18+
Оковалки

Объем: 204 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Оковалки — части разъятого

биологического организма

Словарь

1

В снежном солнечном поле, неподалёку от деревеньки, между сугробов местного кладбища, подле камня с шлифованной гранью, стыл худощавый, очень сутулый, в шапке-ушанке, в хаки-штанах и в куртке, рослый мужчина. Нос его был бескровным, явно от ветра, глаз чуть слезился; щёки были морщинисты и бледны, щетина их притемняла. С ним рядом девушка лет шестнадцати в красной шапочке, в лыжной форме, тронула камень лыжной перчаткой и прочитала:

Кронова (Вревская) Маргарита

(1970 — 1993)

— Вревская Маргарита… Но почему мама здесь вдруг? так далеко? В Москве часто хочется к ней. Бывает порою грустно… Ей без нас грустно здесь на Оке, пап?

Кашлянув, он обмёл рукавицей камень над гробом и произнёс: — Ей нравилось здесь; и бабушка наша здесь проживала. Дача у нас здесь тоже.

— Бабушка?.. Скажешь! Там, где жила она, нет ни брёвнышка! Ничего не осталось. Маме здесь плохо. Ей одиноко.

— Да, — согласился он и взглянул вприщур на снегá вокруг, отражавшие солнце. Ибо, пока шли к кладбищу, мнилось, кто-то следит за ними. Но присмотреться было проблемно: дул резкий ветер, взор застилался слёзною мутью; плюс наблюдалась порскавшая текучая и плазмоидная стеклистость в воздухе.

— Маму надо забрать отсюда. Пусть не в Москву, пап, но в Подмосковье. Мы бы ходили к маме почаще.

Он покивал. — Согласен. Перехороним. Но не сегодня. Ты кончишь школу через полгода. Бал выпускной, расходы, денег не хватит… Даша, устроится; жизнь наладится… — Он взглянул на похожую на мать дочь, прибавив: — Мама любила, кстати, бывать здесь.

— Правда? — сказала дочь.

Помолчали.

Он предложил: — В дорогу? Скоро стемнеет. Нас Бой и Саша ждут. Ко всему, жуть дует, закоченеем… Да и невежливо. Сашу ты пригласила? Мы здесь три дня на даче; ты с ним не ходишь.

Дочь отряхнула прежде перчатки. — Саша? Он клёвый, бóтан-отличник… Только не мой идеал ни капли… Мы объяснились. Он мне сказал, без разницы, что его не люблю… Он друг, не больше. Он просто Саша… — Дочь приложила пальцы к губам сперва, а затем — к надгробному камню, но, не успел он взяться за лыжи, проговорила: — Пап, ты любил её, в смысле маму?

Он подтвердил.

— Идём, пап. Дует реально невыносимо.

Он осмотрелся, жмурясь от ветра. Ветер с обеда дует над снежным солнечным полем, так что глаза слепит и в них будто стеклистость. Капель глазных купить?

— Маму — после — на Новодевичьем схороню, — призналась дочь, гордо глянув.


Оба на лыжах, очень высоким левобережьем средней Оки, над поймой, тихо шагали. Сгинуло кладбище, а потом деревня; разве что дым от труб долго виделся.

— Пап, смотри! — Даша палкой махнула в сторону вихря возле обрыва.

— Смерч, — заключил он. — Ветер мотает снег.

Щёки дочери — меж кудрявыми, в цвет ржи, прядями. А глаза с синевою; губы эффектные; зубы ровные… Дочь вошла в формы женщины: грудь достаточна, бёдра крепкие. Он смотрел, как художник. Дочь он любил художественной любовью так же, как кровной; впрочем, любил бы и некрасивую, знал он, — всякую. Вместе с тем он отец был странный. Он искал не как есть вокруг — но как всё бы могло быть; он рвался в тайное, в прикровенное, в сущность жизни. В нём вдруг сбивался ход здравомыслия и он мыслил вне смыслов, метафизически. Он хотел Даше счастья, — но не такого, что, вот, богатство, муж, дом и дети, выводок «бэбиков». Он мечтал, чтоб дочь вырвалась в Истину. Но она прагматична и приземлённа.

— Глянь, папа! Что там?

Двинулись к месту, где у обрыва над беспредельной окскою поймой в плотном снегу был круг, вертящийся снежным, то ли стеклистым крохотным вихрем. Вновь возник мóрок зрительных зыбких сущностей.

— Смерчи бродят, а этот крутится, как на якоре… В нём что, снег? Может, в нём и не снег? — Дочь вздумала тронуть левою лыжей край завихрения.

Он сдержал её и, заметивши точку в снежных пространствах, тихо изрёк: — Не надо, это опасно, — зная, что больше он для неё не бог, как в детстве или в отрочестве, когда он с ней гулял, водил по театрам либо возил на море.

Дочь улыбнулась. — Думаешь, бомба? канализацию прорвало? пришельцы? Папа, здесь глушь, кулички! Вечно боишься… И вот поэтому ты курьер… за сколько? триста три бакса?

Он покривился, но не от слов. Боль вторглась мозг и давила. В том числе точка, к ним приближаясь, дёргала мозг крючками. В нём стали лопаться струны сил; казалось, будто пришла погибель — но бежать некуда и всё зря, жизнь кончена. Он внезапно устал смертельно и отшатнулся с немощным хрипом:

— Льву, Даша, сунула бы ты руку?.. — Это сказав, он смолк. Все доводы зряшны и несравнимы с тем, чтó он чувствует, даже лишни с этой минуты, понял он, отступая от круга возле обрыва.

Дочь углядела чёрную точку, мчащую к ним под рёв, и вскрикнула. Это был снегоход — знак «кульности» (от английского «cool»), «прикольности». Круг тотчас был забыт: «крутой» снегоход вёз «мэна» (сленг поколения), кто «оттягивался» в снегах, столь редких из-за глобального потепления.

— Наш мир призрачен, — молвил он обессиленно. — Ничего не важней, не истинней скрытой сущности.

— Нет! — дочь фыркнула. — Если вижу что — то оно так и есть реально. Лишь неудачник треплет про «сущность» и «мир иной» из сказок либо от бога. Я в школе тоже лгу, что «мерс» Дины не значит. Но, пап, я лгу. «Мерс» значит, очень и очень! «Мерс» — это круто. Доллары — круто. Сумки от Гуччи тоже, пап, круто! Я лгу от зависти. Ну, а ты зачем? Лыж бы не было, ты сказал бы, лучше пешком ходить? Это, пап, не улётно. А мотосани — это улётно. А Куршевель, пап, лучше, чем Сочи. Были бы деньги, я предпочла бы жить в Монте-Карло. Здесь у нас врут. Внушают патриотизмы, сами в парижах. Ну, и какую часть милой родины любят эти кремлёвские? Одну сотую? Девять сотых падает на United States и на прочее, где они деток учат либо тусуются… Ложь, всё ложь! — Улыбаясь, дочь ела взором мчавшийся снегокат и мнила себя на нём же в «супер-прикиде».

— Я не выдумываю в том плане… — начал он, зная, что не дойдёт до сердца и до ума её, верящей, что она лишь одна права, что мир создан единственно для неё. Вдобавок он был безвольный от пéрежитого близ круга. Также, в придачу, то, что к ним мчало, связывалось с концом всего, что к нему, но и к прочему относилось.

— Даша!! — воскликнул он, когда взвитая гусеницами пурга приблизилась, чтоб скользнуть с ними рядом, брызгая снегом, если вообще не сбить. Он ступил за круг, дёрнув дочь, восхищённую видом чёрного зверя вкупе с жокеем в чёрной одежде и в чёрном шлеме. Там он и замер, зная, чтó будет, если ревущий джет их заденет.

Вышло иначе. Гонщик от круга, точно от бампера, отскочил сперва, а затем полетел с обрыва; после сорвался вдруг с искорёженной техники, с лязгом рухнувшей под уклонами, где спала подо льдом Ока.

Был взрыв.

Шагнули, но не увидели ничего. Шаг дальше значил опасно; там был навеянный край сувоя, можно сорваться.

— Папа, — сказала дочь, — спуск! Идём! Спускались там, помнишь?

Рядом действительно был овраг, которым сходили дачники, рыбаки и селяне в пойму. Минув круг, всё вертящийся в неких целях подле обрыва, двинулись к близкому здесь оврагу. Треть спуска съехали, а в дальнейшем шли «лесенкой», то есть боком. Он не хотел идти, полагая, что этот гонщик целил намеренно пронестись вплотную и опрокинуть их. Дочь, напротив, спешила, не заподозривши, что могла бы лежать сейчас на реке погибшей.

— Папа, скорей, скорей!

Вот Ока подо льдом и снегом… Рядом, вне скрытого кручей солнца, в стылой тени — обломки на опалённых взрывом суглинках. Гонщик махал им, лёжа в сугробе.

— Вижу! — помчалась дочь.

Он нагнал её.

— Не спеши. Там женщина, — он сказал, чтоб унять её пыл, чуть-чуть сексуальный.

— Женщина? — дочь смутилась.


Только была там вовсе не женщина, а брюнет без шлема, явно свалившегося в падении, с чёрным, схваченным сзади чёрной резинкой волосом. Он был в чёрной спортивной форме для мотогонок. Возраст — под сорок, судя по резким лобным морщинам. Он стал вставать — не вышло, только сверкнули «Rolex» с запястья — из дорогих, в брильянтах.

Дочь робко тронула нос перчаткою.

Незнакомец пустил ртом пар. — Мобильник слетел. Найдите.

— Здесь не берёт. Пытались.

— Нет, мой возьмёт.

Ходили, но не нашли.

— В сугробе, — предположил упавший.

— Если бы не сугроб, вы вдребезги бы расшиблись, — молвила дочь.

— Как звать? — бросил гонщик.

— Даша.

— Волин. Можно звать Максом. — Он протянул ей пальцы, лёжа в сугробе. Даша пожала крупную волосатую руку. Гонщик продолжил: — Рядом кто?

— Папа… Он Фёдор Павлович, — дочь представила. — Мы не местные.

— Тоже Павлович? Я Макс Павлович.

— Кронов, — вымолвил Кронов.

— Кронов, я ногу сломал, — вёл раненый. — Даша, фляжку дай, фляжка там, — показал он в снегу сверкавшую золотую ёмкость.

Та лыжной палкой подволокла её.

— У меня здесь коньяк. Французский… Кронов, короче, мне надо выбраться. Видел стройку у дач? Смотайся. Там есть охранники. Пусть придут сюда. У меня много дел в Москве, Фёдор Палыч.

— Там химзавод, — изрёк тот недружелюбно.

Кронову от начал, — когда он у странного непонятного круга высмотрел точку, мчавшую к ним по полю, чтоб напугать их, а может, сбить их, — казус претил. Вдобавок гонщик с завода, против какого были все дачники, небогатые и сумевшие лишь в глуши построиться, но потом, двадцать лет спустя, потеснённые стройкой, роющей трассы и котлованы.

— Макс, вы с завода? — выдавил Кронов.

— Да, приобрёл на днях.

Стоя в стылой тени под кручей, где они были, Кронов почувствовал, что они словно в бездне и им не вылезти никогда; не только им, но всему человечеству. Сердце сжалось тоской.

«Живые завидовать будут мёртвым», — впало невесть откуда.

— Нет, — он сказал. — К охранникам не пойдём. Мы вытащим вас отсюда. И обращайтесь к людям на «вы».

Ответа он не услышал.

Волин, поднявшись, начал взбираться склоном из поймы. Боль он терпел без звука, глядя на Дашу, что отвечала трепетным взглядом. Кручею раненый чуть не полз порой. Кронов прежде топтал путь, после тащил вверх Волина; дочь поддерживала сбоку. Гонщик пригубливал свой коньяк и снова полз или брёл шатаясь. Кронов пытался взять в толк тревогу, им овладевшую, но ему было некогда. На него лёг труд главный: снег топтать. Часто падали, отдыхали. Волин похрипывал. Дочь менялась в лице.

Вскарабкались. Солнце красило запад; ветер дул с севера. Даша скинула шапочку.

Волин, вперясь ей в губы, начал: — Мой завод в паре вёрст отсюда, где котлованы с трассой на город…

— Около дач, — встрял Кронов, — где наша дача. Мы из Москвы.

— Сходи́те. Там у них транспорт. Мы подождём.

— Я с дочерью, — буркнул Кронов.

— Нет, пап. Отстану. Ты ведь сильней… Я с раненым… — объяснила дочь, покраснев. — Не бойся. Что может статься? — тихо добавила.


Солнце быстро скрывалось. Сумрак с Мещёры вполз на высокий правый их берег. Кронов на лыжах двигался к стройке и изводил себя. Опасения ожили. Он представил план гонщика — наскочить на них, чтоб свалить с обрыва. Вдруг удалось бы? Да и сейчас… Вдруг сломанная нога — уловка: он отослал его и терзает Дашу… Впрочем, с чего бы? Встреча случайна, козни друг другу прежде не строили. Может, Кронов неправ? Может, Волин хотел впечатлить их, лихо промчавшись чуть не вплотную? Может? Конечно. Эвентуально… Всё же сомнения оставались… О, люди, люди! Жаждут открытия тайн вселенной, а прописного не понимают.

Дело не в Волине, если честно. Волин — побочное. Дело в круге. Круг беспокоит, то есть крутящийся смерч без снега. В круге причина, понял вдруг Кронов. Круг снёс полтонны от снегоката, точно пушинку; значит, мощь круга необычайна; будь по-иному, те отклонились бы, не слетели, точно запущенные пращой. Круг спас их, Дашу и Кронова. Почему же факт круга так беспокоит?..

Кучи земли в снегу с колеями значили близость волинской стройки, зáмершей до весны. Прожекторы и бытовки, блоки и трубы… Прежде растяжка уведомляла, что, мол, строительство начала «Фармакция». Новый пиллар доказывал смену собственника-владельца.

Выбрел охранник, пьяный и квёлый, но при ружье, при помповом. Вслед — собаки с истовым лаем.

— Раненый. — Кронов лыжною палкой часто потыкал в сторону поймы. — Нам говорит, что — ваш.

— Кто?

— Волин. Знаете Волина?

— Знать-то знаю, — хмыкнул охранник. — Как не знать? Олигарх большой. И завод его. О нём треплют. Он экстремальщик: типа, опасные виды спорта. Только зачем ему к нам?.. Ты сменщик? А не звонили нам про тебя, понятно? Ходют тут бродют…

— Волин ждёт, — вставил Кронов. — Волин. Он ваш начальник. Он сильно ранен. Есть у вас транспорт?

— Был. Но разбили, — брякнул охранник. — Ездили за едой да врезались…

— Волокушу сваргань. Он ранен. Также там дочь моя, ещё девочка.

— Волки тут только ночью, — брякнул охранник. — Ты не стремайся… Ваня, на помощь!.. — Кликнув второго, он объяснил, в чём дело, и стали ладить как бы салазки из оцинковки. После верёвкой их потянули.

Мгла, хотя не было четырёх, сгущалась… Чуть различались две колеи, единственный указатель; Кронов терял их неоднократно. Пара охранников волоклась за ним с фонарём, судача, как вдруг здесь Волин.

— Что, он пешком шёл?

— На снегоходе. Ногу сломал…

Дошли почти до Оки. Собаки их обгоняли и возвращались, бросились вдруг вперёд.

— Пап! — громко из темени звала дочь. — Мы рядом! Двигайтесь к нам, сюда!

Грохнул выстрел, псы разбежались. Даша смеялась.

— Вы ли, Макс Павлович? — звал охранник, вздевши фонарь.

— Явились? Где снегоходы? — с ходу спросил тот. — Я вам дал пару.

— Эта… поехали в январе, сломали.

— Старший, ко мне иди. — Волин ждал в снегу с пистолетом, коим собак пугнул.

Кронов видел: дочь наблюдает, что будет дальше, и с любопытством.

— Пил? — бросил Волин, перекатившись на оцинкованный, с лязгом гнувшийся, грубо вогнутый лист.

— Ну, пили. Тут ведь…

— Дай помпу… Всё. Ты уволен. Сматывай. — Волин выхватил поданное ружьё. — Утырок, — вёл он второму, — трогай, тяни меня… Как со связью? Рация есть? Не сломана?

— Нормалёк с этой рацией. Накануне работала.

— Кронов, — Волин улёгся на оцинковке, — Кронов, тяните. Буду вам должен. — Он посмотрел на Дашу. — Я вас в Москву доставлю.

— Не беспокойтесь. Мы отправляемся через день.

— Пап! Нет же! — вскинулась дочь. — Я вспомнила, что коллоквиум завтра… языковой, пап.

Кронову мерзил начатый болью, страхом, тревогой около круга странный сюжет. Он чувствовал: в ритм налаженной жизни вторглись разлад, расстройство. Взявши верёвку, он поволок с охранником очень рослое тело на волокуше.

— Я ведь… А мне куда? — крикнул изгнанный старший.

Не отвечая и с фонарём в руке, Волин спрашивал: — Я во что влетел? Там булыжник?

— Круг, — пояснила дочь.

— Обвелись для защиты кругом, — щерился Волин.

Даша молчала.

Кронов подумал: Волин был должен действовать в рамках неких приличий, а не навьючивать посторонних; мог потерпеть до стройки, где и решить вопрос увольнения; получилось, что, вместо выставленной прислуги, барина тянет не претендующий в слуги Кронов.

Но — дочь за Волина.

В юных — резкий, особый, бескомпромиссный, действенный бинаризм мышления: «я/не-я», «зло/добро», «или/или», «тьма/свет» и прочее. Сорок с лишком лет Кронова с их курьёзами, хоть сегодняшний случай, — путь между Сциллою и Харибдою таковых бинарностей. Установка: «я» есть «добро», «не-я» значит «зло», — путь к распрям, спорам, конфликтам. Старший охранник изгнан в морозную ночь в безлюдье в стылых полях; он брошен, как ржавый лом, откинут, точно окурок, — и Даша, кажется, одобряет. Волин — «добро», раз моден, крут, властен, дерзок, да и богат притом; имя «Макс» генерят от «Maximus», «Самый-Самый». Сторож же — «зло», ничтожество, шиш, утырок, звать его фуфел… Кронов питал тоску по несбывшейся дочери — не такой, как эта. Даша расчётлива и тщеславна. Но и красива. Даше семнадцать. Он её любит, хочет ей счастья; но не банального: из богатства — и, одноврéменно, с ядом «зла» и «добра» в душе, что рождают корыстность. Нет, Кронов чаял счастья иного, пусть Фрейд и вывел, что, дескать, счастье вредно культуре, то есть что счастье — качество дикости. Кронов грезил о счастье как совершенной, полной, свободной истинной радости. А для этого нужно жить бездумней и не делить на «доброе» и «недоброе», на вождей и на подданных.

Волин что-то сказал?.. А всё-таки, он тогда, этот Волин, целил их сбить? форсил? рисовался?.. Кронову впало: он везёт палача для себя и Даши, но и для всех. Что, бросить его, оставить? Неблаговидно. Люди культурны, то есть моральны. Всюду культура, чадо морали. Кронов послушен ей. Помощь ближнему есть один из её аспектов; помощь — «добра» и «нравственна», пусть его интуиция молит бросить груз… Странным образом Кронов сделался челядью нелюбимой и ненавистной ему соц. группы денежных бонз, являющих основной тренд разума — меркантильность. Дачники бились против строительства химзавода — Кронов везёт туда, на фонарь во тьме, собственника завода.

— …Нет, — в громкий скрежет из оцинкованного листа по снегу встрял голос Волина. — Повалиться с обрыва — мелочь. Врезаться в риф на яхте — это вот стóит.

Даша сказала: — Я люблю сёрфинг… знаете, лыжа, очень большая, волны несут её.

— Сёрфингистка? Значит, бывала на Супербанке, Бабле, Оаху, на Ментавае?

— Я? я на наших, в Сочи, в Мисхоре… — Даша врала, о сёрфинге зная мало, только из фильмов. — Сёрфинг… Прикольно! — ляпнула пылко и восхищённо. Недосягаемое сладко.


Выбрели к стройке. Волина отнесли в вагончик. Кронов пытался сразу уйти. Дочь глянула — он смирился, мысля при этом: вспомнит про Сашу или не вспомнит?

Волин взял рацию. После он обернулся к ним, дёрнув зиппер костюма чёрного цвета. Лампа ватт в сто мерцала. Был он с неправильным, угловатым лицом: нос римский, острые скулы; лоб загорелый, губы брусками, а подбородок мощен, тяжёл, в щетине; взгляд в никуда. Плюс волосы — жёсткое вороное крыло, но убраны сзади в кóсу. Был он не мал. На поясе вис ПМ. Ещё кулаки — огромные, как кувалды. Это был сверхбрутальный тип ирокезского склада либо цыганского. Поза, взор подтверждали: Волину тесно всякое место, где он находится, а возможно, и мир вокруг. Кронов сравнивал собственную тщедушность и интровертность с этой вовне обращённой мощью.

Час прошёл, и возник шум с улицы; в окна прыснул прожектор. С помощью палки, пóд руку с девушкой, Волин вышел. Кронов же медлил. Дочь обернулась, и он последовал к вертолёту с маленьким знаком «V-corporation».

— Мне, — бросил Волин, сев близ пилота (врач ему сделал пару уколов) и продолжая их диалог, меж тем как они взлетали, — некогда сёрфингировать. Отпуск летом. Вылет в Австралию.

— А вы кто, кроме что бизнесмен? Вы химик? — Даша, сняв шапочку, разметала вдруг пряди цвета соломы (ржи).

— Больше лесом торгую: приобретаю и продаю. Торгую биологическим компонентом — органами и кровью. Часто скупаю разные фирмы и, раздробляя их, по частям сбываю. Сделал из сети книжных отделов двадцать кофеен. СМИ говорили, я питекантроп, уничтожитель книжного дела.

— Сильный подрыв культуры! — прыснула Даша.

Волин смотрел ей в глаз, не мигая. — Пить в баре лучше, чем болтовня про бар, — произнёс он. — А сёрфингистом быть интересней, чем видеть сёрфинг.

Даша смутилась.

— Ох! — она вскинулась. — Бой… возьмём его? Это пёс.

— Возьмём его, — бросил Волин. — Боя возьмём.

Когда вертолёт уселся около дач, впритык почти, Даша выскочила; вернулась же — с древним немощным таксой. Волин следил за ней неотступно. Кронов увидел: дочь тушевалась слишком взволнованно. Разглядели и Сашу, мальчика лет шестнадцати. Он пришёл вместе с Дашей с кроновской дачи и, пробурчав под нос, что уедет «на электричке», быстро ушёл, хромая.

Кронов остался. А вертолёт взлетел.

— Ты учишься? — начал Волин.

— В мае кончаю. — Даша вдавилась щекой в шерсть таксы и подняла взор.

— Что, Дарья Кронова? — выдал тот без улыбки. Взгляд его был застылый.

Сели в Москве на точке для вертолётов. Рядом ждал таун-кар, огромный.

— Эту до дома, — распорядился Волин о Даше.

И понесли его к «скорой помощи».


— Я ему рассказала, пап, о тебе! — трещала дочь, когда Кронов прибыл в Москву. — Я счастлива! Тот день самый-пресамый… — И она смолкла вдруг.

Кронов был благодарен ей за несказанное о «дне», «счастливом», «самом-пресамом» и «наилучшем», что перечёркивал их дни с Дашею как вдвоём, так когда-то втроём, с женой.

Он терял дочь — в общем, последнее, единившее с миром пагуб, вражды, насилия.

2

Шёл апрель, безветренный, с пылью улиц, плюс с пылью странного свойства даже на небе, — пепельной взвесью, начавшей падать, точно из космоса.

Были сны, вот такие:

Девственность. Всё кругом бело-девственно, нирваническое блаженство. Белое пело: белое! я белейшее белое! После чёрное, — как огрех либо ласточка, залетевшая не туда, как туча, — выросло в белом, что стушевалось…

Сон ужасал контрастами. Кронов, с силой вцепясь в матрас, сон досматривал. Ибо, пусть сон ужасен, данность ужасней. В детстве он убегал из снов в мир ласки, созданный матерью и отцом, какие мертвы навечно… Кронову было — словно больному, кой не желает из наркотических грёз в реальность, что подступила и подавляет верезгом птиц на улице, лаем где-то собак, визгливой разборкой дворников, автошумом, криком соседа. Стены хоть тóлсты, но окна тонкие, их весной не закроешь наглухо, так что внешнее проницает их. Зимы лучше: он конопатил намертво окна и гам не слышал… В общем и целом, он не хотел проснуться, ибо, проснувшись, вновь канет в мебель шестидесятых, вспомнит родителей, коих нет, жену… И всё-таки он открыл глаза: вон Маргó; здесь, направо, два её фото. Видят друг друга… … Также реальность в том сейчас, что нет денег, а уже май грядёт, Дашин выпуск; надобны платья, или «прикид». Он трудится на двух ставках, но набирает тысячу $ в месяц. Этого мало.

Резко стал взванивать телефон, как в детстве. Он тогда сходно слушал звонки и знал: мать скажет, что вызывают срочно в больницу, надо бежать… уйдёт и вернётся с тортом. Ну, а отец, родивший его за сорок, так как на фронте был арестован и просидел лет восемь, вдруг улыбнётся и приласкает… Кронов, взяв трубку, бросил: — Здравствуйте.

«Фёдр Палыч! Вы извиныте, мы вам с утра, — вёл голос не без акцента. — Это риэлтыры „Центръкомфорт“. Вам слышно? Я пра квартиру. Вам звоню я, дирэктор. Вам позвонили мой заместитель, вы не паслушали. А мы фирма на рынке, знаете, долго, лет васемнацать. Лишь бы клиент был щаслив! Вы там богат? Курьер, да? Сколько зарплата? Дочка — невеста, ей в инстытут, ей замуж. Ей ведь сэмнадцать, да? Обыщаю вам вам за трёхкомнатку дать трёхкомнатку на район Алтуфево. Или Куркыно? Выбырайте…»

— Хватит, — встрял Кронов. — Я не продам. Не майтесь.

«Ай, ты паслушай! Дагаваримся! — сразу акцент усилился. — Мы тебе две квартыры. Будет двухкомнатка и двухкомнатка мнэ в убыток! Новый машин дам; твой сильна старый, шины плешивый. „Ладу-калыну“. В Цэнтре какой район? Нэхороший. Дашу абидят…»

Кронов прервал связь. Вот она, данность, или реальность. В доме второй этаж занял лорд спиртнапитков, водочник, он выдавливал прочих. Дом уникальный, дом двухэтажный в Е* переулке у Патриарших, дом эксклюзивный, многих прельщает. Есть жилец-силовик, но с ним легко не поспоришь, как спорят с Кроновым. Что, двухкомнатка и двухкомнатка? Сделка выгодна лишь на первый взгляд. Цены лезут вверх быстро. Кронов подумал, что, коль придёт нужда, дочь провалит экзамены, он уступит риэлторам, чтоб учить её в МГУ за деньги. Да, он продаст квартиру, пусть был в ней счастлив…


В чём оно, счастье? Есть оно как субстанция, как платоновская идея? Кстати, отец его, психиатр из первых и академик, здесь поселился после отсидки. В это квартире счастье их рода. Счастья не будет, если он счастье это продаст.

Реальность, однако, давит.

Он подошёл к окну, вспомнив фразы звонившего, и увидел, что приткнутая к ограде вдоль Патриарших «двойка» (ВАЗ, «жигули») просела. Шины пробиты? Типа, «риэлторы» его учат? Ехать работать проблематично; он опоздает; а это значит ссору с начальством либо штрафные… Стало тоскливо. Мир угнетения сказывается в психике как депрессия. У него куча хворей и, вероятно, где-нибудь пухнет рак… И воздух донельзя пыльный. Пыльная буря?


Выгуляв Боя, старого таксу, пнув две пробитые шины «двойки», Кронов вернулся в дом, вынул деньги — тысячу долларов, мзду за тридцать дней беготни его как курьера, также развоза грузов за МКАД по области. Вздумав с Дашей сходить в ТЦ, — «to do shopping» к школьному балу, — Кронов оделся, запер квартиру.

Дверь вблизи, распахнувшись, выдала мальчика лет шестнадцати и вслед крики: «Стой, олух!»

— Здравствуйте, — ляпнул мальчик.

Это был Саша, друг его дочери, одноклассник, кой был забыт ею в казусе с Волиным в январе на даче.

— Здравствуй, — Кронов кивнул.

— У вас тишина всегда… — Мальчик брёл за ним и хромал: он был колченогим. «Бóтан», звался он Дашей; то есть он «умничал не по делу».

— Ссора, замечу, может быть тихой, — выложил Кронов.

— Все, Фёдор Павлович, люди ссорятся?

— Это сложный вопрос; не здесь его обсуждать. Я — в школу, к Даше иду. Мне некогда.

— А и я туда, — бросил мальчик. — Можно мне с вами?

— Не возражаю. — И, не желающий разговаривать, Кронов, шаг спустя, начал, видя большие пыльные шлейфы, висшие с неба; этот феномен три с лишним месяца наблюдали всюду: — Все, Саша, ссорятся. Гераклит мнил, мир создан битвами всяких разностей; распря, дескать, отец всего. Это названо «диалектика» для придания вескости вечным распрям, что, мол, законны, ибо естественны. Но закон причинил нам смерть, — вёл Кронов, вспомнив жену. — Все спорят, бьются друг с другом — вот и придумали, что война — исток всего, что таков статус мира и что иному быть невозможно. Из-за чего война? — из-за власти. Кто-то желает жить за счёт прочих.

— Правда? — Мальчик, в очках и хромой, шёл сбоку.

Кронов изрёк:

— Да, правда. Это от разума. Разум делит мир на «не я» и на «я». Деление значит распри, антагонизм. Нельзя не бороться с внешним, — что, если внешнее, то и злое — либо, хоть чуточку, но не доброе; ведь себя не считают злом. Разум мнит, что он лучшая сущность, с прочим же можно и не считаться, можно насиловать это прочее. То есть разум и власть — синонимы. Разум, то есть, диктатор. Нужно ли это? Вот в чём проблема. — Кронов, помедлив, остановился, глянул на Сашу. — Мы не абстракции комментируем! За набором суждений — мучимый человек, поверь, а он хочет жить счáстливо, в синергии со всем жить хочет. Разум, напротив, жизнь осуждает и разделяет, дабы господствовать. Разруби жука на усы и крылья — жук будет мёртв. Выходит, власть есть насилие, а оно калечит. Разум помпезно, с удалью шествует — но куда? В мир смерти. В мир оковалков как в мир не связанных меж собой фрагментов. Разум всё делит с дней Демокрита, кто, вместо нимф и елен троянских, гекатонхейров, зевсов и сфинксов видел лишь атом. Что Демокрит сказал? Всё из атомов. А за ним Древний Рим с концепцией «разделяй и властвуй». Ныне вот — атомное оружие; и мы ждём, чтоб оно разнесло мир в атомы. Расщепили жизнь, препарируют жизнь, цифруют и на компьютерах сводят в байты… Жизнь, жизнь, цифруют! Как цифровать живое? Ставшее блоком цифр — безжизненно. Жизнь и Бога не оцифруешь, Бог ведь Живой… Мы были как Бог когда-то… Сколько утратить нужно и заклеймить нестоящим, «злым», побочным, чтоб цифровать мир! — выкрикнул Кронов. — Начали избывать живое, переносить жизнь в цифру. Это свидетельство антипатии к жизни разума! Мы от истинных связей отгородились, выдумав, что они подрывают размежевание на «не я» и на «я». В итоге знаем только приёмы, чтó дали пользоваться вещами, употреблять их. Вот что мы знаем. В нас из того, кем были, вышел мутант с приросшей к некогда сложной, но и прекрасной сущности маской, спрятавшей под собой всё близкое предикатам иным, чем смерть.

— Дядя Фёдор, — вымолвил Саша, — мы испокон двуногие и без шерсти на теле, а? Или были другими?

— Я, — начал Кронов, будто не слыша, — не христианин. Их Христос вроде нас во всём, кроме разве грехов. Но главный грех — первородный; так пишут в библии, в «Бытии». Познание зла/добра — вот главный грех. Если малый грех портит — грех первородный полностью портит. Разум, приняв раздел на добро и на зло, смонтировал нас под навык всё разделять и властвовать над раздельным. Мы в старину летали, были бессмертными, пели птицами, звёзды делали… О, мы были инакими, первозданными! — Кронов вновь возбудился. — Но покорились серому мозгу, расколдовались от предыдущих свойств и свели изначальный мир к протяжённости трёх параметров, мозгом данных! А ведь Декарт сказал… — Кронов смолк и затем повернулся к людям, тащащим псов. — Постойте!

Он начал спорить про удушаемых в петлях шавок… впрочем, не шавок, — просто животных.

— Это ты им скажи! — гнули мусорщики живого. — Жителям! Мы по вызову: псявки им тут мешают, малых пугают… — Мусорщики, втащив псов в клетку, отбыли.

— В этом действии тоже разум, — глухо вёл Кронов, бывший в расстройстве. — Знает, что плохо, что хорошо для псов и для нас, людей. Разум пишет законы для казни жизни — и мы бессильны. Лишние жизни…

— Освободим их? — вскинулся мальчик, тронув очки.

— Нет, некогда, — буркнул Кронов, следуя дальше и оставляя след свой на пыли, падавшей с неба и накоплявшейся на асфальте. Сделалось стыдно, точно случилось, чтó он поклялся не допустить. Ещё стыдней было врать, что занят: дескать, иначе он совершил бы, чтó крайне стыдно не совершать. Он вспомнил утренний сон о белом и сон другой, кошмарный, сразу два сна, спасение от каких усматривал в толках с мальчиком. — В общем… — вздумал он продолжать.

«Живые завидовать будут мёртвым», — вдруг раздалось.

— Что?

— Мы, — начал Саша, — были иными?

— Стой. Ты до этого чтó сказал? — Кронов нервничал.

— Ничего.

— Иными?.. — И Кронов вспомнил их разговор. — Иными… Да, несомненно были иными. Были свободны. Дух наш свободен! Люди свободу давят под нормами; нормы сделали нас культурными. А культура кромсает в нас первозданность, чтоб подогнать под нормы. Так вышли люди, коих мы видим. Мы полагаем, мы восхитительны? Но Плоти́н совестился тела, шитого разумом, как бы знающим, в чём добро и в чём зло… Да! Разум всё развалил, испортил; он к жизни слеп; он сделал, что вместо жизни стало уродство.

— Нет, Фёдор Павлович! — крикнул мальчик, кроемый пылью. — Не человек себя смоделировал. Ерунда!

— Буддизм, — вёл Кронов, — думает, что психическая энергия правит миром, строит его и рушит… Саша, всё сыплется, вот как сыплется пыль с небес. Разум ищет господства, и эта цель его проектирует стиль контактов и отношений как форму власти и подчинения. Эта форма и есть наш вид. Человек разложился, как и постиг буддизм. Есть девицы, мужчины, лётчики, негры, чукчи, политиканы, есть музыканты, няни, банкиры; есть только функции. Также хамы есть и пророки, хваты и трусы… Трусы особенно… Трусов много, — Кронов казнился, — тех, кто отринул царство свободы, слушая разум, кой озабочен только себя хранить.

— Фёдор Павлович, женщин не было?

Кронов стал на старинной улочке, но не чтоб переждать авто. Рифлёный, посеребрённый бокс близ бордюра с биркой «ремонт теплотрасс» снимали, так что остался круг на асфальте, будто от тёрки, и это чудилось где-то виденным.

— Женщин не было, — начал Кронов. — Женщина — происк разума. Первозданный, — а он был цельный, — слушаясь разума, кой был докой «добра» со «злом», отделил в себе, «дóбром», мысленно «зло»; — в итоге Адам распался. «Злая» часть стала женщиной.

Мальчик видимо покраснел, спросив: — А зачем эта «добрая» часть, сам знаете, любит «злую»?

Кронов гадал про след, что серел на асфальте после ремонта, — круг, будто вытертый абразивом, — и говорил негромко:

— Женщина и мужчина — части друг друга. Разум диктует, что половой строй вечен. Но первозданное манит памятью о единстве. Разум мешает и избывает тягу к слиянию, конъюгации, синкретизму средством морали. И мы несчастны. Счастье нам снится, только лишь.

— Мы его потеряли, счастье?

— Фрейд… — начал Кронов. И замолчал.

Смешались и накатились ужасы снов, мучительный стыд непомощи псам, проколотые колёса, беды и муки, пыль в атмосфере — висшая с марта странная пыльность.

— Фрейд, — вёл он, глядя, как уже снятый бокс три ремонтника грузят в кузов и отъезжают, но оставляют след на асфальте, будто от тёрки, — Фрейд, иже с ним, решили: людям нужней культура; мол, препарировать, править, мучить жизнь, чтоб познать её, даст нам столькое, сколько счастье нам дать не сможет; мол, боль познания лучше счастья… — Смолкнув, он вспомнил: круг на асфальте схож с прежде виденным у Оки зимой у обрыва кругом. Чтó там в кругу зимой как бы двигалось, здесь застыло. Близостью важного, колоссального по значению для него и для всех повеяло.

Саша ждал его, наступив на «зебру» через дорогу. Джип с модным номером, с запылёнными стёклами, лез на них, и бугай орал:

— Пшёл нá с дороги!

— Скот! — крикнул Кронов.

Маетность жизни сплавилась с матюком из джипа. Кронов, сорвавшись, крикнул не хаму, но свинствам разума, расчленившим жизнь, прикрепившим на клочьях бирки и разложившим их по сортам, достоинствам и порядкам, в коих не жизнь, но статус. Он крикнул нормам, выбравшим прессинг высшею ценностью и стирающим тех, кто против. Джип тормознул; бугай, приблизясь и вздевши Кронова, так что куртка напялилась на лицо, швырнул его, после поднял с асфальта пачку, — деньги, валюту, что от швырка упали, вывалясь из кармана брючины Кронова.

— Это штраф с лохóв!

Джип уехал.

Саша в смятении бормотал: — В полицию… Фёдор Павлович, номер помню… Разве так можно?!

— Можно, — Кронов вставал с асфальта. — Рядом, — сказал он, — те Патриаршие, где Булгаков явил нам дьявола. Но Булгаков не там искал. Дьявол — разум, кой разделял, чтоб властвовать… Но — что делим-то? Кто дал право делить естественность на добро и на зло? Всё делят, точно в мясницкой… Выпятили «добро» своё, а «зло» прокляли, этим выплеснув вместе с грязной водой ребёнка. И вот «добро» прёт опухолью, шанкром, — Кронов отряхивался. — Пыль везде…

Мальчик глянул на солнце, скрытое пылью, и указал на пыльные окна. — Здесь эффект парника; глобальное потепление, а от этого пыль… Вы мыслите, как философ.

— Нет. Мой отец — философ. Я просто так… Мне в школу. — И Кронов выпрямился.

— Ушиб у вас. — Саша слабо мотнул рукой.

Кронов тронул лоб.

Зашагали по Вспольному. Пусть без денег, грязному, битому, глупо к Даше и незачем, Кронов шёл всё равно. Он маялся; его психика сыпалась. Он почуял фальшь мира; сущность убита, жизнь погибает. Мороком чудились сомкнутые в ряд здания и углы с поворотами в девяносто, — и не иначе! — некаких градусов; также люди, шедшие прямо и загибающие за угол точно по правилам. Чтоб попасть из А в Б — проклятие! — надо двигаться правильно, не как хочется, но в лад разуму и его конструкциям. На любом и на всём — знак нормы, знак математики. Всё разумно до смерти.

Всё существующее — разумно, понял он по-иному, а не как раньше он обнаруживал в этой формуле позитив. Он понял: коль всё «разумно» — значит как есть: с реальностью разума от «добра» и от «зла», с насилием, с горем и с прозябанием вместо жизни. Также он понял факультативность, гипотетичность, вариативность сущего: кроме разума, можно мир создать и иным путём: грёзой, памятью и любовью. Коротко, счастьем.

Разум и счастье…

Но, по Тургеневу, мозг счастливого еле действует… Кронов вздумал постичь суть счастья, — в библиотеке выискать Фрейда, не в интернетах для верхоглядов — в библиотеке. Что о нём знают? Только клубничку: Фрейд, мол, «торчал» на сексе и исходил из «комплексов», взять, Эдипова. То есть как бы дай волю — Даша в постель к нему, а он к дочери… Кронов, кончивший МГУ, знал Фрейда не как маньяка, рушащего запреты и выводящего преступления и недуги и бытие само от подавленной похоти. Кронов знал аксиому о сексуальном как непристойном, связанным с пылом юности и обязанном занимать в дне личности час, не более, в пользу прочих нужд, обращаемых, в основном, к культурному: к книгам, видео, спорту и им подобному. Мол, культурное создал труд, не секс; инстинкты, мол, — из каких «любовный» наисильнейший и разрушительный, — нужно сдерживать, чтоб они не свели мир к хаосу чувственных праздных тварей.

Фрейд постиг, что живут для радостей; жизнь не стала бы тщиться и развиваться ради страданий, мук, войн и тягот. Секс есть отрада, благо, восторги, свет в мраке жизни и ожидаемое, и чаемое; вообще — цель. Фрейд фактор секса как воли к жизни, венчанной счастьем, ставит условием бытия, какое НЕ ВОПЛОТИЛОСЬ. Не воплотился, коротко, рай… Срок счастья краток — до первородных, так сказать, вин (до vitium originis), Библия, главка три. Давным-давно «в первобытной орде», подумал Фрейд, некий праотец взял всех женщин, приватизировал, и отторгнутые от секса «вкалывали» без продыху; труд содеял «культуру». Сдержанность сотворила мир, в коем мы и теперь, мир, принятый высшей ценностью — много большей, чем счастье рая.

О, Фрейд любил культуру, что утвердилась явным насилием против счастья!

Кронов понять не мог важнейшего: утверждая, что счастье, дескать, не ценность нашей культуры, он, Фрейд, злорадствовал? или маялся? Или то и другое в разный период? В юности, полной силы, он, Фрейд, успешный и перспективный врач и учёный, думал, наверное, что когда Рафаэля (Баха, Толстого) не ограничивали бы нормы, то он талант бы растратил в сексе, не написал бы массу шедевров. Ранний Фрейд «счастье», как и «свободу», мыслил в кавычках, веря, что счастье, как и свобода, вовсе не счастье и не свобода, если по сути не окультурены. То есть правильно, что давным-давно некий праотец подавил инстинкт, мощь которого потекла в «культуру». Жуть, мнилось Фрейду, если бы люди только сношались и отдыхали после сношений, а в перерывах жадно питались. Секс усмирили ради «культуры»… Фрейд был, короче, за продуктивность высшего свойства; секс был обязан множить духовность: то есть либидо будущий Моцарт пусть изливает в сладких мелодиях.

Это ранний Фрейд.

Поздний Фрейд в мудром опусе о вине культуры (Das Unbehagen in der Kultur, 1930) мыслил о чёрствости, об обманах мира культуры, где два не стали бы душегубами, если б тысячи в разной степени не желали содействовать. Что, Фрейд судит культуру?.. Впрочем, об этом думать не время. Кронов припомнил лишь, что позднейший Фрейд утверждал: не дёшево обошлась культура роду людскому: стоят ли выгоды от культуры мук людских, что она принесла? Позднейший Фрейд понял нечто, чтó отрицало наш «сей мир» напрочь, чтó было Благом в высшем значении vs пайкóвых благ от «культуры»… Следственно, счастье в мире культуры недостижимо и заменяется псевдо-счастьем?.. Ранних ошибок доктора Фрейда — высокомерного культуртрегерства — Кронов, пыльный и битый, шёл и не мог простить. Юный Фрейд лгал о жизни, универсальной жизни in total, им низводимой только к культурности. Что она дала Кронову, но и всем? Сказать бы, чтó… Да ничто. Взять, Кронов, возраст — за сорок; жизнь прошла. Вместо счастья — «культура», что заместила счастье фальшивкой… То есть культура пагубна в корне. Надо спасаться. Люди бессменно в поисках счастья, но продолжают дело культуры и монтировку лучшей морали… Вот только счастье мёртво в культуре, да и в морали — в сердце культуры. Люди везде-всегда будут лгать себе про «духовные радости» плюс «семейные ценности» их культуры вкупе с моралью, тем подтверждая, что существующее разумно, что порционный секс обязателен, что есть «частные сбои», а в основном — «всё правильно» и иного не может быть. Между тем Ницше вник, что нравственность есть уже декаданс, распад, и что жизнь — в инстинктах…

Не с кем поговорить, знал Кронов, не с кем.

Для миллиардов счастье в корысти. Дом, жор и деньги (сто домов, сто хот-догов, сто тысяч денег) — вот и всё счастье… Массы о чём твердят? Где бы что поиметь побольше, как стать богаче. Только и можно с Сашей поговорить… А толку? Саша подросток…

Кронов взял сотовый, но не стал звонить. Он вдруг вспомнил, что позабыл про круг спиридоновский и про окский. Также он вспомнил, что видел боксы, как спиридоновский, повсеместно. Если, под видом евроремонтов канализаций, власть круги прятала — это факт в пользу множества оных. Бокс наблюдался близ Красной площади; есть бокс в Химках; есть бокс в Отрадном. Кронов их видел. А что опасны эти круги не в шутку, он убедился в случае с Волиным… Впрочем, может, и нет кругов. У Оки, может, был только смерч; Волин въехал не в круг, возможно, но в некий камень. На Спиридоновке, может, тоже — просто наладка водопроводов. Нынче ведь мода всё делать тайно, чтоб не мозолить, так сказать, глаз, — культурно.

— «Крокки» у Даши был, — брякнул Саша, сбоку хромавший.

— Что?

— У неё был «крокки».

Кронов вдруг понял, что речь о сотовых, и продолжил: — Я взял две трубки: «крокки» для Даши, но молодёжный, и для себя обычный. Двести пять долларов. Это было давно уже.

Мальчик фыркнул. — «Оксиа», в тонну баксов.

— Первый раз слышу. Что там за «Оксиа»? — Кронов спрашивал и додумывал про круги, уставившись в тротуар, пошагово ползший в ноги пыльным асфальтом.

— «Оксиа» у неё, смартфон теперь… Фёдор Павлович, — начал мальчик, — ваша фамилия от монеты «крона»? В смысле Рублёв там, Стерлингов, Грошев?

— Вряд ли. От «хроно», то есть от «времени». Связь и с вечностью, и со временем. Либо, может, от Кроноса, это бог такой древнегреческий, что царил до порядков, принятых Зевсом. Кронос царил в век Хаоса; Зевс наладил мир Космоса. Космос с греческого — «порядок».

— Знаю, не маленький… — Саша снял и протёр очки от загадочной, висшей в воздухе пыли. — Зевс правил с Герой. Были Венера, Марс, Аполлон, Диана. Светлые боги кончили с прежними, ну, с хтоническими страшилами, основали прекрасный мир для людей. Так в мифах.

— Нет, — начал Кронов. — Мир не прекрасный, а однобокий. Стали судить мир, как он был создан, и обнаружили в мире «зло», которое оттеснили, а на оставшемся, — дескать, «добром», — строят порядок, «добрый», разумный и позитивный. Что ж ты, Саша, в этом прекрасной «доброй» конструкции вечно споришь с отцом, скажи, а вчера бил парня?

— Парень? Он первый… — Мальчик нахмурился. — Да он гопник! Мы незнакомы. Вышел из дома, он мне навстречу, деньги дай… Ну, я отдал бы, он был старше, да и обкуренный. Но у дома — обидно, я его стукнул; тут как раз вы… он смылся. — Саша хромал с натугой, светловолосый, в джинсах и в свитере, что болтался на тощем маленьком теле, в модных кроссовках с лейблами, в очень сильных очках. — Вы, значит, враг разума? Вы агностик? социопат?

— Я — против первенства человеческого «добра». Оно — плод разума. Вред от разума — в им вменённых табу, в запретах, что, взросши в этике, проросли в науки, в их постулаты. Хватит об этом… Ты на занятия?

Саша с ходу пнул камешек на асфальте. — Не на занятия. Просто дело есть… Вы звонить собирались? — бросил он, видя, что собеседник долго шагает с сотовым в кулаке.

— Не буду. Школа ведь близко, — вымолвил Кронов.

— Вы вот философ… — Мальчик помедлил. — Это зачётно. Были бы президент, улучшили бы нам жизнь? А если бы были Кроносом, оживили бы орфов, гекатонхейров, гарпий, горгон, циклопов и беспорядок?

— Знай: беспорядок — это реальность, зиждимая не логикой. То есть это порядок, но первозданный. Он основал бы мир без деления на добро и на зло, мир целого, не растасканного в куски, мир жизни, а не понятий и не суда над жизнью.

— Но мы и так живём, вроде. Не умираем же?

— Неизвестно… — выложил Кронов и повторил возникшую полчаса назад звукофразу, кою ни он тогда не сказал, ни Саша, но коя вывалилась сама:

— Живые завидовать будут мёртвым.

3

Что цель близка, указывал ряд машин впритирку вдоль тротуаров. Кронов был сломлен и угнетён случившимся с ним в дороге и возбуждён беседой, — правильней, сказанным. Мальчик вряд ли участвовал в споре сердцем. Юность незряча: критика мира, где ей всё ново (значит, желанно), кажется ей брюзжанием. Саша, пусть он «ботаник», то есть «advanced», верит, что «фиг» ему, вот как Кронову, исковеркают «двойку», ибо у Саши «двойки» не будет, он купит «порш» и «майбах»; и что его не швырнут о стенку, точно игрушку; что он не станет жалким курьером с жалкой зарплатой; что у него, у взрослого, будет смокинг, бонусы, орден, чин академика, нимб, пентхаусы; что болеть он не будет и не состарится; что жена его, модница, никогда не умрёт (исчезнет ли, как исчезла Марго когда-то). Юность надеется — но проигрывает как правило. Повезёт — Саша «выбьется в люди» и позабудет, что не ему, везунчику, а другому шины проколют, и что другого кинут об стенку, и что другие будут хромые и притеснённые. Ведь мышление от «добра/зла» слажено, чтоб успешный считал всех «злыми», малопригодными, а себя — «предобрым», прегениальным… втуне, конечно, этак считал бы, то есть этически.

Кронов шёл против солнца, вспомнив: в прошлом году он в мае так же шёл улицей; день был ясный, сверкающий и он щурился. Нынче мглистое небо; всё запылённое. Будто с космоса, виснут пыльные пологи. Пыль садится на стены, стёкла, деревья, волосы, плечи, и не стряхнуть её… Он сорвал на ходу лист клёна: лист был в пыли. Всё затхлое, будто мир, потеряв задор, сник, понурился, разуверившись в самоё себе. Чуть дышится, так что хочется вдруг вдохнуть… Дурацкая аномалия, о которой талдычат СМИ и ООНы: дескать, «космический пыльный дождь» лютует и не кончается, обсыпая все страны и континенты; но — «дождь» безвредный: ни радиации, ни космических вирусов, ни ещё чего…

Подле школы Кронов и Саша молча прошли сквозь толпу водителей, гувернанток, нянь, респектабельных пап и мам. А как же: школа престижная, знаменитая, школа номер пятнадцать! Кабы не близость к ней по прописке, Даша в неё, увы, не попала бы, ибо школа обслуживала чад средней буржуазии. Дочь политично с этим справлялась, пусть после школы ей не распахивали дверь «мерса», как одноклассникам. О, она была умной, сообразительной! Плюс гнобить её и над ней издеваться не позволяла милая внешность. Кронов дивился ей, рассудительной, стильной и позитивной. Даша этична необычайно, рациональна, дипломатична; а это значит, Даша посредственна; ведь этический устремлён не к ценностям высшей пробы, к ценностям духа, но лишь к «добру», предписанному эпохой. Разум пристоен и респектабелен, благовиден и нравственен, — но отсюда, конечно, он ограничен как промышляющий лишь «добром»: богатством, здоровьем, славой.

Даша разумна — а значит Кронову не под стать мышлением. Ибо он нестандартен был и стремился к основам мироустройства. Кроновых мало, Кроновы — не для нравственной общей данности; это выродки, монстры, социопаты… И слава Богу; пусть дочь не ведает мук оторванности от мира, чужести миру. Пусть будет счастлива общим счастьем, что тень безмерного трансцендентного счастья. Ибо, в конце концов, все умрут — он, она и они, все люди.

Дочь шла с подругой, маленькой Диной, толстой евреечкой, дед какой был банкир, и с прочими. Ясно слышались смех и возгласы. Кронов слабо махнул рукой. Дочь пошла к нему вместе с Диной от увязавшегося юнца. На ней, как на всех, род формы: юбка на девочках, под которыми гетры, курточка, а под нею рубашка белого цвета, маленький галстучек; а на мальчиках — брюки с галстуком бóльшим; вот всё различие. Школа кончена, собирались к экзаменам, опьянённые скорой, думали, волей. Даша и Дина тщились избавиться от юнца. Дочь выбралась из толп к Кронову.

— Папа!

— Здравствуйте, — изрекла подошедшая Дина важно.

Неугомонный юнец вмешался, к ним подскочив. — Круть, Даша! Это твой parent? Хай! Приветствую! — обратился он к Кронову. — Даше быть королевой бала, если пройдёт отбор. Нужен топлесс участниц. Вдруг накладные груди и щёки? Или нет сердца? Даша-красотка Лёву не любит?

— Ты отвалил бы, — Дина сказала, глянув поверх очков.

— Я въехал! — нёс юнец, гогоча. — Вы лесбы? Лесба не может стать королевой!

— Слушай, тебе-то что?

— Я король выпускного бала; с лесбой мне стрёмно.

Саша позвал юнца и отвёл его.

— Ты, пап, грязный… — Даша шагнула, но громкий вызов (Кронов такого прежде не слышал) тренькнул певуче в Дашиной сумке. Дочь стала боком. Кронов же, вспомнив Сашину реплику про смартфон, вдруг понял: дочь не желает, чтоб он заметил новую трубку.

— Вы?.. Всё в порядке?.. Да, — повела она в общих фразах. — Да… Повторите для уточнений… Верно, где дачи… Перезвоните… Вечером?.. — Она спрятала трубку и повернулась. — Папа, ты вымазан, и синяк на лбу…

Дочь стеснялась маленькой Дины, хоть та и знала их положение, но сейчас Даша радостна, чуть не светится, так что кажется, её радует даже то, что он выглядит, точно бомж.

— Даш, я виноват! — встрял Саша. — Шли, я подрался. Ну, Фёдор Павлович заступился… Я там подрался, он заступился…

— Папа, уходим, — дочь прервала его.

— Дядя Фёдор, позвольте вас на секундочку… — Дина, взяв его пóд руку, повела за кусты вдоль сквера. — Я, дядя Фёдор, знаю вас годы, лет восемь точно.

Он глянул в карие, — под очками в модной оправе, может, из платины, — и в большие глаза невзрачной, толстой, аморфной, но не по возрасту мудрой девочки, не скрывавшей изъянов собственной плоти.

— Well, королевой школьного бала выбрана Даша. Бал очень скоро. Он ей запомнится навсегда.

— Наверно, — вымолвил Кронов.

— Я, — вела Дина вкрадчивым тоном, — я помогу вам… нет, не сама, конечно; да и не вам конкретно. Дед мой даст деньги Даше на платье. Для выпускного. Не оскорбитесь? Вы ведь философ. А философия наблюдает реальность многосторонне и глубоко. Вы, знаю, без предрассудков. Я поцелую вас, дядя Фёдор, в знак соглашения?

— Философия всё условное ценит больше, чем непосредственность, — начал Кронов. — Я не философ и откажусь от… — Он не закончил. Дина поникла. Девочка — без отца и матери; не от этого ли мудра не-детски?.. Или еврейская родовая мудрость так проявляется?.. Деду низенькой, толстой и кареглазой девочки Дины траты на платье — тысячу платьев хоть от Кавалли — сущий пустяк, знал Кронов. Плюс бедной Даше жить после школы будет непросто, ведь миловидность очень капризный дар. Школьный бал Даше важен. Бал для неё — факт счастья. Кронов же счастьем был одержим. — Что ж… — бросил он.

Но приблизилась завуч, не упускавшая говорить о Даше, и Кронов понял: нравится завучу — он, не дочь его.

— Фёдор Павлович? — Завуч, хоть и здоровалась, но смотрела на Дашу. — Чудная девочка! Осмотрительна и оглядчива. Ей нужна рядом женщина в её годы проб и ошибок. Вам, — заявила она, — вам нужно… — Завуч не кончила, посмотрев, наконец, на Кронова и увидев, что он замызган. — О, извините, мне по делам пора… — и поспешно завуч исчезла.

— Клеится… — подытожила Дина и продолжала: — Думаю, Фёдор Павлович, как ей платье сбыть, то есть Даше. Девочка гордая. Я пыталась — но тщетно. Даша неглупая: оставляет шанс к будущей важной просьбе? Что ж, дед работу ей даст; хоть завтра даст. Красота прельщает… — Дина вздохнула, дёрнув за галстучек чёрной формы. — Воздух ужасный, как в пылесосе… Мы с ней навек друзья, — исповедалась вдруг она. — Люблю её, дядя Фёдор, но безответно… Я вам дам платье, весь гардероб; вы скажете, что скопили.

— Договорились. — Кронов, кивнув, добавил: — И, Дина, помни: жизнь изменяется. Как бы жизнь ни давили — жизнь заберёт своё. Нужно жить эротически, а не как мы живём логически, но в злосчастьях. Может, придёт пора, образ жизни как «добрый», но репрессивный сменится вольным и эротическим… — говоря, Кронов чувствовал пыль во рту.

— Фёдор Павлович.

— Что?

— Дочь любите?

После паузы он изрёк: — Люблю.

— Прекрасно. Но не разлюбите, если я сообщу вам…

— Дина, ни слова! — Кронов скривился. Он опасался слов, что усилили бы тревогу с примесью страха, коя возникла около круга подле Оки зимой.

— Я так, по ходу… — Дина шагнула прочь отрешённо. Но Кронов понял: хочет предостеречь.

В чём дело? Что он не знал о Даше? Тот страшный круг и Волин? Круг — далеко, во-первых, и, может, круг действительно только смерч, случившийся из-за разницы в атмосферных средах в пойме и на яру зимой. Волин, может, не думал их напугать, но вмазался в камень и кувыркнулся вниз… А ремонтные боксы из серебра по виду, нужные, чтоб скрывать круги, — вот как тот, спиридоновский, — может, лишь заграждение вместо прежних заборчиков либо лент… Всё сводится вновь к кругам, понял Кронов, сводится к Волину.

«Боже, Дина! — чуть не вскричал он. — Что ты скрываешь?! Ну, расскажи мне!»

Да, лучше знать, он понял, пусть это страшно.

— Даша! — стал звать он, двинувшись к дочери.

Звякнул сотовый, и она отвернулась; сделала это, он был уверен, чтоб не заметил новую трубку.

— Есть?.. — Даша смолкла вдруг, а потом сказала: — Ладно, копайте и… и звоните мне… — Спрятав трубку, тронув живот свой, дочь к нему бросилась, обняла его и прижалась к нему. — О, папа! Я будто в небе, будто летаю!

— Даша, — изрёк он, чувствуя, что она ликует. (Больше счастливой Кронов её не видел).

И он запомнил душный, белёсый, пыльный тот день с цветением рядом сквера, с шумом Садового, заслонённого домом сталинской эры, с толпами школьников в униформе, громко смеющихся ни о чём, со строем бренд-лимузинов, с Сашей и Диной, с дочерью рядом, полной восторга.

Всё он запомнил в этот последний год бытия Человека в статусе «Homo Sapiens».


Дальше жуть нарастала, но постепенно. То, что спросил вдруг Кронов, было причиной названной жути, но в то же время этой причиной как бы и не было. Жуть составилась в сонмах действий, вызванных логикой нашей мысли и восприятия, при каких все и каждый бились со всеми, каждый был недруг всех и другого.

— Новая трубка? — выдавил Кронов.

Дочь прижималась, но он почувствовал, что объятья слабнут. Дина и Саша чуть отошли.

— Потом, пап, ладно? — бросила Даша.

— Что за секреты? Все тайну знают, только не я, — твердил он, точно баран. — В чём дело? Что ты скрываешь? Что там за трубка? Новый смартфон? Дай глянуть.

— Это сюрприз…

— Сюрприз?

Дочь вынула свой смартфон, — как Саша проговорился, впрямь дорогой.

— Откуда? — Кронов схватил его.

— Папа, незачем! — дочь просила. — Ты всё испортишь.

— Всё-таки. — Он упрямился; он имел уже мнение, возбуждённое Диной. — Деньги не с неба нам достаются.

— О, ты испортил всё! — Даша тронула свой живот, напрягшись. Жест был знакомый чем-то давнишним, чувствовал Кронов.

Дочь улыбнулась. — Пап, откровенно?

— Я с тобой честен.

— Честен всегда?

— Как факт.

Дочь спрятала руки зá спину. — Ну, я выиграла смартфон. Игра есть: шлёшь эс эм эс, везёт — выигрываешь. Веришь?

— Я не хотел тайн, — выложил Кронов. — Я тебе никогда не лгал. Я люблю тебя и хочу быть в курсе.

— Тоже люблю тебя… — Дочь, убрав с щеки волосы, улыбнулась. — Я ведь расту. Мы разные организмы, хоть и родные. Тайны в семнадцать лет неминуемы.

— Тайны есть органические, природные, — начал Кронов, сжавши смартфон, — есть тайны умышленные, опасные.

Даша выхватила ожившую писком трубку. Что-то ответили, отчего она сникла; вскоре спросила: — Вы не ошиблись?.. — Ей говорили что-то минуту. Выключив трубку, Даша сказала, резко и глухо: — Папа, где мама? Там её нет, в могиле. Где она?

Кронов выдавил: — Как?.. Зачем?.. Объясню… Но…

— Ты, пап, всегда был честен?

От потрясения он вспотел.

— Где мама?

— Даша…

— Лгать можно?! — дочь прервала его. — Я тебе буду лгать с сих пор! Вот, смотри: я люблю тебя, Саша, хоть ты ботаник и хромоногий! — Дочь, пройдя, вдруг впечатала губы в Сашины. Тот краснел, колченого мялся на месте.

— Мы с Сашей в загс идём! — возгласила дочь и ушла, вихляясь. Дина потерянно побрела из сквера.

Пропасть, разъятая у Оки зимой, увеличилась, и в неё Кронов падал вместе со всей своей философией и мучительной памятью…

Дело в том, что жена его (и мать Даши) не умерла. Но где она — Кронов думать отчаялся и ему было тошно думать об этом в это мгновение, как вот только что чуть не вырвало его дочь от ярости, духоты и пыли либо секреций женской природы. Сдёрнув с кустарника пыльный листик, он зашагал прочь, силясь не чувствовать и не думать; дома, взяв таксу, начал гулять с ней так же бездумно и малочувственно. Пёс по имени Бой, — как Кант в Кёнигсберге пару веков назад, — совершал свой маршрут вдоль стен и оград, вселенную игнорируя. Кронов в свой черёд игнорировал пса, которого озорным щенком принесла в дом жена когда-то. Он игнорировал пса всяко, чтобы не думать. И когда позже, по возвращении, он схватил трезвонивший телефон, решив, это дочь звонит (но звонил «Центръкомфорт» с вопросом, как там «праколотые калёса» и не желает ли «съэхать в Выхино»), он не мог о ней думать. Он напрягался вовсе не думать, приготовляя суп; а неюный Бой, морда к лапам, тихо лежал в углу, не сводя с него глаз. Не думал он о жене прилежно, и когда потный не от волнений, а от усилий, влёк в автосервис шины от «двойки».

Думать стал, лишь когда на машине полз в плотных пробках, часто терзая тормоз с сцеплением и из внешнего отмечая разве что бампер дымной передней коцаной «киа». Этой работой, — в смысле курьерской, — он был обязан именно пробкам. Бизнес курьеров множился, инспирирован пробками, ведь пешком груз доставить проще, да и дешевле. Кронов в метро и возил заказы. То, что сейчас он в пробке, значило, что сейчас особый день: предстояло везти груз в Дмитров личной машиной. И он опаздывал из-за тех же пробитых ночью колёс, — чинить пришлось. А ещё из-за Даши… Кронов корил себя, что тогда возле школы вдруг растерялся и не спросил её: как, за двести вёрст от могилы, дочь убеждается, что в могиле не мать, а нечто? Следует вывод: в дальней могиле роются и звонят ей? Но, чёрт, что роются? Как? Зачем? Кто им право дал?.. Надо выяснить, что возможно лишь с дочерью, а она не расскажет, если он с нею не объяснится. Ибо в могиле как бы жены его (её матери) — не жена его (её мать).

Давным-давно, когда Кронов решал, как быть, на кладбище видел холмики без надгробий и без оградок. Мёртвые сгинули вместе с теми, кто хоронил их. Так и пришла мысль. Он всё устроил: над безымянным старым бугром, заросшим, непосещаемым, он воткнул именную плиту: мол, «Вревская»… А дочь выяснила: под холмиком был мужчина либо ребёнок либо ещё что, с женщиной, каковой была мать, несхожее… Но и будь там хоть женщина, — молодая колхозница, — стиль одежд и серёжек явно отнёс бы кости к тридцатым — шестидесятым, не к девяностым, если уж холмик напрочь заброшен. Чтó там должно лежать плутней Кронова, не истлело бы в той значительной мере, чтоб усомниться при опознании… В общем, там не жена его.

Шрам на Дашиной шее — след тех дней. В девяностых, — прямо на пике пиршества «разума» и глобальных «всеобщих ценностей» на руинах Союза, — Дашу украли. С таксой, пока мать беседовала с подругой, девочка забрела за дом — а вернулся лишь Бой. Конечно, Дашу искали. Но не нашли.

Сложилось шесть версий главных:

выкрали ради выкупа, — стало быть, позвонят;

вторая: выкрали на продажу либо, возможно, чтоб попрошайничать; год пройдёт — Даша будет цыганка, внешне сначала, позже и нравом;

третья: выкрали под заказ бездетным. И увезут, хоть в Чад;

четвёртая: выкрал злобный маньяк из Тулы (Тьмутаракани, Глазова, Смрадова), изнасиловал, задушил и скрылся — либо насильник стационарный, кто будет мучить Дашу в подвале;

версия пятая: Дашу выкрали психи и сатанисты и, скажем, в кухне неподалёку Дашу едят;

шестая: Дашу разрежут и продадут на органы заграницу.

Все эти версии были в лад нормам разума. А он есть, если есть, релятивно чего ткать мысли:

коротко, если есть «я»/«не-я»; если есть «свой»/«чужой»; если есть «зло»/«добро»; если есть «дух»/«плоть» etc. разделения. Скажем, Фихте мнил: без «не-я» «я» не может сознать себя; претворить себя «я» способно лишь от «не-я», которое также «зло». Гнобить «не-я» — конструктивно, нравственно, ибо «я», «добро», в вечной битве с «не-я» как «злом». Это значит: быть «добрым» и возрастающим за счёт «зла» — разумно.

То есть в итоге Дашу украли.

То есть в итоге стался «культурный», «нравственный», «добрый» мир, всеместно превозносимый.

То есть в итоге и получилось, чтó получилось…

Едучи, он почти не дышал от пыли, что висла с неба, и от бесчисленных автовыхлопов. Пробка — троп бытия, он понял; род людской сотворил континуум, чтó, утратив связь с Богом, околевает и разлагается. То «добро», что в феноменах фильмов, книг, баров, фабрик, пушек, законов, моды и пр., было вырвано из природы, понятой «злом», «недолжным», сделалось мёртвым… Кронов побрызгал на лобовик — смыть пыль, струившуюся из воздуха, затемнявшую виды. Глаз — лоцман разума — назначает дистанцию, выявляет различие, а вот слух… Кронов понял вдруг, что обходит проблему, дабы забыться. Вспомнить же нужно.

Не было Даши год — год страшный. Но в ноябре, под вечер, Кронову позвонила жена сказать, что, мол, Даша «на Киевском», ждёт «у касс». На этом связь прервалась.

В течениях меж «комков» («коммерческие ларьки») вокзальный люд влёк к платформам груз потных тел. Найдя у касс Дашу с кровью на шее, Кронов ушёл с ней, думая, что жена — с полицией и ворами, для объяснений и протокола: дочь же оставила возле касс; наверное, было некогда: оперá торопились с ней разобраться ради дел прибыльных.

Он помыл Дашу в ванне, сняв с неё рвань; одел её в платье новое; обработал ей рану. Даша дичилась. Спать он лёг поздно, долго прислушиваясь к шумам и веря: час-другой — и жена будет с ним.

Марго не пришла.

Назавтра он был в полиции; требовали открыть, кто мстит ему, если выкрали дочь сперва, а теперь — супругу. Подозревали его, не верили, что безвинен, ибо в те годы каждый был пройда и нарушитель буквы закона.


Дочь на расспросы не отвечала, выяснить, где держали её, не вышло. Так что от жизни где-то и с кем-то, канувшей в Лету, разве что шрам — тонюсенький шрам от лезвия. По Марго тосковал он меньше, так как сгорел на Даше. Да и внушали, что, мол, «сама ушла»; дескать, «бабы изменчивы». Раз привиделся сон: жена спит с другим беременной в грязном месте, схожем с халупой… Странно, так как в селе она не могла быть, не прижилась бы там, москвичка, гид из музея Глинки и утончённая чрезвычайно. Сон вызвал ревность. Сон походил на правду, точно он, Кронов, был и насильником, и тем самым, кто наблюдал во сне акт в подробностях. Сон внушал, что Марго не сбежала, но поневоле сделалась жертвой.

Дашина драма выхолила в ней вдумчивость, сухость, сдержанность, здравомыслие и привычку к анализу, к разделению на пригодное и негодное лично ей, что значило, что она раздвоилась. Цельной дочь не была: ей вечно чего-то недоставало, сходно в себе находила пятна. Спрашивала про мать часто… Как быть с пропавшей? Выдумать небыль? Вспомнив про окские одичалые кладбища, Кронов, выбрав запущенный жалкий холмик, справил надгробие; показал, где «мама». И Даша плакала. Кронов понял: всё сделал верно. Он по себе знал, как тяжела тоска неизвестности.

Нынче тайна раскрыта, и он расскажет всё.

Резко выжав сцепление, — в миллионный раз? — Кронов вновь надавил на тормоз. Воздуха мало, душно и пыльно, глаз футерует как бы стеклистость… Воет навстречу реанимация… пробка еле ползёт…


У церкви, крошечной и по сельским меркам, он повернул к воротам, сунул охране пропуск.

— Палыч, подбрось! — взмолились, и он впустил в салон ветхой ржавленной «двойки» инока в рясе, длинного, аскетичного.

— К влáстем, — строго велел тот.

Ехали по огромному внутреннему двору за стенами, окружавшими древние, очень тёмного кирпича, строения. Постсоветский завод был собственник территории, но ужался в домок в углу, а другие объёмы сдал арендаторам: складам, фирмочкам, ООО и сервисам, и на каждом реклама в ярких кричащих пошлых тонах.

— К начальству, — супился инок. — Ибо в грехах увязли, Бога забыли; страсти да похоти.

— Люд таков, каков Бог, — встрял Кронов.

— Еллинска борзость и философия! — оборвал монах. — Будет день, вопиять зачнём и восхочем во Бога, но не в сократов. Близок конец живым!

Что чернец знал Сократа (470 — 399), нравилось Кронову, как и что предвещался крах человечества. Этой страшной идеей Кронов зациклен был, но иначе. Инок грехом считал гедонизм, стремление к удовольствию, дескать, «матери всех пороков». Кронов, напротив, был убеждён, что дьявольски мало счастья как удовольствий, неги, экстазов — вот в чём опасность и деградация. Истязателем жизни Кронов мнил разум, всё поделивший на: «я»/«не-я», «чужое»/«своё» et cétera. Пря с монахом преобразилась бы в жаркий спор, знал Кронов, и он молчал недолгий маршрут до места, меченный видом движущихся авто, погрузчиков и людей.

— Спаси Бог, — вылез чернец. — Куда?

— За мной, прошу.

Прошагали к домку под тополем и скрипучею лестницей подняли́сь. Работавший здесь полгода, Кронов учуял стойкий лекарственный аромат, ведь офис — бывший медпункт. В приёмной томилась блёклая, сорока лет дама, никшая за компóм, за «трёшкой» из 90-х.

— Кронов, Мокей Ильич… — повела она.

Двери, скрипнув, выдали лысину; корпулентный тип в мятом старом костюме, зыркнув, позвал:

— На старт, Нин!

Та быстро встала.

Двери закрылись. Вскоре раздался скрежет и стуки, возгласы «э!» и стоны.

Тренькал «Маяк» с рекламой от гербалайфа; инок стоял сурово и непреклонно. Дама «давала» лысому шефу, что знали все, хоть чувственной не была, «тупила», квёлая и инертная. Конкуренция загнала бы её в уборщицы или даже на пенсию, а сексаж гарантировал ей «ресепшн», плюс стаж с зарплатой. Типу, каков был подвижный, лысый Мокей Ильич, эта дама служила в двух амплуа.

Здесь явственный происк разума: ведь разумно ради «культурных» важных процессов секвестровать досуг, то есть «трахаться» походя, ибо секс отвлекает от фабрикации куч «добра», сбивает рабочих с толку. То есть разумно секс утолять меж делом.

Дама, поправив клочья причёски, вышла, дабы, присев за стол с покрасневшим лицом, печатать на затрапезной клавиатуре. Прыткий Мокей Ильич, выйдя следом, выпалил Кронову:

— Все уехали, а ты здесь?! Вали давай на работу!

Этот Мокей Ильич, отставной майор, был невежда, хамло, выжига. Брат его здесь директорил в 90-м, акционировал предприятие и контрольный пакет прибрал. Мокей Ильич, прилетев в Москву, стал при брате завхозом. Брат отошёл от дел, ибо был очень стар. Мокей Ильич суетнулся, снёс конкурента — главного инженера, после и брата, а обанкротившийся завод фрагментами сдал в аренду — прибыльную, доходную из-за близости к центру. Мздою, откатом он защищался как от бандитов, так и от рейдеров. Он купался в наличке, он жировал, однако был лишь калиф на час, потому что не начал бизнес серьёзный, разве наладил службу курьеров, ибо майором он возглавлял её в барнаульской некой в/ч.

Неважно, как наживаться. Важно — с деньгóй быть. Это разумно, значит морально.

— Поп? — зачастил он. — Попик, что нужно?

— Звать меня Гóрдий. — Инок уставил взор в глазки лысого и приземистого директора. — Любодействуешь? Церковь в мерзости держишь?!

— Вон! — отскочил директор. — Нина, охрану! Гнать попа!

— Подстилаешься, племя блядское?! — бичевал монах секретаршу.

Кронов на «двойке» инока вывез, чтоб у ворот завода, в трёх шагах от шоссе на запад, в шуме и в копоти, видеть церковку с ржавым куполом, с запылёнными стенами, очень низкую, как для карликов. Он вошёл в неё вслед за иноком.

— Век шестнадцатый, — произнёс чернец изнутри, где копоть скрывала фрески, лампочка висла под низким сводом; был и престол с Евангельем. Инок кончил торжественно чуть не басом: — Аз первозданность восстановляю!

Кронов хотел того же, но философски. Разум — мышление о предметном. Он хотел невещественного мышления вместо разума. Вещи суть разделение. Но Христос сказал: всякий дом, разделившись, рухнет; царство, разъятое на уделы и сеньории, не устоит. Делить на «да» и на «нет», вник Кронов, — словно расторгнуть царство. То есть «добра» и «зла» не должно быть. Быть должно третье.

Молча он вышел под блёклость неба с сыпавшей сверху и накоплявшейся на асфальте, травах, деревьях, окнах и крышах пылью, — пылью, скрывающей симуляцию, названную «культура», коя есть лживая и искусственная реальность лживых, искусственных же существ, какие зовутся «люди»; вот как Москва звалась «Третий Рим», не будучи им нимало.

Пыльно и душно жить в этой лжи. Кошмар отнюдь, он решил, не в войнах и не в примерах страшных пороков и преступлений, но в повседневной лживой рутине, что лишь условно Жизнь. Ищут вовсе не радость, негу и счастье, как полагается человечеству, но идёт каждодневное кропотливейшее верчение круга пошлых корыстных дел… Мотаясь в «двойке» по пробкам, он вдруг припомнил, что собирался в библиотеку, чтоб найти отклики на известное «Недовольство культурой» Фрейда… Странно: учёный, чтивший культуру, звавший к смещению сексуальных сил на культуру, вдруг недоволен этой культурой. Мало культуры? Надо, чтоб сексом не занимались? либо, как пакостный их директор, только лишь походя? Чтоб в итоге развился ужас? Чтоб человечество убедить в никчёмности быть счастливым? «Счастье — не ценность нашей культуры»… Кронов припомнил, что не успел понять, возглашал ли свой постулат Фрейд гордо или же сетовал. Трактовав секс вредным делу прогресса, Фрейд призвал трансформировать его в труд? Ужасно! Эрос, «культурно» слитый до секса, чувствовал Кронов, этим был предан, скомкан, затравлен, признан нечистым, как дефекация, подлежащим оценке как оправление физ. потребностей. Сексанул — и твори культуру?.. Главное прячут. Эрос скрывают. Только зачем? Затем ли, что, коль не прятать, их мир исчезнет — нужный господству и угнетению жуткий мир? О. Гóрдий ругал директора и его секретаршу за любодейство? Цели понятны: инок «заботился» о «культуре», пусть клерикальной, но ведь «культуре»! Сходно Мокей Ильич свёл секс к мигу, дабы унять зуд и продолжать опять «to do busyness», то есть творить «культуру». Значит, «культура»: фильмы и «бентли», пиццы и ружья, Моцарт, ванильки, драки, смартфоны, вещи, — нужней? Зачем тогда эти вечные и похожие на заклятия «мы желаем счастья»? Лучше — желать всем денег, сплетен, теорий, жвачки, колготок да мегаполисов. Не желают, однако. Всё, мол, и так придёт, было б счастье. Стало быть, счастье всё превосходит?.. Кстати, загадка: инок, живущий некаким Богом вкупе с моралью, счастлив? Также Мокей Ильич, грубый хам с кучей хлама, коим владеет, счастлив?

Что же есть счастье, искра какого в чаемом и упорно сбегающим из моральных застенков сексе — пасынке Эроса?

Сложно, сложно со счастьем…

Нужно, короче в библиотеку, кончил мысль Кронов, сдавшись рулению на дорогах, сгрузке товаров в Дмитрове и распискам, что, мол, он «сдал», тот «принял».

Солнечным вечером, пол-восьмого, он возвращался и далеко от Москвы влез в пробку. В будний день этой пробки здесь не могло быть, и Кронов нервничал… Может, час прошёл. Транспорт полз в пять колонн, две крайние — по обочине, генерируя пыль, какой без того нападало с блёкло-мутных небес избыточно. Пробка шла, как в дыму… В итоге достигли места, где, за кюветом и брюхом вверх, был джип. Лихачил, Кронов подумал. Но рядом с джипом был вертолёт, под ним виснул бокс — такой же, что находился на Спиридоновке и во многих других районах. Бокс опускали люди в спец. форме чёрного цвета (в схожую форму были одеты те как раз, кто снимал спиридоновский бокс, припомнилось). МВД торопило всех проезжающих; он, однако, заметил в миг приземления бокса круг, вращавшийся, как и окский зимний. Это родство кругов ужасало, и он вдавил «газ» в пол — вдогон машин, уже минувших пробку, пусть и хотелось, бросив руль, с воплем выскочить и бежать, зажмурясь. В общем и целом жуть вызывал в нём вовсе не этот круг, отшвырнувший джип, вот как некогда окский круг сшиб Волина, — нет, жуть вспомнилась как предчувствие краха мира… Кронов стал грезить: в душной тьме грохот, так что земля дрожит, и он пятится, а куда — не знает; тьма отовсюду прёт с этим грохотом; после — женщина, видная лишь спиной под волосом… и угадывается Марго, от коей крадут младенцев, — а это дети её, он понял, — но ей плевать, что когти не прекращая их волокут куда-то… Он опустил стекло — ради свежего воздуха.

Вдруг пришёл страх за дочь. Он вжал в ухо сотовый, и в ответ слышал долгие, безучастные, как Марго в жутком сне, гудки… Опять же, он ей звонил на «крокки»: номера нового, «выигранного», смартфона Кронов не знал: дочь номера не дала тогда возле школы. А отзовись она, он единственно бы кричал в истерике, чтоб она убегала, пряталась и ждала его, не затем, что, прибыв, он спасёт её, но чтоб вместе сидеть, закрыв глаза, и дрожать…

Спустя два часа, на поле около трассы, в отсвете солнца, падавшего за лес, сквозь танцы воздушной бойкой стеклистости, обнаружил он новый бокс, серебристый в лучах, — скорей, из дюраля, либо из чистого серебра (палладия, осмия), впало Кронову, и внутри него спец с приборами изучает… эти круги, он понял! Боксы, он понял, возле кругов стоят, закрывают их! И он думать стал о кругах. Раз боксы и люди в чёрной спец. форме возле кругов стоят, то круги, стало быть, опасны. Это он знает не понаслышке: Волина у Оки сшиб круг, он вспомнил, — как вот шоссейный круг, кой он видел, сшиб чёрный джип, который по весу несколько тонн. Джип сшиблен, как гуттаперчевый… Впрочем, что много думать? Физику круга он не поймёт. Одно лишь ясно: с неких пор все круги — под боксами. Окский круг, может, тоже блокирован и над ним серебристый, как бы дюралевый (из палладия, платины), бокс… Опасно с кругами, он убедился в двух уже случаях; плюс они ужасают, будто Ананке-Необходимость, спёршая чувства сводом законов. Необходимость, типа, не слушает убеждений или молитв.

«Живые завидовать будут мёртвым», — выбилась фраза: в пятый? в который раз?

— Нет!! — вскричал он.

Рядом был пост ГАИ-ГИБДД. Он с визгами тормознул. Отдав честь, рыжий инспектор начал:

— Вы нарушаете…

Он не слышал. Он бессознательно вёл машину и не разбился разве что чудом. Выяснив, что он трезв, единственно не в себе на вид, гибдэдэшник взял штраф за скорость и обязал посидеть в машине.

— Может, беда у вас?

Кронов молча кивнул. Беда, он сказал бы, но промолчал, у всех. Приблизилось жуткое, и оно упразднит жизнь, счастье и истреблявшую их культуру. А виноваты эти круги. Пусть тайна их скрыта странной их мощью, в том числе боксами, факт есть факт. Кронов будет выискивать эти боксы. Есть ли системность в их топографии?.. Ха, причём системность?! Классификацией и системностью, устроением и дедукцией, регуляцией и анализом разум только и жив; он не стал бы внедрять круги близ шоссе и на улицах, нарушая порядок — базисность разума…

Человечьего разума! — впало Кронову. Разум мог быть другим! Будь чувственность, фантазийность, память о прошлом в их высшей мере — нынешний разум сразу исчез бы; образовался бы разум новый, не разбирающий мир по брёвнышкам, не субъектно-объектный, а разум цельный, со-единяющий, эмпатический разум не первородного криминала, но разум райский. Нынешний разум стал упорядочен до мертвящих логических жёстких норм, знал Кронов, что губят жизнь.


На Пятницкой бокс был в лавке. Кронов зашёл за хлебом, и за высокими ширмами обнаружился бокс (из платины, серебра, палладия либо просто дюраля).

— Что там? — спросил он.

— Канализацию ремонтируют.

Когда ночью в проулке у Патриарших «двойка» застыла, Кронов по окнам, тёмным и тихим, понял: дочери нет… Он сник. В конце концов, он не мальчик и он устал безмерно… Он вынул «Кэмел»… Мальчиком «Кэмел» он подобрал на улице и стал верен данному бренду, пусть это вряд ли рационально: есть бренды лучше… Рационально? Он много делал вдруг, безрассудно. И видел сны, цветистые, коим въяве аналог не находился: их достоверность крыла мистичность, потусторонность. Часто он чувствовал, чего не было, но что позже обычно происходило. Мать с ним пошла к психологу, был диагноз: мальчик «особо интуитивен». Кронов прочёл потом, став студентом, что интуиция, эрос, память и грёзы правили разумом на заре прогресса. После формальный, рациональный, строго логичный и понятийный логосный разум грубо избавился от загадок в области мысли ради «всеобщности», дабы всё понималось всеми едино и одинаково. Отрешаясь от качеств, видящих жизнь в единстве, разум кроил жизнь, чтоб, разделяя, властвовать…

Кронов сильно потёр глаза, ибо снова стеклистость стала в них взмелькивать. Сидя в старой машине, он посмотрел вокруг. Ночь. Второй этаж дома, где он жил с Дашей, сплошь залит светом; значит, у водочника гости… Вот они вышли, в белых костюмах, с шумными дамами, погалдели, разъехались; страж закрыл дверь за боссом. Кронов помедлил и отвернулся. Строй стилизованных фонарей из бронзы лил лучи на известный до рвоты, хрестоматийный, так сказать, пруд, где плавали парой лебеди. Пахло маем… В доме направо плакал рояль, часть григовского концерта. Верно, Старик играл, тот Старик, какового он помнит с раннего детства как старика. Старик был всегда старик и играл для себя. Известнейший физик возрастом лет под сто, когда-то он схоронил детей и играл с тех пор. Он держался отшельником; а ещё был высок, в одежде от лучших брэндов. Он вызывал почтение. На прогулках с ним рядом шли бодигарды от ФСБ. В трудах его крылся математический строй вселенной. Свой миллион, твердили, он получил ещё до войны. Старик был символ. Если умрёт, твердили, — мир прекратится.

Кронов, при Брежневе, как-то был в оперетте с матерью; опереточный светлый дух, сулящий любовь и счастье, околдовал его, недолетка.

«Карамболина, Карамболета,

ты королева-а красоты-ы-ы»…

«Всё-ё это был лишь со-он, мне-е до-орог он»…

«Севастопольский ва-альс, золотые деньки-и»…

«Зачем мечтать напрасно, на свете счастья нет»…

Да, счастье. В жизни, в искусстве все его ищут. А его — нет. Реформы, прожекты и революции, философии, этика ищут счастье. Люди живут для счастья, не для труда и войн.

А его таки нет.

— Играет, Старик-то…

К кроновской «двойке» брёл с сигаретою едва видный в тени от лип, заслонявших фонарь, сосед, приземистый, крепкий, стриженый, лет за сорок, Сашин отец, полковник из МВД, начальник ОБЭПа округа. Он свернул к своему «Cherokee» полюбоваться, втуне сравнить его «двойкой» Кронова; а потом засмеялся и произнёс: — Кому он оставит эти хоромы-то, наш питейный барон? Отжал этаж, а своим габаритом только для гроба… Что, отдыхаешь? Дашка не дома? Сашка пропал с утра.

— Я свою утром видел, — Кронов ответил. — В школе. Там был и Саша. Оба пошли куда-то… Дети есть дети.

— Дети-то дети, а понесёт в подоле, ты не ходи ко мне. Как ведь: сучка не всхочет — фалик не вскочит, — вёл сосед пошлое, да и малоприятное. Он, не местный, жил здесь, в старинном статусном центре, так как «взлетел в верха» в силу свойств своих, адекватных напору и агрессивности.

— Ярлыки раздал? Даша с Сашей друзья, не больше, — хмурился Кронов.

— Я не с того, — прервал сосед, — что твоя дочь хуже. Просто итог иной. Сашка — кто? Он хромец больной. Сашке нужно учиться, образование. Он и так лентяй, хоть в отличниках. А ещё… Без обид прими… — И сосед замялся. — Тут наблюдательность ментовскáя: Даша, я видел, вышла из «бэхи». Есть у тебя кто с «бэхой»? Тут вообще блуд в центре. Шваль и ворьё — все в центр бегом… — указал он на типов, что отирались возле пруда. — Спроси их — с Кавказа либо с Бердичева. Им зачем сюда? А затем, что отсель до баров, всяких танцулек, клубов, притонов пару шагов шагнуть. Грабануть также можно не продавщицу, а бизнес-леди с тысячей баксов в сумке от Prada; много богатых.

— Да. Меня тоже, — Кронов изрёк, — ограбили. В сотне метров отсюда, на Спиридоновке.

— Ты запомнил что?

— Номер джипа.

— Джип-то крутой, наверно? — хмыкнул сосед. — Забудь тогда, здоровее останешься… — Он кивнул на дом. — Вот меня взять — я думал в центре жить, сам я с Монино; человек помог в девяностом; но позвонил на днях: брат, съежжай давай, предлагают риэлторы кучу баксов, ты и съезжай давай, говорит; центр рвёт в куски олигархщина; сверху требуют, говорит, чтоб этому… — бормотнул он фамилию и опять кивнул на их дом, — дать площадь… Гада, — он сплюнул, — к стенке бы. Но нельзя с его баксами… Гэть!! — прикрикнул он на пьянчугу, гадящего в кустах. — Я съеду — сразу тебя попрут оглоёбы. Что им курьеры? — И, отшвырнув окурок, чин почесал в затылке. — Съеду, короче… Да и погано тут. Экология на нуле, пыль хренова, толкотня, тусовки. Ты Дашу тоже… Девка — красотка. Что соблазняться? Клюнет на роскошь, будет таскаться — я без обид — по «бэхам». Ты тут нормального не отыщешь, эти все съехали добровольно; тут сплошь уроды из богатеев и бандюганов… Шины чинил? Сигнальчик. То ещё будет… Я вот уеду — вытурят. Лучше нам на окраинах… Вообще бардак! Люди молятся на кругах, — на этих, что появились… Храм для Кибелы неподалёку обосновался. Полный песец!

— И что там?

— Оргии! — сплюнул чин. — Там жрица; всем, мол, даёт, по слухам, ради любви, мол. Я б этих сучек… Эй! — отошёл он, так как от Бронной брёл, освещён фонарями, Саша. — Парень! Постой-ка! Где был?

— Нигде.

— Что? Как отцу отвечаешь?!

Кронов спросил из «двойки»: — Даша? Ты с ней был?

— Я не подследственный!! — крикнул мальчик. — Я… Я не знаю где… Ничего я не знаю!

— В дом, — приказал чин, взяв его за плечо.

— А фиг! — огрызался мальчик.

Мать голосила в окнах их дома: — Са-аша! Домой иди!

Тот её передразнивал: — Никакой я не Са-аша!!

Кронов полез из «двойки» и обнаружил, что группа типов, коих сосед его пять минут назад приводил в пример как мигрантов, бдит его от пруда. Риэлторы? Будут вновь давить? Бить по психике? Вероятно, по физике. Пресс психический — пусть, он выдержит, тренированный мерзостью бытия. Но Даша… Нет, дочь нельзя подвергать опасности! Он решил в себе, если только риэлторский, а по сути бандитский нажим усилится, уступить, — не тóтчас; после событий школьного бала. Времечко есть пока… Да, пока здесь живёт сосед-эмвэдэшник, водочный шейх (король, бог, барон и прочая), норовящий прибрать дом, будет держаться хоть минимальных рамок закона… У богатея ведь тоже дочь за окошками из бронированного стекла и стали — только его дочь как бы «добро». Дочь Кронова и он сам, не знавшие года три назад богатея, — это всё «зло», «негодное».

Он ворвался в квартиру, слыша трезвонивший телефон; во тьме взял трубку. В трубке молчали. Также молчали, когда, застегнув псу шлейку, он побежал на новый звонок, ведь это могла быть дочь, обиженная, но любящая, мнил он… Либо риэлтор… Может, и водочник наверху, резвящийся после пьянки. Сцапав дом, он настроит мансард, наставит у лестниц статуй, после оцепит дом чугуниной, переплетённой хмелем, милином, кáмписом, розой, и посчитает, что прожил славно. Глупость, наивность. Не проживёт никто. Кронов чуял вселенские напряжение и беду, которые мир взорвут.

Найдя молоток, он с таксой на шлейке вышел. Типы у сквера, что заключал пруд, двинулись следом. Кронов шёл к кругу неторопливо и молоток не пряча: типам в острастку. Кстати, и Кронов был долговяз и жилист; плюс дряхлый такса мог отпугнуть врага. Минул дом космонавтов, перед которым — стройка. Бой задирал там лапу подле забора, что он и выполнил по обычаю. Кронов стал — стали типы. Бой помочился. Кронов продолжил путь к Спиридоновке, на которой машин и встречных в этот час не было. Типы — сзади… Вот перекрёсток, так что направо, метрах в полстах, — Садовое. У гранитных бордюров он, сев на корточки, долбанул молотком в асфальт, где прежде был круг под боксом. Вязко дробилось свежеположенное пятно; он сбагривал сколки прочь… Концы молотка скользнули, словно по льду… Решившись, он приложил ладонь к оголённой им гладкости и тотчас, испустив крик боли, будто вбивали в темя зубило, начал метаться, стукаясь то в забор близ стройки, то в припаркованные авто, то в дом, то в типов, следом ходивших; после свалился, как показалось, и потерял сознание.

Отыскал он себя лежащим и ничего не могшим, кроме терпеть кошмарную, распиравшую нутрь боль, мучительно отступавшую…

Он привстал. Боль стихла, но чужеродное, распирающее, осталось. Мнилось, ударив в череп, выбросить, что теснилось там. «Боже…» — вскрикивал Кронов, приподымаясь. Бой тряс хвостом поодаль.

Как, Поварская, не Спиридоновка? Городская усадьба кн. Долгоруковых? Заблудился, быв без сознания?! Он побрёл назад, спотыкаясь, с громкими сипами.

Нервы? Приступ? Болезнь?.. Нет, круг причиною! Он притронулся к кругу — и завертелось.

Он, доволокшись до Патриарших, сел на скамейку под фонарями, глянул на дом. Квартирные окна тёмные; значит, дочери нет… Он всхлипнул вдруг оттого, что сел, обнаружил, там, где сидели в прошлом с Марго. Их место… Здесь до Марго он сходно сидел с родителями; один потом, мальчик, юноша… здесь сидел он с Марго-невестой, после — с женой Марго… Где Марго? Почему её нет? И дочь — где?!

Бой наблюдал подпалинами бровей. Дряхлеет… Помнит ли пёс Марго? Да, помнит ли, как она принесла его в дом кутёнком? помнит ли, как бродил за ней, забирался к ней на колени и горевал, когда она вдруг пропала; пёс будто понял, что не дождётся её до смерти.

Слышалось, как Старик играл. Он тоже терял: жизнь, силы, смыслы, надежды, радости, близких. Только он долго жил и с родными, и с жизнью и с многим прочим. Кронов, вразрез ему, потерял Марго, не насытясь. Он ей хотел дать счастье.

Но не успел.

Пропала.

И нынче Даша снова пропала…

Кронов вскочил в поту. До него дошло, — много лет спустя, здесь, под полночь, на Патриарших, — что ведь пропала Марго беременной!.. Впрочем, если страдать и этим — запросто спятить. Бог уберёг его, дабы здесь, наверно…

Сзади схватили Кронову плечи, грубо и крепко, и кто-то стукнул ему по носу, в губы и в пах затем.

— Съехай на хер быстрей, босота!

Взвизгивал Бой, одним из напавших сброшенный в воду. Кронов пополз к нему и за шлейку, в сполохах боли, пса быстро выволок; а потом лёг в траве на склоне, глядя в пространство. Плавали тихие, запылённые лебеди в тусклых отсветах сквозь флёр пыли…

Мир исчезает, понял вдруг Кронов, ибо в нём действует человек. Где Бог — человек отсутствует. Взять Ашшур, Вавилон и Мемфис, их больше нет; в них Бог. Чего человек коснётся — то погибает; то с тех пор не естественно, но всего лишь объект под власть, и объект, обречённый смерти. Вот как он сам сейчас, в синяках, недвижный — вроде объекта для душегубства. Мир — в первородном грехе, членящим всё на «добро» и на «зло». Не Бог, — человек стал мерой, нормой всего; точнее, стал живодёром. Всё — литосфера и атмосфера — сдавлено разумом, ноосферой. Жизнь задыхается под смертельною тяжестью… И лишь вечный Старик играет, будто бы нет пропавшей Марго, и Кронова, в кровь избитого, и закинутого в пруд Боя; также нет дочери, что сбежала; и нет сексажа лысым директором секретарши; и нет насилуемых, стесняемых, оскорбляемых и стираемых в пыль людей… нет сыплющей с неба пыли, мир погребающей; нет стеклистости зрения и тотальной деструкции.

То, что каждый из случаев мог не статься (то есть Марго могла не пропасть, его могли не избить, а жизнь могли не терзать всечасно) это внушало, что потрясения — дело разума с его поисками «добра». Сломив ход жизни, стали искать «добро». Он понял: чтó в мире есть — случайно, необязательно. Кабы древний Адам не съел плод знания «зла/добра», то жил бы в раю — и мы бы там жили. Дурни считают, что, дескать, путинский, черчиллев и иной какой путь единственен и что Цезарь не мог не знать Клеопатру. Вот ещё! Таковые пути сложились поисками «добра», того «добра», от какого другим был вред. Не будь здесь водочного дельца, увидевшего своё «добро» в том, чтоб дом был его, — и Кронова не избили бы.

То есть водочник, впало Кронову, начал прессинг физический? Может, дочь у мерзавца?!

Кронов помчал стремглав. Отыскав крупный камень, он зашвырнул его в окна верхнего этажа, крича:

— Ты!! Дочь отдай!!

Камень, стукнув в стекло, свалился. Тут же возник сосед-эмвэдэшник. Вывалил и страж водочника.

— Схренел?!

— Гад!! — вслух бредил Кронов. — Дочь!!

Балкон явил господина с длинной сигарой.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.