Глава 1. Древнейшая из глин
Их трое — черные фигуры на черных лошадях. Непрерывно движутся от зари до зари. Длинные тени в холодной уходящей ночи. На головах потрепанные припорошенные пеплом шляпы. Двое из них, кареглазый и горбоносый, как в фартуках, в выцветших под солнцем пропотевших пончо, а третий, длиннолицый, в старой куртке. У кареглазого брови и ресницы светлые-светлые, будто выгорели от адской жары на солнце бесконечно сменяющихся дней, которые тасует ловкая рука шулера.
Настоящие имена эти трое в здешних краях не произносили — так и были друг для друга просто кареглазым, горбоносым и длиннолицым.
Полоса красной кровоточивой зари и далекий шлейф вулканического пепла в тефлоновом небе возвещают об их пришествии в этот архаичный город, над которым мечутся покрытые пылью задыхающиеся птицы, похожие на иссушившихся адских грешников. Всадники молчаливой процессией двигаются по пустынной улице, вдоль припорошенных пепельно-серыми хлопьями бесцветных домов.
Черные фигуры их выглядят чем-то чуждым и непрошеным, будто изгнанные проповедники отвергнутого мировоззрения, что надели траур по утраченному знанию и давным-давно позабыли, что их объединяло, если помнили. Он не помнил точно.
В сажевых окнах виден блеск зажженных свечей, горящих в мире, который еще помнил, что такое свет. Кругом тишина, ни одной живой души. Они минуют бледные гикори и жухлый сад, оставляют лошадей и одного единственного зачахшего мула, нагруженного имуществом, подвязав их за чембуры к коновязи у гостиничной площади. Дорожка испещрена цепочкой рифленых следов поверх свежевыпавшего слоя сухого пепла.
Горбоносый притаптывает окурок и утирает рот. Сухие темно-фиолетовые губы оттенка прюнели. Кареглазый топчется с ноги на ногу.
Благоразумно ли тут лошадей оставлять, спросил он.
А что, не благоразумно, по-твоему, спросил длиннолицый.
Воздух тут — что в твоем дымоходе.
Ты в мой дымоход не заглядывай, я там золотишко прячу.
Длиннолицему открыл дверь изнутри черноволосый привратник в безрукавной одежде, и все трое вошли в заполненную бледно-белыми людьми залу, где было темно и туманно даже несмотря на то, что темнокожий мужчина с фитильной жердью, тяжеловесно перемещаясь в загустелом смрадном воздухе, зажигал повсюду многочисленные свечи.
Под потолком, оживляя дрожью пламени незатейливый водяной рисунок на штукатурке, сотней свечей пылала люстра; и хотя саму ее, окутанную пылью, было не разглядеть, но пламя ее отдаленных звезд рождало мнимое гало. Длиннолицый сплюнул сквозь зубы и утер губы рукавом. Свечи горели на подсвечниках в аккуратно соблюденном порядке. В простенки между громадных и витражных, как в церкви, окон были ввинчены канделябры. Стекла серые, как печные заслонки. Всюду плавящийся изжелта-белый воск в течение дня принимал различные формы, постепенно превращаясь в своеобразные экспонаты кунсткамеры, демонстрируя все этапы жизни жуткого бесформенного существа, от рождения и до смерти; и в конце концов свеча потухала в уродливой восковой лужице, и та застывала, как гнущийся под песчаной бурей мусульманский аскет.
Десятки людей, прячущихся в разноцветной полутьме, чувствуя себя древними очевидцами первых восходов и закатов, стояли здесь угольно-черной формацией сгущенной пыли, кашляя, перешептываясь. Они оттаивали в красном свете иллюзорного солнца как ледяные фигуры на маскараде в стране невиданных чудес, где их пронизывал трепет и благоговение, и всеобщая любовь в предвкушении второго пришествия Христа.
Кареглазый, длиннолицый и горбоносый прошли мимо этих людей, но прежде, чем подняться по лестнице, кареглазый оглянулся.
Четвертый ждал их тут — желтоглазый и темнокожий мексиканец. Он теребил соломенную шляпу в руках.
Где? спросил длиннолицый.
В конце коридора. Справа.
Он один?
Да.
Уверен?
Как в том, что пути господни неисповедимы.
Горбоносый сунул ему скомканную бумажку.
Хочешь больше?
Чем больше мате, тем лучше.
У тебя оружие есть?
Мексиканец вытащил из-за ремня шестизарядник, надел шляпу.
Горбоносый скомандовал кареглазому следить за окнами снаружи. Длиннолицый прошел по коридору, звеня шпорами, мексиканец и горбоносый последовали за ним — втроем они застопорились у двери, ожидая и прислушиваясь…
Немолодой мужчина в жилетке с перламутровыми пуговицами и галстуке, с черными и взмокшими от пота волосами послушал, как чьи-то голоса негромко обмениваются короткими репликами на подходе к двери. Он торопливо пересек комнату, держа кольт в руке, подошел к застекленной ширме портфнетра. На сандрике, толкая друг друга, скучились сизо-серые голуби. Мужчина приложил немалые усилия в попытке бесшумно сложить дверь-перегородку, но безуспешно.
Услышал короткий стук, а затем голос.
Холидей?
Мужчина застыл.
Я знаю, что ты там. Открывай.
Нет ответа.
У меня твои деньги!
Мужчина в комнате нервно облизнул губы.
Эй? Ты там? Или решил заблаговременно скончаться, понимая, что у тебя попросту нет шансов.
Кто это?
Закон, отозвались из коридора, открывай чертову дверь!
Горбоносый закатил глаза. Длиннолицый пожал плечами.
Слушай, сынок, сдавайся по-хорошему! Просто сложи оружие и открой дверь. И разойдемся тихо и мирно. Мы на попойку, ты — на виселицу.
Мужчина в комнате рассмеялся.
Открывай! В последний раз говорю. Живым так и так не уйдешь.
Да ну!
Уж поверь. Мы таким, как ты, преступления с рук не спускаем. Убийцам женщин и детей!
Лжешь, огрызнулся Холидей, лжешь, грязная вертепная подстилка, сучья морда, я свои дела знаю!
Ну, раз знаешь, то мне тебе дважды объяснять не придется. Открывай!
Черта с два! Вздумаете ломиться, одного-двоих убью, а может, всех положу, но живым не дамся вам! не знаю, сколько вас там, но не думаю, что больше четырех, буду вас когтями и зубами рвать, глаза выцарапаю, зубы пересчитаю, горла ваши раздавлю, все жизненные соки из ваших печенок выжму! Вы отсюда как пришли — не уйдете!
Вот же расхрабрился, сучий сын.
Длиннолицый встал напротив двери и произвел несколько выстрелов до того, как горбоносый успел прервать его.
Из ума выжил, мне его живым надо взять!
А на кой черт? С трупом-то проще.
Идеалы блюду законодательные.
У свиньи под хвостом твои идеалы.
Холидей спрятался за кроватью, приподняв голову и положив поверх простыни руку с кольтом. Убью, чертовы проходимцы!
Длиннолицый нагнулся и посмотрел через отверстие в двери.
Вижу паршивца.
Где он?
Длиннолицый показал жестом и вытащил второй револьвер, эй, синьор гаучо, подсоби делом, будь добр, э?
Вновь послышался обмен короткими репликами, Холидей оглянулся — дверь распахнулась от удара ноги, старая щеколда слетела с петель, и щепки рамы посыпались на пол. Темную комнату залил ослепительно-яркий свет; исходящий паром в пробивающихся из окна лучах солнца, как вампир, мексиканец впрыгнул в помещение и спустил курок — горлышко пустой вазы на подоконнике разлетелось на осколки. Холидей направил кольт и, заслоняя лицо, выстрелил в проем, где обрисовались неясные очертания человека в придурковатой соломенной шляпе. Бабахнуло огнем и потянуло порохом, как вышибли пробку из бутылки. Неожиданно свет сделался еще ярче, словно убрали какую-то преграду с его пути, в запыленном воздухе поплыло пурпурно-розовое облачко и желудочные газы. Обмякшее тело грохнулось вниз, ноги на мгновение задрались кверху и упали, очертив дугу и глухо стукнувшись о дощатый пол. Пуля прошла сквозь кишечник, как через тряпку. На стену за спиной застреленного брызнула кровь. Стена была оклеена бледными обоями с бесцветными арабесками; пуля проделала отверстие, затрещала трехслойная переборка, из черной дырочки заструилась тоненьким ручейком гипсово-меловая труха, как если бы просверлили мешок с песком.
Он его застрелил, сказал длиннолицый.
Как собаку убил, подтвердил горбоносый.
Холидей сориентировался по теням и увидел, что все они вооружены. Он рванул прочь от кровати, пользуясь моментом, со скрежетом сдвинул складную перегородку, протиснулся на портфнетр, перелез через декорированную ограду и, не дожидаясь ответного огня, спрыгнул вниз. Дыхание перехватило. По всем этажам гудела перепуганная публика, и уже слышался топот десятков ног, и полы дрожали не хуже чем короли в своих дворцах во время мятежа простолюдинов — Холидей бросился бежать, тяжело дыша. Кто-то выстрелил ему вслед из винтовки, но промахнулся, затем выстрел повторился, но опять промах.
Чувствуя, что задыхается, Холидей нырнул в переулок и остался сидеть, прячась среди серых от пепла ящиков, где пахло рыбой и тленом. Он вдыхал пепел и выдыхал пепел. Его глаза жгло, в ноздрях словно раздували пламя, и каждое легкое в груди — как полбутылки с разбавленным виски. Он закашлялся, захрипел и опять попытался бежать, но не прошло и минуты, как все трое — длиннолицый, кареглазый и горбоносый — уже связывали Холидея по рукам и ногам, а он возился в пыли, как большая вымоченная рыба, хватая ртом горячий чужой воздух. Длиннолицый, утирая пот со лба, шагнул из тени.
Ну что, допрыгался? и хорошенько поддал ему носом сапога, снял шляпу, пригладил волосы и опять надел.
Горбоносый, будучи занят тем, что скручивал для себя очередную папиросу, пробормотал:
Ты арестован, Холидей, за убийство такого-то и такого-то, ну, сам каждую свою зарубку знаешь.
Дважды за одно преступление не вешают!
Горбоносый хмуро улыбнулся. Да, но тот суд был нелегальный, продажными судьями, а теперь тебя по закону судить будут — как оно положено, а не спустя рукава. К тому же мы свидетели, что ты бедолагу Мартина хладнокровно отправил к его праотцам.
Хорхе, напомнил длиннолицый.
Хосе, встрял кареглазый, Хосе…
Да кому какое дело.
Ты мне пули не лей! он в меня первый выстрелил, я только защищался!
А жилетка-то, жилетка! на пуговицы погляди, каждая как самоцвет.
С трупа, небось, снял, сказал длиннолицый. Высокорослый, мрачный и ухмыляющийся, он стоял над преступником словно каменное надгробье; лицо длинное и потемневшее от усталости, иконописное — что лик святого, одаренное некой бездушной мистической красотой. В обшарпанную наплечную кобуру под курткой длиннолицый сунул трехфунтовый пистолет сорок четвертого калибра с ореховой рукояткой и прицельной бороздой по всей длине рамы, пошевелил им под мышкой, укладывая поудобнее, и надменно, с кривоватой усмешкой на губах, красными глазами изучал преступника.
Холидея раздели почти донага — связали ему руки и поставили на ноги.
Погодите-погодите, а моя Персида!
Кто?
Персида, затараторил Холидей, моя лошадь, я ее Персидой зову. Аппалусская караковая, быстроногая как сам дьявол, будто из самой преисподней удрала и не горит желанием туда возвращаться. Ну что вы, братцы, я без Персиды моей не уйду, не могу! эта кобыла мне роднее, чем благоверная моя, я ее примостил в платной конюшне, да это здесь, у старины Билла!
Горбоносый кивнул, дураков не ищи.
Клянусь своим кольтом, лошадь добрая!
А я не откажусь от лишнего доллара, клячу можно и продать будет, сказал длиннолицый и, щелкнув языком, направился к конюшням.
Вскоре все четверо отправились в обратный путь — от зари до зари. Они выбрались из багрово-красного ущелья, окрашенного спермацетовым солнцем, бывшего русла умершей реки. Их все еще было трое — четвертый не из них. Голый, как Христос, идет на босу ногу, только срам прикрыт дешевой мануфактурой. Запястья схвачены веревкой, другой конец ее намотан на рожок седла, в котором восседает длиннолицый.
После дня пути глаза Холидея заплыли и потемнели. Во рту его пылает огонь, у огня — ладони, пятки и размалеванные лица первобытных людей. Потрескавшиеся губы кровоточат, хочется пить. На оставшихся зубах скрипит втянутый через щели песок, и в сухой полости носоглотки фантастическими фресками стоит вдыхаемая пыль из-под лошадиных копыт.
Воздух безветренный. Твердая белая потрескавшаяся почва, окрашенная природными окислами, становилась коричнево-красной и надолго сохраняла следы лошадиных копыт, но была менее благосклонна к израненным ступням босоногого преступника.
Совсем скоро они вернулись на просторные, но пустые, как кладбища, пастбища, где белели кости гигантов — подобные китовым скелетам на дне высохших океанов. Зубы белые и блестят жемчугом, ни кусочка гнилой плоти на них, только разрозненные клочки слипшейся истрепанной шерсти, несомой ленивым суховеем. Крохотные перекати-поле в обжигающе-горячем застоявшемся воздухе.
Они перемещались весь вечер и половину прохладной ночи, потом остановились.
Кареглазый, сидя со скрещенными ногами и обняв короткоствольный винчестер, бессонными глазами вытаращился в смолянистое небо, где холодными радиоляриями мерцали звезды, как в океаническом иле. Это нечеловеческие глаза в числе тысяч, закрепленные на огненных колесах, катящихся по вселенной. Он слышал собственное дыхание как нечто бесконечно далекое. Несгораемые просторы атмосферного давления.
От пламени костра посреди равнины воронкой поднимались, как мотыльки, вращаясь по неправильной спирали и присоединяясь в хороводе к небесным светилам, крохотные ярко-красные искорки в ночном безветренном воздухе. Словно высеченные из камня, они прочно увековечивали себя в этом мимолетном мгновении.
Горбоносый, растянувшись на попоне, спокойно покуривал, отводя руку в сторону — к костру, стряхивал в огонь пепельную панамку с кончика самокрутки. Затем сжег окурок и без интереса принялся разглядывать черно-синие дужки грязи под ногтями на каждом пальце.
Эй, милок, сказал Холидей.
Кареглазый встрепенулся и, оглянувшись, большим пальцем неуверенно ткнул себя в грудь.
Ты ко мне обращаешься?
К тебе, к тебе, милок. Я же вас по именам не знаю.
Кареглазый спросил. Ну, чего мямлишь?
У меня во рту — что в твоем сортире, как дерьмом намазано, дай горло промочить.
Холидей, жадно глядя на флягу большими глазами, непроизвольно зализывал кровоточивую ямку на месте выбитого зуба. Длиннолицый, сложив ногу на ногу, перелистывал карманную библию, расстаться с которой для него было все равно, что потерять душу. Горбоносый, надвинув край шляпы на глаза, отдыхал. Кареглазый потупил взгляд и отвернулся.
Ну, чего глазеешь по сторонам? спросил Холидей, у тебя что, права голоса нет? Что ты чужого одобрения доискиваешься, как облезлый пес кости?
Эй!
Ну ладно, не скули. Дай воды.
Кареглазый медленно и будто с опаской изменил положение тела и, отложив отцовский винчестер, поднялся на ноги.
Ну, не тяни резину, милок — умираю, как пить хочу.
Горбоносый отодвинул шляпу и протянул кареглазому флягу. Дай ему воды, черт тебя подери!
Молодой ковбой взял флягу, откупорил и, присев на корточки, сунул горлышко между потрескавшихся от жажды губ Холидея.
Вот, милок, буду должен! И за фляжку и за лошадь мою. Зовут тебя как?
Не твое собачье дело.
О, такое я уже слышал.
Кареглазый закупорил флягу и протянул горбоносому маршалу.
А по зубам давно не получал?
Угомонись, малец, вяло проронил маршал. Они помолчали. Молчание затягивалось. Ночь не спешила кончаться.
Меня вот что интересует, ради чего вы тут? Сколько денег за мою голову выручите, а, господа джентльмены? а главное, даст ли это вам благоопеспечение и богатство? нет, я очень сомневаюсь! не обогатитесь, не прославитесь моей головой, ибо я не ангел пустыни, а заказчик ваш — не есть царь Аристобул! не ради богатств, а ради чего? может, ради каких-нибудь царств? земных или небесных! На царство мою голову променяете? сомневаюсь, господа! что вам дадут за меня, чем рады будете? может, счастье! Удачу! Ничего вы не выиграете, если меня продадите. Только проиграете, ибо смерть моя — для бога, а не для вас, судьи. Хлеб и зрелища, вот что для вас. Только одно. Вы Голиафы, а я — есть Давид! Множество хлебов для вас и зрелищ.
Горбоносый посмеялся.
И язык твой — праща, а слова — камни. Только летят они вкривь и вкось.
Холидей сплюнул и помолчал, глядя на кареглазого.
У тебя лицо знакомое, сказал.
У меня? спросил кареглазый.
Да и ботинки. Где я тебя видеть мог?
Будь мы знакомы, я бы тебя запомнил.
А я и не говорю, что знаком — только видел.
Чудно как-то.
Что чудно?
То, что лицо мое ты отдельно от меня видел.
У других людей лица похожи на твое.
Может, кто на меня похож, сказал кареглазый.
А ты что, милок, слова мои переставляешь? я так и говорю.
Мало, что ли, на свете таких, как я.
Ну, я повидал немало лиц как твое. Только проблема вот в чем. Я людей, которые мне добро сделали, запоминаю отдельно. И не помню, чтобы ты среди них был. Да и среди тех, кто моей смерти хочет — тоже. Откуда ж ты взялся такой добродетельный? И воду поднес, и лошадь мою яблоком угостил.
Ковбой сплюнул. Будь моя воля, я б тебя давно пристрелил, как ты того заслуживаешь.
Чем это, интересно?
Не твоего ума дело.
Холидей повернулся к длиннолицему. А вы, братки, что — в молчанку играете? Не пойму.
Длиннолицый посмотрел на него и опустил взгляд в библию.
Ну, бог с вами. Слушай, милок, так тебя звать как?
Длиннолицый наемник неожиданно заговорил. У него есть имя и у тебя есть имя.
Что?
У всех есть имена.
Верно, у меня имя есть, а вот парнишка ваш молчок, а полковник ваш…
У всех людей, что встречались мне — были имена, продолжил длиннолицый чужим голосом. Они твердят свои имена как молитвы даже во сне. Эти имена врезываются в их будущие надгробья. Чем чаще они их называют, тем глубже они врезаются в камень. Если у человека есть имя, то из него можно сотворить что угодно. Наши имена — это древнейшая из глин земных.
Холидей поглядел на него.
И если твое имя у народа на слуху, то ты уже в их власти. Над безымянным только никто не властвует, ибо его нет — если нельзя властвовать над ним или именем его осуществлять власть. Имена — вот зло человеческое. Впиши имя среди имен. Кем хочешь сотворить человека? Во что угодно превращай его даже спустя два тысячелетия после его смерти. И превращай бесконечно. Кому во что и как приспичит. Употреби в отношении его другие слова. Слова среди слов. Имена среди имен. Принуди к сомнениям. Именами осуществляется земная власть.
Холидей спросил. Ты это в своей книжонке вычитал?
Длиннолицый промолчал.
Ты к чему это вообще? Мораль какую-то втолковываешь?
К тому, что мы — не наши имена, а нечто большее, за ними.
Горбоносый спокойно лежал, сложив ладони на животе и глядя в небо, но его губы зашелестели:
Человек хочет думать, будто если у него имя есть, то он именем действует, вот что он говорит. Ты ведь это говоришь?
Вроде того.
Но это ведь вранье, так? Мы не действуем. Должно быть нечто большее, что будет стоять за именем. Мы думаем, что творим наши дела от собственных имен — будто у нас на то воля есть.
Длиннолицый закрыл карманную библию. У человека есть воля, сказал. К чему тогда нам жить и действовать, если бы не было воли?
Кареглазый ковбой смотрел то на одного, то на другого, непонимающе хмурясь.
Горбоносый пожал плечами. А мы и не действуем. Вот что толкает народ на убийства, на грабежи? Что толкает тебя зарыться в твою книжонку… Страх. Нужда.
А я боюсь, не скрываю. И ты дурак, если не боишься.
Пусть дурак. Но мы не стали бы действовать так, как действуем, если бы не забыли, что свободу воли утратили и творим не свои дела — а чужие. Их дела. Дела страха и нужды, а иногда и чего похуже. Похоти, жадности. Противозаконного. Не от собственного имени, а от чужого. Кто за нами стоит? Увы, это не бог.
Длиннолицый спросил. А кто — не дьявол ли?
Кареглазый спросил. И как жить тогда — без воли?
Бог знает.
Если знает, почему не скажет?
Горбоносый сказал. А у кого из нас воли хватит — чтобы к нему обратиться?
А ты не хули…
Вот, то-то и оно. Единственное, что мы можем, так это себя в руках держать. Ни воды Иордана не разделим, ни мертвых не воскресим. Это то, как мы глядим на мир. Наши взгляды то, что стопорит нас — с людьми боремся, но взгляды остаются неизменными. Не хотим смотреть иначе, безвольны и бессильны. Мы сами себе кресты поставили, сами влезли на них и сами себя пригвоздили к ним — и кресты наши все, что есть у нас. Они — держат нас на плаву. Кровь, боль и гвозди, но не воля.
С гнильцой твоя философия, проворчал длиннолицый наемник.
Увы, гнильца эта берет начало в твоей книжонке.
…Скоро они покинули эту местность, а с ней забылся и таинственный шепот дьявола, бесплодный ветер, гуляющий над пустынными равнинами, пересчитывая свои сокровища и мечась над песчаными изваяниями, что молчат уже миллионы лет.
И неизменная основа всего сущего, сотворенного и дышащего в этих землях — молчание.
Глава 2. Раскрасить городишко в красный
К позднему вечеру остаточный багрянец проступил в небе кровавым пятном — какая-то ужасающая, неизменная, застывшая смесь холодных далеких цветов. Черного и серого, и пурпурного. Это священное зрелище вцепилось кареглазому в душу. И, оцепенелый, он восседал в седле под тревожной кобылой, жмурясь и щурясь при взгляде в небо, будто к мокрым от слез белкам его глаз подносили пылающий светильник.
Вчетвером, на лошадях, они въехали в очередное пустынное поселение. В окнах зажигались лампы и свечи по мере того как в подступающий мрак уходили, линия за линией, штрих за штрихом, растворяясь и угасая в чернильном мраке, блеклые очертания этого безымянного городка в чужом неназванном краю.
Холидей, стерев босые ступни, опомнился от жары, когда длиннолицый втолкнул его в темное прохладное помещение. Следом вошли горбоносый, закуривая сигарку, и кареглазый, и лоскут изрезанной и залатанной парусины, служивший тут подобием двери, сомкнулся за ними, отрезав путь угасающему солнечному свету и продолжая покачиваться на сквозняке.
Внутри помещения стояла тьма, пахнущая сыростью, испарениями тел и перебродившим сырьем; в глубине у своеобразного алтаря, на котором стояла бронзовая статуя христианского спасителя, сына Божия, тускло мерцали наполовину расплавившиеся свечи. Ветхие лакированные стены вибрировали от гула голосов, ударявшихся и отражавшихся о них. Едва различимые выхваченные из дымки абрисы столов, полупустых людей с обескровленными лицами и мрачного лжецерковного фона сливались, как души умерших в загробном мире для единого безжизненного хоровода. Люди без выражения на угрюмых лицах, без глаз и ртов, бесплотные, как холодный ветер в пустыне; а другие деревянные и хрустальные, стеклянные как куклы, шарнирные или движущиеся посредством нитей, привязанных к облаку чужеродной воли, будто принимающие участие в своеобразной театральной мистерии.
Среди них были и белые, и черные, и мексиканцы, и желтоглазые, и беззубые, и покалеченные, и облепленные грязью, и облысевшие от пьянства, и обезумевшие от женщин, в шляпах, с тяжелыми пыльными усами и выгоревшими бровями. Их голоса звучали отдаленно и неясно, словно этими пустыми телами овладел сонм кладбищенских привидений, и эти звуки происходят от них, давным-давно усопших духов; речь и гомон мертвецов, что воскресли и продолжают блудить и смеяться за пределами своих остылых одиноких гробниц.
Появление четверки не привлекло внимания, и каждый из них нашел себе место среди прочих призраков. Длиннолицый усадил Холидея за стол и благосклонно поставил ему кружку воды, перекрестившись перед статуей святого спасителя.
Холидей мельком глянул на длиннолицего исподлобья, протянул онемелые руки и испил из кружки.
Горбоносый, взяв окурок двумя пальцами, запалил от него фитиль свечи, небрежным жестом смахнул пыль со стола и, вытащив из-под рубахи пистолет, положил его на видное место.
Кареглазый сидел, просунув ладони между колен, постукивая ими и глазея по сторонам — он заметил недоброе. Там, в углу, где собрались несколько лупоглазых изрекающихся на странном диалекте язычников, уже что-то назревало.
Длиннолицый прошел к стойке, снял шляпу и попросил себе пива.
Я в молодости на дымовой сушильне работал, сказал длиннолицый, это такие металлические камеры с днищами, похожие на цистерны, где высушивается солод. Под ними нагревательные печки, затопленные антрацитом, а вверху вытяжная труба. Дым вместе с воздухом протягивается сквозь солодовый компресс, который ежечасно перелопачивают…
Насупленный гигант в широкополой шляпе невнятно бормотал бессмыслицу себе под нос, поглядывая на длиннолицего.
Боже мой, пробормотал он, боже.
Длиннолицый придвинул к себе поставленную кружку, косясь на потеющего гиганта, отхлебнул. Гигант посмотрел на него.
Боже, как я ненавижу здесь все!
Длиннолицый согласился с ним, не ты один, приятель!
Я ненавижу каждую пядь этого проклятого места, оно сам Содом! Будь оно сожжено дотла гневом божиим, будь оно…
И, продолжая бормотать, он утирал лицо и нос.
У тебя, приятель, случилось что? спросил длиннолицый.
Глаза бы мои опустели, лишь бы не видеть это застойное гнилое болото, чтоб вам всем пусто было, это Содом, это Содом и Гоморра! Вы все богохульники, прокляни вас господь, вы стая высокомерных псов, я ненавижу вас!
Сумасшедший, он глянул на длиннолицего, барабаня пальцами и тяжело дыша. И ты, сказал он, я тебе уши надеру, морда ты разбойничья, так надеру, что побережье океана увидишь, вы не заслуживаете милости господней, чтоб вам пусто было!
Длиннолицый пожал плечами и поднял кружку, произнеся тост:
До дна за то, чтобы это место еще до зари покатилось в Ад вместе с безбожниками, пусть Царство Небесное опустеет от недостойных как эта кружка!
И, возвестив громким голосом, принялся пить. Гигант скривил физиономию, отвернулся от длиннолицего и принялся разглядывать посетителей, словно пригоршню монет на ладони — язычники, черные, как оникс, белые, что уже налакались и опустились до состояния скотины; несколько мексиканцев, что стояли у окна с надменным выражением на лицах, которые впитали цвет чужой земли. Посмотрел он и на горбоносого, смахивающего пепел со столешницы, и на кареглазого, нервно покачивающегося на табурете в углу, как умалишенный в лечебнице, бросил он короткий взгляд и на Холидея, и, тяжело дыша, возобновил бормотание.
Так вот, на чем я остановился, спросил длиннолицый, ах да, перелопачиваешь солод…
Но вдруг гигант рядом с ним переменился в настроении, и длиннолицый заметил это.
Сукин сын! сказал гигант.
Длиннолицый проследил направление его взгляда.
Этот сукин сын, рявкнул гигант, этот подонок!
Он поднялся и огромный, как шкаф, зашагал к Холидею, топая и не обращая внимания на окружающих, кого расталкивал. Все помещение ходуном ходило у него под ногами, будто палуба раскачивающегося в шторм корабля.
Это ты, это ты!
Горбоносый подгреб под себя ноги, потушил окурок в миске с догорающей свечкой и положил ладонь на пистолет — гигант это заметил и остановился, а вместе с тем почему-то оживились язычники, обвешанные костяными амулетами; уши у них были проколоты, а в носовую пазуху под хрящом продета косточка.
При оживлении язычников, будто только того и ждали, сразу протрезвели несколько заулыбавшихся и подталкивающих друг друга белых, стреляя белесыми глазенками из-под полей шляп.
Вслед за ними вступили мексиканцы, стоявшие у окна как посторонние, отрешенные от всего храмовые статуи или стражи в душных склепах, блестя налитыми кровью глазами. Холидей поднял глаза, щурясь и заслоняясь связанными руками.
Это он, это он!
Кто — я?
Гигант трахнул кулачищем по столешнице, одна из ножек стола переломилась, и в последний момент уже полупьяный белый успел подхватить кружку, расплескав ее содержимое.
Это ты, рака, евнух!
Гигант плюнул Холидею в лицо.
Холидей подскочил с места.
С ума сошел, я тебе пасть порву!
Он попытался протаранить противника головой, но тот сцапал его за волосы одной рукой, другой — зажал шею и стал душить.
Давно я тебя ищу!
Пусти, а то пристрелю! сказал горбоносый, обращая внимание на свою руку, лежавшую на оружии.
Попробуй!
Гигант отпихнул Холидея, тот наскочил на стену, оступился и с грохотом опустился на покрытый пылью пол; гигант вытащил револьвер из кобуры на ремне. Горбоносый схватил свой пистолет. Язычники синхронно поднялись, и вот уже хозяин приюта вырос из-под стойки, волоча длинное двуствольное ружье — большим пальцем взвел непослушные курки и прицелился в широкую спину гиганта. Тот услышал щелчок. Остальные постояльцы сидели, противно корча рожи и улюлюкая.
Курильщик с причесанными усами и выкачанными глазами сдвинул шляпу на затылок и опустил левую руку под стол.
Отомщу, ревел гигант, отомщу!
Отмщение — это благо, ответил Холидей, сидя в пыли и заслоняя руками лицо от ожидаемых выстрелов. Я сам человек ой какой мстительный. Ну, дождусь от тебя дождя свинцового?
Я не ты, сперва — молитву читай!
Какую-такую молитву?
Под открытым небом стреляйтесь! сказал хозяин, а тут, в присутствии господа нашего, не позволю брату на брата!
Какой он мне брат, это лицемер и вор, и убийца! А я родом из этих краев, как и ты!
Да пусть мы с тобой хоть единоутробные близнецы, мать наша пресвятая дева, а отец дух святой, я тебе убийства не прощу! не под моей крышей, выводи его, и там стреляйтесь!
Сучий сын наговаривает, крикнул Холидей, продолжая заслоняться, они все убийцы, эти трое! плачу золотом тому, кто меня отсюда вытащит!
Живьем ты не уйдешь отсюда, крестом клянусь!
Горбоносый поднял руку.
Этот мужчина, Оуэн Холидей, осужденный преступник. И я здесь, чтобы сопроводить его к месту казни. Туда, где над ним суд совершится по закону, справедливый и обдуманный…
Он не доживет до суда! пообещал гигант, тут высший суд вершится, суд Господень! По закону божьему, а ваши законы и суды здесь никто не признает, это неизвестная земля.
Кареглазый, слушая их споры, медленно поднялся с табурета и отступил в тень, то глядя на горбоносого, то на длиннолицего, то на Холидея, ожидая, что они предпримут, чтобы последовать их примеру.
Ну давайте перестреляем друг друга, сказал горбоносый, кого это удовлетворит? Разве такое смертоубийство угодно богу?
Клянусь, потея и скрежеща зубами, сказал гигант, этот красношеий ублюдок отнял у меня имя, землю, золото, седло!
Не слушайте, он только ищет, на ком злобу сорвать! Кто-то его облапошил…
У меня все было, все, а теперь на чужой земле спину гнуть за вшивую похлебку!
С какой участью родился, сказал Холидей.
Тогда ты родился, чтобы сгинуть в этой дыре! Читай молитву, отче наш!
А чего мне — так стреляй! Моя жизнь молитва!
Хочу, чтоб ты сразу — прямиком на суд Божий попал! читай молитву, говорю!
Ты жадная свинья, прорычал Холидей, никто тебе в карман не лез, сам подписался! А теперь из-за гроша ломаного в петлю лезешь, ну верши свой суд, только не промахнись!
Тут в помещение вошел еще один — в шляпе, одет с иголочки, громко произнес какую-то фразу, но увидев, что происходит, не договорил, а немедленно выхватил свой внушительный кавалерийский драгун пятидесятых годов. Курильщик с длинными усами выстрелил в него из-под стола, человек с драгуном крякнул, выстрелил в потолок и мгновенно исчез за трепещущим, как занавес, лоскутком парусины, словно комический актер-дуэлянт, исполнивший эпизодическую роль в трагедии.
Хозяин пальнул курильщику в грудь из ружья, тот кувырнулся и замертво распластался по полу, все заткнули уши ладонями. В сотрясающемся воздухе вихрями металась пыль из-под ног, шляпа с курильщика слетела и взвилась по спирали, на потрепанной рубахе, где не осталось живого места, быстро оформлялось кроваво-красное пятно. Трое мексиканцев у окна вытащили свои пистолеты и расстреляли владельца, за чьей спиной полопались взорвавшиеся и подпрыгивающие бутылки. И алкоголь лился через проделанные пулями отверстия, одна бутылка осталась стоять с плавающей пулей, которая блестела в желтом, как янтарь, напитке. Белые застрелили мексиканцев, а язычники застрелили и зарезали белых, вскрывая горла, как горла козлов, израсходовав весь боезапас и испачкав кровью ножи, повернулись к горбоносому, сверкая лезвиями, а третий, будто надеясь на голые кулаки, закатал рукава своей гуаяберы.
Владелец, покрытый кровью и весь в прорехах от пуль, из последних сил опираясь на стойку, выстрелил опять, и фейерверк свинцовой дроби застиг врасплох каждого, кто еще стоял на ногах, и двое язычников, черных, как обугленные жертвы костров инквизиции, присоединились к мертвецам в кровавой воронке, в черном котле порохового дыма. В суматохе Холидей подскочил и хотел схватить пистолет гиганта, навалиться на него пусть и ценой собственной жизни; но тот оглянулся и отвел руку, стрельнув в кого-то позади себя. Длиннолицый снял с гиганта шляпу и расколол кружку ему о голову; по спине полилось пенное желтое пиво; горбоносый стрельнул ему в живот, чуть выше паха, из своего пистолета, и гигант упал, ревя от боли, как розовощекий младенец. Лицо его налилось густой кровью, кожа покрылась бледно-белыми пятнами.
Кареглазый, одновременно заслоняясь впередиидущим, принялся выталкивать Холидея к выходу, но немедленно пожалел о предпринятом отступлении, потому как снаружи их встретила новая волна бездумной пальбы, очередь коротких и приглушенных выстрелов, словно отрывистые хлопки петард. Округу застлал шлейф вулканической пыли, и фигуры метались там, среди возникающих и угасающих вспышек, как на илистом дне моря, где обитают невиданные твари — и уже неясно, кто жив, кто мертв.
Неопределенные силуэты стреляли друг в друга, длиннолицый и горбоносый стреляли в туман из пистолетов, а кареглазый бросился к гогочущим лошадям и начал без разбора палить с очумелой скоростью из отцовской винтовки. Шляпу с него сдуло как ветром, и он почувствовал, что пуля пролетела в дюйме над головой, пошевелив волосы на макушке.
Смерть…
Смерть, смерть…
Прошелестел шепот.
Сын, оставь эту глупую затею…
Ничего уже не исправишь!
Ничего не вернуть…
Беготня, шум, а затем воцаряется тишина. Он видит, как кто-то бежит сквозь облако пепла. Стреляет в последний раз. И вот они уже идут по залитой испражнениями и прочими выделениями тел улице, где наступает кровосмешение; идут, хлюпая сапогами по грязи и комкам слипающейся пыли; и повсюду растекающаяся кровь оттенка коралловых рифов — и в ушах кареглазого стоит гулкий шум, подобный ропоту морского прибоя.
Горбоносый перешагнул через труп первого застреленного, повертелся так и сяк, похлопал по карманам, наклонившись над ним и, взяв кавалерийский драгун, втянул живот и приткнул оружие за пояс спереди.
Когда в голове перестало греметь, а сквозистая поволока порохового дыма постепенно рассеялась, и кареглазый обнаружил себя стоящим в тусклом свете луны, вдыхая остывший воздух с сильным металлическим привкусом крови, навоза, гари, пота и мочи. Запыленный ветер носился над поляной, где лежали трупы застреленных людей — пыль застелила кровоточащие тела, заборы и дома. На ветру пружинили бельевые веревки, и во дворах лаяли собаки.
Кареглазый разверст массивные веки, и зыбкие зрачки его, подобно первым людям, покинувшим темные пещеры его глаз, были наги и беззащитны перед светом, который не был солнечным. С пустой короткоствольной винтовкой в чужих трясущихся руках он возвышался над телом женщины, которую не помнил, как застрелил. Горбоносый ногтем выковырнул дробинки из потрескавшейся стены, а затем сплюнул и направился к кареглазому.
Длиннолицый равнодушно перешагивал через тела застреленных темнокожих и лошадей, застывших в различных позах, проверяя, достаточно ли они мертвы. Из убогого глинобитного жилища у дороги выбежал полуголый мужчина с ружьем, прокричав иноязычную тарабарщину и целясь в кареглазого, стоящего над трупом женщины. Кареглазый застыл как олень за момент до того, как сорваться с места, но мужчина тут же сам получил пулю в шею от длиннолицего и рухнул, где стоял. Кареглазый вздрогнул.
Свинца по самое не хочу влепил ему, сказал длиннолицый и сплюнул.
Шурша на ветру и складываясь в новые узоры, по улице катились, блестя в свете ущербной луны, сухие листья среди почерневших неподвижных тел, чья кровь, словно корни, уходила глубоко в обезвоженную землю. Кареглазый посмотрел под ноги. Убитая женщина, сжимающая в ладони окровавленные бусы, невидяще смотрела на него, сквозь него.
Ей-богу, негостеприимный тут народец, сплюнул длиннолицый.
Вот он, вскрикнул Холидей, я свидетель! Убийца, да, убийца женщин! И показал пальцем на кареглазого. Я на суде побожусь, что он убийца женщин… одну петлю делить будем!
Закрой рот, сказал горбоносый.
Убийца! убийца! Помогите, убивают! Кто-нибудь!
Заткнись! рявкнул горбоносый.
Подошел к кареглазому и выхватил у него оружие.
Известно тебе, что оно не гусиными перьями заряжено?
Ковбой оторопело моргнул:
Что?
Отвечай на вопрос!
Да.
Да, сэр, говори.
Да, сэр.
Что «да, сэр»?
Что?
Что «да, сэр»?!
Я не понимаю.
Отвечай на вопрос!
Какой?
Горбоносый сунул ему в лицо ружье:
Известно тебе, что оно не гусиными перьями заряжено?
Известно.
Сэр.
Известно, сэр.
Плохо известно! он сплюнул, ты женщину убил.
Кареглазый не нашел, что ответить.
Ты же мне самолично божился, сучий сын, что крещеный.
Да, сэр. Крещеный я.
Горбоносый хлопнул себя по лицу.
А что ж, как порохом по ветру потянуло, так у тебя мозги с ног на голову съехали?
Все не так, сэр. Это не я…
Сам дурак, зря я тебя подписал. Стоп, что? Не ты?
Это не…
Нет, это ты!
Не я… я видел…
Они услышали крик.
Проклятье, моя Персида! Моя милая, моя огненная, душа прерий моих!
Холидей рванул с места и упал на колени — он простер руки, как Христос, над раненной лошадью, словно надеясь ее исцелить. Длиннолицый подошел к нему, переступил через голову лошади.
Вот же бедная тварь, сказал он и перекрестился. Египтяне только люди — а не Бог, кони их плоть — а не дух! Всегда будь милосерден к тварям меньшим.
Он выстрелил в лошадь, и в воздух выплеснулся фонтанчик черной крови. Тяжелые капли упали на пепельную землю.
Следующие полчаса они тыкали и выворачивали землю единственной лопатой, передавая ее из рук в руки, как бутылку, которую распивали. Женщину они погребли и поставили ей самодельный крест из куска веревки и двух палок. Длиннолицый любовался тем, как опадает листва с деревьев. Горбоносый глянул на кареглазого отстраненно, шагнул, сплюнул и, сняв шляпу, пробормотал, что они в этом мире ничто.
Лишь гости, скитальцы, изгнанные проповедники собственного мировоззрения, которое отвергнуто и стало апокрифическим, мы никому не нужны, наши имена под запретом к произношению, жизнь наша напрасна и дела тщетны!
Он воздел руки над могилой. Все плюют на нас, мы движемся к забвению, нам суждено сделать то, что мы сделаем и пережить то, что должны пережить, но мы хозяева своему взгляду на мир. Мы как тени, отброшенные тенями, господи, сопроводи нас, чтобы мы никогда не встретились, ни в этой жизни, ни в следующей. Аминь. Теперь давайте уходить отсюда.
А где длиннолицый? спросил кареглазый.
Горбоносый посмотрел на Холидея.
Вон он, ответил Холидей.
Черная фигура в потрепанной шляпе на фиолетовом фоне мрачного леса. Длиннолицый бранился, восседая на своей неуклюжей, сухореброй и беспородной кобыле, обругивая то ее, то другого коня — воистину громадного, с оскаленной кудлатой мордой, напоминающего античные скульптуры коней, с длинными мощными ногами и неистовый характером, животное раздувало две несоразмерные ноздри, производя звук, который не был похож ни на что слышанное ими. Обе лошади были привязаны друг к другу веревкой таким образом, что диковатый конь вынужденно приноравливался к своеобразному аллюру бесхвостой кобылы, который выработался в процессе многолетнего воспитания ее.
Это Миямин, что значит счастливый, осчастливленный богом, потому я и привязал его справа, сказал длиннолицый. Я пораскинул, что, может, нам понадобится еще пара копыт.
Глава 3. Дни, как решетки на окнах
Полуночное небо раскололось на фрагменты. Белые рубашки облаков похожи на льдины. Холодные и далекие, скученные, отчужденные от этого мира. В пересохших руслах между провалившимися ребрами очерчивалась кустарниковая тень тюремной решетки. Бряцала амуниция, тяжело дышали лошади. Длиннолицый тихо свистел. Горбоносый невозмутимо дымил самокруткой. Кареглазый обескровленное лицо утирал шейным платком, лихорадочно и безуспешно, спустя мгновение оно покрывалось крохотными капельками пота, немедленно испаряющимися с его кожи как влага, попавшая на раскаленную печь.
Они двигались навстречу очередному рассвету — и их общий мерцающий силуэт постепенно растворялся в крепкой предрассветной дымке. Из тенистых провалов в предрассветной лесостепи на них глядели блестящие бельма мелких оголодавших луговых койотов. Направление движения их в этом пустом пространстве совпадало с направлением движения солнца, ветра и еще бог знает каких неведомых движущих сил. По правую руку от них дымчатым одеялом протянулся смешанный лес с дремучими зарослями, а спустя несколько миль, словно они странствовали по линии соприкосновения всевозможных климатических зон, по левую руку безводным океаном тянулся из-за горизонта желтоватый лессовый плацдарм с извилистыми долинами пересохших рек и зеленоватыми тальковыми затвердевшими берегами, испещренными тысячей минералов цвета стертого опала.
Стражами стояли увечные слоистые останцы в меандрах. На дне высохшего русла суетились крохотные зверьки и черные ящерки без конечностей. Наметенные сухим горячим ветром лазурные змеевидные узоры на отдаленных воланах застывшего песка, темнеющего потными пятнами полыни, зыбились и переливались, как свет на складках шелковой ткани. Солнце полированным блюдцем ослепительно светилось в небе, будто отсвечивало, пригласив на ежедневную роль менее яркого двойника в сопровождении венценосного радужного гало. Совершенно чистое и безоблачное небо подобно драгоценному перлу творения, на шлифовку которого господь не экономил собственных сил. Полуденный жар раскалил каждую песчинку и зажарил каждую клетку пропаренных тел всадников, тщательно вызолотил бескрайние засушливые просторы на мили вокруг.
Серой вереницей вышагивали по уступам толсторогие бараны. Самцы и самки, и несколько безрогих барашков, похожих на белых шерстистых козлят, которые прыгали по зыбким формациям бесстрашно, как человеческие дети, не ведая смерти.
В жаре остывающего дня они пересекли очередную равнину, над которой плескались в синеве неба птицы, чьи тени, спроецированные черно-белыми копиями на землю, то становились неожиданно вычурными, то полуовальными и продолговатыми, то меняли форму, удлиняясь и укорачиваясь, беззвучно скользя в пожизненном, в бессрочном плену этого живописного пейзажа. И тени всадников и единственного измученного путника менялись подобным же образом по мере того, как долголетнее солнце описывало дугу с востока на запад, перемешивая атмосферные пары и выдерживая свой многовековой завещанный ему курс — как какой-то призрачный фрегат, обреченный вечно преследовать недостижимую цель, намеченную давным-давно скончавшимся капитаном.
Убийца, убийца!
Шептал голос.
Волчец и терновник в твоей душе, она невозделанная земля, тронутая запустением!
Кареглазый оглянулся. Холидей почувствовал его взгляд и поднял глаза.
Ты одежки свои по каталогу почтовому заказывал, а, кожаный?
Закрой рот!
Горбоносый обернулся.
Тише, вы оба.
Холидей улыбнулся, но промолчал.
Нами играют, мы камешки на доске…
И мы будем двигаться так, как выпадет на костях.
Но кто их бросает, а главное — где?
Кареглазый стиснул челюсти.
Игральная доска этот мир, все предначертано, эти линии, клетки, они существуют еще с бронзового века!
И те, кто играют, сменяются, и те, кем играют, сменяются тоже, но игра и поле остаются неизменными, и правила неизменны!
Он зажмурился. Тяжело дышал.
Ты дьявол, сказал кареглазый.
Я-то? спросил Холидей.
Что?
Я дьявол? Отнюдь, я не дьявол. Не дурнее твоего полковника буду.
Кареглазый бездумно смотрел на него, пытаясь понять, кто с ним говорит.
Холидей помолчал, приглядываясь к нему.
Минутку-минутку, а ведь я тебя вспомнил!
Кареглазый моргнул.
Да, я помню тебя, эти двое чужаки, но ты — нет! Сразу мне знакомой твоя рожа показалась.
Кареглазый поморщился.
Не припомню только, откуда она мне знакома.
Вот я тебе глаз вышиблю, всякое желание на меня таращиться пропадет.
А знаешь, я тебя вспомнил, вспомнил, Кифа! ты швырялся в нас камнями, в меня и дружков моих, когда мы с твоим одноруким отцом разговаривать приходили.
Не выдумывай, ты меня не знаешь.
Это я выдумываю?
Ты.
Не-е-е-т, это ты, парень! Да и кто ты такой сам, чтобы меня дьяволом называть, а? Чертов гуртовщик, пронырливый ворюга, таскающий неклейменых телят с соседнего ранчо, пока они ищут свою мамочку-корову! Вот ты кто, сопливый мальчишка…
Кареглазый молчал.
Я помню, что подстрелил тебя с полмесяца назад! Быстро же ты оправился. Но это поправимо. Не пойму только, ради чего ты здесь? У тебя личное это, я правильно угадал? Надо было тебе, мальчик, с потерей примириться, но теперь уже поздно. И раз уж ты теперь сам убийца, то я тебе вот что скажу — мы с тобой одного теста, одной породы. И беззаконие, что выпало на долю семейства твоего, знакомо каждому на этой земле! И мне не хуже, чем тебе.
Кареглазый помотал головой.
Ты должен идти со мной, а не с ними, шикнул Холидей, мы с тобой одного стебля колоски, и потерпевший от беззакония терпит от закона.
Вот еще!
Горбоносый оглянулся.
Они помолчали. Холидей сказал:
Ты и я, мы оба терпели, смиренномудро терпели, но кто творит беззаконие, если не закон? Одни приняты и творят, что им вздумается, а другие отсеяны — как рай и ад. Но это земля, а земля свята, нельзя ограничить одних, а другим дать ее дары, не по-божески, не по-человечески, мне запрещали существовать. Ваши законы. Я только делал все, чтобы мне жить, а это не противно Богу, и в глазах его я не трус, я выше вас.
А он истину глаголет, кивнул длиннолицый.
Холидей сплюнул. Кареглазый обливался испариной, голоса доносились отовсюду и сразу, словно налетевший жаркий ветер похитил души говоривших, когда они раскрыли рты.
Знаете, мой дед, продолжал Холидей, царствие ему небесное! мой дед заклинал меня не осуждать человека и не предавать его суду неправедному, даже если он за столом богохульствует, кривые речи о других ведет или хуже. Убьет кого-нибудь.
А мы и не осуждаем, сказал длиннолицый вяло, мы только исполняем, так ведь, маршал?
Горбоносый промолчал.
Старик мой, упокой господь душу его милосердную, заговорил опять Холидей, взял с меня перед смертью клятву — чтобы я рассудительно и осторожно действовал в жизни. Потому что старик мой верил, будто человеком злые силы от рождения и до смерти управляют. Наши глаза очарованы ими, наше дыхание у них в руках! и души тоже, между прочим. И мало тех — кто убережен от зла. Если убережен. И старик мой верил, что земные законы — вовсе не людьми писаны, а этими силами. Злые они или у себя на уме, поди пойми! Дед мой в том — был редкий мастак, у него и образование имелось. И дед мой знал, из чего он вышел — не как я. И утверждал он, что законы злыми силами писаны, что они противоречат природе. Еще в древнейшие времена человек ощущал присутствие злой силы и старался ей воспротивиться — тогда-то и зародился общественный строй с его порядками, правилами и ограничениями. С его табу.
Кареглазый мотнул головой. Перед внутренним взором возникла фигура отца. Старик смотрел на него с пониманием…
Да, господа присяжные. Древнеафинская гелиэя. Греческие архонты. Римские квесторы. Византийское шестикнижье. В самих названия уже заключалась некая внушающая страх сила — вроде падучей болезни или еще чего. И с тем, господа присяжные, чтобы еще сильнее повлиять на умы, человек намеренно использовал символы с древней родословной, чьи корни уходят еще в дохристианские, доадамские, добиблейские, черт подери, времена! Оттуда оно и пляшет. Это уподобление ритуалу. Внешность судьи, его регалии — и ореол почета, которым его фигура окружается, как Христос сиянием мандорлы. Атрибуты судейства его — молот, книги и кафедра, что твой постамент, его божественная мантия с широкими рукавами. Его речь, голос и манеры. Все должно отвечать его статусу!
Кареглазый закрыл глаза.
Холидей сплюнул. Но это — только ложь! сопротивление злу невозможно, ибо мир сей выдуманный с рукописными законами его — есть зло! и кто одержим жаждой, тот уже во власти злой силы. Но возможно ли изгнать бесов бесами? это порочный круг! тот, кто идет путями этого мира — уже подталкиваем силами зла и придет обратно к тому, что сам и разрушал! По Христу на крест, господа присяжные, я говорю вам, это как закон божий — по Христу на крест! Мы сами для себя воздвигали кресты, но лезут на них другие? Это ли проявление веры или безверия? Как же, что мы поступками своими воздвигаем кресты для иных, но не для себя? а сколько еще крестов?
Непочатый край! вот как я скажу вам! Бескрайнее кладбище за нашими плечами! кто в ответе за их воздвижение? Кто будет принимать свой крест? или же я здесь — козел отпущения?
Кареглазый стукнул его прикладом винчестера по уху. Заткнись уже!
С ума сошел, милок! огрызнулся Холидей, да у вашего щенка него мозги спеклись!
Кареглазый надвинул шляпу на глаза.
Хватит!
Если вы закон, то осудите и его! прокричал Холидей, он, как и я — убийца! но я не убивал и не насиловал женщин, и пальцем не трогал их без согласия, что бы вы мне там не пытались пришить! Дайте мне пистолет с одной пулей, дайте шанс! пусть сам господь бог распорядится, кому из убийц будет отпущено, а кто будет наказан им! я требую дуэль — честь по чести, я клянусь своим местом в царствии небесном, что укокошу этого простофилю вот так на раз и два!
Я-то? На дуэль с тобой? спросил кареглазый.
Да, а что? Струхнул, сучий сын!
Я дурак, по-твоему?
У тебя кишок не хватает — только на безоружного подымаешь руку.
Ты меня сразу застрелишь.
Я требую, крикнул Холидей, вы мне остригли бороду и обрезали одежки, переносно выражаясь! Я требую…
В суде требовать будешь.
Трусливый щенок! протиральщик седел, срезатель изгородей! да и просто-напросто сучий сын! прорычал он злым голосом. Петух слащавый! погоди у меня! а ну, сюда ползи! я же тебе голыми руками, вот этими вот руками…
Горбоносый пригрозил ему. Ну, что за речи.
Длиннолицый застопорил своих связанных лошадей.
А я — за. Пусть стреляются.
Никто не будет стреляться, сказал горбоносый.
А почему, собственно? Сэкономим время и деньги, и слова.
Верно, дайте мне оружие! Я употреблю пулю как надо!
С ума сошел? спросил кареглазый.
По-моему, это справедливо, ответил длиннолицый.
Да я за оружие взяться не успею!
Ну, женщину ты застрелил, не думая — как яйцо разбил.
Это не я! Откуда тебе…
Горбоносый выслушивал аргументы — но ему быстро надоело. Он слез с лошади, подошел к Холидею и вручил ему свой револьвер.
Одна пуля, сказал.
Да, да, облизывая губы и сверкая глазами, пробормотал Холидей.
Кареглазый нервно рассмеялся:
Вы это серьезно?
Холидей отступил на шаг.
А руки? руки мне развяжите?
Нет, обойдешься.
Впрочем, я его и с завязанными глазами укокошу.
Кареглазый наотрез отказывался слезать с лошади, потянул поводья и сплюнул, это комедия! Мое мастерство дуэлянта ограничивается тем, что я едва успеваю выхватить из кармана мой носовой платок до того, как чихну. Он меня сразу убьет!
Холидей расхохотался.
Ты, видать, сопля смазливая, из тех ковбоев — кто боек на пустое место ставят, чтобы зазря не бабахнуло?
Кареглазый не двинулся с места. Это вам не родео, ребятки. А хотите в моих одежках дыр понаделать, так я вам чучело сооружу — наряжу его, можете пострелять, только без меня. Так вот.
Трусливая собака, рявкнул Холидей, ты своей трусостью и безверием господу нашему в лицо плюнул и приравнялся к тем, кто его побивали палками и камнями и требовали для него казни! И путь к его неисчерпаемому милосердному сердцу для тебя потерян на веки вечные, гореть тебе в адском пламени, да, да! Я думал, что ты настоящий мужчина, а ты прячешься за законами, но для меня только один закон есть — закон божий, а ваши законы только писаные нечистотами слова на бумаге, никто их не признает здесь! У них нет власти против закона божьего!
Холидей отступился на шаг, направил револьвер в лицо горбоносому и выстрелил. Вхолостую шагнул курок.
Ты что ж, гад, сучий сын пустоглазый!
Горбоносый саданул ему по носу, забрал оружие и возвратился в седло.
Поднимайся, длиннолицый дернул за веревку.
Гады, вши, вы хуже вшей, пробовали вы жить по законам вашим, вы, составители их! Жить такой жизнью, как жил я! В ваших словах нет силы, судьи! Вы ничто для меня, лжецы, будьте вы прокляты и ваш закон, да… а ты, щенок прыщавый, берегись, ой берегись, представится мне шанс к бегству, я твоего отца отыщу! И все семейство твое. Отрублю старику и вторую руку на глазах жены, потом изнасилую ее, сестер твоих тоже изнасилую, и порублю их на куски. Убью их! Каждого из них, ибо все свои болящие раны, что ты мне причинил и твои спутники, я заживлю твоей смертию и их, и кровь ваша будет мне бальзамом на душу мою разгоряченную и неуспокоенную!
У кареглазого кровь пульсировала в голове, он весь горел, вглядываясь в горбоносое, длиннолицее и кареглазое лицо Холидея, которое тасовалось у него на глазах как колода карт, меняя выражения, приводя в движение губы, глаза и мышцы.
Дай-то Боженька всемилосердный я до тебя доберусь прежде, чем меня в петлю проденут, тогда и тебя утяну за собой! Холидей перекрестился, вот так вот, запомни слова мои как отче наш и прислушивайся, когда ангелы вотрубят!
Они продолжали путь в молчании. Полуистлевшие кости неведомого зверя, опутанные паутиной, покоились среди величавых булыжников, в логове огнедышащего ящера, где все поросло мертвым подобием лишайника, из которого сочилась застоявшаяся затхлая зловонная влага — и над этой безнадежной картиной хлопотали разноцветные облачка шумных насекомых, как священнослужители над мощами.
Горбоносый снял шляпу в поминальном жесте и сказал, клыки у этой твари, как настоящий жемчуг!
Кареглазый глянул на него, застопорил лошадь и пристально посмотрел на разлагающуюся падаль — хотел запомнить мельчайшие детали, сделать какой-то слепок и унести это зрелище в собственных глазах. Длиннолицый сплюнул, сказав:
Он смерть смертью попрал!
Кареглазый бессмысленно глядел на него. Длиннолицый спрыгнул с лошади, пошарил в седельной сумке и извлек спичечный коробок, зажег одну и осторожно поднес в гущу мошкары и насекомых, и мух, шарахающихся от огонька.
Они понимают — жар! Красота, какая красота! сказал он, потом тряхнул рукой и вернулся в седло.
Кареглазый постепенно сходил с ума.
Когда я впервые убил, то ощутил словно нахлынувшее на меня воспоминание, сказал длиннолицый, сродное чувство, должно быть, испытал первый братоубийца Каин, когда убил Авеля.
Что?
То. Словно я давным-давно уже был причастен к убийству, потому это чувство — оказалось столь знакомо мне! Но до того как я вновь убил в этой жизни, я не мог вспомнить его. Будто мне случилось забыть… и это воспоминание, это накатившее чувство я принял как дар. Во мне всколыхнулся закуток дикарского разума, позабытый, о существовании которого я даже не подозревал и думал, что мне чуждо насилие над человеком, потому как оно богопротивно. Кровь убитого оскверняет землю, очистить ее может только кровь убийцы.
Кареглазый промолчал.
Мне тогда было двадцать годов отроду, собрали нас, голытьбу дворовую, дьяволов краснокожих стрелять, выдали кремневые ружья — древние, что твой алфавит, да сумки с патронами. Но среди прочего только штыки и были рабочие, если знаешь, куда бить. Ружья били вкривь и вкось как пьяный на бильярде, патроны были бракованные, что туда вместо пороха начинили, могу только гадать! не иначе, как фунт перцу, а капсюли, наверно, еще со времен первого рандеву в двадцать пятом. Даже у красных, которых во всю их команчерия снабжала, артиллерия сноснее оказалась. Одному нашему, помню, свинца в седалище закатили что в твою лузу, он слезами заливался, а пуля так и осталась.
Это просто кровь, откуда он берется… бессмыслица, сказал кареглазый, просто бессмыслица.
Длиннолицый откашлялся. Вот однажды ночью и случилась нешуточная стычка у нас. Вопли стояли как кресты на кладбище, помечая места для будущих могил, земля грохотала что твой барабан, жуть, да и только. Уж не знаю, сколько там поубивали с одной и с другой стороны, а я сам только одного и убил. Насколько помню, он сам на штык бросился, а я его удержал едва-едва, как загарпуненную рыбину, которая трепыхается безумно, скаля окровавленную зловонную пасть и у меня перед лицом размахивая рукой с ножом.
Длиннолицый провел пальцем по лицу.
Вот шрам на щеке и остался. А индеец или, может, не индеец вовсе, обмяк и навалился на меня, и мы лежали, друг друга обнимая, и пока он умирал, я ощутил это с головы до пят, словно меня с ним связывало чувство, стоящее вне времени, что дороже любого кровного родства.
Длиннолицый изучал взглядом окружающий простор, потом заговорил опять, и оно поднималось, это чувство, как солнце, как волна над океаном, из далекого-далекого и позабытого прошлого, где нет закона, ведомого человеку. А есть тот закон, который нашептывают своим слушателям окровавленные камни с лицами богов, и нет иных защитников, кроме чего-то неведомого, голодного и вечно кровожадного, что живет в этих камнях, в беспамятстве, в бесчувствии, требуя от идолопоклонников службы и крови.
Кареглазый слушал его с побледневшим лицом.
Не стыдись чувствовать вину, сказал длиннолицый. На бесплодную землю и желудь сторонится упасть.
А ты сам-то — чувствуешь вину?
А ты пораскинь мозгой? Кто божью работу делает — у того совесть чистая, что ярмарочное седло.
Божью работу? Я думал ее священники делают.
Нет. Как я могу усомниться в пути? Путь мой сам господь назначил. И он меня отладил по своему усмотрению, чтобы я по этому пути шел до конца — и то, что к моему пути относится, я немедленно узнаю и поступаю с этим, как положено было и назначено господом, а то, что чужое — с тем пусть другие возятся.
Кареглазый сплюнул. Вот и у меня схожие взгляды на жизнь.
Длиннолицый ухмыльнулся. Вот тут ты привираешь, паршивец, ибо взгляды человеческие — суть содержания человеческие, и человек излагает свои взгляды непосредственно.
Кареглазый ответил. А я излагаю мои взгляды непосредственно.
Вот сучий сын упрямый, ты просто-напросто повторяешь мои слова, переставляешь их местами бездумно как вторящий ходам шахматных фигур имбецил. Но я тебя не осуждаю, парень, здесь не суд господень, а я — не господь бог. И случающееся не случайно. Оно происходит с нами по согласию, которое не было нашим условием…
Чего?
Сам посуди. Ты застрелил женщину, но пытаешься убедить себя, что это случайность — и твоя причастность к убийству допускает отмену. Но никакая случайность не может быть посторонним вмешательством, чем-то нечаянным. Напротив, сынок, она предопределена и движется к тебе навстречу в чреде обстоятельств и условий. И происхождение ее запланировано заранее тем, как ты реагируешь на то, что происходит с тобой.
Я не…
Ты! ты покинул дом отчий с богопротивной жаждой мести в сердце, но у нашего судьи мздовоздаятеля чувствительные весы — и он не ошибется в мерке своей, ибо как он пойдет против природы своей и не отмерит тому, кому отмеряет и чем отмеряет?
Хватит болтовни пустой.
Все пустое в мире.
Как скажешь.
Они продолжали путь. Странное слияние людей, лошадей, мула и окружающего пейзажа в этом мрачном пекле, где воздух дрожал от зноя и звона мошкары. Тени, отброшенные пролетающими птицами, скользили в желтом-желтом выгоревшем пырее, волнистыми линиями проносились по сучьям карликовых деревьев и кустарников, словно стаи летучих мышей. Безымянные места, окутанные жуткой дремотой пространства, раскинувшие свои всемогущие члены во всех направлениях, как человек, пригвожденный к кресту, чей нечаянный жест мог быть воспринят как проклятье или благословение, и, в силу веры, немедленно обретал могущество над всем живым.
По черноземному ландшафту равнин вдалеке брели, исчезая в сизом типчаке, вилороги с безволосыми крупами.
Вождь, начальник, командующий, а можно мне свободную лошадь уступить или хоть мула? спросил Холидей, я ведь не какой-нибудь индийский факир, а тут земля горячая, ей богу, что твои угли!
Господь с тобой, усмехнулся длиннолицый.
Кареглазый молился, чтобы поскорее наступила ночь. Но этого не происходило до тех пор, пока они не увидели вдалеке взлохмаченную опушку, и отдаленный холм походил на голову отшельника, смиренно склонившегося перед солнцем, будто для пострига. Палившее беспощадно, оно наконец-то закатилось, как глаза мертвеца.
Ночь они провели в тишине и молчали. Кареглазый утирал перекошенное лицо шейным платком и не мог отвести взгляд от жуткой мешанины, мерещившейся ему вдалеке. Там миллионы перекрученных членов сходились в одну точку, и руки, и ноги, и тела, и рты, и уши, и глаза, как сухие ветви и сухие листья, все трепетало, пронизанное жаром, зноем, в одном адском полуночном котле; и выглядело так, будто его с неистовым усердием впихивали туда, ломая кости, стремясь уместить как можно больше переломанных и изувеченных конечностей в эту мясорубку.
Солнце исчезало, потом вновь восходило, меняясь местами с луной, как в руках жонглера, небо и земля были соединены разукрашенными линиями, похожими на позвоночные столбы титанов, геркулесов, атлантов, кариатид. Далекие неземные огни и оптические иллюзии ослепительно иллюминировали, чередуясь между собой в этом балагане беспорядочных превращений по мере того, как звезды продвигались по небосводу, оказавшись, как и все прочее, пленниками общей композиции, узниками какого-то замысла, который никому не дано постичь.
Солнце, луна, пустыня и небо оставались неприкосновенными и неизменными величинами, все остальное приходило в упадок. И в этих странных местах даже люди, которых он считал настоящими, могли оказаться не более чем плоскими фигурами, наклеенными в различных позициях, из которых они переходили как бы друг в друга, словно их нужно было быстро тасовать, чтобы получилась последовательность осмысленных телодвижений — и все это происходило с ними на замкнутой поверхности вращающегося шара оракула, на лобной доле пульсирующего от лихорадки мозга. Кареглазый заснул, но быстро проснулся — длиннолицый намертво придавил его к земле, а горбоносый сбросил с него сапоги. Стянул с брыкающегося кареглазого за штанины модные джинсовые левисы с медными заклепками и кожаными ноговицами.
Модник, черт тебя!
Длиннолицый обхватил мальчишку руками и одну за другой расстегнул пуговицы его клетчатой рубахи, а затем снял ее с плеч рывком, как шкуру со зверя.
Красота!
И кареглазый, уткнувшись лицом в землю и не понимая, что происходит, звал на помощь и пытался сопротивляться, но длиннолицый коленом придавил его и держал голову. И Холидей, наблюдавший за ними из тени от костра, заходился смехом.
Когда длиннолицый отпустил его, кареглазый вскочил — был он голый, в одном только исподнем, с перепачканным лицом.
Что за ребячество!
А ты, малец, не горлопань понапрасну. Друзей-приятелей у тебя здесь нет — и заступиться за тебя некому. Прими наказание как мужчина.
Какое наказание — за что!
Не горлань, говорю.
Они натянули между высоких кустарников веревку, на которой горбоносый развесил одежду кареглазого. Длиннолицый быстрым шагом направился к лошадям, вытащил из чехла на луке седла короткоствольный винчестер кареглазого.
Эй, не трожьте!
Тихо, а то беду накличешь.
Горбоносый потушил сигарету о пончо кареглазого, окурок бросил ему в сапог и пнул. Отошел на расстояние, отсчитав вслух десять шагов — повернулся, достал из кобуры револьвер, оттянул курок за спицу, поставив спусковой крючок на боевой взвод, барабан провернулся на камору. Горбоносый прицелился в рубаху и выстрелил. Рубаха едва-едва колыхнулась, на первый взгляд казалось, что на ней не осталось и следа. Горбоносый опять оттянул курок, прицелился и выстрелил. К гремящему звуку присоединился короткий щелчок — пуля отстрелила пуговицу. Затем в игру вступил длиннолицый. И на пару за полминуты они понаделали с десяток прорех в пестрых шмотках кареглазого. Все заволокло дымом, воздух вибрировал, словно сквозь него были натянуты гитарные струны.
Когда стрельба прекратилась, в ушах еще звенело. Длиннолицый сплюнул, небрежным жестом сдвинул шляпу на вспотевший затылок, где рябым орнаментом расползался глянцевый плевок проплешины, пригладил редкие просаленные волосы.
А ты только дай волю воображению, голубок, просто представь, что с тобой стало бы, не стащи мы с тебя одежки!
Кареглазый промолчал.
Волосы дыбом, верно?
Горбоносый сказал:
Ну, зато шляпа целехонька.
Сплюнь и перекрестись, братец, ибо шляпа — это святыня. Ее марать, что на икону плюнуть.
И то верно, закон святотатственных действий не прощает.
Длиннолицый улыбнулся. А может, пусть мальчишка в зубах консервную банку зажмет?
Это еще для чего?
Как это — поупражняемся в меткости.
Длиннолицый упер приклад винчестера в плечо и навел ствол на кареглазого, легонько дернув его вверх, будто выстрелил.
Пиф-паф.
Не-е…
Кареглазый отмахнулся. Не законники вы, а сучьи сыны — вот кто!
Горбоносый вдохнул полной грудью, сплюнул и недобро глянул на мальчишку своими маленькими оловянными глазами.
Длиннолицый покачал головой. А ты посмотри на ситуацию с другой стороны — вот кто спросит, что у тебя со шмотьем приключилось, так будешь всем рассказывать о геройском, о рыцарском подвиге! О том, как ты один был, а на тебя двадцать преступников закоренелых и до зубов вооруженных, и стреляли они в тебя из ружей и пистолетов, и ножи запихивали, к слову нож можно и употребить для достоверности, и кто чем и во что горазд тебя резал и бил, и стрелял, одежки твои искромсали, а на тебе и царапины нет. Чудо!
И, присев на валун, длиннолицый утер лицо и, мелодично присвистывая, принялся разглядывать испещренное звездами небо — так просто, будто собственную ладонь, чей след отпечатал на отсыревшей стене первобытной пещеры.
Спой-ка мне, сынок, из ковбойского репертуара, сказал.
Кареглазый фыркнул. Сам пой.
Горбоносый перезаряжал револьвер.
А что, спой-ка. Он песен еще никто не умирал.
Не буду я петь. Ковбой поднялся и направился к веревке, снимать одежду.
Ну и зря, малец, а я бы аккомпанировал, фью-фью-фью!
Холидей жалобно завыл. Оооу, сколько ночей мне и сколько дней жить! Оооу, вновь я вдали от дома! время меня без ножа режет, здесь ночи вдвое длиннее, а дни — как решетки на окнах! Оооу, голова моя посыпана пеплом, а сердце очерствело, но я счастлив! я не видел хлебов насущных, но благодарил бога, как научен! Оооу-оооу, пустыня гола как сокол! одинокая тень, чье небо — земля! хочу поднять руки и испить из неба, как чаши! Оооу, дух мой томится по дому! и я как зверь в капкане — тщусь отгрызть свою лапу и скинуть с себя оковы смерти! прими меня, отче, по весточке из голубиной почты, туда, откуда я родом, в страну радости и жизни!
Глава 4. Хлеб для людоеда
Утром вновь солнце надулось багровой головкой полового члена перед семяизвержением — и, не дожидаясь, когда оно извергнет пламя, они продолжали свой путь в промозглой прохладной тени. Вечер не наступал долго, а когда наступил, то опустился внезапно, как занавес. Где-то в полумиле от них, трепеща в знойном воздухе, цепочкой продвигались существа неведомые, уходя в направлении, противоположном путникам — и очередной рассвет вот-вот должен был настигнуть безмолвный гурт, но стадо будто исчезло во тьме, где стеной вырастал выгоревший с восточной стороны лес облезлых деревьев с бесцветной корой. Звезды, собранные в снопы, букеты и жаровни, горели ярко, и света луны было достаточно, чтобы не останавливаться им до зари. Горбоносый обернулся на крик, когда кареглазого вышвырнула из седла лошадь. Она покачивала из стороны в сторону головой и отталкивалась передними ногами, разворачиваясь и фыркая, будто ее окружало незримое препятствие, сотворенное ее же жарким спутанным дыханием.
И она пятилась от него, раздувая ноздри и тараща глаза, и клацая зубами.
Горбоносый спешился, быстро утихомирил ее, наблюдая, как кареглазый, корчась, поднимается.
Длиннолицый, сложив руки, ссутулился в седле и, понурив голову, жевал табак, приговаривая что-то своим лошадям.
Хорошо хоть не на мою шляпу приземлился, сказал.
Ну, что там? спросил кареглазый.
Горбоносый подошел к нему и задрал его рубаху, изучая кровоподтек.
М-м… до свадьбы заживет. В седло вернешься.
А что остается? Не пешком же идти.
Трус, убийца и рохля, рявкнул Холидей. Даже конь твоя чует твою трусость — отдайте ее мне! Я больше заслужил…
Тихо, рты! прошипел длиннолицый.
Он выпрямился, сплюнул и прищурился, на мгновение застыв полностью, будто от удара молнии, а затем повел лошадей в сторону, откуда хорошо просматривался оставшийся позади путь. От мимолетного чередования повторяющихся пятен, среди стволов низкорослых деревьев, отделилась тень, чье движение нарушало покой этих мест и выглядело посторонним, не принадлежавшим этому многовековому монументу застывшей натуры.
Медведь? волки? спросил кареглазый.
Принюхайся, запахи не обманывают.
Хуже, нехристи! ответил длиннолицый.
Краснокожий сидел на вьючном муле — мул был уже старый, но ретивый; краснокожий же еще мальчишка, с хвостом длинных черно-синих волос в разукрашенном капюшоне с колпаком, который делал его похожим на палача. Одет в перепоясанный мешковатый капот с передним разрезом, застегивающимся на пуговицы, но теперь расстегнутом для верховой езды. Жилистые безволосые голени и босые ступни, меленькие, как у женщины. Сам мальчишка тощий, с узким лицом и римским носом, кожей черной и черной кровью, как у шахтера. Под серыми ногтями фиолетовые дужки грязи, а единственное белое, что у него было — это белки обезвоженных соколиных глаз, сверкавшие в полутьме, которыми индеец разглядывал необычных иноземцев, чужестранцев, статуй из иной глины.
Кареглазый, настороженно подобрав слетевшую с него шляпу, начал кулаком утрамбовывать тулью и отряхивать ее от песка и пыли, не сводя при этом глаз с краснокожего. Индеец поднял руку.
Господи — это просто мальчишка, сказал кареглазый.
Нехристь это! фыркнул длиннолицый, красная смерть!
Зуб даю, он тут не один, поддержал Холидей, стреляя глазами.
Ты нашу речь понимаешь? спросил горбоносый.
Да, коротко ответил индеец.
Уже что-то.
Есть с тобой кто-нибудь?
Я был с мужчиной, белым как вы, нас преследовали другие белые. Он пошел одним путем, а я — вторым. У меня его вещи и мул.
Значит, ты один?
Я один.
Холидей крикнул. Он лжет!
Угомонись, сказал горбоносый.
Нет, нет, а ты сам хочешь? Хочешь, чтобы они твою безмозглую башку по-индейски побрили, а мозги твои своим собакам дали полизать, что засоленное мясо? Так и будет, поверь! Он лжет, ему же сам черт за каждую изреченную ложь по монете в карман кладет! Мы уже мертвецы! нас порубят на куски, боже мой, сгинуть в ночи от рук безбожников, дикарей, собак!
Длиннолицый ответил, я согласен с ним, братцы. Сердце мое чует, что дело нечисто, и я так рассуждаю, что если Господь на моем пути дикаря ставит, то тут как в шашках, либо ты ешь, либо тебя едят. И каждый делает, для чего рожден. Я вот рожден, чтобы потрошить нехристей всякой масти, черных, желтых, красных. И пути этого придерживаюсь уже много лет, и пока не ошибался.
Кареглазый напрягся.
Горбоносый сплюнул и отвернулся от длиннолицего, спокойно спросил, ты откуда идешь?
Индеец ответил, куда солнце садится.
С запада, что ли?
Да, оттуда.
А что в той стороне?
Уже ничего.
Ничего… ну, конечно. Имя у тебя есть?
Я — Плачущий в Сиянии Пихт.
Длиннолицый брезгливо сплюнул.
А я Дареный Конь, и в зубы мне не смотрят, сказал он, это вот маршал Гордый Орел, мальчишку звать Пугливый Олень, а тут у нас Оуэн Холидей — насильник, убийца и разбойник, Яростный Лось.
Не отвечайте ему, сказал Холидей, краснокожие все как один убийцы, они же нас живьем обдерут, куска родной кожи не оставят, на бобровые шкурки нас живенько покромсают! Я-то о своих волосах помню и вам не рекомендую забывать…
Горбоносый спросил, где твои?
Мои?
Да. Ты из черноногих. Где твои?
Я один.
А куда ты направляешься?
Никуда, я просто иду.
Заблудился, что ли?
Нет, не заблудился. Мне некуда возвращаться.
Ты местность эту хорошо знаешь?
Я здесь никогда не был. Но бывал в местах похожих.
Индеец говорил и пронзительно смотрел на кареглазого.
У меня что, лицо испачкано? спросил он и надел шляпу.
У тебя к нашему другу вопросы какие, спросил длиннолицый.
Это был он.
Кареглазый спросил. Что — я?
Вы убили много людей, сказал индеец. Я там был и видел вас, вы застрелили нескольких мужчин и женщину, я ее знал.
Кареглазый промолчал.
Женщину? о какой женщине говоришь? не о той ли чернявой, которую нам хоронить из-за его меткого глаза пришлось.
Индеец показал пальцем на кареглазого, пусть он говорит!
Спокойно, друг.
Ну, мне-то сказать нечего.
Пусть убийца говорит.
Я не убивал никого!
Я видел.
Черта с два!
Черноногий промолчал, только смотрел.
От чьей угодно пули она могла погибнуть. Пусть они вот престолом божиим поклянутся, что каждого застреленного ими разглядели! Темно было, пыль коловоротом — хоть глаз выколи. Вот и все!
Горбоносый помалкивал.
Длиннолицый противно улыбался.
Нечего мне сказать! кроме того, что уже сказано. Конец истории.
Длиннолицый сплюнул и ухмыльнулся. Ты бы еще сказал — что баба та умерла до того, как ты курок спустил.
А может, так и было! Не знаешь, как оно случилось — головы полетели, ничего не попишешь!
Ну, довольно, почесали языками и будет…
Пользуясь замешательством, Холидей подступил и ловко выудил нож у длиннолицего из сапога, затем молниеносно напрыгнул со спины на горбоносого, сшиб с него шляпу и сделал вращательное движение связанными руками у него над головой, туго затянув петлю на вспотевшей шее, и стал водить ножом по лицу.
Кареглазый растерялся, длиннолицый выругался.
Убью! крикнул Холидей, режь веревку!
Дурак, от нас не уйдешь.
Режь, говорю! И оружие вон из чехлов на землю!
Ты мой нож прикарманил. Нечем резать.
Он кивнул кареглазому, давай ты режь! И зубы не заговаривай!
Горбоносый вскинул руку, стой на месте!
Убью! Убью, клятву даю кровавую, мне позарез жить надо, позарез, денег вам надо? Чего надо вам!
Холидей поволок маршала, спотыкаясь в потемках.
Вот, убийца есть у вас, женщину убил, его на эшафот венчаться ведите! по его голову петля слезы льет не меньше, чем по мою, а я что? Кому я зла сделал?
Не дайте ему уйти, слышали!
Да куда он денется, расслабленно плюнул длиннолицый.
Ну нет, вы меня, пыльные, без штанов оставили, исподнее у меня отняли, лошадь мою из-за вас пристрелили! Ни бритвы, ни лохани, уже неделю! Я вам кукла для битья, а? Вот зарежу тебя, глаз выковыряю из башки — поглядим, какой бы будешь тогда!
Индеец дымно выстрелил из однозарядного пистолета. Мул издал ослиный крик. Кареглазый заслонился руками и локтями, припадая к земле, и ноги само понесли его за ружьем к ретивой лошади. Холидей запричитал, бездумно двигая кровоточащими сухими губами, продолжая бессвязно лепетать и механически мигая затуманенными глазами, которые искали, за что ухватиться.
Горбоносый крутанулся, оба перекувырнулись, повалились в пыль. Он вывернулся и схватил Холидея за запястье, затем разжал трясущиеся костлявые пальцы и отобрал нож, отбросил к ногам кареглазого, вытащил голову из петли, откашлялся и помассировал горло, наклонившись над раненым — правое ухо Холидея отстрелено и бугристо-рваный шрам наискось пульсирующего, залитого кровью виска.
Он мертв? спросил длиннолицый незаинтересованно.
Жить будет.
По мне так пусть помирает, сказал кареглазый.
Кто в меня стрелял? Боже… мое ухо!
Не зря господь дал человеку два уха. Как раз на такой случай.
Сучья мать!
Длиннолицый присвистнул. Горбоносый утер кровь со щеки, где его порезал Холидей, и неожиданно все оживились, когда раздался младенческий плач.
Это еще что? спросил кареглазый.
Зверь?
Ребенок, черт тебя дери.
Они поглядели на черноногого.
Это ее сын.
Сын? Чей сын?
Черноногий слегка развернул мула. Завернутый в плотный свивальник толстощекий и темнокожий мальчик был усажен в толстую суму с лямками через плечи.
Вы убили его отца и его мать. Они приняли меня как гостя.
Кареглазый промолчал.
Ну, теперь ничего не попишешь. Подай-ка мне мой нож, ковбой.
Ковбой протянул нож длиннолицему. Они остановились на ночлег до рассвета в миле оттуда — у благозвучного чистого ручья, чтобы дать лошадям и мулам отдых. Кареглазому было поручено снять с животных поклажу, чем он и занялся, но мысли его и весь вид его были такими, словно он остался одной ногой стоять в могиле с женщиной, которую не помнил, как застрелил. Он снял седла с лошадей, снял поклажу — и все утирал платком лицо, потную шею и отмахивался от комаров, а про мула забыл.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.