электронная
Бесплатно
печатная A5
302
18+
Одиночество в Москве

Бесплатный фрагмент - Одиночество в Москве

Объем:
152 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4493-3449-7
электронная
Бесплатно
печатная A5
от 302
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно:

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Иона Фридман

ОДИНОЧЕСТВО В МОСКВЕ

Роман

с комментарием

д-ра Иегошуа Иш-Шалома

От редактора

Текст этой повести (или «романа») вместе с комментарием, написанным, по-видимому, самим автором, был передан мне вдовой моего друга, известного физика, бывшего профессора одного из американских университетов. Рукопись, или вернее машинопись, хранилась с 70-х годов, и, очевидно, окрашена реалиями того времени. По настоянию вдовы, личность автора не может быть раскрыта до 2037-го года, его столетия. Я не внес никаких изменений, не считая форматирования.

Л.П.

18+ Содержит ненормативную лексику

Copyright © Leonid Pismen. All rights reserved.

Часть I. МОЛЧАНИЕ

1. Ф. видит турбулентный гриб и летает над ним и над собой

1) Наткнувшись на угол чего-то невидимого, Ф. проснулся. Невидимое нависло над ним, как плоская крышка из плексигласа. В прозрачной коробке, — может быть, между предметными стеклами, он лежал, распростертый, и смотрел вверх.

2) Из невидимого, в нескольких сантиметрах над его грудью, на черной, поначалу тонкой, расширяющейся кверху ножке, рос гриб, как гриб от взрыва*. Черный турбулентный гриб повис над ним. Струи, сходящиеся дымным конусом книзу, разреженные и тусклые у своего истока, постепенно тяжелели, становясь похожими на сплетенные древесные стволы. В пристальном взгляде это сходство становилось еще более явным, по мере того, как различались узоры коры и угадывалась ее шершавость. Но взгляд пристальный и долгий узнавал структуру более сложную, чем естественный орнамент, и тогда казалось, что струи на ощупь — как гипюр. Ф. видел геральдический узор: ветви, мечи, витые свечи, древки копий; в клетках, из них сплетенных, жили звери; в играх вихрей разевали пасти львы, танцевали олени, извивались телом леопарды, колыхались на ветру листья геральдических растений, с них струйками слетали птицы, растворяясь в воздухе или вновь пропадая в гуще веток; перья, пятна на шкурах, жилки, чеканка на оружии — детали, дыша, мельчали, опускаясь к пределу спектра турбулентности* или чувствительности человеческого глаза.

3) Струи-стволы утолщались, распускаясь клубами широкой кроны. Огромные хоругви, будто привязанные к аэростатам, летели там над черными толпами, копошащимися у кромки вихря; крутились крылья мельниц, турбины электростанций, валы типографических машин; газетные полосы извивались, будто в танце с лентами, буквы срывались с них и летели, как камни в лицо, увеличиваясь до неправдоподобных размеров; за ними, дико артикулируя, мчались фотографии, пухли, становились трехмерными, заламывали руки, рвались. Местами клубы дыма казались просто клубами дыма, и под ними тлели города.

4) Надо всем этим, в высоком белом небе, Ф., в джинсах и свитере, без крыльев — такой, как всегда, — летел с естественностью воздушного шара. Город пятнами покрыл небо; Ф. помедлил у знакомого окна. Это было его окно, без сомнения; окно квартиры, где он жил, где он лежал сейчас, нагой, распростертый, глядя вверх, в невидимое, нависшее над ним.

5) Дело, по всей вероятности, происходило в Москве, в Черемушках, в призрачном городе, в каком-то фабульном, скандально известном году* — не то 1937-ом, не то 1956-ом, не то 1984-ом. Установить точную дату было трудно, так как город был пуст и чист как стеклышко, с чисто подметенным небом, без малейшего признака звезд, фонарей, спутников, самолетов, птиц, мух и прочих летательных аппаратов и светил — не говоря уж об автомобилях, собаках и обывателях. Единственным существом, проявившим признаки жизни, был домовой, жизнерадостный гномик в красном колпаке, занятый, как положено, уборкой помещения.

6) Если теперь, — подумал Ф., парящий снаружи собственной квартиры, расплющивши нос об оконное стекло, запутавшись штанинами в ветках дерева, подглядывая, не без укоров совести, за ладным веселым домовым, — если теперь — не думаю, чтобы стекло было серьезным мне препятствием или чтоб я способен был порезаться — если теперь влететь к себе в квартиру и в распростертое тело, а потом встать, надеть трусы и рубашку и сварить кофе на завтрак — если сделать это ТЕПЕРЬ, то возможно, все останется в точности как было. А именно: я этот исчезну, и я тот исчезну, и гриб, и домовой, и заиграет соседское радио, заверещит из-за угла автобус, и настанет день или ночь, смотря что предусмотрено на сей раз по расписанию, — а там, глядишь, и насчет номера исходящего года можно будет справится по календарю на кухне.

7) И, с некоторым сожалением, что упустил возможность поговорить сам с собой, а также с гномом, служащим фирмы «Заря»*, — с сожалением, как мы увидим, напрасным — Ф. оказался — сразу, ибо, конечно, же, мановения мысли достаточно — оказался сразу, теперь, здесь и внутри себя, способный, по крайней мере в теории, в рамках физических и юридических установлений, осуществить всю намеченную программу, от трусов до календаря, и вычертить новую перспективу действий, столь же волнующую, целеустремленную и цельную.

2. Ф. пытается проснуться

1) Между тем, пробуждение было неполным — во всяком случае, неполноценным. Домовой, точно, исчез, и даже год смутно вспомнился, и день недели (не число). Тихо было по-прежнему — может быть, ничего удивительного в этом, если сообразить, который час. Этого Ф. сообразить, однако, не мог. Он потянулся за часами, но невидимое, нависшее над ним, остановило неуклюжий взмах руки как заведомо бесполезный, ибо, надо полагать, некто (неназванный) точно знал, что часы стоят, по причине нерасторопности или, напротив, шкодливости домового.

2) Тогда Ф., несколько рассерженный назойливостью предметов невидимых и, следовательно, принадлежащих к его не вполне изжитому раздвоенному бытию, встал (мысленно) и, осторожно выглянув в щелку между шторами, увидел белое, чисто подметенное небо над домами, небо вполне ассоциальное и вневременное и несущее ноль информации для любопытствующих. Осталось взять телефонную трубку, удостовериться в отсутствии гудка, затем убедиться, что, поскольку все упомянутые действия были виртуальными, т.е. составляли мысленный эксперимент, невидимое предметное стекло осталось нетронутым и неиспытанным и сам он, Ф., оставшись в следующем слое сна, должен был повторять сначала всю программу со слабой надеждой на то, что в следующем рождении или следующем пробуждении невидимое станет менее упорным, а видимое — более послушным.

3) Это бесмысленное повторение однообразных процедур, взламывание ледяной корки* с тем, чтоб оказаться даже не под следующим ее слоем, а под нею же, невзломанной, и так далее, до дурной бесконечности, — все это заранее утомило Ф., и он решил, что встанет сразу единым усилием воли, и будет действовать как ни в чем не бывало. Так и вышло. Он игнорировал утомленные часы и телефон, уставший подчиняться людским капризам. Он радостно отметил, что кругом тихо по-прежнему, и, тем не менее, вода в унитазе течет бодро, похохатывая, как полагается в меру вязкой, но почти идеальной жидкости. Не иначе, как домовой постарался, чтоб реки не оскудевали, а несли жильцу на потребу свои воды холодные и горячие, хлорированные и фильтрованные, как создал их Бог в такой-то и такой-то (номер найти в календаре) день и год творения. Струи газовые и электрические равно получили приказ не оскудевать вплоть до дальнейших указаний.

4) Домовой и впрямь расстарался не на шутку. Завтрак был по сказочным меркам скромен, но завтрак был на столе (откроешь крышку — пар) что само по себе удивительно, если не верить в домовых. Если даже кто верит в загробную жизнь, а в домовых не верит — то и такой удивится, даже испугается, заподозрив в нежданном изобилии собственную смерть. Однако Ф., уже видевший мельком благодетеля в красном колпаке (а в квартире, кстати, и впрямь было не в меру чисто) — решил на сей раз не искушать реальности и позавтракать до пробуждения, рассудив, что в этом, скорее всего, нет риска для здоровья физического или душевного. Изобретательность домового не пошла дальше цыпленка — воздушного ровно в той мере, чтоб дозволено было усомниться в питательной ценности еды.

5) Цыпленок был съеден и стал эфиром. Следующий слой пробуждения застал Ф. за тем же кухонным столом. Ни единой крошки на столе не было и ни одной пролитой капельки того нектара, которого Ф., может быть, и не пил. Еды как не бывало — скорей всего, и не было никогда. Голода он, однако, не ощущал.

6) И перейдя в новый слой, — возможно, окончательно проснувшись, Ф., по-прежнему в постели, нагой, но под видимым и ощутимым одеялом, потянулся за часами. Неуклюжий взмах руки на сей раз ничто не остановило. Ф. откинул одеяло, встал, надел трусы, рубашку, джинсы, свитер, стал совсем такой, как всегда, как давеча летал над городом. Стрелки календаря, застыв на вопросительном знаке, показывали 19 апреля 19?? года.

3. Ф. обозревает свою вселенную и микрорайон

1) Ф. вглядывался в окружающее: будто в поисках забытой вещи; будто что-то вспоминая; опуская взгляд в кухонную раковину, где доброму молодцу, прохожему таракану, подобало бы стремиться по размашистой спирали к своему неведомому будущему; где, вместо этого, эмаль отсвечивала американской белизной; ища на обоях след пятна, единственный след приключения, стертый или не существовавший; вновь недоверчиво обращая взор к окну на пустой двор, пытающийся зазеленеть.

2) Он был обычным, повседневным Ф., и день ему предстоял обычный — несмотря на странный, впрочем, не чрезмерно странный, сон; и несмотря на тишину и на смутное ощущение потери (чего? Таракана? Пятна на стене? Друзей?) *. Обычный — это значило: надо чего-нибудь поесть (хотя совсем не хотелось), и куда-то позвонить (да если и не звонить — обойдется), и чем-то заняться (скажем, делом).

3) Дело же его было будничной работой демиурга из КБ*, и состояло оно в том, чтобы взять лист чистой бумаги, положив его рядом с кипой листов, уже исписанных, испещренных значками, может быть, тайнописью, или, во всяком случае, эзотерическими иероглифами; знаками, чье смысловое сопряжение, поддерживаемое, в рваной реальности черновика, скорей биотоками, чем чернильной логикой, ускользнет от него самого, если он, вынырнув, не продолжит ряд их бытия на новый, пока чистый, лист, положив его рядом с кипой листов, уже исписанных, испещренных иероглифами, чье смысловое сопряжение означало сопряжение миров.

4) Владея тайнописью, он ощущал — не наглядно, а тайным взором — шифрованную черновую вселенную, пустую или в оспинах черных дыр*, творимую или сотворенную, разбегающуюся из самой себя. Переставляя иероглифы, он трансформировал свои миры, и тогда, книжник, он на мгновение казался себе имущим власть.

5) Эти вселенные были, конечно, ублюдочными и для жилья непригодными. Но пока они существовали, т.е. пока они рождались, в них можно было погружаться; там, в глубине, можно было плавать с аквалангом, в водолазном костюме новейшей выработки, дыша сжатым воздухом своего ремесла. Можно было также надеяться, что однажды твоя вселенная тебя не отпустит или же вынесет вверх в морской пене; как бога бездн (негласно подразумевалось, что сам Бог Бездн* творил свой (наш) Мир тем же способом, хотя, быть может, иными иероглифами).

6) Досужие мысли, как вольный воздух в легких, не давали ему погрузиться в этот день. Он машинально посмотрел вокруг, как бы в поисках камня, который помог бы ему, легкому водолазу, уйти ко дну. Сварить кофе? Подойдя вместо этого к телефону, он набрал номер. Никто не ответечал. На шестом длинном гудке он бросил трубку и снова рассеяно глянул в окно, на белое (отчего ж не голубое?) небо над домами.

8) Предположим, подумал он, кто-то, не скажу Господь Бог, решил сотворить Черемушки*. Стоило ли ради этого организовывать первородный взрыв — Биг Бэнг, и разбегание галактик, и химическую эволюцию со всеми ее социальными последствиями, и возникновение мировых религий, и смерть Сталина* на кунцевской даче? Не проще ли было бы установить в пустом пространстве десяток башенных кранов, завезти панели, штампованные из первозданного хаоса, и повелеть ангелам смонтировать дома?

9) Забавно, что первый способ, хоть и кажется причудливым, на деле — единственно возможный или же самый практичный. Если это так, никто не мешает рассматривать данный микрорайон как венец творения, а все остальное — как побочный продукт. И вправду, как заставить этот пористый камень держаться, не связав его вместо раствора честным словом и не подчинив законам природы и общества? Как оградить ангелов от работы налево, приписок к нарядам и выпивки в получку?* Как населить микрорайон без помощи депутатской комиссии при райсовете?

10) За всеми мудреными вопросами, до его сознания постепенно доходило, что как раз населения, несмотря на поздний утренний час, нигде не было видно, будто все повымерли. В снующем (точней — сновавшем еще вчера) меж домов народце, возможно, и заключалась разгадка космологической дилеммы. Все упрощенные, экономичные с виду вселенные, построенные ли из крупных панелей индустриальным методом, или же — методом научным из общих уравнений, были, по сути своей, безлюдны. При желании, по доброй воле начальства или благодаря невероятному выигрышу в дарвиновской лотерее, их, конечно, можно было заселить. Но это, вроде бы, было необязательно, и существованию самой вселенной, не нуждающейся в самопознании, не приносило ни малейшей пользы.

11) Напротив, людишки создавали своим копошеньем кучу мелочных, надоедливых проблемок. Они бессмысленно толпились в очередях — за хлебом или красной рыбой, смотря по сезону; создавали транспортные пробки и идеологические тупики; испещряли леса траншеями и битым бутылочным стеклом; требовали, чтобы им дали жить и дали не дать жить другим; задавали спьяну или просто сослепу никому не нужные вопросы об основах мироздания, без них и не ради них созданного и потому, в сущности, не относящегося к их компетенции.

12) Эти причудливые создания считали себя (а иногда — и своих друзей, и даже врагов, но ни в коем случае не близких родственников) обладающими свободой воли. Из этого проистекали странные следствия. Например, они увиливали как могли от подчинения динамическим законам* — по крайней мере, до тех пор, пока стражи порядка не брали их за шкирку. В то же время, заботясь лишь о собственной, ничтожной во всемирно-историческом масштабе персоне, они плевать хотели на законы статистические, проваливаясь сквозь их ячеи, как мальки сквозь браконьерскую сеть. Уклоняясь таким образом от десницы законов, учрежденных ради их же или их выродков-мутантов светлого будущего, их собственным, каким-никаким, а Господом или Демиургом или Вождем или Теоретиком — они выдумавали себе взамен иные, бессмысленнные установления — оформляя их, например, в виде поговорок (рука руку моет, knowledge is power, как потопаешь, так и полопаешь, cogito ergo sum и тому подобная чушь).

13) И вот, не скажу Бог, а Тот Кто Создал Черемушки*, извел их, всех до единого и разом, чтоб не путались у Него и друг у друга под еогами. Одного праведника (вроде как раньше — Ноя, но без семьи и скота, за отсутствием оных) Хозяин* оставил — скорей всего, выбрав его, то-есть Ф., по жребию,

14) Ф. подошел к телефону и набрал 100. Нежный электрический голос, какого долго еще (возможно, никогда) не суждено было ему слышать от живой женщины, назвал номер мгновения в вечности. Щелчок, частые гудки. Ф. положил трубку. Из крана в ванной капала вода. Больше ничего не было слышно.

15) Все это было, конечно, дурацкой шуткой. Жители микрорайона все поголовно отправились на праздник улиц, или на коммунистический субботник, или сидят дома смотрят супер-что-то по ТВ, убрав для верности звук*. Воду не выключили, и (щелкнул выключателем) электричество тоже, и (тронув батарею) топят, и автомат-тетка сообщает время: значит, Час Когда Остановилось Время не настал.

16) То ли по дурацкому свойству характера, то ли по профессиональной привычке, ему не приходила в голову гипотеза самая простая — собственной его, Ф., смерти. Идея американизированного чистилища с иллюзией всех коммунальных удобств и муками исключительно моральными, была ему чужда, равно как идея столь же благополучного, зато безмысленного мусульманского рая. Он находился в своей квартире, воспринимал мир (сквозь окно) органами чувств, какие есть, и, в меру возможностей, мыслил: следовательно, существовал. Он скорей допустил бы, что весь мир провалился в тартарары, чем усомнился бы, в данных обстоятельствах, в продолжении своего бытия в белково-нервно-двуногой форме.

17) Самое большее, на что он мог бы согласиться, из жалости к черемушкинским обывателям, — это на то, что не они аннигилировали, а он, Ф., перенесен в Иные Черемушки, и, может быть, каждый — перенесен в свои, чтоб всем жилось просторней. Но и такое предположение было дефектным, по своей метафизичности, ибо с иными вселенными он, по определению, иметь связи не мог, и потому все рассуждения о них были бы пустопорожни.

18) Он мог бы вспомнить, если бы когда-нибуть читал их*, строчки Джонна Донна: «переселиться в иной мир — не то же ли самое, что умереть?» Декан-метафизик говорил о переселении через Атлантические воды, в его дни еще подобные Стигийским, и потому Ф., сам игравший этой мыслью, мог бы его понять. Множественные вселенные были его хлебом; правда, он привык их только конструировать, но не изучать на опыте, ибо не только путешествовать, но даже испрашивать визу туда было опасно. Однако оказавшись, с помошью ангела смерти или ОВИРа* или же беззаконно, в потустороннем (по ту сторону некой границы) мире, он должен был стать достойным робинзоном.

19) Он взял транзистор на колени, как котенка, и, выдвинув антенну, прошелся по всем диапазонам. Может быть, разыгралась жуткая буря в ионосфере или у него сели батарейки, но ничего, кроме нутряных шорохов, не доносилось из эфира. Не осознав опасности или пренебрегши ею, Ф. натянул куртку и, хлопнув дверью, сбежал вниз по лестнице.

4. Ф. совершает экскурсию по Москве

1) Первое, что увидел он, выйдя из подъезда, был вишневый фиат, запаркованный впритык к тротуару: на вид точь в точь такой же, как тот, царствие ему небесное, автомобиль, на котором он попал в аварию прошлой осенью. Глупая старуха, бросающаяся под колеса из-под ограждения; нога, автоматически жмущая на тормоз; машина, несчастная покойница, занесшаяся поперек проспекта; грузовик, врезающийся в правый бок; Женя, рядом, с отчужденным, прекрасным, пустым лицом, безразличная к скорости, в последний раз, опустив зеркало, очерчивающая рот, столь памятный, импортной губной помадой.

2) Конечно, автомобилей как этот в Москве неисчислимые толпы, — но Ф., встречая их, машинально смотрел на номера, пришпиленные к их челюстям и задницам, вроде бы неизвестно на что надеясь. У этого, стоявшего у подъезда, номер был МКФ 19—74 тот самый*. Машина, следовательно, должна была принадлежать Механику, врачевателю мертвых*, перекупившему бренный металлом и чудодейственным образом вернувшему ему прежние формы, вплоть до заводской окраски, еле видных, давно выправленных вмятин от других, не столь фатальных столкновений, и даже неразборчивого трехбуквенного слова, нацарапанного кем-то на багажнике. Ф. тронул переднюю дверь; она была не заперта. В замке зажигания торчал ключ.

3) Приняв это (подарок домового?) за должное, Ф. залез внутрь, устроился поудобней на сиденье, повернул ключ в замке, посмотрел, как резво прыгнула и зашкалила за отметкой «полно» стрелка бензинового указателя и, слегка удивившись нулям на спидометре, включил стартер.

4) Он тихо выкатил на бульвар и, хотя вполне мог бы поехать налево против угасшего движения, повернул, как полагается, направо, чтобы развернуться на автобусном кругу. Какова бы ни была его новая реальность, с шоферской, из-под ветрового стекла точки зрения она была настоящим (хоть и мусульманским) раем. Ни двуногие, ни четырехколесные создания не трепали нервов своими спонтанными перемещениями; ни милиция не стесняла свободы маневра. Лишь одинокие пустые машины стояли у обочин. Он подъехал к светофору; остановился, по неистребившейся привычке или из преувеличиной осторожности робинзона, на красный свет; подождал, пока зажжется зеленый, и, неловко тронув с места, свернул на Профсоюзную. Мимо ларьков, магазинов, где как раз сейчас, в двенадцатом часу, толпился бы народ, — и, уже не обращая внимания на сигналы, через трамвайную линию с застрявшим в отдалении вагоном, он, набирая скорость, покатил вниз, к центру.

5) Куда и зачем он ехал? Должен ли он был поспешить в университетскую обсерваторию, чтобы, сквозь уже ненужный телескоп, еще раз вглядеться в белое слепое небо? Надлежало ли ему обшарить доступную часть Вселенной в поисках верного Пятницы — или, быть может, женщины, воскрешенной, как и автомобиль, неведомым Механиком? Следовало ли ему позаботиться о хлебе насущном? Или его просто влек вперед крутеж колес, дыхание жестяного, с чугунным мозгом, пластмассовыми внутренностями, резиновыми лапами зверька, лишающего мужчину воли и обращающего его в чудище сплошь из глаз и рефлекторных дуг?

6) У Калужской заставы он въехал в город, помнивший историю. Вогнутое здание, обрамлявшее круглую площадь слева, стояло недостроенным — не взирая на то, что еще левей, к реке, над невидимым Андреевским монастырем, торчал вполне готовый небоскреб Президиума АН СССР, который, судя по газетам, был едва-едва заложен. Ограда «зоны», вместо парковой решетки, продолжала недостроенное здание, оставшееся вечно молодым по злой воле Нобелевского зека*, увековечившего и тем самым законсервировавшего постройку. Ф., впрочем, не придал этому пока должного смысла.

7) Он любил этот город, вечно рушащийся, ранимый, перекраиваемый и зарастающий диким мясом. Не к нему ли он просто ехал, чтобы убедиться, что он еще существует, бывший светоч человечества и третий Рим, с сорока сороками церквей и красных звезд и вставными импортными челюстями? И сейчас, когда город, как и он сам, остался наедине с самим собой, оба они, он и город, могли погрузиться в собственное время, без стеснения изгибая и растягивая его и при надобности беря ходы назад.

8) Город был удивительно чистым, каким никогда не бывает он в апреле, а бывает лишь летом, в четвертом часу утра. Въезжая парадной дорогой почетных гостей, марионеточных и опереточных и апокалиптических правителей, как и они, по очищенным от автомобилей улицам, Ф., через Якиманку и Каменный мост, подкатывал к Кремлю. Все башни были, как ни в чем не бывало, на месте, новехонькие, с заботливо подмененными красными кирпичиками. На малой скорости, панорамируя окрестность, Ф. приветствовал именитых граждан своей вселенной, собравшихся для торжественной встречи. Прямо перед ним, в вельможных сединах, стоял Пашков дом*, окруженный свитой чиновников в сером, несущих в своих серых чемоданчиках книжные богатства, пронумерованные, с меткой открытого доступа или двойного спецхрана — все предподносимые теперь Ф. на асфальтовом блюде с зеленой каймой газона. Слева, над рекой, пузырился храм Христа Спасителя, очевидно, вновь поднявшийся, подобно граду Китежу, из вод* плавательного бассейна.

9) Вдоль Александровского сада, мимо Манежа, Ф. вырулил к Историческому музею и, считая теперь все дозволенным, пренебрегши желтым кирпичом, свернул в Иверский проезд. Он еле успел нажать на тормоза, и только отшвыривающий назад наклон брусчатки не дал ему въехать в неогражденную знаками бездну.

10) Выйдя из машины, Ф. подошел к краю пропасти. Там, где земля должна была быть «всего круглей»*, от самой Кремлевской стены до ГУМа и от его, Ф., ног до Василия Блаженного, зияла бездонная яма*. Глядя вниз, слегка сощурясь, боясь потерять равновесие, Ф. мог различить что-то вроде мерцания раскаленной лавы в неправдоподобной, сужающейся по законам перспективы глубине. В два прыжка добравшись до автомобиля, прикрыв дверцу, Ф., не включая передачи, только отпустив ручной тормоз, как бы боясь потревожить лишним шумом чудище из бездны, скатился задним ходом под уклон обратно в бывшую пойму Неглинки*.

11) Он двинулся вверх по Тверской, обсаженной помпезными домами; иной он ее не помнил. Два памятника Пушкину* встретили его на площади: один слева, на старом месте, на бульваре; другой справа, где Страстному монастырю недостало сил пробиться наружу сквозь красный гравий скверика. Ф. сбросил газ; несколько поколебавшись, удержавшись от соблазна свернуть направо, к кущам Страсного бульвара (в поисках незабвенной*: тени-страсти), и не желая ехать прямо (к Яру или в Санкт-Петербург или к Жене*), он вывернул налево, на Тверской бульвар, где вновь прорезала асфальт трамвайная колея.

12) Мимо бежали деревья, с которыми некогда бегала наперегонки девочка Марина*, спеша на свидание с первым любовником, чугунным негром, и промеж которых, во время оно, блаженные поэты, профессорские сыновья*, несли из одной просторной квартиры в другую свои смятения и прозрения в символических кульках. Те же поэты, еще не изгнанные в миры иные, с кульками уже реальными, и смятением, материализованным в мятых пиджачках и штанинах с бахромой*, шли там, пока не растаяли, и после того, как сбылись прозренья — их собственные или других безумцев. Они же, в толпе других — честных трудящихся и нечисти, вроде Булгаковского кота, — цеплялись за поручни «аннушки»*, первого советского трамвая, в светлую память которого, по-видимому, и прорезалась рельсовая колея.

13) У следующего светофора он лишь проводил вправо беглым взглядом открывшуюся возможность следовать, мимо венчальной церкви Пушкина и дома Гончаровой*, вдоль еще одного воскрешенного трамвайного пути, последней дорогой Живаго*, опускающейся к Вдовьему дому за Кудринской. Проехав Никитский бульвар, с памятником Гоголю* среди еще не расцветших вишен во дворе направо, и не найдя Нового Арбата*, он свернул в Старый, оставив слева от себя ту же фигуру, сидящую пушкою меж медных заплатанных подфонарных львов.

14) Магистралью Скрябинско-Бугаевского (а позже — Окуджавского) * мирка, по следам призрачной Сталинской машины*, везшей Хозяина из Кремля, где «не можно жить»*, на смертную дачу, — фиат покатил к Смоленской. На его пути маячило, несмотря ни на что, высотное здание МИДа. Справа, за домами, не то Новоарбатские небоскребы, не то просто стеклянные блики белели в белом небе.

15) Пересекши Садовое кольцо, Ф. снова подъезжал к реке. Все, что он до сих пор видел, фактически отражало лишь его разрозненные воспоминания и круг вненаучного чтения, обычный для его среды. Одна только зияющая яма вместо Красной площади, с провалившимися туда Мавзолеем и Лобным местом*, могла претендовать на апокалиптическую глубину. Не в нее ли засосало всех спящих московских жителей, пока он, Ф., парил над черным взрывным грибом? Теперь он не знал, что откроется ему при въезде на славный Бородинский мост — старая ли Дорогомиловская трущоба или квартал благополучных домов, с маминой квартирой, глядящей фасеткой эркера с двенадцатого этажа поверх вынырнувшей линии метро. В сущности, ему не следовало сюда ехать. Возможность застать здесь родных противоречила бы правилам начавшейся игры. Сидя за рулем этой машины, он мог встретить только мертвых.

16) Недоезжая моста, он свернул в один из забытых, не существующих более переулков. Там он помнил с детства разбомбленный многоэтажный дом, с луной, просвечивающей в оконные проемы, играющей в метафизические прятки с настороженным мальчиком, пока тот, вцепившись в руку матери, ждет запоздалого трамвая. Дом стоял, как и ожидалось, почти на том же месте, перегораживая новый проспект. Белое небо, глядя в окна, пыталось, без успеха, имитировать луну. Слева от развалин выезд на проспект был свободен. Убедившись, что Новоарбатский мост на месте, как и СЭВ, и «Украина», и родительский кооператив*, Ф. помчался по Кутузовскому.

17) Это была дорога иных черных машин, куда более, против староарбатских, многочисленных, с формами гладкими и современными, что само по себе, в количественном и качественном отношении, отражало новое лицо власти, с хромированными челюстями и панорамными ветровыми стеклами. Дорога к цековскому дому №26 и правительственным дачам на Успенском шоссе — еще вела на Запад. Об этом напоминали лоснящиеся благополучные жуки — форды, мерседесы, волво — сгрудившиеся на стоянке у дипломатических жилых домов и беленой «Березки»*, выставившей на продажу свои валютные прелести.

18) Через долгие сотни пустых лесистых миль трассы Москва — Минск — Брест путь лежал в мифическую, недостижимую Европу, вечно уносимую от нас быком ее или нашей страсти. Существовали ли еше там фабульные города — Варшава, Кельн, Париж, Лондон? Зияли ли дыры на Пляс д’Этуаль и Пикадилли серкус? Сквозь белый многоэтажный строй Кунцева Ф. несся по разделительной полосе Можайки к Кольцевой Дороге — почти что паря над асфальтом, прижав стрелку спидометра к правому краю шкалы.

19) У границы города он отпустил упершуюся в пол педаль акселератора. За Кольцевой Дорогой, где город должен был резко обрываться, вместо одинокого мотеля вновь белел жилой квартал. Проехав по инерции эстакаду, Ф. узнал, едва катясь, едва веря глазам, длинные девятиэтажные, изогнутые в виде клюшек дома Ивановского. Лес, темневший справа впереди, где полагалось бы быть садикам Немчиновки, неправдоподобно походил на Измайловский парк. Итак, пытаясь выехать из города* на запад, он въехал в него с востока, по шоссе Энтузиастов, иначе говоря, Владимирке, известной каторжной дороге.

20) Все было устроено хитро и, по Эйнштеновским стандартам, в меру грамотно. Вселенная была изогнутой и замкнутой. Должно быть, ее скрутила в кокон черная дыра на Красной площади.

5. Ф. осознает себя робинзоном и ищет подходящее занятие

1) Теперь, взаправдашний и даже утрированный робинзон, он должен был найти себе дело сообразно своим новым обстоятельствам. Вряд ли ему предстояло заботиться о пропитании и одежде. Как он прошел «пути земного половину»* жрецом, не беря в руки метлы*, так он, вероятно, мог идти и дальше. Он еще не заглядывал в магазины, но не сомневался, что ему хватит мясной тушонки*, макарон и даже фруктовых соков на тысячу жизней. Не один разбившийся о рифы корабль, а целую цивилизацию, безлюдную и полную припасов, пригнало бурей к его берегу. Не исключалась к тому же возможность, что невидимый благодетель, домовой, будет хранить и ублажать его и впредь, готовя завтрак и подметая квартиру и город. Также не исключалось, что он вовсе не нуждался в пище и что грязи не положено было собираться в недозволенных местах, а ткани — рваться. Он еще ничего не ел после последнего, якобы окончательного, пробуждения, и до сих пор не чувствовал голода. Посмотрев на часы, он убедился, что они остановились. По-видимому, он забыл их завести — недопустимая оплошность в его положении. Белое, ровного колера, небо не сулило ни малейших астрономических знамений. Возможно, время останавливалось или зацикливалось, подобно пространству, при каждом переходе Кольцевой Дороги. Возможно, времени здесь не существовало вовсе.

2) В сущности, для профессиональных занятий* Ф. открывался здесь неведомый простор. Он мог бы, снова заведя часы и даже — вспомнилось! — поставив их по телефонной подсказке, изучить, с их и спидометра помощью, метрику своего пространства-времени. Выезжая и въезжая в город по всем вылетным шоссе, он в совершенстве познал бы топологию кокона, в который был завернут. Свои познания он мог бы даже применить на практике — перемещаясь, скажем, из Медведкова в Теплый Стан кратчайшим путем, через кольцевой шов пространства, и осуществив тем самым мечту вечерних астронавтов, возвращающихся из гостей домой. Со временем, как знать, он решился бы снова заглянуть в бездну на Красной площади.

3) Его, конечно, подстерегало много неожиданного. Пересечение Кольцевой Дороги могло на поверку оказаться занятием не столь невинным. Ему еще надо было справиться у зеркала, не сморщился ли он и не поседел ли, въехав потусторонним путем в Ивановское. Впрочем, и зеркалу нельзя было вполне доверять. Сверка своих и телефонных (по предположению, неподвижных) часов позволила бы, очевидно, разрешить проблему, но и этот способ, в его незамутненном наукообразии, представлялся чересчур плоским. Разумно было предположить, что он въезжал всякий раз в иной город и не мог предугадать, найдет ли он, например, по данному адресу храм Христа Спасителя, бассейн «Москва» или забор вокруг начатого строительства Вавилонской башни. В один прекрасный день он мог бы, как это случится с ним впоследствии, увидеть на месте своего дома приовражную лужайку, по которой он гулял студентом. Ему предстояло, может быть, спать среди бури, не найдя больше нигде пристанища, на откинутом сиденье автомобиля. И, проснувшись, узреть невозмутимо стоящие над ним, будто от века, Новоарбатские бетонные паруса — или каменноугольные джунгли. И сам автомобиль однажды, перейдя световой барьер, мог растаять в свищущем воздухе.

4) Он мог бы не испытвать судьбу и вести размеренную жизнь отшельника*, какою он, собственно, и жил до сих пор. Не задаваясь донкихотской целью исследования существующей, якобы реальной Вселенной, он лепил бы, как прежде, умозрительные, столь же безлюдные рациональные миры. Он был всегда одинок в работе, строя кокон из собственных нитей, как паук. Теперь он мог метафизически трансформировать прежние взаимоотношения с обществом, выкидывая в пустоту идеи и иероглифы и получая взамен из пустоты же — потребные жизненные блага. Этот порядок, очищенный от всего наносного (отчетов, журнальных статей, общения с софистами и гетерами, расчета заработной платы и стояния в очереди за колбасой) — порядок этот был бы разумен и надежен в той же мере что и прежний. Как и там, в населенной Москве, ничто не гарантировало от сокращения штатов или чего похуже, так и здесь, в Москве безлюдной, все ведьмино изобилие могло бесследно провалиться в черную дыру.

5) Там — была еще иллюзия нетщетности усилий, ожидание того преображения мнимого мира в действительный, о котором он думал давеча, стоя у окна в своей квартире. Чего же он мог ждать от своих ученых занятий здесь? Мог ли он надеяться установить сообщение с мирами иными, где оставил он — кого? Мог ли он приблизить явление паруса на горизонте, твердо зная, что единственный его горизонт — Кольцевая Дорога? Да и ждал ли он корабля, который вернул бы его — куда? Не здесь ли его дом, его Черемушки? Не был ли для него любой космический пришелец тем же людоедом на пироге, разрушителем уюта? Не в робинзонаде ли было его всегдашнее предназначение?

6) Или, быть может, ему следовало, не уподобляясь прежним философам, которые «лишь объясняли»*, и отвергнув все мысли о «трансцендентальном», т.е. лежащем вне Кольцевой Дороги, практически преобразовать свой мир, Но как? Нуждался ли он в растущем производстве материальных благ — которых и без того было некуда деть? Мог ли он вообразить социальный строй более справедливый, чем здешний — где он мог удовлетворить все свои скромные потребности в магазинах без продавцов, платя за это по способностям или же не платя вовсе? Где его свобода передвижения не стеснялась даже светофорными запретами, и только выездной визы нельзя было истребовать, за неимением ни места куда выезжать, ни дозволяющих инстанций? Где свобода слова была полной и лишь слушать было некому? Если же он пожелал бы сделать свой мир более стабильным, то как он мог бы этого добиться, кроме как бездействуя, не противясь ни добру, ни злу — не беспокоя свернувших пространство сил, пока они терпят его в своих владениях?

7) Бездействие составляло оптимальную стратегию* и в прежнем его мире. Любая деятельность отравляла окружающую среду — сердечным ли теплом, рассеивающимся попусту в пространстве; рабочим ли потом, грязнящим белье; спорами ли, портящими социальный воздух. Безделье всегда было респектабельным занятием, здесь же для его оправдания не нужно было даже произносить глубокомысленных фраз. Он мог бы окружить себя роскошью — картинами из Пушкинского музея, золотыми безделушками из Оружейной палаты, бесценными фолиантами Пашкова дома. Он мог бы греться у камина в гостиной английского посла, любуясь сверканьем кремлевских куполов за гладью Москвы-реки. Он мог бы, обложившись книгами, обогащать свою память знанием всех богатств, которые создал человеческий ум — каковых, и впрямь, не в меньшей степени, чем материальных благ, набралось хоть сапогом хлебай — так что производить их вновь было бы вроде не к чему. Он стал бы рафинированным интеллигентом — если бы прежде не сдох.

8) Ему надо было, таща самого себя за волосы, не дать себе утонуть. На помощь какой соломинки он мог рассчитывать — не этой ли вишневой малолитражки? Самому себя слушать и бичевать, и венчать себя лаврами, и, сдирая венец, сменять его терновым — при желании, увитым розами.

6. Ф. вспоминает детство

1) Он мог бы, расслабившись и следуя течению, использовать свойства своего мира более изощренным способом. Если этот мир был текуч, то в нем можно было плыть, пуская круги, баламутя воду и снова, затаившись, давать зыби стихнуть. Поигрывая с временем, можно было прокручивать свою жизнь в произвольном порядке, при надобности заменяя кадры и вставляя новые монтажные куски.

2) Он мог бы (и он это сделал) спуститься сейчас по шоссе Энтузиастов, мимо Измайловского парка и заводской зоны Нефтегаза — ныне, к отраде нюха, бездыханного; потом, скажем, свернуть у Новых домов* к Госпитальной и, выехав к Яузе, попетляв вместе с рекой и набережной, чем-то (многим) памятной, нырнуть в кривые, гнутые во всех (включая временное) измерениях переулки вбок от Маросейки — к Климе в Петроверигский и к Тане в Подсосенский. Или, пожалуй, честней было бы сперва, прямо от Устьинского, ехать вверх по Москве–реке (лишь искоса бросив взгляд, при удаче, на хибары и церквушки Зарядья, а при неудаче — на гостиницу «Россия» с тенью незабвенной Женечки в каждом окне) — да, походя поприветствовав многочисленные архитектурные памятники, ехать, чтоб честно начать сначала: туда, где ты жил в детстве, с мамой у Новодевичьего или с бабушкой в Хамовниках на конном плацу.

3) Все эти топографические частности, безразличные уроженцу другого города и тем более непереводимые на английский — разве что если искать соответствий на карте Лондона — все они могли бы показаться в данных обстоятельствах излишними. Но для профессионала, знающего, что событие и место, жизнь и мировая линия* — одно и то же, здесь был точный смысл. Впрочем, не иллюзия ли смысла? Чего он добивался — прошедших самоцензуру сентиментов, туристской отрады сквозь автомобильное безосколочное стекло? Ведь если путешествовать во времени, то и в своем прошлом будешь зевакой-экскурсантом, видящим все то и только то, на что указывает гид.

4) Возможно, ему надо было прежде позаботиться об актерах, чтоб как-то оживить пустую сцену. Заехать в ФИАН*, к соседям-экспериментаторам, набрать голографической аппаратуры, погрузить ее — если не хватит места в своей машине — в первый попавшийся пикап, и тогда уже двинуть по всем указанным адресам. Еще несколько научно-фантастических устройств — и можно будет проецировать на местность призраки в натуральную величину, управлял их жестами и улыбками прямо из собственного мозжечка.

5) Прибором, в котором он нуждался на самом деле, был материнский глаз, бездонный и сосредоточенный, в нескольких сантиметрах над его лицом, почти во весь сузившийся горизонт. Это — всего лишь неподвижный кадр из детства: мама вынимает из его глаза соринку или промывает веки борной кислотой, глаз в глаз, без горизонта. Будем ли монтировать этот кадр в наш супер-боевик, а если да — то каким эпизодом перебьем?

6) Пока что — панорамой города, который на сей раз выглядел вполне самодовольно, торча всеми небоскребами, какие были и каких не было, с приткнутыми к ним свежереставрированными церквушками. Вместо конного плаца разлегся шикарный проспект, а храм Николы на Хамовниках, рядом со школой, был разукрашен, как матрешка, и, наверно, пах олифой. Может быть, подумал Ф., все выглядит так оттого, что я в автомобиле. Если же из него выйти, тут же налетит рать школьников, одетых, по послевоенному обычаю, во всякое тряпье, вооруженных рогатками и артиллерийскими трубочками для стрельбы пшенной картечью или бомбами из жеваной бумаги. В поднебесье (может быть, на фоне колокольного звона) прозвучит жизнерадостная песня:

Драки, драки, дракачи*,

Налетели палачи,

Кто на драку не придет,

Тому хуже попадет.

Кто ты, четырехглазый, сквозь-очки-созерцатель, пытающийся встать вне драки? Тебе, определенно, попадет хуже — особенно, если палачей целый коллектив и потому быть палачом всего спокойней и естественней.

7) Так начинались его взаимоотношения с обществом, которые он впоследствии всячески старался свести, как уже говорилось, на примитивнейший уровень купли-продажи. Особым товаром он не располагал — лишь тем, что в черепной коробке. Просил, и в детстве, и в зрелом возрасте, тоже, на первый взгляд, немногого: чтобы его оставили в покое. Кой-какой спрос на его товар имелся. Паша Сорокин, сын дворника, обеспечивал его оборонительной помощью в обмен на know-how. Онтогенез повторяет филогенез; соответственно, социальное положение очкарика*, как и всей интеллигентской прослойки, с годами (историческими эпохами) внешне улучшалось — от первобытной полной, промеж дракачей, беззащитности, к должности алхимика и звездочета при благожелательном, но крутонравном сюзерене — и далее к респектабельной независимости в старшеклассном обществе. В конце концов ему удалось подняться на более высокую социальную ступень, чем Паше, осколку рыцарского класса.

8) Он вынес из школы твердую неприязнь к дружескому мужскому прикосновению и плотски-мечтательный, близорукий, посланный с галерки взгляд на женщину. Тем самым он злостно обманул надежды Потемкина — не того, что строил деревни и потом стал броненосцем, а того, что служил министром просвещения при Сталине и, пользуясь служебным положением, решил размножить педерастов, разделив по разным школам детишек, носящих фартучки и обладающих рогатками. Аналогично, девицы, которых он впоследствии встречал, почти все были женоненавистницы.

9) Если сейчас выйти из машины — здесь, посреди школьного двора и побежать в толпе, с рогаткой наготове, горланя ту же песенку, то, может быть, все станет если не по-старому, то по-другому: вовсе без Кольцевой Дороги и тем более без замкнувшего пространство шва, со всеми причитающимися светилами вместо сплошной белизны небосвода. Ему часто казалось — особенно в детстве, в неведеньи Платоновской пещеры, — что он видит сон и скоро проснется — скорей всего, совсем маленьким, в бомбоубежище на коленях у мамы. Став старше и порченей чтением, он мог бы вообразить, что истинное место пробуждения — утроба или же, в не столь фрейдистском варианте, коляска для неродившегося младенца, воспетая счастливцем Набоковым*. С другой стороны, пробуждение от обиходного, повсенощного сна, где все бывало, почти как в нынешней опустошенной Москве, логично и раскованно, — несло подчас разочарование. Возможно, поэтому он предпочел теперь, во избежание эксцессов, наружу не вылезать.

10) Сам автомобиль был, в сущности, вершиной его карьеры — и, как и всякая вершина, предпосылкой краха: аварии, уже упомянутой. Ни один бытовой предмет не обладает большим сходством с Диогеновой бочкой: свободно, с некоторым грохотом, перекатывающейся; свидетельствующей о социальном реноме философа; надежно изолирующей его от контакта с профанами и дождичком. Однажды, попав колесом в плохо закрытый канализационный люк, он, стукнувшись о руль, разбил очки и раскровянил лицо — но это разговор особый, которому еще придет черед.

11) Прежде надо досказать про отношения горизонтальные и вертикальные — как он их понимал. Первые — это те, от которых нас хранит автомобиль, повелитель горизонталей, в чьей власти доставить нас от одной горланящей банды к другой и увезти от обеих без материального урона и морального ущерба. Самодвижущаяся бочка, покупаемая за гонорар или за что похуже.

12) Образом отношений вертикальных, где, вместо товарного обмена или обмена пинками, есть: освещение и созерцание, орошение и впитывание — был огромный материнский глаз: может быть, символ замкнутой, как эта, но лучшей, чем эта, вселенной.

13) Что до вмешательства в прошлое, выхода из автомобиля под дождь или пинки, без голографических гиммиков* — с таким трюком, предотвращающим уже наступивший коллапс, но зато невесть еще чем чреватым — с ним можно еще подождать, успеется.

7. Ф. думает о своем, пока стеклянная девушка растет

1) Раз уж зашла речь об этом дурацком происшествии с канализационным люком, то стоит сказать, что обошлось оно почти что счастливо; ни передняя ось не полетела, ни сломал он себе ничего поважней очков. Если же разбирать долговременные последствия этого эпизода, то и тут, как бы поточней выразиться, обошлось тоже счастьем, хоть и в другом и неокончательном смысле. Машина же, хоть и отделалась на первый раз легким испугом, — но, может быть, именно в результате протянувшейся отсюда цепочки причинно-следственных связей, и удостоилась впоследствии мученической смерти и воскресения.

2) Дело было в Щукине, в безымянном проезде меж двух длиннющих и высоченных заборов — огораживающих, как потом выяснилось, два атомных учреждения, равно важных и секретных и издавна схватившихся одно с другим в засекреченной междоусобице. Ф. никогда не ездил в те места; черт знает, за каким чертом его туда занесло. Он насилу добрался до дому, в обход магистралей, через Шелепиху и Фили, слепо шурясь сквозь ветровое стекло. К матери было ближе, но он не решился пугать ее, как напугал даже себя, запекшейся кровью на роже — в сущности, кровью бутафорской, так как ничего, кроме ссадин, у него не было.

3) Назавтра он с сожалением выгреб с пола машины на панель осколки очкового стекла. Сделал он это, впрочем, не вполне аккуратно, так что еще на следующий день он заметил на резиновом коврике, промеж обычной пыли, алмазные блестки и — что было несколько странно — миллиметровый осколочек с мягкими, словно оплавленными гранями, чуть розоватого, будто от крови, оттенка.

4) Он помусолил эту крохотную росинку в пальцах, хотел уже выкинуть ее в окно, но, видно, задумавшись о постороннем, уронил на хлорвиниловое сиденье.

5) Задумался он о том же, о чем думал и сейчас: о том, что расстояние, отделяющее его от пробуждения в бомбоубежище, становится все длинней, и, таким образом, все больше суеты пропадает впустую, ибо, проснувшись, он может, по младенчеству, ничего из пережитого не вспомнить. Попадало же в этот, протянувшийся уже на полжизни, полный не слишком связными событиями промежуток, помимо ученья на карьериста-чернокнижника, конструктора миров, и последующей профессиональной деятельности, уже вкратце очерченной, — еще сюда попадало времяпровождение иного рода, с главными жизненными задачами связанное лишь опосредствованно и подспудно, — в общем, занятие, которое можно было бы условно считать за хобби*.

6) Может быть, в силу своей факультативности, эта сюжетная линия была особенно зыбкой и непредсказуемой, То, что должно было произойти, откладываемое, не случалось. Случалось же совсем иное, ничем не подготовленное, так что некий безлунный поцелуй на поваленном дереве оборачивался совсем иным, с иными персонажами, прозрачным действом в светлой комнате. Иногда можно было неясно различить сквозь магический кристалл последующий ход — губами или каблучками или трусиками на готовом зазвонить телефоне — но все могло кончиться только патом или безысходной ситуацией двух голых королей.

7) Если как следует вдуматься, то и в этом хобби можно было бы усмотреть — задним числом, конечно, — нечто близкое к его деятельности на научном поприще. И тут, и там речь шла, по всей видимости, о создании некой замкнутой вселенной, по существу простой, основанной на вполне ясных силах притяжения. Последнее — если говорить на языке профанов; на деле то, что казалось силой, было лишь проявленьем геометрии встреч, тел и стен*. Для достижения успеха в том и другом случае именно того и надо было, чтобы все замыкалось и, таким образом, было пережито и решено. Если пытаться это пояснить, то трудно будет избежать, с одной стороны, физиологических подробностей, а с другой — некоторых специальных деталей, непонятных ни одной живой душе, кроме кучки физиков-теоретиков; так что пока придется придержать язык. Во всяком случае, тот миг (в космологии называемый Биг Бэнг), вокруг которого в 60-е годы подняли столько шуму, особенно в Штатах, действительно связан с особой (еще говорят: сингулярной, т.е. якобы неповторимой), спрессованностью бытия и взрывчатостью молчания или стона. Но, пока и поскольку он не является боговдохновенным, весь акт творения сводится, самое большее, к аборту — и то при условиии непростительной халатности.

8) Как и в работе, иногда казалось, что свежепридуманный, in statu nascendi, мир — истинен или, по меньшей мере, красив. Но увы, всякий раз выяснялось; что что-то да недоучтено и где-то да вкралась ошибка. Во всем было что-то назойливое, сложное, расклинивающее, невесть откуда взявшееся, ни в какие ворота не лезущее, неуправляемое. Мир мог вовсе не иметь особой точки, или пряталась она в недоступную топологическую загогулину, или была никакой не особой, незачем городить огород. Опять же, как и в научной полемике, коллеги-конкуренты, бывало, протыкали измысленный мир шпагами — не шпагами, а фаллическими символами, какие были под рукой, — или не символами вовсе, а самой вульгарной принадлежностью, — каковой он, впрочем, и сам был не лишен.

9) В довершении скучной аналогии, с годами, с опытом — и с соответствующим общим прогрессом науки и общественной морали — все делалось изящней, обиходней и техничней. В кривых переулках (Маросейки и университетского курса), в тумане и при слабых фонарях, вселенная представлялась единственной, а ее познание — волшебным; школьный заряд не знающего цели стремления способствовал этой милой путанице. Но потом он научился иероглифам (как говорят теоретики: технике), и уже без особых раздумий мог сказать, какой что значит, куда принадлежит, как может быть преобразован и какую вызовет реакцию при обсуждении. В ту же сторону — спокойствия, умения, оформленности и удобства — развивалось и все его окружение: те, которые были названы софистами, и те, которые были названы гетерами, и то, что зовут общественным мнением, и то, что обозначают как быт.

10) Одним из непомерных удобств был автомобиль: то же в быту, что компьютер на работе. То-есть: устройство, в некотором смысле тебя, со всеми твоими делами, куда-то везущее и, опять-таки в некотором смысле, за тебя думающее и делающее жизнь проще. Недаром оба в обиходе зовутся просто машинами; различие же в двигательной и вычислительной функции не столь уж важно*.

11) Так и случилось, что, просидев три дня после первой встречи с розовой стекляшкой безвылазно дома и кое-что за это время соорудив, Ф. отправился на ВЦ брать за жабры программиста. И, залезши в фиат, в рассчитанной умельцами комфортности водительского кресла, он ощутил непредусмотренную конструкцией помеху под задницей. Пошарив рукой, он извлек из-под себя чуть розоватое прозрачное нечто, со сглаженными формами абстрактной безделушки, напоминающее плавленый лазерный рубин, но без той ядовитости цвета и с еле видными смутно-узорчатыми прожилками. Он покрутил странный предмет, сунул его в портфель и, преодолев дискомфорт физический, а душевного не осознав, поехал по своим делам.

12) Вечером он извлек стекляшку на свет Божий, вместе со всей собачьей чушью на бумажных простынях, что напечатал компьютер. Ему на минуту показалось, что розоватая статуэтка — с некоторой скидкой ее уже можно было так назвать — стала чуть побольше, а ее форма — чуть явственней. Но он не доверял своей зрительной памяти — и вообще ему было не до того, так что он ничтоже сумняшеся поставил будущее чудо на книжную полку.

13) И опять — он не натыкался на стекляшку два или три дня, так как на этот раз, за всякой беготней, почти не появлялся дома, а в воскресенье он должен был улетать на летнюю школу читать лекции, а в субботу, когда со всеми делами он вроде разделался и выцарапанный у машинистки текст лежал уже в чемодане рядом с рубашками из прачечной, пришла к вечеру Леночка. Она была, пожалуй, ему почти уже родной, и было мило ее обыкновение, едва добравшись до тахты, освобождать себя и его от всего, что было лишь тканью, а не сутью — ради того, что, видно, было для нее сутью, а не иероглифом.

14) «Что это у тебя?» — спросила она утром, потянувшись к книжной полке. Статуэтку, выросшую уже сантиметров до тридцати в высоту, но столь же прозрачную, следовало бы теперь назвать не абстрактной, а лишь стилизованной. «Не знаю», — сказал Ф.

8. Взаимоотношения Ф. со стеклянной девушкой

1) Когда он, загорелый, с аэрофлотовским ярлыком на чемодане, вошел к себе в квартиру, он увидел миниатюрную нагую девушку, сидевшую, болтая ногами, на журнальном столике у книжной полки. Тело ее было совершенно прозрачно.

2) «Это ты? — спросил он. — Как ты выросла!» Она улыбнулась уголками губ, и он понял, что она пока не умеет говорить. Он крутился по квартире, распаковывая чемодан, ставя на кухне чайник, пуская воду в ванной, а она неслышными шагами ходила за ним; раз он нечаянно дотронулся до ее плеча; ее тело было теплым, и она чуть поежилась под его прикосновением. Его движения были резки, а она была все время рядом; он мог обнять ее в своем порыве к кипящему чайнику, но она, как блестящая капля, скатывалась с его пути. Он позвонил маме; да, все было лучше некуда; нет, он не устал, наоборот. Позвонила Лена; да, только что с самолета; да, все хорошо; нет, ни в кого из «школьниц» не влюбился; нет, в ближайшие дни ничего не выйдет: куча дел.

3) Она увязалась за ним и в ванную, бесхитростно пристроившись на белой крышке стульчака, глядя, как он расстегивает рубашку, скидывает на пол грязные трусы, трет мочалкой тощий торс. «Что это?» — сказала вдруг она, перекартавливая звук ша в эф, протянув прозрачную руку к его чреслам, отчего обитающий там аскет или бродяга, анархист, гордый своей автономией, не признающий авторитетов выше спинномозгового, немедленно, пародируя куртуазность, поднялся во весь рост. «Так ты умеешь говорить?» — сказал Ф., усилием коры обоих полушарий приказывая двигаться губам и языку, «А как тебя зовут?» — «Женя», — ответила она.

4) «А я думал — Галатея», — сказал он про себя, намыливая выскочку-анархиста в надежде призвать к порядку. Собственно, думать так он не имел никакого права, ведь это не он ее лепил или отливал, разве у него получились бы эти переливчатые линии? Она сама выросла из стеклянного блестка, плоть от очков его и кровь от его крови. Может быть, это два закадычных врага, два атомных академика, испепеляя друг друга тайными радиоактивными взорами из-за своих заборов, нечаянно вызвали к жизни неорганический комочек, смоченный свежей человечьей кровью.

5) Она могла бы стать для него Галатеей переименованной, fair lady, которую он научил бы своему зрению и своей речи. Он поигрывал этой фантастической возможностью, предчувствуя чудо в статуэтке, еще там, в полном физики пансионате на озерном берегу, и он ничуть не удивился, увидев ее такой, какой она стала. Он был однолюбом-неудачником (так он думал). Ему нужна была одна истина, одна вселенная, и одна женщина, чтобы эту вселенную хранить, стирая пыль со звезд или книг. Получалось же какое-то выморочное бонвиванство, с высоконаучными статьями и околонаучными любовницами, с неопределенными членами в уравнениях* и неопределенными планами на завтра. Может быть, так было оттого, что мир существовал до него и помимо него, с въевшимися привычками и врожденными чертами характера. Она же была прозрачна и новехонька. Если не тело ее он мог лепить, то душу; если же таковой у нее вовсе не было, то и того лучше, потому-что одной его души, как он полагал, вполне хватило бы и на двоих.

6) Он вылепил бы ей сосредоточенность, внутреннюю взрывчатость Климы, залог рождения мира; и Танино efficiency, залог развития; и открытость Лены, зрелого стационарного существования. Нет, конечно. Это чушь, он ничего лепить не стал бы, оставив ее как она есть, прозрачной. Он повез бы ее по Москве, по всем переулкам и бульварам — от Новодевичьего монастыря, где на заросшие могилы падали огарки военных фейерверков, до Измайловского парка с поваленными бурей деревьями — всюду, избегая только атомного Щукина. Он дал бы ей впитать все свои воспоминания — точней, лучшие из них, какие не стыдно раскрыть перед прозрачной девушкой. А того верней, держал бы ее дома, прекрасный цветок гарема, вечно нагую и стеклянную, в неведеньи улиц, где швыряются камнями.

7) Как и в ванную, она неслышно прокралась к нему в постель, теплая и не по-стеклянному упругая; он осторожно, едва касаясь, гладил ее волосы и руки и бедра, и целовал ее всю, от глаз до прозрачной розы и оттуда до кончиков пальцев ее ног; и она, неловко и бесстыдно ему подражая, струилась губами вдоль его тела.

8) Он забросил все дела; он не ходил на семинары, не тормошил аспирантов, не приставал к машинистке, не появлялся у мамы, отключил в квартире телефон. Однажды, после кратковременной отлучки в институт (где, судя по его нечувствительности к внешним раздражителям и отсутствию видимой активности, все думали, что он готовит нечто чрезвычайное — быть может, ненадувной и непрокалываемый мир) — однажды, вернувшись, он увидел ее сидящей закутавшись в плед в кресле и читающей английский перевод Кама-сутры* (сокращенный, paper-back). «Как, ты умеешь читать? — поразился он. — Да еще по-английски?» — «А ты думал — я такая глупая? — ответила она. — Это про то, что ты делал с той женщиной, которая брала меня с полки и спрашивала у тебя, что я такое, а ты ей не отвечал. Скажи, почему она тогда стонала, разве ты делал ей больно? Сделай, что бы и мне было так, как было ей».

9) Он заметил, что она за последнее время еще подросла; она была теперь обычного женского среднего роста, хоть и такая же стройная и прозрачная, с еле развитыми формами. Она потребовала, чтобы он ее куда-нибудь повез. «Что ты? — сказал он. — Ты же прозрачная! Тебе нельзя показываться на люди. На тебя все будут оборачиваться, а потом тебя схватят и выставят в музее». — «Ничего, — сказала она. — Ты купишь мне красивое платье и колготки, и никто не заметит, что я не такая, как все. И еще ты купишь французский грим и губную помаду и краску для глаз, и я намажусь, и никто не увидит, что мое лицо прозрачно».

10) Она ходила теперь по дому в халате до пят, с подколотыми волосами, с косметической маской на лице. Однажды он увидел, как она ест. Она поглощала один за другим бифштексы, беря их прямо руками с горячей сковородки, — в белковой пище не нуждающаяся, не алчущая и ненасытимая.

11) Он возил ее в «Арагви», и в «Россию», и в Архангельское; она ела, как полагается, ножом и вилкой, то и дело подправляя тающий слой помады на прозрачных губах. Она во все глаза глядела на толкущуюся там странную, невесть кем придуманную, невесть с каких бора да сосенки собранную публику: бутафорских иностранцев, грузин из судебной хроники, девиц, скрученных, набодобие искусственных цветочков, из ярких пластиковых лепестков.

12) Однажды он застал ее в ванне плачущей. «Что ты?» — спросил он, подняв ее, будто из ванны полной слез, завернув в махровую простыню, вытерев насухо, отнеся, прозрачную и невесомую, в постель, целуя, по обыкновению, ее лицо и грудь и лоно. «Мне кажется, что я беременна, — сказала она, по-прежнему всхлипывая, — а я не замужем» — «Глупости! Как ты можешь быть беременной? И как ты можешь выйти замуж? Ты прозрачная, и у тебя нет паспорта»*. — «Врешь, — сказала она с вдруг прорвавшейся злобой. — У меня есть паспорт, и у меня есть дом, в Щукине, я там прописана, я это докажу, и я кончила Инъяз, и я не такая идиотка, как ты думаешь. И у меня есть папа, ты его знаешь, ты проезжал мимо него, он стоит в Щукине на площади*, у него борода растет из постамента, и сама большая голова во всей Москве».

9. Ф. сомневается в себе и создает населенные миры

1) Зачем ему было придумывать эту душещипательную сказочку про атомную Женечку-Дюймовочку? Как единственную попытку выйти за пределы собственного тщательно замкнутого мирка — только и существующего благодаря своей замкнутости посреди всей всемирно-исторической катавасии? Этот мирок* — или, торжественно, вселенная — был, если разобраться, даже тесней, чем нынешняя свернутая опустошенная Москва. Вне (разве что изредка прорываясь кошмарами) были, в частности: парторганизация, отдел учета и распределения жилплощади, автобус в час пик, мятые рубли на пальтецо детишкам, бешеные деньги, таежный и прочий гнус, крик пьяной бабы, исправительно-трудовой остров Архипелага, пивной ларек, футбол, полет в Космос, власть, причастие телом Христовым, психеделический бред, Вьетнамские джунгли, танковая Синайская пустыня.

2) Уже из этого краткого перечисления видно, как мало шансов выйти наружу давал описанный эпизод, хоть стеклянная девушка действительно принадлежала к иному кругу. Само же романтическое приключение кончилось, как мы знаем, неприятной аварией, приведя героя к имущественному урону и занудным объяснениям в ГАИ.

3) Автомобиль пострадал при том не вполне безвинно; старуха тоже; шоферу грузовика все было до лампочки; Ф., как и при рождении своей любви, отделался лишь ссадинами. Женечка же вновь рассыпалась на атомы, смешавшись с осколками ветрового стекла, и даже не могла дать показаний о чрезмерной взволнованности героя, вызванной их ссорой, уже не первой. Если бы у нее и вправду были документы, как у всех честных советских людей, дело приняло бы более серьезный и запутанный оборот. А так — никто не обратил внимания на кучку предметов женского туалета среди рваной жести и стеклянной крошки. Излишне добавлять, что ее нельзя было даже достойно похоронить.

4) Можно было бы выразить сожаление, что противоестественный союз талантливого ученого с молодым женственным кадавром прервался столь внезапно и трагически. Но, в нынешних нешуточных обстоятельствах, пожалеть о прошлом значило бы его вернуть и исправить. Следовало ли так поступать? А если да, то в какой точке на пространственно-временной карте города должен был вмешаться стрелочник из Вечности, переведя свершившееся будущее в новую реализацию?

5) Может быть, эта история тем и была хороша, что была она не более, чем сказкой. И именно как сказка она выпирала из его мирка, где уместны только уравнения и мифы. С другой стороны, сказкой могла на поверку оказаться и вся его жизнь. Если собрать наличествующие документы и вещественные доказательства и опросить свидетелей, лжесвидетелей и просто соседей и прохожих, то, как знать, не выяснится ли, что он, Ф., никакой не преуспевающий физик из вселенского КБ, второй молодости холостяк с квартирой и докторской зарплатой, а, скажем, некий инженер из КБ обыкновенного*, мишень юмористов, обремененный ленью, семьей и комплексом неполноценности? И тут уж, когда все это всплывет наружу, бесполезно будет доказывать, что свидетели все лгут, а лжесвидетели слепы и глухи. Ведь что ни скажешь, ни предскажешь или ни соврешь, — все так или иначе могло бы случиться, если чуть подправить ход событий: сдвинуть ли канализационный люк, сделать ли лишний выстрел из рогатки, сбить ли с пути сперматозоид, послать ли старуху на другую сторону проспекта, хоть ей туда вовсе незачем идти.

6) А раз так, стоит ли теперь гонять по пустому городу, зря тратя бензин и снашивая шины, хоть и того, и другого запасено — завались и залейся? Неужто нет более достойного занятия, чем копаться в прошлом — нереальном и неокончательном, как кинолента, еще не смонтированная из заснятых кусков и не утвержденная студийным начальством и Главлитом?

7) Он мог бы, не связывая себя ни памятью, ни обещаниями, превратить свой город в заправдашний макрокосм, где все возможности могли бы быть реализованы разом. Он населил бы квартиры и комнаты и гарнитурную мебель во всех концах Москвы ультрамикроскопическими созданиями, которые создавали бы собственные великие цивилизации, и вели бы войны, и любили бы, и обращались бы к оракулам, и обожествляли бы электрическую лампочку и обивку кресла и портьеру на окне. Они преодолевали бы полные опасностей пустыни и открывали бы новые паркетины и ножки табуреток со всеми их несметными сокровищами. Они доплывали бы до неприступных стен, границ доступной им части Вселенной, и некоторые из них (которых чли бы за еретиков или провидцев) фантазировали бы, что там, за преградой, простираются мириады иных миров, с такими же кухнями и санузлами и мебелью, изготовленной на той же фабрике.

8) Они подымались бы на изобретенных ими аппаратах в ненадежный вихревой воздушный океан и долетали бы, сквозь портьеры, до оконных стекол, и видели бы раскаленные уличные фонари, и огнедышащие, плывущие в необозримых пространствах автомобили, и свет из окон дома через дорогу, идущий к ним десятки и сотни и тысячи их лет.

9) Они мечтали бы выбраться в форточку в холодные внешние просторы и найти себе подобных под иными крышами и иными лампочками и за иными стеклами. Они утверждали бы, что пространство по ту сторону видимых из окон домов наполнено неисчислимым множеством жилых галактик. Одни их мудрецы придерживались бы мнения, что кварталы крупнопанельных зданий простираются до беспредельности — возможно, перемежаясь темными лесами и оврагами. Другие предпочитали бы теорию, предполагавшую существование некой Кольцевой Дороги длиной в миллиарды световых лет, сшивающей и замыкающей в новом измерении все их огромное пространство. Они воображали бы также, что в центре их Вселенной находится черная дыра — та, из которой их мир возник или где ему суждено погибнуть.

10) Эти споры мудрецов казались бы многим схоластическими и лишенными смысла. Стоит ли, спрашивали бы скептики и реалисты, рассуждать о мирах столь далеких, что, даже если бы полет к ним был возможен, астронавты не успели бы вернуться раньше, чем перегорит Лампочка? Разве мало проблем здесь, в Комнате, на Тахте? Разве все уже сыты и счастливы? Разве раскрытая тайна Электричества, попав в злые руки, не грозит пожаром, сметающим все живое с лица Плюшевого Покрывала?

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
Бесплатно
печатная A5
от 302
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно: