16+
Окруженцы. Киевский котел

Бесплатный фрагмент - Окруженцы. Киевский котел

Военно-исторический роман

Объем: 644 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

От автора

3 октября 1941 года, будучи молодым лейтенантом, я приехал в Харьков в распоряжение военного совета Юго-Западного фрон­та. В Харькове я узнал, что почти все войска фронта вместе с полевым управлением находятся в окружении вражеских войск, в большой излучине Днепра.

Это было Киевское окружение, — «большой котел», как на­зывали его тогда немцы. Внутри этого «котла», в результате рас­членения окруженных войск, образовалось несколько изолиро­ванных друг от друга очагов сопротивления, «малых котлов». Самым стойким из них был очаг, где сражалась 26-я армия под командованием генерал-лейтенанта Ф. Я. Костенко, зажатая пре­восходящими силами противника в Оржицком районе Полтав­ской области, в междуречье Днепра, Сулы и Оржицы.

В Харькове задачи фронтового управления выполняла неболь­шая оперативная группа при Главнокомандующем войсками Юго-Западного направления. Она организовала прием, учет и распределение по частям выходящих из окружения военнослу­жащих. Для них было создано несколько сборно-пересыльных пунктов. В один из таких пунктов на временную работу я и был направлен.

Почти четыре месяца шли к нам окруженцы. Одни пробива­лись через линию фронта боевыми отрядами в военной форме, с оружием и личными документами, другие — мелкими группами или поодиночке, в ужасном гражданском тряпье, без ору­жия, но с личными документами и даже с орденами. Третьи — приходили и вовсе оборванными, во вшах, без оружия и доку­ментов. До февраля 1942 года шли они темными студеными но­чами, ползли по заснеженным полям — измученные, истощен­ные, обмороженные…

С интересом и большим сочувствием выслушивал я их рас­сказы о неравных боях в условиях полного окружения и мытар­ствах на оккупированных врагом землях Украины. Потрясенный услышанным, я дал себе слово, что после войны, если останусь жив, поведаю об этом всем людям.

Много лет после войны я еще служил в армии. В отпускные месяцы я напряженно работал над задуманной книгой. Исписа­но было немало бумаги, но чем дальше, тем больше я убеждал­ся, что работаю вслепую и что без личного ознакомления с местом событий не обойтись.

В конце лета 1949 года побывав в Киеве, Лубнах и Оржице, я познакомился со многими старожилами — очевидцами Киевско-Оржицкого сражения. Материал и впечатления пополнились, работа продолжалась, но… опять не так успешно, как хотелось. Недоставало главного — документов.

После увольнения в запас я поступил на работу в Централь­ный архив Министерства Обороны на должность старшего на­учного сотрудника. В этом архиве хранятся все документы вой­сковых штабов военного периода. Но, к моему большому огор­чению, документов полевого управления 26-й армии, ее соеди­нений и частей не оказалось. Все они были уничтожены в окружении. Мне удалось разыскать много письменных свиде­тельств вышедших из окружения офицеров, политработников и солдат Юго-Западного фронта, а также трофейных дел и карт, в которых в разной мере отражены боевые действия войск обеих сторон в условиях полного окружения. Эти документы мною были изучены и использованы в работе над книгой.

Таким образом, общая военная основа описанных в этой книге событий строго документальна. Хронология их почти по­часовая. Решения и действия военачальников обеих сторон по­казаны так или почти так, как было на самом деле, либо дол­жно было быть, судя по действиям руководимых ими войск.

Фамилии, имена и звания командиров советских соедине­ний, действовавших в этом районе, кроме Дубнищева, а также руководящих работников фронтового и армейского звена, кроме Жасминова, не изменены. Фамилии командиров немецких со­единений — 48-го танкового корпуса и 16-й танковой диви­зии — тоже настоящие.

Боевые эпизоды взяты мною или из архивных документов, или из рассказов участников и очевидцев сражений. Правда, описание их проводилось с глубокой творческой детализацией, хотя и в ней я старался быть как можно ближе к тому, что происходило на самом деле.


Светлой памяти павших воинов
юго-западного фронта (первого)
посвящается

«Солдаты! Идя на восток, вы шагаете по собственным имениям».

(Из приказа А. Гитлера)

«Смерть фашистским захватчикам!»

(Из приказов И. В. Сталина)

«Храбрые русские воины! Каждый из Вас есть спаситель Отечества! Россия приветствует Вас сим именем».

(М. И. Кутузов)

Вместо пролога

Сичень — это январь… Меткое название дали ему украинцы: весь месяц сечет, будто тончайшими ледяными иглами, до са­мых костей просекает жестокий морозный суховей. Все, что ос­талось зимовать в просторных, открытых степях юго-восточной Украины, стонет и корежится под его стремительным натиском. Стонут слабо прикрытые снегом поля с затерявшимися в них одинокими деревцами и кустиками; стонут редкие в этих краях, почти до дна закованные льдом речки; рассыпается в пыль разбросанный повсюду бурьян-старьевик. Но леденящий ветер не­умолим и алчен. Взвихряя поземку, зловеще посвистывая, он дерзко врывается на широкие улицы степного города, и от его леденящих поцелуев все покрывается мохнатым серебристо-бе­лым инеем. Бледное зимнее солнце сиротливо бродит почти на уровне городских крыш. Обледеневшие окна одноэтажных до­мов, словно безжизненные бельма слепцов, безучастно глядят на страшные людские страдания.

Кряхтя и задыхаясь на морозном ветру, горожане плотнее запахиваются в одежду, ежатся, на ходу растирают окоченевшие носы и уши, потешно подпрыгивают, а утоптанный на тротуа­рах снег отзывается на удары каблуков сильным сухим визгом. Иногда сильно озябшие люди посматривают вверх, на солнце. Сдавленное багрово-оранжевым сиянием, как ржавым обручем, оно сквозь мутную пелену неба бросает на стонущую от мороза землю слабые, совсем не греющие лучи.

Дни короткие, тяжелые и безрадостные…

В один из таких январских дней 1942 года в военную комен­датуру прифронтового города привели человека без документов. Сержант, приведший этого человека, вошел к помощнику ко­менданта, доложил:

— Товарищ старший лейтенант, еще один окруженец при­шел… — и, понизив голос, добавил: — Только этот совсем плох: чуть держится на ногах и весь в вошах.

Старший лейтенант отодвинул стул для посетителей на сере­дину комнаты и приказал ввести задержанного.

Сержант вышел. Дверь оставалась открытой, и долго никто не входил. В глубине коридора были слышны звуки, напоми­навшие передвижение ледяной глыбы по деревянному настилу.

Когда задержанный с трудом вошел в комнату, он попытался ухватиться за спинку стула, но не смог: ноги, обутые в обледе­невшие деревянные башмаки, непослушно разъехались в разные стороны, и он упал на пол. Сержант поспешил ему на помощь, но он слабым движением руки отстранил его и скорчился в удушливых судорогах простудного кашля.

Кашлял он с таким надрывом, что страшно и до боли жалко было на него смотреть. Казалось, что из груди его вот-вот вы­летят куски внутренностей.

Он был молод, но муки и лишения, которые он перенес, оставили свои жестокие следы. На маленьком исхудавшем лице резко выделялись тонкий хрящеватый нос, заостренные скулы, и темные провалы глаз. Жидкая бороденка, которую он то и дело чесал тонкими пальцами, делала его почти стариком. Руки его были настолько худыми, что их синие, с зеленоватым оттен­ком, вены сильно выпирали из-под кожи. Когда он шевелил пальцами, на кистях его рук неприятно играли сухожилия.

Помимо деревянных башмаков, на ногах было множество на­мотанных и оплетенных веревкой тряпок. Обвисающие лохмо­тьями ватные штаны были подпоясаны заскорузлым брезенто­вым ремнем, за широкий пояс штанов заправлены полы тоже рваного овчинного полушубка. Вместо шарфа на тонкой жили­стой шее болталась полуистлевшая портянка. Из надорванных науший ветхой шапки торчали куски пакли.

Старший лейтенант вышел из-за стола и только тогда заме­тил, что задержанный весь усеян вшами. Оказавшись в теплом помещении, паразиты зашевелились, выползли из складок-ук­рытий и суетливо стали шнырять в разных направлениях. Доби­раясь до ватных штанов, они занимали сохранившиеся кое-где стежки и выстраивались в сплошные серые цепочки.

Когда незнакомец откашлялся, его усадили на стул и дали стакан чаю, который он выпил с лихорадочной жадностью. Жес­том он попросил еще стакан, потом еще. Только после четвер­того стакана чуть слышным простудным голосом он представился:

— Лейтенант Волжанов… Владимир Николаевич… — Он мед­ленно снял с шеи портянку, затем свалил с плеч полушубок и свитку. Под ними оказалась грязная, пропитанная потом гимнас­терка с полевыми петлицами и зелеными эмалевыми квадратика­ми. Старший лейтенант, сержант и боец, приносивший чай, не­вольно вытянулись и переглянулись. А потом Волжанов снял и гимнастерку, под которой больше ничего не было. Такое им пришлось увидеть впервые… Две играющие гармошки ребер, пара торчащих ключиц, пара рук-прутьев, каким-то чудом державшихся в острых от худобы плечах; впадина в том месте, где должен быть живот, — все это в любой момент, каза­лось, могло рассыпаться, если бы не было обтянуто кожей, черной от грязи и исполосованной. Это был скелет… Живой скелет!..

Не поднимаясь со стула, Волжанов извлек из лабиринтов сво­их лохмотьев складной нож, разложил на коленях гимнастерку и под одним из ее рукавов отпорол заплатку. На пол упало удостоверение личности. Из-под другого рукава он таким же способом освободил кандидатскую карточку ВКП (б). Вручив эти документы старшему лейтенанту, он развел руки в стороны и смущенно сказал:

— Как видите, почти с того света. Поэтому не уберег документы, как положено. Подопрели малость. — При этих словах он опять согнулся и закашлял тем же удушающим, бухтящим кашлем.

.Спустя две недели, когда Волжанов отдохнул, набрался сил и освободился от приступов кашля, он написал отделу кадров фронта подробное объяснение, которое было взято за основу этого повествования.

Часть первая.
Танковые «клещи»

Глава 1 
Синие стрелы

1. У стен Киева

Короткий сентябрьский день быстро угасал…

С наступлением сумерек на уставшую от дневного боя землю как-то вдруг, будто по команде, навалилась непри­вычная жутковатая тишина.

Остатки танкового десанта противника после очередной безуспешной атаки отошли к своим окопам. На нейтральной полосе догорали подбитые артил­леристами танки. Густая клубящаяся копоть тянулась от них на взрыхленные снарядами и бомбами, политые людской кровью, но так и не взятые окопы защитников Киева. «Све­жие» танки горели языкастым пламенем, у «вчерашних» коптели только резиновые катки, а подожженные раньше успели покрыться густым налетом ржавчины.

А вокруг танков — тела… Множество тел в грязно-зеле­ных мундирах. Тела тех, кто уже видел сверкавшие за Голосеевским лесом позолоченные купола церквей и соборов, жаждал садануть прикладом автомата в стеклянную витрину какого-нибудь ювелирного или универсального магазина. Кто уже глотал слюни, вообразив себя в аппетитно пахнущих подвалах гастрономов. Кто жаждал «фкусни рюски вотки» и «гут рюски дефчонка». В общем, рвавшиеся в чужой богатый город, но бездыханные теперь тела. Туго нафаршированные разбойничьими рефлексами белобрысые головы, в которые с младенчества вдалблива­лась мысль об их неоспоримом праве господствовать, гра­бить, насильничать и убивать без сожаления… Многие из них растянулись у атакованных окопов, почти на самых бру­стверах, вцепившись окоченевшими пальцами в чужую зем­лю. Уже мертвые, они как будто еще не избавились от же­лания заграбастать эту землю.

Смешанное зловоние горящего бензина, тлеющей рези­ны и жареного человечьего мяса отравляло воздух. Но к этому уже привыкли. Невозможно было привыкнуть к тош­нотворному запаху трупов — этому отвратительному спут­нику длительных боев у стен осажденного города. Освеже­ния воздуха ждать было неоткуда: позади, совсем рядом, на высоких приднепровских холмах, горел огромный, ук­рашенный золотыми куполами и каштановыми бульварами патриарх-город… Пращур всех русских городов, Киев по­нимал, что чем дольше он продержится, тем дальше от матери русских городов Москвы — современного сердца России — будет направленный на нее танковый удар Гудериана. И Киев держался. Шестидесятые сутки тяжело вздыхал он по ночам под разрывами авиабомб, каждое утро умывался внезапными артиллерийскими налетами, перегре­вался в огне и дыму, но держался. Доверчиво прислонив­шись к своему более древнему побратиму — Днепру, при­крывшись железобетонным щитом-укрепрайоном по бере­гу Ирпени, Киев стоял насмерть…

Как только уцелевшие немцы нырнули в свои земляные норы, ефрейтор Мурманцев с трудом оторвал от спусково­го крючка ручного пулемета одеревеневший палец, бессиль­но опустил на бруствер руки и уронил на них голову, гу­девшую, звеневшую и, казалось ему, трещавшую страш­ным треском.

Несколько минут пролежал Мурманцев, прижимаясь к освежающей вечерней земле, передавая ей свою смертельную усталость. Потом он с усилием поднял го­лову, окинул взглядом дымящееся поле боя и опустился в окоп.

На дне окопа лежало окровавленное тело второго номе­ра. Мертвая вихрастая голова парнишки с неподвижными глазами была уже холодна. Ефрейтор зак­рыл глаза покойнику, тяжело вздохнул и проговорил:

— Эх, Петруха, Петруха!.. Говорил я тебе, чтоб ты не высовывался без нужды, но ты не послушал меня и вот получил. Потом медлен­но поднялся и, надев каску, побрел в ячейку командира отделения.

В ячейке командира санинструктор Люда Куртяшова перевязывала сержанту Яковлеву голову.

— Ага, еще одного живого вижу, — сказала она необыч­ным для нее грубым голосом.

Увидев Мурманцева, Яковлев подозвал его к себе, тихо приказал:

— Ефрейтор, принимай взвод. Лейтенант Лихарев убит, политрук убит, все сержанты тоже выбыли из строя. Те­перь ты самый старший. Сосчитай оставшихся людей, доложи ротному.

Мурманцев пообещал Куртяшовой прислать кого-нибудь из бойцов ей в помощь и быстро пошел по окопу.

Он то и дело останавливался перед завалами — местами прямого попадания снарядов, с трудом осматри­вал их в надежде увидеть там уцелевшего бойца, хотя и был уверен, что в таких местах чудес не бывает. Только в одном таком месте он заметил торчавшую между иссечен­ными бревнами мертвенно-белую кисть руки и остаток ноги с размотавшейся обмоткой. «Кто бы это мог быть? — подумал он, перебирая в памяти всех бойцов своего взво­да. — Кажись, тут сидел Колька Демушкин, хотя… Вели­коват ботинок».

За следующим изломом окопа ефрейтор наткнулся на живого Демушкина, который сидел в позе человека, изго­товившегося к отражению нападения врага, на самом дне разрушенного во многих местах окопа. Придерживая левой рукой каску на голове, правую он занес для удара по тому, кто прыгнет на него сверху. На черном фоне земли по­блескивал плоский штык от самозарядной винтовки.

— Демушкин, ты? — спросил Мурманцев. Демушкин вздрогнул и опустил штык вниз.

— Какой я тебе Демушкин? — ответил боец дрожащим голосом. — Собашник я, а не Демушкин.

Спрыгнув в окоп, ефрейтор попытался помочь Демушкину встать, но тот отскочил в сторону и снова изготовил­ся к бою.

— Пойдем, Коля, пойдем, браток, в тыл, — предложил ему Мурманцев почти ласково.

— Никуда я отсюда не пойду! Я еще не рассчитался с этими бешеными волкодавами. Ты не видел, как они рва­ли на части своими клыками весь наш взвод? Только я и уцелел. Если бы ты был здесь, тебе бы тоже досталось. Уходи отсюда! Скоро они опять набросятся на меня. Но я без боя не дамся. Дудки! Вот так их буду полосовать, гадюк мохнатых! — Демушкин полоснул воздух крепко зажатым в руке штыком. — Вот! Слышишь? Опять бегут сюда. Садись рядом и приготовь гранаты, ну!

Мурманцев повиновался приказу безумного, присел ря­дом с ним. Потом он также напряг слух и к большому удивлению своему заметил, что звенящая в утомленных ушах тишина и в самом деле пре­рывалась едва различимым гулом, который доносился по­чему-то с северо-востока. По опыту фронтовика Мурманцев сразу определил: артиллерийская канонада! Ее никак нельзя было спутать с раскатами грома. Да и какой мог быть гром в середине сентября? Это, безусловно, была ра­бота артиллерии. Но почему же там, на северо-востоке, когда линия фронта — вот она, рядом!

С минуту кругом было тихо, как перед грозой, потом в воздухе что-то треснуло и зашипело.

— Ахтунг, ахтунг! — донеслось из невидимого, но очень близкого громкоговорителя. — Сегоднья ты, Иван, воеваль непльохо. Очшень непльохо! Ви много раз доказываль нам, что есть храбри руськи зольдатн. Но для чшего? Фсьо рав­но Киев скоро, очшень скоро — капут! И ви фсье — капут, смьерть, если ви не складывать оружие. Слыхаль, наша артиллерия у тебя дальоко за спина? Там наша доблестна есть армия захлопнула ваша мышелофка… Большой есть котел. Сдавайс, руськи Иван, пока живой и не стал пльохой калека! Кончай война! И мы не будем стреляйт. Подумай, Иван, и бросай винтовка на землю! И пойдешь домой, до фра. до своя жена и до свой киндер. ребьонок маленький. Наш великий фюрер дает жизьн фсем, кроме фанатик с голубой петлица. Эй, льотчик! Самолет потерял, голова бистро потеряешь! Тебе пощада не быть. Только капут… Смерть! Другой выбор не будет… Хайль Гитлер! (Советские воздушно-десантные войска носили го­лубые петлицы).

В громкоговорителе снова что-то треснуло, зашипело, рванули барабаны, рявкнули трубы — загремел военный марш.

Маленький, щупловатый Демушкин, доверчиво прижав­шись к рослому ефрейтору Мурманцеву, дрожал всем те­лом. Мурманцев взял у него штык, примкнул его к лежав­шей в стороне винтовке, повесил винтовку на плечо, а другой рукой схватил бойца за руку и быстро потащил по окопу.

— Идем, Коля, быстрее! — бормотал Мурманцев не то для безумного, не то для самого себя. — Слыхал, фрицы не обещают нам пощады. Насолили им, значит, десантни­ки больше всех. От голубых петлиц их уже воротит.

Бравурный марш оборвался и снова стало угрожающе тихо.

В мало поврежденной ячейке стрелка Цыбульки сидела небольшая группа бойцов.

— Ванюшка! Володимирэць! Ты живый, нэ поранытый? — Обрадовано закричал Цыбулька.

— Як видишь, Грицько, целый я. Видать, для меня еще пуля не отлита у фрицев. Иди, Коля, не бойся! Это же свои ребята. — Мурманцев с трудом подтащил Демушкина к бойцам и усадил рядом с собой.

— О, и Колян живый! — боец Царулица, земляк Гриши Цыбульки, подошел к Демушкину, но, заметив его странное поведение, отступил назад. — Шо с тобой? Ты захворав, чи.

— Он головою хворый, — сказал Мурманцев, — а ты не приставай к нему. Боится он каких-то лохматых псов, будто они его уже рвали и скоро опять появятся.

Все обступили Демушкина и Мурманцева. Видя целого и невредимого Колю, никто не хотел согласиться с тем, что он безумен. Каждый хотел сказать ему что-нибудь такое, что обязательно встряхнет больной мозг товарища и сделает его нормальным.

— Колька, друже мий, ты узнаешь меня? Это ж я, Грыцько Цыбулька, ну! Посмотри на мою руку! Бачишь, як тюкнуло? — Цыбулька подставил к глазам больного друга забинтованную у самого локтя руку. — А ты ж зовсим целый, тоби радуватысь трэба, чуешь? Мы с тобою ще поколшматымо хвашистив, га?

Демушкин с любопытством всмотрелся в белевший в темноте бинт, потом осторожно погладил его и сказал:

— Значит, не только меня псы рвали…

— А вы, почему не ушли в медсанбат? — спросил Мурманцев Цыбульку.

— Та як же я уйду, товарищ ефрейтор? Бачите, сколько нас осталось?

— Это я бачу, но все равно вы пойдете в тыл. Это приказ.

За поворотом хода сообщения что-то загремело, звякнуло, потом кто-то чертыхнулся, барахтаясь в темноте.

— Кто идет? — окликнул Мурманцев.

— Каша идет. Какой леший еще к вам пойдет в эдакое время? — ответил голос из темноты.

— А, Ефремыч! — Мурманцев заметно сменил тон. — Ты, батя, всегда вовремя поспеваешь.

Тяжело отдуваясь, подошел каптенармус Козулин, на­вьюченный двумя термосами. Бойцы оживились, загреме­ли котелками и ложками, окружили термосы с кашей и чаем. Вытирая пот со лба, Ефремыч разочарованно про­говорил:

— Это что ж, ребятки, всего-то вас осталось? Видать, напрасно я надрывался, тащил эти проклятущие термосы.

Окруженный котелками Ефремыч быстро орудовал черпаком и приго­варивал:

— Шрапнелька на сале, экая сила в ней, ребятки, зак­лючена! Навались на нее, добавка будет! Только не за­бывайте, что вы — десантники. Когда понадобится коман­дованию сбросить вас на чумную башку Гитлера, самолеты не смогут поднять зараз всех: тяжелехоньки будете. А по частям — что за резон?

Острота Ефремыча вызвала недружные смешки. Бойцы поняли иронию старого воина: почти все они служили раньше в воздушно-десантной бригаде. Месяц назад их комбат Шевченко, переведенный на должность командира полка в соседнюю стрелковую дивизию, перетащил к себе почти половину своего батальона. До войны их бригада дни и ночи (чаще всего ночи) обучалась десантированию, нанесению внезапных ударов по тылам противника, бое­вым действиям в тылу противника, на чужой территории. А пришлось что? Война на полыхающей огнем родной Украине, у стен батюшки Киева. Это и вызвало иронию, но с какой приправой горечи!

Когда бойцы разбрелись по траншее и заработали лож­ками, Ефремыч заметил одинокую фигуру Демушкина.

— Эй ты, хлопец, вздремнул? — окликнул строго каптенармус. — Давай-ка сюды свою посудину, живо!

Цыбулька присел к своему больному дружку и как ре­бенка стал уговаривать его съесть хоть ложку каши. Демушкин молчал. Потом он вдруг приподнял голову, при­слушался и сердито сказал:

— Не до каши мне! Слышишь, опять рычат! Слышишь, а? Слышишь? Приготовиться!

Тревога безумного передалась всем. Все прислушались. Далеко на северо-востоке грохотала артиллерия.

Ефремыч открыл второй термос, из которого вырвался запах распаренного веника. То был чай.

Выпив по кружке чаю, Астронов и Мурманцев ушли в роту. Цыбулька взял под руку Демушкина и нехотя по­плелся за ними.

Бойцы сразу же окружили Ефремыча и, прикрывая ла­донями светлячки цигарок, засыпали его вопросами:

— Выкладывай, Ефремыч, что знаешь, не таись!

— Что говорят в штабах про немца за Днепром?

— Это правду он брешет по радио?

— Ежели правду, то худо нам будет, братишки! Захлоп­нут нас, видать, скоро. И село-то, как нарочно, Мышелов­кой называется!

— Это верно, Ефремыч. Но ты близко к начальству. Не слыхал, не собираются сниматься?

— Як это так зныматись? Это куда же? А Кыив шо? Хвашистам на знущение (поругание) оставыть?

— Оно, паря, конечно, жалко Киева, что и говорить: и сам город красавец и как нито столица, — ответил Ефремыч со вздохом. — Но ить и саму Москву Кутузов отдавал французам.

— Так то ж зовсим другое время было!

— И что же, что другое? Война, она, паря, осталась войною и в наше время.

Но боец-киевлянин не соглашался с доводами Ефремыча:

— Тоби, дядько, нэ важко (тяжело) будэ з Кыевом по-прощатысь: твоя хата, мабуть, далэко на восходи. А моя хата — тут вона, на Подоли. Я тут народывся, тут хрыстывся, тут навчився, тут влюбывся. Тут я, прызнаюсь, первый раз и поцылувався. Як же мени отдать все это хвашистам?! — Киевлянина не видно было в темноте, но все почувствовали, что говорил он с комком в горле.

Ефремыч молчал. Ничего не нашел он сказать парню в утешение. Да и не требовалось: все, в том числе и сам ки­евлянин, понимали, в каком положении был Киев и в ка­кой сложной обстановке оказались они — его защитники.

Еще совсем недавно в самом центре небольшого посел­ка стоял неказистый двухэтажный домик, построенный до революции мелким торговцем товарами повседневного спроса. Людям переднего края стойкость зтого домика пришлась по душе. От взводных окопов изломанной линией тянулся к нему — теперь командному пункту командира роты — ход сообщения. Когда Мурманцев и Астронов, пригнувшись чуть ли не до колен, спустились в темноте по каменной лесенке в подвал, им показалось, что они переступили порог ада. В глаза и нос им плеснул плотный едкий махорочный дым. Прямо против двери за белым кухонным столом сидел совсем еще юный командир роты лейтенант Волжанов. Он кивком головы пригласил Мурманцева на свободный табурет.

— Где Лихарев? — спросил Волжанов.

— Взводный убит, помкомвзвода ранен, все командиры отделений тоже погибли. В первом взводе осталось…

Дверь взвизгнула, и в подвал вошел комиссар батальона старший политрук Додатко, человек невысокого роста, с легкой кривизной ног кавалериста. Хотя ему не было еще сорока лет, выглядел он старше.

— Вот это курнули! Хоть два топора подвешивай, — сказал он, улыбнувшись. — Продолжайте совещание, това­рищ Волжанов.

Мурманцев доложил, что в первом взводе в строю ос­талось восемь человек. Это удручающе подействовало на командиров.

Комиссар внимательно посмотрел на ефрейтора и по­шутил:

— Такие богатыри, как Иван Ильич, сойдут не за во­семь, а за двадцать восемь. Верно я говорю, товарищи?

В подвале возникло небольшое оживление. Вспомни­лись довоенные комичные «истории», которые случались с Мурманцевым в первый год его службы.

Как и многие деревенские парни, Иван Ильич Мурманцев с большой радостью шел на службу в армию. Еще подростком он много о ней читал, смотрел кинофильмы, особенно любил фильмы о подвигах пограничников, но себя никак не мог представить на месте этих героев. А когда он получил повестку из военкомата, то жил только одной заботой — не ударить в грязь лицом перед город­ской братией. Но. Часто ведь так случается, что чего боль­ше всего боишься, то непременно и происходит.

По прибытии партии новобранцев в десантную бригаду их распределили по батальонам, а там — в карантин. Пос­ле нескольких дней карантина молодых бойцов выстроили и повели через весь город в баню. В пропаренной гарде­робной, оказавшись среди однообразной массы голых тел, Мурманцев мысленно сравнил себя с горошиной, правда, очень крупной, но горошиной в огромном ворохе обмоло­ченного гороха. От этого сравнения на душе у него стало еще тревожнее. Быстро и не очень старательно вымыв­шись, он вернулся в гардеробную и стал в длинный, ды­шащий паром людской хвост. Очередь продвигалась без задержки, но как только к куче новенького белья и обмун­дирования подошел Мурманцев, она вдруг застопорилась: каптенармус растерянно замигал глазами и крикнул: «То­варищ старшина, что будем делать с этой неоглядной крошкой? Во что одевать будем?»

И пошли по гардеробной зубоскальство, остроты, всеоб­щий хохот. И долго бы голяки зубоскалили, если бы не подошел к каптенармусу старшина. Прекратив галдеж, он отвел смущенного Мурманцева в сторону и сам начал под­бирать ему одежду. Только через четверть часа он извлек из кучи комплект, больше которого не было.

«Вот, товарищ боец, пока одягайте это, а завтра я на складе пошукаю что-нибудь побольше размером», — ска­зал он, вручая Мурманцеву этот комплект.

И Мурманцев начал одеваться. Что рукава нижней ру­бахи едва закрывали локти, а кальсоны были чуть ниже колен, — это еще, куда ни шло: ведь их не видно. А как быть с гимнастеркой, бриджами и шинелью? А с обувью? Он попробовал натянуть бриджи силой — и они лопнули на икрах. Старшина посмотрел и спокойно сказал:

«Ничого. Пид обмоткою не видно, а прыйдэм в казар­му, — шо-нибудь сообразим».

Гимнастерка была натянута с помощью старшины и кап­тенармуса. Она хоть и трещала по всем швам, но выдер­жала напор тела. Ботинки раскопали в куче сорок шестого размера, и они пришлись как раз в пору. Но когда Мурманцев взял в руки «приданные» к ним обмотки, он не мог сообразить, что с ними надо делать, однако постес­нялся спросить у старшины или каптенармуса. Долго он наматывал, разматывал и снова наматывал на ноги злосча­стные обмотки, но ничего не получалось: каждый раз в руке оставался один конец со шнурком, который неизве­стно с чем должен быть связан. Каптенармус заметил зат­руднение молодого бойца и быстро замотал ему одну об­мотку как надо. Мурманцев не понял, в какой последова­тельности проводится эта «операция», и вторую замотал кое-как, лишь бы не опоздать в строй. Новая шинель на нем казалась нескладной и тесной грубошерстной курт­кой — так она ему была мала. Увидев его на улице в этой шинели, новобранцы опять рассмеялись. При построении старшина поставил Мурманцева пер­вым на правом фланге. Как ему не хо­телось идти первым! Но команда дана, рота пошла. Пока рота шла по окраинным улицам, все было хоро­шо. Но как только она вышла на главный многолюдный проспект, Мурманцев почувствовал, как ненавистный ко­нец обмотки начал ослабевать и ползти вниз. Он подумал, что там, внизу, она как-нибудь задержится, но не тут-то было: конец обмотки в такт с шагом хлестнул по бордюрному камню тротуара, при следующем шаге попал под ногу шедшему сзади бой­цу, и Мурманцев, как стреноженный конь, споткнулся. Сгорая от стыда, он вышел из строя и согнулся над ботинком. Проходивший по тротуару под руку с девушкой сержант-танкист насмешливо спросил: «Что, пяхота, гусе­ница размоталась?» В ту минуту бедному Мурманцеву хотелось провалить­ся сквозь мостовую! Как назло, шел первый пушистый снежок, и Мурманцев на ласковом белом фоне долго еще торчал, согнувшись, пока не упрятал непослушный ко­нец обмотки. Догнав колонну, он по указанию старшины занял место в строю почти последним. Но не прошел он и квартала, как снова с ужасом почувствовал, что обмот­ка сползает. Что тут делать? Не выходить же второй раз из строя! Он схватил правой рукой шнурок, потянул его кверху и обрадовался: обмотка задержалась на ноге! Но старшина начал требовать равнения и «отмаха руки», а Мурманцеву никак нельзя было даже пошевелить правой рукой. Старшина сделал ему замечание. Тогда он продер­нул шнурок обмотки под ремень, взял его в зубы и начал энергично работать обеими руками. А старшине вдруг захотелось песни. Он всем приказал петь, Мурманцеву же нельзя было открывать рот! Отвернувшись от старши­ны в сторону тротуара, он с ужасом увидел там кучки смеющихся девушек: ему показалось, что все они смот­рят на его рот, из которого, разрезая нижнюю губу, тянулся вниз толстый шнурок. К счастью, впереди пока­залась проходная военного городка, и Мурманцев облег­ченно вздохнул. С того банного дня ротные шутники так и закрепили за простодушным, но не обидчивым Мурманцевым прозвище «необъятная крошка». А ведь не только он тогда с трудом напяливал на себя обмундирование. Некоторые, наоборот, комично утопали в нем с ушами.

Другая неприятная история у Мурманцева случилась, когда он заступил в первый наряд по роте. Был холодный зимний день. Заготовленных дров в ротах не было, и бой­цам внутреннего наряда вменялось в обязанность пилить дрова. Дров для казармы напилили, пилу убрали в склад­ское помещение, и старшина Заремба, инструктировав­ший наряд, строго-настрого запретил ее давать в другие роты. Мурманцев, стоявший у тумбочки перед входом в казарму, хорошо запомнил этот запрет и дневальному второй роты, размещавшейся этажом выше, не дал пилу. Пришел сам старшина второй роты — и ему не дал. Но тот где-то перехватил командира батальона и попросил его посодействовать. Комбат был строгий и решительный латыш. Ни слова не говоря, он подошел к складскому помещению, распахнул его, и торжествующий старшина второй роты унес пилу. А вскоре после этого пришел старшина Заремба. Увидев, что бойцы чужой роты пилят дрова его пилой, он с резкой бранью набросился на дне­вального у тумбочки.

«Товарищ старшина, командир батальона был.» — пытался объясниться Мурманцев. Но куда там!

«При чем тутэчко командир батальона? Я шо тебе, ротозею, прыказувал? В чужие роты не давать! Тебе я это прыказувал чи туркови якому? Так на якого черта ты тут стоишь, как неживое пугало?» — Заремба по всем правилам фельдфебельского искусства пропесочил моло­дого бойца с такими цветастыми эпитетами, из-за кото­рых показался тому важнее всех командиров бригады, вместе взятых.

Однако не обида на старшину, а злость на комбата вски­пела в молодом бойце. И надо же было так случиться, что в тот же день комбат решил лично проверить, как устро­или в казармах молодое пополнение! Он вошел в казарму не спеша, нарочито важно, желая проверить, по-уставному ли будет докладывать дневальный по роте? Но как же он был поражен, когда Мурманцев подскочил к нему и вме­сто рапорта строго спросил: «Майор, ты, когда пилу при­несешь? Старшина Заремба так меня распушил! Как бы и тебе он не всыпал».

Конечно, взыскание схватил Заремба, а Мурманцеву, еще непринявшему присягу, простили. Но фраза «Майор, когда пилу принесешь?» тоже пристала к нему навсегда.

Чтобы избежать в дальнейшем подобных неприятнос­тей, Заремба придумал, как он считал, полезное «новше­ство». Над тумбочкой дневального он прибил список всех чинов бригады, начиная с командира и комиссара и кон­чая собственной персоной. В списке подробно были опи­саны знаки различия каждого. Самым старшим в бригаде был майор — с двумя «шпалами». И надо же было слу­читься так, что именно в очередное дневальство Мурманцева в бригаду приехал начальник политотдела корпуса, старший батальонный комиссар — с тремя шпалами — и, не заходя в штаб, пошел прямо в подразделения знако­миться с бытом нового пополнения. Когда он вошел в подъезд первой роты, Мурманцев подтянулся, проворно распахнул дверь в казарму и громыхнул команду так, что висячие стеклянные светильники закачались. «Рота, смирно! Товарищ. Товарищ-щ-щ-щ — подойдя вплотную к комиссару с рукой у козырька „буденовки“, он пристально всмотрелся в его петлицы, потом заглянул в список и разочарованно опустил руку. — Вольно! Такого в списке нет». И закрыл дверь в казарму. Рота, затаившая в казарме дыхание, вдруг грохнула от смеха. Засмеялся и комиссар. Он не был придирчивым службистом. Взглянув в злополучный список, он сразу по­нял, в каком затруднительном положении оказался нови­чок, и ограничился только тем, что заставил Мурманцева дважды подать команду как положено. А подбежавшего старшину Зарембу он не очень вежливо пригласил в кан­целярию роты, где сделал ему строгое внушение за бюрок­ратическую затею со списком. Раньше, когда все эти «истории» смаковались в присут­ствии Мурманцева, он внутренне негодовал, теперь же рад был воспоминаниям о чудесном времени мирной жизни и в душе благодарил комиссара. Когда веселое возбуждение стихло, Волжанов поднял ко­мандира второго взвода лейтенанта Орликова.

Всю свою жизнь, правда, еще очень короткую, Орликов глубоко переживал обиду, которую нанесла ему природа — низенький, совсем крошечный рост. И всю жизнь он вел стоическую борьбу с этим угнетающим мужчину недостат­ком: на людях всегда «тянулся» вверх, стараясь хоть в ка­кой-то мере сглаживать впечатление от своей мизерности, подолгу ходил и стоял на одних носочках, как можно выше поднимал подбородок и вытягивал шею. Но всего этого было так недостаточно! Друзья, замечавшие эти его поту­ги, говорили ему, что от них у него только шея удлиня­ется. Ему искренне советовали смириться с участью коро­тыша и не уродовать себя.

Впрочем, маленький рост — это было лишь одно из несчастий Орликова. Он рано убедился в правдивости на­родной поговорки о том, что беды наваливаются на чело­века не в одиночку. В добавление к детскому росту он имел по-детски кругленькую мордочку, постоянный деви­чий румянец на щеках и шепелявость. Ее-то он больше всего ненавидел в себе, эту отвратительную шепелявость! Как предательски она подвела его однажды!

Было это в тридцать пятом году. Окончив восьмой класс, Женя Орликов объявил родителям, что в обыкно­венной школе больше учиться не будет. В ответ на надо­едливую «мораль» и уговоры закончить десятилетку он решительно отрезал: «Буду летчиком — и все тут! Больше не приставайте ко мне!» И он серьезно попытался стать летчиком. Тогда проводился комсомольский набор моло­дежи в авиацию, поэтому он был почти уверен, что попа­дет в авиационное училище. Но когда при прохождении комиссий встретил иронические шуточки по поводу своей «малокалиберности», то понял: ни летчиком, ни моряком ему не стать. Попробовал он сдать документы в артилле­рийское, но там ему напрямик сказали, что в артиллерию принимаются только рослые юноши. Оставалось предпос­леднее — танковое. «Ведь в танк не втиснешь верзилу, а я — в самый раз!» — подумал он и укатил в саратовское танковое. Медицинская комиссия, к огромной радости пар­нишки, признала его годным. Не могла придраться к нему и мандатная: ведь его родители по происхождению — на­стоящие пролетарии! Но вот перед подписанием приказа начальник училища решил лично побеседовать с каждым отобранным кандидатом. Когда Женя сидел в приемной, ему так хотелось увидеть в кресле начальника училища коротыша, который лучше «верзилы» понял бы его, Женю. Но, как назло, начальник оказался полковником очень высокого роста. Просмотрев документы Орликова, он под­нял на него дружелюбный взгляд, вышел из-за стола и прошелся по кабинету. Потом он остановился перед Же­ней, посмотрел на него сверху вниз и, заметив, как маль­чик, словно балеринка, приподнимается на одних носках ботинок, добродушно спросил: «Сколько же тебе лет, хлоп­чик?» — «Мне уже вощемнадцать, товарищ полковник, и жакончил я вощем классов», — отрапортовал Женя совсем мальчишеским тенорком. Начальник училища, видимо, не поверил ему. Он улыб­нулся, ласково погладил его по мягким русым волосам и произнес убийственную фразу: «Уж больно ты мал ростом, сынок! Подрасти, подучись, поешь больше кашки, годика через два приезжай, — тогда посмотрим».

Возвратившись домой, Женя с укоризной посмотрел на обоих своих создателей и подался в пехотное.

Несмотря на свои двадцать три года, Женя Орликов был уже ветераном боев. На финском фронте в 1940 году он был ранен, награжден орденом, который, в первые же дни отступления наших войск от западной границы, снял с гру­ди и упрятал в боевую сумку. Это дошло до комиссара Додатко. Тот вызвал его к себе. На вопрос комиссара он с печалью в голосе ответил: «Не могу нощить орден: штыдно. Перед нащелением штыдно. Боевые ордена нацепили, а родную жемлю отдаем врагу прямо облащтями».

.Лейтенант Орликов встал, шагнул вперед, поправил свисавшую почти до колен кожаную сумку, доложил:

— В моем вжводе — вощемнадцать воинов, — на его обветренном лице сквозь загар полыхнул алый румянец. — Жавтра я могу вешти бой.

После Орликова встал командир третьего взвода лейте­нант Балатов. С Орликовым они были одногодками, вос­питанниками одного училища, еще довоенными однопол­чанами и верными друзьями. Ведь часто так случается, что совсем по-разному созданные люди сближаются быстро, крепко и на всю жизнь.

Борис Балатов, в противоположность Орликову, был парнем несколько даже длинноватым, стройным и хорошо вышколенным, с преувеличенной «строгостью» всего внеш­него вида и особенно лица. Дело в том, что в пехоту он попал не из-за безвыходности положения, как Орликов, а совершенно сознательно, с большим «заглядом» в будущее, искренне желая стать только общевойсковым командиром. Он с детских лет «чувствовал» в себе командира, повели­теля людей, властелина их судеб. Эти честолюбивые меч­тания зародились в нем еще во времена увлечения кино­фильмами «Красные дьяволята» и «Чапаев», которые он смотрел бессчетное количество раз, воспроизводил их в мальчишеских играх. Конечно, роли Буденного и Чапая всегда доставались ему. Мальчишки сами признавали, что более властного и решительного, чем Борька Балатов, из своей среды они никого не могли выдвинуть. А позже, во время учебы в старших классах школы, его всегда выби­рали старостой класса и за твердость воли и характера прозвали «железным канцлером». Именно по этой причи­не, когда встал вопрос о выборе профессии, он не кочевал из одного училища в другое, а сразу попросил военкома направить его только в пехотное. Военком, бывший сам природным пехотинцем, приятно был удивлен, потому что ему уши прожужжали просьбами о направлении в летное, морское и танковое училища. «Одобряю, молодой человек, одобряю! — сказал он в шутливом тоне Борису. — Нашим советским Суворовым может стать только общевойсковой командир». — Он по­нимал, что эти слова его попадут в самое чувствительное место юноши. И не ошибся. Училище Балатов закончил по первому разряду и при распределении был оставлен в училище командиром кур­сантского взвода. Как он не хотел этой чести! Он писал надоедливые, иногда даже дерзкие рапорта с просьбой на­править его на финский фронт, но все его просьбы отвер­гались. И только летом сорокового года ему все-таки уда­лось вырваться в войска. Из-за друга своего, Жени Орликова, попавшего после госпиталя в воздушно-десантные войска, он тоже стал десантником.

— В моем взводе осталось двадцать активных штыков, — доложил Балатов, выглядывая из-под сильно сдвинутых бровей. — Я тоже готов вести бой.

Командир четвертого взвода младший лейтенант Хромсков после доклада Балатова быстро встал, сделал шаг в сторону комиссара и, стоя спиной к Волжанову, сиплова­тым, но полным достоинства голосом начал рапортовать:

— Четвертый взвод, товарищ старший политрук, как вы знаете, был на участке главного удара противника, подвер­гся большой артиллерийской обработке, однако понес не­значительные потери.

— Постой, постой, Хромсков! — перебил его комис­сар. — Во-первых, докладывай своему прямому начальнику и, во-вторых, короче: война ведь только началась и когда закончится — неизвестно. А страсти-мордасти о ней бу­дешь рассказывать неискушенным после победы. В-треть­их, объясни командиру роты и всем нам, почему ты не поднял свой взвод против автоматчиков противника, когда танки переползли через окопы первого взвода.

Хромсков сделал вынужденный и, видимо, мучительный для него полуоборот к Волжанову, поморщился на клубы табачного дыма, отчего его белобрысое неврастеническое лицо перекосилось, и попытался оправдаться:

— Своим массированным огнем мой взвод, по-моему, парализовал танковый десант. А потом, насколько мне по­мнится, командир роты не приказывал контратаковать, а поставил задачу поддержать огнем.

— Вы лжете, младший лейтенант Хромсков! — возму­тился ротный. — Я четко отдал приказ контратаковать ав­томатчиков и отрезать их от танков. Своим поведением в бою вы напрашиваетесь под суд военного трибунала.

— Каким это поведением?

Волжанов встал. В это время за­зуммерил телефон. Комбат приказал передать трубку ко­миссару.

Додатко молча выслушал комбата, нервно побарабанил пальцами по столу, тяжело вздохнул и, ничего не сказав, положил трубку и

вышел. Волжанов отпустил командиров взводов, но они не двинулись с места и сквозь толщу табачного дыма вопро­сительно смотрели на него.

— Что-нибудь не понятно, товарищи? — спросил Волжанов.

— Да, не все понятно, — резко, с оттенком вызова, за всех ответил Балатов. Высокий, по-военному красивый и, можно сказать, грациозный, он прошелся по подвалу, чуть не проглатывая частыми затяжками цигарку, оста­новился перед сидевшим командиром роты и, прижимая его колючим взглядом к стене, сказал: — Слушай, Вла­димир, еще до войны мы служили с тобой вместе, и ты хорошо знаешь, что я никогда не врал своим бойцам. Признаться, я и теперь, на войне, скорее вырву себе язык, чем скажу им неправду. Понимаешь? — Опершись на край стола, он продолжал требовательно смотреть Волжанову прямо в глаза.

— Ты о чем это, Боря? — Спросил Волжанов дружес­ким тоном, который хорошо был знаком Балатову и всегда действовал на него охлаждающе.

— Я спрашиваю об артиллерийской канонаде за Днепром. Все вдруг загомонили, наперебой добавляя свои вопросы.

— Черт возьми! — Воскликнул Волжанов, и все сразу замолчали. — Почему вы все сидели здесь при комиссаре и в две дырки сопели, а теперь ко мне лезете с этим воп­росом? Или я лучше знаю обстановку? Кто я вам? Коман­дующий армией? Командир роты я, как вам известно. От­куда мне знать, что делается за Днепром.

— Мы думали, что командир роты, как старший среди нас, догадается спросить у комиссара об обстановке, — сказал Хромсков с нескрываемым ехидством в тоне.

Командиры взводов встали и с низ­ко опущенными головами ушли к своим бойцам. Артил­лерийский гул, непрекращавшийся и ночью, доносивший­ся почему-то с далекого севера-востока, был необъясним и потому особенно неприятен

Оставшись один, Волжанов как-то сразу расслабился и откинулся всем телом к холодной стене. Несколько минут он просидел в таком положении и не заметил, как сначала охвачен был сладкой дремой, а затем и совсем погрузился в глубокое небытие.

Проснулся он от визга железной двери, схватился, было, за пистолет, но, увидев у входа своего ординарца Квитко, слабо улыбнулся.

— Вздремнул я, Николай Филиппович, — признался он и взглянул на часы. Ого! Скоро одиннадцать.

— Товарыш лейтенант, та хиба ж можно человеку буть столько без спання? — сказал Квитко, поглаживая усы. — Худоба (животные) и та понимае, шо ночью спать трэба, а люды, шоб им було пусто. — Он поставил на стол два котелка, прошел к постели командира, заботливо попра­вил ее и возвратился к столу. — Скушайтэ, товарыш лей­тенант. Кухня уже давно потушена и пидогревать негде.

Волжанов повиновался. Быстро проглатывая большие дозы маслянистой «шарапнельки», он с улыбкой погляды­вал на усы уже пожилого и так преданного ему человека и не первый раз подумал: «Едва ли на всей Украине оты­щется вторая пара таких метелок».

Усы Миколая Пилиповича (так называли его все бойцы роты) и в самом деле были редкостью не только на Ук­раине, но, пожалуй, и во всем свете. Густые, слегка посе­ребренные сединой, они красивыми тугими валиками вы­ходили на щеки, пышно разворачивались в широкие ме­телки, которые своими выгоревшими концами доставали до самых висков и, соединившись с ними, казались уже не усами, а бакенбардами. То ли от природы были они таки­ми послушными, то ли выдрессированы были хозяином, они никогда не падали вниз, держались на щеках крепко, как будто приклеенные хорошим клеем.

— Вот что, Пилипыч, — сказал Волжанов, — посиди-ка ты у телефона, а я схожу в первый взвод, прослежу за отправкой раненых. Если будет вызывать начальство, пу­лей лети ко мне, куда — сам знаешь. — Накинув на плечи плащ-накидку, он сам пулей вылетел за двери, не увидев на лице своего телохранителя лукавой усмешки.

В блиндаже первого взвода Люда Куртяшова при сла­бом свете церковной свечки с помощью ефрейтора Мурманцева меняла повязку бойцу Цыбульке. Увидев коман­дира роты, он оживился и сказал:

— Товарыш лейтенант, а после лече­ния можно мне вернуться в свою роту?

— Не только можно, а приказываю после полного выздоровления вернуться ко мне в роту. А сейчас, товарищ Цыбулька, скорейшего тебе выздоровления и до скорой встречи! — Волжанов крепко пожал его здоровую руку.

— Спасибо, товарыш лейтенант, щиро дякую, как говорят у нас на Украине, до побачення, Люда, до свидания, това­рищ ефрейтор! Крепче бейте хвашистов! — Цыбулька под­нялся. Высокий и тонкий, как сопилка, держа перед грудью забинтованную руку, он подошел к сидевшему в углу Демушкину: — Идем, Колян, мы с тобою отвоювалысь.

Когда они вышли, Волжанов попросил Мурманцева по­казать тело взводного Лихарева.

Лихарев лежал на разостланной плащ-накидке непода­леку от блиндажа. Повернувшись спиной к противнику, Волжанов включил фонарик и невольно вздрогнул: из-под шинели виднелись только иссиня-белая голова с запекшей­ся кровью и сапоги со счирканными каблуками, а в том месте, где должно было быть тело, шинель плотно прилег­ла к плащ-накидке, выдавая страшную пустоту. Волжанов закрыл глаза и на минуту представил себе живого, всегда веселого, неутомимого и бесстрашного в любой обстановке Лихарева.

— Как же вы не уберегли своего командира? — спросил Волжанов.

— Я, товарищ лейтенант, лежал за пулеметом и подроб­ностей не видел. Сержант Яковлев рассказывал, что когда танки переползли через наши окопы, младший лейтенант Лихарев поднял стрелков в рукопашную на автоматчиков. Сам он выскочил из окопа первый, фашисты не приняли рукопашную и побежали назад. А за нашими окопами три танка были подбиты артиллеристами, остальные разверну­лись и пошли через окопы обратно. Несколько раз они выстрелили из пушек по нашим залегшим стрелкам. Млад­ший лейтенант хотел что-то скомандовать и поднялся. Сна­ряд угодил ему в грудь.

Волжанов глубоко вздохнул. Повернувшись к Люде, сто­явшей в стороне, он заметил, что она всхлипывает. Он подошел к ней, молча обнял ее. По разбитой и испепеленной улице села, они прошли в тыл батальона, отыскали вишневый садик и нырнули под его ветви, наполовину уже оголенные дыха­нием осени и взрывными волнами. Все время, пока они шли, девушка беззвучно плакала. Волжанов расстелил плащ-накидку, усадил на нее Люду и сам сел рядом.

— Эх, Вовочка, если бы ты знал, как тяжело мне от того, что я узнала этот маленький кусочек счастья с тобой! Я иногда вспоминаю себя до нашей встречи и мне кажется… — она вдруг смолкла. Волжанов понял, что в ее воображении проходило совсем недалекое прошлое…

Они познакомились на новогоднем костюмирован­ном балу в ее родном городе, куда Волжанов прибыл после окончания военного училища. Бал был молодежный, веселый, шумный и интересный. В связи с тем, что все военные ребята были в форме и без масок, не они приглашали девушек танцевать, а девушки приглашали их. Люда, нарядившаяся в костюм Золушки, выбрала себе в Принцы Волжанова и весь вечер, вернее, всю ночь танцевала только с ним. Вместе они участвовали в занимательных играх, много острили, хохотали и весело дурачились. За десять минут до полуночи Волжанов-Принц пригла­сил свою Золушку в буфет. Когда кремлевские куранты по радио пробили двенадцать, она подняла бокал с шампанс­ким и громко сказала: «Пусть наши военные весь новый 1941-й год стреляют только холостыми патронами!» — «Это было бы чудесно, моя очаровательная Золушка!» — поддер­жал ее Волжанов. Провозглашенный Людой тост поддержали все, кто на­ходился в буфете. Многие кричали: «За мир в новом году!»

Люда была студенткой пединститута и жила с родите­лями далеко за городом, в большом поселке рыбозавода. Как ни уговаривала она своего кавалера остаться в горо­де, он все-таки уехал с ней первым утренним трамваем. Они долго бродили по поселку, а когда совсем продрог­ли, Люда набралась смелости и предложила Владимиру зайти в дом. За столом еще сидели хмельные, утомленные, веселые гости. Они очень хорошо пели русские и украинские на­родные песни и не сразу обратили внимание на вошедших молодых людей. Первой их заметила мать Люды. Сильно возбужденная и разрумяненная, она подошла к ним и по­здравила с Новым годом. Люда представила ей Владимира, как своего сказочного Принца, что-то еще хотела сказать, но тут их увидели все гости, сразу окружили, раздели, уса­дили за стол и наперебой начали угощать. И новогоднее празднество в доме Куртяшовых затянулось.

С той самой памятной встречи Волжанов стал близким человеком в хорошей рабочей семье Люды. Родителям ее он понравился. Их простота и радушие в обращении с ним способствовали тому, что случайное знакомство моло­дых людей быстро переросло в крепкую дружбу. Когда в пединституте организовывалась школа танцев, Люда запи­сала в нее и своего партнера. Немного было свободного времени у молодого лейте­нанта Волжанова, но когда оно появлялось, он всегда про­водил его только с Людой. Пока была зима, они ходили в театр, в цирк, на вечера танцев в клуб речников, а с весны самым любимым их развлечением стали прогулки на речных трамвайчиках и пароходах по живописным ру­кавам дельты реки. В конце мая начался купальный сезон, и Люда пригла­сила Владимира на остров Трусов. Там хорошие песчаные пляжи, чистая вода и яркое степное солнце. Они заплы­вали далеко-далеко, качались на волнах за проходившими судами, потом грелись на горячем песке и снова купались. Стояли чудесные мирные дни — самые счастливые дни в их еще очень короткой жизни…

Однажды бригада, в которой служил Волжанов, была поднята по тревоге на полевые учения с десантированием, и Волжанов не пришел вечером в читальный зал городс­кой библиотеки, где они с Людой договорились по­заниматься вместе перед ее очередным экзаменом. Это был первый случай, когда он не смог предупредить ее, что не придет на свидание, и она впервые обнаружила в себе самой необычное чувство по отношению к нему. За­ниматься в тот вечер она не смогла, приехала домой силь­но расстроенная, задумчивая, чем-то подавленная. На все вопросы матери она отвечала рассеянно и с трудом сдер­живала слезы. Ночь прошла у нее без сна: делала вид, что читает книгу, а сама не видела ни строчки. Утром, бледная и подавленная, она по настоянию ма­тери выпила чашку калмыцкого чаю и уехала в институт. В трамвае она услышала тревожные разговоры пассажиров о том, будто во время ночного десантирования с самолетов у одного лейтенанта не раскрылся парашют. Люда выско­чила из трамвая вся в слезах и не знала, что ей дальше делать, куда бежать. На улице, как назло, ни одного во­енного не было, спросить было не у кого. Единственное, на что она была способна в тот момент, это вернуться домой и с рыданиями упасть на свою кровать лицом в подушку. Это очень встревожило ее мать. Долго она не могла до­биться от Люды откровенного ответа, а когда добилась, то готова была рассмеяться.

«Дурочка! — сказала она ласково. — Знаешь, сколько в части лейтенантов»? Эта фраза, сразу успокоила девушку. Она притихла и доверчиво прижалась к матери. Но мать этот случай насторожил: она поняла, что дочь ее по-серь­езному увлечена молодым военным.

До позднего вечера девушка сидела дома, нетерпеливо ожидая звонка в прихожей. А когда этот долгожданный звонок раздался, она, сваливая на пути стулья, выбежала в прихожую. Мать, наблюдавшая за ней, видела из ком­наты, как она распахнула дверь, схватила Владимира обе­ими руками за щеки и с ручьями радостных слез стала целовать его так возбужденно, что он даже испугался. Люда, не заметившая его испуга, продолжала целовать его и прижиматься к нему всем телом. Потом она оставила его, прошмыгнула мимо удивленной матери к своей кро­вати и так же, как утром, упала лицом в подушку. Мать вышла к Волжанову, рассказала ему о причине такого необычного поведения дочери и пригласила его в комна­ту. Он подтвердил, что в их части ночью разбился один лейтенант, и был очень удивлен тем, как быстро узнал город об этом ЧП.

«Видишь, Володя, как любит тебя Людочка!» — сказала мать.

«Да и я ее люблю, наверное, так же, а может, еще боль­ше…» — признался Волжанов.

В связи с тем, что Люде надо было учиться еще два года, было решено сыграть свадьбу после окончания ин­ститута. Война перечеркнула все планы. Уже на второй день пос­ле объявления мобилизации Люда записалась на курсы ме­дицинских сестер и успешно их окончила. А когда бригада Волжанова уезжала на фронт, девушка пришла к комисса­ру Додатко и попросила зачислить ее санинструктором в роту лейтенанта Волжанова. Комиссар похвалил патриоти­ческий порыв и тут же вызвал Волжанова. Вместе они пытались отговорить девушку от поездки на фронт, но она твердо стояла на своем. Уже в пути на запад она объяс­нила свое решение так: «Я, Вовочка, просто не смогла бы жить вдали от тебя в постоянной тревоге, поэтому ты на меня не сердись!»

Редкая, до невероятности тихая прифронтовая ночь ста­новилась все холоднее и прозрачнее. Девушка ласковым доверчивым котенком прикорнула на коленях у Владимира и, как ему казалось, заснула. Чтобы она хорошо отдохнула, он старался не шевелиться и был счастлив от одного только ощущения ее теплого дыхания на своей ладони. Потом, накло­нившись к щеке Люды, как будто куда-то провалился… Сколько он спал, — не знал, а проснулся от неприят­ного озноба. Была еще ночь. Осмотревшись вокруг, Волжанов увидел, что непривет­ливая степная ночь, по-прежнему хозяйничала над устав­шей землей. Владимир снова наклонился к Люде и при­ложил губы к ее горячей, несмотря на свежесть ночи, щеке.

— Вовочка, — сказала она тихо, — ты слушаешь меня?

— Да. Разве ты не спишь?

— Я вот дремлю у тебя на коленях и думаю. Много думаю… А знаешь, до чего я додумалась? Ты ни за что не отгадаешь! Она спрятала свое пылающее лицо в сло­женные ковшиком ладони, потом резко поднялась на ноги, одернула жесткую шерстяную юбку, села к нему на колени и нежно обняла шею. — Милый мой, мальчик мой… В какое ужасное время довелось нам с тобой лю­бить! И надо же было этому подлому Гитлеру начать войну именно теперь, когда мы с тобой так счастливы! — Она помолчала, потом, согревая его губы своим жарким дыханием, продолжала: — Вовочка, ведь может случиться так, что мы с тобой… Мы отдали друг другу сердца свои, а полностью отдаться, может, и не успеем: неизвестно, что с нами будет завтра.

Восхищенный ее смелостью, он схватил ее на руки и крепко прижал к груди. Потом он начал целовать ее в губы, в щеки, в глаза, расстегнул ей гимнастерку и хотел, было, прижаться губами к ее обнаженной груди, но в этот момент высоко в воздухе вспыхнула ослепительно яркая ракета, и послышался сердитый голос ординарца:

— Товарыш лейтенант, хочь и жалко мне було вас по­тревожить, та що ж поробышь; комбат на одной ноге трэбуе, — сказал Квитко.

— Почему же на одной, если я еще на двух стою? Чмокнув Люду в губы, Волжанов выскочил из уютного сада и по­бежал к командному пункту штаба полка.

В штабе полка, который размещался в остывших печах полуразрушенного кирпичного завода, царили панический беспорядок, суматоха и брань. Волжанов хотел было уже уйти в другую печь, но в это время торопливо вошла машинистка штаба Зинаида Нико­лаевна. Она была в слезах, тихонько всхлипывала, но самообладания не теряла.

Зинаиду Николаевну, жену командира полка подполков­ника Шевченко, Волжанов знал еще до войны, иногда встречался с ней на территории военного городка. К нему она относилась, как и ко всем молодым лейтенантам бри­гады, вроде старшей сестры к своим младшим братьям. У нее детей не было и, когда началась война, она поступила в штаб бригады машинисткой. Ей было около сорока лет, но выглядела она так молодо, что иная и тридцатилетняя женщина рядом с ней показалась бы старше. Увидив Волжанова, она уронила го­лову на его плечо и бурно разрыдалась. Полные и упругие ее груди, туго обтянутые гимнастеркой, приятно амортизи­ровали толчки всего вздрагивавшего тела.

— Я знаю, ты не осудишь мою женскую слабость… Киевлянка я, Володя — этим можно все объяснить, понять мое горе. — Она еще что-то хотела сказать, но душившие ее слезы не давали ей выговорить больше ни слова.

— Да полно вам, Зинаида Николаевна! Успокойтесь, по­жалуйста, и расскажите, что случилось? Я сколько ни спра­шиваю, никто ничего не отвечает, все носятся, как на по­жаре…

Зинаида Николаевна подняла свое мокрое лицо с бле­стевшими карими глазами и удивленно спросила:

— Как, ты разве ничего не знаешь?

— Ну, конечно, ничего не знаю!

— Получен приказ, подготовиться к сдаче Киева, — про­говорила она, как простонала. И был похож этот стон на тревожный крик птицы, у которой на глазах разоряют ее насиженное гнездо!

Ничего не сказав, Волжанов выскочил во двор. В сосед­ней печи он застал командира полка одного. Шевченко только что отпустил командиров и комиссаров батальонов и в тяжелой задумчивости сидел за столом, накрытым, как большой скатертью, топографической картой. На звонкий стук каблуков Волжанова он не обратил внимания, даже не поднял голову. Локти его стояли на карте, а обе пятер­ни вонзились в густые, черные, как смоль, волосы.

— Товарищ подполковник, разрешите обратиться! — произнес Волжанов негромко, как будто боясь разбудить спящего.

Шевченко, не изменив положения рук, поднял к Волжанову усталый взгляд и с минуту безучастно смотрел мимо него на низкую квадратную дверь, завешенную бай­ковым одеялом. Всегда моложавый и выхоленный, в лю­бой обстановке следивший за своим внешним видом, кра­сивый мужчина, каким его знал Волжанов раньше, теперь выглядел ужасно. Взъерошенная, как после долгого куте­жа, шевелюра, осунувшееся до неузнаваемости лицо с за­пыленной некрасивой порослью, потрескавшиеся от вет­ра и солнца серые губы, расстегнутая на все пуговицы гимнастерка, ссутулившаяся фигура. Но особенно порази­ли Волжанова глаза Шевченко: вместе с большой устало­стью они выражали безграничную тревогу и непоправи­мое горе. На мгновения в них появлялись неприятные зеленоватые оттенки — признак мелькавших в мозгу край­них, отчаянных решений. В таком состоянии мог быть только человек, не видящий смысла дальнейшего своего существования. Чтобы вывести его из тяжелого оцепенения, Волжанов подошел ближе к столу и громче прежнего сказал:

— Товарищ подполковник, я к вам по этому же воп­росу.

— А, Волжанов… — отозвался Шевченко таким тоном, будто только что увидел посетителя. — Что же ты стоишь? Садись!

Волжанов поблагодарил и не сел.

— Товарищ подполковник, конечно, не положено об­суждать приказы… — в голосе лейтенанта были и просьба, и упрек, и обида. — Но как это можно, сдать Киев?! Не­ужели наше главное командование не понимает, что такое для нас Киев? Не говоря уже о его стратегическом поло­жении, — он ведь отец всех наших городов, колыбель всей нашей Родины! Я не смогу приказать своим бойцам бро­сить оборону Киева. Они ведь так уверены, что отстоим его! А киевляне? Разве вы не знаете, как они нам верят? Да мы и доказали им, что удержим город. Мало ли мы истребили здесь фрицев за два месяца боев? Вспомните наше наступление в Голосеевском лесу, бой за институт и за это село, Мышеловку. Пусть Гитлер хоть всю Германию бросит на нас, — устоим!

От этих слов Волжанова глаза Шевченко сначала вспыхнули обычным для него огнем жизни, потом вдруг заволоклись плотной слезной пеленой. Видно было, ка­ким напряжением воли сдерживал он слезы… Трудно все-таки быть мужчиной: невыносимо страдая, не иметь пра­ва плакать!

Шевченко встал, подошел к Волжанову и крепко обнял его.

— Спасибо тебе, Володя, — произнес он тихо. — Ты с Волги, а так преданно любишь мой родной Киев. А я, как ты знаешь, вырос под каштанами Киева. Старички мои и сейчас живут на улице Горького. Они ска­зали мне, что скорее умрут в Киеве, чем уйдут из него. А я, их здоровый сын, их защитник, должен уйти… Призна­юсь, Володя, я тоже не знаю, где взять силы, чтобы вы­полнить этот приказ…

В этот момент одеяло, закрывавшее вход, нижним кон­цом своим взметнулось вверх, и в печь, согнувшись, вошел комиссар полка старший батальонный комиссар Лобанов. Выпрямившись, он чуть не уперся головой в сводчатый потолок. Как все высокие люди, он был худощав, строен, но в плечах широк Комиссар устало и, видимо, чтобы скорее оказаться внизу, сразу же плюхнулся на табурет.. Поздоровавшись с Волжановым, он спросил:

— Ты почему, лейтенант, не в роте? Не ранен ли?

— Он ко мне по делу пришел, — ответил ему Шевчен­ко, принявший строгий и деловой вид.

— Кстати, Василий Иванович, тебе тоже надо бы по­толковать с ним. Подойди-ка к карте, лейтенант! Смотри сюда… — Он резким движением широкой ладони разгла­дил карту и взял толстый карандаш. — Ты говоришь, нельзя оставлять Киев. К сожалению, обстановка уже не­сколько дней этого требует. Всмотрись повнимательнее в эту карту, и ты поймешь.

Когда Волжанов наклонился к карте, в глаза ему бро­сились две огромные, красиво вычерченные синим каран­дашом стрелы в глубоком тылу войск Юго-Западного фронта, восточнее Днепра. Одна из них своим широким веерообразным основанием «сидела» на слове Кременчуг, значительно южнее Киева, а длинным острием устреми­лась на северо-восток, пронзила города Хорол, Лубны и приближалась к Лохвице. Вторая стрела, еще более широ­кая, чем первая, коромыслообразно изогнувшись, летела с севера, от Лоева, на юг и уже «накрыла» Чернигов, Не­жин, Конотоп и Ромны. Ее острие вонзилось в кружок с надписью Лохвица. Всматриваясь в эти зловещие, стрелы, Волжанов почув­ствовал такое состояние, будто кто-то медленно всовывал ему под гимнастерку большой нож. Все тело его охватил лихорадочный озноб. Но в душе еще теплилась надежда на то, что противник, возможно, пока не приступил к вы­полнению этой ужасной операции и что, наверное, есть возможность и время принять контрмеры.

— Это их план или… — спросил он и умоляюще по­смотрел на командира полка.

— Нет, не план, а уже реальность, — ответил Шевчен­ко. — Это обстановка на двадцать ноль-ноль сегодня, три­надцатого сентября…

Никогда еще не слышал Волжанов более тяжелого сло­ва, чем это только что произнесенное подполковником слово «сегодня»! Немым взглядом обреченного посмотрел он сначала на командира, потом на комиссара.

— Не падай духом, Волжанов! — отозвался, наконец, комиссар. — Борьба есть борьба. И мы далеко еще не в безвыходном положении. И в этой обстановке у нас есть выход — злее драться.

— Верно, товарищ старший батальонный комиссар — подтвердил Волжанов. — Я тоже считаю, что в какой бы обста­новке ни воевать, а драться надо крепко. Только я одного не понимаю: как до этого могли допустить? — Он кивком головы указал на синие стрелы.

Командир и комиссар поочередно вздохнули, перегля­нулись и ничего не ответили. После тягостного молчания комиссар поднялся, положил руку Волжанову на плечо и сказал:

— Стоит ли, товарищ лейтенант, нам, воинам переднего края, задавать этот тяжелый вопрос? Все равно сейчас на него никто не ответит. Живы будем, после войны спросим сполна и строго. Ну, а ежели нас не будет, спросят дру­гие… А теперь дорога каждая минута времени. Возвращай­ся в роту, и вместе с замполитом мобилизуйте личный состав на тяжелые бои. Главное, чтобы без паники. В ус­ловиях окружения паника — самый близкий и самый опас­ный враг. Разъясните бойцам, что с этой минуты у нас есть только одна возможность спастись — это злее драться. Мы все равно пробьемся! Перед уходом Волжанов выслушал еще одно напутствие комиссара: -Запомни, лейтенант, что в этой тяжелой обстановке все твои подчиненные больше обычного будут смотреть на тебя и равняться на твои поступки. В бою, конечно, всем страшно. Но ты командир — ты должен быть мужествен­ным и ни в коем случае не показывать подчиненным, что и тебе страшно так же, как им. Никогда не выпускай страх наружу! Понял?

— Понял, товарищ старший батальонный комиссар.

— Вот и хорошо. A теперь — в роту! И чем быстрее, тем лучше.

Сражающийся солдат никогда не знает, что делается за его спиной. Солдат, сражавшийся под Киевом, тоже не знал, что творилось восточнее Днепра, потому и не мог ожидать той смертельной опасности, которая надвигалась на него с тыла. Когда же он ее увидел, она уже была неотвратима. Впрочем, не только солдат Киева, — народ, пославший его туда, не знал о грозившей ему беде. А когда эта беда случилась, ему некогда было разбираться в причинах и наказывать виновных: он дни и ночи ковал оружие и бро­сал в бой все новые и новые дивизии, чтобы быстрее зат­кнуть образовавшиеся в линии фронта огромные бреши. Но чем дальше вглубь истории уходят события воен­ных лет, тем яснее и отчетливее вырисовываются обстоя­тельства киевской катастрофы, в результате которой три армии Юго-Западного фронта, как войсковые объедине­ния, перестали существовать, а две армии, рассеченные противником пополам, понесли тяжелейшие потери.

Рассказать об этих обстоятельствам следует более под­робно…

Глава 2 
У развилки дорог

А. Гитлер: «Я еще не принял окончатель­ного решения в отношении дальнейшего веде­ния кампании. Это, я предвижу, будет самое трудное решение года».

Г. Гудериан, «Воспоминания солдата»

Когда фашистская Германия и Советский Союз гото­вились к неминуемой смертельной схватке, их политичес­кие и государственные лидеры проявили удивительное сходство в определении главного стратегического направ­ления в будущей войне. Сталин был убежден, что Герма­ния не сможет вести длительную войну против Советско­го Союза без скорейшего овладения хлебом, железом, уг­лем и марганцем Украины и нефтью Кавказа. Поэтому вероятнее всего Гитлер нанесет главный удар на юго-за­падном направлении. Гитлер, со своей стороны, рассуж­дал точно так же. Он надеялся на то, что потеря Сове­тами единственного, как докладывали ему экономические разведчики, месторождения коксующегося угля в Донбас­се, без которого невозможна выплавка стали, поставит Советы в безвыходное положение, и их правительство вынуждено будет капитулировать.

Как же отнеслись к этим соображениям своих политичес­ких лидеров советские и немецкие военные руководители?

Народный комиссар Обороны СССР маршал Тимошен­ко и начальник генерального штаба Красной армии генерал Жуков согласились со Сталиным. К весне 1941 года на юго-западном направлении, в Киевском Особом военном окру­ге, сосредоточили самую крупную группировку войск — 32 стрелковые дивизии, 4000 танков, 2002 самолета и большое количество артиллерии разного калибра. (ЦАМО СССР, оп. 157, д. 8 л. 43; оп. 181, д. 47, л.2) К имевшимся там пяти армейским управлениям подтягивались еще два — 16-й и 19-й армий. Главнокомандующий сухопутными войсками Германии генерал-фельдмаршал фон Браухич и начальник генерального штаба генерал Гальдер тоже не оспаривали мнение Гитлера о том, что для ведения длительной войны против Советского Союза Германии потребуется, в первую очередь, захват районов, богатых стратегическим сырьем. Но, взамен плана длительной войны, они предложили план молниеносной войны (блицкриг), для ведения которой в самой Германии и в захваченных ею странах Западной Европы было достаточно сырьевых запасов. Этот план гитлеровский генералитет «подкреплял» утверждениями об очень низкой боеспособности Красной армии, слабом ее техническом оснащении и бездарности командного соста­ва, особенно высшего звена. По этому плану молниеносной войны, с которым Гит­лер согласился, вооруженные силы Германии должны были тремя мощными группировками войск, выдвинутых к за­падной советской границе, одновременно на трех страте­гических направлениях разгромить Красную армию и по­ставить «большевистскую Россию» на колени. Уже через две недели после начала боевых действий группа армий «Север» должна была овладеть Ленинградом и соединиться с финнами; группа армий «Центр» — захватить Москву; а группа армий «Юг» — взять Киев, отрезать от Днепра и полностью уничтожить все советские войска на правобе­режной Украине. Принимая этот план, Гитлер в немалой степени рассчи­тывал и на вероломное нанесение внезапного удара по про­тивнику, который верил в действенность не расторгнутого договора о ненападении.

В начале боевых действий руководители сторон прояви­ли и второе удивительное сходство: они допустили одну и ту же ошибку — в определении главной группировки войск противника. В то время как советское главнокомандование ожидало основного удара на юге и для его отражения уси­ливало свой Юго-Западный фронт, гитлеровский генера­литет считал, что главные силы Красной армии прикры­вают московское направление. Поэтому главная цель гер­манских вооруженных сил — молниеносным ударом раз­бить эти главные силы Советов, с хода овладеть Москвой и продиктовать условия капитуляции. Для этой цели в группу армий «Центр» были включены две самые мощные танковые армии. Поэтому неудивительно, что немцы бы­стрее продвигались на западном направлении. В этой свя­зи советскому командованию пришлось спешно перебра­сывать 16-ю и 19-ю армии с юго-западного направления, где ожидался главный удар, на западное, где он наносился.

Вероломство Гитлера дорого обошлось Советскому Со­юзу и его армии: почти все боевые самолеты и большое количество танков приграничных военных округов были уничтожены на аэродромах, танкодромах и в парках. Страшный бронированный удар приняли на себя неприкрытые с воздуха пехота и артиллерия. Они гибли целыми частями и соединениями, защищая советскую землю, обес­кровливая врага. Их невиданный героизм был причиной того, что не только через две недели, а и через шесть не­дель ни одна из поставленных Гитлером стратегических целей не была достигнута. К началу августа группа армий «Север» была далеко от Ленинграда, группа армий «Центр» — далеко от Москвы, а группа армий «Юг», хоть и прорвалась танковым клином к воротам Киева, однако открыть их не смогла. Она не только не уничтожила со­ветские войска на правобережной Украине, но вынуждена была отбиваться от дерзких контрударов советской 5-й армии далеко за Днепром. Опираясь на Коростеньский укрепрайон, эта армия дни и ночи контратаковала врага с севера, временами перерезая его главную коммуникацию — шоссе Житомир — Киев, и сдерживая его дальнейшее про­движение на восток.

Киевская излучина Днепра, если оценивать ее в страте­гическом плане, — это очень опасное острие, направлен­ное на тылы вырвавшейся далеко вперед группы армий «Центр». Именно с этой точки зрения и оценивали ее Гит­лер и Сталин. Гитлер истерично требовал от главнокоман­дующего группой армий «Юг» генерал-фельдмаршала Рунштедта быстрее взять Киев, распахнуть эти ворота в Дон­басс, а Сталин строго предупредил главнокомандующего Юго-Западным направлением маршала Буденного, чтобы ни одна нога вражеского солдата не ступила на мостовую Крещатика. В конце июля и начале августа шли кровопролитные бои защитников Киева с остервеневшими в бессильной злобе фашистами. Особенно ожесточенными они были на южных подступах к городу, в районе поселков Жуляны, Тарасовка и Мышеловка. Врагу там удалось продвинуться в Голосеевский лес и овладеть Лесным институтом, однако подошедший туда 3-й воздушно-десантный корпус реши­тельной контратакой восстановил положение. Активные действия 5-й армии далеко за Днепром, стой­кость 37-й армии под Киевом и предпринятое контрнаступ­ление 26-й армии южнее Киева, в районе Канева, не только остановили группу армий «Юг», но и потеснили ее назад. В результате этого Гитлер оказался в положении разъярен­ного хищника, которого вдруг крепко схватили за правую заднюю лапу и помешали поймать аппетитную добычу.

Неудачи всегда порождают разногласия. Появились они и в стане Гитлера. Браухич и Гальдер, мыслившие чисто по-военному, в результате мучительного пересмотра плана войны против Советской России пришли к выводу, что только разгром группировки Красной армии, прикрывав­шей московское направление, только быстрейшее овладе­ние Москвой принесут Германии победу еще до наступле­ния зимы. Исходя из этого, они всемерно усиливали дос­тигшую линии Ельня, Рославль, Десна группу армий «Центр» и активно готовили ее к решительному броску на Москву. Они знали, что Гитлер спит и видит себя прини­мающим парад победы на Красной площади, для чего в обозе группы армий «Центр» холили красивого строевого жеребца. Они не сомневались, что при принятии своего окончательного решения Гитлер согласится с ними, одоб­рит их план броска на Москву. Однако старые вояки ошиблись. Они не знали, что фюрер, для вида тоже ломавший голову вместе с ними у развилки трех дорог, увы, не имел выбора. Всесильный диктатор Германии, он был бессильным лакеем стоявших за его спиной фактических ее хозяев — Круппа, Тиссена, Флика, Маннесмана и других воротил промышленно-финансовой элиты, которые много миллиардов марок вло­жили в создание военной машины и ждали быстрейшей «отдачи» от своего разбойничьего предприятия. Эти «де­ловые люди», в противоположность своему лакею, не были тщеславными. Время парада в Москве, как, впро­чем, и сама Москва, их не интересовали. Раскочегарен­ные ими на полную мощность металлургические и хими­ческие гиганты, не когда-то в неопределенном будущем, а немедленно требовали в свои огнедышащие пасти мно­го железной и марганцевой руд, коксующегося угля и нефти. Поэтому всесильные хозяева требовали от слуги- ­должника нужной им расплаты — драгоценного сырья из южных областей России.

Гитлеру ничего не оставалось, как послушно, отодвинув на задний план собственные честолюбивые мечты, искать кратчайший путь к овладению нужными его хозяевам рай­онами юга России. Он начал вдалбливать в головы своих фельдмаршалов и генералов мысль о том, что не может быть и речи о наступлении на Москву до захвата в самое ближайшее время ценнейших месторождений руды, угля и нефти в южных районах этой «варварской страны», кото­рые нельзя захватить, не овладев Киевом и не разгромив войска Юго-Западного фронта русских. На малоискушен­ных в вопросах экономики военных руководителей он обрушил каскады цифр о производственных мощностях и, в частности, о возможностях танковой, авиационной и дру­гой военной промышленности Германии и Советского Союза. Особенно он подчеркивал свое убеждение, что со­ветская военная промышленность без донецкого коксую­щегося угля не сможет производить танки.

Но военные руководители это увлечение Гитлера эконо­мическими сторонами войны считали его блажью. Правда, они тоже были не против быстрейшего захвата богатых ис­точников стратегического сырья России, только не через немедленное овладение Киевом и разгром войск Юго-Западного фронта, а через быстрейший разгром группиров­ки войск Красной армии, прикрывавшей московское на­правление. В самом деле, рассуждали они, зачем лишние хлопоты и жертвы под Киевом, в Донбассе и на Кавказе? Достаточно одним решительным ударом взять Москву, а Донбасс с Кавказом, как, впрочем, и вся Россия падут к ногам победителя. Браухичу и Гальдеру нужна была скорей­шая военная, а не экономическая победа, поэтому они не поддержали идею Гитлера о повороте части сил группы армий «Центр» на юг, в обход Киева и войск Юго-Запад­ного фронта русских с востока. Более того, они молчаливо саботировали эту идею и продолжали готовить группу ар­мий «Центр» к решительному наступлению на Москву. Тогда Гитлер решил обратиться непосредственно к фронтовым руководителям войск. С этой целью он 4-го августа вылетел в штаб группы армий «Центр» в Борисов, где учинил поочередный допрос главнокомандующему группой генерал-фельдмаршалу фон Боку и командующим армиями. Все командующие высказа­лись за немедленное наступление на Москву.

На другой день Гитлер посетил группу армий «Север», а 6-го августа вылетел в штаб группы армий «Юг». Пока почтительный, но по-прусски горделивый фон Рунштедт, стоя перед картой, докладывал обстановку, сло­жившуюся в районе Киева, Гитлер внимательно слушал и водил взглядом выпуклых водянистых глаз по лицам соб­равшихся генералов. Когда Рунштедт перешел к изложе­нию плана дальнейших операций группы, фюрер недоволь­но вздернул к носу подстриженный кустик усов и спросил:

— Я приглашал на это совещание начальника генераль­ного штаба сухопутных войск. Почему его нет?

Наступило давящее молчание. Из кресла в первом ряду поднялся худощавый, стройный генерал Паулюс.

— Мой фюрер, — сказал он, — генерал-полковник Гальдер просил передать свои извинения. Из-за недомо­гания он не смог вылететь на это высокое совещание и поручил мне представлять здесь генеральный штаб сухо­путных войск.

Недомогание… — проворчал Гитлер и, повернув голову к Рунштедту — Прошу вас, господа генералы, оставить нас вдвоем с глав­нокомандующим.

Оставшись наедине с Рунштедтом, Гитлер встал, нервно одернул коричневый френч и быстро прошелся по мягко­му персидскому ковру, заглушавшему легкий скрип его са­пог. — Ваши войска, фельдмаршал, имеют успе­хи, но не справились с задачей, которая была поставлена перед ними в моей директиве в начале кампании, — ска­зал Гитлер, остановившись перед Рунштедтом. — Я не на­мерен выслушивать оправдания: и без того ясно, что все мы ошиблись в оценке Советов. Кто же знал, что эти русские большевики такие упорные фанатики? Но теперь поздно раскаиваться: мы войну начали, и мы должны закончить ее победоносно. От этого зависит судьба нашей горячо любимой Германии. До наступления зимы Россия должна быть поставлена на колени! Я еще не принял окон­чательного решения в отношении дальнейшего ведения кампании. Это, я предвижу, будет самое трудное решение года. — Он помолчал в глубокой задумчивости, — то, что продолжать наступление на всех трех стратегических на­правлениях мы уже не можем, не вызывает никакого со­мнения. Во всяком случае, у меня. Требуется сосредото­чить усилия на одном или двух направлениях, наиболее целесообразных с военной, экономической и политичес­кой точек зрения. Вот я и прилетел к вам, чтобы выслу­шать ваше мнение по этому вопросу… Он устало опустил­ся в кресло и приготовился слушать. Рунштедт знал, что Гитлер обладал внутренней гипнотической силой внушать собеседникам свои идеи, заражать их своей кипучей энер­гией и верой в успех ведущейся борьбы. Взяв указку, Рунштедт повернулся к карте и сказал:

— Мой фюрер, я тоже придерживаюсь того мнения, что дальнейшее наступление в глубь России одновременно на трех стратегических направлениях невозможно. Это хоро­шо видно из сложившейся на сегодня обстановки. Не за­нятая нашими войсками лесистая Припятская область ши­риной в 250 километров отделяет группу армий «Центр» от моей группы. Эта область может быть использовала про­тивником для нанесения контрудара по коммуникациям самой сильной нашей группировки войск, нацеленной на Москву. Ведь 21-я и 13-я армии Центрального фронта рус­ских, обороняющиеся в районе Гомеля, не раз показывали свою стойкость и маневренность. А эта сильная, дерзкая 5-я армия генерала Потапова из южных районов Припятской области днем и ночью наносит удары по левому крылу моей группы. Командующему 6-й армией генералу Рейхенау значительную часть своих войск приходится раз­ворачивать фронтом на север и отбивать эти удары.

— Когда вы разделаетесь с этой занозой? — резко спро­сил Гитлер, вскочив с кресла. Он заложил руки за спину и стал быстро ходить перед Рунштедтом.

— Чтобы уничтожить армию Потапова, мой фюрер, мне надо приостановить наступление танковой группы на юж­ном крыле, снять оттуда два подвижных корпуса и пере­бросить их на северное крыло…

— Это исключено! — отрезал Гитлер. — Подвижные корпуса должны продолжать наступление на Кривой Рог, Донбасс и к нижнему течению Дона.

— Есть и другой способ разделаться с армией Потапова.

— Какой?

— 35-й армейский корпус группы армий «Центр», ко­торый ближе к Припятской области, развернуть фронтом на юг и нанести удар в тыл 5-й армии русских.

— А как же Москва? — спросил Гитлер.

— Мой фюрер, учитывая неоспоримую важность боевых действий группы армий «Центр», мой штаб придерживает­ся такой точки зрения: кто хочет овладеть Москвой, тот, прежде всего, должен разбить войска Буденного. Без взя­тия Киева не может быть и речи об овладении Москвой, потому что без прикрытия с юга удар по Москве будет обречен на провал. Непокоренный Киев — это закрытые ворота на восток.

— Когда же вы откроете эти ворота? — Гитлер едва сдерживал бешенство.

— Без уничтожения армии Потапова, мой фюрер…

— Опять эта армия Потапова! — выкрикнул Гитлер по­чти в лицо Рунштедту. — По плану кампании вы давно уже должны были разгромить не только армию Потапова, но и все войска Советов на Правобережной Украине и взять Киев, а вы все еще топчетесь перед этой занозой, армией Потапова. Киев же дает вам поучительный пример стойко­сти. Тысячу шестьсот лучших сынов немецкого народа ежедневно кладете вы перед воротами этого города, а он стоит, как и месяц назад, когда вы подошли к его воротам…

Заметив появившуюся пену в углах губ Гитлера, Рунштедт виновато молчал. Гитлер повернулся к нему спиной и уже несколько смягченным тоном приказал:

— Пришлите ко мне генерала Рейхенау, а сами остань­тесь в приемной. Рунштедт склонил голову на бок и вышел.

Гитлер с трудом взял себя в руки и своего бывшего фаворита генерала Рейхенау встретил почти ласково. Пред­ложив ему одно из кресел, сел рядом с ним, спросил:

— Скажите откровенно, генерал, теми двенадцатью ди­визиями, которые имеются в вашей армии, вы сможете уничтожить войска Потапова?

— Мой фюрер, я уничтожу армию Потапова, если в мое распоряжение будут переданы подвижные соединения, на первый случай, хотя бы одно. Я имею в виду 2-ю танко­вую дивизию, которая находится недалеко от этого рай­она. Встретив холодный взгляд фюрера, генерал поспе­шил оправдать выдвинутое условие: — Ведь у Потапова помимо многочисленной пехоты есть два танковых корпу­са. Правда, они вооружены преимущественно легкими ма­шинами, но очень маневренны, особенно 9-й, которым командует генерал Рокоссовский.

— В общем, своими силами вы не надеетесь разделаться с Потаповым?

— Без подвижных соединений, мой фюрер, я смогу только оттеснить Потапова к припятским болотам и поте­рять на этом драгоценное время, что так необходимо рус­скому командованию. Для полного разгрома армии Пота­пова нужны маневренные механизированные соединения. У меня же только пехота. Гитлер встал и, как будто с опас­кой, подошел к карте с нанесенной обстановкой на восточ­ном фронте. Он долго молчал, глядя на огромную тер­риторию Припятской области, потом обернулся к Рейхенау и почти жалобно спросил:

— А мне, генерал, что надо предпринять, чтобы до зимы всю Россию разгромить?

— Здесь, на юге, мы считаем, что самая мощная удар­ная сила Германии — группа армий «Центр», нацеленная на Москву, прежде всего должна оказать содействие груп­пе армий «Юг» в форсировании Днепра и обходе Киева с востока. Только после взятия Киева можно будет предпри­нять решительное наступление на Москву.

После ухода Рейхенау в кабинет смело и молодцевато вошел генерал-тан­кист, грудь которого была украшена целым рядом рыцарс­ких крестов, свидетельствовавших о победоносных недав­них походах по дорогам Западной Европы. Танкисты были слабостью фюрера. С их помощью он надеялся победить одного из самых страшных своих вра­гов в России, которого он больше всего опасался, — бес­крайнее пространство.

Командующий первой танковой группой генерал-пол­ковник фон Клейст, — представился вошедший.

— Рад видеть вас, генерал, очень рад! — Гитлер быстро пошел навстречу Клейсту, почти фамильярно взял его под руку и подвел к креслу, — Как сражаются ваши славные танкисты? Ведь на гусеницах ваших машин, как пишут ребята Геббельса, осела дорожная пыль всей Европы.

— Это верно, мой фюрер, — подтвердил Клейст и, польщенный похвалой диктатора, улыбнулся, — Вверен­ные мне танковые войска дерутся выше всяких похвал. Я начал наступление на Кри­вой Рог…

— Кривой Рог! — воскликнул Гитлер театрально. Его тускло-водянистые глаза вдруг заблестели. Отбросив со лба седеющую челку, он продолжал: — Вы, генерал, даже не представляете, какую приятнейшую новость вы мне со­общили! Криворожье… Это же район исключительно бога­тых залежей высокосортных железных руд! В конце кон­цов, если Советам не удастся все повзрывать, рейх получит большую металлургическую базу на востоке. Ведь совсем рядом с Кривым Рогом — марганец Никополя, металлур­гические заводы Запорожья, а там рукой подать до коксу­ющихся углей Донбасса и еще ближе — до Крыма, этого непотопляемого авианосца Советов, с которого они напа­дают на румынские нефтяные промыслы и наши транс­порты с нефтью. И, наконец, впереди у вас КАВКАЗ! Это же подземное море нефти! Она скорее должна пойти в хранилища рейха!.. Пристальный взгляд фюрера надолго остановился на юго-восточном районе Советского Союза. Клейст, чувствуя, что серьезный разговор с главой государства еще впереди, продолжал сто­ять у карты.

Гитлер положил руку на его плечо, спросил:

— Скажите откровенно, генерал, не рискованно ли даль­нейшее продвижение вашей танковой группы здесь, на юж­ном крыле фронта, и танковых групп Гудериана и Гота в центре, когда еще не решен вопрос с Киевом и с 5-й ар­мией русских у Коростеня?

— Конечно, известный риск есть… — согласился Клейст,

— Вот, если бы вы, — перебил Гитлер, — своей танко­вой группой после выхода к Днепру захватили плацдарм где-нибудь в районе Кременчуга, и с него потом ударили строго на север, а Гудериан от Рославля повернул бы стро­го на юг… — Он широко расставил руки, и левой провел по карте снизу вверх, а правой — сверху вниз, потом обе они как клещи, со сжатыми кулаками столкнулись далеко восточнее Киева. — Вы поняли меня?

— О, это грандиозный замысел! — воскликнул искренне восхищенный Клейст. — Только ваш, мой фюрер, государ­ственный и полководческий гений мог на­метить такой сокрушительный стратегический план.

— Гитлер взглянул на часы и протянул руку Клейсту. — Предупреждаю, генерал, до поры до времени этот разговор — строго между нами. А сейчас пригласите сюда командование группой армий, командармов и генерала Паулюса.

Когда приглашенные генералы уселись в кресла, Гит­лер, стоя спиной к карте, прощупал каждого тяжелым взглядом, сказал:

— Господа, директиву о дальнейшем наступлении здесь, на востоке, вы получите в ближайшее время. А сейчас я подтверждаю свое прежнее мнение о том, что в первую очередь должен быть взят и стёрт с лица земли Ленинг­рад — эта колыбель большевистской заразы, расползаю­щейся по всему миру, во вторую очередь… — он сделал паузу, продолжая поочередно смотреть прямо в глаза слу­шателей, потом, еще более решительно, продолжал: — Германии позарез нужна восточная часть Украины, а так­же Кавказ. Не может быть и речи о нашей победе до тех пор, пока мы не захватим в свои руки хлеб, железо и марганец Украины, уголь Донбасса и нефть Кавказа. Поэтому без немедленного и существенного пополнения сырьевых запа­сов мы быстро окажемся в положении выдохшихся забияк. В подтверждение этого я мог бы вам привести целый ряд убедительных цифр, но слишком быстро вы под них засыпаете. До свидания, господа генералы, желаю вам бо­евых успехов! — Он сухо распрощался и тотчас же улетел в ставку.

Гитлер ждал Гудериана, но встретил сухо. Справа и слева от него стояли, будто окаменевшие, гене­ралы Иодль, Кейтель.

— Что интересного хотели вы мне рассказать, гене­рал? — спросил Гитлер, подвинув склонившемуся над сто­лом Иодлю документ. Выйдя из-за стола, он быстро по­дошел к Гудериану, подал ему руку и продолжал: — «Вни­мание, танки!» — кажется, так называется ваша нашумев­шая книга?

Гитлер пригласил Гудериана к раз­ложенной на длинном столе карте.

— Доложите, генерал, что нового на вашем участке фронта, — сказал он тихо. — И не стесняйтесь, здесь все свои.

— Я военный человек и не имею права от вас скрывать, мой фюрер, — сказал Гудериан после доклада об обста­новке, — всю правду о положении вверенных мне соеди­нений. А правда эта состоит в том, что танковые и моторизованные корпуса с самого начала кампании в России не имели ни одного дня отдыха. Почти все моторы требуют немедленной замены, так как из-за ужасной рус­ской пыли они совершенно поизносились.

— Вы правы, генерал, — сказал Гитлер спокойно. — Ваши славные танкисты заслужили и вправе требовать отдыха, пополнения и запасных частей для боевых машин… Но скажите прямо: при сегодняшней боеспособности смогут ли ваши танковые соединения сделать одно крупное и крайне необходимое для нашей победы усилие?

— Если они будут иметь перед собой настоящую цель и эта цель будет понятна каждому солдату, то — да! — Гудериан произнес это твердо и вытянулся.

— Вы, конечно, имеете в виду Москву?

— Да, мой фюрер. Поскольку вы сами затронули эту тему, позвольте мне высказать свой взгляд…

— Я готов выслушать вас, генерал. — Гитлер отошел от карты к столу и, не садясь в кресло, приготовился слу­шать

— До сих пор, мой фюрер, вверенные мне войска сра­жались, видя перед собой великую цель — столицу России Москву. Они рвались в бой, как львы; их не только не было нужды подгонять, а, наоборот, приходилось сдерживать. Надо иметь в виду как географическое, так и по­литическое положение Москвы. Она является важнейшим узлом коммуникаций всей европейской части страны. С утратой этого узла Советы не в состоянии будут маневри­ровать войсками. Москва также важнейший экономичес­кий и политический центр России. Падение Москвы не­поправимо подорвет моральный дух всего русского народа и сильно повлияет на весь мир. Я прошу вас, мой фюрер, прежде чем принять окончательное решение, учесть, что все войска группы армий настроены на немедленное на­несение решительного удара по Москве. Когда Гудериан закончил, ему показалось, что он дос­тиг цели, Гитлер был в глубокой задумчивости. Но танковый генерал ошибся. Фюрер глубоко вздохнул и, как будто оправдываясь перед Гудерианом и его танки­стами, сказал:

— Если бы вы, генерал, смогли дать мне гарантию, что этим своим последним усилием вы возьмете Москву, и что с падением Москвы Россия капитулирует, я бы ни минуты не раздумывал и сейчас же отдал бы приказ наступать на Москву. Можете вы дать мне такую гарантию?

Припертый к стене этим неожиданным вопросом, а больше всего тяжелым взглядом фюрера, Гудериан смутился.

Смягчил его внутреннее состояние Гитлер.

— Поймите, мой дорогой генерал, — сказал он почти нежно, взяв Гудериана за пуговицу френча, — пока Гер­мания не получит руду, коксующийся уголь Украины и нефть Кавказа, пока в руках у Советов Крым — этот не­потопляемый авианосец, — о нашей решительной победе не может быть и речи. Железо Кривого Рога и марганец Никополя вот-вот будут взяты: танковая группа генерала Клейста уже на подходе к ним. Наступать же на Донбасс, Крым и Кавказ, не овладев Киевом, нельзя. А взять Киев — эти наглухо закрытые ворота на юго-восток — группа армий «Юг» без вашего содействия не может. Поэтому, пока Киев не взят, Москве я не придаю никакого значе­ния. — Гитлер отошел от Гудериана, выпрямил свое меш­ковидное тело и в совершенно другом тоне закончил: — Генерал Гудериан, я приказываю вам немедленно перейти в наступление на Киев! Киев теперь является моей бли­жайшей стратегической целью. — Пожав руку генералу, он проводил его до самой двери и успокоительно добавил: — А за Москву не беспокойтесь, как и Ленинград — эта колыбель большевистской заразы, — Москва будет унич­тожена с воздуха ребятами Геринга.

25-го августа 2-я полевая армия барона фон Вейхса и 2-я танковая группа Гудериана из группы армий «Центр» пе­решли в решительное наступление на юг. Эта мощная про­бивная сила, состоявшая из пяти армейских и двух танко­вых корпусов, двигалась неудержимой черной лавиной. И запылали огнем города и села Брянщины и самой северной области Левобережной Украины — Черниговщины…

Глава 3 
Опасный поворот

Одну из коротких ночей в начале августа Сталин провел на своей подмосковной даче.

До самого утра продолжалась беседа Сталина с груп­пой ведущих конструкторов танковой, артиллерийской и авиационной промышленности. Лишь в седьмом часу утра он прервал беседу и предложил своим гостям по­ужинать, но в это время в столовую вошел начальник его личной охраны. Сталин удивленно посмотрел на него и спросил: — Что случи­лось, товарищ Власик?

Власик подошел к Сталину, что-то шепнул ему на ухо.

— Если Шапошников просит принять его в такой по­здний час, значит, случилось что-то важное, — сказал он тихо. — Передайте маршалу, пусть приезжает сюда, заодно и поужинает с нами

— Маршал Шапошников здесь, товарищ Сталин, — ска­зал Власик. — Он ждет в гостиной.

— Даже так? Тогда что-то чрезвычайно важное. Изви­ните меня, товарищи, я должен сейчас оставить вас одних. Все вы проголодались, подкрепляйтесь без всякого стесне­ния. И повторяю: будьте, как дома.

Маршал Шапошников, недавно сменивший генерала Жукова на посту начальника генерального штаба Красной армии, встретил Сталина в гостиной.

— Ради бога извините меня, товарищ Сталин!

— Здравствуйте, Борис Михайлович, доброе утро! — Сталин крепко пожал руку маршала. — Всю ночь били зенитки, а какие результаты?

— Результаты — радуют, товарищ Сталин. Час тому на­зад с командного пункта ПВО сообщили, что на Москву шли около двухсот бомбардировщиков неприятеля, кото­рые были встречены нашими ночными истребителями и рассеяны. Сталин, дымя трубкой, невесело посмотрел в окно, тя­жело вздохнул и пригласил Шапошникова в кабинет. Ос­тановившись посреди кабинета, спросил:

— Сколько же сбили?

— По предварительным данным, за ночь сбито двадцать пять самолетов неприятеля.

— Молодцы наши летчики и зенитчики! — почти вос­кликнул Сталин, заметно повеселев. — Если они так будут встречать фашистов каждую ночь, то Гитлеру ничего не останется другого, как запретить налеты на Москву

— Признаюсь, я вас побеспокоил по другому поводу.

— Что-нибудь более серьезное?

— Да, конечно. Сегодня я счел необходимым немедленно доложить вам о странном поведении противника. Дело в том, что танковая группа Гудериана не пошла на Вязьму и Москву, как нацелива­лась, а круто повернула сначала на юг, а потом даже в юго-западном направлении…

— Да? — Сталин недоуменно посмотрел на прямой про­бор Шапошникова на середине головы, потом бросил ко­роткий взгляд на его папку. — Это проверено?

— Проверено, товарищ Сталин. Иначе я бы вам не док­ладывал. Эти данные подтверждаются и фронтовой аген­турой. Разрешите пригласить оператора с картой?

Через минуту в высоком прямоугольни­ке двери показался низенький, но очень коренастый под­полковник с оттопыренными усами. В руке у него была сложенная, по-военному большая топографическая карта. Он смело и четко представился:

— Товарищ Народный Комиссар Обороны, подполков­ник Штеменко по вашему приказанию…

Сталин не дал ему договорить, поздоровался с ним за руку и предложил:

— Покажите-ка, товарищ Штеменко, куда повернул гу­сеницы этот хваленый «танковый генерал»!?

Штеменко быстро разложил карту на столе для заседа­ний и, достав из кармана брюк миниатюрную указочку, густым баритоном начал докладывать:

— К седьмому августа основные силы второй танковой группы противника сосредоточились вот здесь, в районе Рославля. Были получены и проверены разведданные о том, что эта группа подтягивает тылы и готовит технику для дальнейшего наступления на Спас-Деменск, Вязьму и Москву. Заготовлены даже указки и краткие словари для солдат, и путеводители для офицеров. Однако сегодня на рассвете две дивизии из этой группы вдруг начали разви­вать наступление не на восток, а в южном и юго-западном направлениях. К концу дня, если не примять мер, они могут выйти на тыловые коммуникации 13-й армии Цен­трального фронта.

— Продолжайте, пожалуйста, товарищ Штеменко. Мне интересно услышать, что вы думаете о замыс­ле Гудериана.

— Я считаю, что Гудериан не пошел на Вязьму и Мос­кву потому, что опасается за свой правый фланг. Видимо, он решил разбить войска нашей 13-й армии, обойдя их с тыла, а затем повернуть на Брянск, где у нас совсем нет войск. Захватив Брянск, он сможет развивать наступле­ние на Москву с наиболее уязвимого направления. — Положив указочку в карман, Штеменко смущенно по­смотрел сначала на Шапошникова, потом на Сталина, который сосредоточенно всматривался в нанесенную на карту обстановку.

— Вы закончили? — спросил он, не отрывая взгляд от карты.

— Я закончил, товарищ Народный Комиссар Обороны.

— Спасибо. Мысли ваши интересны. Как вы думаете, Борис Михайлович?

— Дальнейшее поведение Гудериана, товарищ Сталин, предсказать трудно. Я думаю, все будет зависеть от бли­жайшей стратегической цели, которую Гитлер поставил перед своими сухопутными войсками.

— Это, пожалуй, верно, — согласился Сталин. — Вы, то­варищ Штеменко… — Он немного подумал, выбивая пепел из трубки в большую черную пепельницу… — Генерал-майор Штеменко, вы можете ехать отдыхать, а вас, Борис Михай­лович, прошу задержаться. — Товарищ Народный Комиссар Обороны, вы, очевидно, оговорились, — робко заметил Штеменко: — Я подполковник, а не генерал-майор…

Сталин лукаво улыбнулся в рыжие усы и, прищурив гла­за, твердо сказал:

— Я не оговорился, товарищ Штеменко. С сегодняшне­го дня вы не подполковник, а генерал-майор.

— Служу Советскому Союзу! — выпалил новый генерал, ошеломленный такой приятной неожиданностью, и залил­ся краской. — Разрешите идти?

— Да, можете идти, генерал. И скорее привыкайте к этому новому чину. — Сталин пожал Штеменко руку и добавил: — Поздравляю и желаю успехов.

Взяв у Шапошникова папку с проектом директивы, Ста­лин одно кресло предложил ему, а в другое опустился сам.

— Сейчас я, Борис Михайлович, хочу поговорить с вами вот о чем. — Он подписал директиву и вернул ее вместе с папкой Шапошникову. — Вы с юности — военный че­ловек. Еще в старой русской армии вы получили высшее военное образование. В Гражданской войне вы делом до­казали, что искренне встали в ряды революционного на­рода. Немало труда вы вложили и в послевоенное строи­тельство Красной армии. Сейчас и армия, и народ наш оказались перед очень тяжелым испытанием, возможно, перед таким, которого еще не было в истории… — Сталин задумался и тяжело вздохнул. — Скажу вам без обиняков: без вашего квалифицированного совета я, как председа­тель Государственного Комитета Обороны и Верховный Главнокомандующий, не обойдусь. А во­обще мы все, очевидно, допустили какие-то серьезные про­счеты в деле подготовки страны к обороне. За них еще при­дется держать ответ перед народом. Дальше нам надо смот­реть в оба и не допускать новых ошибок в ходе борьбы… Я, Борис Михайлович, очень рассчитываю на ваши советы. Похоже, Гитлер делает какой-то серьезный поворот во всей своей стратегии против нас. А какой имен­но? Что он замыслил? Как вы думаете?

— По моему мнению, товарищ Сталин, у Гитлера сей­час может быть три варианта дальнейшего ведения кампа­нии. Первый: обеспечить правое крыло группы армий «Центр» разгромом нашей 13-й армии, после чего продол­жить лобовое наступление на Москву. Второй: найти бре­ши в нашей стратегической обороне для глубокого обхода Москвы. — Шапошников провел рукой по карте через Брянск, Орел, Тулу, Серпухов. — И третий: временно отказаться от наступления на Москву, часть сил с москов­ского направления повернуть на юг с целью разгрома несговорчивого Юго-3ападноге фронта с тыла.

— Вы допускаете, что Гитлер нацелил Гудериана на Ук­раину?

— Это не исключено.

— А теперь, Борис Михайлович, пойдемте в столовую и подкрепимся.

— Спасибо, товарищ Сталин, я в такой час есть, не могу. К тому же сейчас каждая минута на учете.

— Хорошо. Я вас больше не задерживаю.

Как и все крупные штабы, штаб Киевского Особого во­енного округа во время «ежовщины» тоже был опустошен. Правда, ему несколько повезло: позже, после ареста Якира, командующим был назначен С. К. Тимошенко, а в январе 1940 года его сменил Г. К. Жуков. Но через год Г. К. Жукова перевели на должность начальника не менее пострадавшего Генерального штаба Красной армии, а на его место в Киев прибыл мало кому известный генерал М. П. Кирпонос, на плечи которого вскоре свалилась не­посильная ноша: 22-го июня 1941 года он стал команду­ющим войсками самого мощного Юго-3ападного фронта.

Михаил Петрович Кирпонос был умным и талантливым кадровым военачальником. Незаурядный организатор, воле­вой, решительный и напористый командир с железной вы­держкой и почти неиссякаемым терпением, Кирпонос не случайно и не опрометчиво был выдвинут на такой высо­кий полководческий пост. Когда на места репрессирован­ных командующих крупными объединениями войск выдви­гали молодых и наиболее способных командиров корпусов и дивизий, учли то, что еще во время гражданской войны Кирпонос был помощником начдива прославленной 1-й Ук­раинской дивизии и командиром одного из ее полков. В 1927-м году успешно окончил военную академию, а во вре­мя финской кампании, командуя стрелковой дивизией, по тонкому еще льду Финского залива, под огнем противника смело провел ее в тыл выборгским оборонительным по­зициям, за что получил высокое звание Героя Советского Союза. Но самыми вескими и более ценимыми в военных «вер­хах» качествами Кирпоноса были редкая исполнительность и безоговорочная вера в неоспоримость приказов, поступа­ющих свыше. Именно эти два качества более всего спо­собствовали тому, что за один год после финской кампа­нии он вырос от полковника до генерал-полковника. Та­кой головокружительный рост, резко меняя положение человека, к сожалению, далеко не всегда меняет и его содержание. Вчерашний комдив, даже самый способный и талантливый, получив в свои руки войска огромного фрон­та, немалое время по существу своему будет оставаться комдивом. Будь на месте Кирпоноса человек более опытный в руководстве крупными объединениями войск, хотя бы и в условиях мирного времени, человек, более масштабно мысливший и менее скованный верой в безошибочность поступающих сверху приказов и распоряжений, возможно, не так драматично сложилось бы для нас начало войны. Увы! Такого опытного и смело разговаривающего со Ставкой командующего на Юго-Западном фронте не было. Неопытность Кирпоноса в руководстве большими массами войск, его робость перед Ставкой пагубно отразились не только на ходе и исходе приграничного сражения, но и позже, на завершающей стадии битвы за Киев и Днепр.

В первых числах сентября генералу Кирпоносу доложи­ли, что на северном крыле фронта передовые отряды тан­ковой группы Гудериана форсировали Десну и захватили плацдарм на ее южном берегу, а на южном крыле фронта 17-я полевая армия генерала Штюльпнагеля выбросила де­сант на остров Кролевиц под Черкассами. При взгляде на рабочую карту штаба фронта можно было заметить взаимосвязь между двумя этими событиями. Они напоминали две загребущие руки Гитлера, которые ровно месяц назад под Винницей продемонстрировали на карте перед Клейстом основной замысел операции на окру­жение и разгром войск Юго-Западного фронта в большой излучине Днепра.

Зная о том, что в районе Черкасс достаточно войск для ликвидации десанта противника, Кирпонос приказал ко­мандующему левофланговой 38-й армией фронта генералу Н. В. Фекленко очистить остров от немцев. И Кирпонос, и Фекленко этот демонстративный обман­ный маневр противника приняли за действительное его на­мерение форсировать Днепр на этом участке. За счет ос­лабления других участков армии, Фекленко подтянул к ос­трову дополнительные силы. Это и нужно было противни­ку. На ослабленном участке обороны 38-й армии, южнее Кременчуга, он силою до пехотной дивизии форсировал Днепр и на восточном его берегу, против села Дериевка, захватил плацдарм. А Рунштедт тем временем скрытно и очень быстро пе­ребросил из-под Днепропетровска к Кременчугу танковую группу Клейста в полном составе. Она форсировала Днепр, смяла оборонявшийся там один полк 297-й стрелковой дивизии и захватила город.

На северном направлении фронта 10-го сентября воз­душный десант противника во взаимодействии с передо­выми частями Гудериана захватил город Ромны. Это на 225 километров восточнее Киевского укрепрайона на Ирпени, где оборонялись войска 37-й армии, и на 75 кило­метров восточнее Прилук — пункта дислокации штаба фронта. Было от чего забеспокоиться Кирпоносу!..

Стоя перед висевшей на стене отчет­ной картой штаба фронта и глубоко задумавшись, он то и дело растирал пальцами виски и тяжело вздыхал. Глаза его не могли оторваться от огромного, пока еще не замкнутого, синего овала с множеством красных номеров дивизий внут­ри. Всегда невозмутимо спокойный, уравновешенный и даже в самые тяжелые периоды жизни веривший в лучшее будущее, на этот раз Кирпонос смотрел на карту, как осуж­денный на несправедливо жестокий приговор. Анализируя эту обстановку, Кирпонос пришел к выво­ду, что именно наступившая ночь — 11-го сентября — пос­ледняя ночь, когда еще не поздно принять единственно правильное решение: оставить Киев и Днепр, отойти на подготовленный новый стратегический рубеж обороны за рекой Псел. «Неужели Ставка и Генштаб еще этого не видят? — Думал он и еще сильнее тер поседевшие вис­ки, — ведь полмиллиона людей могут оказаться в западне! А сколько боевой техники!.. Что делать? Что делать?»

За этими мучительными раздумьями застали его члены военного совета фронта М. А. Бурмистенко и Е. П. Рыков. В кабинет шумно вошли генерал В. И. Тупиков, на­чальник штаба фронта, а вслед за ним полковник Захватаев, замещавший начальника оперативного отдела Баграмяна.

— Черт знает, что творится, товарищ командующий! — воскликнул Тупиков на ходу, остановился у карты и, свер­кая черными и влажными от гнева глазами, ткнул пальцем в мост через Днепр у Кременчуга. — Вторые сутки наши «славные соколы» сыпят на этот мост бомбы, а он стоит, как заколдованный! Чему их, стервецов, учили до войны? Да ведь и воюют уже четвертый месяц! Когда же они на­учатся попадать в цели? Через этот злосчастный мост про­тивник столько перебросил в Кременчуг войск…

— Подожди, Василий Иванович, — остановил его Кирпонос, — не горячись напрасно: горячка делу не помо­жет… — Он отошел от карты, направляясь к столу. — Как раз почти весь военный совет в сборе, садитесь, товарищи, обсудим создавшееся положение.

Когда все заняли места у стола, командующий подчер­кнуто официальным тоном приказал начальнику штаба до­ложить самые последние данные об обстановке. Генерал-майор Тупиков, в отличие от Кирпоноса, да­леко не все поступавшие «сверху» директивы и приказы считал идеальными. В прошлом он сам был «наверху» и хорошо знал, что проекты всех директив и приказов гото­вят люди смертные и, нередко, с серьезными изъянами в уме, подготовке, опыте и т. д. Природный критичный ум Тупикова, его относительная свобода суждений и оценок тех или иных событий заметно отличали его от командующего. Оба они это понимали и к взаимному удовлетворению видели, что в чем-то допол­няют друг друга… Взяв со стола указку, Тупиков подошел к карте и начал докладывать:

— Надо без обиняков признать, что не толь­ко командарм Фекленко жестоко обманут противником. Мы сами и Генштаб тоже проморгали возникновение этой бо­лее опасной для нас «опухоли» у Кременчуга. Если завтра Клейст с этого плацдарма бросит на север, навстречу Гудериану, свои танковые дивизии, армия Фекленко тоже будет рассечена, и угнаться за танками Клейста не сможет. А у нас резервов нет. Я думаю, что не сегодня-завтра эти «тан­ковые генералы» Гитлера встретятся где-нибудь в Лубнах или в Лохвице, и мы окажемся в полном окружении…

— Что ты предлагаешь, Василий Иванович? — спросил Кирпонос.

— Я предлагаю немедленно, сегодня же, пока есть ко­ридор для выхода, отдать приказ войскам об отходе за реку Псел. Проект директивы нами подготовлен. — Ту­пиков кивнул Захватаеву, и тот, достав из папки два ис­писанных чернилами листа, передал их начальнику. — Можно зачитать?

— Нет, не надо! — отрезал Кирпонос. — Пока не будет приказа Ставки, ни о каком отходе войск не может быть и речи.

Тупиков с минуту молча смотрел в красивое, но нео­бычно бледное и взволнованное лицо командующего, по­том медленно разорвал листы и, вернув их Захватаеву, сухо сказал:

— Поскольку здесь происходит заседание военного со­вета и, как я понял, решается судьба фронта, прошу рас­сматривать это как официальное предложение одного из членов совета.

— Хорошо. Оно будет здесь обсуждено, но только как предложение войти в ходатайство перед Ставкой, — согла­сился Кирпонос. — На сегодня же, независимо от обста­новки, мы имеем только один приказ Ставки: оборонять Киев любой ценой. Понятно? Любой ценой! А приказ есть приказ. Если каждый командующий фронтом или воен­ный совет, вместо неукоснительного выполнения прика­зов, начнет вносить в них свои соображения и не выпол­нять их, к хорошему это не приведет.

— В таком случае, товарищ командующий, я предлагаю сейчас же доложить Ставке о катастрофическом положе­нии войск фронта и предупредить, что если сегодня же по радио не будет разрешен отход за Псел, катастрофа неиз­бежна. — Тупиков взял себя в руки и уже совершенно спокойно добавил: — Если же категорически будет запре­щено оставить Киев, то штабу фронта стоит немедленно вернуться в Киев, откуда будет более удобно руководить войсками в условиях полного окружения. В Киеве, как известно, большие склады боеприпасов, продовольствия и людские резервы почти миллионного города.

Наступило тягостное молчание. Все прислушались к мо­нотонному «воркованию» немецкого самолета-разведчика над крышами Прилук. Потом Кирпонос вопросительно по­смотрел на Бурмистенко и Рыкова.

— А что скажут комиссары? — спросил он слегка шут­ливым тоном, который несколько ослабил атмосферу на­тянутости.

Бурмистенко поднялся и, глядя на Тупикова, сказал:

— Я думаю, Василий Иванович прав: промедление с от­водом войск за Псел чревато будет тяжелыми последстви­ями. Я поддерживаю предложение срочно просить Ставку об отводе войск фронта за Псел. А Ставке виднее, возможно ли это в данный момент.

Рыков, отвечавший за партийно-политическую работу в тылах фронта, согласился с мнением своего старшего кол­леги, но добавил:

— Мы, товарищ командующий, в пределах тыловых гра­ниц своего фронта, имеем право маневрировать тыловыми частями и без разрешения Ставки. Чтобы наши тыловые части, особенно госпитали, склады и базы не попали в руки противника, надо сейчас же вывезти их за Псел. Без всяких поправок шифровка была одоб­рена всеми членами совета. Она гласила:

«Весьма срочно. Особо важная. Танковая группа противника прорвалась в Ромны, Грайворон. 40-я и 21-я армии не могут ликвидировать эту группу. Требуется немедленная выброска войск из КИУРа на пути движения противника и общий отход войск фронта на до­ложенные вам рубежи. Прошу санкции по радио. Кирпонос, Бурмистенко, Тупиков.»

Реакция Москвы на эту шифровку была почти мгно­венной. Во втором часу ночи маршал Шапошников по­требовал Кирпоноса на провод и передал ему приказ Ставки:

— Войскам Юго-Западного фронта продолжать драться на тех рубежах, которые они занимают. Наш полевой устав пре­дусматривает ведение боевых действий в любых условиях…

Это означало, что вести боевые действия фронт обязан и в условиях полного окружения. Я предлагаю, товарищ командующий, переговорить с Буденным, — сказал Тупиков, когда Захватаев вышел к шифровальщикам. — Все-таки, во-первых, он наш прямой начальник, во-вторых. Во-вторых, это же Буденный!

Кирпонос остановился посреди кабинета, вдруг заметно повеселел и благодарно посмотрел Тупикову в глаза.

— Это последний шанс, Василий Иванович, — согла­сился он, — причем не соломинка, а что-то повесомее…

Маршал Буденный обеспокоено следил за развитием со­бытий на Юго-Западном фронте, поэтому после перегово­ров с Кирпоносом сразу же связался с Шапошниковым и попробовал убедить его в необходимости немедленного отвода войск Юго-Западного фронта за Псел. Однако Ша­пошников, сославшись на приказ Сталина, стоял на своем. Тогда Буденный направил пространную шифровку на имя Сталина. В ней он подробно и очень убедительно до­казывал правоту военного совета фронта. Весь день 12-го сентября штаб фронта предпринимал отчаянные шаги, чтобы заткнуть многочисленные бреши в обороне на северном участке. А поздно вечером все вдруг остановилось. Командую­щего к прямому проводу вызвала Москва. По всем домам, занятым отделами и службами полевого управления, с бы­стротой молнии пролетела весть: Сталин на проводе! Люди воспрянули духом, заметно повеселели, ожидая каких-то перемен.

— Сам Верховный на проводе!

— Хорошо, — сказал Кирпонос, — Сейчас будет реше­на судьба фронта. — Обернувшись к вошедшим вслед за ним Тупикову, Бурмистенко, Рыкову и другим ответствен­ным работникам штаба, он улыбнулся и приказал радис­тке — Передавайте: «У аппарата генерал-полковник Кирпонос».

Как всегда, Сталин сначала поздоровался, потом заявил:

— Ваше предложение об отходе на рубеж известной вам реки мне кажется опасным…

Все присутствовавшие в аппаратной нетерпеливо потя­нулись к ползущей телеграфной ленте и, прочитав первую фразу Сталина, облегченно вздохнули: в ней речь шла толь­ко о личных опасениях Верховного, который как будто оправдывался в том, что отдал тяжелый приказ войскам фронта. Значит, если ему убедительно доказать неизбеж­ность и возможность организованного отхода, то он может и согласиться! Всем было понятно, что судьба фронта за­висела от поведения командующего… Всем, кроме самого командующего, который, увы, не был человеком, способ­ным полемизировать со Сталиным. Логика Сталина, же­лезная и неотразимая, могла зажать в угол и не такого полководца, как Кирпонос, который, к его и нашему несчастью, был всего лишь дисциплинированным и ис­полнительным генералом, верившим, как и все мы, в бе­зошибочность обожаемого вождя. Недовольство Сталина, а тем более его гнев или строгое предупреждение были страшнее любых мук и страданий, страшнее смерти от пули врага. К не меньшему несчастью Кирпоноса, он не знал того, что Сталин, будучи сам человеком твердой, не­сгибаемой воли, высоко ценил эту твердость и в своих подчиненных. Он терпеть не мог людей, которые не могут постоять за себя, за свое собственное мнение перед ним и при первом же его нажиме меняют это мнение…

Заявив, что общий отвод войск опасен, Сталин сослался на июльский отход, когда 6-я и 12-я армии были отрезаны и в районе Умани разгромлены танковой группой Клейста, а также на августовский отход за Днепр севернее Киева, в районе Окуниново, где одна танковая дивизия противника опередила части 27-го отдельного стрелкового корпуса, зах­ватила исправный мост и плацдарм на восточном берегу. Это были недавние факты. А факты для Сталина — вещь упрямая. Для Кирпоноса же они оказались неотразимыми доводами. Он стоял перед телеграфной лентой в холодном поту и в полной растерянности. Когда лента снова двину­лась, он даже вздрогнул.

— Какая же гарантия, что это не повторится теперь? — спрашивал Сталин. — Это первое. А потом — второе. В данной обстановке, на восточном берегу Днепра, предлага­емый вами отвод будет означать окружение наших войск, так как противник будет наступать не только со стороны Конотопа, то есть с севера, но и с юга, со стороны Кре­менчуга, а также с запада… Если конотопская группа про­тивника соединится с кременчугской группой, вы будете окружены. Где же выход? Выход может быть следующий. Первое. Немедленно перегрупировать силы и повести атаки на конотопскую группу противника во вза­имодействии с Еременко, сосредоточив в этом укрепрайоне де­вять десятых авиации. Еременко уже даны соответствующие указания. Второе. Немедленно организовать оборонительный рубеж на реке Псел, выставив большую артиллерийскую группу фронтом на север и запад и отведя 5—6 дивизий на этот рубеж. Третье. По исполнении этих двух пунктов и только после исполнения этих двух пунктов, то есть после создания кулака против конотопской группы, и после созда­ния оборонительного рубежа на реке Псел, словом, после всего этого начать эвакуацию Киева. Подготовить тщатель­но взрыв мостов. Никаких плавсредств на Днепре не остав­лять, а разрушить их. После эвакуации Киева закрепиться на восточном берегу Днепра, не давая противнику прорвать­ся на восточный берег… Лента снова остановилась. Тупиков не удержал в себе радости и громко сказал:

— Слава богу, согласился! — посмотрев на Захватаева, уже набрасывавшего проект директивы, предупредил: — Не пять, а шесть дивизий пиши!

Кирпонос, вытиравший платком вспотевший бледный лоб, метнул в начальника штаба сердитый взгляд и снова «влип» глазами в «отдыхавшую» ленту. Наконец, она опять пришла в движение, и все неудержимо, стенкой на­клонились над ней, едва не сваливая командующего на плечи радистке.

— Перестать, наконец, заниматься поисками рубежей для отступления, а искать пути сопротивления! — закон­чил Сталин.

Ну что ж, это был резкий, тяжелый, но справедливый упрек со стороны Верховного Главнокомандующего, кото­рому со всех фронтов от Мурманска до Херсона шли бо­евые донесения о том, что противник всесилен, особенно в танках и авиации, что его невозможно удержать и что наши войска оставляют все новые и новые города и стратегичес­кие рубежи обороны. Сталин вправе был выражать свое недовольство, и даже раздражение. Более опытный и более дипломатичный командующий фронтом на месте Кирпоноса послушно «проглотил» бы этот заслуженный упрек, ска­зал бы: “ Учтем, товарищ Сталин, ваше замечание!» и не выпустил бы из своих рук только что полученное разреше­ние оставить Киев.

Увы! Не таков был Кирпонос. Он дважды вслух прочи­тал эту последнюю фразу Сталина и как будто увидел пе­ред собой эшафот, еще больше побледнел и, видимо, за­быв о том, что от его поведения в ту минуту зависела судьба всего фронта, как незадачливый школьник перед строгим учителем, начал оправдываться. Это ученическое желание оправдаться лично перед Сталиным заслонило все остальное, неизмеримо более важное.

— Ну, что скажете? — спросил он стоявших рядом чле­нов военного совета.

Рыков, теребивший всей пятерней свою густую русую шевелюру, ничего не ответил.

— Раз нельзя отходить, мы и не будем настаивать, — проговорил Бурмистенко, на которого упрек Сталина по­действовал так же, как и на Кирпоноса.

Тупикова не спросили. Он все же попытался что-то ска­зать, но Кирпонос, резко обернувшись к радистке, прика­зал передавать:

— У нас и мысли не было об отводе войск до получе­ния указания, а была лишь просьба в связи с расширившимся фронтом до восьмисот с лишним кило­метров усилить наш фронт резервами.

В этой фразе Сталин увидел не только оправдание, а во­пиющую ложь. Ведь перед ним лежала шифровка Буденного, которая начиналась фразой: «Военный совет фронта считает, что в создавшейся обстановке необходимо разрешить общий отход войск на тыловой рубеж». Да и телеграмма самого во­енного совета с просьбой по радио санкционировать отвод войск была в его руках. Можно лишь догадываться, как эта ложь разгневала Сталина! Но равнодушная телеграфная лен­та не отразила этот гнев для сведения историков. Она зафик­сировала только содержание ответа на нее. Сталин процитировал некоторые места из лежавших пе­ред ним шифровок и, видимо, решив, что если проявить твердость, то можно заставить командование фронта удер­живать Киев и Днепр, проявил эту твердость:

— Киева не оставлять и мостов не взрывать до особого разрешения Ставки! До свидания. — И лента остановилась…

В аппаратной наступило общее оцепенение. Тупиков, с первой же фразы Кирпоноса понявший, что фронт пригово­рен к неминуемой катастрофе, обеими руками схватился за голову, отвернулся в угол и застонал от сознания непопра­вимости сделанного командующим шага. Захватаев, набросав­ший уже текст шифровки командующему 37-й армией о пе­реброске шести дивизий, удивленно раскрыл рот и закрыл папку. Рыков продолжал огорченно теребить свои волосы и вопросительно смотрел на Бурмистенко, который сочувствен­но посматривал на обтиравшегося платком Кирпоноса…

Первым все же вышел из оцепенения сам Кирпонос. Взяв себя в руки, он сказал радистке:

— Передавайте: указания ваши ясны, до свидания! — с этими словами он, ни на кого не взглянув, выбежал из аппаратной.

Вот от каких чисто субъективных явлений зависят на войне судьбы сотен тысяч людей!

Радистка, молодая и смелая девушка с нервами, окреп­шими под частыми бомбежками, вдруг всхлипнула, урони­ла голову на стол и разрыдалась. Ее не утешали. Все по­нимали, что это были слезы первой советской женщины из числа сотен тысяч женщин, на долю которых выпало месяцем-двумя позже оплакивать официальные извещения о безвести пропавших мужьях, сыновьях и братьях…

Тупиков и Бурмистенко застали командующего в рабо­чем кабинете в очень удрученном состоянии. Он ходил из угла в угол большими шагами и по неизменной своей при­вычке обеими руками растирал виски. Увидев вошедших, он остановился, выпрямился и виновато проговорил:

— Верно, сказал гоголевский городничий: «Если гос­подь захочет кого наказать, то, прежде всего, отнимет разум». — Он крепко сжатым кулаком несколько раз стук­нул себя по лбу. — Дернула же меня нечистая сила оправ­дываться! Надо было, Василий Иванович, тебе разговари­вать с Верховным: ты ведь дипломат!

Как ни зол был Тупиков на командующего, увидев его снова, он проникся к нему большим сочувствием; вид Кир­поноса, несмотря на военную подтянутость, вызывал жа­лость и беспокойство; особенно беспокоило то, что в по­тухших его глазах уже не было заметно хоть какой-нибудь, хоть малой решимости еще потягаться со Ставкой.

— Не падайте духом, Михаил Петрович, — сказал Ту­пиков, — мне кажется, что Верховный был раздражен, не только вашей неудачной попыткой оправдаться. У него ведь уйма и других раздражителей… Немного повременим, и опять будем доказывать, что только выводом войск из КИУРа можно спасти положение. Пока еще не поздно.

— Согласен, Василий Иванович. Возьми это, пожалуй­ста, на себя. Выбирай подходящий момент, составляй нуж­ный документ, доказывай, а я поддержу. — Кирпонос с минуту подумал, вспомнил: — А на всякий случай переезд в Киев тоже не забудь.

— К переезду все готово, только не будем спешить. Еще попробуем настоять на своем. Я не слезу с Шапошникова: он до мозга костей военный и должен понять катастро­фичность положения. Мне кажется, в военных вопросах Сталин с ним считается.

— А Шапошникова уломать было бы полезно: он все время дей­ствует от имени Ставки и даже лично от Сталина.

В тот же день стало известно, что Ставка отстранила от занимаемой должности маршала Буденного. Вместо него в Харьков прилетел маршал Тимошенко, который разделял мнение Ставки о необходимости драться на занимаемых войсками Юго-Западного фронта невыгодных рубежах.

Для Кирпоноса эта весть явилась еще одним тяжелей­шим ударом. Он не сомневался, что Буденный поплатился высокой должностью из-за его, Кирпоноса, поведения в переговорах со Сталиным. К тому же он хорошо понимал, что смена главкомов в такой критический момент прине­сет только вред. Так оно и получилось: эта смена только усилила напряженность и сумбур в управлении войсками. Новому главкому нужно было время, чтобы как следует разобраться в обстановке и принять какие-то реальные меры. А времени не было. В день его прилета в Харьков, 12-го сентября, танковая группа Клейста с кременчугского плацдарма, разрубив фронт 38-й армии, повела наступле­ние на северо-восток, навстречу танковой группе Гудериана. К исходу дня она захватила Хорол, а на следующий день — Лубны. Танковые «клещи» противника быстро и почти беспрепятственно сдвигались, а коридор для возмож­ного еще отвода войск фронта за Псел сужался.

Перед рассветом 14-го сентября Тупиков только за сво­ей подписью отправил в Генштаб и в штаб Юго-Западного направления шифровку, которая заканчивалась фразой, на­поминавшей сигнал бедствия «SOS»: «Начало понятной вам катастрофы — дело пары дней».

Резко среагировал на эту шифровку маршал Шапошни­ков. Он обвинил Тупикова в паникерстве и потребовал от нового главкома направления «внушить всему составу фрон­та необходимость упорно драться, не оглядываясь назад».

Для Тупикова этот удар был, конечно, тяжелым, но не подавил в нем решимости отстаивать свое личное мнение не только перед Шапошниковым. К 7 часам утра он вместе с Захватаевым подготовил на имя Сталина срочное боевое донесение, которое всем своим содержанием показывало бе­зусловную нереальность требования Ставки драться на за­нимаемых войсками фронта невыгодных рубежах. Этот документ, хотя он и остался без ответа, сильно поколебал позицию двух маршалов, что можно заметить по тем многословным и бесплодным переговорам, которые они вели между собой после его получения. Как на срочное боевое донесение, так и на эту шифров­ку ответа от Сталина не последовало. Было видно, что судьбу фронта, попавшего в беду, он полностью передал в руки начальника Генштаба Шапошникова, непреклонность которого можно было истолковать, как неоценимую услугу противнику. Потому что именно Гитлер и его генералы больше всего опасались, как бы Кирпонос не отвел войска фронта на новый стратегический рубеж обороны. Ведь ради окружения и разгрома непокорных и опасных войск Юго-Западного фронта, Гитлер отложил генеральное наступле­ние на Москву и повернул значительные силы группы ар­мий «Центр» на юг, потеряв в этой операции не только массу солдат и боевой техники, но и самое дорогое для него в развязанной против России войне — время.

Отстранение Буденного объективно тоже было услугой врагу. Преемник Буденного маршал Тимошенко не сразу убе­дился в нереальности требования Ставки, предъявляемого к командованию Юго-Западного Фронта, — держать оборону на занимаемых рубежах.

Увидев на месте ошибочность позиции Шапошникова, Тимошенко не доложил ему об этом прямо, а прибег к тактике «тонкого лавирования», которую хорошо можно увидеть из переговоров этих двух маршалов 15-го сентября. Туманные выражения, которые употребил Тимошенко, видимо, были пробным шаром. Проба оказалась удачной: Шапошников не возразил, и Тимошенко решился на бо­лее смелый шаг. Увидев в своем штабе 16-го сентября при­ехавшего из 38-ой армии генерала Баграмяна, он приказал ему немедленно вылететь в штаб фронта и передать Кирпоносу приказание оставить Киевский укрепрайон и, при­крывшись небольшими силами по Днепру, незамедлитель­но начать отвод главных сил фронта на тыловой оборони­тельный рубеж. Когда Баграмян прилетел в штаб фронта, он ничем не мог подтвердить это приказание главкома, письменного докумен­та в Харькове ему не дали. Как ни уговаривал Тупиков Кирпоноса воспользоваться этим последним шансом, Кирпонос даже в этой исключительной, небывало тяжелой обстановке остался самим собой. Нахмурив черные пушистые брови, он зашагал по комнате, долго ходил из угла в угол, потом вдруг остановился перед Тупиковым и подчеркнуто твердо сказал: — Я ничего не могу предпринять, пока не получу до­кумент. Вопрос слишком серьезный! — Заметив, что Тупи­ков что-то хочет сказать, он хлопнул ладонью по столу и грубо отрезал: — Все! Ha этом закончим разговор!

Пока связывались с Москвой и дожидались подтверж­дения приказа маршала Тимошенко на отвод войск, ухо­дило драгоценное время, а противник тем временем в спешном порядке укреплял и завинчивал крышку ог­ромного «котла».

В те роковые для Юго-Западного фронта дни штаб груп­пы армий «ЮГ» в своем журнале боевых действий записал: «Русские решили еще раз сделать одолжение немец­кому командованию, стремясь удерживать фронт в услови­ях угрозы двустороннего охвата и подвергать обороняющи­еся здесь войска опасности уничтожения. Они вели бои за Киев до тех пор, пока все силы их юго-западного на­правления не оказались обреченными на уничтожение». А уже после войны «танковый генерал» Гудериан в своих ме­муарах признался:

«В то время мы были чрезвычайно удивлены такими действиями русского командования».

Что же это было за поведение со стороны русского ко­мандования? Это был тяжелый оперативно-стратегический просчет.

Этот просчет Ставки тоже имел свою причину — не­достаточный опыт в руководстве огромными вооруженны­ми силами в крупномасштабных сражениях. Да и тот трех­месячный опыт, который уже имелся, был горьким опы­том отступления и многих крупных поражений. Он вну­шил Ставке понятную осторожность: как бы оторванные от укрепленных рубежей обороны войска не перешли к беспорядочному перемещению и бегству. Именно эта по­чти боязливая осторожность Ставки в немалой степени предопределила судьбу полумиллионного фронта.

Глава 4 
В большом «котле»

1. За Днепр

«Как могли это допустить? Куда смотрели? Кто промор­гал? А, может, измена?» — эти гневные вопросы молние­носно плодились в голове лейтенанта Волжанова, стреми­лись вырваться из нее к неизвестному адресату, но адре­сата не находили. Не сознанием, а скорее чувством он был уверен в том, что кем-то вероломно обманут и предан. Но кем? Сначала он вспомнил всех крупных военачальников, с которыми ему приходилось видеться на довоенных уче­ниях и смотрах. Но где они теперь? Да и в них ли дело? Потом зрительная память воспроизвела огромный красоч­ный плакат по знаменитой картине «Богатыри», на кото­ром вместо былинных героев были изображены три совет­ских маршала. Много таких плакатов встречал Волжанов на станциях по пути к фронту. Только сознание его даже не допустило вопроса: «Не они ли виноваты»? Для Волжанова такой вопрос был вообще невозможен: слишком много в его душу было влито довоенной пропагандой любви к этим прославленным маршалам, соратникам ве­ликого вождя…

«Сталин. Где он теперь? — подумал лейтенант. — Знает ли он, в каком тяжелом положении оказались защитники Ки­ева? Конечно, не знает! И его обманули предатели, недоби­тые враги народа. Как это их вовремя не разоблачили?.. Но Сталин не оставит в беде целый фронт, примет нужные меры! Может, и верны слухи, будто Буденный с конницей выса­дился на Балканах и пошел на Берлин с юга?» — Так наивно размышляя, Волжанов снова споткнулся о кучу кирпича у сгоревшей хаты, упал, но быстро вскочил на ноги и ускорил шаг. Отбросив грустные размышления, он стал обдумывать предстоящий разговор со своей ротой. Что сказать бойцам? Ведь они обмануты больше всех! Им предстоит платить за этот обман не карьерой и регалиями, а горячей кровью и жизнями. Он вспомнил брошенную Балатовым фразу: «Я скорее язык свой вырву, чем скажу бойцу неправду!» Эх, Борька, Борька! Ты, конечно, прав, но сможешь ли ты его вырвать, когда получишь приказ сказать неправду? Ведь об окружении разрешено сообщить до командира взвода вклю­чительно… Самое тяжелое было то, что сам Волжанов не видел никакой необходимости скрывать от бойцов эту ужас­ную правду. Через несколько часов они увидят ее и вступят в смертный бой морально неподготовленными…

— Стой! Кто идет? — услышал Волжанов недалеко впе­реди.

— А, это вы, товарищ лейтенант.

Незаметно для себя Волжанов оказался у окопов первого взвода. Часового он узнал по татарскому акценту. Перед вой­ной этот боец, Ибрагим Гениатуллин, был призван из Харабалинского района Астраханского округа и при знакомстве с бойцами роты рассказал, что в своем колхозе работал на вер­блюдах, подвозил к тракторам горючее. Ротные шутники сра­зу же прилепили ему кличку «верблюдовод»…

Вспомнив об этом, Волжанов улыбнулся и спросил:

— Как настроение, товарищ Гениатуллин?

— Натоело, товарищ лейтенант, в обороне ситеть. Когта бутем наступать? — этот вопрос так пронзил лейтенанта, что он ничего не смог ответить. Он только пробормотал:

— Это верно, всем надоело обороняться.

Заря только-только занималась. Неприятный предутрен­ний ветерок резкими порывами проносился над обезобра­женными окопами, в которых мертвецки спали измучен­ные бойцы роты Волжанова. Лейтенант прыгнул в траншею и прошел по ней до тре­тьего излома. Бойцы спали в самых разнообразных позах. Жалко было смотреть на скорчившиеся от холода и земляной сырости тела в красноармейских шинелях. Несмотря на то, что большинство своих бойцов Волжанов знал в лицо, в не­ловких сонных позах он с трудом узнавал их. Прямо на дне окопа растянулся ростовчанин Чепуркин. Он старался плотнее укрыться двумя плащ-накидками. Хотя этот боец прибыл в роту недавно, его все уже хорошо знали. О нем не раз докладывал взводный Лихарев, как о «смутьяне», который всегда очень громко негодовал после прослуши­вания очередных сводок Совинформбюро об отступлении наших войск на всех фронтах и оставлении многих горо­дов. После каждой политинформации «смутьян» похабно ругался в адрес «сидевших на антресолях» маршалов, и Волжанов вынужден был предупредить его, что из-за своей невоздержанной болтовни он может попасть в немилость к уполномоченному особого отдела.

— Я всяких оперативников видал и знаю, как с ними разговаривать, — отрезал «смутьян», — Да и в самом деле, товарищ лейтенант, куда это годится? Налоги с нас драли? Еще какие! Мы последнее отдавали, сами с голым задом шастали, только бы армию укрепить, и нас убаюкивали, а мы рты поразинули и верили. Какие нам киношки подсо­вывали, помните? Мол, и граница наша на крепком замке, и соколы-истребители наши мошкарой жужжат денно и нощно в небе ясно-голубом так, что любимые города и городишки могут преспокойно дрыхнуть. И лавины сталь­ных танков давят, как кроликов, всех врагов наших на их собственных землях, а что вышло на деле? Ерунда вышла. Обман один. Да я любому оперативнику брошу это в рыло. Пусть докажет, что это не так!

Что мог сказать ему на это Волжанов? Он не вступил в полемику со «смутьяном», но предупредил, что в боевой обстановке такие разговоры на пользу врагу, поэтому за­коны военного времени карают за них строго…

До мобилизации Чепуркин работал на «Ростсельмаше», за участие в какой-то праздничной драке отсидел в испра­вительно-трудовом лагере и, видимо, там научился «бузить» против начальства.

Человек одинокий, попадая на фронт, более свободно, чем человек семейный, распоряжается своей собственной жизнью. Он знает, что его гибель никому не нанесет тя­желой душевной травмы: ни сердобольной матери, кото­рой у него нет, ни любящей жене, которую он не успел избрать, ни малолетним детишкам…

Волжанов не считал себя одиноким. Где-то в далекой Карелии воевал его сорокалетний отец. В глубоком тылу, на Средней Волге, с его младшим братом-подростком ра­ботала в колхозе мать. Конечно, тяжелым ударом для них была бы «похоронка» из-под Киева. Но они люди про­стые, крепкие духом и стойко бы пережили этот удар. А вот жена и дети… Как хорошо, что их еще нет!..

С этими мыслями Волжанов спустился в свой обжитой подвал и подошел к спящей Люде. Только теперь, остав­шись наедине со спящей любимой девушкой, он понял, как сильно хотел отдалить ту неотвратимую минуту, в которую ему предстояло разбудить ее и двумя лишь словами «мы окружены» нанести ей удар под самое сердце. Как их про­изнести, эти слова? О себе он не думал, потому что чув­ствовал, что намного легче было бы ему умереть, чем жить в эту минуту. Внутри жгла только одна тревога, поглощая собой все другие чувства, — тревога за ее жизнь и ее де­вичью честь. За честь почему-то больше, чем за жизнь… Глядя на ее разрумянившееся лицо, он опустился на колени и в тот же миг почувствовал, будто внутрь ему, в самое сердце, кто-то вонзил раскаленный шомпол, — так сильно обожгло его сознание неминуемой потери своего счастья. И винил он за это, прежде всего, самого себя. Ему надо было отговорить ее от поездки на фронт, про­явить твердость характера и настоять на своем. Эх, муж­чина! Размазня, а не мужчина! Ему хотелось грызть самого себя, казнить себя самой лютой казнью, но… Теперь это уже бесполезно! Лицо Люды выражало такое спокойствие, что ему даже показалось, что она не спит, а притворяется спящей. Но она спала. Спала сном беззаботного, набегав­шегося за день ребенка. Правая ее ладошка была под правой щекой, и, чем больше Владимир всматривался в ее знакомые черты, тем прекраснее она ему казалась. Удив­ляло его то, что даже суровые фронтовые невзгоды, опас­ности и лишения не очерствили девушку, не отняли у нее девичьей неги и женственности. И ему страшно захотелось крикнуть: «Мгновение, продлись вечность!» Вместо этого он осторожно поцеловал ее в лоб. Она не проснулась, а только слегка пошевелила губами. По лицу ее блуждала слабая, едва заметная улыбка.

Юность, юность! Насколько ты бурлива в часы бодрство­вания, настолько безмятежна в отведенные тебе часы сна… А ведь ты такой тяжелой была у поколения Великой Рево­люции. Росло оно в огне кровопролитных сражений, фор­мировалось в условиях длительных усилий народа по восстановлению разрушенного хозяйства и жестокой, под­час бессердечной экономии на всем, даже на питании детей и подростков. Быстро повзрослев, но, оставаясь еще совсем юным, оно приняло на свою грудь грохочущие гусеницы и воющие бомбы озверелого фашизма. И все жертвы, жерт­вы… Да и тем, кому посчастливится дожить до дня Победы, придется повторить все сначала: восстанавливать лежавшие в пепле многие сотни городов и сел, залечивать кровоточа­щие раны в экономике. И сейчас уже видно, что во имя неблизкого светлого будущего при­носятся эти великие жертвы на жернова жестокого насто­ящего. Скажут ли счастливые далекие потомки слова бла­годарности этому мужественному поколению борцов, пре­образователей, приносящих себя в жертву?

Волжанов поднял спадавшие на лоб Люды завитки во­лос и поцеловал в губы. Она открыла глаза и испуганно всмотрелась в его лицо.

— Милый, что с тобой? — спросила она. — Ты не за­болел? Мне показалось, что ты замороженный: приложил­ся губами, как ледышкой! Или что-нибудь случилось? — Она быстро вскочила с постели, одернула юбку и, прило­жив обе горячие руки к холодным и бледным щекам Вла­димира, заглянула в его глаза. Никогда еще она не видела слез этого смелого парня и вдруг… Они переполняли его глаза и только силой воли удерживались в них.

По расстроенному виду Волжанова Люда поняла, что случилось что-то непоправимое, и что он так тяжело вос­принял это непоправимое не из-за беспокойства за себя лично, а из-за большой тревоги за нее.

— Случилось большое несчастье, Людочка, — ответил он, собравшись с духом, и сел рядом с ней на кровать. — Большая беда для всего нашего фронта…

— Какая беда? Ведь наши войска здесь так крепко бьют фашистов…

— Немецкие танки далеко за Днепром, в нашем глубо­ком тылу. Нам приказано немедленно сниматься и форси­рованным маршем выйти за Днепр. Будем пробиваться из окружения.

— Так не все ж еще потеряно, Володя! — сказала она. — Может, и пробьемся… Конечно, пробьемся, если хорошо будете командовать вы, командиры.

— Умница моя! — воскликнул он, заметно повеселев, — Славная ты красноармеечка! В этот момент вошли Балатов, Орликов, Мурманцев и Хромсков. Минуту спустя по­дошел и замполитрук Астронов.

— Жачем выжвал, командир, в такую рань? — Спросил Орликов. — Вокруг тишина такая… Или есть новости?

— Да, товарищи командиры, есть серьезные новости, — ответил Волжанов твердо и с тоном напускной официаль­ности, к которому его подчиненные не привыкли, — в связи с резким изменением обстановки не в нашу пользу роте поставлена новая боевая задача. Дело в том, что немецкие танковые армии находятся в нашем глубоком тылу, захватили Конотоп, Ромны, Лохвицу, Лубны… Все войска нашего фронта отрезаны… — Он пристально по­смотрел на каждого командира взвода и замолчал в расте­рянности: на их лицах он увидел тяжелое оцепенение. Но оно длилось недолго. Через какую-то долю минуты обыч­но по-детски беззаботное лицо Орликова заметно повзрос­лело, и было почти спокойно. Балатов угрожающе насу­пился, образовав на мясистом лбу глубокую морщину, начал энергично работать желваками и стрелять в ротного взглядами, полными бешенства. Общий вид ефрейтора Мурманцева, всегда безмятежный, с обидчивым укором, казалось, спрашивал: «Как же так, а?» Маленькое бледно­вато-зеленоватое лицо Хромскова ничего не выражало, кроме неудержимого испуга. Волжанов довел до командиров взводов боевую задачу, разъяснил порядок отвода роты с занимаемого рубежа обо­роны и в заключение предупредил:

— Поскольку рота назначена в головную походную зас­таву полка, нам первым придется принять встречный бой с противником. До перехода через Днепр бойцам говорите, что рота идет на выполнение особого задания. Это правда. Наше особое задание состоит в том, чтобы пробить коридор в пока еще не плотной обороне противника в нашем тылу и удержать его до подхода главных сил. Дополнительные указания будут даны за Днепром. А сейчас — по взводам!

Коротким марш-броском Волжанов вывел свою ро­ту вперед на расстояние, предусмотренное полевым уста­вом, и, чтобы подтянуть колонну, остановился на обочине дороги, пропуская мимо себя взвод за взводом. Он всмат­ривался в раскрасневшиеся от быстрой ходьбы и бега лица бойцов и заметил на себе не то укоряющие, не то вопро­шающие их взгляды. Отвернувшись от колонны, Волжанов встретил другие, не менее неприятные взгляды горожан, в большинстве сво­ем женщин. Стоя у калиток, они мрачно смотрели на марш-бег пехоты, два месяца защищавшей их город. Одна пожилая тетка в расстегнутой телогрейке громко заныла:

— Ой лышэнько наше, лышэнько! — запричитала ста­руха. — Кыдають нас заступныкы наши на знущення ка­там нимэцькым. (на поругание немецким злодеям). Та що ж тэпэр будэ з намы?

Чтобы не слышать этого выворачивающего душу причи­тания, Волжанов убежал в голову колонны и пристроился к Мурманцеву, отмахивавшему саженные шаги во главе первого взвода. Вскоре рота Волжанова остановилась неподалеку от пе­реправы, перед крутым спуском к реке. Оказалось, что пе­реправа была уже забита тыловыми частями армии и тол­пами беженцев. Пока рота шла форсированным маршем, бойцы недоуме­вали молча. А когда колонна остановилась, все их недоуме­ние хлынуло наружу. Тон задал ростовчанин Чепуркин. Зло сплюнув в кювет, он громко, чтобы дошло до начальства, сказал: — Такого драпа на восток еще не бывало.

— Что это вы, Аники-воины, так взбаламутились? Разве трудно догадаться, что полк выводится на доформировку? Потрепали ведь его вон как: одни рожки да ножки остались.

— Это ты, друг, свистнул в лужу! Чё у тебя на плечах: мыслительный аппарат или умывальник? Ты видал когда-нибудь, чтоб так по-сумасшедшему водили части на доформировку?

Долго еще длилась бы эта солдатская полемика, но пе­редние подразделения вдруг побежали вперед, и Волжанов, чтобы не пропустить впереди своей роты напиравших со всех сторон толпы беженцев тоже подал команду: «Бегом марш!»

Не чудным был Днепр в то сентябрьское утро. Волжанов сначала посмотрел на низкое сереющее небо, потом вверх по реке. Все четыре моста через Днепр были переполнены. По Дарницкому и Петровскому двигались на восток бесконечные эшелоны: пассажирские, товарные, сме­шанные, составы из одних паровозов. Люди облепили их, как пчелы улей, многие бежали за ними, обгоняли их, стараясь скорее оказаться на восточном берегу реки, по­дальше от обреченного города. По Цепному бежали только толпы женщин и детей, которые издали казались разноцвет­ной лентой, перетянутой с одного берега на другой и состо­явшей из массы платков, косынок, плащей, платьев, сумок, кепок и панамок. Наводницкий деревянный мост был толь­ко во власти войск…

Непосредственно на мост части пропускал смуглый кава­лерийский полковник. Сравнительно еще молодой, призе­мистый, он стоял на самой развилке трех дорог с автоматом в руке и энергично отдавал какие-то распоряжения двум подполковникам и старшему политруку, которые, очевидно, были его помощниками. Всем им больше всего хлопот до­ставляли не столько войска, сколько высокопоставленные штабные чины. Одни из них доказывали свои права на внеочередную переправу, другие унизительно просили «про­толкнуть» их машину с каким-нибудь передовым подразде­лением, а третьи просто «драли глотку», полагая, что такой метод в этой обстановке самый надежный и действенный. Регулировщик у самого въезда на мост придержал роту, пока последняя санитарная машина про­езжала по мосту. Стоя у первого понтона, Волжанов вместе с регулиров­щиком пропускал на мост свою роту с большими интер­валами между взводами. Когда проходил третий взвод, кто-то из бойцов крикнул:

— Побыстрее надо! Неровен час налетят стервятники, — несдобровать…

Волжанов посмотрел на усыпанный людьми и техникой высокий берег Днепра, и ему жутко стало от одной только мысли о неминуемом налете авиации противника. С на­ступлением рассвета уползли на запад последние дождевые тучи, и на небе осталась плотная, но высокая облачность. Не прошло и двух минут, как за этой облачностью послы­шался противно харкающий рокот многих моторов. Потом из облаков один за другим вынырнули десятка три тонких, как будто поджарых, меченых крестами «мессеров». Хищ­ной стаей начали они «водить хоровод» над соблазнитель­ной добычей и, казалось, даже растерялись при виде тако­го множества отличных целей на земле. Вслед за флагманским на растянувшуюся колонну пол­ка жадно набросилась вся группа истребителей. Один за другим они на бреющем полете поливали бойцов свинцом, били из бортовых пушек, отвратительно ревели «на гор­ках». Бойцы рассыпались по белому прибрежному песку, по кустам, потом снова собирались в колонну и по при­казам своих командиров еще быстрее бежали вперед.

Недалеко за Днепром Волжанова догнал на коне под­полковник Шевченко.

— Лейтенант Волжанов! — крикнул он. — Капитан Окунев убит. Передай роту Балатову, а сам принимай ко­мандование батальоном!.. Да не ешь ты меня таким взгля­дом: она цела и невредима…

— Есть принять батальон! Только разрешите передать роту не Балатову, а лейтенанту Орликову.

— Хорошо, передайте Орликову и — шире шаг! — Шев­ченко пришпорил коня и поскакал вперед, где под рев очередного «мессера» цветистым матом начал подгонять вышедшие вперед подразделения других частей… А «мес­серы» тем временем жестоко обстреливали походную ко­лонну его полка. Разбежавшиеся по прибрежным песча­ным дюнам бойцы и командиры не находили спасения от разрывных пуль, сыпавшихся на них сверху. Все чаще доносились с разных сторон крики, стоны и проклятия; все больше оставалось на мосту, на дороге, с обеих ее сторон неподвижных тел.

Когда на головную походную заставу полка со стороны солнца нацелился уже шестой истребитель, навстречу ему, точно по оси его полета, выскочил с винтовкой раскрас­невшийся ростовчанин Чепуркин. Спокойно опустившись на одно колено, он громко крикнул: — Ну, тепитер нама-коля лепинема, берегись! — С этими, видимо, и ему са­мому непонятными словами он ловко вскинул винтовку к плечу и прицелился. «Мессер» перешел в пике и, шурша воздухом о металлическое брюхо, устремился прямо на него. Расстояние между ними бешено сокращалось. Замер­шие в ожидании свинцового ливня бойцы прижимались к песку и с тревогой наблюдали за редким поединком ма­ленького человека с большой летающей машиной. Но вот «мессер» дошел до критической высоты, пилот взялся за гашетку, чтобы брызнуть струями смертоносного огня, но раньше него выстрелил Чепуркин. Истребитель как-то не­естественно дернулся, задымил, потом вспыхнул, как лета­ющий факел и, оставляя огромный хвост пламени и дыма, врезался в самый берег Днепра, на небольшом расстоянии от переправы. На поверхности остался только бесстыдно задранный кверху хвост с паучьей свастикой.

Поднявшись с песка, бойцы быстро окружили Чепуркина. Все в восторге кричали «ура!», потом схватили его на руки и начали подбрасывать в воздух. Громче всех кричал Ибрагим Гениатуллин:

— Чапурка, друг! Дай моя твоя поцелует! — расталкивая всех, он старался добраться до прославленного ростовчани­на, которого бойцы над головами передавали с рук на руки.

Увидев подбежавшего лейтенанта Волжанова, все опус­тили Чепуркина на дорогу и расступились.

— Молодец, Чепуркин! — сказал Волжанов. — Ты хо­роший пример показал всем стрелкам. Благодарю за от­личную службу!

— Служу Советскому Союзу! — ответил Чепуркин и снова был окружен товарищами.

Железнодорожные составы полыхали огнем, но не пре­кращали движения на восток. На фоне зловещих языков пламени метались маленькие фигурки людей. Прикрыва­ясь от огня одеждой, они бежали по мостам вперед и что-то кричали. Многие срывались вниз и долго летели к воде, оглашая в этом смертельном полете пойму реки душераз­дирающими воплями. Но самое ужасное происходило на Цепном мосту. Пре­красно видя, что по нему бегут только женщины и дети, фашистские асы атаковали их не в одиночку, а парами. Пролетая на бреющем полете вдоль моста по обе его сто­роны, они секли беззащитную толпу из всех своих пуле­метов губительным кинжальным огнем, потом на крутых виражах разворачивались, заходили с другого конца и сно­ва секли. Три пары, одна за другой, долго так потешались над обезумевшими от страха людьми. Даже издали видно было, что у многих женщин на руках были младенцы. При каждом заходе очередной пары стервятников эти несчаст­ные матери падали на настил моста и телами своими при­крывали детишек от лопающихся разрывных пуль. Некото­рые из них больше не поднимались, а те, которых пули не задели, срывались с места и бежали вперед, чтобы скорее вырваться из этого пекла на простор. Кто еще не утерял остатков самообладания, тот вытаскивал кричавших дети­шек из-под бездыханных тел их матерей и уносил с собой на восточный берег…

— Шо гады роблють! Шо скаженни каты творять з нашымы людямы! — 3акричал Николай Филиппович.

Пока бойцы видели, что «мессеры» обстреливают толь­ко их, они считали, что это в порядке вещей: на войне как на войне. Но когда началось безжалостное истребление женщин с младенцами, над колоннами взметнул ураган не­годования:

— Вот стервецы! Они же видят, что там только бабы с детишками…

— Да что же это такое? — крикнул кто-то из колон­ны. — Неужели на них нет управы? Где же наши хваленые сталинские соколы?

— Эге, чего он захотел — сталинских соколов! — отве­тили ему из другого конца колонны. — Ты что, в кино пришел довоенное?

— Я от самой границы топаю под «мессерами» и «юнкерсами», а наших соколов так ни одного и не видывал, даже не познакомился с их силуэтами.

А батальон Волжанова форсированным маршем пошел на восток, навстречу неизвестным испытаниям. Вскоре и горящие днепровские мосты, и сам Днепр, и бежавшие разноцветные толпы женщин и детей были уже невидимы за высоким холмом… До слуха молодого комбата донес­лась команда: «Комполка приказал ускорить движение!»

Посоветовавшись с комиссаром Лобановым, Шевчен­ко решил вести полк по проселочным дорогам парал­лельно Харьковскому тракту и в первом же большом селе с хорошими садами дать привал. Бросив поводья своего коня ординарцу Митрохину, он шагал в голове второго батальона и время от времени подавал одну и ту же ко­манду: «Шире шаг, Волжанов!». Обычно радушные и приветливые, ук­раинские женщины теперь стояли у почерневших плет­ней и беспокойными взглядами провожали колонны бе­жавших из Киева войск. Не по себе было от этих взглядов каждому из бойцов и их командирам. Но боль­ше всех страдал Иван Михайлович Шевченко. В каждом взгляде своих землячек он узнавал взгляд своей матери, оставленной в Киеве. Но матери он успел хоть коротко, на ходу, объяснить причину своего бегства. А как объяс­нить этим покидаемым советским людям?

Рядом с комбатом Волжановым во главе колонны вто­рой роты шли командир роты Величко и адъютант бата­льона Ребрин. Всегда молчаливый и флегматичный, Ве­личко заметил, как быстро падает настроение бойцов, и вдруг изменил своему характеру. На ходу повернувшись к роте, он крикнул:

— Илюша, ты что приуныл? А ну, подай голос краса­вицы-Одессы!

— Есть подать голос, товарищ старший лейтенант! — откликнулся из колонны картавый голос.

Во всем полку Илюшу Гиршмана, молодого одесского парикмахера, знали как самого предприимчивого и остро­го на язык бойца. В спокойной обстановке он сутками мог рассказывать уморительные анекдоты об одесских евреях и ни разу не повториться. Но в условиях боя или тяжелого марша он всегда падал духом. Особенно боялся он само­летов, поэтому никто раньше него не мог услышать при­ближающийся шум моторов. Впрочем, обладал он необык­новенным чутьем на всякую опасность. Все его однопол­чане знали, что если Илюша приуныл, — быть какой-нибудь беде. И, наоборот, если Илюша весел да еще рассказывает анекдоты, можно не беспокоиться: больших неприятностей не будет…

— Друзья мои, — крикнул он, сильно картавя, — я могу вам рассказать один анекдотец, но только один: зверски я устал…

— Давай, Илюха, посмеши, только погромче!

— Хорошо, только не перебивайте меня. Правда, это не анекдот, а быль. Случилось это в царствование после­днего русского царя Николашки… Один одесский ново­бранец попал на службу в конницу. Кавалеристов, как известно, сначала обучают езде на лошадях без седел. А бедняга наш Мордух ни разу в жизни рядом с лошадью не стоял. Стыдно было сказать об этом унтеру. Дрожа, как лист осиновый, подошел этот Мордух к проклятой лошади и, когда унтер подал команду «По коням!», чудом каким-то вскарабкался на ее спину. Унтер что-то еще скомандовал, махнул плеткой, и все новобранцы поскака­ли. Мордух поводья упустил, за гриву ухватиться не успел и сразу же начал сползать назад, к хвосту лошади. Ло­шадь скачет, Мордух, как чучело, подпрыгивает на ней, ногами болтает и старается хотя бы ногтями вцепиться в шерсть на крупе. Но откуда у сытой и гладкой строевой лошади шерсть? В общем, за полкруга пробега бедный Мордух был уже в самой задней части. Оглянулся он и ахнул: хвост совсем рядом! Чтобы не сползти совсем, растянулся он по всей спине лошади, клещём вцепился в ее бока и бедра руками и ногами, доскакал так до унтера, и что было сил, крикнул: «Господин унтер-офи­цер, дайте вторую лошадь: эта кончилась!»

Колонну как-будто взорвало подложенной под нее ми­ной смеха:

— Ха-ха-ха-ха… Ну, чертов Илюха, вот это одессит!

— Ого-го-го-го-го… Вот так сочинил, бесенок рыжий!

— Ух-хо-хо-хо-хо… Откуда только он берет эти умори­тельные истории? Как неудержимая цепная реакция, зара­зительный смех быстро полетел по колонне. Хохотали уже и те, кто из-за расстояния и топота сотен ног не слышал ни одного слова Гиршмана. Просьбу горе-кавалериста Мордуха дать другую лошадь бойцы передавали из уст в уста по всей колонне, и хохотали все неудержимо…

Илюша Гиршман был доволен. Его подталкивали, перед ним заискивали, и каждый норовил помочь ему, чтобы он не отставал от рослых пехотинцев. Доволен был и ротный: на какое-то время изнемогав­шие от усталости бойцы забыли про усталость.

— Товарищ старший лейтенант, я тоже могу повесе­лить, — оказал Чепуркин, шедший со второй ротой как связной от головной походной заставы при командире ба­тальона,

— Давай, Пашка, не посрами славу казачьего Дона!

— Только громче рассказывай, а то плохо слышно!

— Ладно, буду орать, только слушайте, — пообещал Чепуркин и сразу же перешел к рассказу. — Было это не в Одессе-мамочке Илюшки Гиршмана, а в Ростове-папочке Пашки Чепуркина. Есть у нас два забулдыги, которых знал до войны весь город. Причащаться они любили почти в каждой забегаловке, особенно в новых. Пили они, правда, не до чертиков, но и не малые дозы. А закус у них был один и тот же — соленый огурец. Летом, конечно, свежий. Пьют да пьют, а огурец все целый, потому что не кусают его, а нюхают. Но однажды зимой и с этим закусом им не повезло: потеряли. А тут, как назло, только что распахнула двери новенькая забегаловка — чистенькая, еще не запле­ванная и нежно так манит краской. Остановились они.

«Зайдем?» — спросил один. — «А чем закусим?» — пе­респросил другой.

«Идем, у меня есть холодная баранина».

Зашли. Тяпнули по граненому стакану.

«Где же твоя баранина?» — Другой, не закрывая обо­жженного хайла, (рта) ждал, пока обещанная холодная ба­ранина появится на столике. Собутыльник его, не торопясь, вывернул полу овчинно­го тулупа, вытер ею губы другу и сказал: «А вот и бара­нина». Много смеялись и над рассказом ростовчанина. Но смертельная усталость брала свое. Веселое возбуждение стало затихать. Да и сам ротный уже так выдохся, что с раздражением посматривал в сторону командира и комис­сара полка, которые упрямо не давали привал, а все жали, жали: «Шире шаг, Волжанов!»

Читателям, никогда не служившим в пехоте, трудно себе представить, как тяжела ее походная жизнь. Навьюченный амуницией, пехотинец даже стоя на месте сгибается, а на марше…. Но удивительно вынослив наш натренированный рядовой пехотинец! До ниточки мокрая и полусгнившая от пота гимнастерка, обильно пропитавшись солью и грязью, набухает и тяжелеет с каждым километром марша; пот сна­чала отдельными бусинками, а затем ручьями стекает по лицу на отяжелевшие ресницы, мутной пеленой застилает глаза, надоедливо подбирается ко рту, а противные испаре­ния собственного тела вызывают тошноту; время от време­ни солдат встряхивает головой, и на землю срывается с лица капли пота… А идти солдату надо, боевую задачу он выполнить должен, и он идет и нередко с марша вступает в бой!

— Чи скоро дадуть прывал, товарыш лейтинант? — Ус­лышал Волжанов показавшийся ему гневным вопрос.

— Скоро, товарищ Царулица, я думаю, очень скоро. По­терпи еще немного.

Легко сказать: потерпи! Волжанов и сам понимал, какое это слабое утешение вымоченному бойцу. Но ничего дру­гого, более утешительного, он не мог ему сказать: впереди хоть и виднелось большое село, однако только командир полка знал, даст он в нем привал, или опять крикнет: «Шире шаг, Волжанов!». А самого Волжанова не меньше, чем других, мучила жажда. Легко висевшая у него на ремне пустая фляга издевательски напоминала о желанной воде.

Над походной колонной полка повисли кудластые и бе­лые облака. А далеко-далеко впереди такие же облака сту­пенчатыми грядами тянулись до самого восточного горизон­та и там под лучами осеннего солнца холодно серебрились, напоминая поднебесные вершины снеговых макушек гор. Всегда чарующая своей красотой, приднепровская степь как-то потускнела, обезлюдела, стала мрачной и тревожной…

Рота за ротой полк входит в укрытое желтеющими сада­ми большое село и размещается, наконец, на долгожданный привал. Как подкошенные, валились бойцы на высохшую в садах траву, в изнеможении закрывали глаза. Ноги ужасно зудят, спина ноет, в голове что-то издевательски стучит и не хочется пошеве­лить ни одним суставом, ни одной тканью тела… А второй роте приказано похоронить бывшего комбата Окунева. «Как некстати угораздило тебя погибнуть! Где взять силы, чтобы похоронить тебя, капитан»? — Такое примерно мелькнуло в каждой измученной голове роты, начиная с ее командира Величко. Когда подъехала повозка с телом капитана, сердоболь­ные сельские женщины сжалились над измученными бой­цами и предложили свои услуги. Привычные к тяжелому труду, они быстро вырыли на краю сада могилу, по всем правилам вымыли покойника теплой водой, одели в чис­тое полотняное белье. Хоронили без гроба, без салюта и слез: неизвестно ведь, где противник и сколько еще бое­вых товарищей предстояло оплакивать впереди. Слезы воина надо беречь на войне, как и его кровь. Только хозяйка сада, в котором похоронили комбата, молодая и по-степному здоровая женщина примерно тех же лет, что и покойник, всплакнула, вытерла щеки концом белой хустки (платок) и ушла в хату. Жизнь и борьба на земле продолжались без еще одного ушедшего в нее человека…

Комполка Шевченко, комиссар Лобанов, начштаба Казбинцев и Зинаида Николаевна разместились в небольшой хате неподалеку от центра села. Наскоро умывшись, они сидели за обеденным столом и ели вареники с творогом. Когда Волжанов переступил порог, Иван Михайлович заг­лянул на дно глиняной миски и виновато сказал:

— Маловато осталось. Но зато какие! Ты парень, ви­дать, хитрый, Володя: к самому смаку угодил. Посмотри, они хоть и на самом дне, но купаются в масле. — Он жестом руки пригласил Волжанова к столу. Моложавая хозяйка взглянула на опоздавшего лейтенан­та и начала усердно шуровать жар в печи, «подгоняя» оче­редную партию вареников.

— Волжанов, где Додатко? — спросил комиссар.

— Он привез больных и пошел разыскивать полкового врача Лободенко, ответил Волжанов, накалывая оловянной вилкой неуловимые в масле вареники.

— Да что ж его искать, врача Лободенко? — Иван Ми­хайлович удивленно посмотрел на Волжанова. — Он мне доложил перед выходом полка, что будет в хвосте колонны на случай необходимой медицинской помощи отстающим.

Низенькая дверь резко распахнулась, и в горницу вошел уполномоченный особого отдела политрук Глазков. По­правляя не совсем удачно подобранное к его небольшой комплекции снаряжение, он подошел к столу, без пригла­шения сел рядом с командиром полка и спокойно сказал:

— Неприятность, Иван Михайлович. Шевченко устало улыбнулся:

— Ты, Леонид Петрович, по штату предусмотрен как вестник неприятностей. Что там еще стряслось?

Глазков покосился на уткнувшуюся в большое окно печи хозяйку, тихо доложил:

— Военврач Лободенко дезертировал.

— Быть этого не может! — отрезал Шевченко. Он пе­реглянулся с комиссаром и начал ходить по комнате.

— К сожалению, это так, товарищи. Я предварительно расследовал обстоятельства его исчезновения. Он ехал с военфельдшером Лузиным на последней повозке санроты, в одном селе зашел в хату молока попить и не вернулся.

— Так, может, просто отстал человек? Догонит!

— Нет, Иван Михайлович, не догонит. Я был в той хате. Хозяйка показала, что доктор ушел в другое село, в сторону от дороги. Просил граждан­скую одежду, но хозяйка отказала. — Глазков открыл планшет и показал на карте село.

— Понятно. Похоже, сбежал, подлец! — Шевченко су­рово нахмурился.

В этот момент в комнату вошли комиссар Додатко и военфельдшер Лузин.

— Вот и разгадай, в ком скрыта подлая душа изменни­ка! — произнес Додатко гневно и, подойдя к столу, сел на лавку рядом с Лобановым.

Высокий, сутулящийся военфельдшер Лузин, поправив очки в позолоченной оправе, стоял у порога, готовый дать самые правдивые и очень неприятные объяснения. Но командир полка, привыкший верить информа­ции особиста, не стал слушать военфельдшера. После ми­нутного размышления он подошел к Глазкову, еще больше нахмурился и решительно сказал:

— Вот что, Леонид Петрович, надо поймать дезертира! Мы этого подлеца примерно накажем. Чтобы весь полк знал об этом. Понимаешь? Постарайся, дорогой, иначе… Кто знает, сколько еще с такими намерениями ждут под­ходящего случая?

— Мы найдем его, Иван Михайлович, — заверил Глаз­ков, — можете не сомневаться. Сам я не могу отрываться от полка, а пошлю по свежим следам Лободенко своего помощника Хижняка. Он парень расторопный, догонит дезертира.

Возвращаясь в расположение своего батальона, Волжанов и Додатко от усталости несколько минут шли молча. Потом комиссар спросил:

— Ну что, молодой комбат, не испугала новая долж­ность?

В сознании Волжанова комиссар Додатко всегда был человеком, которого прислала в баталь­он партия, человеком-учителем всех бойцов и командиров, возбудителем высокого духа и сознательности. Шутка ска­зать: член партии ленинского призыва! А он, Волжанов, пока еще кандидат… Слишком большая разница! Про себя он решил, что не изменит своего внешнего обращения с комиссаром как со своим старшим боевым товарищем. Но Додатко понимал состояние молодого лейтенанта и сразу же пришел ему на помощь.

— Знаешь что, Владимир Николаевич, — сказал он, ос­тановившись у перелаза через садовый плетень, — ты не смущайся оттого, что я буду величать тебя по имени и от­честву: теперь ты на большом командном посту и должен быстрее к этому привыкнуть. Ко­мандуй, Владимир Николаевич, смело, как учили тебя в военной школе, и не оглядывайся на комиссара. А я все­гда помогу тебе. Рассчитывай на мою поддержку в любое время, в любом разумном решении.

В саду, где расположилась вторая рота, они увидели ин­тересную картину. Возле каждой группы бойцов хло­потали женщины и девушки. Они подкладывали хлеб и подносили полные кувшины молока. Между ними порхали босоногие ребятишки, а над всем этим молочным пирше­ством видна была направляющая рука его организатора, Илюши Гиршмана. Низкий ростом и нескладный, он очень важно ходил с большой эмалированной кружкой в руке от взвода к взводу и в промежутках между глотками настави­тельным тоном подбадривал:

— Копейка, докажи, что ты хоть за едой стоишь дороже своей фамилии! Почему отстаешь, бисова твоя душа?

Скромный и необычайно стеснительный сельский па­рень Костя Копейка, сильно краснея, отвечал:

— Я, Илюха, всэ свое життя стараюся доказувать, шо я нэ копийка, а цилый карбованэц, алэ шо тут поробышь: такая хвамилия!

Бойцы хохочут, а Илюша уже у другого взвода, потом у третьего, у четвертого… Подойдя к двум сдвинутым сто­лам, за которыми подкреплялись командиры, он участливо спросил:

— Может, вам сообразить глазунью, товарищи коман­диры? Это ведь один миг — и она будет шипеть на вашем столе. — Он хотел, было, уже мигнуть женщинам, но рот­ный его остановил:

— Не надо, Илюша: некогда. На этот раз обойдемся без глазуньи. А потом ты и так, видно, обобрал все село.

— Да нет, товарищ старший лейтенант, только одну ули­цу… Ну, не надо так не надо…

Подойдя поближе, комиссар крикнул:

— Ба! Да у вас тут весело! Дякуемо вас, дорогие наши жиночки та дивочки, щиро дякуемо…

— Та нэма за що дякуваты, товарыш командир, — от­ветила одна из пожилых женщин, видимо, хозяйка сада. — Цэ ж вси наши сыночэчкы риднэньки. Ой, як же вы их вымучылы, сэрдэшнэнькых! Мабуть, и нашим хлопцям дэ-нибудь выпадае такая ж нахлобучка… — Женщина концом хустки прикрыла свои готовые прослезиться глаза, махнула рукой и пошла к хате.

Гиршман усадил командира и комиссара батальона к столу, а две черноглазые девушки поставили на стол еще кувшин молока и несколько ломтей хлеба. Комиссар с улыбкой посмотрел сначала на девушек, потом на Гиршмана, одобрительно сказал:

— Молодец, Илюша! Ты нам с комбатом очень помог…

— Служу Советскому Союзу! — гаркнул Гиршман на весь сад.

И посыпались похвалы в адрес Илюши Гиршмана со всех сторон.

После трапезы Волжанов и Додатко побывали во всех ротах батальона и побеседовали с бойцами. Во второй и третьей ротах сообщение об окружении было встречено от­носительно спокойно. В четвертой люди возмущенно за­галдели:

— Это похоже на измену!

— Действительно, как могли пропустить фашистов за Днепр?

— Наши генералы прос… ли Днепр и, видать, всю Ук­раину…

— Бросили они армию, подлые трусы! Теперь нам всем крышка…

Гомон все нарастал и с каждой минутой все быстрее и быстрее. Отдельные бойцы с разъяренным видом, схватив винтовку, поднялись с мест. Весь сад угрожающе гудел… Волжанов с тревогой посмотрел на багровевшее лицо комиссара и заметил, как в его воспаленных глазах начали сверкать искорки беспокойства. Но это было заметно даже меньше минуты. Комиссар взял себя в руки и уже спокойно, почти равно­душно слушал угрожающие реплики отдельных «бузатеров». Потом он весь как-то подобрался и сжал кулаки. Лицо его вдруг загорелось неудержимым огнем борца; прямой нос над густым кустиком черных усов гневно раздувал ноздри; черные глаза тоже гневно и решительно «сверлили» крикунов.

— Товарищи бойцы, друзья мои! — сказал он против ожидания тихо и примирительно. Все смолкли. — Я не стану в позу защитника наших генералов. Не судить, мы поставлены в строй своим народом, а воевать, грудью своей отстаивать родные города и села от фашистских по­работителей. Помните, друзья, что в этой войне каждый день нашего сопротивления — это глоток воздуха нашей истекающей кровью Родины. Сопротивление, жестокая борьба до после­дней капли крови каждого из нас — это единственное право, которое мы теперь имеем. Лучше умереть в бою, чем пол­зать перед врагом на коленях! Знайте и ни на минуту не забывайте, что фашистский плен — это тоже смерть, но смерть мучительная, унизительная и бесчестная для совет­ского воина! В тяжелой мы оказались обстановке — это верно. И выход из нее у нас с вами только один — через трупы гитлеровских захватчиков! Если каждый из нас осоз­нает это, мы разорвем кольцо окружения и снова, как и под Киевом, станем насмерть на новом рубеже!

Волжанов, зорко наблюдавший за бойцами, заметил, что с каждым новым словом комиссара выражение их лиц ста­новилось все более суровым и решительным. А комиссар Додатко уже спокойно и тоном, исключа­ющим, какие бы то ни было сомнения, добавил:

— Это я говорю вам, братцы, от имени нашей партии и великого нашего вождя Иосифа Виссарионовича Сталина…

— Никакой пощады фашистам! — вдруг крикнул один боец-кавказец.

— Драться, так драться, чего уж там!

— Смерть колбасникам!

— Пробьемся к своим, ведите нас, товарищи коман­диры!

Откровенная и глубоко искренняя речь комиссара Додатко сработала: заколебавшаяся четвертая рота готова была теперь двинуться в жестокий бой.

Перед самым выходом полка из гостеприимных садов над селом начал кружить немецкий самолет-разведчик. По приказу Волжанова строившиеся в походную колонну подразделе­ния снова рассыпались по садам и укрылись под деревьями.

— Раз «горбыль» приковылял, — жди «юнкерсов», — сказал комиссар Додатко.

— Да, когда появляется эта рама, беды не миновать, — согласился Волжанов.

«Рама» — двухфюзеляжный корректировочный самолет с поперечной перекладиной у самого хвостового опере­ния — несколько раз развернулась над крышами домов, бессовестно заглядывая в улицы и под деревья садов, и медленно удалилась. А через несколько минут с запада стал приближаться мощный, леденящий душу гул авиационных моторов. Быстро нарастая, он приводил в со­дрогание уже не только небо, но и землю… На белом фоне облаков «юнкерсы» шли своим излюб­ленным таранным строем — «воздушными свиньями», как прозвали его наши бойцы. Их было много, и шли они тяжело… Пройдя над первым селом, они разделились на две по­чти равные группы и атаковали одновременно оба села. Лежа под старой густой вишней, Волжанов увидел, как от флагманского звена отвалил самолет-вожак, качнулся с крыла на крыло и, пронзительно визжа, упал в пике. Почти у самых соломенных крыш хат от его брюха оторвалась черная свеклообразная бомба, и он резко перешел на бре­ющий полет. Уплотненная волна воздуха зашуршала о дю­ралевую обшивку фюзеляжа. Раздался взрыв на самой сере­дине улицы. Он взметнул огромный фонтан огня, смешан­ного с землей и дымом. Пламя жадно лизнуло крыши двух хат, и они сразу же загорелись. Охваченные страхом и паникой, по горящим улицам по­бежали женщины и дети; заревели в хлевах почувствовав­шие гибель коровы, завизжали свиньи; с криками разле­телись в разные стороны от села гуси, утки и куры; мед­ленно, но тревожно улетели в степь похожие на дирижаб­ли аисты. Почти все село уже полыхало огнем, а «юнкерсы» продолжали сыпать на него бомбы… Одна небольшая бомба взорвалась прямо перед окнами хозяйской хаты, другая — в конце ее сада, и горячая взрыв­ная волна, как тяжелым прессом, придавила Волжанова и Додатко к земле. Пламя от горевшей хаты длинными шлейфами тянулось в сад, хотя ветвей деревьев еще не касалось.

— Ой, люды добри! — вдруг закричала молодая хозяй­ка: — Маты моя в хати! згорыть, ой згорыть! Спасить ради бога! Рятуйтэ, (спасите) люды!

Волжанов вскочил на ноги и побежал к хате, у которой огонь прожорливо истреблял соломенную крышу и уже подбирался к сеням. Ворвавшись в сени, потом в первую комнату, лейтенант увидел на чистом земляном полу у печи пожилую женщину в луже крови. Она лежала навзничь с развороченной осколком головой и мертвой хваткой при­жимала к груди только что вынутую из печи гофрирован­ную буханку белого хлеба. Вслед за Волжановым в хату вбежал Караханов. Увидев женщину в крови, он растерянно остановился у ее ног.

— Бери скорей! — приказал Волжанов. — Промедлим, — сгорим здесь, как цыплята.

Они бережно вынесли мертвую женщину в сад и поло­жили под яблоней. Ко­миссар Додатко снял фуражку и, увидев на гимнастерке Волжанова сгустки крови, начал стирать их пучками травы и листьев. Молодая женщина заголосила, а ее мальчики, испуганно глядя на окровавленную бабушку, сквозь слезы бормотали только одно слово: «бабуся», «бабуся»… Их ник­то не утешал: никакие утешения в таком горе не могли бы им помочь… Отбомбившись, «юнкерсы» ушли, и гул их моторов, по­глощаемый расстоянием, стал постепенно гаснуть

Чем ближе подбегал Волжанов к селу, в котором отды­хала первая рота, тем больше он волновался. Всего полча­са тому назад здесь было два длинных и ровных ряда хат, небольших, белых и уютных, окруженных еще густокудрыми красавицами-вишнями и остроконечными тополями. И эти белые хаты, и вишни, и тополи — все это составляло широкую сельскую улицу. Теперь же на ее месте было два ряда лохматых прожорливых костров. Клубы пламени, схватывая друг друга в объятия, вихрем уносили с собой в небо большие клоки слежавшейся соломы, щепы и даже небольшие доски. Волжанов остановился перед огнем, соображая, какой стороной его лучше обойти, и вдруг увидел бежавшего из сада своего ординарца Квитко.

— — Ба! Товарыш лейтенант! Жывый? Оцэ добрэ! А мы думалы, шо вас там с зэмлэю змишало. Бачилы б вы, як волнувалась Людочка! Беги та беги, говорыть, узнай, чи живый, чи нэ поранытый лейтенант… А мэни и самому дуже хотилось збигать…

Пока они шли вдоль садов по узкой и гладкой, как асфальтовое шоссе, тропе, Николай Филиппович безумолку описывал ужасные подробности бомбежки села. Особенно тяжело было видеть в охваченных пла­менем домах маленьких детишек, которые беззаботно спа­ли в своих по-деревенски простых постелях. Их матери с самого рассвета находились в поле или на огородах, а те­перь, обезумевшие от горя, метались вокруг пожираемых огнем дорогих своих гнезд. Вот одна из них невыносимо жалобно голосит в саду у недавно вырытого окопа. Волжанов и Квитко подошли к ней. Она, вцепившись в свои растрепанные волосы, на коленях ползала вокруг троих маленьких покойничков. Два мальчика, один другого меньше, и совсем крошечная де­вочка с белыми кудряшками лежали рядом. Старшему мальчику в смуглый бок вонзился большой осколок; про­бив матрац, он вогнал в тело мальчика кусок ваты, кото­рый быстро промок алой кровью. Взъерошенные волосы мальчика были опалены огнем. Круглое курносое лицо его страдальчески перекосилось и, глядя на воющую мать по­тускневшими мертвыми глазами, казалось, спрашивало: «Эх, мамо, мамо! Що ж ты нас ны розбудыла?» Меньший мальчик и девочка, очевидно, были убиты в спины, пото­му что спереди никаких ранений не было видно. Их лица, напротив, были блаженно-спокойны, и, похоже, было на то, что они спят и вот-вот проснутся…

Дети, дети! Когда вы были живыми, вы и знать не хотели о какой-то далекой, блудной, ненасытной ведьме-смерти, которая подстерегала и уносила своими кочкова­тыми ручищами в землю только стареньких людей. Вы не предполагали, как пагубно и для вас знакомство с ней, и угодили под ее зазубренную, залитую людской кровью косу. Да, в самое тяжелое время родились вы. Если бы это от вас зависело, вы бы, конечно, подождали с при­ходом в этот извечно враждующий, озлобленный людс­кой мир…

Волжанов неумело утешил несчастную молодую мать, приказал ординарцу помочь ей похоронить малюток, а сам пошел дальше. И в других садах и дворах он слышал вы­ворачивающие душу вопли матерей, которые оплакивали своих убитых или сгоревших в огне родной хаты детишек. Люда бегала по садам, куда бойцы вытаскивали ране­ных женщин и детей, оказывала им первую помощь. Ра­боты было много, но она не просмотрела Владимира. Не выпуская из рук закручиваемого вокруг головы раненой девочки бинта, она громко крикнула:

— Володя, зайди сюда! — а когда он подошел к яблоне, под которой она работала, то от радостного волнения толь­ко и могла сказать: — Как я рада, Вовочка, что ты при­шел…

— Признаться, самолетов, которые пикировали на нас, я не боялся, но очень боялся тех, которые пикировали на вас.

Из соседнего сада через плетень перепрыгнул лейтенант Орликов. Волжанов отвел Орликова под соседнюю грушу, проло­жил на его карте дальнейший маршрут и начал уточнять боевую задачу роты, но в это время головной дозор донес по цепочке, что недалеко впереди на марше замечено до роты пехоты. Чья это была пехота? Куда и с какой целью она двигалась?

По дороге форсированным маршем, почти бегом, шла колонна пехоты в форме Красной армии.

— Командир маршевой роты младший политрук Жар­ков, — представился начальник колонны, — пополнение следует в тридцать седьмую армию для защиты Киева. Раз­решите узнать, с кем имею встречу? Глаза младшего по­литрука сверкали, как горячие угольки. Все лицо его, гряз­ное, все в дорожках стекавшего по нему пота, излучало, тем не менее, воинственное возбуждение, упорство и жаж­ду померяться с противником силой. Волжанову он сразу понравился.

— Вы имеете встречу с передовым батальоном тридцать седьмой армии, — сказал он — Так вы идете в Киев?

— Да. Я, правда, немного запоздал… К вам ведь не так-то просто пройти! Пришлось пробиваться через заслоны противника, — Жарков указал рукой на свою роту, как на доказательство того, что он действительно пробивался. А рота имела вид хоть и воинственный, но основатель­но потрепанный. До штатного численного состава в ней недоставало не менее одной четвертой части. Многие бой­цы и младшие командиры были с окровавленными и очень грязными повязками; воротники гимнастерок расстегнуты, на головах — пилотки вместо касок, трофейные автоматы вместо отечественных винтовок висели на ремнях почти у каждого, в том числе и у самого Жаркова

Волжанов приказал вызвать санинструктора и спросил Жаркова:

— Почему у вас не отечественное оружие?

— Когда мы выезжали из Чугуева, нам выдали только по одной винтовке на отделение, Эти трофейные автоматы мы реквизировали у фрицев. В бою, конечно… Когда меня в Харькове выписывали из госпиталя, — рассказывал Жарков, — врач-хирург порекомендовал мне попросить у командования краткосрочный отпуск и не­много отдохнуть после лечения где-нибудь в тылу. Но я категорически отказался от тыла. Что мне делать в тылу, сами посудите? Я ведь фронтовик с самой границы! Да и разве можно усидеть в такое горячее время в тылу? Назна­чили меня политруком этой вот маршевой роты. Подоспел я к ней в Чугуев за пять минут до отхода эшелона. Наш эшелон дошел только до Ахтырки. А там припожаловали «юнкерсы» и превратили все наши вагоны в щепы. Прав­да, людей мы с командиром вовремя рассредоточили, а сам командир… Похоронили мы командира и всех убитых бойцов, сдали коменданту города раненых, выклянчил я у него десятка два винтовок и один дегтяревский пулемет и повел уцелевших в Киев пешим порядком. Километров пятнадцать отсюда столкнулся я с колонной немецких мо­тоциклистов. Откуда они взялись, черт их знает! Выяснять было некогда. Организовал я засаду. Эх, и всыпали мы фашистам! По самое по первое число. Немногие успели удрать. Особенно удачно полоснул наш пулеметчик Ваня Грачев. Да вы его работу, может, еще увидите в другом деле… Подобрали мы трофеи: автоматы, шоколад, консер­вы, их шнапс, сигареты, губные гармошки…

— Зачем же вы пробивались в Киев? — спросил Волжанов — Ведь Киев отрезан.

— Ну и что же, что отрезан? Я уверен, что Киев не будет сдан, — Жарков немного подумал и, понизив голос, доба­вил: — Это же Киев! Кто же позволит сдать его фашистам?

Волжанов внимательно посмотрел на смелого политру­ка, дымившего вонючей немецкой сигаретой. Волжанову стало как-то не по себе: не то больно, не то стыдно перед Жарковым и перед его бойцами… Когда Волжанов привел Жаркова к командиру полка, подполковник Шевченко очень подробно расспрашивал об обстоятельствах его встречи с противником, потом спросил:

— На какой речушке вы дали им бой? — спросил Шев­ченко, пододвинув к Жаркову планшет с картой.

— Супой называется эта речушка. — Жарков показал ее на карте. — Противник торопится закрепиться на обоих ее берегах. Но на этом, западном, я думаю, он оставляет толь­ко заслоны.

Шевченко переглянулся с комиссаром Лобановым и на­чальником штаба Казбинцевым.

— Случилось то, чего я больше всего боялся, — сказал он с тяжелым вздохом. — Противник захлопнул крышку котла и теперь готовится к нашим ударам изнутри по этой крыш­ке.

2. На реке Супой

В полдень, за четыре километра до реки Супой, лейте­нант Орликов развернул головную походную заставу и за­вязал бой с боевым охранением противника. Выбив его из расположенного на западном берегу реки села, Орликов донес, что на восточном берегу наблюдается большое пе­редвижение войск. Село раскинулось вдоль реки в километре от ее бере­га. Когда Волжанов с комиссаром Додатко пришли на ко­мандный пункт первой роты, Орликов сказал:

— Нам надо учиться у немцев выбирать позиции для обороны.

Волжанов внимательно осмотрел луг в бинокль. Весь он был низко скошен, выглядел просохшим и твердым, но во многих местах между облепленными кочками, в небольших ямках, поблескивали лужицы. От недавно убранных немца­ми копен сена остались только круги, изжелта-белые, про­росшие чахлыми стеблями осоки. Противник подготовил этот луг как полигон для стрельбы по движущимся целям. Перед самым урезом воды луг слегка приподнимался, образуя прибрежный гребень с мелкими кустами лозняка, между которыми холодно и зловеще сверкала лента реки. Противоположный берег тоже соединялся с узкой полосой луга, но там было несколько высоток, господствовавших над всей поймой. В районе этих высоток Волжанов заме­тил искусно замаскированные орудия. Пехотных позиций он обнаружить не смог.

— Где же они положили пехоту? — спросил он, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Я попробовал с ходу выйти к речке, — сказал Ор­ликов, — но этот вот лозняк, что у самой воды, так ош­парил огнем, что я вынужден был отползти к селу и око­паться.

Волжанов еще раз внимательно осмотрел лозняк, но ни­чего подозрительного не заметил. Поворачивая голову все больше вправо, он увидел только обугленные култышки свай сожженного моста. Волжанов опустил бинокль и вопросительно посмотрел на комиссара Додатко.

— Да, Владимир Николаевич, — согласился комиссар, — не сладко нам здесь будет. Рассчитывать придется только на плотность артиллерийского огня и отчаянную реши­мость наших людей пробиться любой ценой… Но боепри­пасы нам надо экономить, потому что никто их нам не пополнит. Остается только наша решимость…

Когда комиссар ушел, Волжанов сказал, что в этом ам­баре будет и КП батальона. Через несколько минут телефоны были установлены и Волжанов доложил командиру полка обстановку перед своим батальоном. Шевченко молча выслушал и тяжело вздохнул.

— Такая же обстановка и перед всем полком, — сказал он. — До подхода главных сил дивизии я решил провести разведку боем. Для участия в этой разведке боем выдели по одному взводу от каждой роты. Сигнал для начала на­ступления — зеленая ракета. И не забудь усилить эти взводы станковыми пулеметами.

Тишина над широкой поймой реки Супой, казалось, за­стыла на вечные времена… На восточном берегу, в расположении противника, что-то вдруг звонко щелкнуло, потом треснуло, и над притих­шей поймой тяжело и неуместно повис голос немецкого рупориста:

— Тофарищ зольдатн, официрн, комиссарн! Послюшайт сфотка верховный командований германски армее… — бе­зобразно коверкая русские слова, немец весело сообщил, что германские вооруженные силы заняли Ленинград, Смо­ленск, Калинин, Брянск, Орел, Курск, Харьков и из даль­нобойных орудий обстреливают Красную площадь в Мос­кве; что всюду части Красной армии складывают оружие к ногам победителей и организованно отправляются в плен; что Советское правительство бежало из Москвы за Урал, а сам Сталин и Молотов улетели к евреям в Америку; что упорствуют лишь войска Юго-Западного фронта в киевском «котле», но их положение уже безнадежно. — Ви здэсь опманут есть жидофски комиссарн. Не слюшайт йюдн комиссарн! Сдавайс ф плен или — капут! Фсем есть капут!

После этой страшной угрозы ударил оглушительный марш. Алло, алло! — снова закричал немец. — Фюрер Адольф Гитлер фчера по радио скасаль: «Фсе рюски зольдатн и официрн после освобождений от жидофски болшевисмус будут получайт у себья на родина рапота и хлэп».

И — снова оглушающий марш… Сила этого пропагандистского удара состояла в том, что в осно­ве его была страшная правда: германские войска развивали стремительное наступление в глубь нашей страны, отрезая пути отхода большим группировкам советским войск…

Перебегая от амбара к амбару, от погреба к погребу, Волжанов оказался на огневых позициях пулеметной роты. Он догнал комиссара, когда тот подходил по траншее к последним двум расчетам. Они уже закончили маскировку дерном своих пулеметов и на дне пахнувшего свежей зем­лей окопа, окружили комиссара. Хорошо знавший каждого воина своего батальона, Додатко удивленно посмотрел на стоявшего в сторонке пулемет­чика, которого никогда раньше в пулеметной роте не видел.

— А это кто такой? — спросил он командира отделения младшего сержанта Смелянского.

— Это, товарищ комиссар, первый номер пулемета крас­ноармеец Грачев.

— Грачев? Откуда он взялся? Да еще в таком виде…

Новичок подошел поближе. Вид его не случайно на­сторожил комиссара. Как немец, светлоголовый, он был одет в немецкий серо-зеленый френч без погон, с засу­ченными рукавами, подпоясан нашим командирским рем­нем с плечевыми портупеями. Брюки на нем были тоже наши, красноармейские, а сапоги с короткими и широ­кими, как воронки, голенищами, за которыми торчали четыре трофейных рожка от автомата, были немецкие. При стойке «смирно» пулеметчик очень напоминал раз­ряженного «кота в сапогах». Правда, не хватало только усов и хвоста. Но комиссару было не до сказок: Грачев своим нарядом напоминал ему реального, сегодняшнего немца-завоевателя.

— Нихт ферштеен руссиш, геноссе комиссар (не пони­маю по-русски, товарищ комиссар), — сказал «немец» про­стуженным басом, и Додатко невольно отшатнулся от него, а пулеметчики дружно рассмеялись. Засмеялся и Волжанов, вспомнивший рассказ Жаркова о подвиге пулеметчи­ка из маршевой роты.

— Что за шутки, комбат? — обиженно спросил комис­сар, глядя то на смеющегося Волжанова, то на серьезную рожу новоявленного «немца».

— Ну, довольно, Грачев, — приказал Волжанов, подав­ляя в себе внутренний смех. — Пошутили и довольно! — И к комиссару: — Это, Денис Петрович, пулеметчик из маршевой роты, которая в Киев пробивалась.

— А, значит, он из воинства Жаркова? — комиссар по­жал руку Грачеву и добавил: — Слышал, слышал, как ты из своего «максима» пощекотал фашистов.

Грачев довольно засмеялся и спросил:

— Как, товарищ комиссар, гожусь я во фрицы?

— Да, артист ты — хоть сейчас на сцену… Только вот сцена у нас не для спектаклей. Понимаешь? А впрочем, знаешь что? Ты только одну фразу знаешь по-немецки?

— Найн, ихь заге гут дойтш, геноссе комиссар (нет, я говорю хорошо по-немецки, товарищ комиссар) — быстро пролопотал Грачев. Пулеметчики снова рассмеялись.

— Где это ты нахватался немецких фраз? — спросил комиссар.

— Я родом из Линева. Есть такое большое село в Ста­линградской области. На реке Медведице оно. А Медведи­ца — приток Дона… В этом Линеве — сплошь немчура. Нас, русских, было всего несколько семей. Сейчас, правда, там больше эвакуированных хохлов с Украины, немцев же эвакуировали еще дальше — в Казахстан. Так вот… Рос я с немецкими пацанами, с нашими, конечно, а не с этими вот мерзавцами… — Грачев кивком взлохмаченной головы указал в сторону противника.

— Понятно, товарищ Грачев, — сказал комиссар, заду­мавшись, — Вот что, пулеметчик, хотел я сорвать с тебя это партизанское оперение, но подумал и решил: оставай­ся в нем. Может, еще придется партизанить, понимаешь?

— Есть оставаться в этом партизанском оперении!

Трах, трах, трах, трах, трах… — Чуть выше соломенных крыш, как воздушная телега, но только с двумя висящими колесами, тарахтел тихоходный советский самолет «У-2».

— Смотри, ребята, кукурузничек к нам притарахтел! — крикнул кто-то из бойцов. — И верно, хлопцы! Это же наш «У-2»! Как он, голубчик, сюда пробился? И вдруг над всей позицией взметнулись вверх каски, пилотки, сапер­ные лопатки, послышались крики «Ура!»

А смелый «кукурузник» покружил над селом, потом сни­зился до самых окопов и выключил мотор.

— Держитесь, братишки! Пробивайтесь на восток! Сил у нас много… — кричал, высунувшись из-за борта само­лета почти до пояса, пассажир, сидевший сзади пилота. Он сдвинул на лоб массивные очки, приветливо помахал рукой и начал бросать вниз белые пачки, которые мгно­венно разрывались на ветру в массу лепестков. Потом он высунул за борт древко, на котором волнисто заиграло алое знамя с силуэтом Ленина… За рекой застрочили пулеметы, и к самолету сплошны­ми цепочками потянулись разноцветные светлячки-пули. Но все они не достигали цели: необычно низко находи­лась эта воздушная цель. Не обращая внимания на стрельбу противника, бойцы начали ловить в воздухе опускавшиеся листовки, а «куку­рузник» снова включил мотор, по-прежнему монотонно за­тарахтел, прощально качнулся с крыла на крыло и полетел к немцам. Летая там над самой землей, он начал выбра­сывать на головы фашистов что-то черное и тяжелое. На земле, на огневых позициях противника, начали рваться гранаты. Эта отчаянная смелость советских летчиков была настолько ошеломляющей, что немцы, чтобы не обнару­жить себя и свои огневые точки, прекратили огонь. Вос­пользовавшись этим замешательством врага, неуязвимая «воздушная телега» долго еще «плавала» над позициями противника и бросками гранат показывала нашим артил­леристам его огневые точки… Стихийный бурный восторг советских пехотинцев оста­новить было невозможно. Все кричали, пели, свистели, махали, кто чем попало, одним словом, ликовали.

— Ур-р-ра кукурузничку! Бей гадов! На нашу долю меньше останется. Смотри, как швыряют! Вот это молодцы, вот это ге­рои!

Наконец, немцы опомнились и начали настоящую охо­ту за русской «фанерной этажеркой», которая причинила им столько бед. Сплошной треск пулеметов и автоматов заполнил всю степь за рекой. Целый рой трассирующих пуль, казалось, прошивал тихоходную машину, кружившую над вражескими окопами… Но вот выхлопы отчаянного «кукурузника» стали быс­тро удаляться и затихать, а вскоре и совсем пропали.

Комиссар Додатко развернул листовку и громко, чтобы слышно было и в дальних окопах, начал читать:

Славные защитники Киева! Дорогие друзья! Вы с честью выполнили свой долг перед родной советской Ук­раиной, ее народом, перед всей нашей Матерью-Роди­ной. Два месяца насмерть стояли вы у стен города. Два месяца загоняли вы в могилы презренных фашистских захватчиков. Сто тысяч полегло их там! Эти сто тысяч никогда больше не поднимутся для разбоя. Этим своим подвигом вы подарили Отечеству нашему два месяца драгоценного времени для мобилизации сил, для накоп­ления резервов, спасители Отечества! Стоя насмерть у Киева, вы отвели на себя жестокий удар, занесенный врагом на славную нашу столицу — Москву. Из-за вашей легендарной стойкости Гитлер был вынужден повернуть танковый таран Гудериана с московского направления на юг. Войска нашего Юго-Западного фронта оказались под угрозой окружения. Возможно, врагу удастся отрезать вас от нашего тыла. Но будьте, как всегда, мужественны в резко меняющейся боевой обстановке, дорогие наши братья и сестры! Не поддавайтесь панике! Паника — это самое опасное оружие врага нашего. Не слушайте рос­сказни Геббельса и его подручных! Помните главное: вас здесь, на восточном побережье Днепра, больше, чем нем­цев. Окружая вас, они сами боятся быть окруженными.

Родина шлет вам помощь. Линия фронта на востоке недалеко от вас. Смело атакуйте фашистов и организо­ванно пробивайтесь на восток! Не щадите ни одного ма­лодушного в своих рядах! Свой трус и паникер теперь опаснее фашиста. Не забывайте, что спасение для нашей Родины теперь в одном — в поголовном истреблении фа­шистских мерзавцев, топчущих нашу советскую землю, насилующих наших жен и сестер, угоняющих в рабство наших подростков. Истреблять фашистскую нечисть мож­но и нужно везде и всюду, в том числе и в окружении. Товарищи бойцы, командиры и политработники Юго-Западного фронта! Беспощадно громите гитлеровских разбойников! Родина никогда не забудет вашего подвига! Смерть немецким оккупантам!

Главное командование

Юго-Западного направления».

Сентябрь 1941г., г. Харьков

— Вот фрицы! — возмущенно сказал Смелянский. — Брехали, что и Харьков давно взяли…

— Брехать они мастера, — Комиссар улыбнулся и начал читать напечатанную на обороте листовки самую свежую сводку Совинформбюро. Закончив чтение сводки, он крикнул: — Ро­дина с нами, товарищи! Фашистские радиобрехуны в од­ном только правы: мы с вами оказались в очень тяжелом положении… Но мы пробьемся к своим! Пробьемся или геройски погибнем. Плен у фашистов — это тоже смерть, только смерть мучительная, рабская, позорная смерть тру­са или изменника!

— Пробьемся, товарищ комиссар! — ответил за своих бойцов сержант Смелянский.

Высоко над широкой кочковатой поймой реки зеленая ракета описала траекторию, и сразу же девять взводов пе­хоты, рассредоточившись по всему участку полка, пошли в наступление. Бойцы молча перебегали от одной высокой кочки к другой и, падая на животы, изготавливались к стрельбе. Изредка они стреляли по прибрежным кустам лозняка. Но кусты упорно молчали. Артиллерия противни­ка, находившаяся на огневых позициях за рекой, тоже не открывала огня. Противник, видимо, понял цель этого де­монстративного наступления русских и не выказывал сво­ей огневой системы. Однако смертники, сидевшие в кус­тах лозняка, имея за спинами глубокое русло реки, а перед собой — все ближе и ближе сверкающие русские штыки, не выдержали и застрочили панически длинными, захле­бывающимися очередями. Волжанов, Додатко, Ребрин, Ор­ликов и Жарков, внимательно наблюдавшие из амбара за ходом наступления своих взводов, заметили, что из кустов через каждые 100—150 метров бил станковый пулемет.

— Хитрят фашисты, — сказал Орликов, не отрываясь от бинокля в дыре крыши. — По мне лупили гораздо гуще.

— Что-то Хромсков сильно отстал от своего взвода, — заметил Жарков, — Как же он может командовать на та­ком расстоянии?

Бойцы взвода Хромскова быстро продвигались вперед на уровне всех других взводов полка, а сам Хромсков, далеко отстав от бойцов, лежал за самым большим болот­ным холмиком и что-то истерически кричал командирам отделений, которые иногда оборачивались назад, не пони­мая, чего от них требует командир взвода. Один из них, сержант Кустов, вскочил на ноги и быстро побежал назад, к Хромскову. Короткая пулеметная очередь из кустов при­шлась ему в спину, и он, как срезанный ударом острой косы стебель подсолнуха, упал лицом в лужицу.

— Ну, Хромсков, на этот раз тебе несдобровать! — процедил сквозь зубы комиссар Додатко.

Хромсков, будто услышав угрозу комиссара, сделал не­сколько перебежек. Прижимаясь к земле, он подполз к Кустову, попытался перевернуть его бездыханное тело, потом оставил его на месте и сделал еще перебежку. В это время в воздухе на несколько секунд повисла жел­тая ракета — сигнал к отходу. Прикрывая друг друга ог­нем, подбирая раненых, отделения начали медленно отхо­дить на исходный рубеж. Сержанта Кустова и еще нескольких бойцов из других батальонов похоронили в общей могиле у сельской церк­вушки. После похорон Волжанов и Додатко вызвали на командный пункт батальона поочередно всех бойцов отде­ления Кустова. Все в один голос утверждали, что их ко­мандир погиб по вине младшего лейтенанта Хромскова.

Вызвали Хромскова. Он ожидал этого и прибежал уди­вительно быстро.

— Доложите, Хромсков, при каких обстоятельствах по­гиб сержант Кустов! — приказал комиссар.

— Видите ли…

— Без всяких «видите ли»! Мы-то видели…

— Гм… — Хромсков пожал плечами. — Дело в том, това­рищ комиссар, что за сержантом Кустовым и раньше замеча­лась боязнь… И сегодня он не выдержал, побежал назад…

— Враки! — прервал Жарков.

— Подождите, товарищ Жарков, — сказал спокойно ко­миссар, — не надо горячиться.

Хромсков заметил, с какой ненавистью смотрели на него все присутствовавшие в амбаре командиры. Он понимал, что на этот раз командир и комиссар батальона могут рас­правиться с ним строго по законам военного времени, а по неписаным законам окружения — просто расстрелять. И он стал заискивать:

— Правда, могло быть, что сержант что-то хотел мне доложить или спросить…

— А где вы были в тот момент? — Комиссар в упор буравил воспаленными черными глазами маленькое белесое лицо Хромскова.

— Я находился от взвода на расстоянии слышимости го­лоса…

— Так почему же никто из взвода не слышал вашего голоса?

— Стрельба, знаете, множество команд… Комиссар, не отводя буравящего взгляда от Хромскова,

вдруг спросил его совершенно о другом:

— Давно я уже вас знаю, Хромсков, а до сих пор никак не пойму одного: просто трус вы или что-нибудь похуже? Кто вас таким воспитал?

— Вы, товарищ старший политрук, хорошо знаете, что я пензенский сирота, — на маленьком белесом лице Хромскова появилась страдальческая гримаса.

— Это-то я знаю, потому именно и удивляюсь: ведь сироты хорошо воспитываются нашей советской властью. Я много видел детских домов.

— Я не был в детском доме, а рос и воспитывался у дедушки. Почти до двадцати лет ходил в лаптях и лыком подпоясывался. Еще мальчонкой я участвовал в ликвидации кулачества. Так что за мою социальную сторону вы можете быть спокойны. — Хромсков заносчиво приподнял голову. — Правда, в институтах я не учился, как некоторые из присут­ствующих, а кое-какую грамоту жизни постиг. В армии я с рядового бойца. Одиннадцатый год служу честно и напря­мую скажу, что нигде еще меня так низко не ценили…

— Ах, вот оно что! — Додатко прищурился. — Тогда все ясно: недовольство карьерой… А при чем тут сержант Ку­стов? Его-то зачем вы погубили?

— Я ему не приказывал бежать назад…

— Ну, хватит, Хромсков! — комиссар побагровел от воз­мущения. — Идите! Когда Хромсков вышел из амбара, Додатко долго еще не мог успокоиться.

— Этот негодяй может наделать нам много еще подло­сти при удобном случае, — сказал политрук роты Жар­ков, — Это всегда надо иметь в виду.

— Да, — согласился Додатко. — Я, товарищи, схожу сейчас к комиссару полка: надо посоветоваться.

На командном пункте командира полка Додатко уви­дел странную картину. Перед командиром, комиссаром и уполномоченным особого отдела посреди церковной сто­рожки стоял ординарец Глазкова. Весь в поту и грязи, осунувшийся и почерневший, он суетливо вытаскивал из-за пазухи пакет. В углу сторожки со связанными руками сидел на кирпичном полу гражданский человек с широ­кой лысиной на голове и тяжелым взглядом схваченного преступника.

— Ба! Да это же доктор! Ух, какой вы смешной, Лободенко, в этом оперении!

Лободенко с кислой гримасой посмотрел на вышитую звезду на рукаве комиссара, но выше взгляд не поднял.

Ознакомившись с содержанием пакета, Шевченко пере­дал его комиссару Лобанову и приказал ординарцу доло­жить, при каких обстоятельствах был задержан Лободенко.

— Дело было так, товарищ подполковник… При въезде в одно село, мы по приказу младшего политрука Хижняка спешились. Кречетов увел лошадей к ферме, а мы с млад­шим политруком пошли по дворам. В одном саду тетка рассказала нам, что утром один отставший от своей части командир с гадючками на петлицах переоделся у старика, ее соседа, в цивильную одежду и пошел полевой дорогой в сторону Днепра. И старик подтвердил это. Он показал нам военную форму с гадючками, Мы ее, само собой, рек­визировали, сели опять на лошадей и вдогонку. Только через три села, мы настигли доктора. Когда он заметил погоню, то сразу свернул с дороги и удрал в балку. Мы, само собой, догнали его и арестовали. Потом приконвоировали в село. Туда, в аккурат, въехал особый отдел диви­зии. Младший политрук Хижняк доложил майору, их на­чальнику. А начальник очень быстро организовал заседа­ние военного трибунала. Приговорили доктора к расстре­лу. Потом майор приказал нам связать его и доставить к вам. Вот и все, товарищ подполковник.

Тяжело вздохнув, Шевченко поблагодарил ординарца за добросовестную службу. К осужденному подошел комиссар полка.

— Лободенко, о чем вы думали, решаясь на такой по­зорный шаг? — спросил он строго. — Только откровенно. Теперь вам ведь все равно…

— Это я понимаю, товарищ комиссар. — Еще не ста­рый по годам, Лободенко выглядел почти развалиной: смертный приговор делал свое разрушающее действие. — Я, признаться, решил, что раз мы окружены, то сопротив­ляться уже бесполезно, все равно всех нас перебьют. К тому же я не видел, во имя чего я должен отдать жизнь… Я ведь врач, а эта специальность хоть при немцах, хоть при турках — нужная специальность…

— Так вы что же, немцев собирались лечить?

— Гм… Почему немцев? У них свои врачи есть, а для меня и русских больных достаточно…

— В приговоре указано, что вы являетесь выходцем из семьи торговца. — Это правда?

— Да. Мой батя до революции имел в Житомире самую лучшую аптеку.

— А почему вы это от нас скрывали?

— Понятно, почему скрывал… — Лободенко изобразил на лице многозначительную ухмылку. — Кому это при со­ветской власти захочется афишировать свое купеческое происхождение?

— Это, пожалуй, верно, — согласился комиссар и пе­реглянулся с командиром полка. — Значит, вы уже похо­ронили советскую власть, надеялись, что в ближайшее время не только Украина, но и вся Россия станет колони­ей Германии лет эдак на тысячу, как уверяет весь мир Гитлер?

Лободенко, не поднимая голову, молчал. Организацию казни Шевченко и Лобанов возложили на начальника штаба и командира комендантского взвода. Комиссар Додатко доложил о недостойном поведении в бою Хромскова. Лобанов дал согласие сразу же после рас­стрела Лободенко на партийном собрании роты исключить Хромскова из партии.

— Только за дальнейшим его поведением смотрите в оба! — предупредил он Додатко.

За селом, прямо в степи, вокруг зияющей черной пас­тью ямы выстроились шестнадцать отделений бойцов и почти весь командный состав полка. Все затихли. Многие узнали быв­шего полкового врача и недоуменными взглядами спраши­вали друг друга, почему это его одели в гражданскую одежду?

Лобанов и Глазков подошли к осужденному и стали ря­дом с ним.

— Товарищи бойцы и командиры! — крикнул комиссар, гневно и вместе с тем брезгливо сморщив свой острый нос с бородавкой, — У этой позорной ямы — бывший старший врач нашего полка Лободенко. — Гул удивления прошел по рядам, — Все вы его знаете. В то время, когда все честные советские люди, в том числе и вы все, не щадят своих соб­ственных жизней в борьбе с фашистами за честь и свободу Отечества… Этот мерзавец в самый тяжелый момент дезертировал, обменял военное обмундирование на граждан­скую одежду и бежал в Киев, где собирался с приходом немецких оккупантов поступить к ним на службу в качестве врача. Не подумайте, товарищи, что это был необдуманный поступок, совершенный им в тяжелой обстановке окруже­ния. Нет! Этот негодяй всю свою сознательную жизнь при советской власти маскировался под честного советского че­ловека и тщательно скрывал, что до революции вместе с папашей занимался в Житомире крупной торговлей. Пре­зренный осколок уничтоженного советской властью эксплу­ататорского класса дождался своего часа и поднял голову…

— Ах, сволочуга! Купчина проклятый! — полетело по рядам из уст в уста — Расстрелять гадину!

И взыграл людской гнев, бурлящий, неудержимый и страшный… Масса бурлила долго. А мертвецки белая лы­сина осужденного дезертира, казалось, побелела еще боль­ше и покрылась тускло блестевшими каплями пота. Когда комиссар полка понял, что говорить что-нибудь дальше нет необходимости, он отошел в сторону, и Глазков стал неторопливо, громко читать приговор военного трибу­нала. Когда он прочитал первую фразу: «Именем Союза Со­ветских Социалистических Республик», люди вздрогнули, смолкли и подтянулись. После последней фразы: «Приговор привести в исполнение немедленно», которая прозвучала как приказ военного трибунала, приказ Родины, комиссар Ло­банов еще раз изучающим взглядом обвел весь строй и громко спросил:

— Кто желает привести приговор в исполнение? Из строя послышалось много голосов желающих. Из глубины строя к Волжанову протискался боец Чепуркин. Вид у него был как у драчуна, готового броситься в бой первым.

— Товарищ комбат, скажите комиссару, пусть меня на­значит! — сказал он требовательно. — Я эту скотинку окуну в яму одним выстрелом. Через батайский семафор, как говорят у нас в Ростове. Только подошвами мельк­нет, падлюка!

Волжанов подошел к Лобанову и попросил назначить Чепуркина для исполнения приговора. Лобанов согласился и кивнул Чепуркину. Подойдя к осужденному, Чепуркин грубо повернул его лицом к яме, отошел назад и навскид­ку выстрелил из винтовки в затылок, из которого ударила тонкая струйка крови. Лободенко, мгновенно сломавшись в коленях, действительно «нырнул» в яму, мелькнув подо­швами…

— Послужи теперь своему Гитлеру, падлюка! — проце­дил сквозь зубы Чепуркин.

Долго еще в тот день шли разговоры о казни изменника Родины. Все сошлись на том, что лучше с честью пасть в бою с врагом, чем быть расстрелянным отечественной пу­лей. А исполнитель приговора Павел Чепуркин, сидя в ок­ружении бойцов своего взвода, сказал:

— Если бы у меня была не одна, а три жизни, я бы согласился три раза заткнуть своим брюхом амбразуру не­мецкого дзота, но только не подставить башку свою своей, русской пуле. — Заметив удивленные взгляды бойцов, он добавил: — Что, не верите? Курва буду!

Все дружно рассмеялись…

А через полчаса парторганизация первой роты исклю­чила из партии младшего лейтенанта Хромскова. Комму­нисты выступали коротко, но зло, потому что подлый по­ступок Хромскова возмутил всех. Перед голосованием сло­во взял присутствовавший на собрании комиссар Додатко. Строго посмотрев на Хромскова, он сказал:

— Товарищи коммунисты, это верно, что мы с вами отрезаны от Родины. Я не хочу провести аналогию между поступ­ком Хромскова и преступлением Лободенко. Но я счи­таю, что если Хромсков способен на поле боя спрятаться за спины своих товарищей, а потом так цинично и подло их же обвинить в трусости, то нет никакой гарантии, что при осложнившихся обстоятельствах он не последует примеру Лободенко. Говорят, от трусости до измены один шаг, а я бы сказал, что один сантиметр. И хотя мы не передали Хромскова в военный трибунал, это не значит, что мы должны терпеть его в своих партийных рядах. Он случайный человек в партии и должен быть изгнан из ее рядов!

Несмотря на потери, которые дивизия понесла на мар­ше от непрерывных бомбежек и обстрелов с воздуха, к месту прорыва она подошла почти удвоившейся, так как многие части, подразделения и группы из состава отходив­ших с севера 5-й и 21-й армий, потеряв связь со своим вышестоящим командованием, вливались в дивизию с во­оружением и техникой. Вместо трех стрелковых полков в ней теперь было пять, вместо двух артиллерийских — три. А пополнение все подходило и подходило…

Командир дивизии генерал-майор Дубнищев, пожилой, но еще пышущий здоровьем человек, тоже потерявший связь со своим начальством, принял на себя командование всеми подтягивавшимися к месту прорыва войсками. Он твердо был уверен, что без серьезных потерь «протаранит» еще не стабилизировавшуюся оборону противника на реке Супой. С шумом ворвавшись в церковную сторожку, он больно стукнулся головой о каменный свод в двери. Полевая гене­ральская фуражка слетела на пол. Шевченко поспешил под­нять ее, но генерал опередил его. Бросив фуражку на стол, Дубнищев хрипловатым, но властным голосом спросил:

— Ну что, Шевченко, все рекогносциируешь местность? Давно бы уже со своими чудо-богатырями пробил мне до­рогу, так нет, остановился и колдуешь над какой-то жал­кой лужей, — он ткнул указательным пальцем в разложен­ную на столе карту. — Докладывай, что тут у тебя под носом делается!

— Главная трудность, товарищ генерал, — доложил Шевченко, — это местность, на которой придется делать прорыв, — топкий километровый луг. В конце это­го луга, по восточному берегу реки, противник через каж­дую сотню метров поставил станковый пулемет, а на том берегу сосредоточил артиллерию разных калибров и мино­меты. На нашей стороне противник все пристрелял, даже успел убрать мешавшие ему копны сена. Надо предпри­нять какой-нибудь умный маневр, а не лезть прямо на рожон. Я тут кое-что подработал…

— Подработал, подработал! — перебил Дубнищев. — Только и знаешь, что подрабатываешь, глубокомысленный ты академик… Воевать надо, а не подрабатывать! Ты что забыл, что время учебы кончилось двадцать второго июня?

…Дубнищев служил в царской армии солдатом, когда в России одна за другой прокатились две революции. Будучи молодым расторопным парнем, он сначала был выбран в полковой солдатский комитет и взводным ко­мандиром. Во время организации Красной армии его на­значили командиром роты. Воевал он за Советскую власть, не щадя живота своего. Большой личной гордостью его было то, что на восточном фронте он плечом к плечу сражался с Чапаевым и по его представлению из рук са­мого Фрунзе получил орден Красного Знамени. Но годы шли, и законная эта гордость незаметно для самого Дубнищева перешла в глубокое его убеждение в том, что он — образец совершенного военачальника, прошедшего такую практическую школу войны, перед которой любая военная академия ничто, «потешная школа», как он любил выражаться. От каждого предло­жения кадровиков поехать на учебу он отмахивался, как от назойливой осенней мухи. Но эти предложения со временем стали повторяться все чаще и все в больших инстанциях. В результате он превратился в жгучего про­тивника «теоретической возни» и в фанатичного при­верженца «практического кипения командира в гуще войск». И тех своих подчиненных командиров, которые рвались на учебу в академии, он одергивал в самой грубой и бранной форме. Правда, кадровики вырывали таких командиров из его цепких лап. И самого его года за два до войны под угрозой снятия с должности зас­тавили-таки «пройти» какой-то ускоренный академичес­кий курс…

К тем молодым командирам, которым в свое время уда­лось вырваться от Дубнищева в академию, принадлежал и Шевченко. Он знал, что Дубнищев не простил ему само­вольства, и видел в этом причину того, что при каждом удобном случае он обзывает его «глубокомысленным ака­демиком».

— Мой командный пункт будет здесь, — сказал Дубнищев, присаживаясь к карте. — Адъютант, командиров и комиссаров полков — ко мне! — Находившийся за дверью адъютант приоткрыл дверь, громко крикнул: «Есть!», и зак­рыл дверь. Дубнищев уткнулся в карту, теребя густую, красиво се­деющую шевелюру. Долго он так сидел, не предложив сесть командиру и комиссару полка.

— Вправо и влево по реке я направил разведчиков, — доложил Шевченко. — Возможно, найдут брод…

Генерал пропустил это мимо ушей. С минуту он еще смотрел на карту, потом стукнул по ней крепко сжатым кулаком и твердо сказал, как будто пришил:

— Р-р-раздавлю! Численным превосходством раздав­лю! — Под ударом его кулака длинные и тонкие доски сто­ла прогнулись, но сразу же упруго выпрямились.

Увидев опасную решимость комдива, Шевченко попро­бовал ее поколебать, пока она не стала безоговорочным приказом.

— Надо подождать, товарищ генерал, результатов раз­ведки, возможно, там и местность будет более подходящей для прорыва, и плотность огня в обороне противника меньше. Взвесим все…

— Некогда уже ни разведывать, ни взвешивать! — пре­рвал его Дубнищев. — Ты что, хочешь, чтобы противник выиграл время и еще больше укрепился? Да военный совет шкуру с меня снимет с головой в придачу. Ты посмотри, какая силища в наших руках! — Дубнищев встал из-за стола и, взяв Шевченко под руку, подвел его сначала к окну в сторону реки, потом к окну в сторону степи. — Видишь?

Все окопы на огородах и в начале луга были заполнены бойцами до отказа, а из степи бесконечными колоннами подходили войска.

Первыми в сторожку вошли командиры и комиссары артиллерийских полков — люди более точные и собран­ные, чем пехотинцы.

— Гнедич! — обратился генерал к одному из моложавых полковников с белорусским типом лица. — Моего артил­лерийского бога еще в Киеве вызвали в штаб, и до сих пор его нет. Возьми всю артиллерию моей группировки в свои руки, но только крепко и быстро! Понял?

— Есть, товарищ генерал! — ответил Гнедич и поздоро­вался с Шевченко как со старым знакомым. Их служебные дороги не раз уже расходились и снова сходились. Гнедич быстро вышел. В сторожку втиснулась большая группа командиров и комиссаров стрелковых полков, ко­торым Дубнищев поставил задачу коротко и просто: после артподготовки атаковать противника, засевшего в прибреж­ном лозняке, сбросить его в реку, форсировать ее и занять плацдарм на восточном берегу. Сигнал для атаки — крас­ная ракета.

Недалеко в степи ахнуло одиночное орудие. Столб грязи, огня и дыма взметнул за кустами лозняка.

— Перелет, — сказал Дубнищев сам себе, — А ну-ка, давай второй! Раздался в степи второй орудийный выстрел.

— Хороша вилка! Молодцы пушкари! Покажите им кузькину мать, ребятки! Несколько минут продолжалась пристрелка. Противник упорно молчал. Казалось, что его вообще там нет… После пристрелки наступила минутная тишина, такая неестественная и жуткая, что даже в ушах ломило. Только по всему Киевскому тракту раздавались то далекие, то со­всем близкие бомбовые взрывы. А здесь, на передовой, — ни единого выстрела… У немцев терпения в этой тишине не хватило. Они на всю мощь громкоговорителя воззвали:

— Халло! Халло! Рюськи зольдатн, сдавайс!

В этот миг на самом высоком холме за селом рванул артиллерийский залп, за ним левее — второй, еще левее — третий, и, будто наседая друг на друга, заговорили все наши батареи. Через минуту все слилось в сплошной гул, в котором уже нельзя было различить ни отдельных выс­трелов, ни батарейных залпов… И генерал Дубнищев нисколько уже не сомневался в успе­хе. Тяжелой поступью, но с сияющим видом он расхаживал по сторожке и, стараясь перекричать пушки, восторгался:

— Молодец Гнедич! Ей богу, молодец! — Подойдя к телефону, схватил трубку: — Гнедич, это ты? Ты охрип, что ли? Голос изменился… Молодец, говорю, ты меня слы­шишь? Я говорю, молодец ты, настоящий бог войны! Пе­рейдем эту лужу, — к Герою представлю. Заслужил, без сомнения заслужил! Так прописал фашистам отходную на небеса, что и на том свете, ежели он есть, вечно будут корчиться. — Он положил на ящик трубку и встал перед подполковником Шевченко. — Ну что, видел работу Гнедича? Сразу чувствуется рука мастера. Против такой науки и я ни слова не скажу. Понимаешь?

Шевченко подошел к окну, еще раз увидел славную ра­боту артиллерии, и ему стало радостно на душе и как-то неловко перед генералом за свою чрезмерную осторож­ность. А непоседливый и нетерпеливый генерал уже тянул к своему рту ухо заглянувшего в домик майора Казбинцева и кричал в ушную раковину, как в мегафон:

— Казбинцев, дорогой! Мой штаб еще не развернулся, передай понтонерам мой приказ немедленно подтащить к линии окопов понтоны! Пойдут к реке вместе с пехотой.

Казбинцев убежал выполнять приказание, а генерал сно­ва схватил телефонную трубку:

— Гнедич! Как только увидишь мою зеленую ракету, весь огонь сосредоточишь на той стороне. Чтобы ни одно орудие, ни один солдат противника не подошли к реке во время нашей атаки! — Весь во власти радостного возбуж­дения, Дубнищев сиял. Впрочем, сиял не только Дубнищев. Командиры частей и подразделений с трудом сдерживали пехоту от преждев­ременного броска в атаку… Люда Куртяшова, Зинаида Николаевна, ординарец Квитко не усидели в своем санитарном погребе и прибе­жали к Волжанову на командный пункт.

— Вовочка, откуда у нас такая сила взялась? — крик­нула Люда с порога амбара.

Волжанов взял ее под руку и подвел к оконцу.

— Обрати внимание, — сказал он, — всмотрись хоро­шенько в разрывы на этом берегу. Видишь? Кажется, что никаких немцев там и не было. А ведь оттуда через каж­дые сто метров бил пулемет. Куда они делись?

— Товарыш лейтенант, мабуть усим фрицам, яки там булы, жаба цыци дала, — Квитко довольно пригладил на щеки порыжевшие усы-метелки и широко улыбнулся. Волжанов тоже улыбнулся и приказал Орликову:

— Женя, придержишь свою роту и через небольшой ин­тервал поведешь ее уступом за второй и третьей. Понял?

— Хорошо, придержу, если удастся. — Орликов попра­вил снаряжение и вышел из амбара.

Над лугом затрепетала зеленая ракета, и вся людская масса, не дожидаясь переноса огневого вала за реку, как неудержимый водный напор через низкую дамбу, выплес­нулась на луг. Многоголосое «Ур-р-р-ра-а-а», казалось, на­крыло заметно слабевший артиллерийский гул.

Волжанов и Додатко тоже были подхвачены мощным людским потоком, как небольшие щепки — открытым во­достоком огромного бассейна. Но они бежали в гуще сво­их подразделений. Зажатые со всех сторон знакомыми бой­цами, они сквозь тысячный людской крик бросали друг другу замечания.

— И конца не видно этой лавине! — крикнул комиссар прямо в ухо Волжанову.

— С ходу запрудят речушку. Может, и понтоны не потребуются… Огневой вал, к которому приближались атакующие, вдруг исчез. А на той стороне, далеко от берега, он почти удвоился: там творилось что-то неописуемое…

В районе прибрежного лозняка дымовая завеса, остав­шаяся от разрывов, еще скрывала результаты адской рабо­ты огня и стали. Но вот дым немного рассеялся, и стала вырисовываться обглоданная и обугленная прибрежная полоса без малейших остатков лозняка. Орущим во все глотки передним атакующим осталось пробежать около сотни метров, вот-вот они перепрыгнут через обугленный участок и бросятся в воду… Но разжиженная дымовая за­веса вдруг изрыгнула плотную стену пулеметного огня! Первые ряды атакующих, расстрелянные почти в упор, сва­лились, как густая высокая рожь под ударом только что отбитой косарем косы. Бежавшие за ними по неудержимой инерции перескочили через трупы своих товарищей и, обе­зумев от неожиданности и злобы, как разъяренные львы, бросились на брызжущие огнем пулеметы и тоже свали­лись наземь. Раненые с проклятиями проползали еще метр-два вперед и, добитые пулями, больше не шевелились; на них валились все новые и новые группы срезанных чело­веческих тел… Когда дым совсем рассеялся, на том месте, где еще так недавно был густой прибрежный лозняк, теперь вырисова­лась зловещая шеренга оголенных снарядами, но целехонь­ких бронированных колпаков! Они ровной шеренгой сиде­ли в распаханной земле вдоль всего берега, бронзово-черные и неприступные: из каждой зияющей над землей ам­бразуры хлестал пулеметный огонь. Все выше поднимался перед этим губительным огнем вал бездыханных окровав­ленных тел; мертвые придавливали собой раненых; раненые безуспешно пытались выкарабкаться из кучи мертвецов… Увидев эту ужасную мясорубку, комиссар Додатко оста­новился и на весь луг вдруг прорезавшимся сквозь про­студную хрипоту голосом крикнул: Ло-ожи-ись!

Задние ряды атакующих залегли там, где застала их эта команда. Передние повернули назад, через несколько ша­гов тоже залегли и между кочками по-пластунски стали отползать от обстреливаемой зоны. Над головами бесчис­ленными стаями шмелей жужжали и свистели вражеские пули. Додатко и Волжанов тоже залегли, спрятав головы за большими кочками.

— Впер-р-ред, сукины дети, вперед! — послышалась сза­ди чья-то властная команда.

Обернувшись назад, Волжанов увидел генерала Дубнищева, быстро бежавшего от села между залегшими бойца­ми. Он был красив и грозен. Пылавшее огнем лицо его гармонировало с красным ободком генеральской фуражки, на широкой груди серебрился ряд боевых орденов. Жгучий гнев и решимость отражались в его обезумевших от уви­денной катастрофы глазах. Рядом с ним, плечом к плечу, бежал его молоденький розовощекий адъютант, выбрасы­вавший вперед позолоченное древко знамени. Ярко-крас­ное, с золотыми буквами и цифрами шелковое полотнище то плескалось над их головами, ударяя по щекам кистями, то взмывало вверх и звало залегших воинов вперед. За зна­менем бежали Шевченко и Лобанов.

— За Родину, за Сталина, друзья, вперед! — закричал генерал, выхватил из рук адъютанта дивизионное знамя и понесся прямо на огонь ближайшего пулемета. Будто за­чарованный увиденным, пулеметчик вдруг прекратил огонь. А вслед за ним прекратили трескотню и другие пулеметы. Генерал, с легкостью юноши вскочил на груду мертвых тел. Его отчаянный пример, как вихрь, подхватил залег­ших живых воинов. Казалось, еще один миг, — и страш­ные смертоносные колпаки будут позади, но… Амбразуры колпаков снова ошпарили огнем, и генерал, его адъютант и все, кто успел догнать их, свалились на остывшие уже тела однополчан…

— Безумству храбрых!.. — произнес Шевченко, залег­ший рядом с Волжановым. К своему удивлению, в душе он очень пожалел, что этот безумно храбрый, заслуженный в прошлом воин, не пал хотя бы часом-двумя раньше…

Трагическую, непоправимую ошибку допустил генерал Дубнищев! По бронированным колпакам противника били орудия малых калибров, тогда как надо было разрушать их самыми тяжелыми снарядами… Момент упущен, люди де­морализованы, все надо начинать сначала, но с чем? Бо­еприпасы артиллеристы выпалили почти все. А как можно создать новый кулак для повторного удара без артиллерии? Шевченко кипел от злости на погибшего комдива за то, что он оставил его, подполковника Шевченко, ответствен­ным за жизни еще больших и все пополнявшихся масс людей, а сам «умыл руки». Как ему хотелось в те минуты быть рядовым! Любым рядо­вым, только бы рядовым! Но судьба именно на него воз­ложила тяжелую ответственность за судьбу всей отрезан­ной от тыла армии. «Что делать? Что делать?» — Спра­шивал он сам себя и не находил ответа. В этот момент комиссар Лобанов, лежавший в небольшом удалении от него, крикнул:

— Иван Михайлович, из командиров стрелковых пол­ков вы старший по званию. Принимайте командование ди­визией на себя! Медлить нельзя!

Притихшие было фашистские бронеколпаки, в этот мо­мент вдруг снова затарахтели длинными пулеметными оче­редями по всему берегу. Пули засвистели над головами так густо, что удивительно было, как они не сталкивались в полете. Но фашисты не могли вести прицельный огонь по залегшей пехоте, потому что кучи мертвых тел перед каж­дой амбразурой прикрывали собой живых воинов. Шев­ченко понимал, что тысячи людей ждут его твердого ко­мандирского решения, и от этого понимания он внутренне терзался, не находя в себе самом ни твердости, ни хлад­нокровия для четкой работы мысли. Из этого состояния растерянности его вывел глухой топот чьих-то тяжелых ног сзади. Не успел он оглянуться, как рядом с ним упали ефрейтор Мурманцев и боец Чепуркин. Запыхавшись от бега, они с трудом перевели дух и положили перед собой трофейные автоматы.

— Товарищ подполковник, — обратился Мурманцев, — мы от лейтенанта Орликова. Он велел вам передать, что на Карельском перешейке такие вот колпаки брали только взрывчаткой. Разрешите попробовать! Охотников много.

— Разрешите, товарищ подполковник! — поддержал просьбу и Чепуркин. — Саперов лейтенант подобрал, взрывчатки много. Мы этих шаромыжников вместе с кол­паками вышвырнем в речку! По-ростовски, кинем через батайский семафор, только разрешите!

Иван Михайлович, осененный этим своевременным тол­чком «снизу», вдруг оживился, в мозгу молниеносно про­неслась вся операция по прорыву «линии Маннергейма», изучавшаяся на командирских занятиях. В душе он так был благодарен лейтенанту Орликову за эту своевременную подсказку, что готов был обнять его всенародно. Этот тол­ковый лейтенант подсказал единственно правильный спо­соб выполнить боевую задачу дивизии. Вырваться на тот берег, обеспечить коридор для выхода всех войск армии — это надо сделать немедленно, не теряя ни минуты, пока противник на той стороне не залатал брешь, пробитую ар­тиллерийским ударом!

— Молодцы, ребята! — сказал Шевченко. — Ползите вперед, в промежутке между колпаками растащите в сто­роны мертвых, чтобы был проход. А ты, Волжанов, пошли кого-нибудь к Орликову, прикажи возглавить штурмовые группы из автоматчиков и саперов и подтянуть их сюда. Чтобы любой ценой был взорван хотя бы один колпак! Понял?

Волжанов сорвался с места и быстро побежал назад, к роте Орликова. А Мурманцев и Чепуркин, подобно крадущимся лягуш­кам, чуть ли не пропахивая носами землю, ползли вперед.

— Мурманцев, вытащите сюда тело генерала и знамя! — крикнул им Шевченко вслед.

Это приказание нового комдива слышали многие бой­цы. Оно полетело по цепям из уст в уста. Оно влило в сердца людей хоть какую-то надежду, что не все еще про­пало. Раз новый комдив проявляет заботу о теле погибше­го генерала, приказывает доставить к себе боевое знамя дивизии, значит, он взял в свои твердые руки дивизию, значит, не все еще пропало…

Как мучительно, как медленно тянется время! Минута кажется длиннейшим часом… «Скорее взрывчатку, скорее взрывчатку! Скорее, скорее!» — шептал сам себе новый комдив и, с каждым новым ударом собственного сердца то посматривал на печальную работу Мурманцева впереди, то оглядывался назад в надежде увидеть штурмовые группы Орликова…

Прошло еще несколько томительных минут, прежде чем показалось, наконец, около десятка саперных групп с ящика­ми. Они быстро бежали от села по лугу. Навстречу им летели вражеские пули, но штурмовики не обращали на них никакого внимания. Даже тогда, когда один сапер с взрывчаткой упал и больше не поднялся, его ящик подхва­тили другие и продолжали движение вперед. Тела бойцов, павших от косоприцельного огня между дву­мя колпаками, были уже убраны, и Мурманцев с Чепуркиным залегли с автоматами за телами прямо против амбразу­ры одного колпака и изготовились к бою. Штурмовые груп­пы лейтенанта Орликова, рассредоточившись, подползали к ним. С последними двумя группами был и сам Орликов. Маленький, как подросток, он быстро ползал по-пластунски от группы к группе и отдавал какие-то распоряжения. Вернулся и Волжанов. Он доложил комдиву, что пон­тонеры с понтонами и сельскими рыбацкими лодками под­тягиваются тоже к реке. А в селе тем временем все больше скапливалось войск. Оттуда доносились рев автомобильных моторов, конское ржание и людской гвалт… Шевченко подозвал к себе комиссара Лобанова.

— Василий Иванович, тылы опасно напирают на село. Видно, там нет твердой руки.

— Я понял, Иван Михайлович, иду в село, — ответил комиссар.

— На всякий случай организуйте там круговую оборону. Подозрительно долго не возвращается южная разведгруп­па. Не напоролась ли она на противника? Возьмите из первой роты надежных бойцов и действуйте решительно! Где не поможет крепкое слово, там пускайте автоматы. Помните: закон здесь остался только один — наша с вами железная воля. И Гнедичу это передайте. Кстати, если он за счет подходящих сюда частей пополнится снарядами, пусть по сигналу красной ракеты поставит хотя бы корот­кий заградогонь на той стороне в самом начале форсиро­вания реки.

Лобанов пожал комдиву руку и, пригнувшись, пошел в сторону села.

— Пер-р-рвая группа, на взрыв дота 2… вперед! — ско­мандовал лейтенант Орликов, и к проходу поползли три сапера с ящиком. Первый из них, таща правой рукой ящик, левой прикрывал голову саперной лопаткой. Второй подталкивал ящик, а третий, карабкаясь с помощью лок­тей, держал наготове автомат. Как только первый сапер достиг прохода, оба ближних дота застрочили из пулеме­тов. Мурманцев и Чепуркин ударили из автоматов по ам­бразурам. Их пули, видимо, побеспокоили сидевших за броней фашистов: они перестали стрелять. Саперы, вос­пользовавшись этим, вскочили и бросились вперед, но один из дотов снова полоснул длинной очередью разрыв­ных пуль. Саперы упали, и через мгновение раздался взрыв. Разорванные тела саперов разлетелись в разные стороны…

— Вторая группа взрывников… вперед! — Орликов, ка­завшийся теперь бессердечным командиром-роботом, сер­дито посмотрел на Мурманцева и Чепуркина. — Автомат­чики! Вы не выполнили свою задачу. Нужен прицельный огонь по амбразурам!

Мурманцев и Чепуркин начали заливать немецкие ам­бразуры немецким же свинцом. Тогда немецкие пулемет­чики перенесли огонь на них. Пули то просвистывали над головами автоматчиков, то с глухими хлопками взрывались в остывших уже телах павших бойцов. Продолжать поеди­нок с пулеметами было бесполезно, поэтому Мурманцев и Чепуркин прекратили стрельбу и спрятали свои головы за мертвые тела, которые издавали пока еще только тошнот­ворный запах крови. Зло на свою беспомощность в борьбе с дотами переполняло душу Мурманцева. И вдруг он в трех метрах от себя услышал резкую, сильно оглушающую очередь из ручного пулемета. Он повернул голову, и пер­вое, что ему бросилось в глаза, были снопы яркого огня, вылетавшие из вороненого раструба пулемета. Левый, са­мый беспокоивший дот сразу смолк. За ручным пулеметом лежал Ваня Грачев, тот самый пулеметчик из маршевой роты Жаркова, которому комиссар Додатко разрешил но­сить «партизанское одеяние». Под прикрытием огня ручного пулемета вторая штурмовая группа быстро поползла вперед. Доты и ее встретили огнем. Она так же, как и первая группа, взлетела на воздух… Грачев сменил позицию, Мурманцев и Чепуркин заме­нили магазины и приготовились прикрывать третью штур­мовую группу. Дело приобретало характер азартной игры со смертью… После гибели пятой группы к лейтенанту Орликову при­бежал боец Гениатуллин с немецким ранцем, наполнен­ным землей. Спокойно ложась рядом с Орликовым, он сказал:

— Товарищ лейтенант, зачем допускал напрасный ги­бель бойца? Разреши мне…

— Хорошо, Гениатуллин, — сразу согласился Орликов, ударив кулаком по ранцу, — Ползи вместо первого сапера в следующей группе. Вперед!

— А я взрыва ни раз не делал…

— Ничего, главное протащить взрывчатку в тыл дота, а там уж саперы без тебя взорвут. Пошел!

Гениатуллин приподнялся, взял свой тяжелый ранец, подтащил его к очередному ящику с взрывчаткой и не спе­ша лег на место отползшего сапера. Потащил он ящик с величайшей осторожностью. Пропихнет вперед ранец с землей, потом, прикрываясь им, проползет сам и прота­щит ящик. И так — метр за метром… Долго тянулось время. Пока доты шпарят из пулеметов по ранцу, группа лежит. Как только они прекращают стрельбу, группа опять ползет вперед. Оказавшись между колпаками, на одном уровне с ними, смельчаки хотели, было, подняться и взять в руки ящик, но из боковой амбразуры справа пулемет дал короткую очередь. Гениатуллин и бывший с ним рядом сапер опять прижались к земле. Все, кто это видел, замер­ли в ожидании очередного взрыва… И вдруг ползший за ящиком второй сапер вскочил на ноги, прыгнул к боковой амбразуре и животом упал на ее огневые плевки. В паде­нии он успел что-то крикнуть и растопыренными руками обхватить бронированное тело дота. Пулемет захлебнулся. Гарнизон левого дота был выведен из строя пулеметчиком Грачевым… Гениатуллин и оставшийся с ним сапер схватили ящик с взрывчаткой и побежали в тыл правого дота. С фронта на молчавшие доты бросились многие стрелки, но их встретил кинжальным огнем правый дот из лобовой амб­разуры. Почти все они упали и больше не поднялись… Прошло еще несколько минут томительного ожидания, и раздался глухой подземный взрыв, земля колыхнулась, и злосчастный правый бронеколпак, вытолкнутый из земли вперед, перевернулся и лег на лобовую амбразуру.

И сорвалась с луга вся людская масса! С криками «ура!» бойцы побежали к обезвреженным дотам, густыми толпа­ми бросились в речку и, не дожидаясь средств переправы, поплыли на ту сторону. Ими уже невозможно было управ­лять: ведь они вырвались из смертельного огненного коль­ца и окрылены были надеждой на успешный прорыв. Река вздулась под тяжестью множества людских тел, которые все новыми партиями погружались в воду и поднимали ее уровень. Многие барахтались во всем обмундировании, другие, белели в нижнем белье с поднятыми над водой узлами, а те, кто не умел плавать, метались по берегу в поисках какого-нибудь спасительного бревнышка и, не находя его, то с завистью смотрели на счастливых плов­цов, то с надеждой назад, где на руках бойцов плыли по воздуху, быстро приближаясь к реке, лодки, долбленые челны, деревянные корыта, двери, доски, бревна — все, на чем человек может форсировать водную преграду. А на сельских огородах понтонеры уже поднимали большие металлические понтоны. В этом людском столпотворении подполковник Шев­ченко боялся потерять управление оказавшимся под его командованием авангардом армии. Теперь, когда появи­лась возможность создать хоть узкий коридор для выхода войск из окружения, самым опасным врагом была стихий­ность. Стихийное стремление каждого, прежде всего само­му вырваться из страшных «клещей» врага, может приве­сти к тому, что на том берегу реки не окажется не только коридора, но и мало-мальски закрепленного плацдарма. Подхваченный орущими толпами людей, Иван Михайло­вич беспомощно оглядывался вокруг. Он, новый командир дивизии, на которого лишь несколько минут назад все эти люди устремляли молящие взгляды как на своего спасите­ля, теперь ими был затерт, не замечаем и совсем им не нужен. Только его неотлучный ординарец сержант Митро­хин, привыкший всегда «быть под рукой» у своего коман­дира, стоял рядом с ним. На груди у него висел автомат, а на поясе — ракетница. Сдвинув каску на затылок и по­ложив руку на кобуру с ракетницей, он вопросительно смотрел на командира… Встретив взгляд горевших в лучах заходящего солнца глаз ординарца, Иван Михайлович встряхнулся и прика­зал: — Давай, Алеша, красную!

Митрохин вынул ракетницу и выстрелил. В воздухе зат­репетала красная ракета, и сразу же из-за села ударила артиллерия. Снаряды вновь стали кромсать огневые пози­ции артиллерии противника за рекой. Это остановило бе­жавших без оглядки на восток мокрых бойцов. Они нача­ли залегать и окапываться. Сопровождаемый Митрохиным, Шевченко подошел к саперам с ящиками. Лейтенант Орликов за что-то их ру­гал, и они виновато суетились вокруг взрывчатки. Здесь же стояли Волжанов, Додатко и Жарков.

— Лейтенант Орликов, надо расширить прорыв! — при­казал Шевченко. — Взорвите еще несколько колпаков!

— Как раз это я и приказал саперам, товарищ подпол­ковник. Саперы, вперед!

Несколько штурмовых групп схватили ящики и ворва­лись с ними в толпу бежавших к реке бойцов. Навстречу им шли Мурманцев и Чепуркин с окровавленным телом генерала Дубнищева. Вместе с ними шел Ваня Грачев со знаменем дивизии. Мурманцев по всей форме доложил подполковнику о выполнении боевого задания. От села прибежали Казбинцев, Ребрин, Балатов и Хромсков. Казбинцеву Шевченко приказал переправиться на восточ­ный берег и организовать круговую оборону на захваченном плацдарме, Балатову доставить в село тело генерала и вместе с комиссаром Лобановым похоронить бывшего комдива со всеми почестями. На Балатова же была возложена ответствен­ность за охрану боевых знамен дивизии и полка. Когда у реки раздалось еще несколько подземных взры­вов и из своих «гнезд» вылетели треснувшие колпаки-доты, Шевченко подозвал к себе пожилого капитана с инженер­ными петлицами, который руководил доставкой понтонов к берегу.

— Сколько времени потребуется вам для наведения мо­ста? — спросил Шевченко.

— Около часа, товарищ подполковник, — ответил ин­женер не совсем уверенно. Судя по его мешковатости и плохо подогнанному обмундированию, он был, очевидно, совсем недавно призван из запаса.

— А если учесть, что речка с гулькин нос?

— Постараемся ускорить…

— Так вот… — Шевченко посмотрел сначала на часы, потом на быстро увеличивающееся у западного горизонта солнце. — Даю вам, товарищ военинженер третьего ранга, сорок минут. Чтобы через сорок минут по мосту потоком шли войска! Боевая задача понятна?

— Конечно… — Не вышколенный в строевом отноше­нии, понтонер повернулся и пошел вслед за своими пон­тонами, но Шевченко остановил его:

— Вот еще что, инженер… Назначаю вас заместителем коменданта переправы. Комендант переправы — старший политрук Додатко Денис Петрович.

— Есть комендантом переправы! — по-военному отве­тил комиссар. — Разрешите приступить к выполнению обя­занностей?

— Действуйте, Денис Петрович! — Шевченко по дав­нишней своей привычке взял комиссара за портупею. — Помните, комиссар, что для удержания плацдарма на той стороне в первую очередь потребуются противотанковые орудия и снаряды… больше снарядов к ним, с танками придется нам иметь дело.

— Я это понимаю, Иван Михайлович.

— Ну, приступайте!

Комиссар Додатко с красным лоскутом на рукаве ши­нели, с трофейным автоматом в руках быстро ходил от моста к орудиям-«сорокапяткам», подскакавшим к пере­праве на дико всхрапывающих лошадях, и торопил, то­ропил. Инженер, руководивший наводкой моста, подошел к ко­миссару.

— Товарищ старший политрук, — сказал он, — минут через десять мост будет готов…

— Очень хорошо, первыми пропустим противотанковые орудия.

— Но считается, что переправа на войне не считается готовой к эксплуатации, если она не прикрыта с воздуха…

Этим своим справедливым замечанием он как будто накаркал беду, от Днепра пришла большая стая «юнкерсов». На нее не густо затявкали зенитки, но она, не обращая внимания на огонь, разделилась на несколько групп и ревущим коршуньем бросилась на добычу. Глав­ный удар пришелся на артиллерийские позиции за селом. Часть «юнкерсов» спикировала на луг, часть бомбила село, только что наведенный понтонный мост, свои бронекол­паки, которые были теперь бесполезны. Бомбили ожесто­ченно, сваливаясь с неба на головы людей бесконечной чередой. Рев в небе, взрывной кошмар на земле, и летели в разные стороны изуродованные орудия, вспыхивали кострами сельские хаты, поднимались к небу огромные фонтаны воды, грязи, огня и мелькали в этих зловещих фонтанах человеческие тела…

Шевченко подозвал к себе Волжанова.

— Сбегай, Володя, в село к Гнедичу, пригони сюда хотя бы пару зениток!

— А вы видите, что там у него творится?

— Вижу. Но сейчас переправа — это все! Выполняй!

Необходимость скорее привести к переправе зе­нитки и беспокойство за оставшуюся в селе Люду мчали его почти по воздуху. При входе в горящий переулок Волжанов встретил груп­пу разведчиков, ходившую по заданию подполковника Шевченко вправо по реке.- Вы выполнили задание?

— Выполнили, товарищ лейтенант.

Сообразительный разведчик быстро нашел на карте нуж­ное село и доложил:

— Вот в этом селе, километров пять отсюда, на той стороне реки скапливаются танки, броневики и мотоцик­листы. Спешно наводится понтонный мост…

— Все ясно, товарищ сержант. Ваши сведения очень важны. Бегом к подполковнику Шевченко!

Сержант махнул рукой своим бойцам и побежал к пе­реправе. Волжанов остановил одного бойца, маленького, щупленького, как первоклассник.

— Ты, сынок, тоже в разведчиках? — спросил лейте­нант, всматриваясь в крошечное лицо бойца. — Кажется, под Киевом ты был в моей роте? Из новичков?

— Из новичков, товарищ лейтенант, — подтвердил боец, стараясь придать своему голосу хоть немного басовитости, но это не получалось: голос у него тоже был детский. — Был я в вашей роте, да вот лейтенант Орликов отдал меня в разведвзвод. Говорит, разведчик из меня будет лучше, чем стрелок.

— Наверно, правильно он решил. Как фамилия?

— Красноармеец Колобков я, товарищ лейтенант. — Разведчик потешно подбоченился, подбирая пальцами длинные рукава маскхалата и высовывая курносый нос из-под расплюснутой пилотки.

— Догоняй сержанта, разведчик Колобков! Последняя стая «юнкерсов», отбомбившись, улетела на запад, и наступила тишина. Только потрескивали плетне­вые сараи, да от вновь наведенного понтонного моста до­носился скандальный людской гвалт.

Волжанов пошел к погребу, окруженному ранеными ар­тиллеристами. Их было очень много. Одни стонали, другие кричали, третьи умоляли сестер и санитаров скорее пока­зать их раны врачам. А от бывших артиллерийских позиций все подносили и подносили новых раненых. Ни стоны, ни мольбы, ни душераздирающие вопли, казалось, не трогали сердца и души медперсонала, который с удивительным спо­койствием занимался своим тяжелым делом. В ярко осве­щенную керосиновыми лампами пасть каменного погреба поочередно вносили самых тяжелых и укладывали на по­ходный операционный стол — во власть до крайности из­мученного, забрызганного кровью хирурга. Оттуда доноси­лись переворачивающие душу вопли, стоны бессилия и всхлипывания плачущих мужчин… Вот одного только что оперированного вынесли обратно, а вслед за ним несли ок­ровавленную ногу вместе с запыленным кирзовым сапогом. За следующим несчастным вынесли руку со скрюченными посиневшими пальцами. Раненых клали неподалеку от по­греба прямо на землю, а их ампутированные конечности сбрасывали в глубокую воронку от бомбы. А на хирургичес­кий «конвейер» уносили все новых и новых страдальцев… Засмотревшись на тоскливое выражение лица одного оперированного сержанта, который провожал взглядом свою отрезанную руку до самой воронки, Волжанов долго стоял на месте и очнулся только тогда, когда его окликнул лейтенант Балатов:

— Эй, комбат! Ты как здесь очутился? — Он сидел на земле на небольшом удалении от раненых и тихо разгова­ривал с прилегшим на шинель полковником Гнедичем.

Левая рука полковника была забинтована до самого плеча и, поддерживаемая ремнем, лежала на животе. Обходя раненых, Волжанов подошел к Гнедичу.

— Товарищ полковник, комдив приказал подбросить к переправе хотя бы пару зениток… — Пораженный видом полковника, Волжанов не мог дальше говорить.

Лицо Гнедича, перекошенное, как в предсмертной аго­нии, показалось Волжанову сгустком мучительного страда­ния. От свалявшихся светло-русых волос до самого подбо­родка оно было покрыто слоем черноземной пыли. Скаты­вавшиеся из голубых глаз слезы прорезали в этом липком черноземе белые дорожки. Отвернувшись от Волжанова, он сквозь тяжелый вздох сказал:

— Доложите комдиву, лейтенант, что с восемнадцати ноль-ноль сего числа в его дивизии нет больше ни одного орудийного ствола, в том числе и зенитного… — Он с тос­кой посмотрел в сторону уничтоженных огневых позиций артиллерии и добавил: — «Юнкерсы» смешали с землей всю нашу артиллерию вместе с машинами, лошадьми и людьми. И еще доложите: в штаб дивизии — прямое попадание. Все погибли, в том числе и комиссар Лобанов. Еще скажите комдиву, что каждое прибывающее сюда орудие я буду ставить на противотанковое прикрытие правого фланга.

— Разведчики наблюдали в пяти километрах отсюда на­ведение переправы для танков, — доложил Волжанов.

— Вот, вот, этого и следовало ожидать от противни­ка! — Гнедич вскочил на ноги, здоровой рукой размазал на лице грязь. — Комдив знает?

— Разведчиков я направил к нему.

— Хорошо. Вас я тоже не задерживаю. Лейтенант Балатов, вы тоже отправляйтесь со знаменами к переправе.

— Товарищ полковник, — спросил Волжанов, — можно мне забрать в батальон своих людей, которые здесь нахо­дятся? Батальону предстоит вести бой за удержание плац­дарма за рекой.

— Забирайте. Здесь недостатка в людях не будет: не­сметные толпы движутся сюда с разных направлений.

Уже совсем стемнело, когда Волжанов, Балатов, Люда Куртяшова, Зинаида Николаевна, ординарец Квитко, кап­тенармус Ефремыч, знаменосцы и несколько легкоране­ных бойцов из первой роты подошли к переправе.

Когда Волжанов и его спутники подошли поближе, то заметили, что люд­ской поток, как выпускаемая из огромного резервуара жидкость, устремлялся к своему «водостоку» — перепра­ве. Комендант переправы комиссар Додатко силами сво­его батальона установил для этого людского потока сво­еобразную «воронку», через которую пропускал его к мосту. Сам комдив Шевченко стоял за пределами «воронки», неподалеку от моста, в окружении ротных командиров и политруков своего полка. Выслушав доклад Волжанова о гибели артиллерии, он внешне спокойно сказал:

— Это удар очень чувствительный для дивизии. Ко­мандуйте своим батальоном, лейтенант. Как только полки переправятся, один взвод останется здесь в распоряжении комиссара Додатко, а весь батальон — за реку, к Казбинцеву.

В полночь по мосту прошли санитарные машины с ра­неными, часть тылов дивизии, а главные силы армии еще не выходили из Киева… По приказу командира дивизии Волжанов и Додатко сняли оцепление. Взвод за взводом направлялся батальон на мост. Взвод за взводом проглатывала на той стороне кромешная тьма. Когда в оцеплении остался один мало­численный взвод ефрейтора Мурманцева, Шевченко спо­койно сказал:

— Ну, пора и нам, друзья мои! — Он посмотрел на горевшее село, на обезлюдевший кочковатый луг, на груды тел, скошенных немецкими смертниками из бронеколпа­ков, снял фуражку, — А они нас простят за то, что не уберегли мы их и даже не имеем возможности, похоронить их с почестями. В этот момент за рекой толщу осенней темени распороли два мощных прожектора, и сразу же раз­дался орудийный выстрел. Неподалеку от моста взорвался снаряд. Из-за реки донесся панический крик:

— Танки! Слева танки!

Из черной ночной степи выскочило еще несколько гла­застых машин. Не выключая свет, они остановились и на­чали поливать свинцом убегавших от света бойцов. Много раз повторились орудийные выстрелы и взрывы. Многие из бойцов, боясь освещенного моста, в одежде и с оружи­ем бросились в воду и поплыли. Танки фыркнули газами, лязгнули гусеницами и подползли еще ближе к реке. Они в упор начали расстреливать мост и барахтавшихся в воде бойцов.

— Ах, сволочи! — воскликнул комиссар Додатко. — Как они не вовремя пожаловали! А где же наши сорокапятки? Ведь я их переправил раньше всех…

— Видно, Казбинцев утащил их вперед, — ответил ком­див и гневно заскрипел зубами, — А может, не успели за­нять огневые позиции и были раздавлены… Чёрт их знает! За танками, Денис Петрович, надо ждать автоматчиков.

Один из снарядов разорвался на самой середине моста, и в тот же миг понтоны, разделившись, под напором бур­ного течения начали отплывать от середины реки к обоим берегам. А на той стороне из-за черных силуэтов танков, изрыгавших клубы огня, вдруг высыпала масса светлячков, и вся пойма реки наполнилась треском мотоциклов. Затем в этот мотоциклетный треск ворвалось густое стрекотание автоматов.

— Товарищ подполковник, — крикнул ефрейтор Мурманцев, — в селе тоже танки!

Все обернулись к селу и остолбенели: по горящей улице в сторону Киева двигалась целая колонна танков. От нее в степь и к лугу убегали люди. Некоторые из них, не успев отбежать, исчезали под гусеницами.

— Противник загоняет наши окруженные войска в ме­шок и сужает его, — сказал Шевченко комиссару, — Но ничего, мешок этот еще очень велик, до самых Лубен. Выскочим, товарищи, если поспешим! Балатов, знамена намотай на себя! Все за мной, шире шаг! — Он подбежал к женщинам, схватил насмерть перепуганную Зинаиду Ни­колаевну под руку, и вместе с ней побежал по лугу, в обход села. Все оставшиеся на этом берегу люди последо­вали за ним. Терзаемая врагом ночная Полтавская степь приняла их под свое ненадежное покрывало.

Почти всю вторую половину ночи они потратили на то, чтобы незамеченными перейти через Киевский тракт, по которому двигались мотомеханизированные колонны врага навстречу главным силам 37-й армии, выступившим из Киева. Преодолев этот тракт, Шевченко повел свою груп­пу по глухим проселочным дорогам прямо на юг. Проходили села, в которых не было ни немецких, ни советских войск. Шевченко так хорошо знал местность и так был уверен, что не встретит до самого утра частей про­тивника, что не считал нужным высылать вперед дозоры. Иногда он безошибочно называл лежавшие впереди села. Видя эту его уверенность, люди спокойно шли за ним, никто не отставал.

Комиссар сошел с дороги и, остановившись, сосчитал людей. Двадцать пять человек…

— Как самочувствие, товарищи? — спросил он не­громко.

В разнобой ему ответили несколько голосов:

— Терпимо, товарищ старший политрук.

— Пока есть силенки.

— Трохи важкувато, товарыш комысар, хочь бы мынуточку пырыдыхнуть!

— Скоро, товарищ Царулица, может, целый день бу­дем отсыпаться, — ответил комиссар, узнавший бойца по голосу.

Часа за два до рассвета Шевченко, наконец, объявил, что в следующем селе будет большой привал. Волжанов предложил послать в разведку Мурманцева и Колобкова. Когда они вышли вперед и стали рядом — ве­ликан и почти ребенок — по группе пошел веселый смешок.

— Вот что, орел и орленок, — сказал Шевченко, тоже засмеявшись, — быстро изучите обстановку в селе!

— Есть изучить обстановку! — Мурманцев наклонился к Колобкову, взял его под руку. — Пошли, шпингалетик!

А Илюшу Гиршмана уже как ветром сдуло. В окнах хаты, у которой стояла группа, появился тусклый свет.

— Илюха уже орудуе, — сказал Копейка, — Ну и про­ныра хлопыць! А ты, Ефремыч, чого отстав?

— Да этот хлопец и без меня управится: как ни-то одес­сит! Пронырливый одессит вынырнул из сеней с нависшей стрехой, позвал:

— Можно заходить, товарищ подполковник! Хата про­сторная… Шевченко приказал Волжанову выставить у вхо­да в село пост и разрешил всей группе войти в хату. В хате при слабом огне маленькой коптилки их встре­тила пожилая заспанная хозяйка в черном сетчатом чепце, какие носят женщины больше в России, чем на Украине. Она приветливо засуетилась:

— Проходите, проходите, сыночки мои, места всем хва­тит…

Шевченко с женой и Волжанов с Людой сразу прошли в горницу, и на них пахнуло такое приятное, разнежива­ющее тепло, какое бывает только в чистом и уютном людском жилище. Если мы с ним не расстаемся и ощу­щаем его повседневно, разве мы его ценим? Только после долгих мытарств и лишений мы его вспоминаем, и тогда оно кажется нам мечтой несбыточной, бесценным блажен­ством, великим счастьем. Веет от него интимностью и желанием зажить мирной, спокойной семейной жизнью.

— Хочешь, Володя, я скажу тебе, о чем ты подумал, когда переступил порог этой горницы? — спросил Шев­ченко, усаживаясь рядом с ним.

— А ну, скажите, Иван Михайлович! — подхватила Люда: — Это очень интересно…

— Не было бы войны, подумал ты, я бы уже женился. Пришел бы с тактических занятий в теплую, уютную квар­тирку, и меня ласково, нежно встретила такая же теплень­кая и уютная, одуряюще пахнущая семейным счастьем, молодая блондиночка-жена… — Иван Михайлович с лука­винкой в глазах взглянул на Люду и, понизив голос, ого­ворился: — Конечно, не в этой грубой гимнастерке и кир­зовых сапогах… Бросилась бы она мне на шею от радости, влипла бы своими пылающими нежными губками в мои огрубевшие на полевых ветрах губы, — и усталости как не бывало! Ну, а дальше… Ты и представить себе не можешь, что дальше, потому что не жил еще семейной жизнью. А именно дальше-то весь смысл и прелесть семейной жизни, настоящего семейного счастья… Что, отгадал твои тайные думы?

Волжанов, как застигнутый за какой-то шалостью маль­чишка, виновато улыбнулся и снова вздохнул. Люда слу­шала Ивана Михайловича, как зачарованная, а Зинаида Николаевна тихо, чтобы не услышали в задней комнате располагавшиеся там бойцы и командиры группы, начала всхлипывать.

— Крепись, Зинок, нельзя так! Вон Люда еще совсем девочка и то не плачет, а ты… Не плачь, дорогая, не печалься… Отвоюем и прошлое наше, и еще лучшее будущее. А заодно и научимся его по-настоящему ценить.

Волжанов впервые видел проявление такой глубокой не­жности и ласки со стороны мужчины по отношению к женщине, со стороны мужчины, которого он привык по­вседневно видеть только по-военному строгим, требователь­ным и лаконичным. Волжанову почему-то было неловко видеть подполковника таким мягким и слабым. Эта нелов­кость усиливалась тем, что Люда широко раскрытыми гла­зами, с ярко вспыхнувшим румянцем на щеках и с полу­открытым ртом от удивления смотрела на трогательную любовь своих старших друзей-супругов.

Дверь горницы была открыта, и слышно было, как со двора вошли, переговариваясь, комиссар Додатко и упол­номоченный Глазков.

— Доброй ночи, господынюшка наша! — поприветство­вал хозяйку комиссар.

— Да уже, наверное, доброго утра, товарищ командир, — ответила хозяйка.

— Вы, я замечаю, не украинка?

— Трудно сказать, кто я. Из Рыльска. А там у нас и русские, и украинцы… Так что все равно.

— Так, так… И давно вы оттуда?

— Еще при нэпе выехали оттуда. Здесь построили с му­жиком хату на самом краю села и живем. Вернее, жили… А теперь и он где-то воюет. И давно нет писем.

— Немцев у вас не было?

— Пока бог миловал… Вообще творится что-то непо­нятное. Все время стрельба была за Днепром, а потом вдруг будто перелетела через нас и теперь слышна далеко на во­стоке.

Комиссар не ответил. Он стал всматриваться в лица из­мученных до предела бойцов. Одни уже мертвецки спали, другие, разморенные теплом и покоем, сладко позевывали. Все винтовки, автоматы и каски были сложены в углу ком­наты. Взглянув на лейтенанта Орликова, сидевшего за ку­хонным столом, комиссар спросил:

— Ты, Женя, на марше что-то прихрамывал. Наверно, натер ногу?

— Нет, товарищ старший политрук, осколочек застрял в ноге, — признался лейтенант.

Хозяйка ахнула, ударила себя по бедрам и побежала в сени. Возвратившись с тазом, она быстро налила в него горячей воды и хотела промывать ранку Орликова, но Люда вежливо ее остановила:

— Здесь, тетушка, медицина есть. Вы лучше приготовь­те ему что-нибудь поесть, если имеете…

— Да как же, доченька, как же… Всех, конечно, накормить не смогу, а для него яишенка найдется. Ах, сердешненький, как он обескровился! — И хозяйка засуетилась у печи.

Люда начала обрабатывать раненую ногу Орликова. Орликова уложили на полати, прикрытые лоскутным многоцветным одеялом. Над полатями послышался стар­ческий женский голос:

— Может, вы его, соколика, на печку поднимете? На краю печи, свесив ноги вниз, сидела старуха, а из-за нее выглядывали две нечесаные заспанные мордашки хлопчиков. Бабуся зашевелилась и хотела слезть с печи, но комиссар остановил ее:

— Вы не беспокойтесь, бабуся. Мы все равно скоро уйдем.

— Ой, господи! Куда же вы его, хворого, потащите? — воскликнула бабка.

— Нужно идти, бабуся, ничего не поделаешь. А он ра­зойдется…

В хату влетел Илюша Гиршман, а вслед за ним вошли пять женщин с фартуками, наполненными всякой снедью.

— Ну, вы, родненькие, сложите все это на стол и — быстренько за молочком! — приказал Илюша неотрази­мым тоном души-снабженца.

Женщины с трудом добрались до стола, выложили сало, яйца, помидоры, соленые огурцы, большую связку луку, хлеб… Они ушли, а Гиршман — к Шевченко:

— Товарищ подполковник, через пять минут можно приступить к приему пищи.

— Молодец, Илюша! Поднимай людей!

Вскоре два с половиной десятка голодных ртов нава­лились на пищу. Для командиров и женщин Гиршман «организовал» две огромные, как тележные колеса, сково­роды с глазуньей, а рядовых потчевал сухомяткой: яйца вкрутую, сало с хлебом, овощи и кислое молоко. Все уплетали за обе щеки, хорошо понимая, что впереди их ждет неизвестность. Какая она, эта неизвестность? Мо­жет, голодная, может, холодная, может, удача, а может, и смерть? Дверь распахнулась, и в нее втиснулся ефрейтор Мурманцев, а вслед за ним — Колобков, тащивший за руку безоружного красноармейца. Мурманцев прошел в горницу и доложил, что ни одно­го немца в селе нет, но обнаружен раненый красноармеец. Все посмотрели в открытую дверь и увидели длинного и тонкого, как жердина, бойца с забинтованной по локоть рукой.

— Ба, это же Цыбулька! — воскликнул Волжанов. — Ты как здесь оказался, Цыбулька?

— Я, товарищ комиссар, еще прошлой ночью с медсан­батом уехал из Киева, — маленькое веснушчатое лицо Цыбульки пылало или от смущения, или от радости, что встретил своих фронтовых однополчан, — всех легко ра­неных, кто близко живет, командир медсанбата почему-то отпустил по домам, а это мое родное село…

— Вот как? — удивился комиссар.

— Товарищи командиры, — взмолился Цыбулька, — дозвольтэ мне вернуться у свою роту! Еще дэнь-два — и моя рука будет зовсим здоровая. — Он еще больше по­краснел, отчего крупные, стиснутые со всех сторон крас­кой, веснушки уже нельзя было различить.

— Куда б вы не йшлы, а я от вас теперь не отстану! Хочь чорту в пэкло! — Уже из сеней он крикнул: — Я швыдко збэрусь!

Когда все заготовленное Гиршманом продовольствие было съедено, за исключением отложенного «расхода» для караульных, подполковник Шевченко приказал всем спать. Сон свалил измученных людей сразу. Это, видимо, очень удивило бабусю, сидевшую на печи. Как только наступила сонная тишина, она закряхтелаи сама для себя проговорила.

— Ох-хо-хо, грехи наши тяжкие! Когда только люди об­разумятся?

— Это вы о ком, бабуся? — спросил комиссар, лежав­ший под ее ногами.

— А обо всех, кто воюет…

— Да что вам до них? Сидите себе на теплой печке, грейте старые косточки и доживайте свой век.

— Так разве дадут спокойно дожить? Я хоть и старая, а как почую тех супостатов, что в небе гудят, так затря­сусь, будто в лихоманке.

— Не тряситесь, бабуся, — отозвался почти детский го­лос Колобкова, — скоро разобьем фашистов, и снова на­ступит тишина и спокойствие. — Трудно было определить, откуда доносился этот голос: не то из-под полатей, не то из-под стола.

Старуха шумно вздохнула.

— И-и-и, соколик! Ты говоришь, скоро… Я не знаю, верить ли тебе, а вот снам своим я верю…

— И что же вам приснилось такое убедительное? — спросил комиссар.

— А приснился мне, батюшка ты мой, сон сурьезный… Не сон, а предсказание… Сижу будто бы я на своей печке, как вот и сейчас сижу. И такая же темень в хате. Тоже, как и сейчас, война идет. И так я разозлилася на нее, прокля­тущую, что захотелось мне пожаловаться на нее самому господу богу. А в него я верю. — Она что-то полушепотом пробормотала, очевидно, перекрестилась. — И что бы ты думал, батюшка мой? Вдруг осветилась вся моя хата ярким солнцем, да таким ярким, что на столе, на лавке, на полу — везде так и запрыгали солнечные зайчики, а на душе сразу повеселело. Я выглянула с печи, посмотрела на дверь, да так и замерла: в двери стоит… кто бы, ты думал? — Старуха смолкла, давая возможность слушателям отгадать.

— Может, какой ни-то апостол, а то и сам господь-бог, царство и манна ему небесная, — попробовал отгадать, ока­зывается, еще не спавший Ефремыч.

— Нет, мил-человек, не отгадал… Ежели бы господь-бог, то это бы не так уж и дивно было: ведь к нему-то я и взмолилась…

— А кто же, бабушка? — Колобков даже приподнялся, зашелестев соломой.

— Сталин, — громко сказала бабуся, — вот как есть он — настоящий, живой Сталин. Будто, услыхав мою мольбу, со­шел с портрета и — прямо ко мне припожаловал. Медлен­ный такой, рассудительный… А в правой руке у него — небольшое, как глобус, но яркое, яркое солнце. Я вся зам­лела и не могла двинуться с места. И сама не знаю, отчего замлела: или от робости, или от радости… А он бережно так положил свое солнышко на шкаф, шагнул раз-другой ко мне, остановился посреди комнаты, пригладил трубкой свои усы, как это в кино показывали, и ласково улыбнулся. Я осмелела да как соскочу сначала на полати, а потом на пол и — к нему. Гляжу ему прямо в очи и жалостным таким голосом спрашиваю: «Осип Висарьонович, когда же эта про­клятая война кончится? Сколько еще людей будет загубле­но? А он погладил меня по правому плечу… Как сейчас помню — по правому! и говорит: «Ставь ты, Ивановна, са­моварчик, мы за чайком и побеседуем». Быстро задула я самовар, сели мы с ним за стол. Налил он чаю по старому русскому обычаю в блюдечко, поставил его на все пальцы правой руки… Заметьте, правой! подул раз-другой, хлебнул с сахаром вприкуску и ответил: «Правду скажу, Ивановна, не скоро еще война кончится. Но мы одолеем немца! Еще года два-три повоевать придется…» Ахнула я, закрыла глаза и горько зарыдала… Потом открыла глаза, хотела еще что-то спросить, но ни Сталина, ни стола, ни самовара уже не было… Солнечные зайчики пропали, в комнате опять на­ступила темень, и меня обуял страх… Пометушилась я по комнате в полной темноте, открыла дверь в сени, думала, он там стоит, но оттуда на меня глянула еще чернее темень, я затряслась от страха и… проснулась… Стояла я у открытой двери в сени. Дочь меня окликнула, и я вернулась на печь. До утра больше не уснула…

— И что же вы, бабуся, хотите нам сказать этим своим сном-выдумкой? — спросил Колобков.

Старушка обиделась и грубовато ответила:

— А то, голубок мой, что, в-первых, это не выдумка, а в-других, мое правое плечо, которое гладил Сталин, его правая рука, в какой он принес солнышко и блюдечко держал, — это тебе вся правда. Дело твое — верить или не верить этому сну, а мое дело рассказать. — Слышно было, как она, кряхтя, укладывалась спать. Что-то ласково по­шептала спавшим уже хлопчикам и угомонилась.

Но Колобков не отставал от нее:

— Если верить твоему сну, бабуся, то выходит, что мы будем воевать еще два или три года… Да при нынешней мясорубке за это время и людей не останется на земле!

Старуха не отозвалась. И никто не отозвался. Пережи­тое за день, ночной марш и обильная пища тяжелым гру­зом придавили людей. Из двух углов уже доносился по-фронтовому тревожный солдатский храп. Смолк и Колобков. Подобрав под себя побольше соло­мы, он свернулся калачиком и несколько раз уже под ши­нелью шмыгнул носом. Было похоже на то, что он плакал…

В разреженном утреннем воздухе близкого степного про­стора звонко, призывно заржала лошадь. Иван Михайло­вич вскочил с кровати, как ужаленный, и прислушался.

— Зина, мой Руслан где-то близко… Слыхала? — крик­нул он спящей жене почти в ухо и снова настороженно прислушался. Но ржание не повторилось. — Или мне по­чудилось?.. Вот до чего нервный стал! — оправдался он перед Волжановым, который тоже проснулся и приподнял голову.

— И-и-го-го! — повторилось ржание еще ближе, чем первый раз, и Шевченко, обрадованный, перескакивая че­рез спящих людей, побежал во двор.

Только Зинаида Николаевна знала, что пережил ее муж, когда ему доложили, что от церковной сторожки, где на привязи стоял его любимец, осталась только штукатурка с глыбами кирпича, разбросанными вокруг бомбовой ворон­ки. Только она, Зинаида Николаевна, видела всю силу при­вязанности мужа к боевому четвероногому другу. Узнав о гибели Руслана, в душе она против своей воли даже по­радовалась: ведь и раньше, еще до войны, она ревновала мужа к этому красавцу-коню и не раз выговаривала за то, что он своего коня любит больше, чем свою жену… Из степи к селу подъезжала военная повозка, в которую был впряжен Руслан. Увидев Ивана Михайловича, конь радостно заржал, рванулся всем корпусом вперед, но под сильно натянутыми вожжами затанцевал на месте. Трогательной была встреча боевых друзей — человека и коня! Издавая легкое грудное ржание, Руслан тряс густой гривой, водил теплой верхней губой по лицу Ивана Михайловича, обнюхивал его гимнастерку, будто не веря повлажневшим глазам своим, потом снова возвращался к его лицу и снова терся губой о щеки. Иван Михайлович обнимал друга за шею, прижимался к ней щеками и лас­ково приговаривал:

— Русланчик, дружочек мой верный, уцелел! Даже не ранен, молодчина ты эдакий! — осмотрев весь стан своего серого в яблоках друга, Шевченко увидел на повозке ши­роко улыбающееся лицо полковника Гнедича с забинто­ванной рукой. Фуражки на нем не было, и на ветру еро­шились его редкие русые волосы.

— Привет, Шевченко! — поздоровался он, когда увидел, что объятия подполковника с любимым конем закончи­лись. — Я, признаться, думал, что ты уже на том свете стучишься в благословенные врата рая, соскочив с повозки, он здоровой рукой энергично пожал руку Ивана Михай­ловича.

— Я тоже мысленно похоронил тебя и очень рад тому, что ошибся, — сказал Иван Михайлович, взяв храброго артиллериста под руку.

Гнедич повернулся к проселочной дороге, по которой только что приехал, и воскликнул:

— Ага, мой арьергард тоже на подходе. Не намного отстал от Руслана. Обласкиваемые первыми лучами сол­нца, к селу быстро шли четыре человека. Когда они подошли к повозке, Шевченко узнал в них воинов своего полка: командира взвода разведки лейтенанта Царева, младшего лейтенанта Хромскова, своего ординарца сер­жанта Митрохина и пулеметчика Грачева в том же «парти­занском» одеянии, в котором он прибыл с маршевой ротой.

— Ты где пропадал, Митрохин? — спросил Шевченко строго.

— Товарищ подполковник, я искал Руслана.

— Где ты его нашел?

— Когда вы уходили от переправы в обход села, я по­бежал в село за Русланом. Подождал я, пока танки про­шли через село, обшастал все дворы, а нашел его в поле. Вернее, он меня нашел. Бежал с поля к селу и сильно ржал. Видать, он вас искал. Меня тоже сразу узнал, пар­шивец, и очень обрадовался.

Шевченко благодарно посмотрел на ординарца и улыб­нулся.

— Спасибо, Алеша, — сказал он. Грачев доложил, что по приказанию комиссара Додатко прикрывал огнем группу, когда она отходила от перепра­вы, сбился с направления отхода группы и потерял ее.

— А пулемет бросил?

— Нет, товарищ подполковник. Он в повозке под со­ломой.

— Боеприпасы все расстрелял?

— Что были, те расстрелял, но в селе у бежавших обо­зников стащил много полных дисков.

— Молодец, пулеметчик. Возьми пулемет и смотри, что­бы он всегда был готов к бою!

— Это все, что осталось от всей моей артиллерии, — сказал Гнедич, кивком головы указав на раненых артилле­ристов. — На мои огневые позиции обрушили бомбы и огонь пулеметов и пушек более ста «юнкерсов». Разве мож­но передать словами, что там творилось? Все вокруг они буквально вспахали, а заодно и забороновали бомбами и снарядами. Спасения не было никакого. Поверишь ли, Иван Михайлович, до того тяжело мне было видеть гибель своих батарей, что я не мог сдержать­ся… Я плакал… Стыдно, конечно, но это факт. Не мог я покинуть огневые позиции, пока оставалась хотя бы одна пушчёнка… Если бы от Киева подошла хоть одна батарея, я бы не пропустил прорвавшиеся в село танки.

— Не сокрушайся, Алексей Иванович, наши люди на Урале накуют тебе еще столько пушчёнок, что только ус­певай их принимать и вводить в бой. А теперь ты сбереги себя! Ты замечательный мастер огневого вала и еще так будешь нужен нашей армии, когда она пойдет в контрна­ступление.

— Не обо мне речь, Иван Михайлович, — возразил Гнедич. — Я тоже верю, что наш народ накует и таких, и еще лучших орудий, но… Не тем я сокрушаюсь, что больше не будет у нас артиллерии. Уж слишком глупо, преступно глу­по мы их теряем! Сотнями и тысячами мы их теряем… А ведь это — пот и кровь нашего народа, и если бы он знал правду, думаешь, похвалил бы нас? Ты же сам видел, какая сила была у меня в руках! А что она сделала? Вот то-то! Почему Дубнищев, этот лапотник твердолобый, не предуп­редил меня, что вдоль реки — доты? Да если бы я хотя бы подозревал об их существовании, я бы весь этот берег ис­кромсал крупным калибром! Или дал бы он мне время хотя бы накоротке разведать огневую систему противника своими средствами… Так нет же: «Давай, говорит, Гнедич, раскроши огневые точки противника, как грецкие орехи!» А какой они крепости, эти орехи, и сам не знал.

Шевченко рассказал Гнедичу о своем намерении выйти на фланг южной, охватывающей группировки войск про­тивника и попробовать там пробиться из окружения. Гнедич, подумав, согласился, и они вошли в хату. После завтрака, «организованного» Илюшей Гиршманом, Шевченко, Гнедич и Додатко закрылись в горнице и долго совещались. Потом они пригласили к себе Гиршмана.

— Вот что, товарищ Гиршман, — обратился к нему Шевченко, — придется тебе, помимо обязанностей начпрода, принять на себя и обязанности нач. МТО 3. Надо срочно раздобыть гражданскую одежду для Мурманцева, Колобкова и двух наших женщин. Задача понятна?

— Понятна, товарищ подполковник, только…

— Что такое?

— Я не уверен, найдется ли в этом большом селе одеж­ка для такого верзилы, как ефрейтор Мурманцев?

Командиры засмеялись.

— Возьми себе на подмогу Николая Филипповича Квит­ко, — посоветовал комиссар: — у него в этих краях каждая хохлушка — кума или дальняя родня.

Гиршман озабоченно вышел из горницы и — к Квитко:

— Миколай Пилипович, вы поступаете в мое боевое распоряжение. За мной! Квитко схватил свой автомат и вопросительно посмотрел на Волжанова.

— Идите, Николай Филиппович, раз приказано! — ска­зал Волжанов.

Гиршман с ног до головы внимательно осмотрел Зина­иду Николаевну, Люду и Колобкова, потом подошел к Мурманцеву. Долго и, казалось, с мучительной досадой изучал он фигуру ефрейтора, который почему-то виновато улыбался.

— Боже ж мой, боже ж мой! — воскликнул Гиршман. — Задача совершенно невыполнимая… — Он схватился руками за голову и выскочил в сени. Квитко вышел вслед за ним.

Вернулись Гиршман и Квитко с гражданской одеждой и обувью. Когда разведчики переоделись, то их с трудом узнавали. Зинаида Николаевна под дешевым серым плат­ком, в старушечьей синей с мелкими белыми горошинами кофте и черном мужском пиджаке; в грубой клетчатой юбке и поношенных полусапожках выглядела пожилой сельской женщиной, а ее чистый украинский говор был самым убедительным доказательством того, что она мест­ная жительница…

Люда была одета почти так же, как Зинаида Николаев­на, и Волжанов, увидев ее, засмеялся: она так разлохмати­ла под косынкой волосы, что с первого взгляда даже от­талкивала. Однако, ее юношеская свежесть лица, задорные карие глаза, такие знакомые и такие непослушные завитки светлых волос напомнили ему довоенную Людмилку.

— Как я тебе нравлюсь, Володя? — спросила она лас­ково и шаловливо. — Не разочаровала?

Волжанов придирчиво осмотрел ее, потом ответил:

— У Гюго где-то сказано, что жемчужина и в грязи остается жемчужиной. Только вот «москалячее» балаканье тебя выдает. Ук­раинец сразу тебя раскусит.

— Ну и пусть! Я сразу буду говорить, что я русская. Разве мало на Украине русских девушек?

Колобков в маленьком, подростковом костюмчике, рва­ном черном картузе без козырька, в ботинках, «просящих каши», стал настоящим хуторским парнишкой. На плече у него была небольшая сучковатая палка, а на этой палке за спиной — замусоленная полотняная сумка с десятком ва­реных початков кукурузы.

Для Мурманцева Гиршман достал старые штаны из крашеного холста с единственной пуговицей, синюю са­тиновую рубаху-косоворотку, ветхозаветную свитку и кар­туз, очевидно, еще гоголевского Ивана Ивановича. Обуви для Мурманцева не нашлось, но Гиршман доказал, что сойдут и армейские ботинки без обмоток. Несмотря на самые большие размеры добытой Гиршманом одежды, Мурманцев чувствовал себя в ней стесненно. Особенно безобразили его штаны, неприлично распахивавшиеся на одной пуговице. Зинаида Николаевна попросила у хозяй­ки три пуговицы и хотела их пришить, но особист Глаз­ков остановил ее.

— Это не годится, товарищи, — обратился он к Шев­ченко, Гнедичу и Додатко. — Зачем переодевать человека, который явно не подходит для разведки? Есть же у нас настоящие украинцы. А Мурманцев в этой экипировке и по внешнему виду комичен, да и разговор у него типич­ного володимирца. — Глазков цветасто, с сильным «ока­ньем» произнес последнее слово, и все, в том числе сам володимирец, засмеялись.

В этот момент в хату вошел боец Цыбулька. Он был в полной готовности к походу.

— Во! Чем не разведчик? — воскликнул комиссар. — Цыбулька, ты местность хорошо знаешь?

— Тю! Та я пройшов всю Полтавщину вдовж и попэрэк…

— Прекрасно, Цыбулька! — сказал Шевченко. — Даю тебе десять минут. Чтоб за эти десять минут ты смотался домой и обратно. Оставь дома все военное и одень то, что носил до призыва в армию. Только одевай что похуже. Понял?

Цыбулька недоуменно посмотрел на командиров, но от­ветил:

— Понял, конэшно…

Цыбулька вернулся в узеньком темно-синем костюме, который еще больше подчеркивал его тонкую длинноту. Наступая ему на пятки, вошла и пожилая женщина, по-деревенски крепкая и загорелая. Она подошла к стоявшим у входа в горницу командирам, положила руки на бедра и спросила:

— Що ж цэ воно такэ, товарищи началныкы? Когда Цыбулька здоровый, тогда Цыбулька воюй, а як трошки поранэтый, то оставайся дома и дожидайся нимцив? Я уже стара, з мэнэ и пытання нимцям нэмае, а нащо ж вы мое хлопья бросаете? Чи нехай воно отправляеться на каторгу в нимэч-чину? — Она так расплакалась, что Шевченко растерялся и сразу не нашел, что ей ответить. Вмешался комиссар:

— Та вы нэ плачьтэ, товарищ Цыбулька! Ваш сын пой­дет с нами. Только сейчас такая сложная обстановка, что без хорошего разведчика в цивильной одежде нам не обой­тись. К тому же ваш сын хорошо знает местность. Пони­маете?

Она немного успокоилась, помолчала, раздумывая, ве­рить комиссару или не верить, потом решительно вытерла концом хустки глаза и шмыгнула за дверь. Дверь она ос­тавила открытой и сразу же вернулась, волоча через порог большой мешок.

— Я собрала сыночкови харчи… Стряпотня тут всякая, — сказала она, вручая мешок сыну.

Все рассмеялись над тяжестью ноши, которую стыдливо держал в руке разведчик Цыбулька. Сам он так покраснел, что его многочисленные веснушки снова слились с крас­кой. Было заметно, как он злился на свою заботливую мать, которая тем временем благодарила командиров:

— Спасибочко вам, товарыши командиры. Як можно будэ, то побэрэжить моего Грыцю: воно ще такэ малэ хлопья!

Это вызвало новый взрыв смеха у бойцов и команди­ров, смотревших на смущенное «хлопья», которое упира­лось головой в потолок.

— Та годи, годи, мамо! — взмолился Цыбулька. — Сту­пай уже до дому! Мэлышь тут всяку чипуховыну…

Шевченко заверил женщину, что постарается поберечь ее сына, и она, успокоенная тем, что лично вручила свое дорогое «хлопья» командиру под его ответственность, ушла. Правда, при расставании с сыном она прочитала ему пространную материнскую нотацию о том, как он исправно должен служить, слушаться командиров, беречь себя, чаще писать и прочее… А уже из сеней крикнула всем:

— Чекаемо вас, сыны мои, з пэрэмогою! (Ждем вас с победой!)

Когда, она прошла мимо окна, выбирая слезы, и ока­залась за воротами, Шевченко сказал:

— Сейчас, товарищи, мы пойдем навстречу немцам, прямо на восток… Кажется, здесь потише. Впереди, кило­метра за два, будут двигаться Зинаида Николаевна и Ко­лобков. Задача — разведывать села, которые будут на пути. Если в селе немцы, устанавливать примерную их числен­ность и передавать сведения сзади идущим, в километре от основной группы, Цыбульке с Людой, а Цыбулька — мне. Старайтесь на глаза немцам не попадаться, а если невоз­можно избежать этого, выдавайте себя за киевлян, бежав­ших из Киева от бомбежек и обстрелов. Ты, Зина, запом­ни: идешь со своим племянником, а ты, Люда, — с же­нихом. Все ваше имущество и документы сгорели в Киеве. Идете в Лубны к родственникам… Вопросы есть?

— Товарищ подполковник, у меня в Лубнах и вправду багато родни, — сказал Цыбулька.

— Вот и прекрасно. А теперь — вперед, товарищи раз­ведчики!

Как ни старался Шевченко вывести основную группу из села менее заметно для местных жителей, это ему не удалось. Не успели запрячь Руслана и усадить раненых на повозку, как во двор группами начали входить женщины с детьми и старики. Горестно и вместе с тем укоризненно смотрели они на своих защитников, которые оставляли их на милость жестокого врага. Плотным полукругом об­ступали селяне строй воинов. Поглаживая прижимавших­ся к подолам взлохмаченные головы ребятишек, они долго молчали. Кому довелось тогда отступать на восток, тот до конца дней своих будет помнить, как стыдно было видеть эти обжигавшие душу, молчаливые взгляды оставляемых врагу людей. То был самый тяжелый, самый жгучий стыд сол­дата, которому приказано было отступать! Сознавая себя частицей армии, оставлявшей врагу область за областью, каждый воин этой армии не мог смотреть людям прямо в глаза. А люди хотели, искали его прямого взгляда и наде­ялись, что он вот-вот твердо скажет: «Все! Дальше враг не пройдет — ни шагу!» Однако, слабо вооруженный, он не мог одной лишь грудью своей остановить бронированных завоевателей и, сгорая от стыда и досады из-за своей бес­помощности, отступал все дальше и дальше на восток… О, как тяжело быть солдатом бегущей армии! А бегущей по родной земле — в сто раз тяжелее…

Комиссар Додатко, который по долгу службы и по ве­лению сердца своего в самую трудную минуту борьбы обязан уметь объясняться не только с воинами, но и с народом, при виде угрюмых лиц женщин и стариков по­нял, что настал момент такого объяснения… Но что мож­но сказать утешительного этим беспомощным людям? Чем он мог их приободрить, когда сам крепко был побит вра­гом и бежал от их новых ударов? Громкие речи, пустые заверения не только будут неуместны, а будут похожи на кощунство. И разумом понимал, и сердцем чувствовал комиссар, что теперь, как никогда, нужно смело сказать людям правду, какой бы тяжелой она ни была. А она, эта правда, была неслыханно тяжелой. И сказать ее нужно было с таким горячим сердцем, от которого люди почув­ствовали бы у своих сердец тепло и прониклись хотя бы малостью надежды… Додатко начал было соображать, с чего начать объясне­ние с этими людьми, но среди них пошел шепот. Все рас­ступились, и воины увидели вошедшего в распахнутые во­рота глубокого старика, которого медленно вели под руки два деда сравнительно помоложе. Подвели к комиссару. Старик был немощен и дряхл, как подгнивший на кор­ню гриб-боровик: казалось, тронь его — и он свалится. Впалые щеки, уши, ноздри — все густо заросло седой стариковской растительностью. Жуткой вет­хостью и беспомощностью сквозило от этого, слишком долго задержавшегося на земле, человека. Давно потухшими белесыми глазами посмотрел он на нарукавные звезды комиссара и, видимо, решив, что попал по адресу, удивительно бодро освободился от державших его дедов. Издав слабый звук, похожий на кашель, он тихо, но с очень заметным упреком сказал:

— Щэ, хлопцы, тикаетэ? — он передохнул и, собрав пос­ледние силы, уже по-русски продолжал: — Перед вами сто­ит старый солдат его императорского величества российс­кой гвардии Денис Мартынюк. До круглой сотни хотел дожить, да, видать, не смогу… Вы, горе-вояки, загоняете в могилу раньше сроку. Разгневавшись, старик вдруг потряс перед грудью комиссара высохшими руками и сколько мог, повысил голос: — Да, это так! Вы, опозорившиеся потомки, каких я не могу назвать русскими! 3ачем вы бросаете русские земли та русских людей на поругание немецким супостатам? Мне дела нет до вашей коммунизьмы, я до нее не доживу. Но не смейте дальше пускать ворога! Это я вам велю не только от себя, а и от тех, какие уже много лет лежат и на Шипке, и у Плевны, и на Дунаю. Их давно уже нет и в земле, но даже трухлявые их кости теперь зашевелились бы, узнай они, что немецкие каты уже перейшли Днипро, а трусливые наши заступники бросають мундиры и гуртами тикають до Сибиру… Не смейте дальше, слышите? Не смейте! Остано­вить нимцив! Он задрожал частой мелкой дрожью, на мгно­вение вытянулся и трупом свалился на руки сопровождав­ших его дедов. Из-под распахнутого кожушка ярко блесну­ли приколотые к рубашке три георгиевских креста…

Одна из женщин склонилась над стариком, послушала его грудь, закрыла глаза веками и тихо всплакнула. Никогда в жизни комиссар Додатко не переживал более тяжелой минуты! Чувствуя себя пригвожденным к позор­ному столбу, он растерянно смотрел то на мертвого героя Шипки, то на всхлипывавших в хустки и фартуки жен­щин, то на плакавших детей, то на потупившихся от стыда бойцов. Взяв себя в руки, он молча подошел к лейтенанту Балатову и в полголоса сказал:

— Знамя…

Балатов быстро снял ремни и гимнастерку и на глазах притихших людей размотал со своего тела кумачовый шелк. Комиссар взял знамя и накрыл им покойника. Потом он снял фуражку, опустился на колени и поцело­вал его в лоб.

— Прости нас, тезка Денис Мартынюк! — сказал ко­миссар. — Пока бьются сердца наши, ни на минуту не забудем твоего последнего гнева…

Тишина как будто застыла. И вдруг одна пожилая жен­щина заголосила, за ней вторая, третья. Додатко встал и выпрямился. Он почувствовал, что безраздельно господ­ствовавший в душах людей гражданский упрек сразу усту­пил место гражданскому состраданию. Люди поняли, что их защитники покидают их не потому, что не хотят драть­ся с сильным врагом. Но теперь была заметна другая край­ность в настроении людей — слезливая жалость к своим битым защитникам и покорное склонение головы перед своей тяжелой участью. Поняв это, Додатко негромко, но в доверительном тоне обратился к селянам с речью:

— Батькы и матэри наши! Ридни наши сэстры та малэньки диты! Мы не обижаемся на ваши упреки. Любая армия, если она сдает врагу цветущие сады и нивы своей Родины, достойна самого сурового упрека своего народа. От самой границы, в каждом городе, в каждом местечке, в каждом нашем советском селе слышали мы справедливые упреки советских людей. Эти упреки сжигали наши сердца и души огнем заслуженного стыда и позора. Но то, что мы чувствуем сейчас перед вами, нам еще никогда не приходи­лось чувствовать. Устами этого почти столетнего русского солдата нас пристыдили героическое прошлое и былая победная слава нашей великой Отчизны. Языком этого славного старца нас отругали поднявшиеся из своих могил наши великие предки — храбрые российские богатыри. И нам, недостойным их потомкам, лучше провалиться сквозь землю, чем услышать этот упрек! — Он обернулся к стоявшим в строю бойцам и командирам и по их потуп­ленным взглядам заметил, что говорил как раз то, что ду­мали и они, — Многие годы вы отрывали от себя и от своих детей, порой, даже самое необходимое. Последнюю копейку свою вы с потом и кровью вкладывали в дело укрепления Красной армии и теперь вправе потребовать от нее защиты…

— Правду вин каже, жинки! — громко сказала одна из женщин. Внимательно посмотрев на нее, комиссар про­должал:

— Конечно, наша армия отступает не потому, что не хочет защищать свой народ. Она потоки крови проливает за вас, беспощадно истребляет вторгшихся на нашу землю фа­шистских захватчиков. Бойцы и командиры Красной армии не щадят жизней своих и сотнями тысяч кладут их во имя будущей Победы, но… — Он подумал, как бы понятнее объяснить простым людям причину отступления непобеди­мой Красной армии. — Представьте себе двух сильных мо­лодых парней… Они долго враждовали между собой, но по­том договорились жить мирно и друг на друга не нападать. И вдруг один из них внезапно, предательски нападает на противника и сбивает его с ног. Парень не пал духом. Он храбро отбивается от вероломно напавшего врага, хотя и много получает тяжелых ударов. Измотав драчуна в оборо­нительной позиции, собравшись с силами, он, конечно, победит его и строго накажет за вероломство… Так же и у нас получилось. Мы враждовали с фашистской Германией, потом договорились друг на друга не нападать. Мы честно соблюдали этот договор, а Германия, под прикрытием до­говора, подтянула свои отборные войска к нашей границе и вероломно, без объявления войны бросила эти войска на нашу землю. Мы пока обороняемся. Но мы уверены в том, что соберем силы, разгромим гитлеровскую армию и строго взыщем с банды Гитлера!.. Эта вот маленькая боевая груп­па — остаток храбро сражавшейся за Днепром воинской ча­сти. Боевое знамя наше — святыня части — с нами. Полу­чим пополнение и под этим боевым, пропитанным кровью наших воинов знаменем будем еще беспощаднее истреблять оккупантов… Сейчас мы уходим. Но вы будьте уверены, что недалеко от вас на востоке мы сражаемся за вас. Помните: Родина стоит, Сталин в Москве — они не оставят вас в вечной кабале у немецких баронов! Мы вернемся к вам как освободители! Ну а если мы сложим головы на поле битвы, к вам придут другие, но обязательно придут!

Женщины вдруг зашумели, заволновались, образовали небольшой коридор для прохода. От крыльца дома мелки­ми старушечьими шагами семенила бабуся, которая ночью своим рассказом о необыкновенном сне очень расстроила разведчика Колобкова. Она молча подошла к комиссару, достала из вместительной ладанки маленькую иконку и, требовательно глядя в его воспаленные глаза и колючий кустик усов, поднесла ее к его губам.

— Целуй, сын мой! — тихо приказала она, не вытирая слез, курсировавших по лабиринтам морщин ее лица.

Комиссар с минуту озадаченно смотрел в изображение божьей матери, после чего решительно приложился к иконке губами. «Мои губы не отвалятся от прикосновения к этой деревяшке» — подумал он, — а для верующих людей это будет какой-то поддержкой в условиях фашистской оккупации». Старушка с благодарным взглядом потянула комиссара за карман гимнастерки вниз и, перекрестив его, поцеловала в лоб. — Спасибо, сынок, — сказала она тихо. — Да хранит вас всех господь! — С этим напутствием она теми же мелкими шагами ушла в хату.

Двор быстро опустел. А когда группа Шевченко выхо­дила из ворот, ее снова окружили женщины с детишками и со всех сторон совали в руки воинов хлеб, сало, яйца, бутылки с молоком и самогоном, горшочки с ряженкой. Многие целовали уходивших бойцов и плакали…

Разведчики беспрепятственно прошли несколько сел. Немцев не встретили. Но вот впереди послышались авто­матные очереди, людской шум и куриный переполох. Не входя, в село, Зинаида Николаевна и Саша Колоб­ков сели у дороги и стали наблюдать. Люда Куртяшова и Цыбулька тоже остановились, при­сели на пшеничную стерню в полукилометре от передовых разведчиков, зорко следили за их сигналами.

Зинаида Николаевна внимательно осмотрела крошечную фигуру Колобкова теплым материнским взглядом.

— Вот что, племянничек… Звать-то тебя как? — спро­сила она.

— Александр Колобков я, — отрекомендовался «пле­мянничек».

— Ну, так вот, Сашок Колобок, катись-ка ты в это село и быстро разведай, сколько там немцев, чем вооружены, что делают и как расставлены часовые. Понял? Я буду тебя ждать в крайней хате. Там немцев, кажется, нет. Входи смело и называй меня титкой.

— Как?

— Титкой. У нас говорят не тетка, а титка. Впрочем… Можешь и по-русски: разве у меня не может быть русско­го племянника?

— Знаете что, тетя, я буду собирать куски… Милосты­ню. Хорошо, мальчик мой, это ты хорошо придумал, а главное — вовремя. В каждой хате, кстати, побываешь, всех немцев посчитаешь. Катись!

И пронырливый Сашок-Колобок покатился в первое за­нятое немцами село. Размахивая «нищенской» сумой, он прошел вдоль палисадников несколько хат. Людей на ули­це не было. Войдя в один двор, он постучал в окно, но никто не ответил. Затем в сенях скрипнула дверь. Кто там? — робко спросила женщина.

— Тетенька, подайте, Христа ради, кусочек хлебушка бедному сироте! — взмолился Колобков таким жалобным детским голосом, которому женщина как будто обрадова­лась и сразу открыла дверь.

Сашок вошел в хату. Хозяйка, отрезала большую краю­ху белого хлеба, сочувственно посмотрела на «сироту» и спросила:

— Звиткиля ж ты идэшь, хлопчеку?

— Из Киева я, тетенька… Разбомбили у нас все.

— Ах, сэрдэшненьки! А батько та мати вбыти, чи шо?

— Погибли, тетенька… И сестренка тоже…

Сердобольная женщина сунула в сумку Колобкова та­кой ломоть хлеба, от которого парню стало не по себе. Если в следующей хате отвалят такой же, то уже и класть некуда будет.

— Спасибо вам, тетенька, — тихо проговорил он.

— Кушай, хлопчеку, на здоровьячко. Зашел Колобков еще в две хаты, после чего тяжела стала его «нищенская сума». А в следующей хате добрая старуш­ка так расчувствовалась, что усадила за стол и упросила парнишку съесть вкусный наваристый борщ и большую кружку молока с паляницей.

Длинная сельская улица все время тянулась прямо, по­том повернула влево и за поворотом расширилась в про­сторную, заросшую травой площадь. Главным строением на площади была сломанная школа с большими окнами, а перед окнами — спортивная площадка, на которой де­сятка полтора здоровенных, бронзовых от загара парней играли в волейбол. Колобков подошел к площади и остановился в недо­умении: откуда взялись в такое тревожное военное время загорелые спортсмены? И вдруг до его слуха долетело не­сколько фраз на непонятном языке. Сердце разведчика сразу же зачастило, и он стал обшаривать глазами всю площадь, дома и дворы. На разгороженном дворе школы стоял ровный ряд мотоциклов с люльками. В каждой люльке лежало по три автомата. Вдоль ряда мотоциклов на траве аккуратно были сложены комплекты серо-зеле­ного обмундирования. Из школьного класса донесся громкий женский крик, и сразу же в распахнутое со звоном стекол окно выпрыгнула растрепанная и бледная от испуга девушка. На волейболь­ной площадке началось дружное мужское зубоскальство с какими-то выкриками и улюлюканьем. Измученная и уни­женная девушка, держась рукой за ушибленный бок, мед­ленно пошла к улице. Колобков с нахлынувшей в душу жалостью к ней и злобой на бесчинствующих завоевателей провожал ее взглядом до тех пор, пока не увидел, как из одного двора выбежала пожилая женщина, обняла ее и увела в хату. Вернувшись к наблюдению за площадью, Колобков уви­дел четырех рослых фашистов, которые тащили за руки двух совсем еще юных девочек лет по 15-16-ти. Одна из них шла безропотно, как невменяемая, а другая изворачи­валась, стараясь схватить зубами волосатую руку насильни­ка, но, обессиленная, падала на землю; ее поднимали и тащили на руках. Мать этой сопротивлявшейся девочки, тоже еще очень молодая женщина, шла следом за фаши­стами и громко кричала:

— Не трогайте! Отдайтэ! Цэ моя одна-однисэнька доця… Изверги, каты (злодеи) проклятущщи! — Она пыталась схватить тащивших ее дочь оккупантов за руки, но те от­талкивали ее ногами. Обезумев от горя, она рвала клочь­ями свои черные волосы, падала на землю, хватала руками бившие её то в грудь, то в живот сапоги-коротыши с под­ковами. — Нэ дам, нэ дам мое чадонько! Нэ дам мою горлыцю яснооку на знущення (поругание)!

Один из насильников остановился, зло выругался и с перекошенным от гнева лицом начал бить обезумевшую женщину ногами. Женщина пыталась хватать его ноги, но он снова и снова наносил ей удары кованым каблу­ком, где попало… Пораженный этой зверской сценой, прижался Саша Ко­лобков горячей щекой к плетню и, опасаясь собственного стона, зажав рот кулаками, до боли зажмурил глаза. А ког­да он снова открыл их, то увидел зрелище еще ужаснее…

С огорода на площадь немцы привели пожилого еврея с целым выводком ребятишек. Колобков быстро сосчитал их: пять мальчиков и три девочки. Отец их внешне был удивительно некрасив: коротенький, на потешно расстав­ленных в стороны ногах, он, казалось, и расставлял их для того, чтобы они не мешали большому, как пивной бочо­нок, животу, который безобразно нависал над ними. Еврей был совершенно лыс, и только жалкие остатки рыжих во­лосёнок сиротливо лежали на блестевшей макушке головы. Выступившие капли пота усеяли всю его голову. Не по росту длинный горбатый нос, большой с толстыми губами рот, некрасиво торчавшие широкие уши и черные, горя­щие в смертельном испуге глаза… И надо же было этому человеку так некстати иметь слишком заметные еврейские черты!

Игравшие в волейбол откормленные фрицы оставили площадку и, быстро окружив еврея с детишками, дико зап­рыгали в каком-то колдовском танце. Из всего их «риту­ального» гвалта Колобков понял только два слова: гут и юден, которые выкрикивались чаще всех и громче всех. Еврей пугливо озирался вокруг, предчувствуя недоброе, и внимательно следил за пляшущими в хороводе голыми нем­цами. Детишки его не плакали и все плотнее прижимались к ногам своего отца. Старшему из них мальчику было на вид около семи лет, самой младшей девочке — годик или полтора. Все они были черненькие и курчавые. Когда их первый испуг прошел, они как будто даже повеселели, а предпоследняя по возрасту девочка, привыкнув к безобид­ному хороводу и зубоскальству больших дядей, начала за­дорно хлопать в ладошки. Отец покосился на свою наи­вную крошку и заискивающе улыбнулся прыгающим вокруг него немцам. В глубине трепетавшей в страхе души своей он, наверное, надеялся на их снисхождение к его прелест­ным малюткам. До Колобкова доносились его слова:

— Паны дойтшен, херрен дойтшен я из Киева… Эваку­ация… Майне фрау капут… Бомбен… Дас зинд майне киндер… Их бин кранк менш… — В сильном волнении он путал немецкие слова с еврейскими и русскими.

Но фашисты, хорошо понимавшие все, что он говорил, еще больше входили в экстаз адской пляски. Вдоволь наплясавшись, фашисты разомкнули круг и вы­тянулись в две шеренги. Один из них побежал во двор школы и быстро вернулся оттуда с кучей городков без па­лок. Построив из городков неровную шестиконечную звез­ду, он крикнул:

— Халло! Битте, херрен зольдатн!

Самый меньший ростом подбежал к самой маленькой девочке, схватил ее за ножку и с высокой траекторией швырнул ее в фигуру. Несчастная малютка, очевидно, сна­чала подумала, что дядя шутит, и не издала ни звука и только во время своего смертельного полета слабо пискну­ла, но сразу же захлебнулась. Как брошенная лягушка, она ударилась о твердую землю перед самой фигурой, тихо квакнула и безжизненно покатилась через городки…

Оставшиеся дети, увидев смертельное сальто своей сестренки, завизжали и в испуге стали прятаться между раскоряченными ногами оцепеневшего отца. Но отец не устоял на ногах. Он упал на колени и закричал:

— Паны зольдатен, паны зольдатен! Убейте меня, сна­чала убейте меня! Молю вас, умоляю убить меня! Не могу видеть я этого! Не могу!.. — Ползая между босыми гряз­ными ногами пьяных садистов, он пытался целовать их, но те поочередно отшвыривали его и гоготали, гоготали…

В некоторых домах заголосили женщины. У Саши Колобкова потемнело в глазах, зазвенело в ушах, застучало в висках. Он уткнулся лбом в плетень и потерял ощущение реальности. Ему казалось, что он спит и видит кошмар­ный сон, хочет скорее проснуться, но не может. Очнулся он от женского крика на площади. Из ближнего к площа­ди двора выбежала чернявая пожилая украинка и со сло­вами: «Це мои диты, я их матъ, нэ трогайтэ моих дитэй!» вихрем налетела на оторопевших немцев, грубо растолкала их и решительно подошла к сбившимся в кучку детям. Один из немцев что-то скомандовал, и два его подчинен­ных быстро побежали во двор школы к мотоциклам. На площадь они вернулись с автоматами. Первым порывом Колобкова было выскочить из-за плет­ня, наброситься на фашистов и поочередно перегрызть им глотки. Но он овладел собой. Его мятущийся мозг и об­шаривавшие обстановку глаза искали верный способ спа­сения детей, безоружный отец которых, потеряв сознание, неподвижно лежал на земле. Только смелая посторонняя женщина, сгруппировавшая вокруг себя трепетавших в страхе детей, без страха и с каким-то бойцовским вызовом смотрела прямо в дула автоматов.

— Мои ридни диты, — сказала она твердо в наступив­шей вдруг тишине площади, — я — их матка! А я нэ ев­рейка, я — чиста украинка… И мои диты нэ юды… Нэ дам я вам своих дитэй, каты скаженни! — Вид ее в ту минуту был страшен: широкое, по-степному загорелое и обветрен­ное лицо вдруг заострилось и угрожающе нахмурилось; большие, до блеска черные глаза запылали жаркими ис­крами гнева, мести и готовности броситься в драку не на жизнь, а на смерть; выбившиеся из-под белой хустки пря­ди жгуче черных волос волновались на ветру, и, казалось, могли стегануть каждого, кто приблизился бы на недозво­ленное расстояние… Немного осмелевшие дети прижимались к ногам своей защитницы, прятались в складках ее просторной юбки, как цыплята — в распущенных крыльях, увидевшей коршуна наседки…

Колобков сорвался с места и, оставив у плетня суму с кусками хлеба, побежал по селу навстречу своей группе. Ми­новав крайнюю хату, в которой ждала его Зинаида Нико­лаевна, он помчался дальше.

— Что с тобой, Колобков? — спросил Шевченко, когда он подбегал к группе. — Ты будто угорелый…

— Товарищ подполковник, там детей казнят! Скорее! Можно еще спасти, только скорее, только бегом!

— Сколько немцев? — спросил комиссар строго.

— Не больше тридцати, товарищ старший политрук, но они в трусах да в майках. Только у двоих автоматы в ру­ках…

— А все где?

— В мотоциклах, а мотоциклы во дворе школы. Если отрезать от мотоциклов, можно перебить фашистов, как куропаток…

— Способные вести бой, ко мне! — скомандовал Шев­ченко.

Колобков вывел боевую группу огородами прямо ко дво­ру школы. По убийцам детей — огонь! — крикнул комиссар, и первый полоснул из трофейного автомата. Треск длинных очередей, — и оккупанты, обливаясь кровью, повалились на землю. Те, которые были с авто­матами, не успели их применить. Уцелел только один. И Колобков узнал его. Он был самый меньший ростом и, видимо, самый трусливый. Вовремя отскочив от своих об­реченных друзей, он сразу поднял руки вверх, а когда стрельба прекратилась, белыми, как полотно губами, за­бормотал:

— Гитлер капут, Гитлер капут!

Костя Копейка и Курбан Караханов схватили его за руки и подтащили к бойцам и командирам, которые ок­ружили украинскую женщину с еврейскими детишками. Женщина, не мешая детям копошиться в складках своей юбки, стояла над мертвым уже их отцом и едва дышавшей сестренкой и тихо, расслабленно плакала. Люда Куртяшова и Зинаида Николаевна наклонились к девочке и пооче­редно подносили к ее носу какие-то пузырьки. Не приходя в сознание, девочка дважды глубоко вздохнула. Зинаида Николаевна бережно взяла ее на руки и понесла в школу. Люда и плачущая женщина с детишками последовали за ней. Окружившие волейбольную площадку селяне почти­тельно давали им проход.

— Что с девочкой? — спросил Шевченко у Колобкова.

— Этот вот гад, — Колобков указал на уцелевшего фа­шиста, — швырнул ее в городки вместо палки… Успел бро­сить только ее… — Сказав это, разведчик испуганно от­шатнулся назад, потому что подполковник испепеляющим взглядом пронзил его маленькую фигурку и, казалось, го­тов был вырвать его язык… До хруста в суставах сжав кулаки, Шевченко резко от­вернулся от Колобкова и пошел на что-то бормотавшего по-немецки фашиста. Встретив лицо русского офицера, кипевшего неудержимым гневом и решимостью сурово наказать, фашист из трепещущего осинового листа вдруг превратился в одеревеневшего истукана. Заметив это мгно­венное превращение обезоруженного врага, Шевченко с презрением отвернулся от него и уже спокойно приказал:

— Расстрелять!

Из толпы, селян кто-то негромко проговорил:

— Жалко, шо закону у нас такого нэмае, а то повисылы б его, падлюку, як скаженну собаку…

Услышав эту фразу, Шевченко вздрогнул и сразу изме­нил свое решение:

— Отставить расстрел! Именем моего народа, властью, данной мне советским народом, приказываю: фашистского изверга, палача-детоубийцу повесить!

По толпе пробежал щепоток одобрения. Один из стари­ков властным тоном распорядился:

— Бабы, тащить налыгач! (веревку) Стоявшие рядом с командиром комиссар Додадтко и уполномоченный особого отдела Глазков, недоуменно пе­реглянулись: ведь советские законы даже на военное время не допускали такого вида казни. Однако Глазков колебал­ся недолго. Увидев брошенную из толпы длинную гладкую веревку, он что-то шепнул бойцу Чепуркину и решительно подошел к приговоренному «городошнику». А Чепуркин схватил веревку и сделал петлю.

— Боец Чепуркин, выполняйте приказ комдива! Чепуркин засуетился, подбежал к фашисту и почему-то зло вцепился всей пятерней в его свалявшиеся рыжеватые волосы. Опомнившись, он начал как-то неумело надевать петлю на шею врага, который понял, что наступила рас­плата, схватился обеими руками за веревку и, упав на ко­лени к ногам Чепуркина, стал кричать:

— Рус, жить! Геноссе рус гут, Сталин гут, Гитлер капут! Чепуркин растерялся и не знал, что дальше делать. На помощь ему подбежал ефрейтор Мурманцев. Он сердито взял свободный конец веревки и потащил упиравшегося фашиста к турнику…

— Ага, собака, доигрався в городкы! — сказала пожилая женщина, когда вздернутый на перекладине высунул от­вратительно посиневший и слюнявый язык. — Так тоби, душегубу проклятому!

— Мы его, мать, по-ростовски, — отозвался Чепуркин, — через батайский семафор. — По-деловому, но брез­гливо ростовчанин осмотрел результат своей «работы» и быстро пошагал между расступившимися селянами вдогон­ку покидавшей село боевой группы…

Еще три села на избранном командиром маршруте развед­чики прошли без осложнений. За четвертым селом послышались резкое урчание и фыр­канье танков, натужное завывание перегруженных скоро­стью и бездорожьем автомобильных моторов, крики лю­дей. Километрах в двух впереди, между разбросанными по полю копнами почерневшей пшеницы, на предельных ско­ростям мчались два советских грузовика «ЗИС-5» с высо­кими брезентовыми будками. На бортах и крышах будок ярко алели огромные кресты. За грузовиками, отшвыривая гусеницами фонтаны земли и дыма, гнался черный танк с желтыми крестами на бортах. Когда один из выпущенных танком снарядов разорвал­ся вблизи кабины заднего грузовика и обдал огнем кабину, грузовик на ходу качнулся в сторону и, врезавшись в копну пшеницы, заглох. Из правой двери кабины выскочил че­ловек. Размахивая над головой белым лоскутом, он пошел навстречу танку. Танк, сбив человека лобовой броней, резко тормознул и смолк. Как огромный нос чудовища, ствол орудия «клюнул» к земле. Из будки грузовика нача­ли вылезать убеленные бинтами люди. Увидев их, чумазый танкист нырнул в башню и сразу же полоснул длинной очередью из пулемета. Приглушенная курившейся степью строчка выстрелов донеслась до группы Шевченко вместе с воплями тяжело раненых людей.

Когда все безоружные раненые были расстреляны, чер­ное бронированное чудовище несколько раз по-свински хрюкнуло мотором, дернулось и прыгнуло на загоревший­ся грузовик. Это был садизм. Садизм не обычный, а мо­торизованный. Разделавшись с одной машиной, танк победоносно за­рычал и погнался за другой, которая ушла уже на порядоч­ное расстояние. Догнал ли он ее, — никто из группы Шев­ченко не видел, потому что из-за холма, за который ухо­дила на восток полевая дорога, выскочило сразу четыре танка. Они охотились за рассыпавшейся по полю большой группой бойцов с белевшими повязками. Метавшиеся по стерне скошенной пшеницы в поисках спасения от мно­жества разрывных пуль, они добежали до длинных рядов копен соломы и стали прятаться под ними. Но спастись им не удалось: танки на большой скорости налетели на эти ряды и стали давить копны вместе с людьми. Многие раненые выскакивали из соломы и поднимали руки, однако и они попадали под гусеницы…

— Ах, мерзавцы! — процедил сквозь стиснутые зубы ко­миссар.

Больше всех разгневанный неслыханным садизмом вра­жеских танкистов, Шевченко уже открыл, было, рот, что­бы скомандовать уничтожить танки противника, но до сильной боли прикусил язык и тихо проговорил:

— Противник справа… Этого и следовало ожидать. Все повернули головы в сторону дороги. В сторону села двигалась обволакиваемая брызгами земли и дымом танко­вая колонна.

— Это, похоже, главные силы, — заметил полковник Гнедич.

— Да, — согласился Шевченко и, кивнув головой в сто­рону четырех танков, гонявшихся за ранеными, добавил: — а передовой отряд занялся не своим делом… Посмотрите, какой смельчак!

Из-за копны, которую вот-вот должен был раздавить ближний к группе Шевченко танк, вдруг выскочил чело­век и метнулся в сторону, В тот самый момент, когда танк врезался в копну, человек исчез в облаке из соломенной пыли и гари. Казалось, он погиб в этом облаке, но он вынырнул из него и быстро побежал рядом с танком, дер­жа высоко над головой, маленький, как будто игрушеч­ный, пистолет. Со стороны это казалось безрассудством, однако, смельчак со спортивной легкостью вскочил на броню и выстрелил в чумазого танкиста, высунувшегося из люка башни. Танкист упал в башню, а храбрец, прижима­ясь к броне, пополз вперед, к смотровой щели водителя. Перед следующей копной он выстрелил в щель, и танк, круто развернувшись, одной гусеницей угодил в какую-то яму, сильно скособочился и заглох. А его дерзкий победи­тель послал еще две пули в открытый люк башни. Потом он перелез к машинному отделению, несколькими выстре­лами поджег его, швырнул на землю пистолет, спрыгнул на землю сам и скрылся в черном дыму. Однако увлекшийся погоней за ранеными передовой отряд противника, увидев, что его опережают охраняемые им главные силы, круто развернулся и пошел обратно. На безопасном расстоянии от своего охваченного огнем со­брата танки остановились, с минуту постояли и на боль­ших скоростях ушли на запад. Вскоре прибежал никем не замеченный Саша Колоб­ков. Он доложил, что по оставленным немцами указкам видно направление их наступления — город Переяслав. Выслушав разведчика, Шевченко отошел вглубь лощины, развернул планшет с картой, позвал комиссара Додатко, полковника Гнедича и лейтенанта Волжанова.

— Посмотрите, товарищи, что получается, — сказал Шевченко, когда все они склонились над картой, — про­тивник решил разрубить войска фронта и уничтожать их по частям. Двадцать шестую армию, которая держала обо­рону по Днепру южнее Киева, изолирует от нашей трид­цать седьмой и от всех войск севернее Киева. Это очень понятно… Ну, а мы — где? А мы чуть-чуть не угодили под топор… Мы оказались на маршруте танкового тарана… Хо­рошо, что вовремя сошли с дороги… Что будем делать, товарищи командиры? С минуту длилось молчание. Первым его прервал ко­миссар:

— Если нет шансов проскочить на восток здесь, то надо взять еще южнее. Может, удастся встретить части двадцать шестой.

Двое суток шла группа Шевченко по бездорожью, об­ходя не только большие села, но и мелкие хутора, заня­тые противником. Однако в тех случаях, когда разведчи­ки доносили о малочисленности гарнизона в населен­ном пункте, Шевченко принимал решение атаковать. Такие атаки были внезапными и почти бесшумными. Фашисты уничтожались все до единого. Эти скоротеч­ные схватки с ненавистным врагом поднимали дух бой­цов, пополняли запасы трофейных патронов и продо­вольствия, укрепляли веру в успешный выход из вражес­кого окружения. Привалов для отдыха Шевченко не давал. Только в те небольшие промежутки времени, когда нужно было группе залечь на дне балки, а командиру изучить обстановку пе­ред броском в следующую балку или лощину, люди вали­лись на землю, поднимали ноги кверху и отдыхали. К тому скудному пайку, который выдавался комисса­ром, люди добавляли сырые початки перезревшей кукуру­зы с неубранных полей. С тошнотой и отвращением раз­жевывали они брызжущие сладкой молочной жидкостью зерна. Однако ни голод, ни физическую усталость нельзя было даже отдаленно сравнить с тем моральным изнеможением, которое чувствовали люди небольшой группы Шевченко, метавшейся в поисках выхода из западни. В самом деле, легко ли прятаться в оврагах и балках, избегать дорог, об­ходить населенные пункты, украдкой перебегать или пере­ползать открытые участки поля — и все это на своей, на советской земле, хозяином которой ты привык сознавать себя с самого детства. Это очень тяжело — понимать, что у твоего народа надежда только на тебя, а ты ничего не можешь сделать, чтобы оправдать эту надежду! Шевченко остановил свою группу на дне вымытого веш­ними водами оврага, выставил охранение и направил двух бойцов за разведчиками. Холодна и неприятна осенняя ночь под открытым не­бом. Но как она была желанна для людей, которые каж­дую минуту дневного времени рисковали быть обнаружен­ными противником и уничтоженными в неравной схватке! Натянутые за день нервы под покровом спасительной ночи сразу ослабли, уставшие мускулы обмякли, наслаждаясь от­дыхом

Итак, товарищи, — сказал Шевченко, стоя среди ле­жавших вповалку бойцов, — мы с вами дошли до обреза моей карты. Дальше пойдем вслепую… Теперь вся надежда наша на проводника нашего — Цыбульку…

— Вся надежда на тебя, Цыбулька, — сказал он. — Кар­та кончилась, а звезд на небе, похоже, и сегодня не будет: вон как заволокло тучами.

— Так это дуже просто, товарыш подполковник. Скажить тилько, куда направлять оглобли, — чи на юг, чи на восток… Нэ по зиркам, а по сэлам довэду куда хочэтэ.

— На юго-восток надо, товарищ Цыбулька.

— На юго-восток? Хвылыночку, товарищ подполковник, сейчас я помозгую… Спэрэду у нас нэ далеко — Зарожье. Мы з Людою в ему уже были… А дале будет хутор Авраменко, а там спросим…

— В Зарожье нет немцев?

— Ни наших, ни хвашистив нэмае. Селяне кажуть, шо германци за ричкою Оржицэю…

— Денис Петрович, вы харьковчанин. А речку эту, Оржицу, случайно не знаете? На Харьковщине нет такой?

— Нет, это, кажется, приток Сулы на Полтавщине. Здесь я не бывал.

— Форсирования ее не избежать, но вот где форсиро­вать? Эх, карта! Почему она не кончилась после Оржицы?

Шевченко вызвал Колобкова.- Ты, Саша, устал не меньше других, но… Ничего не поделаешь, придется тебе сбегать еще в этом направлении, вперед. — Иван Михайлович указал в сторону села Зарожье. — В первом селе Цыбулька с Людой были, немцев в нем нет. А вот дальше…

Ночь навалилась необыкновенно темная, и удивительно тихая. Долго не возвращался разведчик Колобков. Только в полночь, никем не замеченный, вошел он в овраг и, ста­раясь не разбудить по-фронтовому чутко спавших бойцов и командиров, склонился над подполковником Шевченко:

— Товарищ подполковник, проснитесь!

— Это ты, Колобков? — спросил Шевченко, не подни­маясь с согретого телом участка земли, — Что там, в ху­торе… Как его?

— Хутор Авраменко, — подсказал Колобков. — Ни нем­цев, ни наших войск еще не было. Бабы говорят, на той стороне, за рекой, много танков, мотоциклов, грузовиков и артиллерии. Простой пехоты не видели.

Как быстро продвигалась на восток линия фронта! Как ее догнать этой маленькой пешей группе, мечущейся по бездорожью в поисках участка внутреннего фронта окру­жения, быстро сужающегося кольца? Где оно теперь, это огненное кольцо? Может, где-то совсем рядом…

К Волжанову трусцой подбежал ординарец Квитко.

— Товарыш лейтенант, зъижьтэ трошки хвасоли, — ска­зал он и высыпал в карман Волжанова горсть сырых бо­бов.

Волжанов взял несколько штук в рот, разжевал и сразу почувствовал во рту отвратительно терпкую горечь.

— Где вы взяли эти бобы. Николай Филиппович?

— Те Колобок назбырав, Такэ бачу че та пронырлывэ хлопья!

— А сам-то он их ест?

— А то як же, ест!

— Ты слышишь, Люда? Человек того — с наперсток, а какая душа! Ценой большого риска и унижения насобирал он для группы мешок хлеба, а сам ест эту сырую мерзость! Волжанов ускорил шаг, увлекая вперед и девушку. Догнав командира и комиссара, он рассказал им об этом и уго­стил фасолью. Комиссар Додатко, несший на плече «нищенскую суму» Колобкова, достал из нее ломтик хлеба и подозвал к себе разведчика.

— Приказываю тебе, боец Колобков, съесть этот хлеб при мне…

— Товарищ старший политрук, это же для раненых… Я собирал для раненых…

— Отставить разговоры, боец Колобков! Ешь при мне! Идя рядом с комиссаром, Колобков начал отщипывать

от ломтика крохи.

— Товарищ старший политрук, — заговорил он роб­ко, — Я очень маленький, для меня этого хлеба будет мно­говато… Разрешите поделиться с ефрейтором Мурманцевым… Он такой великан, а давно ничего не ел.

— Разрешаю угостить его вот этим куском. — комиссар достал из «нищенской сумы» Колобкова еще один ломоть и сунул его в руку разведчика…

В самой глубине леса Шевченко остановился и выслал вперед неутомимого разведчика. А весь лес вдруг начал что-то нашептывать листьями. Прислушавшись к этому шепоту Шевченко не сразу понял, в чем дело.

— Дождик пошел, — сказал Гнедич.

— Да. Только его нам и не хватало! — Шевченко на ощупь приподнял жене воротник пиджака, и быстро по­шел вперед.

Сначала тихий и редкий, дождь вскоре превратился в сплошные потоки, лившиеся из прохудившегося осеннего неба. У кого была плащ-палатка, тот старался прикрыть ее концами побольше своих товарищей. Но неприкрытых ока­залось много. Они в душе очень пожалели, что бросили металлическую каску, и старательно прикрывали голову, насквозь промокшей пилоткой. Быстро развезло дорогу. Непослушные ноги разъезжа­лись в стороны, жирная черноземная грязь налипала на них, мешая людям двигаться вперед. А вода, как будто процеживаемая сквозь крупное решето, все лилась и ли­лась с неба… В полночь по размокшему картофельному полю они обошли и хутор Авраменко. Вернувшись в группу, Цыбулька доложил командиру результаты разведки и добавил:

— Мабуть, в районному центри есть переправа.

— Хорошо. Пойдемте, товарищи, в районный центр! — сказал командир и снова выслал вперед Колобкова.

Саша сразу же исчез в перекошен­ных сетях дождя. Вскоре, у самой крайней хаты следую­щего села, он доложил, что это и есть райцентр, что нем­цев в нем нет и наших войск — тоже. Когда вошли в хату, заспанная худощавая женщина с аккуратным пробором черных волос, стыдливо засуетилась и нырнула в горницу. Потом она вышла оттуда уже в юбке, но без кофты.

— Ой, яки ж вы мокрисэньки, соколыкы мои! — вос­кликнула она.

— Яке сыло, кума? — спросил комиссар Додатко, глядя на свои мокрые сапоги и быстро увлажнявшийся под ними земляной пол.

— Оржыця — наше сэло, — ответила хозяйка.

— Оржица, сказали вы? — переспросил Шевченко.

— Та знамо, Оржыця…

— А немцы у вас были?

— Гэрманци и сэйчас за ричкою… Чогось до нас не заходють.

— А наши войска не отступали от Днепра?

— По дви та по пьять машин проскакувалы, алэ вийска… Ще не йшлы.

— Так и есть, товарищи, — сказал Шевченко, рассте­гивая шинель, — Двадцать шестой тоже предстоит проби­ваться. Ну что ж, подождем ее здесь. — Приказав Волжанову выставить посты, он разрешил группе спать.

Измученные, промокшие, грязные и голодные, люди сразу же повалились на внесенные в хату охапки мягкой просяной соломы и душистого степного сена. Большин­ство из них совершенно равнодушно услышали это ничем не примечательное название одного из многих, пройден­ных ими, сел Украины — Оржица. Они еще не знали, какое тяжелое испытание ожидало их в этом тихом, при­ютившемся в болотистом междуречье селе.

Глава 5 
День первый

1. Встреча друзей

Среди множества лишений, которые переносят люди на войне, бессонные ночи, пожалуй, самое мучительное. Сравнительно легко можно долгое время обходиться без пищи, мерзнуть на холоде или мокнуть под дождем, ме­сить вязкую грязь или снеговые заносы, глотать едкую пыль или дым пожарищ. Можно устоять под жестоким обстрелом или бомбежкой, отбить любую «психическую» атаку врага; даже изнуряющей жажде, при хорошо натре­нированном организме, можно противопоставить силу воли и терпение. Но никакая сила воли и терпение не могут противостоять неумолимой потребности сна. Каж­дые сутки приходит он в живой мир и навязывает ему свою волю. Бессилен перед ним и человек. Если нет по­стели, а сон одолевает, человек растянется, где попало, даже на сырой земле или в глубоком снегу; если же он в тяжелом походе и растянуться нельзя, он уснет сидя или стоя; а если и это невозможно… Втянувшийся в службу пехотинец, например, сумеет поспать и на ходу. Да, да, на ходу, прямо на марше!

Представьте себе, читатель, что стрелковый полк идет без ночевок сутки, вторые, третьи… Время от времени даются короткие привалы, и люди, особенно ночью, от­казавшись от пищи, валятся на землю и мгновенно засы­пают. Как стальным обручем сдавит бойца смертельная усталость, разморит вдруг сладкое небытие, и он, как-будто, куда-то провалится. И пусть не считанные минуты, а даже целый час или два побудет он в этом сладком состоянии, все равно, если раздастся ненавистная команда «Подъем!» и он с трудом раздерет склеенные веки, ему покажется, что он только что приложился к земле. А бедное его тело! Каждая клеточка немеет от усталости, каждый кончик нерва отказывается что-либо чувствовать… Однако, по­ходная колонна трогается. В такт общему движению пе­хотинец переставляет, будто налитые свинцом, ноги; го­лова его бессильно падает на грудь; набухшие веки под действием чьих-то незримых и свинцово-тяжелых пальцев опускаются, прикрывают дремлющие глаза, сознание мутнеет… Наступает такое состояние, когда явь кажется сном, а какой-нибудь сон — явью… И, вдруг, колонна останавливается, а задремавший боец «клюет» носом в же­сткую шинельную скатку или холодный алюминиевый ко­телок товарища. Впрочем, и те редкие фронтовые минуты или часы, ко­торые выпадают солдату для сна в горизонтальном поло­жении, всегда тревожны: страшное лицо смерти, которое он смотрел весь боевой день, не оставляет его в покое и ночью. Пережитые днем кошмары повторяются в измучен­ном мозгу в виде еще более тяжелых кошмаров.

Лейтенант Волжанов спал тревожно. Во сне он видел переправу через Днепр, жестокие бомбежки незащищен­ных украинских сел, безумную дубнищевскую атаку на степной речке Супой, чудовищное преступление фашист­ских танкистов. Однако если наяву все-таки тяжелые сце­ны сопровождались взрывами, стрельбой и грохотом ме­талла, то во сне они виделись совсем бесшумными, как в немом кинофильме, и только тогда, когда дошло до рас­правы танков над санитарными машинами, появились и рев моторов, и крики людей. Затем он почувствовал легкие толчки в плечо и шепчущий голос одессита Илюши Гиршмана: — Товарищ лейтенант, проснитесь!

Волжанов открыл глаза. Увидев встревоженное лицо Гиршмана, Волжанов схватил автомат.

— Что случилось, Илюша?

— Прислушайтесь, товарищ лейтенант! — прошептал Гиршман, картавя больше обычного и указывая пальцем на окошко. — Слышите?

Лейтенант напряженно прислушался. Будораживший ут­реннюю тишину солдатский храп заглушал все на свете.

— Ничего особенного я не слышу, — сказал он спокой­но, стараясь передать это спокойствие и Гиршману.

— Да вы, товарищ лейтенант, получше прислушайтесь, я ведь слышу! Волжанов снова прислушался и вдруг где-то очень далеко в степи, в западном направлении, он тоже услышал обиженный вой моторов сильно перегруженных автомобилей. Он вскочил на ноги и, переступая через спя­щих, подошел к окну. Он попробовал сосчитать количе­ство стонавших моторов, но сразу же сбился: их было так много, что казалось, будто сама степь стонала, выла от тревожного моторизованного гула. Волжанов и Гиршман, изготовив автоматы к бою, пошли на рев моторов и людскую пере­бранку. В двух километрах юго-западнее Оржицы — три поло­гих степных холма. Дойдя до этих холмов, Волжанов и Гиршман осторожно обошли один из них, присе­ли на корточки и стали наблюдать. Далеко впереди они увидели удивительную картину. Степь, ровным уклоном уходящая на десятки километ­ров в сторону Днепра, была запружена грузовыми и лег­ковыми автомобилями, гусеничными и колесными тракто­рами, тягачами, мотоциклами, повозками. И все это ско­пище транспорта находилось в очень медленном, полубук­сующем движении, расползалось в стороны от размытого дождем большака на крепкую стерню скошенных полей. А где-то еще дальше на юго-западе, приглушаемая рас­стоянием, грохотала артиллерия. Там шел жаркий бой. Волжанов поднялся во весь рост и пошел на большак.

— Товарищ лейтенант, — крикнул догонявший его Гиршман, — смотрите, кажется, генерал идет сюда.

Высокий пехотный генерал, в расстегнутой шинели и с длинной палкой в руке, быстро обошел буксовавшую ма­шину, махнул палкой шоферу и еще больше ускорил шаг. Открытый легковой газик, подталкиваемый со всех сторон четырьмя рослыми бойцами, тоже пошел на обгон полу­торки. Водитель газика, распахнув левой рукой дверцу, правой виртуозно крутил баранку. Поравнявшись с Волжановым и Гиршманом, генерал не ответил на их приветствие, а на ходу спросил:

— Кто такие и что здесь делаете?

— Лейтенант Волжанов и боец Гиршман, — ответил Волжанов. — Из Киева мы, товарищ генерал…

Генерал остановился, удивленно посмотрел на Волжанова и схватил его за руку.

— Из Киева, говорите? — спросил строго. — А как сюда попали?

— Нас здесь группа, товарищ генерал. Старший — под­полковник Шевченко. Если хотите…

— Шевченко? Из Киева? Ах да, он ведь был в КиУРе — Генерал обернулся к водителю догонявшего его газика. — Петро Васильевич, газуй за мной, не отставай! — И к Волжанову:

— Где Шевченко? Шире шаг!

По дороге к Оржице он ни о чем больше не спраши­вал, как будто боялся преждевременно услышать что-ни­будь неприятное о Киеве. Шел он так быстро, что Волжанову и Гиршману время от времени приходилось переходить на бег.

Войдя в хату, он поздоровался со всеми. Бойцы и ко­мандиры, пораженные, и обрадованные неожиданным по­явлением советского генерала при всей форме, повскаки­вали с мест и вытянулись. Генерал пытливым взглядом посмотрел на каждого из бойцов и командиров, потом вдруг удивленно воскликнул:

— Ба! Это ты, Зинушка? — воскликнул, как будто не веря своим глазам, и широко развел руки в стороны. Жен­щина без стеснения бросилась в его объятия. — Ты как здесь оказалась, непоседа? А где Иван?

От нахлынувшей радости Зинаида Николаевна не могла произнести ни одного слова. Расцеловав генерала, как род­ного брата, она взяла его за руку и потащила в горницу.

— О, та це тот самый Иван, — сказал генерал, пере­ступив порог горницы. — Здравствуй, мой украинский близнец!

Пораженный этой неожиданной встречей, Иван Михай­лович широко открытыми глазами, с нескрываемой радо­стью посмотрел на генерала.

— Здравия желаю, товарищ генерал…

Генерал крепко обнял Ивана Михайловича, потом поздоровался с Гнедичем, Додатко, Глазковым и Орликовым. — Попали мы, товари­щи, в очень крепкий котел. Ты что это, Иван, сам мо­таешься по фронтовым дорогам и женушку свою за собой таскаешь?

— Да вот… Видно, судьба такая, Петр Николаевич, — ответила за мужа Зинаида Николаевна. — Я сама винова­та, Ивана не упрекай.

— Да, Зинушка, судьба нам выпала не из легких, — согласился генерал и прикрыл дверь. — Ну, как там, в Киеве? Сдали?

— Наверное, сдали… — Иван Михайлович тяжело вздох­нул. — Может, сегодня уже… А может, завтра. Тридцать седьмая имеет приказ пробиваться на восток, за Псел…

— Как старики? Эвакуировались?

— Наотрез отказались. Я смог заскочить к ним всего на пять минут… Мать перекрестила, а батя пихнул кулаком в плечо и сказал: «Иди, Ванька, раз приказало тебе началь­ство, едят его мухи, а нас со старухой не трогай. Без Киева яка нам жизнь? Краше смерть!» На том и расстались… Что я мог сделать, понимаешь?

Генерал сочувственно посмотрел в глаза Ивану Михай­ловичу.

— Крепись, дружище, — сказал он негромко. — Не на век же его оставили… Сейчас нам трудно, но еще труднее будет отбивать у врага оставленные города и села. Сколько их уже оставлено. Да, а каким маршрутом вы сюда забрели?

Шевченко, встряхнувшись от задумчивости, разложил на столе карту и по-военному сжато и четко доложил все, что произошло с полком и дивизией после выхода из Киева. Генерал невесело посмотрел на каждого из присутство­вавших в горнице, молча походил по скрипящим полови­цам, проговорил:

— Да, досталось же вам, друзья мои! Представляю, как вы обрадовались, когда увидели меня. Но я вас, к сожалению, ничем не могу порадо­вать… Дело в том, товарищи, что все мы оказались в огромном «котле». — Он подозвал всех к карте. — Ударом из Лохвицы на Прилуки и Переяслав, как раз по разгранлинии между 37-й и 26-й армиями, противник перегоро­дил этот «котел» на две половины — северную и южную. И вас он перегнал из северной в южную — вот и все. Но здесь, думаю, будет не легче. Здесь — болотистое между­речье, тупиковый угол.

Сколько бы ни имел человек друзей, один из них обя­зательно будет самым близким и самым дорогим другом.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.