, рассказывали даже такой анекдот. Говорили, будто он, подходя однажды к экзаменационному столу и видя перед собою незнакомого профессора, счел за нужное, как благовоспитанный молодой человек, сначала отрекомендоваться.

— Позвольте представиться, студент Андрей Петрович Брусов…

— Очень приятно… А я — профессор такой-то, читаю лекции по такому-то предмету. Вам угодно экзаменоваться?

— Да. Позвольте взять билет.

— Пожалуйста. Вы по какому факультету?

— Математика.

— А здесь экзамен по Римскому праву.

— Pardon… Значит, я ошибся аудиторией…

Андрей первый добродушно хохотал, когда при нем рассказывали этот анекдот, но не возражал, потому что в этой шутке все-таки был отдаленный намек на правду.

Владимир был одним годом моложе Андрея и так мало походил на него наружностью, что их трудно было принять за родных братьев. Андрей был красивый блондин с голубыми глазами. У Владимира были почти черные волосы с каким-то рыжим клоком на одном виске и один глаз у него слегка косил. Говорил он немного заикаясь. Но, несмотря на это, он был очень симпатичен и все, знавшие обоих братьев, отдавали в этом отношении предпочтение Владимиру. Это был человек необычной доброты и в высшей степени деликатный и развитой. Над собою он работал много. Читать он стал с самых ранних лет, знал языки и шестнадцати лет впервые прочел «Фауста» Гёте сначала на русском, а потом и на немецком языке, и так увлекся этой трагедией, что выучил ее наизусть на обоих языках. Затем он проштудировал всю многочисленную плеяду немецких комментаторов Гёте, а через год в его книжном шкафу стояли уже полные собрания сочинений Гёте, Шиллера, Лессинга, Гейне, Байрона, Шекспира, Рюккерта, Данте и Петрарки — все это было прочитано и продумано. Чтение этих корифеев навело его на чтение философов. Он случайно по поводу какой-то прочитанной статьи наткнулся на Спинозу, проштудировал его, увлекся им и затем постепенно перешел на Канта и Гегеля. К двадцати годам он уже превосходно выдрессировал свой ум и логику и оказался чистейшей воды идеалистом. Из всех методов новых философов ему более всего был по душе математический метод Спинозы, и это послужило главною причиною того, что он избрал математический факультет. Он привык к кабинетной работе, любил ее, и математика, помимо внутреннего содержания, нравилась ему еще и потому, что она требует письменного стола.

Внешняя жизнь и удовольствия, которые так неудержимо засасывали Андрея, не манили его к себе. Ему было скучно в клубе и в кафе-шантанах и его никогда не тянуло из дома, особенно в последние годы университетской жизни. В эти годы он занялся изучением духовной литературы и от нее перешел на изучение древних египетских, ассиро-вавилонских и индийских систем философии. Математикой он занимался тоже усердно и отдыхал в опере, которую страстно любил, и у себя дома за роялем. Музыкант он был очень недурной.

Но, все мы люди и все — человеки. У всех есть свои слабости. И у Владимира временами молодость брала свое. И у него были свои недостатки. Он не прочь был иногда выпить — и здорово выпить. За завтраком и за обедом он не пил почти никогда. Но зато за ужином — довольно часто и непременно в компании — он вполне оправдывал древний тезис: «веселье Руси есть питие». Хорошим и самым задушевным компаньоном для него в этих случаях был его друг Антоша Зарудный.

Покончив с дневными занятиями и просидев за письменными столами ровно до полуночи (Зарудный переписывал лекции по астрономии для литографии у Владимира), друзья переходили в столовую и принимались за ужин, отпустив предварительно лакея спать, чтобы он не мешал беседе.

— Какое большое наслаждение уставать от работы, — говорил часто Владимир, распрямляя спину.

— Да, брат, — поддерживал его Зарудный, — Это одно из высших удовольствий.

— Прибавь: телесных, физических. Это верно. Но самое высшее удовольствие — это нравственное, когда углубишься в какую-нибудь хорошую книжицу и не замечаешь, как время летит.

— Ну, на это не всякий способен. Для этого нужно иметь склад ума гетевского Вагнера, который нападал на такие страницы, что чувствовал небо на земле.

— Чем же это плохо?

— А хоть бы тем, что мы вместо того, чтобы начинать пить водку, продолжаем разговор на абстрактную тему. Давай-ка лучше выпьем.

— Верно. Трудивый да яст.

Друзья начинали отдавать должное благам земным, становились с каждой рюмкой веселее и подводили итоги впечатлениям истекшего дня. Заговорили и об Андрее. Зарудный, не стесняясь, говорил о нем и о его поступках правду и многое осуждал. Но Владимир все оправдывал.

— Откуда у тебя эта анафемская и даже вредная всепрощаемость и снисходительность? — кипятился Зарудный. — Ведь Андрей — слепой человек. Он грабит и себя, и тебя и не замечает этого. Вам покойная бабушка после себя оставила по тридцати тысяч каждому. Свои деньги он уже профершпилил и теперь принялся за твою часть, и ты не заявляешь никаких претензий, не останавливаешь его мотовство и обрекаешь себя на нищенство в будущем… Не понимаю…

— Тут и понимать нечего. Если Евангелие находит всепрощение в порядке вещей, и если лучшие человеческие умы еще в самой глубокой древности твердили то же, так нам не должно противу рожна прати. Это было бы смешно…

— Да ведь это уже не идеализм, а архи- и ультраидеализм, граничащий с сумасшествием! По-своему, с точки зрения своих принципов, ты прав, но в переводе на простой русский язык, твоя логика означает: бери, вертопрашный братец, мои деньги, трать на собственные кутежи и я не скажу тебе ни слова».

— И действительно не скажу.

— Но ведь у тебя со временем могут быть собственные дети?!

— Пока я жив, я буду для них работать.

— А когда умрешь?

— Тогда пусть они сами работают. Самый главный принцип: человек должен работать. А денег мне не жаль. Я даже права на них не имею, ибо не я их добывал, ибо…

— Ибо ты идеальнейший болван, — перебил Зарудный. — Если уж ты так бесконечно добр в пользу ближнего, то позволь мне вырезать из твоего тела кусок мяса на бифштекс… Эх, ты, идеалист!

— Оба мы с тобою, Антоша, идеалисты! — возражал Владимир. — Оба мы с тобою не от мира сего, и оба на каждом шагу прегрешаем. Кто знает, быть может я и не прав, но мне приятно поступать так. Но дело, друг мой, не в этом, а в том, что мы с тобою величаем себя идеалистами, а в сущности мы — пустозвоны. Проследи-ка ты деятельность людей шестидесятых годов. Это были настоящие, честные и деятельные идеалисты. Они свои идеалы в жизнь проводили. А мы с тобою только языком звоним.

— Погоди, рано еще нам, — утешал Антоша. — Нам надо подучиться хорошенько, подготовиться получше, запасу хорошего в чердак заложить, набраться сил, окрепнуть, а потом уже и выходить на бой.

— А теперь мы, стало быть, имеем право только учиться, читать и наполнять голову идеями?…

— И желудок водкою и закускою… Свое мы взять успеем в будущем…

— Ты думаешь?… А меня так часто берет сомнение: мне все кажется, что мы обманываем себя и только тешимся своею нравственною чистотой, а в сущности мы не идеалисты, а мыльные пузыри… Да, наконец, и Гегель приводит мысль…

Тут начинался спор — горячий, юношеский спор. Оба друга схватывались и чуть не с пеною у рта ломали копья, анализируя какую-нибудь отвлеченную идею, не стоившую с жизненной точки зрения и ломаного гроша. Бой завязывался не на живот, а на смерть; оба сходились и расходились во мнениях, ловили друг друга на промахах, ссылаясь на прочитанное, цитировали авторов и засиживались за ужином до тех пор, пока заплетающиеся языки и неясность речи не напоминали им о том, что давно уже пора идти спать.

Зарудный часто оставался ночевать у Владимира на диване, рядом со спальнею братьев, и тогда беседа продолжалась еще некоторое время в постелях. Кончалось же обыкновенно тем, что каждый из них брал в руки какую-нибудь серьезную книгу почитать на сон грядущий, но чтение продолжалось недолго. Отуманенные выпивкой они оба быстро засыпали, книги беспорядочно валились из рук на одеяла или на пол, и две стеариновые свечи на их ночных столиках оставались горящими до самого возвращения Андрея из клуба или из других его ночных экскурсий.

Андрей обыкновенно приезжал тоже с достаточным запасом даров Бахуса в голове и при виде спящих друзей и горящих свечей разражался грозной речью:

— О, негодяи! О, идиоты! Насвистались до того, что даже сальные свечи позабыли потушить!… Скоты бессознательные! Ведь так можно произвести пожар… И дом сгорит и сами вы сгорите… Надобно будет завтра с ними серьезно поговорить об этом…

Андрей, ворча, раздевался и тушил свечу у Зарудного, а свечу брата переносил на свой столик. Затем, ложась в постель, он тоже раскрывал книгу и начинал читать на сон грядущий. Но и у него скоро строки начинали путаться, книга выпадала из рук и он засыпал богатырским сном, а его свеча продолжала гореть уже до самого утра…

IV

— Что ты, мой куцый друг, нахохлилась, точно курица в дождь? — спросил однажды утром Зарудный у своей подруги Сони.

— Так. Вспомнила старину. Ведь, сам знаешь, что мне есть о чем горевать, — ответила, вздохнув, Соня.

— А ты плюнь…

— И рада бы, да не плюется…

Соня, или как ее звали соседи по квартире, Софья Карповна, была очень миловидная белокурая девушка. Она уже третий год жила с Зарудным и была замечательна тем, что за все это время не сказала своему сожителю ни одного резкого слова и никогда не плакала. Зарудного это не только удивляло, но иногда даже и сердило.

— Удивительная ты канифоль! — говорил он ей — Живешь на свете, точно незлобивая монахиня, и никогда не огрызнешься, хотя бы для разнообразия… досадно даже..

— Не вижу поводов огрызаться, — кротко и задумчиво отвечала Соня.

— Как не видишь поводов? Поводы, да еще и самые возмутительные, на каждом шагу. Во-первых, живешь ты не в комнате, а в собачьей конуре, в которой со стены текут лужи; во-вторых, ешь ты не каждый день, да и то не досыта; в-третьих, сожитель твой, то есть я, покорнейший слуга, часто на целые сутки бросает тебя, ночует не дома и возвращается к тебе пьяный… Разве этого мало?

— Что же делать, если жизнь так сложилась?

— Другая на твоем месте выцарапала бы мне глаза… Тебе только семнадцать лет, а ты уже рассуждает, как старая. Разве в тебе уже умерли страсти и желания?

— Нет, не умерли, а только рано им давать еще волю… надо подождать…

— А когда же это случится? Можно узнать?

— Тогда, когда ты кончишь курс и пристроишься к месту. Тогда я развернусь и покажу тебе настоящие когти. А теперь ведь это бесполезно. Пока ты молод и водишься с товарищами, особенно с Владимиром, ты постоянно будешь напиваться, и если бы я тебе делала за это сцены, то вышло бы хуже. Ты стал бы злиться и, может быть, напивался бы чаще.

— Это правда. Но меня вот что смущает, Сонька, уж не хочешь ли ты перещеголять меня великодушием?

— Ты глуп, мой милый Антоша. О великодушии не может быть и речи. Если бы ты не был близорук, то увидел бы, что мною руководят только два чувства: женский эгоизм и вера в твое будущее. Прежде всего я верю в то, что ты рано или поздно выйдешь в люди, а затем эгоистично убеждена, что тогда мне будет жить хорошо. Тогда я буду и есть и пить вволю и требовать от тебя и нарядов и удобств. А теперь от тебя, как от козла — ни шерсти, ни молока не получишь, потому что тебе взять негде. Теперь мне нужно хлопотать о том, чтобы ты был здоров и поскорее кончил курс… Сам теперь видишь, что я не великодушная женщина, а просто эгоистка…

— Ах ты, моя миленькая, куцая куропаточка! — с любовью восклицал Антон. — Клевещешь ты и плетешь на себя… Иди, я тебя обниму!…

Соня послушно подходила, и Зарудный заключал ее в свои медвежьи объятья.

— Пусти, — отбояривалась она.

— А когда ты станешь моей женой? — страстно шептал он с блеском в глазах.

— Когда ты кончишь курс и найдешь себе место… Я тебе это уже сказала.

— А до тех пор…

— Будет то же, что и теперь… Разве тебе противны наши чистые отношения? Я и сама люблю тебя безумно, но как вспомню о том, что у нас могут быть дети… Бррр!… Чтобы мы тогда стали делать при нашей обстановке?!.. Даже подумать страшно… окончи курс, тогда хоть вей из меня веревки или хоть режь на куски… Тогда я — твоя полная раба… Тогда я и горькое прошлое свое забуду…

— И черт ты, и умница, и женщина, и ведьма! С тобою не сговоришься. Я часто готов бываю разорвать тебя на части, но в тоже время и преклоняюсь пред тобою… Ой, боюсь, что когда-нибудь забудусь и зверски поколочу тебя за твою стойкость… А о прошлом ты все-таки поменьше думай. Что было, того не вернешь. И мне ведь, тоже грустно.

Прошлое Сони действительно полно горя. Родилась она и воспитывалась в гимназии в том же провинциальном городке, где и Зарудный. Отец ее был средней руки чиновником, но в последние годы страшно пил. Вся семья держалась на матери, которая и день и ночь шила в магазины белье. Вся семья состояла только из четырех душ: отца, матери, Сони и маленького ее братишки Феди. Труженица-мать обила пороги всех благотворителей и благодетельниц и добилась, наконец, того, что они взялись платить за Соню в женскую гимназию и за Федю в мужскую. Соня дошла уже до шестого класса, а Федя кое-как перешагнул во второй и… застрял. Понадобился репетитор. Случайно пригласили Зарудного, который тогда уже кончал курс в гимназии. Антоша взялся за дело энергично и толково и быстро поставил мальчика на ноги.

От него не ускользнула грустная сторона жизни этой семьи и то, что Соня, возвратившись из гимназии, тотчас же принималась за тяжелые хозяйственные работы. Не раз он заставал ее даже за мытьем полов. Все это повлияло на него очень сильно. Сначала он почувствовал к Соне жалость, потом и полюбил ее чуть ли не первою любовью гимназиста. Соня тоже откликнулась на его любовь, и они превратились в двух воркующих голубков, назначая друг другу тайные свидания, вздыхая на луну и давая друг другу клятвы. Так дело шло целую зиму.

В начале лета Зарудный получил аттестат зрелости и в конце лета уже уехал в университет, дав своей подруге слово шагать через курс, хватать с неба звезды, творить необычайные подвиги и, в конце концов, жениться на ней. Она верила ему, А он верил себе. Поплакали на прощанье, еще раз поклялись и расстались. Между ними завязалась переписка.

Прошло полгода. Переписка вдруг оборвалась. Соня перестала писать. Зарудный бесновался, писал письмо за письмом и, наконец, порешил, что Сонька ему изменила и влюбилась в другого. Он написал ей ревнивое, полное упреков и даже дерзкое письмо и успокоился. Это было его последнее письмо.

Через три месяца получился ответ от Сони, но такой ответ, что он побледнел и задрожал.

«Дорогой Антоша, — писала она неровным, слабым почерком. — Если ты не забыл еще свою бедную, маленькую Соньку, то пожалей меня. Я пишу тебе из нашей городской больницы, где я шесть недель вылежала в брюшном тифе. Теперь я выздоравливаю, но все еще очень слаба. Мне запрещают всякие волнения, но я упросила доктора позволить мне написать тебе это короткое письмо, потому что на душе у меня лежит такой тяжелый камень, что я боюсь сойти с ума. Выздоровление меня не радует, потому что жизнь впереди не обещает ничего хорошего. Я теперь одна в целом мире, у меня не осталось ничего. Мама умерла от тифа и я заразилась, ухаживая за нею. А когда меня тоже положили в больницу, то произошло страшное несчастье. Папа и Федя сгорели. Папа с отчаяния стал пить сильнее и ночью, вероятно, или опрокинул лампу, или уронил папиросу. После пожара нашли только их обгорелые кости. Федю мне так жаль, что у меня пропали слезы и только сосет в груди. Прошу тебя, дай совет, что мне с собою делать. Из больницы мне некуда идти. Прости за то, что беспокою, но мне не к кому более обратиться и я люблю тебя. Твоя бедная Соня». Зарудный, прочитав эти строки, долго ходил, ничего не понимая, как в столбняке, потом пошел к Владимиру и молча показал ему письмо.

— Поезжай скорее к себе на родину. Не теряй ни одной минуты: садись на первый же поезд. Человек гибнет. Надо спасать… Вот тебе деньги, — быстро решил Владимир.

— Но…

— Никаких «но» тут быть не может. Поезжай и конец. Там, на месте, ты увидишь, что надо будет делать. Если не поедешь, то ты — преступник, и я с тобою не знаком…

Зарудный полетел в родной город и отыскал Соню в больнице, как раз накануне ее выхода оттуда. При встрече она крепко-крепко прижалась к нему, но заплакать не смогла. Он понял все и не расспрашивал ее. Выправить паспорт было легко, и он, как только она вышла из больницы, посадил ее в вагон, привез в столицу и поселил в своей комнате. Сначала она была похожа на скелет, но потом мало-помалу поправилась.

Пережитые ею ужасные события страшно повлияли на нее. Она потеряла свой прежний разбитной задор, стала тиха, молчалива и замечательно кротка. На своего сожителя она чуть не молилась, но держала его от себя в почтительном отдалении, хотя по внешнему виду их отношений можно было подумать, что это — счастливые, но невенчанные супруги. В их чистоту верил только Владимир.

— Здоровая силища сидит в твоей Софье Карповне, — говорил он. — Ты будешь безусловно счастлив с нею. Смотри только, не проморгай ее…

За спиной Сони Антон жил, как у Христа за пазухой. Он не знал ни забот об обеде, ни хлопот с прачкой, ни платы за квартиру. Все эти вопросы обдумывала и решала за него Соня. Он обязан был только отдавать ей те ничтожные деньги, которые он зарабатывал перепискою и уроками, и затем не знал более никаких забот и даже считал себя некоторым образом вправе высказать известную требовательность. Как Соня поворачивалась со своими капиталами — знала только она сама. Слегка и она пополняла общую кассу своими заработками, но заработки эти были очень малы. Ни она, ни ее Антоша не в силах были купить швейную машину, и потому она могла брать у соседей и знакомых только такую работу, которую можно было сделать иголкой вручную. В своем микроскопическом хозяйстве она управлялась одна, не прибегая к посторонней помощи, и очень часто выгоняла своего сожителя из дому, чтобы он ей не мешал. Это бывало в тех случаях, когда она заводила дома стирку или мытье полов.

Однажды Антон застал ее за стиркою белья и раскричался на нее:

— Как ты смеешь заниматься подобной работой? Разве это твое дело? Не доставало только этого! Не хватало, чтобы ты с своими слабыми силенками мыла рубахи такому здоровому жеребцу, как я… Брось, сию же минуту брось!…

Соня выпрямилась, разгибая с наслаждением согнутую над корытом спину, и улыбнулась.

— Чему смеешься? — не унимался Зарудный. — Брось, тебе говорят!..

— Изволь, я брошу, а ты становись на мое место и доканчивай. Ах, как ты глуп, Антоша! Кипятишься и несешь чепуху… Есть у тебя лишние деньги на стирку? Ведь нет? Сам ты стирать и гладить не умеешь, а чистую сорочку или платок от меня требуешь?… Сделай милость, отдавай прачке, я буду очень рада.. Зачем пришел так рано? Я тебя нарочно выпроводила из дому, чтобы ты ничего этого не видел. Я всегда так делаю.

Зарудному становилось неловко от этого признания.

— Ну, позволь, пожалуйста, я тебе хоть помогу немного, если уж ты такая добродетельная.

— Самая лучшая помощь будет, если ты уйдешь и не будешь мне мешать. Тут нужно уменье и сноровка. Допусти тебя к корыту, так ты своими лапищами все белье изорвешь.

— Я постараюсь осторожно…

— Нет, голубчик, лучше уходи. Наши рубахи так и расползаются от старости. Я уж их чинила, чинила сегодня и махнула рукой… Ну, что-нибудь из двух: или садись в угол и не мешай, или убирайся к Владимиру…

Антон Сергеевич вошел вглубь комнаты, сел у окна и стал смотреть на свою подругу, которая снова наклонилась над корытом и колыхалась из стороны в сторону, работая нежными, тонкими руками в волнах мыльной пены.

— И зачем это мир так глупо создан, — начал он грустно, — что в нем узаконены несообразности?

— Например? — спросила Соня, не отрываясь от работы.

— Да, например, хоть эта твоя стирка. Разве это не вопиющая нелепость, что маленькая слабенькая женщина надсаживается над непосильной работой, а здоровенный мужчина, способный вола кулаком убить, должен сидеть, ничего не делая, и курить папиросу…

— Что же делать? Всякому пахарю — свое поле..

— В том-то и сила, что нет. Твою грубую работу должен был бы я делать…

— Твое дело — работать головой… Бог даст, кончишь курс, получишь место на заводе где-нибудь, тогда и разговор будет другой… До тех пор надо пока терпеть… А теперь с тебя требовать лишнего было бы грешно…

— Ты думаешь? Значит, сиди, Антошенька, со всей своей мощью физической, сложа руки, и веруй, что так и надо. А я слабенькая, тщедушная Сонька, буду непосильно работать на тебя, потому что ты — интеллигент, потому что тебе только одной головой работать надо! Так, что ли? Ах, ты моя милая, ах, ты моя добрая!… Вот она где всепрощаемость, которую пропагандирует Владимир!! Вот она, не на языке только, а на деле, у грязного, вонючего корыта!… Соня, милая, если бы ты знала, до чего мне стыдно!… Сколько времени я трачу бесполезно в портерной, в праздных беседах и в шалопайничанье! Ведь я должен был бы по настоящему взять еще один урок и взять еще переписку… была бы тогда и прачка и…

— Зачем? К чему? — поднялась Соня. — Можно все сделать, можно и ночей не спать за работой и трудиться до потери здоровья… Только к чему это? Нам с тобою этого не нужно! Здоровье нужнее… для будущего… Ведь нам твоих заработков хватает. Слава Богу — живы… Довольно с нас и твоих двадцати пяти рублей… Побереги силы на будущее. А со мною ничего не сделается, если изредка какую-нибудь грубую работу возьму на себя. Зато в будущем мы с тобою лучше всяких бар жить будем!..

— Ах ты, чудная девушка! Когда же настанет тот счастливый момент, что я тебя поведу к венцу? Будь я проклят, если я когда-нибудь изменю тебе!…

— Не клянись! — строго и почти испуганно произнесла Соня. — В жизни все может случиться.

— Никогда, никогда не изменю!.. Иначе меня надо повесить, как собаку. Ах ты, моя…

Он порывисто подошел к ней, взял ее, как ребенка, на руки и поднес ее лицо в уровень своему лицу.

— Пусти, у меня руки мокрые… Замажу тебя..

Она обвила его своими мокрыми руками, прижалась к нему и страстно поцеловала в обе щеки, в глаза и в губы. Потом голова ее опустилась бессильно к нему на плечо.

— Пусти меня, — прошептала она. — Я люблю тебя, крепко люблю, но ради Христа, умоляю, отпусти меня… Я за себя не ручаюсь… Твои ласки кружат мне голову…

— Соня… — прошептал он, задыхаясь от волнения.

— Нет, нет, ради Бога, нет!.. Не злоупотребляй моей слабостью… Это будет нечестно…

— Голубчик…! Ведь, рано или поздно…

— Пусти! — сказала она громко и повелительно.

Он послушно и осторожно поставил ее на пол.

— Не надо увлекаться! — сказала она, снова наклоняясь над корытом. — Ты будешь дома? Никуда не уйдешь сегодня вечером? Тогда, будь добр, зажги керосинку и поставь чайник вскипятить воду: вместе напьемся чаю. У меня еще на две засыпки хватит, а там — доставайте, мой будущий благоверный, откуда хотите… Да вот еще что: принеси мне от Владимира следующий том Достоевского. Я этот уже кончила.

Зарудный стал копошиться около керосиновой кухни, исправлявшей в их хозяйстве должность очага на все руки. На ней кипятили воду для чая, на ней Соня варила обед, ее же зажигали, когда в комнате становилось холодно. В этих случаях на нее сверху накладывали три кирпича для того, чтобы они нагревались и сохраняли потом теплоту, когда керосинку гасили.

Вся обстановка комнатки была очень незатейлива. Вдоль одной стенки стояла деревянная некрашеная хозяйская кровать, отдававшаяся вместе с комнатой, вдоль другой — небольшой жесткий диванчик. На кровати спал Антон, а на диванчике — Соня. В этом отношении они друг другу не завидовали, потому что обоим было одинаково жестко спать. У окошка стоял раскрытый ломберный стол с тремя стульями, служивший тоже, как и керосинка, для самых разнообразных целей: на нем обедали и пили чай, на нем Соня кроила, на нем и Антон производил свои работы: чертил, переписывал и зубрил свои лекции. Но последнее случалось так редко, что, когда он раскрывал свои фолианты и усаживался за дело, то у его подруги невольно вырывалось от души:

— Как я люблю, Антоша, когда ты — дома и работаешь…

Он целовал ее руку и, зубря, держал в своей руке до тех пор, пока она не отнимала ее с словами:

— Отпусти, дорогой мой: и я рядом с тобою немного поработаю. Ты знаешь мою радость? Одна знакомая нашей хозяйки, купчиха, заказала мне связать ей платок из шерсти и знаешь за сколько? Для меня это — целое состояние: за два рубля..

— Фу ты ну ты, какие гигантские капиталы… А долго проработаешь над платком?

— С месяц провяжу…

— Это за два-то рубля? Вот так ловко…

— Не смейся, друг мой: я за эти деньги себе новую юбку сошью… Я и этому заработку рада: не все же с тебя тянуть…

Последняя вещь, которая дополняла их обстановку, был пузатый комод купеческого склада, но он был на три четверти пуст. В него нечего было класть. У почтенной парочки было только по три перемены белья. У Сони после пожара ничего не осталось, а ее сожитель не очень хлопотал о пополнении комода. Он отдал бразды правления и деньги в ее руки и ни о чем не беспокоился. У них сложилось даже так: собираясь утром уходить на работу или в университет, он задавал вопрос:

— Сегодня обед будет, или нет?

— У меня есть сегодня немного крупы, сварю размазню. На двоих хватит, сыт будешь… Но все-таки лучше постарайся пообедать где-нибудь, хоть у Владимира, что-ли. Ты работаешь головой: тебе мясо нужно…

Владимир звал эту молодую чету бессребрениками, часто бывал у них и не один раз предлагал им свою помощь в виде займа, но они оба упорно отказывались, особенно Соня, которая в этих случаях горячо протестовала.

— Найдите мне, Владимир Петрович, какую-нибудь работу, тогда — мы оба скажем вам спасибо. А так, взаймы …неудобно…

Владимир вздыхал и всякий раз прибавлял:

— Славный вы человек, Софья Карповна… Вашему балбесу Антону выпало на долю незаслуженное счастье… Эх, если бы моя Авдотья была на вас хоть чуточку похожа, как бы я был доволен!…

Владимир часто подолгу засиживался у будущих супругов, рассказывал Соне разные разности и уходил довольный и со спокойною душой.

— Ведь, вот, поди же ты, — говорил он сам себе, — живут в конуре, почти без воздуха и без света, о гигиене и говорить нечего, а дышится у них легко… Великое дело — хорошая баба!

V

Владимир был холост, но и у него был свой роман, который он называл «физиологическим» романом, так как он был уверен, что между ним и его Дуней никакой любви нет, а существует только привязанность и привычка, тем более, что Дуня была чужая жена и ничего выдающегося из себя не представляла.

Собственно говоря, здесь и романа не было никакого, а вся история явилась продуктом случайности. Дуня или, как ее чаще звали, Авдотья Федоровна, была замужем за лакеем чисто столичного пошиба, который на узы брака смотрел не очень серьезно и менял свои привязанности с каждым новым местом. С женою он жил не более года и затем дал ей очень недвусмысленно понять, что горничная из француженок, служившая вместе с ним в одном и том же барском доме, гораздо ему ближе, нежели жена. Предоставляя себе полную свободу, он дал carte blanch и жене, чем та и не преминула воспользоваться. Она поступила в горничные к покойной бабушке Андрея и Владимира за год до ее смерти, но оказалась такой нерасторопной и таким увальнем, что ее терпели недолго и отказали от места. Получив отставку, она так искренно рыдала, что Владимиру стало жаль ее. Он вздумал было ходатайствовать за нее перед бабушкой, но — безуспешно. Тогда по доброте сердечной он взял ее под свое покровительство и впредь до приискания места, посоветовал ей поселиться в номерах.

Дуня охотно и с благодарностью приняла это предложение, но перетолковала его по-своему, в том смысле, что Владимир делает это для нее не бескорыстно. Владимир, ближе знакомый с книгами, нежели с жизнью, принужден был однажды выслушать от Дуни признание в любви, и кончилось тем, что из номеров она переехала в небольшую, но уютно обставленную квартирку и наняла себе прислугу. Владимир платил за все и платил, не жалуясь, потому что, по его словам, он этими деньгами оплачивал свой отдых от занятий.

Обыкновенно он раза два или три в неделю ходил к ней по вечерам пить чай. Она жила недалеко от его дома. Он поместил ее нарочно поближе, чтобы избежать длинных ночных прогулок, которых он не любил, не обладая особенной храбростью. С ним часто ходил к Дуне и Зарудный, которого очень привлекал хороший коньяк, служивший приправой к чаю. Посещения эти предпринимались молча. Часов около восьми или девяти вечера Владимир клал на стол карандаш, если писал, или закрывал книгу, если читал, и поднимался с места. Одновременно с ним поднимался и Зарудный, если он был в это время у Владимира, и они обменивались лаконическим разговором:

— Идем?

— Идем. Надо отдохнуть.

Когда друзья переступали через порог маленькой, но уютной квартирки, то их сначала встречал лай маленькой комнатной собачки, а затем с дивана поднималась грузно и сама хозяйка Авдотья Федоровна и награждала Владимира поцелуем, а Зарудному радушно протягивала руку и всякий раз при этом приговаривала:

— Здравствуй, Антоша. Спасибо, что пришел: с тобою веселее будет.

Дуня была удивительна полна и малоподвижна. Сытая и беспечальная жизнь, полная бездеятельность и неохота к труду заставили ее расплываться в ширь так, что ей приходилось перешивать платья раньше, чем они изнашивались. Главным занятием ее были еда, сон и гадание в карты или игра в «акульки» с кухаркою. Владимир пробовал было развивать ее, но это ему не удалось. Он выучил ее грамоте и надеялся приохотить к чтению, но и это не удалось. Тогда он махнул рукой. Она любила цирк и сплетни и изредка читала газеты, отыскивая в них кровавые происшествия и, вообще, что-нибудь в этом роде. Дальше этого она не шла. Отправляясь к ней, Владимир говорил, что он идет окунуться в животную жизнь.

Авдотья Федоровна была очень доброе, но недалекое создание. К Владимиру она была привязана по-собачьи, и в этой привязанности он настолько был уверен, что допускал ее свидания с мужем. Лакей иногда являлся к ней осведомиться о здоровье, давал ей практические советы, рассказывал о собственном житье-бытье, нисколько не претендуя на нее за ее связь с Владимиром. Он даже оправдывал ее поведение фразой:

— У нас в большом свете это сплошь и рядом происходит. Редкий брак без кораблекрушения обходится.

Главным образом советовал он ей пользоваться своим положением поумнее и копить деньги на черный день, потому что «господа в высшем кругу солидных чувств не имеют, а больше все вроде бабочек с цветка на цветок папильоничают»… При появлении Владимира он не конфузился и не убегал, а держал себя с достоинством, отвечал на вопросы сдержанно, почтительно и прилично, как «человек из большого света», и с не меньшим достоинством удалялся.

Зарудный сразу стал с ним на короткую ногу и часто с большим интересом слушал его рассказы из жизни «настоящих аристократов — князьев и графов». Оба они говорили в юмористическом тоне и доставляли Авдотье большое удовольствие. Она слушала их, покатывалась со смеху, повторяя:

— Ну, уж ты, Антоша, скажешь… Ах ты, Васька, шут гороховый! Ишь, ведь, что сморозил…

Пуританский образ мыслей Владимира эти разговоры оскорбляли и он морщился. Поэтому они при нем и не велись, но без него они текли безостановочно, и в дни посещения мужем Дуня оживлялась. При нем она была в своей сфере и в своей тарелке. Он ей говорил любезности, рассказывал скабрезные анекдоты, но прав на нее не предъявлял никаких и охотно менял ей каждый год паспорт.

— А что, мы с тобою, Вася, будем жить опять когда-нибудь вместе, как муж с женою, или ты от меня навеки отказался? — спросила однажды наивно Авдотья.

— А это будет зависеть единственно от вас, — галантно ответил он. — Если вы не дура и сумеете от богатого барина на черный день капиталец приобрести, то мы можем старость снова вместе провести… Я тоже для себя кое-что в сберегательную кассу на книжку ношу. Мы можем тогда табачную лавочку открыть, или меблированные комнаты снять. Это от вас, в совершенстве — как пить дать — от вас зависит.

Владимир очень многим возмущался в поведении Авдотьи, но потом опять-таки махнул рукою. Ему не нравились постоянные ее ссоры с прислугою до тех пор, пока он не убедился, что для нее и ее кухарки в их монотонной жизни эти ссоры являются такою же потребностью, как воздух и пища. Его возмущало то, что Авдотья по целым часам просиживает в ближайшей овощной лавке, фамильярничает и даже таскает за чуб лавочника, и с большим интересом вступает в разговоры с кухарками. Потом он убедился, что лавочка для бывшей прислуги и жены лакея — то же, что клуб. Он убедился, наконец, в том, что ее перевоспитать нельзя, и покорился обстоятельствам, решив:

— Все надо прощать и ко всему надо относиться снисходительно. Надо помнить гетевское Allvergessen и Allverzeihen… Хоть и грустно, а надо для собственного спокойствия идеализировать и грязь… Без этого не проживешь… Как ты думаешь, Антоша?…

— Что поделываешь, Дуняша? — спрашивал Владимир при свидании.

— Ничего. После обеда от скуки с Аксюткой в дурачки в карты играла. Она меня шесть раз подряд дурой оставила.

— А ты бы почитала или пописала…

— Читала, да надоело…

— С прислугою играть в карты неудобно: она тебя уважать не станет.

— Не смеет: я — барыня. Что прикажу ей, то она и обязана делать. Хочу — полы мыть заставлю, а захочу — велю в карты играть…

— Глупо.

— По-твоему глупо, а по-моему — умно… Антоша, что ты сел и молчишь? Сморозь что-нибудь…

— Вот погоди, на масляной в балаганные деды поступлю, тогда и приходи меня слушать.

— А теперь чего же не поступаешь?

— Вакации жду. Все дурацкие места заняты. Даже и тебя теперь не примут.

— Ну, уж ты, Антоша, скажешь!… От тебя со смеху колики в боках сделаются…

Зарудному часто приходилось поневоле присутствовать при ссорах и размолвках Дуни и Владимира, но ссоры эти были непродолжительны и скоро прекращались. Ему удавалось скоро примирять их. Но один раз Авдотья заставила его призадуматься серьезно.

Дело было так.

Не один раз Дуня, чувствуя, что уставшие от безделья нервы ее настойчиво требуют деятельности, приставала к Владимиру с требованием, чтобы он дал или нашел ей какое-нибудь занятие.

— Дай мне, голубчик, дело какое-нибудь, чтобы я могла работать хоть что-нибудь, — говорила она. — Так, как я живу — от одной тоски пропасть можно…

— Какое-же тебе дело, Дуняша?

— Какое-нибудь, все равно, лишь бы я не сидела, сложа руки. У всех есть дело, у Амишки — и у той есть занятие: брехать на того, кто придет, — а у меня и этого нет. Лежишь или сидишь целые дни, как бревно, прости Господи!…

— Хорошо. Я подумаю. Посоветуюсь с Антоном.

— Сделай милость… Пожалуйста.

По этому поводу между друзьями началось совещание. На него было затрачено много времени и еще больше благих намерений, но оба друга не пришли ровно ни к чему. Ни один из них ни о каком ремесле понятия не имел, и потому вопрос для них так и остался открытым вопросом. Они только твердо остановились на одном решении: надо Авдотье непременно дать труд, а какой труд — неизвестно. Прошло после этого несколько времени и время это принесло с собою неожиданную неприятность.

Однажды вечером, когда Владимир по обыкновению пришел к Авдотье вместе с Зарудным отдыхать, он нашел ее с напухшими от слез глазами и в страшно возбужденном состоянии. При его входе она не поднялась с дивана и не поцеловала его как всегда, а наоборот грубо отвернулась, когда он подошел к ней.

— Дуня, что с тобой? Что это значит? — удивился он.

В ответ она повернула к нему искаженное лицо и взглянула на него злыми глазами.

— Что это значит? — переспросила она. — Это значит, что убегу отсюда или убью кого-нибудь, или что-нибудь такое сделаю… Ты хочешь, чтобы я от скуки сдохла, как собака?..

Владимир оторопел, широко раскрыл глаза и только мог спросить:

— Ты с ума сошла или пьяна?

— Нет, еще не пьяна, а скоро, вероятно, запью… Зачем ты со мною так поступаешь? Разве это честно? Прежде я хоть в прислугах жила, да зато мне было весело: я хоть людей видела!! А ты засадил меня в четыре стены, как в клетку, дела в руки никакого не даешь, ходишь да одни нравоучения, как поп, читаешь и думаешь, что мне весело!!! Ты думаешь, что ты для меня доброе дело сделал?.. Как бы не так! Что ты меня поишь, кормишь, обуваешь и одеваешь, азбуке да арифметике меня учишь, — так я тебе должна за это кланяться?.. Нет, голубчик, не на такую напал!..

Авдотья выпалила это быстро, задыхаясь, и с пеною у рта. Владимир видел ее в первый раз такою возбужденной и недоумевал:

— Ничего не понимаю, — пробормотал он.

— Не понимаешь?… — накинулась она на него. — А что ты меня погубил, ты это понимаешь?

— Авдотья!!!

— Да что, Авдотья? Авдотья я была, Авдотьей и останусь. Плевать я хочу на твое ученье, на твои деньги и на твои нотации. Я хочу жить, как другие живут. Другие работают и смеются, и гуляют, и по разным местам ходят, а я, как пень, дома сижу и ничего не делаю… Нет, благодарю покорно… И я тоже человек, и я хочу что-нибудь делать, а не пропадать с тоски… ей Богу, я или убегу, или повешусь…

— Погоди, Дуня, постой… дай сказать…

— Что ты мне скажешь? Нравоучение читать будешь?!.. Слыхали мы эту песню… Вот как — досыта слыхали: и того не делай, и так не поступай, и то нехорошо, и это скверно… А видела ли я от тебя что-нибудь хорошее? Только — ешь, пей, да спи, да жирей… Я и так поперек себя толще стала, платья все узки сделались… А что хорошего? Ни свободы тебе нет, ни дела никакого… Хуже каторги… Анафемская жизнь, да и только.

Авдотья принялась горько рыдать. Владимир чувствовал себя очень смущенным.

— Что же ты, наконец, хочешь? — спросил он.

— Хочу жить, как люди живут. Не надо мне твоего: ни денег, ни хлеба, ни квартиры. Мне тошно и нудно. Нынче днем такая тоска была, что я чуть не удавилась. Из полотенца петлю уже сделала, да, жалко, нигде гвоздя не нашла…

Владимир глубоко задумался. Антон тоже молчал. Авдотья продолжала рыдать, но слезы не облегчали ее.

— Что же вы, два умных, ученых дурака, сидите и ни слова не скажете? — накинулась она. — Что мне с собою делать? Что? На словах звонить умеете, а когда до дела дошло, так оба в рот воды набрали и задумались?!.. Эх, вы..

Авдотья закончила фразу крепким словцом, порывисто вскочила с места и ушла в спальную, сильно хлопнув за собою дверью.

— Вот она — цивилизация-то: нервы уже начинаются.. — сказал с грустью Владимир. — А когда муж колотил, так нервов не было.

— Понятно — нервы, — поддержал Зарудный. — От безделья и на преступление пойдешь… дело надо дать, работу…

— Но какую?

— А черт его знает…

— То-то и оно!…Пойду к ней: надо будет утешить.

— Не ходи!… Смотри, еще пуще раздразнишь… Баба и так на стену лезет.

— Не могу же я от нее так уйти… Я всю ночь спать не буду. Мне все равно будет казаться, что она руки на себя наложит…

— Трус ты, а не мужчина, если допускаешь это…

— Тебе хорошо рассуждать: тебя это мало касается. А залезь ты в мою шкуру… Чтобы ты сделал с своей Соней, если бы стряслась такая же оказия?

— Не знаю. Она у меня никогда не плачет и не капризничает. По собственному опыту сказать ничего не могу, но мне думается, что сначала я дал бы ей успокоиться, а потом бы уже и стал разговаривать…

— Нет, уж я, во всяком случае, лучше теперь к ней пойду… Ты подожди меня здесь… Пей вот коньяк… И уж, пожалуйста, ночуй сегодня у меня.

Владимир вошел в спальню и затворил за собою двери. Оттуда долго потом доносился неясный говор, увещевательный тон Владимира и сердитые возгласы Авдотьи. Потом понемногу стало утихать, и беседа пошла спокойнее. Через десять минут Владимир вышел значительно успокоенный и вывел за руку Авдотью. Она нехотя улыбалась, отвечала вяло и, видимо, раскисла под влиянием наступившей реакции. Друзья посидели еще немного и затем поднялись и стали прощаться. Она отпустила их охотно и даже с оттенком легкого удовольствия. Оба поняли, что бабе не до них, и что ей нужнее всего покой.

— Смотри же, Дунюшка, не дури, — сказал примирительно Владимир…

— Уходи скорее… Надоел хуже горькой редьки… Спать хочу, — нетерпеливо ответила Авдотья.

Владимир только глубоко вздохнул. Всю дорогу до дому товарищи шли молча. Владимир как-то съежился и сделался меньше ростом. Дома они нашли Андрея, который переодевался во фрачную пару, собираясь ехать на танцевальный вечер в какой-то частный театр. Он так и сиял жизнерадостностью…

— Ну, брат Володя, — встретил он брата. — Какую я женщину нашел!… Если бы ты знал! Ты меня все бранишь за мои похождения, а я на такой перл наткнулся, что ты, когда увидишь, все пальчики себе оближешь…

— Швейка какая-нибудь? — иронически ответил Владимир.

— Ну, нет, брат, — обиженно проговорил Андрей. — Поднимись немножко повыше. Представь себе: красавица, каких я до сих пор еще и не встречал, образована, говорит на нескольких языках, молода, и в довершении всего, — происходит из древнего знатного рода.

— Принцесса, что ли?

— Принцесса — не принцесса, а вроде этого. Она ведет свое происхождение прямо от знаменитого польского вельможи… Что, брат, хорошую я рыбку выудил?

— Какая-нибудь полька-авантюристка…

— Как ты скор на решения. У нее есть даже подлинные фамильные документы, доказывающие ее происхождение. Нет, тут сомнения быть не может. Это очень достойная особа… Я тебя познакомлю с нею… Знаешь, до чего она хороша? До того, что мне даже в голову пришла мысль породниться с покойным Сапегою… Я почти готов жениться на ней…

— Ого, как скоро!.. Где же ты с нею познакомился.

— Случайно, в маскараде… Когда она сняла маску, я просто ахнул…

— Это еще ничего не доказывает: ты ахаешь при встрече со всякой смазливенькой женщиной… Чем она занимается?

Андрей слегка замялся.

— Тут, Володя, длинная история и даже, если хочешь, — на политической подкладке. У ее родных и у нее лично были громадные имения в Польше, но после восстания в шестьдесят третьем году все их конфисковали в казну… Благодаря этому перевороту, она теперь принуждена трудиться и зарабатывать себе кусок хлеба… Вот было бы хорошо: жениться на ней, дать ей права гражданства и начать хлопотать о возврате из казны ее имущества… Она говорит, что у нее было одного только леса шестьдесят тысяч десятин… А? Что ты на это скажешь?..

— Да занимается-то она чем?

— Теперь она принуждена снимать меблированные комнаты… Да, на такой особе можно было бы жениться…

— Быстро же ты воспылал. Зовут ее как?

— Имя чудное, поэтическое: Бронислава Станиславовна… Фамилии пока еще не знаю, но сегодня же узнаю. Мы условились увидеться сегодня с нею на танцевальном вечере в зале Крутиковой… Я туда еду сейчас… Я дал себе слово разузнать о ней всю подноготную, покорить ее и… Там, впрочем, увидим.

— Ах ты вертопрах, вертопрах!..

— Называй меня как хочешь, а вот тебе мое честное слово: будь не я, если завтра она не будет со мною tête à tête в ресторане! У меня на этот счет — скоро дело делается…

— В этом никто не сомневается. Смотри только, не нарвись на какую-нибудь авантюристку. Женщины хороших домов по маскарадам не шляются и перед людьми, которых видят в первый раз, маски не снимают… Помни это и берегись, чтобы тебя не провели… Не влопайся…

— Я тебе говорю, что она так хороша, молода и безупречна, что на ней даже жениться можно… Чем черт не шутит — может быть и вправду женюсь… А теперь, addio, mio caro! Спешу… Порядочный человек должен быть аккуратен, если идет на свидание… А! И ты, Антон, здесь?! Прости, братец, я тебя не заметил… Не сочти, голубчик, за невежливость. Ей-Богу, не видал тебя.

— Где уж на тебя обижаться, когда ты к Сапиге в родню поступать собрался, — улыбнулся Зарудный, пожимая его руку. — Мы — люди маленькие… Когда станешь магнатом, не забудь нас своими милостями: подари мне тогда парочку десятин с лесом…

— Усадьбу целую подарю… Ну, прощайте, братцы… Уж, она меня, вероятно, ждет…

Андрей замурлыкал фальшиво себе что-то под нос и жизнерадостно вышел в переднюю…

— И проведет же его знатно эта полька Бронислава Станиславовна! Будет потом долго помнить, — сказал Зарудный. — Я даже уверен в этом. Но, ведь, с ним ничего не поделаешь. Останавливать его нельзя: он тогда еще хуже на стену полезет… Примеры уже были.

— Бог даст, перебесится… А не поужинать ли нам с тобою? — сказал Антоша, указывая на накрытый стол.

— Пожалуй!… Только у меня после сегодняшней передряги и аппетит пропал. Ешь ты, а я посижу и посмотрю.

— Вздор. Выпьешь брыкаловки, так и аппетит явится. Наливай-ка, брат…

Приятели сели за стол и принялись за трапезу. Владимир пил учащенными приемами.

— Стой, куда ты спешишь? — остановил его Зарудный. — Я за тобой не поспеваю…

— Обалдеть поскорей хочу и забыть всю житейскую грязь…

— Успеешь еще обалдеть. Это невидимо, как снег на голову, сваливается. Я один раз тоже так же вот алчно хлестал, как ты, а в результате досадная штука получилась: голова ясная, а ноги не действуют. И вышел скандал…

Беседа прервалась и долго потом не вязалась. Наконец, Антон заговорил.

— Вот что, брате и друже, я придумал. Не знаю только, понравится ли тебе… Открой ты для Авдотьи белошвейную мастерскую. Сама она шить, конечно, не умеет, но это неважно. Это легко обойти.

— Ну? — оживился Владимир.

— Мысль эта не моя, а Сони. Она мне ее подсказала. Открой ты Авдотье мастерскую и возьми за жалованье или за сдельную плату какую-нибудь знающую мастерицу. Их много публикуется в газетах. Конкуренция между ними велика и голодающих много, так что мастерица тебе будет стоить недорого. Пусть эта мастерица наберет девчонок и прочее. Сооруди для Авдотьи трон и посади ее на манер королевы Сандвичевых островов над всей этой челядью, а челядь вооружи иголками.

— А ведь это — идея! — обрадовался Владимир.

— Именно. Суть проекта заключается в том, что твоя расплывшаяся от безделья Дульцинея будет по-прежнему заниматься тем же dolce far niente, но будет думать, что она занята и громадных размеров дело делает. Нервов у нее больше не будет, и ты от сцен подобных нынешней избавлен будешь.

— Проект превосходный!.. Как это он мне самому в голову не пришел?!

— Погоди радоваться. Есть и оборотная сторона медали. Из ничего мастерской не соорудить. Потребуются крупные затраты на первое обзаведение. Я не знаком с внутренним строем белошвейных мастерских, но знаю, что там на первом плане швейные машины стоят, затем длинные столы какие-то, потом, — утюги, потом еще что-то такое… Словом, потребуются на первый раз большие расходы…

— Бог с ними, с расходами. Спокойствие и здоровье дороже…

— Да-с. Значит, по первому же абцугу карманы твои затрещат очень сильно. А когда наступит жатва — предугадать, конечно, нельзя. Очень возможно, что какой-нибудь толк выйдет, а может быть, и в трубу вся затея вылетит. А чем черт не шутит: может быть Авдотья окажется хорошим администратором, и мастерская через год-два начнет оправдывать себя…

— Право, это — идея! Да ты, Антоша, гениальный человек!!.. Но только, как же мы осуществим? Ведь и ты в этом ничего не смыслишь и я ровно ничего не понимаю…

— Подыщем знающего человека.

— Кого же?

— Да хоть Карла, например. Он — скорняк, у него меховая мастерская, а от меховой мастерской до белошвейной, кажется, не очень далеко. Надеюсь, что он своим опытом и знанием может поделиться с нами…

— Антоша ты — гений!!!

— С чем себя и поздравляю.

— Завтра же иду к Карлуше… А теперь у меня точно гора с плеч свалилась. Давай, за это выпьем и поедим хорошенько. У меня аппетит явился. Но перед этим иди, я тебя облобызаю…

VI

Карлуша принадлежал к числу хороших знакомых братьев Брусовых и бывал у них на правах своего человека, хотя в то же время был и поставщиком меховых вещей на их семью, когда была еще жива бабушка. Братья Брусовы считали его очень практичным немцем, который начал дело без гроша и упорным трудом достиг известного благосостояния. Знакомство это поддерживалось еще и тем, что у Карлуши было несколько десятин земли недалеко от имения Брусовых. На его земле был пруд, и Брусовы летом ездили туда ловить рыбу.

Владимир на другой же день после сцены с Авдотьей поехал в магазин к Карлуше. Карлуша был человек на все руки: в мехах знал толк прекрасно, умел различать всевозможные сорта сигар и табаку, знал наперечет всех рысистых лошадей, безошибочно мог определить рыночную цену любой вещи, мог достать билет в концерт любой знаменитости, когда билеты были уже распроданы, не затрудняясь мог дать верные сведения о финансовом положении любого важного лица, достать болонку или сен-бернара и по изнанке шубы узнавать ее хозяина.

К нему-то и поехал Владимир. Он застал его в мастерской за большим сосновым столом, на котором Карлуша тщательно мерил вдоль и поперек котиковый мех, соображал, чертил на нем мелом линии и приговаривал:

— Это будет шапка, это — воротник, это — рукава… Gut. А что же мне-то останется? Надо и себе выгадать… А! Guten Morgen! — приветствовал он Владимира. — Какими судьбами?

— Здравствуй, Карлуша. Как живешь? Wie geht`s?

— Gott sei Danсk. Садись. Что скажешь?

Карлуша снял со стула какой то старый мех и пододвинул этот стул гостю.

— Нет, спасибо, сидеть мне некогда, — возразил Владимир. — Мне с тобою нужно переговорить об одном важном деле.

— Ну, говори.

— Здесь неудобно…

— А! понимаю… Я сейчас.

Карлуша сложил котиковый мех, сунул его в стеклянный шкаф, вышел в соседнюю комнату и через минуту возвратился оттуда в черном сюртуке.

— Я вижу, — сказал он, — что ты хочешь повезти меня завтракать к татарам, — потому я и надел черный сюртук. Так будет приличнее.

— Ты угадал.

— Ну, так, едем. Только не задержи: мне сегодня дела много.

Через несколько времени оба собеседника уже сидели в отдельном кабинете в ресторане за завтраком. Владимир рассказал, в чем дело.

— Ничего нет проще, — ответил Карлуша, — и мысль очень недурная.

Вслед за этим он вынул из кармана записную книжку и карандаш и стал высчитывать.

— Это тебе будет стоить не менее трехсот рублей — сказал он, подведя итоги. — Я считаю так: на первое время — две швейные машины, один стол для закройки, утюги…

— Погоди, друг мой, это потом. Главное же, вот в чем: Авдотья ведь шить не умеет. Надо во главе дела поставить знающую, но не дорогую мастерицу… А я, ведь, этого народа не знаю…

— И тут ничего проще быть не может. У моей жены есть бедная родственница — белошвейка. Она шьет сорочки на магазины и дело хорошо знает. Она к вам пойдет за дешевую плату.

— Вот за это, Карлуша, спасибо. Теперь еще просьба. Я в практических делах ничего не понимаю. Не возьмешься ли ты по дружбе устроить мастерскую?

— Отчего же, с удовольствием. Давай деньги и через три-четыре дня все будет готово: найму квартиру, куплю выгодно всю обстановку и — милости просим — начинай с Богом дело. Женина родственница сейчас же и заказы отыщет в магазинах…

— Значит триста рублей?

— На первое время не меньше. … А там, если Авдотья Федоровна поведет дело хорошо, то мастерская и окупать себя станет…

— Завтра же привезу тебе деньги. Спасибо тебе тысячу раз. Ты что будешь пить: шампанское или национальный напиток — пиво?

— Ganz einerlei. Ты знаешь, что я все пью…

После приятного завтрака собеседники вышли из нумера в очень хорошем расположении духа и направились к выходу. Но едва сделали они несколько шагов, как растворилась дверь одного из соседних номеров, и из нее послышался повелительный голос:

— Шампанское заморозить иголочками!…

В коридоре не было никого, и потому лицо, которому принадлежал голос, вышло из кабинета.

— Ha! Siehe-mal, dein Bruder! Андрей, и ты здесь?! — вскричал обрадованный Карл.

— Да, я здесь завтракаю с знакомыми, — небрежно ответил Андрей, но, увидев брата, вдруг смутился и густо покраснел.

— Какое совпадение! И ты тоже завтракал здесь? — обратился он к Владимиру.

— Да, мы с Карлушей обделали здесь одно практическое дельце.

Андрей одну минуту колебался в смущении, но потом заговорил:

— Хочешь — зайди к нам, выкури сигару.

— А ты с кем?

— Тут одна хорошенькая барынька с своей компаньонкой… Я тебя давно хотел представить ей… Очень приличная особа.. из хорошего семейства… Помнишь, я тебе говорил…

Владимир сделал легкую гримасу, но Карлуша подтолкнул его и решил:

— Заходи, что-же?! И я зайду… Я не помешаю, я только выпью в компании бутылку пива.

Андрей в свою очередь сделал гримасу, но все-таки вежливо посторонился и дал дорогу к себе в номер. Владимир вошел и остолбенел. На дворе стоял ясный солнечный день, но в номере были спущены на окнах тяжелые драпировки, и на столе горели ярко два канделябра.

— Мы сделали себе искусственную ночь, — объяснил с легким смущением Андрей. — Вечерний свет, во-первых, поэтичнее, а, во-вторых, наша милая хозяйка пожелала этого… Позволь тебе представить: Бронислава Станиславовна Сипягина… Ея dame de companie, m-m Терентьева… Мой брат Владимир…

Владимир раскланялся и стал рассматривать молодую женщину. С первого же взгляда она произвела такое впечатление, как-будто он ее где-то уже видел. Цвет ее лица отдавал слегка косметикой, а пышная прическа была вся усыпана бриллиантовой пудрой. На голову была накинута черная кружевная косынка, заколотая ярко-красной искусственной розой. Во всем видно было желание подражать испанскому костюму. Платье было из малинового бархата, тоже с кружевной отделкой не первой свежести, но с кокетливо открытым корсажем. На вид ей было лет двадцать пять, если не больше. Владимир сразу понял, для чего его новой знакомой понадобился вечерний свет: при нем не так выступали морщинки и недостатки туалета.

Компаньонка представляла собою что-то невзрачное, похожее на старую чиновницу, и безличное. При входе Владимира Бронислава Станиславовна украдкой бросила на Андрея укоризненный и в то же время удивленный взгляд. Андрей в ответ молча пожал плечами, точно хотел сказать: — «Я в этом не виноват». Все это было делом одной секунды.

Карлуша, увидев Брониславу Станиславовну, вдруг просиял и радостно закричал на весь номер:

— Га! Бронислава Станиславовна! Старая знакомая! Вот так встреча… Как поживаете? Как идут дела? Давно я вас не видел…

Бронислава Станиславовна вскинула на него глазами и затем смущенно опустила их.

— Здравствуйте, Карл Густавович, — ответила она. — Как вы поживаете?

— Слава Богу, что нам делается?! Шьем новые меха, перешиваем старые шубы… Позвольте я сяду подле вас и стану пить пиво. От вашего соседства пиво вкуснее будет…

Молодая женщина неохотно кивнула головою.

— Вы уже знакомы? — сказал Андрей. — Это очень приятно: по крайней мере, избавляет меня от труда представлять вас друг другу…

— Зачем нас представлять: мы и без того давно старые знакомые, — радушно беспечным тоном затараторил Карлуша. — Мы друг друга знаем… Я даже был один раз свидетелем…

— Что это у меня вдруг так голова разболелась? — перебила Карлушу Бронислава Станиславовна. — Это должно быть от неожиданной встречи… На меня ужасно действует все внезапное…

— Значит, мое появление подействовало на вас неприятно? Ха-ха, — засмеялся Карлуша. — Ну, ничего, Бог даст, обойдется… Будем пить пиво… Господа, вы что же? Мне одному неловко… наливайте…

Андрей и Владимир смотрели на развязного Карлушу и на его смущенную собеседницу не без удивления. В душе Владимира даже мелькнула смутная подозрительная мысль.

— А я рад, что вас встретил, — продолжал Карлуша — по крайней мере общих знакомых вспомним… Где теперь Пров Васильевич?

— Право, не знаю… Ах, как у меня голова разболелась… Воздуха здесь мало… И вина много выпила… Извините, Андрей Петрович, я… мне нужно на воздух выйти… Мне что-то нехорошо… Невежливо вставать из-за стола, но…

Андрей засуетился. Владимир ничего не понимал.

— Выпейте сельтерской воды, и все разом пройдет, — увещевал Карлуша, наливая из сифона воду. — Ну, что ваши меблированные комнаты, как? Дают доход?

— Нет, теперь не очень… Мне положительно не везет сегодня: вероятно, это мигрень… Madame, одевайтесь! — приказала она компаньонке и решительно поднялась с дивана.. — Здесь душно…

— Куда же вы? Посидите…

— Нет, нет… Андрей Петрович,, вы проводите меня?

— Если прикажете, я — с удовольствием… Надо сначала уплатить по счету…

Андрей позвонил.

— Я вас подожду в коридоре, или… у подъезда, на свежем воздухе…

Бронислава Станиславовна быстро оделась, спешно и нервно пожала всем руки и еще быстрее выпорхнула из нумера.

— Прову Васильевичу кланяйтесь, — крикнул ей вслед Карлуша. — Иди, иди скорее, — насмешливо сказал он замешкавшейся компаньонке, — а то она без тебя удерет и ничего ты с нее за свои услуги не получишь…

Компаньонка поспешно собрала свои вещички: зонтик, ридикюль и шерстяной платок и, не прощаясь, выбежала в коридор.

Карлуша вскочил со стула, схватился обеими руками за бока и начал неистово хохотать. Оба брата смотрели на него с недоумением.

— Голова заболела! Хо-хо-хо!… Душно стало… ха-ха… Мигрень… Воздуха не хватает!… О-хо-хо-хо…

— Перестань хохотать, объясни в чем дело? — заговорил Андрей.

— Бронислава Станиславовна!… О-хо-хо-хо!…Умру от смеха… С компаньонкой!.. Ха-ха-ха!.. Ой, в бока колет. Где ты ее подцепил? — обратился он к Андрею, утирая слезы. — В меблированных комнатах? Да?

— Да.

— В четвертом этаже? Ха-ха-ха…

— В четвертом… А что?

— Ты был у нее?

— Был. Она прямой потомок гетмана Сапеги…

— И она говорила, что пора подновить меблировку?…

— Говорила. Но ты-то откуда знаешь? — удивился Андрей.

— Браво!… Откуда? Да я в окружном суде по ее делу свидетелем был, когда ее судили за растрату чужого имущества… Она этим только и живет… Ха-ха… Подыскивает себе поклонников, заставляет их покупать новую обстановку в свои меблированные комнаты и сейчас же перепродает ее. Одного, именно Прова Васильевича, она не только на обстановку наказала, но и бумажником с ним поделилась, и быть бы ей снова на скамье подсудимых, да случай вывез: Пров Васильевич женатым и солидным коммерсантом оказался: срамить себя не захотел… Убил бобра, нечего сказать!… Ха-ха… Бронислава Станиславовна из хорошего дома, внучка Сапеги… ха-ха-ха! … Солдатская дочь Федосья Сидоровна Поликарповна, вот кто она.. Хо-хо-хо… Не знал, что буду нынче так смеяться, иначе не поехал бы к татарам…

Слуга подал счет. Андрей хотел было молча спрятать его в карман, но недогадливый татарин брякнул.

— Шесдесят восемь рублэй, сэмдесять пять копеек, ваш сиятельство.

Андрей смущенно выкинул семь десятирублевок и деланным тоном сказал: — Сдачу можешь взять себе…

— Ого! — сказал Карлуша, — сразу наказала… За эти деньги я бы хорошую шубу сшил и еще рублей пятнадцать себе в карман положил.

Андрей был совсем уничтожен и старался не смотреть на брата, тщательно избегая его взглядов.

— Сегодня я с утра выпил, стало быть, дела делать не буду, — заявил Карлуша. — Стану праздновать прогульный день… Человек, принеси-ка сюда пивца, какое получше… Мы, кстати, и о деле потолкуем… Андрей знает об этом? — спросил он Владимира.

— Нет. Я не успел еще поговорить с ним.

— Что такое? — отозвался Андрей.

— А вот слушай.

Владимир стал подробно рассказывать ему о своем плане открыть мастерскую с помощью Карлуши и подробно рассказал о своих надеждах на улучшение положения Авдотьи.

— Глупости все это, — авторитетно ответил Андрей. — Ничего из этой мастерской не выйдет. Я бы тебе советовал совсем без всяких хлопот прогнать от себя Авдотью.

— Ну, уж это мое дело. А идея мастерской мне очень по душе. Карлуша берется устроить все за триста рублей.

— На что такая громадная сумма? — искренно удивился Андрей. — Неужели меньше нельзя?

— Извини, Андрей, — спокойно, но твердо ответил Владимир. — Деньги эти пойдут на дело.

— Я понимаю, но все-таки — очень много.

— Не очень… Только на четыре таких завтрака, как сегодня, и хватит. Нет ли у тебя с собою в кармане трех радужных, а потом ты из моих возьмешь в банке.

Андрей молча достал из бумажника три сторублевых билета и положил на стол, Владимир подвинул их к Карлуше. Тот пересчитал, спрятал в карман и весело пробурчал:

— Gut. Sehr gut. Дня через три или четыре будем праздновать новоселье…

Лакей принес на подносе несколько бутылок пива.

— Ну, господа-приятели, — заговорил Карлуша, — я, купец второй гильдии и скорняк, Карл Мейер, начинаю пьянствовать. Сначала вы меня угощали, а теперь я вас угощать буду. Садитесь и будем пить пиво.

Братья сели. Карл налил стаканы.

— А жаль мне бедного Зарудного, — сказал Владимир, чокаясь с братом.

— А что? — спросил Андрей.

— Долго ему придется ждать обещанной тобою усадьбы.

Андрей покраснел и потупился.

— Да и тебе, кажется, едва ли придется владеть лесами покойного Сапеги, — продолжал, улыбаясь, Владимир. — Впрочем, ты не унывай. С своим характером ты скоро найдешь себе другую невесту с табачными плантациями в Мексике…

— Будет тебе. Я и так уничтожен, — взмолился Андрей. — Сорвалось, вот и все. Что же из этого?

— А то, что не мешало бы тебе жениться серьезно без лесов и без плантация.

— Эй, вы, братцы! — гаркнул Карлуша, — будет вам шептаться. Пейте пиво. Человек, принеси английского честера… настоящего, из Лондона… Я сегодня гуляю и кучу…

VII

— Поздравьте меня, братцы, — сказал однажды за обедом братьям Брусовым Зарудный. — Я скоро, кажется, буду крезом. Я нашел себе урок: два раза в неделю и тридцать рублей в месяц у супруги одного важного статского советника, некоего Цейгера, вероятно, из немецких людей. Два урока дал, а с третьего, кажется, убегу.

— Что так? — спросил Андрей.

— Мнительность меня одолевает: мне все кажется, будто бы барыня со мной заигрывает…

— А молода ли она? — заинтересовался Андрей.

— И молода, и красива, но это, ведь не моей части. История, видите-ли, такого сорта. Попадается мне в университете объявление: нужен репетитор к десятилетнему мальчику. Оправил я на себе хламиды и вретище и лечу по адресу как можно скорее, чтобы кто-нибудь другой не перехватил раньше меня. Бельэтаж, швейцар, лакеи, ковры и все онеры. Назвал себя. Выходит барыня — свежая блондиночка, острые глазки, порывистые движения; костюм шик и даже, как мне показалось, декольте больше, чем следует. Пригласила сесть. Первым делом стала меня исповедовать: кто я таков, откуда и т. д. Потом начала сама мне исповедоваться. Муж у нее стар и находится теперь заграницей на водах, где лечит какую-то неизлечимую старческую болезнь. Она его сопровождала туда, но ей надоело возиться со старой развалиной и она, под предлогом заняться воспитанием сына, оставила старика там, а сама прикатила сюда.

— Гм… Соблазнительно, — промычал Андрей.

— Погоди, не перебивай, — остановил его Владимир.

— Ты слушай, что дальше будет. Продолжает барыня свою исповедь и вдается в такие подробности, что я раскрываю рот от удивления. Рассказывает, что муж ей не симпатичен, хотя он и добр; что она, видите ли, еще молода и хочет жить; что она могла бы жить и заграницей в свое удовольствие и для себя, но находит это неудобным, потому что она патриотка и что благоверный ее — vieux cocu… Чувствуете? Я слушаю и думаю: на кой черт она мне все рассказывает? Какое мне дело до того, что ее супруг украшен рогами? А она все продолжает свое. Я искусно перевожу речь на ее младенца, а она еще искуснее переводит на скуку жизни, без толку увядающую молодость и на стеснения со стороны света… Говорила-говорила, а потом неожиданно и ляпнула: — «Знаете, вы очень симпатичны, вы мне с первого взгляда понравились. У вас глаза очень хороши: славные, глубокие глаза…» Я поблагодарил за комплимент своим буркалам и опять напомнил о младенце. Она позвонила. Приводят мне несчастного, худого, бескровного Жоржиньку — мальчика лет десяти. Жоржинька этот оказался таким типиком, которому все на свете «все равно»: посадят — сидит, гулять поведут — гуляет, дадут в руки книжку — держит… Словом, изуродован, бедняжка… Я его попробовал было приласкать, но он поднял на меня глаза, и в его глазах я прямо прочел, что ему моя ласка — «все равно». Пожалел я его от души, а мамаша заявляет мне по-французски: — «Многие говорят, что он похож на своего отца, но я этого не нахожу. Да, по совести сказать, этого и быть не может…» Говорит, а сама лукаво смотрит и ждет, какое это на меня произведет впечатление.

— Черт возьми, да она тебе делает авансы! — подпрыгнул на стуле Андрей. — Ну, а ты что?

— Я сказал, что это ей лучше знать, потому что она — мать, свел разговор на денежные расчеты, назначил день первого урока и — за шапку…

— Глупо… Я бы на твоем месте…

— Ладно. Рассказал дома Соне. «Раскрывай, — говорит, — рот: жареная куропатка сама в него летит. Поступай, как знаешь: дело твое, но мой совет — будь осторожнее…». Прекрасно-с. Отправляюсь я на первый урок. Жоржинька зевает и хлопает ресницами, точно решает вопрос: слопаю я его или живым оставлю. Зондирую его: оказывается — ни в чем ни бельмеса не знает. Читает кое-как, но прочитанного не понимает. Начинаю я с ним с азов. Минут через десять входит маменька. Поздоровались. Платье еще декольтистее. Начинает хвалить меня за аккуратность, прислушивается к моему уроку и вдруг перебивает: — «Довольно на сегодня. Жоржинька у меня так слаб, и я так боюсь переутомить его… Пойдемте лучше поболтаем со мною. Я сегодня уже сделала все свои визиты, теперь свободна и одна, и мне скучно…» Перешли в залу. «Все равно» слезло со стула и куда-то скрылось. Я начинаю чувствовать себя неловко. Мамаша замечает мою неловкость и любуется ею. Мне становится еще хуже. Думаю, как бы за шапку да лататы задать. Но она садится за рояль, начинает бренчать трогательные мелодии и вдруг обращается ко мне с вопросом: — «Вы любили когда-нибудь?» — «Как же, — говорю, — с детства любил и теперь люблю». — «Кого?» — «Кашу со щами люблю… Она расхохоталась, потом опять завела мелодию на клавишах, вздохнула и говорит: — «А я хочу любить, да некого…". Сказала и смотрит на меня, а меня-таки подмывает треснуть ее по затылку…

— Болван! — заявил Андрей, садясь на стул.

— Не перебивай, Андрюша, это становится интересно, — вставил Владимир.

— Тэк-с. подходит, други мои, день второго урока. Я начинаю колебаться: идти мне, или не идти? Рассказываю о своих сомнениях Соньке, а она как-то загадочно улыбается и отвечает: «Дело твое…». Выругал я ее, даже плюнул со злости и пошел… Выползает мое „все равно“, жалкое такое: старуха-бонна ведет его за руку, точно на заклание… Начинаю я с ним чтение. Проходит полчаса — ничего, мы одни. — „Ну, — думаю, — слава Богу, что мамаши нет“. Не прошло и пяти минут — она тут как тут. Опять речь о переутомлении и опять: — „Посидите со мной“. Жоржиньку опять уводят, и я снова предаюсь ей на растерзание. На этот раз рояль оставили в покое, а уселись на канапе — это такая анафемская мебель, на которой сидеть невозможно: я горел весь, как на углях, от злости… Опять, братцы мои, начинается нытье о скуке жизни и прочее. — „Знаете, во мне течет цыганская кровь… Я гадать умею… Давайте вашу руку, я вам вашу судьбу расскажу…“ Прежде, чем я успел сообразить, в чем дело, она уже схватила мою руку, ту самую, которой я ее хотел треснуть по шиньону, развернула ладонь и стала водить по ней пальцем, точь-в-точь, как малым детям показывают „сороку-ворону“. Водила-водила, а потом вдруг скользнула пальцем в рукав (а манжета-то грязная!) и давай слегка и нежно щекотать… Мне показалось, что ко мне в рукав лягушка заползла.. — „Madam, — говорю, — ваш муж наверно икает там, на водах!“ А она глядит мне прямо в глаза, не сморгнув: — Mais je vous ai dit, qu`il est cocu…» Я отдернул руку, раскланялся и — марш… Теперь вот сижу и думаю: идти мне на третий урок или нет?

— Само собою разумеется, — ступай! Глуп будешь, если не пойдешь…

— Нет, не пойду, — решил Зарудный. — Лучше будет… Да и охоты нет переть в такую даль.

— А где она живет? — спросил Андрей.

— Далеко отсюда.

Антон сказал адрес и обратился к Владимиру.

— Ну, как дела по мастерской?

Карлуша сдержал свое слово и два дня ездил на извозчиках в рынки, покупал мебель, лампы и атрибуты швейного мастерства. Он же нанял и небольшую квартирку из трех комнат и даже приобрел на толкучке вывеску: «Белошвейная мастерская. Прием заказов». По окончании всех хлопот, он известил Владимира коротенькой записочкой: «Приезжай в 12 часов дня на открытие новой мастерской. Улица такая-то, дом №00».

Когда Владимир подъехал к назначенному дому, ему прежде всего бросился в глаза картонный манекен в окне, одетый в белую сорочку и кофточку с прошивками. По бокам были разложены новые, блиставшие белизною мужские сорочки, вышитые с метками платки и прочие рукоделия.

— Ого! — подумал он. — Практичный Карлуша уже и приманку для публики выставил.

Эту же мысль высказали в одно и то же время Андрей и Зарудный. Зарудный явился по просьбе Владимира, а Андрей напросился сам, посмотреть, как он говорил, новорожденное предприятие, которое родилось сегодня для того, чтобы завтра же лопнуть.

Когда друзья вошли в квартиру, их встретила с торжественной и важной физиономией Авдотья и приняла их с гордой осанкой горничной, выигравшей 200 тысяч. Владимир не мог удержаться от улыбки. Тут же был и Карлуша, взявший на себя роль хозяина и встречавший гостей радушным:

— Милости просим!.. Милости просим… Пожалуйте..

Авдотья представила Владимиру тонкую и высокую женщину с подвязанной щекой. Это оказалась та самая родственница жены Карлуши, которая должна бала заправлять швейною работой в мастерской. На Владимира она произвела не особенно приятное впечатление, но он не придал этому особенного значения.

— Батюшка и отец дьякон, покорнейше просим начинать, — сказал Карлуша.

Тут только Владимир заметил смиренно прижавшихся в углу священника и дьякона близ столика с мискою для святой воды. Он взглянул на Карлушу с упреком за то, что тот не представил его священнику. Но Карлуша понял этот взгляд по-своему и, наклонившись к его уху, прошептал:

— Нельзя же, брат, без молебна… Новое заведение всегда освятить надо… Это — в своем роде реклама…

Начался молебен. Авдотья выдвинулась вперед, как главная виновница торжества, и крестилась размашисто и истово.

— Отступи немножко назад: ты скоро священника задавишь, — шепнул ей Зарудный.

Но она ничего не ответила и только сердито взглянула на него.

Пока шел молебен, Владимир осматривал комнату. Все в ней носило такой жилой и уютный вид, как будто в ней не открывалась, а давно уже существовала мастерская. Не были забыты даже олеографии в рамках на стенах. Карлуша предусмотрел все до мелочей. Многолетие было провозглашено «устроителям учреждения сего болярам Владимиру и Евдокии и всем труждающимся в нем»…

Владимир сконфузился и снова взглянул на Карлушу с упреком.

— Это необходимо, — ответил Карлуша шепотом. — Надо, чтобы публика знала, что во главе фирмы стоит лицо с капиталом… Иначе доверия не будет… Это — дело коммерческое.. Посмотри, сколько набралось публики…

Владимир оглянулся. Сзади него почти вся комната была наполнена любопытными с улицы. Тут были и кухарки, и горничные из соседних квартир, и два каких-то довольно бедно одетых господина, от одного из которых страшно разило сивухой.

По окончании молебна Карлуша открыл дверь в соседнюю комнату и пригласил священника и дьякона «подкрепиться». Владимир, Андрей и Антон с удивлением увидели довольно изящно сервированный стол с водкой, винами, пивом и несколькими сортами закусок. На середине стола дымилась ароматная кулебяка.

— Однако, Карлуша, черт возьми, ты целый банкет устроил, — сказал Зарудный.

— Нельзя, голубчик, иначе, дело коммерческое. Я и болвана, и белье, что на окошке, напрокат взял… Господа, что же вы? Милости просим за стол, — обратился он к двум мужчинам, присутствующим на молебне. — Это — репортеры из газет, — шепнул он Владимиру. — Без них нельзя: надо рекламу пустить в публику…

Репортеры на заставили себя ждать, уселись за стол и, прежде чем священник успел благословить «брашна», они первые потянулись к водке. Авдотья важно уселась по правую руку священника, а Карлуша сел по левую и во все время трапезы занимал священника беседою «и от божественного и от мирского».

— Я хоть и лютеранин, и немец, — говорил он, — а все русские и православные обряды знаю… Нашему брату, коммерческому человеку, все знать надо, иначе — пропадешь… Батюшка, позвольте налить вам мадеры… Сие и монаси потребляют, — угощал Карлуша.

— Ну, да и молодчинище же ты, Карлуша! — восторгалась Авдотья…

— Вот что, — засуетился вдруг Карлуша, — надо полицейского пригласить к закуске… Он там в дверях стоит… В коммерческом деле с полицией ладить необходимо…

Вошел полицейский офицер, очень скромный и симпатичный молодой человек, и трапеза продолжала свое течение. Скоро все повеселели, разговор подогрелся и сделался общим. Высказывались пожелания успеха новой мастерской, провозглашались тосты и все шло, как по маслу. Даже репортеры начали рассказывать анекдоты.

Владимир выразил желание послать за шампанским, но Карлуша дернул его за сюртук и шепнул:

— Шампанское есть, только я не стану подавать его… Пусть сначала газетчики уйдут… Ты их не знаешь. Это бездонные бочки.

— Господа, сигару не желаете-ли? — любезно обратился он вслух к репортерам. — А когда мы будем иметь удовольствие прочесть ваши талантливые строки?

— Завтра, или послезавтра, — ответили репортеры.

— Пожалуйста, господа, напишите позабористее и пожалостливее…

— Можете быть покойны… Настрочим.

Из-за стола встали часа в три. Духовенство и репортеры ушли, и остались только свои люди. Подали шампанское. Владимир поднял бокал, сказал несколько теплых, задушевных слов, пожелав успеха новому предприятию, чокнулся с Авдотьей и с Зарудным и стал искать глазами Андрея. Его в комнате не оказалось. Услужливый Карлуша бросился искать его по всей квартире, но не нашел нигде. Не оказалось также и его пальто на вешалке. Андрей исчез. Компаньонка Авдотьи с подвязанной щекой заявила, что видела, как «молодой барин покушали кулебяки и сейчас же потихоньку оделись сами и ушли». Владимир слегка удивился этому исчезновению, но значения ему не придал.

Торжество закончилось чаем. Авдотья чувствовала себя именинницей и была очень счастлива. После чая Зарудный собрался уходить домой. Авдотья отрезала огромный кусок кулебяки и сладкого пирога, завязала в салфетку и передала ему с строгим наказом:

— Отнеси это, Антоша, своей Софье Карповне и передай ей, что хоть она гордая, и не пришла ко мне на открытие моей мастерской, но я все-таки очень люблю ее и кланяюсь ей… Очень даже люблю…

— Ты теперь так весела и счастлива, что, кажется, всех людей в мире любить готова? — пошутил Зарудный.

— Ты хочешь сказать, что я лишнее выпила? Это не твое дело… А Соне кланяйся… Салфетку и тарелку когда-нибудь после принесешь.

— Боюсь, как бы мне не пришлось обе эти вещи вместе с пирогами назад принеси… Софья у меня не любит этих нежностей…

— Нет, Боже избави, Антоша. Скажи ей, что я посылаю от самого чистого-чистого сердца…

Зарудный ушел, обещав Владимиру побывать у него вечером. Владимир остался. Аккуратный Карлуша представил ему подлинные счета своих затрат, и Владимир к своему удивлению в рубрике расходов нашел строку: газетным репортерам 5 руб.

— Разве они берут? — удивился он.

— А ты думал — нет? — Ответил Карлуша. — Даром нынче никто ничего не делает, а газетные строчилы — тем паче. Эти, брат, и с живого и с мертвого дерут, и за похвалу и за брань от денег не отказываются…

Домой Владимир возвратился уже поздно вечером. Шел он в самом радужном настроении, благословляя и идею мастерской и ее осуществление.

— Слава Богу, — думал он. — Теперь, кажется, все у строилось, как следует: и Дуня не будет изнывать без дела, и я буду спокоен… Был бы только успех… Карл говорит, что компаньонка Дуни — человек надежный… Дай-то Бог… Может быть и заказы будут…

У ворот он встретился с Зарудным, который шел к нему. Войдя в дом, они оба были не на шутку поражены: вертопрашный Андрей был дома. Он был в халате и в туфлях и никуда не собирался.

— Андрей, ты дома? — с удивлением воскликнул Владимир. — Чем это объяснить? Уж не случилось ли что-нибудь?

Андрей, молча и улыбаясь, раскуривал сигару.

— Чудеса какие-то у нас совершаются, — развел руками Антон. — Андрей никуда не едет… это неспроста…

— Никакого чуда нет, — ответил Андрей. — Я просто устал. А за то, что я устал, ты, Зарудный, должен мне в ножки кланяться…

— Вот так фунт! Он устал, а я ему кланяйся!.. В огороде бузина, а в Киеве дядька!…

— Не шути, брат, я тебе важную услугу оказал. Теперь ты можешь смело ходить на свой тридцатирублевый урок, и твоя барыня тебя больше беспокоить не будет…

— А ты откуда знаешь? Кто тебе говорил?

— Она сама. Я только что от нее…

— Ты у нее был! Зачем?

— Чтобы тебе помочь. Пока вы занимались кулебякой, я, не говоря вам ни слова, сел на извозчика и махнул к ней. Позвонил и послал карточку. Она вышла: — «Что вам угодно?» — «У вас, — спрашиваю, — г. Зарудный дает уроки сыну?» — «У меня. А что?» — «Он меня уполномочил передать вам, сударыня, что на урок к вам он более не явится». — «Почему?» — «Потому что вы на него обращаете ваше благосклонное внимание больше, чем следует! А он у нас — пуританин!!..» Она растерялась… — «Ах, как жаль, что он отказывается от урока: он такой славный преподаватель!.. Что же мне теперь делать?» — «Обратите, — говорю, — вместо него ваше благосклонное внимание на меня. Я не так горд, как он… Он, говорю, не умел оценить вашего внимания, а я сумею…» — «А вы, — спрашивает, — честный человек?» — «Самый, — отвечаю, — патентованный, 84-й пробы…» Она посмотрела мне в глаза, засмеялась и…

— И дала тебе в шею?

— Вовсе нет, а наоборот: обратила на меня свое благосклонное внимание. Я с нею очень весело провел весь день и только сейчас возвратился домой… Теперь смело можешь давать свои уроки… Благодари же меня!..

Зарудный слушал, широко раскрыв глаза, а Владимир не удержался и воскликнул:

— Андрюшка! А ты — положительно беспардонный нахал и скотина!… Я начинаю бояться за тебя: тебе когда-нибудь шею свернуть!… Ах, ты, скот, скот!…

— Ну, вот, народец! — недовольно ответил Андрей, сердито стряхнув пепел с сигары, — я твоему другу, дураку Зарудному, гигантскую услугу оказал, собою для него пожертвовал, а ты меня же ругаешь… После этого — убирайтесь вы от меня к черту: на вас не угодишь…

VIII

Зарудный нервно ходил у себя по своей маленькой комнатке и рассказывал Соне, следившей за ним любовными глазами, о штуке, который выкинул Андрей с матерью его ученика — m-m Цейгер. Бранил он Андрея на чем свет стоит, обзывая его и нахалом, и вертопрахом, и дерзким, самоуверенным ослом. Он прямо и уверенно предсказывал, что его товарищ когда-нибудь попадет в лапы к какому-нибудь ревнивому мужу и испытает удовольствие пересчитать ступени лестницы затылком.

— Ну, пусть он — вертопрах и все такое прочее, — сказала Соня, — но ты-то кипятишься чего ради? Ревнуешь, что-ли?

— Убирайся ты со своей ревностью! Я слишком люблю тебя для того, чтобы увлечься хоть на минуту другой женщиной… Тут дело не в этом… Тут дело в том, что он мне страшную пакость устроил. Скажи, пожалуйста, могу я после его милого поступка явиться к этой барыне на урок? Какими глазами стану я смотреть на нее?

— Да тебе-то что? Ты-то тут при чем?

— Как, я при чем? Да я тут являюсь прямо сообщником гнусного адюльтера…

— Ну, уж и гнусного! Не говори громких фраз. По-моему, Андрей не только не сделал ничего дурного, но даже заслуживает, чтобы его похвалили: пришел, увидел и сразу победил… Молодец… Не такой разиня и вахлак, как ты…

— Ты, стало быть, его оправдываешь?

— Вполне, и даже хвалю. Я даже готова расцеловать его за храбрость. На месте этой барыни и я не устояла бы…

— Ты? Покорно благодарю!..

— Что же тут удивительного? Женщинам нравятся такие мужчины. То, что вы, мужчины, называете нахальством и дерзостью, на нашем бабьем языке называется только милым стремительным натиском. Если бы Андрей валялся у ног красавиц и выпрашивал у них любви, то он не имел бы у них никакого успеха. А дерзостью и вертопрашеством он может увлечь любую женщину. Весь секрет его успехов заключается в том, что он не дает своей жертве опомниться и — больше ничего. Не все же женщины могут выносить присутствие таких неподвижных вахлаков, как ты или Владимир. Возьми-ка ты Владимира: он создал себе принцип какой-то глупой уступчивости, какого-то нелепого Allvergessen и в результате оказывается, что недалекая Авдотья вертит им по своему желанию, как игрушкой, чего она захочет, то он и делает… То же самое будет и с Андреем, когда он женится. Если перед женой он потеряет свой задорный, доминирующий тон, то он — пропал. И поверь, что это так и будет…

— А, по твоему, как же надо: в зубы и за косы?

— Именно. Муж должен быть главою своей жены. Жена должна думать не своим мозгом, а головою мужа, или же наоборот: муж должен во всем подчиняться жене. Кто-нибудь один должен доминировать, и кто-нибудь из двух должен неминуемо покориться. Иначе всю жизнь между супругами будет разлад…

— Если так, то позволь, я сейчас же перейду от слов к делу и задам тебе трясоволоску…

— Можешь, если только сознаешься честно и добросовестно в душе, что в наших отношениях глава — ты… Что? Рука не поднимается? А, вот, Андрей, будь он на твоем месте — так тот давно бы уже оттаскал. Вахлаки вы оба с Владимиром. Будь уверен, что когда мы поженимся и будем настоящими мужем и женой, ты будешь у меня под башмаком.

— Ну, уж это, сударыня, дудки! Скорее твоя коса затрещит…

— Это еще бабушка надвое сказала. Вилами на воде писано… А я тебе вот что хочу сказать серьезно. Ты хвастаешь, будто имеешь некоторое влияние на Владимира… Отчего ты не удержал его от такого глупого шага, как эта глупая мастерская? Нелепее вы вдвоем ничего не сумели придумать?..

— Что-о-о?

— Умнее вы денег за окошко выбросить не могли?

— Что ты, Сонька! Опомнись! Это — высший гуманнейший акт самоотвержения на пользу ближнего…

— Повторяю, брось свои громкие фразы: я не институтка, и меня ими не убедишь. По-моему, это акт самой беспардонной необдуманности. Вы оба только тешитесь и больше ничего. Извини, Антоша, я думала, что ты гораздо умнее и дальновиднее. Авдотью я хорошо знаю. Разве она способна вести какое-нибудь серьезное дело? Она — прекрасный человек, но она — паразит, потому что она не умна. У нее нет собственной инициативы и воли. Она создана для того, чтобы ходить всегда на привязи… Ей место в деревне: жать, косить, снопы вязать и находиться в подчинении у мужа, брата или свекра. А сама по себе — она нуль. Ее вы не переделаете и не перевоспитаете, а в сущности — только губите бабу своею будто бы гуманностью. Ты поразмысли хорошенько: что вы сделали, и что вы продолжаете делать, и ты увидишь, что вы этой бабе приносите только вред, и что вы с вашим хваленым идеализмом — только самые жалкие свистуны и больше ничего…

— Ровно ничего не понимаю, мой друг. Ты рассуждаешь по-бабьи.

— В этом именно и сила, что я не по-мужски рассуждаю, а по-своему. Ты вдумайся только в ваши поступки. Баба просит хлеба, а вы ее пичкаете конфетами и шоколадом, не замечая, что ей давно уже опротивели сладости… Вы бы ей еще библиотеку для чтения открыли!… Это было бы еще последовательнее, идеальнее и принципиальнее, и еще более и ближе подходило бы под ваши теории… Авдотья изнывает от безделья. Инстинкт подсказывает ей, что ей необходим грубый физический труд. А вы что ей дали? Только пересадили с одного мягкого дивана на другой: ничего вы больше не сделали…

— Господь с тобою, Соня! Разве она в мастерской не может трудиться? Мы на это только и уповаем.

— И ошибаетесь жестоко. Работать она не будет, и Владимир взвалит себе на шею новое ярмо. Шить она не умеет — это первое; под руками у нее будут мастерицы, над которыми она будет себя чувствовать главою и хозяйкой. Как бывшая раба и раба в душе, она захочет непременно повелевать ими. Но мозга у нее для этого нет. С первых же дней у вас в мастерской вместо дела и труда начнутся ссоры и неурядицы. И Владимиру же придется расхлебывать их. Авдотья будет приставать к нему с жалобами на мастериц, а мастерицы станут жаловаться на Авдотью. Вот что у вас выйдет и выйдет неизбежно.

— Не много ли пессимизма в ваших речах, моя мудрая Сонечка?

— Увидишь сам, что это так будет. Если выйдет иначе, я возьму свои слова и сознаюсь, что низко наклеветала. Тогда можешь делать со мною все, что тебе угодно. Но теперь я тебе как порядочному человеку, ставлю прямо вопрос: сознательно или бессознательно ты оказал твоему другу такую медвежью услугу? Ты ему помогал, стало быть, ты и в ответе перед своею совестью. Признаюсь тебе, я думала до сих пор, что ты смотришь на вещи трезво и удерживаешь Владимира от глупостей, но ты с таким одушевлением и с такими надеждами рассказывал мне о мастерской, что я поневоле должна была убедиться в твоем сочувствии этой идее.

— Что же по твоему надо было дать Авдотье?

— Моцион прежде всего. Если бы заставили ее варить щи и кашу артели каменщиков или штукатуров, вы оказали бы ей услугу гораздо действительнее. Но ты все-таки ответь мне на мой вопрос.

— Что ты пристаешь ко мне с ножом к горлу, точно я совершил преступление?! Поступал я без всякой задней мысли, с единственным желанием сделать добро, и ни я, ни Владимир не ожидали, что ты станешь каркать по этому поводу. Очень уж ты скора на приговоры… А мы так почти уверены, что дело пойдет на лад. Чего Авдотье больше надо? Будет себе жить да поживать… Ты напрасно так окрысилась на меня и на Владимира. Мы ведь вовсе не задавались целью дать ей прочное и незыблемое счастье. Мы долго совещались и обсуждали дело со всех сторон и порешили, что довольно будет, если мы ей устроим хоть призрачное счастье, иллюзорное счастье..

— Это еще что за счастье такое?

— А вот слушай.

Зарудный подошел к Софье Карповне, молча и безапелляционно снял ее со стула, сел на него сам и посадил ее к себе на колени. Она не протестовала.

— Вот в чем дело, — начал он.

— Только не увлекайся… Руки прочь…

— Ладно. Авдотью и мы не хуже знаем, чем ты. Что она работать не может и не умеет — нам тоже известно, и что она ленива — тоже ясно. Это три такие вещи, с которыми нам приходиться считать серьезно. В то же время мы видим, что она изнывает от безделья и просит работы… Рассуди сама, моя умная головушка, что мы должны были делать?..

— Прежде всего — долой руки.

— Молчи и слушай. Для нас ясно, как Божий день, что раз она вышла из своей крестьянской среды и оторвалась от тяжелой работы, — а главное — вкусила сладенького, — ее к этому труду уже ни за что не вернешь. У нее остается только два пути: или торговать собою публично, или жить так, как она с Владимиром живет, т. е. паразитом. Требования Авдотьи нас притиснули к стене, и мы должны были оба сознаться, что никакого настоящего труда мы ей дать не можем…

— Какой ты несносный… Ты мне мешаешь слушать… Оставь, тебе говорят…

— Нам и осталось только одно: создать ей такое фантастическое положение, чтобы она была уверена, что она работает, и даже не работает, а хоть к делу, что-ли приставлена… Она и будет тешиться этим… Пусть себе помыкает своими мастерицами и думает, что так и надо…

— Говорят тебе, перестань!..

— Это-то и есть то самое счастье, о котором я тебе говорил, и на котором мы остановились. Штука эта тебе очень хорошо знакома… Это не наше с тобою счастье: живем, будто муж и жена, и в сущности — не муж и не жена, а так, черт его знает, что такое. Я тебя даже приласкать хорошенько не смею…

— Потому что ты меры своим ласкам не знаешь и переступаешь через границы.

— Да ведь живой же я человек! Согласись же сама… Что если бы тебя, голодную, посадили за роскошно сервированный стол и чуть только ты протянула лапу к лакомому кусочку — тебя сейчас же хлоп по руке и говорят: «Погодите, сударыня. Кушать вам разрешено будет только через неделю а теперь только можете любоваться, да щелкать зубами»… Хорошо это? Это — каторга…

— Ты –эгоист… Ты все только о себе одном говоришь. И я тоже живой человек. И я…

— Ты — лед какой-то… Войди ты в мое положение… Я должен жить с тобою в одной комнатке, поминутно встречаться с тобою… Ты позволяешь мне ласкать себя и хочешь чтобы я был спокоен…

— Спокоен только до окончания курса. Найди себе место, обеспечь будущему ребенку верный кусок хлеба и я — вся твоя. Тогда делай со мною, что хочешь. Тогда хоть щепу из меня коли… А если мое присутствие волнует тебя, то я уже давно предлагаю тебе: разойдемся на время. Отпусти меня в бонны или гувернантки..

— Боже сохрани… Не смей мне и заикаться об этом!… Хорош я буду в твоих и в своих глазах, если еще заставлю тебя гнуть шею перед чужими людьми… Нет, уж лучше пусть все будет по старому…

— Не долго ведь уже… Каких-нибудь полгода!.. — прошептал она, крепко прижимаясь к нему.

— Да… Черт бы их забрал эти полгода, — ответил он стискивая ее в объятьях…

— Ну, теперь довольно… Пусти… Я начинаю волноваться..

— Не пущу… не могу..

— Пусти… Я буду кричать… Маремьяна Терентьевна! … Голубушка, на минуту!

— Сейчас! — послышался голос из-за стены.

— А чтоб тебя, ведьму, черти взяли! — заскрипел зубами Зарудный. — Вечно дома, подлая…

— Ну, пусти скорее: она идет, — прошептала Соня.

Зарудный молча опустил свою подругу на пол и бешено взялся за шапку…

— Куда ты? — На воздух! — прошипел он чуть слышно и хлопнул дверью.

Прошло недели две. Был праздник. Владимир и Зарудный долго поджидали Андрея к завтраку, но не дождались и сели за стол без него. Он уехал утром «на четверть часа» и по своему обыкновению исчез надолго. День был пасмурный, зимний и невеселый. Беседа между друзьями не вязалась. Позавтракав, они оба стали заниматься каждый своею работой. Владимир засел за философию, а Антон начал рисовать карикатуры для одного из юмористических журналов. Рисовал он очень недурно и очень верно схватывал сценки с натуры, но отдавал свои произведения в печать очень редко: во-первых, за них очень дешево платили, а во-вторых, он не любил возиться с липкими, бурыми литографическими чернилами. Рисовал он больше для себя и не придавал своим рисункам никакого значения. Окончив, он обыкновенно оставлял рисунок на столе и забывал о нем. Но зато его карикатуры очень ценил Владимир. Он собирал их и прятал к себе в стол, и у него этих рисунков собралось так много, что из них составился целый альбом.

Зарудный, сидя за столом, мало- помалу увлекся работой, и его карандаш бойко бегал по бумаге. По временам он откидывался назад, на спинку кресла и самодовольно улыбался. Видно было, что работа у него выходила как следует, и что он ею доволен. Иногда же он морщил брови, низко наклонялся над бумагой и начинал водить карандашом очень старательно. Это значило, что он отделывает, с особенной заботливостью какую-нибудь деталь рисунка.

Владимир, погрузившийся в дебри философии, иногда отрывал глаза от книги, взглядывал мельком на друга и улыбался, предчувствуя, что в его альбом попадет новый, не лишенный остроумия листок. Зная, что Зарудный сейчас же бросит карандаш, как только подойдут к нему и нарушат его сосредоточенность и вдохновение, он не встал с места и только вскользь спросил:

— Рисуешь, Антоша?

— Да, так… пустяки, — ответил Зарудный, продолжая работать.

Через полчаса Антон, положив карандаш, с шумом отодвинул от себя кресло, заложил руки в карманы и стал ходить по кабинету, слегка посвистывая. Подойдя к окну и взглянув на улицу, он проговорил:

— Ну, да и погодка же! Хуже и по заказу придумать нельзя. Опиши какой-нибудь романист такую погоду, так ему не поверят: скажут: утрировка… Хотел домой к Соне сходить. Идти или нет? Она там одна в своей конуре скучает. А? Что ты скажешь?..

Но вместо ответа раздался неудержимый хохот Владимира, который уже овладел рисунком и, держа его перед собою, покатывался со смеху.

— Брависсимо, Антоша! Браво! Верно схвачено… Молодчина… Андрей здесь великолепен… Ха-ха.

На рисунке была изображена сцена: будуар дамы, у которой Антон давал уроки. На роскошной кушетке в игривой позе сидела мадам Цейгер и подле нее, обняв ее за талию, восседал Андрей с размякшим выражением лица. Оба были счастливы. На лице у барыни выражалось слегка лукавое кокетство, а Андрей, видимо, утопал в блаженстве. В стороне, у одной из портьер, стояло чадо и удивленно держало палец в носу, а в другую дверь, тоже из-за портьеры, выглядывала типичнейшая физиономия старого немца — очевидно, мужа — с толстою дубиною в руках.

— Восхитительно! — восторгался Владимир. — Андрей похож, как две капли воды. Его небрежная поза и расплывшееся от удовольствия лицо… Отчего ты, Антон, не примешься серьезно за рисование? Ты мог бы получать хорошие деньги за свои карикатуры… Ты просто губишь свой талант… А она, эта madam Цейгер, кажется, очень недурна, если только похожа…

— Сходство маленькое, вероятно, есть, — скромно ответил Зарудный.

— Портреты тебе всегда удаются… А этот старичина-немец кто? Муж? Хороша образина, нечего сказать: лысый и беззубый и с смешным немым бешенством на лице… Ты его видел когда-нибудь?

— Как же я мог иметь счастье лично видеться с ним, если он на водах заграницей? Карточку его видел, в орденах и с лентою… Супруга показывала: — «Вуаля, говорит, мон вье кокю…»

— Чудеснейшая вещь! — продолжал хвалить Владимир. — Я этот рисунок спрячу и непременно покажу Андрею в назидание. Я ему пожелаю от души, чтобы этот старый рогоносец всерьез отколотил его дубиной… Эх, женить надо малого!… Не такой он человек, чтобы жить холостяком. Без бабы он существовать не может. Чует мое сердце, что он влопается в какую-нибудь историю и непременно нарвется на неприятность… Ты что же, Антоша, продолжаешь еще давать уроки «этому птенцу с перстом в ноздре»?

— Да. Все еще тяну эту лямку. Третьего дня притащил своей будущей законной половине двадцать пять рублей. Радости было — хоть отбавляй. Чуть не до потолка прыгала и все меня благохвалила: и гений-то я, и великолепный человек, и честный малый, и милый медведь, и все такое прочее… Получил даже более, чем следовало за уроки: было два пропуска — помнишь, я промочил ноги, и у меня заболело горло? — но барыня заплатила и за них, как за уроки; говорит: — «Maladie ce n`est pas votre faute». А мне сдается, Володя, что тут твой братец орудует. У него с этой барыней далеко зашло. Боюсь, что это будет не мимолетная связь, а что-нибудь покрупнее.

— Ты думаешь? — не без тревоги спросил Владимир.

— Не знаю, может быть я и ошибаюсь… И дай Бог, чтобы я ошибся… Дело вот какого сорта. Первым делом Андрей забрал эту барыню не в руки, а в ежовые рукавицы. Она перед ним положительно трепещет..

— Ого?! Это Андрей-то?

— Он самый, собственной персоной. Сошлись они очень недавно, но он уже так покрикивает на нее, что разлюли-малина. Она без него шагу сделать не смеет Дня четыре тому назад сижу я на уроке, вколачиваю в малокровную башку младенца кое-что из арифметики и слышу из третьей комнаты сквозь закрытую дверь зычный голосок твоего братца и плаксивое мяуканье моей патронессы. Она ему пищит что-то по-французски, а он ей рявкает по-русски на весь дом: — «Я, говорит, запретил тебе покупать шляпку такого уродливого фасона, а ты ее мне назло купила!? Как же это, сударыня, понимать прикажете? А? Ты понимаешь, — говорит, — что ты в этой шляпке выглядишь настоящей уродиной? Посмотрись в зеркало… хороша? А? Подай сюда шляпку, я ее в клочки изорву!». Слышу, она начинает мяукать плаксиво, затем начинается топот и глухая борьба, а потом твой братец повелевает: — «Подать сюда шляпу». Затем молчание и дррр!.. — очевидно скрипит материя, которую рвут… Несколько секунд спустя — звонок, и мимо нашей классной опрометью пробегает горничная. В апартаментах — тишина. Мне сейчас же пришло в голову, что с барыней — обморок. Но я ошибся. Мимо нашей классной горничная с кислой миной пронесла разорванную и исковерканную шляпку, а голос твоего братца еще повелительнее заявляет: «Женщина, которую я люблю, должна быть моей рабой, иначе я перестану любить ее и бросаю без сожаления. Поняла?» Я думал, что после этого она закатит ему оплеуху, и уже ожидал, что до меня донесется звук здоровеннейшей затрещины. Но до меня донеслось вместо оплеухи знаешь что? Сладчайший, нежнейший поцелуй. Понимаешь ты, что это обозначает? Чувствуешь, чем это пахнет? По-моему значит, что моей барыне нравится, чтобы над ней была палка, а Андрею, вероятно, доставляет удовольствие разыгрывать роль восточного повелителя. Хорошо, если ему скоро надоест… А если эта комедия с течением времени превратится в привычку, тогда как? Тогда, брат, выйдет уже нечто серьезнее простой шалости… Я, может быть, дурно сделал, что рассказал тебе то, что Андрей от тебя скрывает… Я не подслушивал, и Андрей не знает, что я был свидетелем сцены со шляпой, но…

— Ну, это, положим, еще не так опасно, как ты думаешь, — задумчиво сказал Владимир. — В том, что они разыгрывают комедию, беда невелика. Разорвут еще две-три шляпки и, может быть, еще лиф или юбку растерзают, а там и надоест. Андрей не такой парень, чтобы мог остановиться долго на чем-нибудь одном. К тому же это долго протянуться не может уже потому, что между ними стоит муж. Рано или поздно он должен же возвратиться со своих вод…

Зарудный поднял подбородок кверху и свистнул.

— Муж! — засмеялся он, — муж это, брат фикция. Ты не дал мне досказать Я еще до сути в своем рассказе не дошел. Внимай и суди сам. С тех пор, как твой братец, дай Бог ему здоровья, завел эту любовную канитель, я вздохнул свободно и несказанно ему благодарен за то, что он отвел стрелы любви с меня на себя. Мне стало легко и спокойно: прихожу, даю урок чаду и ухожу. Мамаша не показывается в классную совсем, точно ее вовсе нет на свете. Занимаюсь я с мальчишкой спокойно и благодарю судьбу. И мальчишка, надо тебе сказать, привык ко мне и обнаруживает некоторый интерес к жизни и к науке… Но не в этом дело… Главная музыка заключается, брат, в следующем. Я вот нарисовал сейчас этого мужа с дубиною, но это — только моя мечта, ты этому не верь. Это я начертал для собственного удовольствия. Мне очень хотелось бы, чтобы Андрея отвадили от этой барыни, хоть палкою… Сижу я, братец мой, не далее, как вчера со своим малышом за уроком и по обыкновению между двумя словами диктанта слушаю поцелуи. Но я к этому привык… Потом слышу шаги твоего братца. Значит, кончил рандеву и удаляется. Слышу: «adieu», «прощай», «до завтра» и затем она мяукает нежно: «pas adieu, mais au revoir, mon bon mari future!…» Прощай, дескать, мой будущий супруг! Тут уж я навострил уши, но слушать было нечего. Андрей удрал и разговоры прекратились. Но зато через минуту влетает к нам в классную мамаша сияющая и довольная и начинает жестоко лобзать свое чадо: «У тебя, — говорит, будет новый папаша! Tu auras un nouveau papa! — детеныш увертывается от поцелуев, ему не хочется, а она все твердит свое и все целует… Потом обращается ко мне и блаженно заявляет: «Как я сегодня счастлива! Он так мил, так добр так силен, так мужественен… Он ничего не боится…». «Кто это?» — спрашиваю. «Как кто? Он, Andre… Вы знаете: он — мой будущий муж… Он дал мне слово…». «А ваш, — говорю, — теперешний муж как? По шапке стало быть?» «Этот старик-то? Да это, — говорит, — такая старая развалина, которая никуда не годится… Я на него давно уже перестала смотреть, как на мужчину… Как только он приедет, я сию же минуту разведусь с ним и выйду замуж за Andre. Он такой милый, такой…». «Позвольте, -говорю, — сударыня, а если супруг ваш не даст вам развода, тогда как?» Она на минуту задумалась, но потом опять просияла и говорит: «Пустяки. Он даст развод. Он обязан дать… А если не даст, то мы с Andre заставим дать нам развод силою… А если это не удастся, то я тогда прямо уйду от него к Андрею…». Я показываю ей глазами на чадо и спрашиваю: «А этот экземпляр вашего подобия куда денете?» «С собою возьму, — говорит. — Мой почтенный супруг и этот экземпляр, как вы его называете, не имеют между собою ничего общего ни по духу, ни по плоти». «А согласится ли Андрей на такое прибавление семейства?» «О, — говорит, — я на это счет спокойна. Андрей — честный и благородный человек. Он дал клятву заменить ему отца»… Вот, брат Володя, дела какие!.. Готовься стать дяденькой новоиспеченного братцем племянничка…

Владимир сидел с лицом, но котором в одно и то же время были написаны и страх, и удивление, и недоверие.

— Ты… не шутишь? — спросил он прерывающимся голосом.

Зарудный вместо ответа только посмотрел ему в глаза.

— Не сердись, Антон, я не хотел тебя обидеть недоверием… Я тебе верю безусловно. Но то, что ты сейчас рассказал мне, поразило меня своей невероятностью. Я не знаю, не могу разобраться, где во всей этой комедии правда и где игра. Баба эта для меня ясна. Это — легкомысленное, увлекающееся существо, которое живет только одним нынешним днем, только впечатлением минуты. Подставь ей вместо Андрея Степана, она утешится быстро. Но Андрея во всей этой истории я совсем не понимаю. Я не знаю, где он шутит и врет, и где он говорит правду. Он ведь тоже натура страшно увлекающаяся. Очень возможно, что он мог дать такие обещания и всерьез. Черт его знает! Толку в людях он не понимает, отличить худое от хорошего не умеет, и нет ничего мудреного, если он в пылу увлечения этой бабенкой и обещался жениться на ней. Но сила не в этом, а в том, что надобно так или иначе постараться порвать эту связь Андрея с твоей патронессой, пока у них дело не зашло еще далеко. Об этом надо подумать… Сегодня же переговорю с Андреем.

— Желаю тебе успеха и — до свидания.

— Куда же ты, Антоша?

— Пойду домой к Соне… Она ждет, одна…

— Дождь идет…

— Делать нечего. Авось не размокну и цел останусь.

— Посиди еще.

— Нет, брат, не резон. Сейчас, вероятно, приедет Андрей. Ты с ним начнешь бобы разводить, а мне при вашей братской беседе торчать неудобно. Без меня столкуетесь лучше.. Adio!…

X

Зарудный, переступив через порог своей большой комнаты, изобразил из всей своей длинной, медвежьей фигуры громадный знак удивления. У него сидел Андрей. Это была такая редкость, что Антон разинул рот, выпучил глаза и в первый момент не мог выговорить ни слова. За несколько лет университетского знакомства Андрей был у Зарудного всего только два раза: один раз, когда они еще не были знакомы, он заехал к нему заказать чертежи, и затем через полгода заглянул к нему на минуту сообщить о том, что скончалась бабушка, и что похороны ее назначены в такой-то день. После этого Антон не мог заманить его к себе никакими калачами. Андрей на все приглашения отвечал одной и той же фразой:

— Зачем я к тебе приеду? Что я у тебя делать буду?..

Антон не настаивал. Он знал что Андрею нужно побольше света и шума, побольше толпы и разнообразия и порешил не звать к себе Андрея никогда. И Владимир в свою очередь соглашался в этом с Зарудным.

— Моему брату, — говорил он, — совершенно чуждо понятие о том, что можно тихо и мирно выпить стакан чаю где-нибудь в скромной семье. Ему поэтический шепот самовара недоступен. Он всегда нуждается в разных возбуждающих средствах: если он пьет чай, для того, чтобы этот чай был вкусен, нужно, чтобы в нем был лимон и коньяк и чтобы коньяк был подан лакеем с салфеткой под мышкой где-нибудь в ресторане. У него свои вкусы и притом очень странные вкусы. Дома он обедает неохотно, хоть ты давай ему фазана, а в ресторане с наслаждением ест тухлую котлету или жареную подошву… Таков он и во всем. Не жди и не зови его к себе.

В виду таких обстоятельств Зарудный никогда не рассчитывал видеть у себя своего приятеля, а потому и удивился, увидев его в своей конуре рядом с Соней. Андрей сидел за столом и лениво мешал ложечкой остывший чай. На другом конце стола сидела Соня и вязала шерстяной платок. Но по первому же взгляду на ее лицо, блестевшие глаза и раскрасневшиеся щеки видно было, что она занята вовсе не вязаньем. Андрей сидел слегка смущенный, стараясь скрыть под развязной улыбкой неловкость своего положения. Увидев входящего Зарудного, он обрадовался и, не вставая с места, заговорил:

— А, вот и ты!.. Кстати, очень кстати… Я к тебе — по делу… Ты не ожидал?!

— Да, брат, не ожидал, — ответил Зарудный. — Я ждал, что скорее луна и солнце поменяются ролями, и что земная ось перевернется севером на юг… Очень, очень рад…

— Я у тебя сижу уже более получаса и все слушаю не особенно приятный, хотя и вполне заслуженный приговор Софьи Карповны… Я и не подозревал, что я такой великий грешник…

— Не грешник вы, а просто не вполне порядочный человек! — прервала его Соня. — Для грешника есть покаяние, грешника можно простить, а вас простить невозможно. Вы на женщину смотрите, как дикарь: для вас она — не человек, а вещь, ее честь и доброе имя для вас — игрушка. Прочных привязанностей вы не признаете. Гонитесь вы только за одним наслаждением, над семейными отношениями вы смеетесь… Мало того, вы развращаете женщин, вы сбиваете их с пути и еще осмеливаетесь рассказывать обо всем этом, как о каких-то победах!.. Нет, порядочные люди так не поступают… Э, да ну вас! Такого милого субъекта как вы, не переспоришь. Вам что ни говори, — у вас вечно будет одна и та же улыбка на устах… Вы к моему мужу приехали, с ним и разговаривайте, а я помолчу.

— К мужу? — не без иронии поддразнил Андрей.

— Да, к мужу, к моему будущему мужу! — почти закричала она, сверкая глазами. — Мы с ним еще не венчаны, но это мне не мешает смотреть на него, как на мужа, и гордиться этим. Он — не вы. Он — честный и порядочный человек, он умеет уважать женщину… Он никогда не явится к вам с таким делом, с каким явились вы к нему, потому что он — порядочный человек, а не такой, как вы…

— Погодите, господа! Стоп, ребята! В чем дело? — спросил Зарудный.

— Ты слышал приговор, — кисло улыбаясь, ответил Андрей.

— Этого мало. Я с вами была еще деликатна, — продолжала Соня.

— Cонька, цыц! Толкуй, Андрей, чего ради ты осчастливил меня своим высоким посещением?

— Для того, чтобы с милою улыбкой на устах рассказать тебе одну свою шалость, — ответила за него Соня.

— Да замолчишь ли ты? Сократи свой бабий язык, — притворно прикрикнул на нее Зарудный.

— Никогда не замолчу и постоянно буду говорить всем и каждому в глаза, что так поступать — нехорошо нечестно…

— Э, да ты, я вижу, расходилась у меня, — заговорил Антон, делая вид, будто ищет чего-то по углам. — Дайте-ка мне ухват или кочергу или палочку хорошую… Мою бабу, братец, иначе не уймешь, как дрекольем… Я и сам от нее часто лататы задаю куда-нибудь… в портерную особенно по вечерам… Такой уж у нее характер подлый, что она ничего несправедливого и гадкого без шума переносить не может… Ничего с нею не поделаешь… Ты ее не знаешь… Ты, вероятно, ей какую-нибудь ерунду вроде своих похождений, рассказал? Да? Ну, так знай же, братец, что ты с нею теперь и во веки не помиришься… Видишь, как она раскипятилась, даже щеки горят, а глаза искры сыплют. У меня супруга будет — дама строгая… Благодари Бога, что тебе еще носа не откусила и глаз не выцарапала… надеюсь, что ее лично не оскорбил?

— Хуже, он оскорбил ту, которая его любить! Он нахально женщину оскорбил, — вступилась снова Соня.

— Да перестанешь ты, жало змеиное? — затопал ногами Зарудный. — Дай ты гостю хоть одно слово сказать… Вот что Андрей: мне пришла в голову богатая идея. Раз ты назвался груздем, — так полезай в кузов: явился ты ко мне в гости, так позволь же и угостить тебя. Разреши нам с женою поднести тебе стаканчик пива. Напиток это недорогой, но поднесем мы его тебе от чистого сердца и, главное в кредит. Тут есть один болван-портерщик, который мне в долг верит… Сонечка, позволишь? Ну, и ладно. Я в один миг слетаю, а вы тут еще, быть может поругаетесь…

— Лучше я схожу, Антоша; ты и без того весь вымок, — предложила Соня.

— Нет, голубчик, тебе не годится. Ты лучше нам посудку — стаканчики приготовь. Я уже раз измок, так мне не в диковинку и второй раз дождя отведать.

— Простудишься, Антоша… Ноги промочишь…

— Обсохнем. Невелика важность.

Антон быстро надел мокрое пальто, взял из угла две пустые бутылки и побежал в портерную. Когда он затворял за собою дверь, до него донесся голос Сони.

— Вот он — настоящий муж и добрый человек. Он жалеет меня, женщину. Он сам пошел… Берите с него пример.

— Однако моя Софья Карповна, кажется, меня дешево не отдаст на съедение, — подумал Зарудный, шагая под дождем. — Молодец, девка!..

Минут через десять Андрей и Зарудный сидели за пивом. Андрей пил, но слегка морщился, хотя в ресторанах пивал пиво и похуже. Соня перестала волноваться и уже более не нападала на него. Зарудный тянул пиво с наслаждением и дымил папиросой.

— Ну, да и табак же у тебя, — брезгливо заметил Андрей.

— По средствам нашим. Рубль сорок фунт. Дороже курить не имеем права. По Сеньке шапка… Ну, толкуй, по поводу чего вы с моей половиною поругались. А ты, кикимора куцая, не вмешивайся: вытрещалась — и довольно.

Андрей начал рассказ, слегка запинаясь, немножко путаясь и вообще чувствуя себя несколько неловко.

— Побеспокоил я тебя своим визитом непрошеным потому, — начал он, — что мне надо посоветоваться с человеком дельным и толковым…

— Благодарю за любезность. Вероятно, тебя здорово что-нибудь прикрючило, что ты заговорил со мною таким тоном. Валяй дальше.

— Не перебивай и не придирайся. Хотел я поговорить с Владимиром, но раздумал. Он — человек не от мира сего, погрузился в свою глупую философию по уши и не поймет меня. Между нами будь сказано, что по части умозрительных наук он очень умен, но житейски — он страшно глуп…

— Очень лестно для Владимира. Я сообщу ему твое компетентное мнение. Но это — пока только предисловие, а ты катай поближе к делу.

— Предисловие было необходимо. А дело заключается вот в чем. Мне надо во что бы то ни стало бросить свою Цейгершу. Она мне надоела…

Софья Карповна сделала нетерпеливое движение.

— Вы бы хоть из уважения к тому, что в одной комнате с вами сидит женщина, не употребляли таких пошлых и грязных выражений, как «бросить» и «надоело», — заговорила она. — Боже, до чего вы, мужчины, гадки!

— Виноват, — слегка сконфузился Андрей. — Не сердитесь: я называю вещи их собственными именами. Брошу ли я Цейгершу, или разойдусь с нею, или, выражаясь еще деликатнее, прерву с нею интимные отношения — результат будет все тот же, и факт будет тот же. Значит — дело не в слове, а в поступке… Но выражаться я все-таки постараюсь помягче… Так вот, дружище Антон, для того, чтобы расторгнуть по тем или другим причинам существующие у меня к madam Цейгер отношения, я решил обратиться к тебе за помощью. Сначала я хотел посоветоваться об этом с Софьей Карповной, как женщиной, но она, не дослушав меня, прочла наставление, часть которого ты уже слышал. Всякое доброе слово, а тем более наставление такому вертопраху, как я, выслушать приятно, но все-таки это нисколько не подвигает дела вперед. У женщин, видишь ли, очень своеобразный взгляд на вещи. Раз ты с женщиной сошелся, объяснился ей в любви (к сожалению, в наш век без этой ненужной и глупой комедии ни одного романа завязать нельзя!) и выслушал ее ответный вздор на ту же тему, — эта женщина начинает почему-то сразу смотреть на тебя, как на свою собственность. Это неизбежно, до известной степени даже приятно, но только до тех пор, пока не выходит из рамок. Женщина в этом случае поступает логично. Полюбив, она смотрит на самое себя, как на собственность того мужчины, которого она полюбила, и с этой точки зрения смотрит на него: я-де твоя, стало быть и ты мой. Ну-с, против такой логики можно и даже должно ничего не возражать: пусть дама тешится, лишь бы не плакала и тебя не беспокоила. Но раз такой взгляд и такая логика начинают хватать через край, действовать тебе в ущерб и посягать на твою свободу, — сейчас же надо шапку в охапку и поскорее уходить. Кажется, ясно? — Не только преступного, до даже и неблаговидного в этом нет ничего. Ведь так? С моею возлюбленной madam Цейгер — к слову сказать, очень милой, пикантной и свеженькой женщиной — произошла именно такая история: деля со мною часы восторгов и любви, она возомнила, что я ей принадлежу более, чем следует и стала предъявлять права гораздо шире, чем следует. Воображение у нее очень сильное, влюбилась она в меня, должно быть, порядочно и стала фантазировать на тему о том, чтобы нам идти любовною тропою вместе и не разлучаясь, до самой могилы. А для этого она…

— Стоп. Довольно. Остальное доскажу тебе я — прервал Антон. — Давай стакан, я тебе налью еще пивного нектара… А для этого она прежде всего сообщила тебе, что ты мил, хорош, мужественен, умеешь восхитительно кричать на нее и даже топать ногами очень мужественно и, не моргнув глазом, раздираешь в клочки ее новые шляпы и с утонченной вежливостью австралийского дикаря говоришь ей в глаза, что она должна быть твоей рабой…

— Откуда ты это знаешь? — удивился Андрей.

— Это дело мое. Не перебивай. Из всего этого она заключила, что ты и есть именно настоящий мужчина, сильный и здоровый, способный не только защитить слабую женщину от врагов, но даже и съездить ее в самое ухо. Сделав такое великое открытие, она стала размышлять и естественно пришла к выводу, что ей нужно как можно покрепче держаться за такого храброго мужчину, как ты, и тебя покрепче держать около себя. Для этого же ее влюбленные мозги нашли только одно решение: выйти за тебя замуж.

— Верно. Но откуда это тебе известно? Она тебе говорила, что-ли?

— После узнаешь, а теперь давай чокнемся, и слушай дальше. Для того, чтобы выйти за тебя замуж, нужно твое согласие — и ты его дал, не знаю только — серьезно или для того, чтобы продлить часы восторгов и любви… Но одного твоего согласия мало. Нужно еще согласие закона, т. е. мужа. Муж этот стоит у вас на дороге. Но муж — старый Цейгер — добр и, по ее мнению, легко даст развод, а если не даст, то ты, великий рыцарь, обнажишь меч, отрубишь его рогатую голову, преподнесешь своей дульцине и, ставши в средневековую позу, пропоешь ей на мотив: «как у нас во Твери — лысы все пономари; ах-ти-хти, ах-ти-хти, дайте к милой подойти». Что ты ей пропоешь, я не знаю, но, вероятно, она ждет от тебя такой песенки: Вот, вот, вот, Вот тебе развод…

— Послушай, Антон, ты — или чародей и читаешь чужие мысли, или же ты был рядом с нами во время наших интимных бесед, — вскричал Андрей.

— А почему ты знаешь? Может быть я и был. Я в кушетке под пружинами лежал, когда вы любовные заговоры против немца замышляли… Значит, в разводе вы уверены, точно держите уже его в руках за форменной печатью. Ну-с, а если ты немцу головы не отрубишь, то она прямо бросит его, сама бросится к тебе на шею спереди, а своего сынка Жоржиньку посадит к тебе на ту же шею сзади и затем чмокнет губками и скажет: «Но! Трогай!» Ты — великодушен и силен, а стало быть и повезешь, а они на тебе преспокойно ехать будут…

— Все — как по писанному… Это интересно… Ну, а дальше что?

— А дальше — ты уж сам сказал: дальше ты хочешь лататы задать…

— Именно… Но, все-таки, откуда ты знаешь это все так подробно, — допытывался Андрей.

— Чудак ты, братец. Да эти подробности не только я один, но вся цейгеровская прислуга знает. Ведь вы, влюбленные дураки, во весь голос ваши секреты выкрикиваете. Я занимаюсь с мальчишкой в третьей комнате от вашего будуара, а знаю, например, что от тебя третьего дня чесноком пахло, потому что она шепотом запрещала тебе перед визитами к ней колбасою водку закусывать… Вот, Соня, какие нынче любовники стали: едет к милой на свидание, а сам колбасу с чесноком есть… Не то, что мы с тобою. Нам бы хоть и без чесноку, да лишь бы каждый день колбаса была… И за то сказали бы спасибо.. Правда? А?

Софья Карповна молча пожала плечами и только брезгливо и презрительно взглянула на Андрея.

— Ну-с, тебе угодно лататы задать, — продолжал Зарудный. — Так зачем же дело стало? Объяснись с своей возлюбленной или, если находишь неудобным, просто молча, без разговоров, перестань к ней ездить..

— Гм… Это все хорошо, только невозможно. Есть огромное препятствие.

— Какое? Перестань ездить — и шабаш. Вот все.

— У нее в руках мой документ есть.

— Денежный?

— Нет.

— Так какой же?

Андрей сильно замялся, немного покраснел, но скоро оправился и продолжал:

— В сущности, это — глупость, но она меня беспокоит. Неделю тому назад были мы с нею вечером за городом в ресторане. Ужинали. Я выпил изрядно. Она была особенно нежна и хороша и все царапала алмазом мое имя на зеркале… Ну, словом, все было, как следует. Я в этот вечер был положительно влюблен в нее и стал давать ей клятвы и обещания. Ей это понравилось. Она попросила, чтобы я написал ей все это на бумажке, чтобы она могла дома без меня читать и вспоминать обо мне. Эта мысль понравилась и мне. Я спьяна потребовал бумаги и написал. Она поцеловала меня нежно-пренежно и попросила, чтобы я подписал. Спьяна я сделал и это. Тогда она свернула бумагу, спрятала ее куда-то, и вдруг у нее глаза сверкнули, как у кошки… Я не обратил внимания… Сегодня я вздумал было объясниться с нею на счет «разойтись», но она мне ответила: «Теперь поздно. У меня есть ваша клятва содержать меня и сына. Вы сами написали и подписали»… Вот дела какие. Я и приехал к тебе обсудить вместе.

— Так чего же ты от меня хочешь?

— Дай совет, как бы мне этот документ воротить назад и уничтожить?

— Да на что тебе уничтожать его? Он никакой силы не имеет.

— Напротив. Она в случае разрыва грозит огласить этот документ, сделать скандал и, если я вздумаю жениться, она обещает показать его моей невесте… Мужу, наконец, покажет и тогда, если он выгонит ее, то она явится ко мне и я должен буду содержать ее… По суду могут обязать…

— Ну, это вопрос. Нынче суды не такие… Только напрасно ты, друг мой, ко мне обратился. Я тебе помочь не могу. Что я могу сделать? Украсть у нее? На это, ты знаешь, я не пойду. Попросить ее показать мне твою записку и затем разорвать — этого я никогда не решусь сделать… Я тебе это потому пересчитываю, что ты, едучи сюда, хотел предложить мне и то и другое. Сознайся, ведь так?

— Истинно так, ты угадал.

— Хорошего же ты обо мне мнения, нечего сказать.

Андрей совсем сконфузился.

— Как же мне быть? — сказал он задумчиво.

— Ей Богу, брат, не знаю, — сказал Зарудный. — Никогда я в таких переделках не бывал и никакого тебе совета подать не могу. Одно могу сказать, что я рад служить тебе, как другу и товарищу, но ни на какую нелепую и нечестную сделку не пойду.

— Я тебе и не предлагаю ничего нечестного, — обиделся Андрей.

— Я не говорю этого. Однако же ты сам…

— Оставим это. Это просто сорвалось с языка… Я с этой ерундой совсем потерял голову.

— Наблудил, дяденька, как кошечка, а трусишь, как зайчик!…

Андрея всего передернуло. Он поднялся во весь рост и почти закричал.

— Я к тебе пришел за советом, а ты издеваешься надо мною. Ты же мне моим несчастьем и глаза колешь?! Меня топчут в грязь, а ты смеешься? Это — скверно, ты не товарищ, ты…

— Ты, — прервал его Зарудный, — ты… а дальше что? Негодяй, что-ли? Вы изволите там сочинить и написать ерунду какую-то, а я — плохой товарищ поэтому! Это мило!… Ну-ка, валяй дальше.

— Ты- продолжал Андрей, но сразу осекся и сел. — Я не знаю, что я говорю, — заговорил он мягко и искренно. — Во мне столько накипело злобы и горечи против нее, против этой Цейгерши, что я готов весь мир ругать.

— А ты лучше бы себя ругал, а не мир, — сказал Антон. — Ведь виноват-то ты, а не он.

— Это-то меня и бесит. А ты еще это проклятое пиво подсунул. Я охмелел. Вероятно, у меня нервы расстроены. Эх, Антоша, если бы ты знал, до чего мне тяжело, до чего мне горько…

У Андрея глаза стали слегка влажными, и в голосе зазвучала грустная нотка. Зарудный встрепенулся, а Соня подняла на него глаза. Вся ее злость сразу пропала.

— Это уж, брат, новый фунт! — пробурчал Зарудный, не ожидавший этой жалобы. — Если позволишь, я расскажу тебе, почему мне тяжело. Софья Карповна, можно мне быть откровенным? Спасибо… Эх, Антоша, до чего моя жизнь сложилась скверно и подло. Ты смотришь на меня, как на бессердечного вертопраха. Владимир — тоже. Оба вы готовы судить меня и осуждаете, конечно, но ни один из вас не знает, что у меня на душе. Ты, Владимир, Софья Карповна, все вы живете, один я не живу. У Владимира есть книги, у тебя есть цель в жизни и жена, за которой я пошел бы на край света, если бы она была моя; а у меня нет ничего, ни книг, ни идеалов, ни женщины, — ничего. Кругом меня какая-то тьма беспросветная. Мечусь я и туда и сюда, ищу себе дела, пищи, любви, удовлетворения каких-то нравственных, умственных и телесных потребностей и везде нахожу нуль, пустоту. И знаете, друзья мои, что я вам скажу? Все мое поведение, вся моя распущенность и беспочвенность — это что-то фатальное и наследственное и независящее от моей воли. Недавно, на этих днях, я пошел на чердак посмотреть, отчего у нас камин задымил, не лопнула ли труба, и наткнулся там в углу на старый сундук с книгами. Cтал я разбирать эту рухлядь, и нашел полинявшую тетрадь. Тетрадь оказалась дневником моего отца покойного. Прочел я ее и ахнул в душе: то, что думал он, думаю и я. Он искал до женитьбы чего-то неопределенного, ищу его и я, он тосковал, тоскую и я, он не мог увлечься книгою, не могу и я… Словом, я уродился в папеньку. И с того же дневника я узнал и портрет Владимира. Он уродился весь в дядю, который был сосредоточен, корпел всю жизнь над книгою и окончил жизнь монахом на Афоне. Выходит, что я и брат — оба какие-то игрушки судьбы, какие-то жертвы атавизма. — Не мы руководим нашей волей и поступками, а что-то нами руководит.

— Какой вздор! — вмешалась Соня.

— Цыц! — рявкнул Антон. — Валяй, Андрюша, дальше…

— Нет, не вздор, Софья Карповна, — горячо заговорил Андрей. — Надо мной тяготеет что-то фатальное. Меня можно было бы осудить, если бы я стал вертопрахом уже после того, как я прочел дневник отца. Но дело в том, что я уже совершил массу разных разностей, прежде чем нашел эту тетрадь, а в этой тетради, я, как в зеркале, увидел себя и теперешнего и прошлого. Отец менял любовниц, как перчатки, и я их меняю без сожаления и скорби, отец ни на чем долго не мог остановиться и я — тоже. Отец пил, кутил, шумел и любил шум, и я, — спросите Антона — тоже самое. Его не удовлетворяло пьянство, но он пил, и мне тоже оно претит, хотя я и напиваюсь. Отец не любил никакого дела, и тоже в этом отношении несчастный человек… Этот дневник открыл мне глаза. Я стал думать и думал много… И знаете что? Мне стало обидно за то, что я — не я, а как-то наследственный сколок, какое-то отображение покойного отца. Он спит давно уже в могиле, я никогда его не знал, а тем не менее я невольно повторяю все его движения. Наконец, уж если, по правде сказать, мне все это опостылело: и вино, и женщины, и жажда наслаждений. Мне хочется покоя, хочется отдохнуть, а как — не знаю. в чем мне искать отдыха — не ведаю. Отец кончил тем, что женился и в семейной жизни нашел покой. Если закон атавизма так силен, то, значит, и мне жениться надо?

— А почему бы и не так? — встрепенулась Соня, слушавшая до сих пор напряженно.

Андрей грустно усмехнулся.

— Нет, Софья Карповна, мне жениться нельзя — сказал он. — Что я дам жене? Жизнь приучила меня быть вертопрахом, женщины избаловали меня. В душе у меня много, но в сущности нет ничего. Я разменялся на мелкую монету. Для того, чтобы любить жену, надо только в ней одной видеть совершенство. У нее кривой нос и косые глаза, но муж должен любить и то, и другое. Если даже у жены будет горб на спине, то и в этом случае любящий муж должен в душе искренно мириться с этим недостатком. В жене он должен ценить душу прежде всего. Недаром простые мужики говорят: любовь зла — полюбишь и козла. Пусть все это так, допустим, что эта злая любовь коснулась и меня. Пусть я влюбился, полюбил и прочее. Пусть, наконец, я женился и жена меня обожает. Пусть, черт меня побери, в конце концов, и я ее боготворю, как…, как… ну, я не знаю что. Вообразите себе высший предел любви. Наша жизнь течет благополучно. Но эта жизнь для меня отравлена. Жена поднимет руку, а я подумаю, что так поднимала руку Анна, она вздохнет — я сейчас же вспомню, что так вздыхала Лиза, она станет ласкать меня — мне припомнятся ласки Кати, поцелует она меня, и я в ее губах узнаю губы Зины или Нади. Ведь это будет ужас! Жена захочет жить, дышать, волноваться, любить, веселиться, страдать и все прочее. Она имеет полное право на это. А что я ей дам? В опере я буду зевать, в оперетке скучать и т. д., и т. д… Она захочет сказать новость, а для меня эта новость стара, она обовьет мне шею и поглядит мне глубоко в глаза, а мне сейчас же мелькнут глаза Цейгерши, которая обнимала меня два часа тому назад… Нет мне жениться нельзя, я погублю жену, даже любя. А так трепаться надоело. Подходит, верно, возраст, когда отец угомонился и связал себя узами брака. Но и у него в дневнике это кончается печально. Он пишет: «Сегодня нас венчали», а через страницу кончает так: «и взем мя за власы, таскаше много и туфлею бияше, а цена туфли сии с медными подковами». На этом дневник и обрывается. Вот как начнет жена меня «туфлею бияше» — оно и выйдет скверно. А без «бияше» не обойдется. Вот оно что. Я над этим думал, думал и голову потерял. Что мне делать? Дайте совет.

Андрей замолк и поник головою. В его тоне было много такой правдивости и искренности, каких Зарудный в нем и не подозревал. Если бы кто-нибудь другой, какой-нибудь пророк, заранее сказал, что бесшабашный Андрей способен на такую сердечную исповедь, он ни за что не поверил бы. Соня тоже сразу переменила о нем мнение и смотрела на него теперь глазами, полными участия. Она понимала его по-своему, и ей стало жаль его, хотя в то же время ей казалось очень странным, что человек богатый, молодой, здоровый и избалованный судьбою может считать себя в каком бы то ни было смысле несчастным. А между тем такой человек был перед нею на лицо. Он говорит о своей сердечной пустоте, скуке и беспомощности слишком искренно для того, чтобы можно было усомниться. Но более всего понравилось Соне и даже тронуло ее то, что Андрей так сердечно заговорил о своей будущей жене. От вертопраха этого ждать было трудно.

Зарудный сидел тоже молча. Вопрос «что мне делать?» был поставлен ребром. На него надо было ответить. А что ответить — не знал и задумался. Андрей сидел в позе, которая говорила, что он ждет ответа. Но Зарудный только хрустнул косточками пальцев и протянул ничего не выражавшее:

— Тэ-экс… Вот они дела какие…

— Так вот, друзья мои, дайте совет, если можете, — повторил Андрей.

— Трудно советовать в таких делах, — отозвалась, наконец, Соня. — - Мне кажется, что вам надо бросить все и жениться.

— Вот тебе и раз! — удивился Андрей. — Я вам только что чистосердечно покаялся в том, что я для брака не гожусь, а вы мне советуете загубить чужую жизнь. Извините, мне кажется, что здесь — логики мало.

— Много или мало в моих словах логики — это не важно, — возразила Соня. — От нас, женщин, логики требовать нельзя, потому что мы живем больше сердцем. А сердце в этом случае и подсказывает мне то, что я вам сейчас объявила. До сих пор я вас не знала, а теперь вижу, что вы будете прекрасным мужем и порядочным семьянином. В пользу этого говорит та искренность, с которой вы подвергли себя самобичеванию. Дело в том, что вы преувеличиваете. Вовсе вы уж не так душевно истрепались, как рассказываете. В вас сохранилось и прекрасное сердце и масса хорошего чувства, иначе вы не говорили бы с такою скорбью о страданиях вашей будущей жены. Вся сила в том, что вы еще ни разу не любили вероятно. Если вы хоть раз полюбите серьезно и горячо, то у вас исчезнут сразу все воспоминания о Надях, Катях, и Лизах. Вы весь, всем существом и всеми помыслами, будете принадлежать жене, если конечно женитесь по любви, а не по расчету. С вашими задатками вы можете быть счастливы и будете наверно.

По мере того, как Соня говорила, лицо Андрея прояснялось.

— Вы думаете, — спросил он. — Вы, которая только что так осуждали меня?

— Повторяю, что я не знала вас до сих пор. Мой Антон всегда говорил мне, что вы — хороший человек, но к этому всегда присоединял рассказ о каком-нибудь кутеже или об ухаживании… Но теперь другое дело. Вы высказали себя совсем другим человеком. С вами совершился перелом, такой же, как и с вашим отцом. Раз вы верите в непреложность наследственности, так должны верить в то, что и в вас заговорила органически потребность записать в своем дневнике: «Сегодня нас венчали». В вас просыпается хороший человек и муж. Мне это подсказывает мое бабье сердце. Бросьте вы все ваши сомненья и горькие думы, посмотрите на себя и на свет веселее и начинайте подыскивать себе пару и вить гнездышко. Вот вам мой совет…

Зарудный посмотрел на Соню с восторгом и тихонько подталкивал Андрея.

— Видишь? Видишь? Баба-то как заговорила! А? Мы с тобою, да с нашей мужской логикой в тупик встали, а она сразу гордиев узел разрубила?

— Спасибо вам, Софья Карповна, — заговорил просиявший Андрей. — Вы утешили меня. Значит, я не совсем уж гадкий человек, и у меня, значит, есть надежда на будущее… Но меня вводит в сомнение вот что: не преувеличиваете ли вы ваше утешение по свойственной вам отзывчивости и доброте сердечной? Посмотрит ли на меня такими же добрыми глазами другая женщина?

— Посмотрит, непременно посмотрит, — с уверенностью сказала Соня. — Она в вас увидит даже больше достоинств, чем вижу я…

— За это спасибо. Но давайте, прикинем лучше на собственный аршин. Вы, Софья Карповна, зная меня таким, каков я есть, на месте этой воображаемой девушки, пошли бы за меня замуж?

— Пошла бы без колебаний и не задумываясь…

— Браво! — заорал в восторге Зарудный. — Значит, «Исаия ликуй!» Молодец, Сонька, иди, я тебя поцелую! В губы, непременно в губы… Ты нашего Андрея выворотила наизнанку. А по сему счастливому поводу я бегу за второй парой пива… Только ты, Андрюша, без меня, пока я буду бегать, не женись на Соньке: оставь ее лучше мне. Тебе она не пара: ты — человек мягкий, а с нею ладить можно не иначе, как с дрекольем в руках… Сонька, давай скорее двугривенный, иначе у портерщика наш ротшильдовский широкий кредит подорвется.

XI

В первые дни открытия мастерской Авдотья оживилась. В ней проснулась и энергия и живость. Она переходила с самым деловым видом из одной комнаты в другую, вела деловые разговоры с своей компаньонкой, родственницей Карлуши, на которую была возложена обязанность вести всю белошвейную и управлять работой. Родственницу эту звали Татьяной Петровной. Она была суха, длинна и вечно ходила с флюсами. Вид у нее был вообще не из симпатичных, но дело свое она знала хорошо. На другой же день после открытия мастерской за швейными машинами сидели две подручные мастерицы и, Бог весть откуда явились две девочки-ученицы. Девочки эти грели утюги, бегали в лавочки за покупками, мели и мыли полы и вообще исполняли все работы. Они были обязаны делать все, что им прикажут, а приказывали им все: и Татьяна Петровна, и мастерицы, и даже кухарка. Но главной повелительницей явилась, как и следовало ожидать, сама Авдотья. В качестве хозяйки и патронессы, она смотрела на них, как на тварь, обязанную повиноваться безусловно и без протестов.

Не обходилось и без недоразумений по этому поводу. Татьяна Петровна посылала девочку за утюгом, а Авдотья отменяла распоряжение и требовала, чтобы девочка бежала в булочную купить баранок к кофе. Но на первых порах эти шероховатости сглаживались.

Квартира была распределена между обитателями далеко неравномерно. Две лучших и больших комнаты заняла Авдотья на правах хозяйки; одна комната была отведена собственно под мастерскую и в нее по ночам приносила свою постель Татьяна Петровна. Так, по крайней мере, рассказывала она. На самом деле, постель ей с подобающим почетом стлали мастерицы и девчонки. Мастерицам для ночлега был отведен темный чулан, а девочкам приказано было спать в кухне на полу. При этом кухарка выражала большое неудовольствие по поводу того, что ее стесняют.

С водворением этого персонала, у Авдотьи начались новые заботы, совещания и препирательства с кухаркой. Приходилось варить ежедневно два обеда: один «господский» — для Авдотьи и Татьяны Петровны, которые садились за стол вместе, и другой — «людской» — для мастериц и девочек. Первый обед был делом обыкновенным и привычным, но над вторым хозяйка должна была ежедневно серьезно ломать голову. Людской обед должен быть непременно и обязательно, так сказать, принципиально — хуже и дешевле господского. Нужно было хлопотать о том, чтобы и мясо было непременно третьего сорта, и грибы в постный день не белые, а черные, и хлеб похуже и прочее. По мнению Авдотьи, это было необходимо, во-первых, для того, чтобы не баловать людей, а во-вторых, для того, чтобы соблюсти экономию. Другого способа вести экономно хозяйство она не признавала. Отсюда у нее проистекали вечные перебранки с кухаркою за то, что та будто бы переплачивает на провизии, которую можно было купить и дешевле. Бывали и такие случаи, что Авдотья сама ездила на рынок, но обыкновенно кончалось это тем, что извозчик стоил дороже провизии.

Владимир этих подробностей не знал. Он соглашался с тем, что не следует кормить мастериц рябчиками и осетриной, но и не подозревал «экономии» Авдотьи. Он был уверен, что второстепенный персонал ест проще, но в то же время сытно и здорово. Авдотья умела прекрасно обходить в беседах этот вопрос. На этот счет у нее хватило и сметливости и ловкости.

На первых порах, кроме денег, выданных Карлуше на обзаведение, Владимиру пришлось раскошелиться довольно чувствительно. Понадобилось на первых порах одеть девочек-подростков, купить ассортимент новой посуды и внести в графу расходов «на стол» довольно солидную цифру. Но он смотрел на это, как на необходимые единовременные траты, которые со временем покроются доходами от шитья, и не жаловался. Он был очень доволен тем, что до известной степени приобрел душевное спокойствие. Авдотья так увлеклась своею ролью хозяйки, но которой лежит масса обязанностей, которые нужно обдумать, и так входила в эту роль, что у нее не хватало времени хандрить, спать днем или капризничать. Со стороны она казалась очень деловитой и занятой. Это очень нравилось Владимиру.

— Слава Богу, — думал он. — Может быть дело и привьется. Если мне придется с нею разойтись, то она, по крайней мере, будет обеспечена верным куском хлеба.

Приходил к Авдотье и муж — проведать и посмотреть новое дело своей законной половины. Он внимательно, почти хозяйским оком практического человека осмотрел мастерскую и квартиру до мельчайших подробностей, сделал несколько дельных замечаний, похвалил Авдотью за ее мысль открыть мастерскую, пообещал достать работу от «графов и князьев» и под конец беседы дружески похлопал свою супругу по жирному плечу и прибавил:

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.