18+
Неон, она и не он

Объем: 570 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

От автора

Это роман для женщин и небольшого числа мужчин, а также избранных читателей особого рода, понимающих толк в самодостаточном перезвоне словесных бус, которыми автор в соответствии со своими вкусами попытался украсить незатейливое пространство романа. Хотелось бы, однако, надеяться, что все читатели, независимо от их предпочтений, будут снисходительны к автору — хотя бы за его стремление нарастить на скелете сюжета упругие метафорические мышцы, чьей игрой он рассчитывал оживить сухую кожу повествования. Автор придерживается того заблуждения, что если задача скульптора и поэта — отсечь от материала лишнее, то в прозе должно быть наоборот: чем больше автор добудет словесного мрамора, тем лучше, и пусть читатель сам отсекает все лишнее.

Следует также предупредить, что роман этот не о любви, а о ее клинических проявлениях, о ее призраке и погоне за ним по той сильно пересеченной местности, которой является современный мир, о той игре чувств, что разгораясь подобно неоновым фонарям, своими причудливыми переливами и оттенками обязаны, главным образом, неисправимому подземному электричеству российских общественных недр. Автор исходит из того факта, что любовь на необитаемом острове совсем не та, что на обитаемом, тем более если этот остров — Россия. Именно поэтому так любопытна для нас та густая, нелепая тень, которую страна отбрасывает, если можно так выразиться, сама на себя, принуждая ее жителей из числа теплолюбивых искать, как это издавна у нас принято, другие звезды, иные небеса.

Возможно, кто-то упрекнет автора в излишнем внимании к эротическому опыту героев. Надеемся все же, что наше описание этого фундаментального аспекта межполовых отношений, без которого они также пресны, как и безжизненны, скорее чопорное, чем развязное и что неправы будут те, кому вдруг покажется, что чем дальше мы суем нос в нашу историю, тем больше она напоминает прием у сексопатолога.

Всегда кажется, что нас любят за то, что мы так хороши. А не догадываемся, что любят нас оттого, что хороши те, кто нас любит

Л.Н.Толстой


Родина там, где чувствуешь себя свободно…

Абу-ль-Фарадж

Ч А С Т Ь I

Оргазм

Когда открылась на нужной странице книга Судеб и, устранив вольное толкование небесных орбит, утвердила его право, когда проникла в него наследственная пыль неисповедимых путей и обернулась звериной мудростью; когда первый луч света отразился в зеркале невинной души, а единоутробные страхи напугали сон грядущими откровениями — взошла луна его предписанного одиночества и озарила туманный ландшафт навязанного пространства.

В далеких лесах дикие звери разминали мягкие лапы, намереваясь встать у него на пути. На высоких склонах подрагивали гремучие камни, готовясь обрушиться на его голову. Догнивали изнутри расшатанные помосты, чтобы рухнуть под ним.

Давно отменили рисунок импрессионисты, заменив его разноцветными квантами энергии, отчего дрогнула и ожила трепетная фольга листьев, прислушиваясь к синевато-малиновому монологу барбарисового куста.

Черные люди на другом конце земли возвестили новую эру, исказив до неузнаваемости гармонию и звук, а в небе расцвели огненные цветы.

Пустые заботы плыли в лодках по сухим расплющенным городам, сверяя свой путь с карманными путеводителями в мягких обложках.

Мерцающие вампиры поселились в дворцах и хижинах, навязывая мнения, плодя бойкие языки и вычитая из отпущенного срока тщету многочасовых бдений.

Миллиарды мужчин и женщин назначали и отменяли встречи, жевали и спали, болели и выздоравливали, обновляя свои вирусные базы.

Муравьи рассуждали о глобальных проблемах, пытаясь представить, что будет, когда они обзаведутся автомобилями.

И только юный ветер мечтал сочинить нечто глубокое, лазурное, негаснущее, полное покоя и благого обмана, и тем утолить голод камней и жажду рек, разгладить искаженное лицо печали и возвысить звук одинокой струны.

Не тогда ли впервые услышал он плач зверя и увидел, как догорает чужая луна?

1

Тихая заводь несмышленого возраста, в которой водится белобрысое существо, не ждущее подвоха. Богатство мира множится с каждым днем. Его можно потрогать, его можно назвать. Почему нельзя то, что хочется? Почему невозможно взлететь? Где живет повелитель всего? Ветер заставляет жмуриться и склеивает слезами ресницы, пряча от глаз зеленую даль, откуда он прилетел. Воздух невыразимо хорош. Он живет на лугу и под домом, он пахнет небом и одеколоном на щеках отца, сквозь который пробивается слабый аромат материнских духов. Как страшно одному в темноте! На крыльце плачет котенок. Собачье тело под шерстью теплое, как лужи после дождя. Изловчиться и поймать то, что можно съесть. Рыбу, например. Кинуть ее в банку с водой, где она будет умолять отпустить ее за три желания. Вокруг много «нельзя», а если что-то интересное, то чужое. Построились по двое и взялись за руки! Почему ему не хочется отпускать ее руку? Когда он вырастет большой, он на ней женится. Он знает песни и хочет их распевать. Он знает стихотворения и хочет их петь. У него есть краски, и он хочет рисовать. Вокруг него люди, и он хочет их любить, потому что они любят его…

Все это теперь не более чем дальние подступы к сегодняшней высоте, разглядывая которые в бинокль памяти можно различить как общую диспозицию, так и отдельные места их волнистого рельефа. Хорошо, например, видны неподвластные ржавчине и подернутые мягкой дымкой умиления конструкции дружбы. Легко угадываются затянутые мхом позднего прощения укрытия, где он прятался от артобстрелов насмешек. Скромно выглядят развалины неприязни, поросшие бурьяном забвения. Лучше всех, пожалуй, сохранились участки, вспученные ярким и упругим, как итальянская увертюра любовным чувством. Панорама тех лет — что набор картинок неравноценного качества. Одни выцвели, другие исчезли, третьи шевелятся по ночам, четвертые нуждаются в сопровождении слов и жестов. В них нет объема, ни перспективы, и маскировочная сетка забвения разбежалась мелкими трещинами по их тусклой лакированной поверхности. Его присутствие на многих из них можно было бы теперь считать неловким и даже смешным, если бы нынешняя, промежуточная высота не заставляла смотреть на прошлое снисходительно.

…Следующие за детством дни его, складываясь в линию слабоколебательного характера (слабохарактерного колебания?), прочертили короткий отрезок отрочества, по которому полноватый и неуклюжий подросток проследовал под присмотром отца-инженера, матери-конструктора и беспартийных бабки с дедом до певучей своей юности. В мелкоячеистой его памяти мелкой рыбешкой запутались люди, предметы и приметы, из которых с пластилиновой легкостью лепилось его взросление.

Только что он, поторапливаемый матерью, покинул их тесное жилище, и вот уже трехмерное тело коммунальной квартиры схлопнулось в плоскость входной двери, а сам он, скользнув на лифте по оси ординат до нулевой отметки, двигается по асфальтированной дуге гигантской окружности до тех пор, пока его дом не превратится в точку А, а точка Б не станет школой. Там он, доверившись взрослым на слово и подгоняемый, словно подопытный зверек оглашенными звонками, мечется по лабиринту педагогического процесса, набивая соты памяти тем, что однажды окажется ненужным и, выпав в осадок, растворится в ней, не оставив о себе ни малейшего сожаления. Гораздо полезнее, хотя и болезненнее опыты общения и разобщения, которым подвергается добрый, чувствительный подросток с глазами, исполненными удивленного внимания. Через несколько часов он находит из этого лабиринта выход и, поменяв левую сторону на правую, движется в направлении родных стен.

Маленький прилежный человек обречен находиться среди стен даже больше, чем взрослые. А потому ничего удивительного в том, что он стремится раздвинуть их единственным доступным ему способом — чтением книг, лаская ими до поры, до времени свое деятельное воображение. Кроме того, у него есть слух, и от музыки он испытывает непонятное волнение. Он не любит шумные игры, сторонится возбужденных сверстников, но он не жаден, и у него всегда можно списать. К этому следует добавить, что звук «р», попав ему в рот, не находил там места и слетал с языка, оставляя после себя дырявое созвучие.

Его дни за исключением сезонных болезней ровны, предсказуемы и отмечены запланированными открытиями. Кто, глядя на спокойного, рассудительного мальчика скажет, что внутри него бушует онтогенез: в три смены на полную мощность трудятся химическая и строительная промышленности, и многорукие нейроны, плодясь и размножаясь, крепкими рукопожатиями плетут сети разума; что команда из отборных инстинктов уже готова принять роды маленького «я» и поместить его на самосохранение в компании с самолюбием, самомнением и самообманом. И, пожалуй, самое главное — в секретной лаборатории уже сварен и вот-вот отправится в кровь бурливый настой из рогов и копыт широко известного господина с тем, чтобы приготовить отрока к мистерии грехопадения и лишить его ангельской сущности. И что немаловажно — в этом возрасте все политические режимы хороши.

Одно событие следует упомянуть здесь особо — переезд семьи из коммуналки на Петроградской в двухкомнатную квартиру на Гражданке. Вдруг разом, до судорог в горле рухнул его тщательно оберегаемый мир скудных привязанностей, включающий двух очкастых друзей и тихую девочку Ксюшу, примечательную, скорее, яркими бантами, чем бледным невзрачным личиком. Поразительная детская способность затаить в себе даже взрыв сверхновой откликнулась на событие лишь легкой рябью недовольства на лице, зато потрясла его сны. Остаток учебного года в шестом классе новой школы он провел в душевных конвульсиях, врачуя боль мягкой, как губка души знакомством с тремя ровесниками своего склада, обнаруженными им во дворе громадного дома.

В начале лета за ним приехал второй дед и увез с собой в Пензенскую область в небольшой город Кузнецк, где он был принят детьми отцовых сверстников со всем подобающим его происхождению и титулу ленинградца уважением. Изумленный приятным вниманием, он впервые обнаружил прямую и стойкую пользу своему положению в вещах, так же отстраненных от его сути, как модная одежда от тела. Это было замечательное ласковое лето среди грубоватых, простодушных детей провинции, живших с родителями в деревянных, обнесенных заборами и зеленью домах вдоль пыльной полынной дороги недалеко от реки. Лето, полное солнца, воды, движения и южного пахучего ветра. Здесь он впервые играл в футбол, и был назначен вратарем, поскольку ничего другого не умел. Эта роль так точно легла на его почти мессианское ощущение мира — вставать последней надеждой на последнем рубеже — что более страстного вратаря не видели здесь ни до, ни после него. Домой он вернулся загоревшим, похудевшим и ласковым. Таким он и отправился в седьмой класс.

Не заискивая, не ища расположения, он постепенно сошелся с такими же сыновьями перемещенных на окраину лиц, как он сам, и к концу учебного года был произведен горластым большинством в главные умники по планированию. Мир потеснился и освободил для него место под солнцем.

Если его спрашивали, он говорил, что лучше сделать так-то и так-то. Если с ним не соглашались, он не спорил, но почему-то всегда выходило, что лучше было так и сделать, как он сказал. Ни командовать, ни указывать у него не получалось, и от этого положение его держалось на чистом авторитете. Завистникам же оставалось только шипеть по поводу его главного недостатка — картавости. Оттого-то, умея говорить, он больше предпочитал слушать других.

Летом он снова был в Кузнецке, где выяснилось, что на свете живет замечательная девочка Галка Синицкая, у которой веснушки вокруг носика, белые зубки, влажные пухлые губы, легкие гладкие ноги, а русые волосы, собранные на затылке хвостиком, каждый день перетянуты новой ленточкой. Еще выяснилось, что кроме нее есть Тамара Носкова, девочка скромная, стеснительная, черноволосая, с длинной шеей и тонкими лодыжками. Все лето он пытался решить для себя, какая из них лучше, изумляясь той незаслуженной фамильярности, с которой другие мальчишки с ними обращались. За лето он подрос на четыре сантиметра.

В восьмом классе его взросление продолжилось, подбираясь к тому новому состоянию, с которым ему предстояло вскоре породниться. Незаметным образом исчезла полнота, неуклюжесть сменилась очевидной ловкостью, исполненные наивности и удивленного внимания глаза заполнились убедительным ироническим блеском, великодушием обогатилась доброта, приятная спокойная улыбка укротила чувствительность. Кроме того, в русском языке обнаруживалось все больше слов, лишенных дырявого звука, что позволяло ему успешно маскировать свою ахиллесову пяту, предосудительную славу которой он никак не мог взять в толк. И, наконец, ближе к весне, тестировать его новые достоинства явилась первая любовь собственной персоной.

У него, как это обычно в этом возрасте бывает, вдруг открылись глаза, и он обнаружил в одной из одноклассниц, до этого ничем не примечательной, необъяснимую и волнующую перемену в выражении лица, фигуре, манере укладывать волосы, походке, голосе, общении. Робость — вот итог его наблюдений, смятение — вот контрапункт его чувств. Можно ли без волнения наблюдать соединение пухлых пунцовых губ и сочной спелой мякоти яблока, или как сплетение тонких пальцев рук сочетается под нежным подбородком с напускной строгостью? Как потупленный в тетрадь взор оставляет без присмотра черный пушистый веер ресниц? Как в кругу подруг воодушевленное озорным вдохновением лицо ее совершает открытие за открытием? Трудно представить, что было бы с ним вечерами, если бы не музыка. И когда его любимые «Би Джиз» с отечественного магнитофона «Весна-202» (дорогущий подарок внуку от двух еще крепких ветвей семейного дерева) сладкими голосами твердили ему, как глубока его любовь — лишь в ней одной находил он отраду и утешение.

Он искал любой повод, чтобы приблизиться к ней и сказать что-нибудь небрежное в сторону погоды, например. Подходил всегда как бы случайно, боком, нутром чувствуя, как пространство между ними уплотняется до непреодолимого барьера. Тон его к тому времени приобрел улыбчивую язвительность — верный признак внутреннего прозрения и здорового недовольства миром. О том, чтобы ненароком коснуться ее не было и речи. На уроках он научился подглядывать за ней особым способом — расставлял локти, подпирал лоб растопыренными пальцами и подолгу смотрел на нее сквозь тающие по краям розовые щелочки, отчего математичка однажды поинтересовалась, не болит ли у него голова. Нет, голова у него не болит, однако с сердцем явно не все в порядке. Но вот, наконец, она случайно ловит его взгляд, и беззаботная улыбка бледным голубем летит к нему с ее лица. Из черных мартовских туч прямо на горячее солнце падает белый снег!

Сладкая пытка первой любви, шрамы на сердце от которой остаются на всю жизнь, продолжалась до конца учебного года. По его окончании был устроен выпускной вечер, поскольку немалая часть восьмиклассников покидала школу, чтобы распорядиться остатком жизни по собственному усмотрению. Первый взятый рубеж, как первая храбрость, и когда артист советской эстрады запел про честную любовь, он отбросил к черту условности и пригласил ее на танец, прикоснувшись, наконец, к своей мечте. Глядя через ее плечо, он потным голосом сообщил, что его любимая группа — «Би Джиз». В ответ она сказала, что обожает Аллу Пугачеву, а также сообщила, что родители решили отправить ее в техникум. «А как же я?» — вот вопрос, который после ее слов комом застрял у него в горле, начисто испортив настроение. В тот вечер он еще дважды танцевал с ней, но так и не посмел взглянуть на нее в упор.

Через пять лет он совершенно случайно встретит ее на улице и узнает. Остановит ее, назовется и будет жадно вглядываться в нее, отмечая неровный цвет лица и чуть заметную рыхлость кожи, прыщики над губой и на скулах, нечистые волосы и пухлые пальчики с потертым маникюром, которыми она будет жестикулировать перед его носом, обдавая потоком невыразительных слов. Быстро выяснится, что она свободна и не прочь встретиться, но он сделает вид, что торопится и покинет ее, так и не признавшись, кем она для него когда-то была. На прощанье она даст ему свой телефон, и он запишет и пообещает звонить, но так и не позвонит.

2

Если кто-то считает, что у красивой женщины — красивая жизнь, то с Наташей так все и было вплоть до четырнадцати лет.

«Папина дочка», — говорили про нее, едва личико ее расправилось и научилось улыбаться. Многократное подтверждение этой замечательной схожести заставляет предполагать, что господь бог с его генетиками хочет, чтобы первый ребенок женского пола был похож на отца, а первенец-сын — на мать. Такое перекрестное опыление действует до поры до времени, ибо то, что не видно вначале, обязательно обнаружится позже, и папина дочка к старости непременно обретет материнский характер, а маменькин сынок на склоне лет обнаружит в себе отцовское нутро, и, стало быть, справедливое равновесие будет восстановлено.

Наташин родитель был мужчина видный и основательный. Из особых примет кроме раскидистой на обе стороны шевелюры, орлиного взгляда и твердого подбородка с ямочкой, имел мягкий баритон, которым, подыгрывая на гитаре, возбуждал к себе интерес на комсомольских вечерах и в беспартийных компаниях. В сочетании его имени и фамилии — Николай Ростовцев — люди мало-мальски образованные слышали прозрачный отзвук школьной хрестоматии, что в сочетании с его мужественным обликом заставляло испытывать к нему почтительную симпатию. Удивительно ли, что дочь его, еще не успев родиться, уже звалась Наташей. Наташа Ростовцева — в этом есть некое приобщение к эпическому, этакий деликатный замах на знатность, своего рода попытка через родство фонетическое намекнуть на родство духовное. Вот если бы так звали дурнушку, то ни приобщения, ни замаха, ни намека тут не было бы и в помине, а было бы лишь бестактное намерение без всяких оснований попользоваться нестареющим телом русской литературы. Можно себе представить, какую коллекцию ухмылок собрала бы ни в чем неповинная девушка, случись с ней такая неприятность!

Другое дело Наталья Николаевна, у которой папины достоинства, безусловно, усилились мамиными, поскольку очевидно, что жена Наташиного папы должна была обладать прелестями, соответствующими его качествам. А потому иначе, как ангелочком Наташу никто не называл. Маленькая Наташа не возражала и шла к зеркалу. Ведь это так важно для будущей женщины, когда, обращаясь к своему отражению, видишь там небесное существо в бантиках, сидящее на руках бога-отца! К трем годам проникли в нее его приметы — раскидистая шевелюра, орлиный взгляд, твердый подбородок с ямочкой, крепкий прямой нос, добрый рот с мягким баритоном и мужественный запах — проникли, легли на душу и стали эталоном.

В детском саду не было отбоя от охотников до ее руки. Она гуляла со всеми по очереди, но замуж выходить ни за кого не собиралась. Умиление окружающих сделало ее если не капризной, то своенравной, что мальчишкам почему-то нравилось. Она прилежно поглощала ту сказочную пищу для детского ума, от которой натурам впечатлительным позже с таким трудом приходится избавляться. Знала много стихов и декламировала их с блеском в глазах. Разучивала новые песни, и не только потому, что этого требовала мама-педагог. В квартире вместе с ними проживало пианино, злорадно поджидая, когда она подрастет.

В восемь лет она была спокойной и независимой девочкой, внимания которой домогались одиннадцатилетние мальчишки, не говоря про ровесников. Поскольку были они все потомственные отпрыски чумазых трубоделов, какими славился родной Первоуральск, то и услуги по переустройству окружающего мира они предлагали соответствующие. Например, привязать к кошачьему хвосту пустую банку и отпустить кошку. И привязывали, и отпускали, ища ее одобрения. Но пригрела она своим вниманием лишь невзрачного мальчика без имени, который принес ей откуда-то грязного котенка.

Мальчишки — это скучно. Низкорослые и коренастые, щербатые и наспех стриженные, они очень хотели быть взрослыми. Они возникали перед ней с таинственным огоньком в глазах — она их не замечала. Они курили и норовили коснуться ее руки — она морщила нос. Они мечтали летать — она их не понимала. Они уверяли, что на небе сидит боженька — она говорила «Глупости!» и уходила играть в классики без малейшего интереса к причинам повышенного к ней внимания.

Ей было позволено все. Ей наперебой предлагали золотую рыбку и ветер, что склеивает ресницы, воздух на лугу и велосипед, место вратаря и кубик Рубика, блатной нож с наборной ручкой и уж совсем странные вещи — спрятаться в темном сарае. Малолетний кобелек лет двенадцати, скороспелый почитатель онанизма, воспроизводил все ужимки взрослого соблазнителя — таинственно щурился, кривил рот и подмигивал, затем наводил на нее гипнотический огонек беспородных желтых глаз и, понизив голос, говорил: «Ну чё, идем?» Подружка Катька, что состояла при ней адъютантшей, и в чьи обязанности входило пробовать и оценивать предлагаемые дары и услуги, была послана туда вместо нее. Оказалось, что в темном сарае целуются, и что, по мнению Катьки, это ништяк. Разумеется, она туда не пошла. Ее единственным мужчиной на свете по-прежнему оставался любимый папочка.

Размеренная провинциальная жизнь в заводском доме с центральным отоплением и кнопкой звонка у двери, постоянно занятые умственным трудом родители, школа обычная и музыкальная, аккуратные тетрадки с пятерками, учебники, обернутые мягкой бумагой, домашние задания и тихие бабушкины шаги за спиной, неподатливые клавиши и оладьи с малиновым вареньем, теплая постель и зимняя стылая темень за окном, в которой нужно отыскать школу, предрассветные позевывания и Катькин торопливый, подогретый горячими новостями говорок.

К двенадцати годам черновик ее пропорций сформировался, смущая воздыхателей ранней соблазнительной гибкостью. Но поскольку желание нравиться в ней еще не проснулось, то и признание собственных достоинств задерживалось до лучших времен. И когда однажды верная толстуха Катька пожаловалась ей на жизнь: «Тебе, Наташка, хорошо, ты красивая!», она оказалась неспособна оценить всю глубину Катькиной грусти. И когда в тринадцать прибежала показать матери трусики с характерными следами, к появлению которых теоретически была готова, и мать, в задушевном порыве прижав ее к себе, дрогнувшим голосом объявила: «Совсем ты у меня взрослая стала!», ее нимало не тронул тот факт, что вот она и превратилась в готовое прорасти зерно.

Теперь уже и старшеклассники запускали в нее прицельные взгляды. Ее же одолела страсть к физкультуре. Все виды ей нравились, но особенно полюбились лыжи и бег на длинные дистанции. После дистанции она была возбуждающе хороша. Летом — с прилипшими к матовому лбу каштановыми прядями, испариной возле носика и блестящими глазами, сверкающая длинными голыми ногами и принимающая, сама того не ведая, позы грешной невинности. Зимой — с румянцем в кремовых обводах, в лыжной, сдвинутой на затылок шапочке и поигрывающая складным гибким телом, без всякой, опять же, заботы об изяществе поз.

Кажется, только здесь и проявлялся ее темперамент, глубоко запрятанный в остальное время под испытующим взглядом способной и воспитанной девочки. Сдержанность и полное отсутствие кокетства — словно задумали ее для какой-то высокой и непогрешимой цели. Хотя были еще, пожалуй, обстоятельства, где проявления ее личности доходили до открытого восторга. Грандиозные походы по Чусовой, что регулярно совершались отцом и его товарищами, и в которые брали ее, остались в памяти залежами золотой руды.

Эта многоликая переменчивая река, одинаково способная служить аллегорией настроениям, противоположным по смыслу, была словно будущая жизнь — непредсказуема и восхитительна. Земноводное, обреченное на вечное движение существо с цветом и повадками змеи, чье дно не способно разглядеть даже летнее солнце и чьи крутолобые берега прикрывают наготу зеленой шубой, из-под которой нет-нет, да и проступит любопытное каменное лицо, чтобы взглянуть на распростертое перед ним сельцо. Привалы на пологих песчаных берегах, прохладная свежесть упругой влажной кожи, бурные, рождавшие жалость судороги серебристого рыбьего отчаяния, бормотание смолистого лешего, пробуждавшее странные пугающие желания, костер с ароматом дальних дорог, уха со звездами, гитара, языческий танец огня, смешные и грустные песни, мягкий баритон ее отца и сам он, душа компании — добрый, легкий, несравненный. А вокруг Урал — вольный, неприступный, могучий, сказочный…

Была у нее в седьмом классе соперница, Нинель Скворцова — девочка не менее яркая, но вздорная и недалекая, собиравшая вокруг себя сверстниц себе под стать. Девочки тихие и серьезные жались к Наташе, она же принимала их под крыло, не спрашивая себя, за что ей такой жребий. От их соперничества класс напоминал вешний поток, меж высоких берегов которого колыхался капризный прибой предпочтений. Были тут и там свои перебежчики, разведчики и диверсанты. На переменах Наташа выслушивала донесения, сплетни и ябеды, выносила приговоры, мирила и разводила, и в отношениях с подружками последнее слово всегда было за ней. С мальчишками обращалась, как с существами глупыми, назойливыми и бесполезными, чем отдаляла от себя обидчивых, пополняя ими свиту соперницы и оставляя себе самых стойких и молчаливых. И все же она, скорее, держала оборону: не в ее вкусе было строить козни.

Тем летом ее в последний раз отправили в лагерь. Достигшая верхнего предела пионерского возраста, она оказалась в первом отряде, обнаружив уникальность своего положения в сравнении с прочим неспелым красногрудым населением лагеря. Кто бы сомневался: ведь для девочек первый отряд — это пробирка, в которой юное девственное вещество, соединенное с солнцем, ветром, водой и вниманием, вступает в реакцию с псевдовзрослыми ожиданиями мужского амфитеатра. Это, если хотите, последняя стадия посвящения, которую родной пионерский монастырь устраивает своим воспитанницам перед вольным странствием. А всякому посвященному, как известно, положено знать мирские тайны.

Нельзя сказать, что тайны эти были скрыты от нее раньше, имея в виду окружение всезнающих подруг. Просто пикантные подробности межполовых отношений всегда относились ею в разряд «бессовестных» и скользили мимо ушей, не проникая внутрь. И хотя на пляже особенности девичьей анатомии в сравнении с мальчишеской со всей очевидностью проступали наружу, она ни по доброй воле, ни под влиянием нескромных подруг не углублялась в запретную с детства зону.

Впрочем, принимая во внимание нюансы отечественного семейного быта, принуждающего родителей заниматься любовью чуть ли не на глазах своих детей, или, как в Наташином случае, отгородившись дверью спальной, здоровому детскому любопытству вполне по силам почерпнуть из их придушенной возни кое-что полезное для своего кругозора. Вот и Наташа, влетая воскресным утром в родительскую спальную, не раз, случалось, заставала их в объятиях пусть и остывающих, но при ее появлении быстро и стыдливо распадающихся. Обнаружив их смущение, Наташа спешила ретироваться, чтобы избавить себя от неловкого прикосновения к чему-то такому, чего стыдятся даже сами взрослые. В такое утро мама была главной в доме, и папа, попадаясь на ее пути, с особой нежностью целовал ее, а она с томной грацией отвечала на его нежности. Видя в этом продолжение того тайного и неудобного, что между родителями недавно было, вникать в особенности взрослой жизни Наташа, тем не менее, не спешила, и все мамины попытки насторожить и упредить, также как подруг просветить и возбудить стекали с нее розовым дождем искреннего недоумения.

Может, с высоты наших дней такое пугливое неведение кому-то из молодых покажется неубедительным, но не стоит забывать, что это было время стыдливых запретов и глухих намеков, время, когда слово «презерватив» произносилось с оглядкой и понижением голоса, а девичьей честью дорожили крепче, чем партбилетом. Подкрепленные неписаными канонами воспитания, соображения эти способствовали строгости и благочестию нравов, порушенных ныне приключившейся с нами неоновой революцией, всеми средствами внушающей ошалевшему обывателю, что похоть человека и есть его суть.

Но вот, наконец, Наташе четырнадцать, она в лагере и спешит приобщиться жгучих тайн. Общественный долг был задвинут ею далеко на задний план, уступив место неудержимому напору чувств и обмиранию внутренних органов. Словно голоногие спутницы богини юности бродили они в свободное время по двое, по трое, горделиво расписывая своих дружков или признаваясь в симпатиях к ничего не подозревавшим, а то и вымышленным героям. Ей пришлось выдумать образ воздыхателя, тем более что выбирать было из кого. В ее рассказах он выглядел вроде пуделя — большим, лохматым и верным. Заслонившись полуправдой и благоразумно поддакивая, она жадно впитывала сочные подробности чужих откровений, трактовкой сильно напоминавших сомнительный прогноз погоды. Все ее товарки были пока невинны, но целовались уже по их словам отчаянно и, главное, знали, где следует остановиться. Слушая их сказки, развешивало уши солнце, молодел сосновый лес, возбуждались невидимые птицы, распрямлялся травяной покров, струили дурман потайные железы цветов. После отбоя те же разговоры велись под вертлявый скрип пружин и писк комариных бормашин.

Через два дня Наташа решила — надо влюбиться, как все. Она принялась присматриваться к наличному мальчишескому составу, и ее идеал совпал с командиром их отряда и капитаном футбольной команды лагеря Лешей Переделкиным — крепким, симпатичным и до строгости серьезным мальчишкой. Оставалось обратить на себя его внимание.

Она повадилась являться на тренировки и, стараясь попасть ему на глаза, прогуливалась по беговой дорожке. Во время игры, ярко и страстно болела, вскакивала, хлопала и кричала «Давай, Леша, давай!». Но поскольку то же самое делали почти все девчонки, его внимание на нее никак не обращалось.

Если где-то поблизости раздавался Лешкин голос, она непроизвольно искала глазами его обладателя. На построениях поедала юного командира немигающим взором, чтобы поймав его взгляд, тут же улыбнуться. Помимо этого молча и жадно прислушивалась к разговорам, в которых так или иначе упоминалось его имя. Однажды ночью он ей даже приснился. Однако добилась она лишь того, что одна из ее новых подружек смутила ее, сказав: «Ты че, тоже в Лешку влюбилась? Не трать время, он за Юлькой бегает!»

Это было бы смешно, если бы не было похоже на заклятье — Юлька была яблоком с той же яблони, что и Нинель. Здесь лишний раз подтвердилось ее похожее на миссию свойство: там, где она появлялась, девочки тихие и серьезные жались к ней, как к положительному магнитному полюсу, и при этом обязательно находилась стерва другой полярности, что собирала вокруг себя всех остальных.

Между тем ее на все лады расхваливал старший пионервожатый Костя, на нее заглядывалась добрая половина лагеря, ее записками и через подружек каждый вечер звали на свидание. Она возлагала большие надежды на прощальный костер, но оттесненная Юлькой и ее хохотушками, очутилась сбоку и позади Лешки, где задорными песнями выворачивая себе душу, весь вечер прощалась с его бессердечным профилем, озаренным растущей вверх рыжей бородой костра.

Возвратившись из лагеря, она все чаще стала посматривать на себя в зеркало.

3

Узнав через неделю, что Инку на все лето отправили на дачу, он к радости родителей согласился ехать к деду в Кузнецк.

Все его кузнецкие друзья оказались на месте и в добром здравии. Они повзрослели, и если бы он не удовольствовался радостным бабушкиным утверждением, какой он стал большой, то примерив матрицу их перемен на себя, испытал бы законное удовлетворение от параллельности их метаморфоз. Тем более что собственного взросления, как и все в его возрасте, он не замечал и в зеркало глядел, только укладывая поперек взгляда тонкие светлые волосы. Но, во-первых, сама по себе такая примерка малоэффективна даже в зрелом возрасте — стареют все, но только не мы — а во-вторых, и без того было очевидно, что они обогнали его: руки в карманах и папироса в зубах была их обычная нынче поза. Как обещанием наверстать отставание он обменялся с ними крепким рукопожатием и всем лексиконом мегаполиса погрузился в переоценку мужских ценностей, побитых за год молью времени. Он явился сюда не с пустыми руками: он привез им «Би Джиз», о которых здесь слыхом не слыхивали.

Последовали упоительные дни абсолютной свободы, насколько мог быть свободным в России летом восемьдесят второго года пятнадцатилетний юноша, лишенный корысти, подлости, коварства, похоти и уроков. Благословенные дни, когда можно было безнаказанно смеяться над несовершенством мира, не заботясь о том, что когда-нибудь мир обнаружит твое собственное несовершенство, превратив кожу и душу в пергамент оскорбительных надписей. Незабвенные часы, опаляемые солнцем, остужаемые водой, обласканные горячим песком и унесенные розой ветров вместе с запахом полыни на все четыре стороны!

День начинался среди чуткой прохлады òтчего дома. К десяти утра свет в окне набирал силу, в силу чего срабатывали фотоэлементы глаз и будили его по частям: сначала за голову взлетали руки, затем вздымались колени, потом выгибалась спина и, наконец, отправив все перечисленное по местам, включалась хлопающая глазами голова. Продолжая лежать, он прислушивался к миру, пока не обнаруживал за стенкой движение. Тогда он вставал и шел за стенку. Бабушка и дед приветствовали его. Пригоршня воды на еще не знакомое с бритьем лицо и завтрак — жареная колбаса с яичницей, хлеб, масло, молоко. «Не торопись!» — просила бабушка, улыбаясь.

По окропленной росой дорожке из вросшей в землю каменными корнями плитки, мимо сочной яблочной тени, к калитке и дальше, на середину улицы, где меж продавленной колеи стелется во всю длину улицы зеленый коврик — чтобы взглянуть, не маячит ли в ее концах кто-нибудь из своих. Если нет, то шел выяснять, в чем задержка. Обычно задержка происходила от хозяйственной занятости, которой все его друзья были, так или иначе, привержены.

Его здесь любили и заботами не грузили. «Совсем на Костю не похож. Вежливый очень. Костя, тот разбойником был» — сказала однажды, как ей показалось вполголоса, бабка деду. На что дед резонно заметил: «Какие его годы, успеет еще…» Что такое быть разбойником? Ходить босиком в подвернутых штанах с папиросой в зубах и, не вынимая рук из карманов, звонким матерным словом подкреплять несовершенные устои жизни? Он попробовал представить себе отца в таком виде и смутился.

Собравшись, как минимум, втроем, обсуждали, чем заняться. Если все приметы были в пользу жаркого дня, и от небесной жаровни уже с утра веяло подгоревшим сизым маревом, а брошенные ветром на произвол судьбы листья готовились к изнурительному отражению солнечных атак — они шли на речку с неосторожным именем Труёв, которую они, спасая от грубых шуток, звали Труйка. Там и тянулось незаметно их время, перематываемое кассетой магнитофона и перемалываемое крепкими, как их зубы недетскими словами. Рано или поздно появлялись Галка с Тамарой, делая их суровую мужскую жизнь возбудительной и лучезарной.

Не имея возможности обнажиться друг перед другом в бане, мужчины и женщины приходят для этого на пляж. Таково всеобщее раздевательное свойство береговой полосы, где стыдливые приличия признаются обществом утратившими силу, в какой бы части света они ни действовали. Явив себя компании, девчонки намеренно неторопливо стягивали с себя платье. Сжав коленки и скрестив внизу руки, они прихватывали его с двух сторон за подол и, выворачивая наизнанку, тянули вверх, оголяя до впалого живота то, что скрывалось под ним. Оказавшись в нем с головой и руками, они подтягивали его изнутри, пока не освобождали голову, которой тут же встряхивали, осаживая волосы. Затем, держа перед собой напяленное на руки платье, окончательно освобождались от него, позволяя ему упасть на траву.

Бросая укромные взгляды на их в высшей степени волнующее устройство, он чувствовал себя стаканом, который стремительно наполняется газировкой, переливаясь через край. «Ты смотри, Димыч, какие у Галки цыцы! — понизив голос, цедил в его сторону самый старший из них, семнадцатилетний Саня. — Ее уже пороть можно запросто!» Он краснел и отворачивался. Что можно делать с Галкой, которая была на год его старше, кроме как целовать, он толком еще не знал.

Галка, чертовка, и вправду, была хороша. В отличие от застенчивой Тамары, которой не было еще пятнадцати, и чье тело пока не напиталось соками, Галка на ощупь (а проверить это она позволила сама, когда подойдя и обратившись к нему спиной, попросила отряхнуть с себя песок) представлялась ему вроде гладкого упругого листа алоэ, растущего у него на подоконнике. Казалось, продави ее ногтем, и живой, пахучий сок любопытной каплей проступит наружу! Иногда она принималась смотреть на него с иронической улыбкой, как смотрят на человека, имея в виду его мало кому известный конфуз, и вдруг прыскала в сторону, будто внутри у нее срабатывал клапан смешливого давления. Причины этой ее манеры он понять не мог.

Для разнообразия они усаживались вместе с мальчишками играть в карты, и в его наэлектризованное поле проникало вкрадчивое приглашение коснуться их припудренного песком тела. Следуя перипетиям игры, девчонки азартно изворачивались, их коленки порой распадались больше, чем следовало, и тогда неведомое треугольное существо, что скрывала собой передняя часть трусиков, дышало через щели между кромками и телом, как сквозь жабры. На животах и над бедрами у них вспыхивали тонкие морщинки, на плечах шелушилась сгоревшая кожа. «Так нечестно!» — возмущались их надутые губки.

Таким вот образом, взбивая пенными брызгами бурую воду и прилипая глянцевыми телами к горячему песку, перебивая друг друга и не обращая внимания на посторонних, неслись они по течению времени, пока волчий аппетит не разгонял их по домам, куда они, поблескивая бронзой и медью, брели в одних трусах, чтобы вечером вновь сойтись и проводить солнце на посадку. Не считая девчонок, их было семеро возрастом от тринадцати до семнадцати.

«Не торопись!» — просила бабушка, улыбаясь и наблюдая, как он поглощает обед.

Наступал вечер, и набухшее лиловое небо опускалось на землю, выдавливая из тенистых палисадников влажные, загустевшие ароматы. По одному приходили к Санькиному дому. Толковали о разном или сосредоточенно слушали «Би джиз». На лицах проступали солнечные поцелуи, а загар на руках цветом напоминал копченую колбасу. Когда проступали звезды, он рассказывал им про созвездия и космос, о котором много читал. Если на звезды долго глядеть, то кажется, что они плывут. Если смотреть всем вместе, кто-нибудь обязательно обнаружит там спутник, ткнет пальцем в небо и вскрикнет: «Вижу! Вон там! Смотрите, смотрите!..» И все станут пристраивать взгляд в направлении его пальца и горячиться: «Где, где? Не вижу… А, вижу!»

«Откуда ты все знаешь?» — спросила его однажды Галка, когда друзья разошлись, и они, прикрытые ветвями черемухи, оказались одни возле ее дома.

«Книжки надо читать!» — покровительственно изрек он, ощутив, как крупная дрожь, возникнув где-то в глубине живота, волной прошла по телу. Слабый звездный свет, исторгнутый миллионы лет назад — по существу реликтовый, мнимый, как записи «Би Джиз», что давно отделились от своих творцов — обрел после стольких лет пути последний приют на ее лице, оттаивая от космического холода в тепле ее кожи.

«Про это в книжках нет!» — загадочно произнесла она.

«Про что — про это?» — не понял он.

«Про это самое!» — улыбалась она в прозрачной темноте.

«Ну, про что?» — занервничал он.

«Про то, как моя мать целовалась с твоим отцом!»

«А ты откуда знаешь?» — растерялся он.

«Знаю, раз говорю!»

И не дожидаясь ответа, ткнулась губами в его губы и убежала.

Вернувшись к себе, он опустился на крыльцо и, растерянно улыбаясь, обратил лицо к звездам. Лохматый пес по кличке Верный возник перед ним живой частью темноты, взобрался к нему и улегся рядом. Он положил руку на его спину и запустил пальцы в шерсть. Собачье тело под шерстью было теплое, как лужи после дождя.

4

Ах, этот день их первой встречи и та восхитительно румяная аллея под дряхлым взором осеннего солнца, где разжимая бессильные восковые пальцы падали на землю листья, и прощальное безмолвие их растерянных траекторий сплеталось в тонкую паутину грусти. Человек такого сорта, как он, про которого французы непременно сказали бы «хорош во всем — негоден ни к чему», имея в виду его неустроенное семейное положение, готов плести ее из всего, что есть под рукой. Задумчивая мечтательность, дежурная спутница одиночества, поселила в нем с некоторых пор предчувствие долгожданного появления счастливого номера, который выкидывает иногда судьба, чтобы заполнить им пустые клетки нашего лотерейного бытия.

Все его романы заканчивались привычным удивлением одному и тому же прозаичному расчету, который его избранницы старательно скрывали иллюзионом безгрешного прошлого. Поначалу он, очарованный зритель, попадал под обаяние их аудиовизуального монтажа, но довольно скоро цветная пленка лирических нежностей обрывалась, зажигался скудный свет отрезвления, и мерцающие грезы сменялись душноватым зальцем с потертыми креслами и потемневшим экраном, откуда ему хотелось поскорее сбежать. К счастью или сожалению, такое открытие не добавляло его доброй натуре цианистой мудрости, вселяя вместо нее надежду на удачу в следующей попытке.

Последняя его подружка, еще три года назад уличенная в вынашивании брачных планов, подходивших к ее тридцатидвухлетней сочной внешности, как розовое к голубому, ни за что не желала расставаться друзьями и, поддавшись отчаянию, вела себя то дерзко, то стыдно, то смеялась, то плакала, теряя достоинство и привлекательность. И хотя после четырех лет тесного знакомства житейская точка зрения находила ее кандидатуру на роль его жены наиболее подходящей — не было все же в его к ней чувствах огонька, искры, того божьего повеления, которому невозможно противиться и о чем он втайне не переставал мечтать. А между тем постель была ее стихией, и если он так долго не решался с ней порвать, то причиной тому была ее шаловливая, распаляющая, ненасытная техника.

Их затянувшееся расставание длилось полтора месяца. Он не отказывал ей во встречах и как мог, утешал. Говорил, что он ужасный человек и что она будет с ним несчастна, что не стоит терять с ним времени, и лучше, пока не поздно, найти другого, тем более, что с ее кукольным личиком, капризным ротиком и глазами невинной лазури сделать это будет проще простого. В подтверждение прижимал ее к сердцу и прикладывался губами к ее мокрым глазам, чем, разумеется, только питал ее астеническую надежду. И вот неделю назад она позвонила и попросила о прощальной встрече. Он согласился. Пользуясь отсутствием матери, она увлекла его в спальную, где он, поддавшись упругому натиску обнаженных форм, дважды оросил ее дождем полуторамесячного воздержания. Она ушла от него довольная, с торжествующим блеском в глазах, пообещав больше не звонить никогда…

Сегодня выдался славный денек. Солнце с утра прожгло в одеяле облаков многочисленные дыры, серая ткань расползлась, и ветер, растолкав ее остатки по дальним углам, сник. Стеклянная голубизна окон цвета рекламной воды украсила четырехкомнатную сталинскую квартиру с видом на Московский проспект. Он встретил открытие торгов чашкой кофе и прикупил немного «Райки», «Лучка» и «Сбера», с целью поиграть внутри дня, чтобы прочистить нюх. Провозившись с ними до половины первого, он оставил бумаги на счету и заторопился на прогулку. Пронзительно голубой глубокий воздух из морских кладовых проник в него во дворе, коснулся чистых струн и наполнил тихим звуком неведомой радости. Скорым шагом он устремился в сторону парка.

Попав на проспект, он влился в шаркающий поток и вскоре нагнал поперечное препятствие в виде трех стрекочущих девчушек, по виду едва достигших переходного возраста. Сбавив шаг, он стал искать возможности обогнать досадный заслон, но тут до него донеслись слова, которые даже в мужском исполнении требовали понизить голос, предварительно оглянувшись по сторонам. Удерживаемый болезненным любопытством, он изменил намерение и остался позади, вслушиваясь в их по-детски нескладную грубую речь, пока до него не дошло, что одна из них живописует, в каких позах ей пришлось побывать прошлой ночью. Судя по искристому энтузиазму, в эти игры она начала играть не так давно, и их новизна ее пока забавляла. Подружки в ответ дергались, тоненько и возбужденно повизгивали, словно речь шла о бесплатном мороженом. Повиливая выпирающими задками, поигрывая узким мятыми спинкам, неухоженные, с неопрятными повадками, они семенили по Пулковскому меридиану, не замечая никого вокруг, хватая друг друга за руку и помечая интересные места круглым, как глаз совы кличем: «Да ты чо-о-о!..» Он так увлекся жанровой стороной сцены, что чуть не пропустил вход в парк. Спохватившись, остановился и некоторое время глядел им вслед, словно ожидая, что они, как дьявольский фантом вот-вот растают. Можно себе представить, какого сорта дружки лелеют их досуг! Что же из них выйдет, и кого они народят, когда придет время?!

Публичная исповедь покоробила его и возбудила. Как он, оказывается, далек от сегодняшних нравов! Эти нынешние испорченные девочки, которые годятся ему в дочери, уже вытворяют такое, что далеко превосходит весь его богатый и целомудренный опыт! Доведись ему, не дай бог, оказаться в постели с одной из них, то не он совратит ее, а она его! Он представил, как бы это выглядело — невесомое худенькое тело с кукольным испорченным личиком цепляется за него обломанными ногтями, имитируя повадки взрослой женщины и испытывая на самом деле не удовольствие, а смешливое любопытство. Густой краснолицый стыд заполнил самые укромные уголки его существа. «Господи, куда мы катимся!» — подумал он, оглядывая мирных с виду граждан образца две тысячи седьмого года, что серой мошкарой клубились перед куполом метро, которое всасывало их одной половиной рта и выплевывало другой.

Проникнув в парк, он огляделся. Белое, без единой кровинки солнце заливало аллеи, трогало черные скелеты деревьев, трепало по щекам румяные клены, обнажалось в голубом зеркале озер. Еще минута и грянет роковое свидание, и вколоченным одним махом гвоздем скрепит помост его благополучного прошлого с будущими испытаниями. Уже учтен закон случайных ошибок и рассчитана точка встречи, и пусть невыносимо хорош прохладный воздух, но судьбоносная встреча не ведает предвкушения, не помечена в календаре и, как всякий внезапный ожог, способна поначалу причинить боль. Никто не знает, отчего приходит ее время. Может, супружеская чета света и тени (ибо, что такое тень, как не преданная супруга света) своей расчетливой игрой оживила в душе нечто глубокое, лазурное, негаснущее, полное покоя и благого обмана. Или пятнадцать его отвергнутых любовниц, замешав колдовство на запахах от Ив Роше и Рив Гош, сообща приговорили его к пытке безответной любовью. А, может, виноват вчерашний дождь, что начертил на стекле расплывчатый маршрут их соединения. А, может, это не так, и Повелитель всего, знавший за миллионы лет о его рождении, знал и все остальное, потому что так предначертано.

А вот и Она собственной персоной. «Как! Такая чудная и не моя?!» — остолбенел он, провожая ее растерянным взглядом. Крылатый небесный наводчик доложил наверх о попадании и, согласно последовавшим инструкциям, возложил расчет дальнейших траекторий на пронзенное сердце. Следуя отрешенным от всего прочего взглядом за ней (черной королевой) и ее спутницей (черной ладьей), он белым слоном совершил выпад к аллее, в которую они по желтому полю углубились, готовый, если они решат двигаться по краю доски, совершить обходной маневр и встретить их на одноцветном поле. Убедившись, что они повернули обратно, он быстро сообразил, где сможет попасть им на глаза, ретировался на другой край аллеи и, дождавшись их появления, двинулся навстречу. Не доходя до них метров пяти, он увидел, что ладья как бы нечаянно уронила часть доспехов (перчатку) и не хочет этого замечать. Он возликовал и, подчиняясь рыцарскому кодексу, ринулся исполнять красноречивый приказ. Возвращая перчатку, он успел разглядеть романтичный легкий шарфик, прячущий озябшие руки на груди у прекрасной незнакомки, ее скрученные на затылке в тугой узел волосы с благородным отблеском полированного каштана, крупные бриллиантовые сережки и пронзительно-светлые глаза на строгом, красивом лице, где затаилось царственное равнодушие.

Он дрогнул, онемел и упустил момент знакомства. Не пытаясь стронуться с места, он растерянно наблюдал, как дистанция между ними растягивается до того предела, за которым попытка присоединиться выглядела бы как навязчивая и неприличная. Наконец он заставил себя продолжить путь. Как трудно сохранять фланирующую независимость, желая всем сердцем обернуться! Он миновал памятник полководцу и тут же обернулся — они медленно удалялись в сторону СКК. На его прозрачное счастье их фигуры хорошо угадывались в немногочисленной массовке, а неторопливость позволяла предположить, что они повернут назад. Так оно и вышло. Прикрываясь бронзой и мрамором, он дождался подходящего момента, вышел из-за укрытия, поравнялся с ними и, свернув, как на параде голову, осторожно им улыбнулся. «Еще раз спасибо!» — помахала ему подруга-ладья, однако, черная королева даже не взглянула в его сторону.

«Нет, нет, она не той породы и не того достоинства, чтобы знакомиться с первым встречным!» — принялся он ее оправдывать. А кроме того, она обязательно должна быть замужем. Невозможно представить, чтобы она была не замужем! А если так, то о каких тут, позвольте спросить, видах можно говорить? Лишь один раз он имел связь с замужней женщиной, и с тех пор по горло сыт той нервной беспорядочной остротой ощущений, которые сопровождают заговор по имени супружеская измена. Возможно, кого-то это волнует, ему же только мешает. Вдобавок, ему не понравилось амплуа совратителя, чья разрушительная роль, подмеченная им еще во времена раннего чтения «Мадам Бовари», никак ему не подходила. Ну, и как тут быть? И он сделал то, что не делал никогда — держась на приличном расстоянии и прячась за прохожими, проследовал за ними на проспект, где они перешли на другую сторону и заторопились в направлении центра. Не доходя до Кузнецовской, они остановились перед внушительной дверью, за которую, применив кодовый ключ, и проникли. Он прошел мимо обвешенного щегольскими табличками подъезда. Итак, в этом доме, судя по всему, она живет или работает. Он развернулся и отправился домой. Было без пятнадцати два.

Именно с этого часа главная тема симфонии его жизни, составленная до сего времени из вольных звуков бродячей свирели, набрала силу, вознеслась, захватила и больше уже не отпускала.

Раз уж речь тут зашла о музыке, то следует заметить, что был он самый что ни на есть ее стихийный потребитель. В свое время родители, глядя на приплясывающего, подпевающего мальчонку имели мысль отдать его в музыкальную школу, но посовещавшись, мысль прогнали по причинам самым прозаическим — не хватало ни времени, ни терпения, а потом и вовсе стало поздно. Жалел ли он о том, став взрослым? Ничуть: музыка всегда была с ним. До поры он, как и все следовал общим вкусам — франкомания, италомания, дискомания, не считая державшихся особняком «Битлз», «Би Джиз», «Пинк Флойд» и прочих, каких только можно было в то время достать, включая доморощенный «Аквариум», в чьей не совсем чистой воде водились странные земноводные.

В шестнадцать лет, переболев общедоступным, он увлекся джазом, что говорило, скорее, о его склонности к замкнутости, чем об изысканном музыкальном вкусе. И хотя он везде полагался на чутье, сбить его с толку было вполне возможно. Слушал он так, будто подставлял разгоряченное лицо свежему ветру — не заботясь о его химическом составе, ни о происхождении — недостаток, но и великое преимущество всех неискушенных в нотной грамоте: тех, кто слушает музыку сердцем, а не ухом.

В восемьдесят девятом году он приобрел видеомагнитофон и, задыхаясь от жадности, принялся поглощать все, что раньше от него скрывали, в том числе «Лихорадку субботнего вечера». Наконец-то звуковая дорожка фильма совпала с видеорядом, заполнив пробел в эстетическом чувстве и попутно взбудоражив порядочность. Оказывается, фильм вовсе не был похож на розовую лирическую комедию, как утверждала ранее музыка. Более того, на первом месте там находилась неприкрытая сексуальная озабоченность, чему вся романтическая мишура, в том числе и его обожаемые «Би Джиз» служили лишь прозрачной возбуждающей ширмой. А это уже пахло предательством!

Впрочем, в грохоте цепей, которые население страны в то время с удовольствием теряло в обмен на целый мир, обещанный им горячими головами, потонули и не такие откровения. Новые видеоинструкции быстро заполняли молодые мозги, откуда исчезали неокрепшие идеи, уступая место понятиям. С одной стороны Брюс Ли крушил направо и налево все, что находилось выше и ниже мужского пояса, с другой стороны Микки Рурк говорил и показывал, как манипулировать верхней и нижней половинами женского тела. В результате жизнь оказалась гораздо проще, чем о ней у нас принято было думать. Открылись недоступные ранее удовольствия, и лишь вопрос денег стоял между желаниями и их достижением. Деловой цинизм менял обстановку и мебель, а вместе с ними и отношения между полами.

Что поделаешь — если счастья нет на светлой стороне Луны, его идут искать на темную…

5

Питерская осень, чью вялость и слабоволие не удавалось растормошить даже кипучим заморским ветрам, окончательно смирилась, махнула на себя рукой, оделась в серое, поникла. Грустить и плакать стало ее любимым занятием, потому что осень в этих краях — это не та дородная южная дама, которая сдается с лазурным достоинством, а северная пасмурная немощь, что собрав воедино все мелкие атмосферные неприятности и поместив их между летом и зимой, как между зрелостью и старостью, пускает грустные корни в нашей душе. Таково здесь межсезонье — невнятная часть питерской жизни.

И все же: нет плохой погоды — есть плохое настроение. Именно оно с некоторых пор поселилось у Натальи Николаевны в том потайном сердечном месте, где на аптекарских весах достижений и досад составлялось ее душевное равновесие. Выходило, что судьба, как паршивая кошка, облюбовала чашу с неприятностями и наведывалась туда гораздо чаще. В итоге разность подношений равнялась Наташиному незамужнему и бездетному положению, что в последнее время вызывало у нее плохое настроение и неважно влияло на стратегический ресурс, каким являлась ее внешность. Вдобавок ко всему, разность эта перебралась в ее неспокойные сны, где и совокуплялась по ночам с сочувственным шорохом дождя. Занятная ситуация, если принять во внимание, что в глазах других она выглядела красивой, рассудительной и успешной — словом, сама себе на уме.

В тот день осень вышла из комы и обнаружила, что над ней склонилось голубое в белых прожилках небо, а в углу хорохорится малокровное октябрьское солнце. Наскоро пообедав в офисе на Московском, Наташа в сопровождении еще одной жрицы Фемиды, которую она из лучших побуждений относила к своим подругам, отправилась через дорогу в парк Победы на прогулку.

Всякий поторопившийся на нее взглянуть не мог не признать, что ее восхитительный, неприступный облик был бесконечно далек от той продажной, растиражированной красоты, которую бессовестные коммерсанты, похитив с олимпийских вершин, приковали к галерам рекламы. Однако те счастливцы, кому удалось бы поймать ее взгляд, не нашли бы там ничего, кроме равнодушной, отрешенной строгости. Довольно уже неприятностей пришлось ей пережить, чтобы с досадой назначить их причиной свою незаурядную внешность (или неумение ею пользоваться?), и не искать в ней самоупоения.

Они вошли в парк, умерили шаг, и в глазах Наташи появился интерес. Оглядывая разоренные осенью места и теша душевную смуту жалкими остатками того зеленого пиршества, что царило здесь совсем недавно, она глубоко и протяжно вдыхала свежий, с заметным привкусом прелости воздух. Дойдя до прудов, они направились в сторону Кузнецовской, и тут подруга возбужденно встрепенулась:

— Ты видела? Нет, ты видела?

— Что? — не поняла Наташа.

— Ты видела, как он на тебя пялился?

— Кто — он? Зачем?

— Ясно зачем! Чуть голову не свернул!

— Ах, оставь! Ты же знаешь — я на улице не знакомлюсь!

— Ну да, ну да! Но ты знаешь, на вид — классный кобель, точно говорю. Ну, обернись, Наташка, посмотри!

Наташа с внезапной злостью отмахнулась:

— Слушай, оставь, пожалуйста, свое глупое сватовство! Дай мне спокойно подышать!

Подруга, а точнее, компаньонка Наташи по офису, где, как известно, дружить следует до определенных пределов, была бойкой и бесцеремонной молодой особой приблизительно одного с ней возраста. Она, например, не моргнув глазом, могла пропеть клиенту: «Что же вы, мать вашу, сразу-то не сказали! Ведь у нас здесь, как у врача!», имея в виду, что адвокат — это тот же доктор для материальных интересов клиента, и что здесь, как и в случае с настоящим доктором не следует утаивать деликатные обстоятельства делового недомогания, которые часто могут оказаться роковыми. Грустила она редко, в остальное же время глаз у нее блестел в поисках вульгарной словесной фигуры. Как и все замужние женщины, она имела зуд пытаться сделать такими же своих незамужних подруг.

В лучах низкого слепящего солнца они шли под руку, отбрасывая протяжные, резкие тени на желтую, поминальную ковровую дорожку. Безжизненные листья, чье разложение уже началось, откликались под их ногами влажным шорохом, как печальные, ненужные слова. Не доходя до Кузнецовской, они повернули назад, вышли на главную аллею и направились в другую от Московского проспекта сторону.

— О! Гляди! Снова он! — не сдержалась подруга.

— О, господи, Юлька, ну, перестань же! — взмолилась Наташа, даже не пытаясь выяснить, о ком идет речь.

— Смотри, смотри, опять пялится! А вот погоди, мы его сейчас проверим! — совсем обнаглела Юлька.

Навстречу им, заложив руки за спину, двигался относительно молодой, светловолосый, слегка грузноватый, но стати не потерявший мужчина, одного с ними, подкаблученными, роста, в черных брюках, опрятной обуви и кожаной куртке. Не доходя до него метров пять, Юлька как бы нечаянно уронила перчатку и, отвернув лицо, двинулась дальше. Мужчина ринулся к месту падения, подхватил перчатку и, догнав обернувшуюся хозяйку, с певучим низким рокотом обратился к ней, глядя при этом на Наташу:

— Вот, пожалуйста, это ваша…

— Ой, спасибо, а я и не заметила! Вот спасибо вам большое! — пропела в ответ подруга, но этого времени оказалось достаточно, чтобы Наташа разглядела мужчину.

Он не был красив. Слегка вытянутое лицо его с правильными чертами выглядело полноватым, что в сочетании с бледной тонкой кожей предполагало сидячий образ жизни. Высокий лоб, который залысины делали еще выше. Остатки волос зачесаны назад. Правильной формы голова и скромные уши. Рот не мал и не велик, а в самый раз, чтобы сделать улыбку приятной. Ну и, конечно, глаза — внимательные, напряженные и… восхищенные. Было, кроме того, очевидно, что он старше нее, и что куртка на нем тонкой, явно не турецкой выделки. Ну и ладно, ей-то какое дело. И они разошлись, но недалеко от памятника встретились вновь. Он осторожно им улыбнулся, и они разминулись окончательно.

Вечером ее вызвал шеф, усадил на мягкий стул, зашел сзади, положил руки ей на плечи и, обдав накопленным за день, как лошадь после забега, запахом пота, склонился к ее уху:

— Наташка, я страшно соскучился…

— Давай не сегодня! — не оборачиваясь, ответила она.

— А когда?

— Я скажу.

Он отошел и сел за стол.

— Намечается поездка в Париж… — сообщил он сдержанно.

Она молча смотрела на него.

— Что-то ты мне сегодня не нравишься! — вздохнул он.

— Я и сама себе не нравлюсь! — скривилась Наташа.

Он внимательно посмотрел на нее и, не дожидаясь ее ухода, погрузился в бумаги.

«Поезжай сам в свой Париж, а мне пора личную жизнь устраивать! Хватит, попользовался!» — завершила про себя Наташа протокол их беседы, выходя из кабинета на свободу.

И вовсе не случайная встреча с мужчиной, лицо которого мелькнуло и забылось, была причиной внезапного, стремительного выпада, от укола которого разом лопнул нарыв ее бесхозного бытия, и что-то горячее — пусть даже гной или кровь — растеклось по душе и принесло облегчение. Ну, конечно, не он, а сам факт существования подобных мужчин с внимательным, напряженным и восхищенным взглядом был тому причиной. Ведь как все на самом деле просто — нужно только найти такого мужчину и приручить!

6

Первый сексуальный опыт пришел к нему все в том же Кузнецке. Было ему тогда девятнадцать, он окончил второй курс финэка и, уступая просьбам деда и бабки, которые не видели его уже два года, приехал к ним на каникулы. Слившись с вагоном и постукивая колесами на стыках, он с «Женщиной в песках» на коленях представлял себе летние удовольствия, и чем ближе к конечному пункту, тем чаще кисть воображения рисовала ему Галку, какой он ее запомнил. Расставаясь два года назад, она грустно смотрела на него из-за мальчишеских спин.

Встретив друзей, он нашел их в добром здравии и до неузнаваемости повзрослевшими. Подходили степенно, крепко жали руку, говорили скупо, но с чувством и тут же лезли за сигаретами. Он привез с собой два блока «Мальборо» и угощал, не скупясь. Несмотря на долгое его отсутствие, громких новостей оказалось гораздо меньше, чем можно было ожидать: Ромка служил в пехоте, Санька на Северном флоте, а по возвращении собирался жениться на Галке. Еще двое уйдут в армию осенью, а до того должны напоследок погулять. А потому, идем в магазин за портвейном, а после — на речку! Согласен? Еще бы! Для того и приехал! Как же я рад всех вас, чертей, видеть! Нет, я и вправду соскучился! А помните, как мы у заречных выиграли два ноль?

Галку он увидел вечером. Она незаметно вышла из-за смеющихся лиц и встала у него перед глазами: «Здравствуй, Дима! С приездом!»

О, да! Он приехал не зря, он это сразу понял. Перед ним, отведя плечи назад, как мужчины отводят их вперед, чтобы уравновесить тяжесть рюкзака, стояла, распирая грудью квадратный вырез платья, статная девушка, чьи нынешние прелести лишь отдаленно напоминали ту молоденькую пальму, которую он помнил. Глаза подведены, губы слегка накрашены, легкий загар на свежем лице, шее, открытых плечах и руках. Он смутился, а она подалась вперед и поцеловала его в щеку.

В тот вечер он допоздна сидел на крыльце, запустив пальцы в постаревшую собачью шерсть и глядя на возбужденные звезды. Спал плохо, беспокойно ворочался и сбрасывал во сне одеяло. Томился, словом.

С их компанией Галка, как прежде, уже не водилась — никаких речек, ни скамеечек по вечерам. Днем она работала, вечером оставалась дома. Видя ее, возвращавшуюся с работы, он издали махал ей рукой. Она махала в ответ и уходила в дом. Однажды она остановилась и рукой дала знать, чтобы он приблизился.

«Почему не заходишь в гости? — улыбаясь, спросила она, когда он подбежал и встал напротив. — Ну, пойдем!»

И взяв его за руку, повела за собой.

Никогда раньше он не был у нее дома. Ступив на крыльцо, размерами, перилами и темно-коричневым цветом похожее на дедово, он вслед за ней проследовал сквозь зеленоватое пространство веранды. Она открыла дверь в дом, пропустила его вперед и объявила из-за его спины:

«Мама, смотри, кого я привела!»

На зов вышла ее мать — в меру полная женщина, с открытым милым лицом и гладко зачесанными назад волосами. В прошлые свои приезды он, всякий раз встречая ее на улице, здоровался, а она, пристально глядя на него, улыбалась в ответ и говорила: «Здравствуй, Димочка!»

Она сразу узнала его:

«Господи, вырос-то как! Настоящий жених!»

Они сошлись, и она его поцеловала.

«Совсем на отца не похож!» — то ли пожалела, то ли похвалила она.

Его усадили пить чай, осыпали вопросами, и он остроумно и непринужденно поведал о веселой суматохе городской жизни и о своих взглядах на настоящее, прошедшее и будущее. Провожая, мать поцеловала его и теперь уже решительно пожалела:

«Нет, совсем на отца не похож!»

«Заходи к нам почаще!» — провожая, напутствовала его Галка, откидывая за плечи длинные русые волосы.

Через день она позвала его в кино. Они пошли на последний девятичасовой сеанс, и в темноте зала она взяла его руку и уложила вместе со своей на разделявший их подлокотник. Рука ее была мягкой и нежной, как божественное тесто. Он сидел, смущенный и потный, тесно прижавшись к ее голому, круглому плечику. Домой они вернулись в сумерках. Он проводил ее до калитки, и там она предложила на десерт зайти к ней: ее мать, видите ли, сегодня в ночь. Он согласился и понес в дом свое объятое лихорадкой субботнего вечера сердце.

Она усадила его на диван, включила телевизор, жить которому оставалось от силы час, а сама пошла в другую комнату, где переоделась в похожий на ночную рубашку сарафан. Вернувшись и подобрав и без того короткий подол, она уселась рядом. Чувствуя, как набирает силу мелкая дрожь, он косился на мятые ромашки, что отчаянным ворохом прикрывали ее заповедные места, на сжатые коленки и мерцающий отсвет полуобнаженных бедер, разделенных умопомрачительным глянцевым ущельем, рождавшим невыносимое, мучительное желание спрятать там ладонь. Она подвинулась совсем близко, прижалась к нему цветастым бедром и, взяв его холодную руку, положила себе на голое колено. Повернув к ней побледневшее лицо, он увидел ее глаза с нерастворимой искрой экрана на самом дне и призыв распустившихся губ. Неловко изогнувшись и плохо соображая, он прижался к ним. Она одной рукой обхватила его затылок, другую завела ему за спину. Он сделал то же самое, и принялся поедать ее, полагая, что чем крепче, тем лучше. Она сначала отвечала, затем отодвинулась и, с улыбкой глядя на него, полуутвердительно спросила:

«Ты раньше не целовался?»

«Целовался!» — покраснел он.

«Смотри, как надо…»

Сжав его голову теплыми мягкими ладонями, она нежно прикоснулась к его губам и принялась играть с ними, прихватывая, покусывая и посасывая, после чего покрыла его лицо мелкими поцелуями.

«Вот как надо!» — ласково улыбнулась она, медленно откинулась на спинку дивана и закрыла глаза, приглашая его показать, как он усвоил урок.

Подвернув для удобства ногу, он старательно воспроизвел все, что запомнил, добавив кое-что от сердца. Его одинокий часовой изнывал в тесноте брюк, тело одеревенело. Почувствовав его муку, она сходила в другую комнату, принесла подушку, бросила на диван и легла. Он лег рядом, и ему стало свободно и жарко. Он зацеловал ей лицо, добрался до выреза, откуда выглядывал солидный аванс внушительной груди и, умоляюще попросил: «Сними…»

Она встала, выключила рогатый торшер и телевизор, и пока комната проступала в темноте незнакомыми таинственными чертами, скинула сарафан, извлекла лифчик и осталась в комбинации. Он стащил с себя все, кроме трусов. Легли, и она велела: «Поцелуй мне грудь!» Он отвел бретельки и пустился в кругосветное путешествие с северного полушария на южное — оба знойные, упругие, неизведанные. Она некоторое время молчала, а затем, показав рукой на шоколадные полюса, сказала:

«Целовать надо здесь. Вот так…»

Притянув к себе его голову, она прихватила губами мочку его уха и показала, как надо. Он понял и припал к набухшим полюсам. И в этом месте с ним случился конфуз. Он скрючился, задергался, и она, поняв, что приключилось, заговорила торопливо и успокаивающе: «Все хорошо, мой милый, все хорошо…". Рука ее неожиданно проникла ТУДА и, завладев его вулканом, бесстыдно и ласково укротила извержение. Он же, весь пунцовый, лежал, зажмурившись и неловко уткнувшись лицом в ее плечо.

Потом были сконфуженные хлопоты. Нежно и покровительственно поцеловав его, она забрала трусы и ушла их застирывать. Он сидел на диване с наброшенной на бедра рубахой и на чем свет ругал свою поникшую честь. Она вернулась, и они снова легли.

«Извини…» — уткнувшись ей в плечо, пробормотал он.

«Ну что ты, глупый!» — откликнулась она.

Ее рука бродила по его голове, зарываясь в волосы, как до этого его рука в собачью шерсть. Призрачный свет уличного фонаря, разбавив темноту, остывал на полу, уткнувшись в подножие дивана, как он в ее плечо.

«Откуда ты все знаешь?» — приподняв голову, вдруг спросил он с ревнивой строгостью.

«Глупый ты, Димочка! — спокойно ответила она. — Не могла же я ждать, когда ты соизволишь явиться! Так получилось…»

«Я не хочу, чтобы ты с кем-то еще встречалась, кроме меня, — насупился он. — Теперь ты моя!»

«Твоя, мой хороший, твоя!» — охотно согласилась она.

Он добрался до ее губ и уже знакомыми тропинками спустился на грудь, готовя себя к визиту в неведомую страну, где его ждала сладкая судорога, с которой он был тайно знаком еще подростком. Часовой занял свой пост. Настырный и ненасытный, как ни одна другая часть тела. Одинокий клинок, мечтающий о ножнах — нежных обнаженных ноженьках. Она почувствовала его силу, сказала: «Подожди», встала и ушла. Возникнув из темноты, протянула ему плоский пакетик: «Вот, надень…»

«Что это?» — не понял он.

«Резинка. Специально для нас купила…»

Она легла, а он уселся к ней спиной и, невзирая на полное невежество, довольно споро управился. Слегка изогнувшись, она подтянула комбинацию и обнажила смутно белеющие трусики, под которыми сквозь щели между кромками и телом, как сквозь жабры дышало неведомое треугольное существо — последнее белое пятно на атласе ее анатомии. У него перехватило дыхание. Неудобно пристроившись, он склонился над священными белыми покровами, взял их за узкие мягкие края и неловко обнажил таинственный черный островок в центре смутно белеющего тела. Не отрывая от него завороженных глаз, он застыл, и тогда Галка перехватила у него трусы, избавилась от них, после чего развела колени и протянула к нему нетерпеливые руки. С сердцем в горле, он неловко навалился на нее и принялся нащупывать вход, каждый раз упираясь во что-то мягкое и неподатливое. Она помогла ему, и он со скрипучим усилием проник в нее. Подталкиваемый сверху ее рукой, совершил с десяток неуверенных движений и обмяк.

«Хороший мой, хороший…» — шептала она, оглаживая его спину.

Через полчаса ему удалось погрузиться на нужную глубину, и его крейсерское плавание началось. Предпринимая все меры, чтобы не дать повода для слухов, они встречались регулярно, и к концу своего пребывания он превратился в опытного и пылкого любовника. Перед отъездом он дал ей слово, что женится на ней, как только окончит институт. Решено было, что он будет приезжать сюда на каникулы, так же, как она к нему в Ленинград, не говоря уже о тех письмах, которые они собирались писать друг другу каждый день.

Сначала он и вправду писал, а она отвечала, но письма его становились все сдержаннее и реже, пока не иссякли совсем. На следующий год он не поехал в Кузнецк, а осенью она вышла замуж за Саньку. Через десять лет он приехал сюда с отцом на похороны деда. На поминках, улучив момент, он сказал ей, слегка пополневшей, но по-прежнему соблазнительной:

«Прости, Галка, я страшно перед тобой виноват…»

Она ничего не ответила и вскоре с поминок ушла, оставив их с Санькой одних. С тех пор они не виделись.

7

Прежнюю свою жизнь Наташа поделила между тремя мужчинами. Только их пустила она в свою постель, дважды после этого раскаиваясь и удивляясь — как ее, не по годам проницательную, угораздило с ними связаться!

В девяностом году, после школы она приехала в Ленинград и сходу поступила в университет на юрфак, имея наивное желание разобраться в той весенней отечественной картине, когда благие порывы, громоздясь, словно льдины при ледоходе, оборачиваются затором, наводнением и очередной исторической клизмой. Как она приживалась здесь — особый разговор. Всякий провинциал, прибывающий жить в этот город, рано или поздно вынужден свести знакомство с матерью бронхита — унылой влажностью, которая вместе со спертым дыханием недр наполняет его улицы, стирая громады домов и укрощая фонари. Ей пришлось смириться и даже полюбить те часы — нет, дни! — когда город похож на захудалую прачечную, где капает с потолка и течет по стенам. Увлеченная расхожими поэтическими представлениями, она, в конце концов, нашла в болотной испарине этого северного ската квазирациональный контекст, который, как и все непознаваемое в русской истории также верно вырастал из непогрешимого и абсурдного единства государственных интересов с гражданским самоотречением, как язва желудка и свободные нравы из святого служения искусству и жизни на колесах. Так мирятся с недостатками любимых супругов, так люди верующие в добро ищут его в злодеях. Иначе бы она открыла, что только болезненно впечатлительный человек может находить достоинства в тех архитектурных недоразумениях, что возведенные второпях для извлечения дохода, волнами разошлись от Зимнего дворца, камнем брошенного в гигантское болото.

Она быстро сошлась с однокурсницами, вернее, они сами потянулись к ней по силовым линиям ее доброго покровительства. Именно здесь, в Питере в полной мере оценили хрестоматийное обаяние ее имени и фамилии. Как известно, в стране в это время вовсю шел процесс, на котором Наташа и ее друзья, как и все советские люди, проходили свидетелями. Не стоит, однако, переоценивать ее озабоченность судьбой страны. Возможно, будь она в то время в другой, менее экзальтированной среде, она на многое не обращала бы внимания, мимо многого прошла бы стороной. Огромные кипучие пространства родины и температура отдельных ее частей сосредоточились для нее в немногочисленных объектах города, которые удостаивались ее внимания. Сюда входили факультет, общежитие, Публичка, магазины, а также прогулки по городу и места культурных мероприятий.

Из годов, проведенных ею в музыкальной школе, сколотился прочный помост, с которого она теперь могла тянуться к филармоническим плодам живых концертов. Кроме того, ее заворожил театр, куда она, имея стипендию и деньги от родителей, ходила довольно часто и исключительно в сопровождении подруг. Несмотря на то, что границы ее личной свободы раздвинулись, а разрушение моральных устоев советского общества дикими орхидеями набирало силу, ей хватало благоразумия держаться от противоположного пола на безопасном расстоянии, так что после двух лет совместного обучения сокурсникам оставалось только гадать, кому достанется этот прекрасный уральский самоцвет.

Когда в конце августа девяносто первого она вернулась в Питер, там только и разговоров было, что о недавних событиях. Все питерцы юрфака, бывшие на тот момент в городе, самомобилизовались и приняли посильное участие в демонстрациях и теперь, сверкая победными взорами, делились живописными подробностями того, как они отстояли демократию. Больше всех лавров в их группе собрал Мишка Равиксон, которого кто-то из команды мэра якобы использовал чуть ли не с секретной миссией. Кому он послужил и чем, Мишка, естественно, не распространялся, но взирать на себя заставил с уважением. В том числе и Наташу. Вот ему-то она, в конце концов, и досталась.

Это был высокий и гибкий красавец-еврей с тонким лицом, прямым изящным носом, ироническим, без всяких там зубов навыкате ртом, ровной и чистой кожей, черными кудрями и влажными искрометными очами, отчего в сборном виде он сильно смахивал на карточного валета. Речь имел свободную и убедительную, голосом владел, как пожарным краном, учился достойно. Рядом пусть и со способными, но неотесанными сверстниками он выглядел, как наследный принц ближневосточного шейха. С однокурсниками он, однако, держался с дружелюбным и сочувственным участием. Но присмотревшийся к нему внимательнее обнаружил бы в его глазах лелеемую искру тайного превосходства, которой он, как фирменным знаком, ставил точку в неизменно удачных для себя спорах. Никто не сомневался, что его, как юриста ждет завидная и славная участь. К тому же, так угадать с услугой в пользу нынешней власти…

Вскоре Наташа поймала себя на том, что ей приятно за ним наблюдать. На лекциях она стала искать место, откуда делать это было удобнее. Как-то раз она увлеклась и не успела отвести глаза. Он перехватил ее взгляд и улыбнулся, после чего принялся за ней аккуратно и ненавязчиво ухаживать. Его все чаще видели рядом с ней на лекциях. Дело дошло до того, что он повадился провожать ее после занятий до общежития, а потом, потеснив подруг, взялся сопровождать в ее прогулках по городу.

Не имея в ту пору никаких предубеждений против его народа, а стало быть, и его самого, Наташа относилась к его ухаживаниям настороженно. Его внимание льстило ей, волновало и пугало. Нет, нет, в себе она была уверена! Попытайся он скользким намеком или дерзким жестом нарушить границы пристойности, и она мигом вернула бы его на то место, откуда он ей улыбнулся. Ничего не поделаешь — ведь она была всего лишь красивой провинциалкой, которой рано или поздно следовало побеспокоиться о замужестве с кем-то из местных. Очевидно, что затевать серьезные отношения раньше времени — значит, дать им разогнаться до неудержимого состояния, отчего в самый разгар учебы можно заехать не туда. С другой стороны, откладывать их на последний момент — значит, хвататься второпях за первого попавшегося. Женщина должна быть расчетливой. Такова честная правда всякого существа, поставленного в неравные условия с более сильным. Только ведь все решения в нашем плоском биполярном мире сводятся в конечном счете к выбору меньшего из двух зол, и выбираем мы чаще всего все-таки большее зло.

После недолгих колебаний она остановила свой выбор на Мишке и взяла курс на осторожное с ним сближение, строго следя за тем, чтобы не запятнать себя тонким повизгивающим смешком, каким неуверенные в себе девицы встречают всякое слово их самодовольных кавалеров. В такой многозначительной тональности завершился третий курс и начался четвертый.

Тем временем страна, жившая своей жизнью, преподала будущим правоведам очередной урок правового нигилизма: в Москве люди, лишенные любви и страсти, с помощью танков делили власть, а поделив, отдали побежденных на препараторский стол Фемиды. Что ж, власть в нашей новейшей истории — такой же коммерческий проект, как прочие, а история России — это история власти и станет историей общества только тогда, когда общество станет властью. Пока же у подслеповатого правосудия не весы, а карманы, и от того, кто и что в них подбросит, зависит его полновесный вердикт…

Когда после зимних каникул она вернулась из Первоуральска, Мишка в первую же их встречу объявил, что хочет познакомить ее с родителями.

«Очень приятно вас видеть! Миша много о вас рассказывал!» — встретила ее мать Михаила, статной, жгучей, надменной красоты женщина, едва они проникли в квартиру на третьем этаже большого дома на Фонтанке с видом на закат. Наташа смутилась и, утопив ноги в тапочках, двинулась в сопровождении матери и сына в глубину коридора, где к ним присоединился отец семейства — невысокий, крепкий, румяный человек с прицельным смеющимся взглядом. Все вместе они расселись в гостиной за большим старинным столом и принялись знакомиться.

«Конечно, Миша о вас много рассказывал, даже можно сказать — все уши прожужжал, но я и не предполагала, что вы такая милочка!» — просто и сердечно выразилась мама, Раиса Моисеевна.

«Да что там милочка — настоящая красавица!» — добродушно прогудел папа Леонид Львович.

«Папа, мама… — встал слегка побледневший Михаил, — я пригласил Наташу, чтобы при вас сказать ей, что я безумно ее люблю и прошу стать моей женой!»

«Я так и знала, я так и знала…» — сказала мама и приложила к глазам платочек.

«Но это же замечательно! Молодец, сынок!» — прогудел довольный папа.

Наташа, пораженная громом его слов, сидела не шелохнувшись и широко открыв глаза. Все-таки, предложение громыхнуло на годик раньше, чем следовало.

«Что скажешь, Наташенька?» — умоляюще обратился к ней Михаил.

«Я согласна… Но что скажет мой папа?» — потупилась Наташа.

«С вашим папой я поговорю сам, после того, как мой сын официально попросит у него вашей руки!» — с мрачной торжественностью объявил папа, что напротив.

«Дайте, я вас поцелую, Наташенька!» — сказала, вставая, мама.

«И я! Как-никак, помолвка!» — вскочил папа.

Они поцеловали будущую невестку, потом сына, затем поцеловались сами. После этого Михаил подошел к Наташе и поцеловал ей руку.

«Это еще не все! — объявил он, залез во внутренний карман, достал небольшую кубическую коробочку и открыл: — Это тебе, Наташенька, в знак моей любви!»

И достав из коробочки колечко, верхом на котором восседал небольшой самоуверенный камешек, надел его на безымянный пальчик совсем растерявшейся Наташи.

«Я так и знала!» — прослезилась мама, еще раз поцеловала Наташу и пошла на кухню готовить чай.

За чаем было много разговоров, в том числе было сказано следующее:

«Я всегда была против, чтобы Миша женился на русской, но глядя на вас, Наташенька, нисколько не жалею! Знаете, еврейская порода в этой стране выродилась! И это даже хорошо, что наша кровь смешается с вашей!» — так сказала мама.

«У вас прекрасные еврейские волосы, Наташенька, а это главное! В остальном мы сделаем из вас настоящую еврейку!» — это, конечно, сказал папа.

«Не слушай ты их! Они просто помешаны на чистоте крови!» — это сказал сын.

Кроме того наметили свадьбу на июль этого же года.

«Жить будете у нас!» — сказал в заключение папа.

При расставании ее снова расцеловали. Теперь уже и Михаил. Она не сопротивлялась: в конце концов, поцелуй за предложение жениться — это не кровать.

Ее родители спорить не стали. Только папа сказал:

«Знаешь, Наташка, я не люблю евреев, но случись погромы — я первый буду их прятать».

Оставалось прояснить самый главный вопрос, касающийся ее поведения в постели в первую брачную ночь. Имея о соитии отдаленное и заумное представление, она, приехав в конце июня домой, обратилась за инструкциями к разбитной Катьке.

«Э-э, Наташка! Наше дело — раздвинуть ноги и не дергаться! — снисходительно пояснила милая ее сердцу Катька, давно забывшая, когда, где и как потеряла невинность. — Да ты не волнуйся, девка! Сама поймешь, что к чему! Только имей в виду — в первый раз будет больно и будет кровь…»

Родители, кажется, понравились друг другу, жених был неотразим, такой невесты здесь еще не видели, и прогремела грандиозная еврейская свадьба, после которой некий Мишкин родственник отвез молодых в укромную квартиру, где и оставил одних.

8

Пожелав спокойной ночи и многозначительно улыбнувшись, родственник удалился, и то, к чему Наташа с нарастающим замиранием весь вечер готовилась, предстало перед ней во всей своей восклицательной неизбежности. Ею неожиданно овладел тягучий, сладкий страх.

«Хочешь чаю?» — заботливо обратилась она к мужу.

«Потом, потом!» — просипел Мишка и, не имея терпения, тут же обхватил ее жаркими руками, завладел губами и проник в нее винным дыханием. Он собрался было подхватить ее и нести в спальную, как того требовал красивый мещанский обычай, но она воспротивилась и пожелала сначала посетить ванную. Прихватив халат и укрывшись там, она долго разглядывала себя в тусклом зеркале. Зеркала, как люди: бывают жалостливые, бывают бессердечные. Этому же было на все наплевать.

Подрагивая от волнения (но не от желания, что подтвердят дальнейшие события), Наташа привела себя в порядок, накинула поверх новой шелковой сорочки халат и прошла со свадебным платьем в спальную, где в кровати уже маялся Мишка. Под прицелом его жадных глаз она расправила на кресле платье, отделилась от белой ночи занавесом неплотных штор, прошла к своей половине кровати и села спиной к мужу. Помедлив, собралась с духом, освободилась от халата, затем, скрючившись, скинула сорочку и, сверкнув стремительной наготой, юркнула в постель к своему первому голому мужчине. Так на Руси испокон веку учат плавать: бросают под одеяло, и плыви, как знаешь…

В отличие от нее Мишка кое-что уже познал. Откинув вместе одеялом неуместную более деликатность, он уверенно и нервно бросил тонкие пальцы на клавиатуру ее тела и приступил к прелюдии. С первым же аккордом у нее перехватило дыхание. Впервые мужские руки касались ее груди, живота, бедер и — о, ужас! — хозяйничали там, где кроме нее никто и никогда не бывал! Что он делает?! Зачем он мнет и целует ее грудь?! Зачем его электрические пальцы пытаются проникнуть в ее святилище?! Неужели ему не стыдно?! Неужели так надо?! Неужели без этого нельзя обойтись?! И что — отец с матерью делают и чувствуют то же самое?! Сжав ноги, зажмурив глаза, отвернув пылающее лицо и совершенно не представляя, как себя вести, она испытывала малоторжественное смятение: самый важный из всех инстинктов отказывался ей помочь! Мысли ее путались, бесстыжие, небывалые ощущения следовали одно за другим, требуя у ее безволия освободиться из цепких Мишкиных рук и укрыться в ванной.

«А когда он залезет на тебя, расслабься…» — вспомнила она Катькины наставления, почувствовав на себе тяжелую, горячую Мишкину дрожь. Помогая себе коленом, он принялся нетерпеливо расталкивать ее ноги. Поняв, что от нее требуется, она последовала Катькиному совету и, сгорая от стыда, раздвинула их. Но Мишке этого оказалось мало — шире, шире, еще шире! — и она развела их так широко, что стала похожа на некрасиво раздавленную лягушку. Мишка устроился на ней, вцепился снизу в ее плечи, въелся в нее губами и замер, как на старте упоительного забега. Она же, впервые придавленная мужским голым телом, никуда бежать не хотела и застыла с опечатанным ртом и бьющимся сердцем, испытывая отчаянный, душный стыд. Мишка задвигал бедрами, и Наташа почувствовала, как что-то инородное, мягкое и слепое тычется в нее, требуя впустить, но вместо того чтобы раскрыться, стиснула зубы и напряглась, готовясь, как учила ее Катька, не к удовольствию, а к боли. Обнаружив в ее укреплениях брешь, настырный инородец просунул туда голову и с болезненным распирающим усилием принялся продираться внутрь. Оскорбленное неслыханным обращением лоно заставило ее рывком свести колени, но Мишкины бедра помешали, и тогда она судорожно выгнула спину. Прилипший к ней Мишка, вероятно, решил, что она хочет освободиться и с испуганной силой пронзил ее до самого копчика. Внезапная, преувеличенная ожиданием боль обдала пах, отчего она жалобно вскрикнула и дернулась. Мишка вжался в нее и больно заворочался. Задохнувшись от боли и плохо соображая, она снова выгнула спину и, вильнув бедрами, исторгла из себя нахального гостя. Потеряв сладкую цель, Мишка кинулся ее искать, но вдруг смешно замычал, задергался и, испачкав ее чем-то сырым и теплым, обмяк, затих и уткнулся лицом в подушку. Было тяжело, но она терпела, понимая, что произошло что-то неловкое и досадное. Когда он сполз, она провела рукой по лобку, и ладонь ее покрылась густой слизью. Растопырив пальцы и подхватив чистой рукой халат, она устремилась в ванную.

Особая минута, примечательный момент! Именно отсюда проистекает ее брезгливое отношение к мужскому семени. Скорее всего подспудной причиной тому — ненавидимый ею с детства кисель, который, прилипнув к ложке, тянулся за ней, пока его несли ко рту. Как сопли — говорили в детском саду. Туда же следует отнести густые носовые выделения, которые по очереди выбивали из себя незатейливые мальчишки, а так же сгущенное молоко. Так или иначе, но смотреть на все липкое и скользкое без отвращения она не могла с детства.

Вернувшись, она нашла Мишку в постели. Не глядя на него, разделась и спряталась под одеялом. Мишка склонился над ней, нежно поцеловал, потом откинул одеяло и, тыча пальцем в направлении ее лона, радостно сообщил: «Смотри!» Она быстро села и в крепнущем свете зари, что сочился через неплотные шторы, разглядела под собой небольшие черные пятна крови. Все дальнейшие Мишкины попытки водрузить на ее скважине древко победы успеха в эту ночь не имели — мешали спазмы и боль. Она была смущена и расстроена, он же в перерывах между бесплодными попытками нежно и заботливо утешал ее, пока она не заснула в его объятиях. На том их первая брачная ночь и закончилась. Разочарование — вот ее итог. Все вышло совсем не так, как ей представлялось. Она ждала торжественного, небывалого откровения, посвящения в таинственный мир запретного, а вместо этого кровь, боль, стыд, неловкость и бледная немощь за окном.

Утро они провели в осторожных попытках преодолеть возникшее препятствие, следя за тем, чтобы рвением не перебить охоту, и это им, в конце концов, удалось. Мишка предельно деликатно проник в ее святилище, где достаточно долго и со вкусом обживался, после чего скрепил их семейный союз первой порцией любовного раствора. Остатки боли в виде ее страдальчески прикушенной губы только способствовали его удовольствию…

Таким вот малоромантичным образом жизнь ее прорвала тонкую запруду невинности и устремилась в новое, неизведанное русло. Потеряв вместе с девственностью певучую фамилию, она превратилась в Равиксон, что перед оформлением заграндокументов повлекло за собой смену паспорта. Париж отложили на осень, а пока уехали на дачу в Комарово, где заполняли антракты между постельными сценами уходом за гнездышком, походами в магазины и на залив. В выходные дни они менялись с родителями на городскую квартиру, где продолжали наслаждаться вкусом новобрачного меда.

Дорвавшись до сладкого, чем она несомненно и безусловно являлась, Мишка домогался ее страстно, жадно и неутомимо, и ей, чтобы оттянуть очередную дегустацию, часто приходилось прибегать к отговоркам и невинным хитростям. Помимо регулярного недосыпания, бледности и прыщиков здесь примешалось еще одно обстоятельство, которое если не обеспокоило ее, то насторожило.

В том памятном разговоре с Катькой накануне свадьбы, когда она среди прочего пыталась выяснить, чего ей следует ждать от неведомого соединения мужского и женского начал, Катька в ответ закатила глаза: «М-м-м, это не описать! Оргазм называется. Сама все узнаешь, когда кричать начнешь…»

Кричать ей, однако, не пришлось, и даже стонать не получалось. Ощущения, которые она переживала, походили на истому жаркого полдня, на теплый песок и дрему под пляжную разноголосицу, на убаюкивающий шорох волны, словом, на все то многочисленное и приятное, что существует вокруг нас, но не стоит того, чтобы придавать ему особое значение. Порой к этой благости подбиралось что-то грозовое и мутное, но гремело где-то вдалеке, так и не накрывая ее. Между тем, молодой муж обставлял их утехи с жеребячьим рвением. Обычно он начинал с затяжного, отдающего табаком поцелуя, пытаясь проникнуть языком внутрь ее рта. Она терпела и внутрь не пускала. Тогда его мягкие женственные губы съезжали ниже, где становились подобны жадному клюву голодного петуха, склевывающего зерна нетерпения с ее тела. Он любил тревожить и целовать ее изящную грудь, умиляясь фарфоровому отсвету и хрупкости божественной девичьей принадлежности и между делом подсматривая, как ей это нравится. Грудь отзывалась недовольным, неромантичным волнением. Закусив губами и грудью, он отправлялся к главному блюду, и по мере его приближения к нему она начинала нервничать, но не от возбуждения, а от крайней неловкости. На самом пороге бесстыдства она отталкивала его голову, и он, вскарабкавшись на нее, заканчивал дело обычным образом. Роясь в ее опушенном душистом саше, как в собственном кармане, он лихорадочно и обстоятельно обшаривал его уголки в надежде отыскать там предназначенный ему в награду крик или хотя бы стон. Проявив в конце темперамент отбойного молотка и запятнав ее испариной, он покидал драгоценный мешочек, ничего там не найдя, а она, в очередной раз неудовлетворенная, отделялась, тихо радовалась, что все кончилось и, прильнув к нему, горячему, влажному и пустому, легкими ладонями сглаживала изъян их неравного партнерства.

Ей нравилось его тело — чистое, гладкое, слегка смуглое и что особенно важно, почти непотливое. Он, не скрываясь, мог встать с кровати и разгуливать по комнате нагишом. Она украдкой на него засматривалась, минуя взглядом неприличные подробности, потому что невозможно воспитанной девушке вместе с невинностью в одночасье потерять стыдливость. Сама она продолжала дорожить наготой, и как только необходимость в ней отпадала, тут же натягивала на себя одеяло.

Пытаясь избавить ее от стеснительности, он прибег к сеансам эротического видео, склоняя ее затем к воспроизведению увиденного. Однако новые позы и приемы (разумеется, те, что она находила приличными) дела не меняли, но польза от просмотров все же была, хотя бы в части звукоизвлечения, имитирующего кайф. В первый раз, когда она это сделала, он даже растрогался:

«Ну, слава богу! А я уж думал, что я плохой муж!»

В двадцатых числах июля к ним пришли их общие первые месячные. Скважину запечатали, укрепили трусиками и поместили на карантин. У нее сильнее обычного болело там, где положено, отдавало в спину, подташнивало. Она часто отдыхала, крепилась и пыталась улыбаться. Умиленный ее слабостью, Мишка нежно жалел ее, живо интересовался подробностями, и она, подбирая слова, объясняла, как устроен ежемесячный женский крест. Мишка обнимал ее, с чувством прижимал к груди и говорил: «Бедная моя девочка, ей так больно!..» Он стоически перенес четырехдневное воздержание, выходя курить на воздух, что в плохую погоду делал обычно на кухне.

Однажды, как и следовало ожидать, он все же спустился ниже пояса. Она пыталась отталкивать его голову, но он решительно отверг слабый протест тонких рук и припал к ее шелковистому бутону. Умирая от стыда, она, кажется, перестала дышать, а он никак не мог оторваться. После этого он повадился ходить туда всякий раз, особенно когда желал надежно возбудить свои отсыревшие пороховницы. Он считал, что доставляет ей неописуемое удовольствие. Никакого, однако, удовольствия, кроме пунцовой неловкости она не испытывала, а что именно от нее требовалось взамен, она прекрасно поняла, когда однажды он уговорил ее посмотреть принесенное откуда-то порно. «Фу, какая гадость!» — терпела и морщилась она в ответ на многозначительные взгляды мужа, но когда на экране женщина соединила пихательное с дыхательным, она вскочила и вспыхнула: «Какой ужас!» — имея в виду прозрачное приглашение брать пример с проституток.

За этим последовала их первая размолвка. В ту ночь она спала отдельно, он же поутру вынужден был пуститься в путаные объяснения своих намерений, вызванных, якобы, исключительно ее пользой. В чем, однако, заключалась польза при глотании этой гадости, не говоря уже о способе ее извлечения, она так и не поняла. Как бы то ни было, за все время их совместной жизни ему ни разу не удалось ее к этому склонить. Теперь, по прошествии стольких лет она понимает, что это был первый случай, когда ее несовременное целомудрие восстало против демонов сексуальной революции, жертвой которых стал ее бывший муж. Разве обязана она была следовать его инструкциям, имея на этот счет свое брезгливое мнение?

Все же небольшой реванш он получил. Когда в августе ее одолела вторая в их совместной жизни женская немощь, он довольно прозрачно дал ей понять, что в таком случае нужно делать — взял ее руку в свою и, поместив куда надо, сопроводил ритмичными инструкциями. Она подчинилась, но после того, как все кончилось, поспешила с брезгливо растопыренными пальцами в ванную…

Как-то ночью ей приснилось, что она завороженно наблюдает со стороны за их упражнениями. Подбрасываемая скакуном, она колышется в седле, и движения ее, начинаясь в бедрах, через живот, грудь и шею волной достигают головы и складываются в змеиный полет. Вдруг что-то горячее и бурное взорвалось внутри нее, заставив проснуться. Она распахнула глаза, приходя в себя и побуждаемая единственной заботой — разбудить спящего мужа, чтобы оседлать и догнать остывающее желание. Но не разбудила и не оседлала, а взяла себя в руки, успокоилась и заснула.

Постепенно ей становилось ясно, что по каким-то причинам, выяснение которых она отложила на осень, из них двоих наслаждается пока он один. Следовало посоветоваться со знающими людьми, полистать энциклопедию, а пока набраться терпения и надеяться на лучшее…

9

В добавление к постели, как основному блюду были еще закуски — то самое ассорти милых пустяков, которое подается новобрачным в перерывах между горячим. Пустяков, возможно, даже более важных, чем постель, потому что из них, собранных воедино и расплавленных пышущим жаром постели, отливаются и при остывании получаются те самые слоники, что идут потом по семейному комоду к миражам призрачного счастья.

Например, завтрак в кровать, который он, если просыпался раньше, нес ей с грацией заправского официанта, получая за это чаевые в виде поцелуя. Она в свою очередь загадывала проснуться раньше, и если удавалось — спешила на кухню. На участке были грядки зелени и клубники, и она успевала посетить их, перед тем, как его разбудить. Все ее жесты, выражения лица, значения слов, действия, цели были теперь подчинены новому смыслу, вытекающему из заботы о случайном человеке, с которым, как она полагала, жизнь свела ее навсегда.

Он любил наблюдать, как она готовит, убирает, читает, дремлет, мечтает. Подглядывал за ее утренним туалетом и подготовкой ко сну. Перебирал ее скляночки, тюбики и прочие колдовские штучки, умиляясь при этом и не забывая припадать к ее обнаженным рукам и плечам. Когда она садилась, он располагался у нее в ногах и клал голову ей на колени. Он не забывал напоминать ей о времени приема противозачаточных таблеток, которые она, посоветовавшись с матерью, а та, в свою очередь с кем-то еще, начала принимать за неделю до свадьбы. Находя ее, одинокую, в раздумьях, он заходил сзади и обнимал, прикладываясь к ее голове щекой и бормоча: «Натали, ты моя, Натали…". Прижимая ее к себе, он искренне ужасался, что мог не встретить ее никогда. Она же находила эту мысль скорее философской, чем роковой.

В жаркую погоду они ходили на залив. На пляже он находил место подальше от остальных, словно не желая, чтобы чужие взгляды касались того обнаженного, что принадлежало теперь только ему. Зайдя с ней в воду по плечи, он заключал ее в объятия и, становясь похожим на видеогероя из хлорированного бассейна, приспускал плавки, пытаясь сделать то же самое с подводной частью ее купальника. И только ее решительное нежелание служить помпой для грязной воды останавливало его.

Возвратившись, они принимали душ. Затем она готовила обед, а он путался под ногами. Она притворно сердилась и, входя в роль строгой еврейской жены, пыталась прогнать его со своей территории. Затем был неспешный обед и отдых. Они ложились в постель, и Мишка, дав ей подремать, подвергал ее ласковым пыткам. Ему это не просто нравилось — он этим жил. Во всяком случае, тем летом. И так на его месте поступал бы каждый, чью постель на законных основаниях разделила стыдливая, очаровательная нимфа. Вечером на гарнир были звезды и твердая уверенность, что оргазм совсем рядом. А иначе как терпеть это однообразное, утомительное и бессмысленное занятие, в которое превращается неполноценный секс! Каково это — чувствовать себя абсорбентом спермы, этаким бестрепетным подгузником! Она не баловала мужа разнообразием поз и, довольствуясь миссионерской участью, с большой неохотой взбиралась на него, когда он ее к этому принуждал. Нежась под опахалом ее вялого усердия, Мишка созерцал ее покорную фарфоровую наготу и словно не веря, что эти хрупкие сокровища принадлежит ему, смаковал и оглаживал все, до чего могли дотянуться его горячие руки. «Не торопись!» — просил он, но роль голой наложницы ей быстро надоедала, и она энергично и безжалостно доводила его до белого каления. Каждая их попытка была для нее, как запечатанный лотерейный билет, и каждый билет оказывался, увы, проигрышным.

Наступила осень, а с ней пора учебы. За лето она под действием Мишкиных гормонов выгодно изменилась, превратившись в цветущую молодую женщину, глядя на которую хотелось плакать и завистницам, и обожателям. Отдавая должное ее законному женскому опыту, подруги-девственницы спрашивали: «Ну, как у вас с этим делом?» «Прекрасно!» — отвечала она, лучезарно улыбаясь и твердо зная одно: удел женщины — доставлять мужчине удовольствие. Даже ценой собственного унижения.

Они заняли самую дальнюю комнату квартиры на Фонтанке, где звуковое сопровождение их однобокой страсти гасло в антиквариате, которым было набито их гнездышко. Ее обаяние, приветливость и рассудительное благоразумие выступили ходатаями перед Мишкиной матерью и обеспечили ей благожелательное отношение. Про отца его и говорить нечего — не чая в ней души, он носил с собой их свадебную фотографию, с удовольствием демонстрируя ее при случае и коллекционируя искреннее восхищение молодоженами.

В середине сентября она посетила женскую консультацию. Пожилая обстоятельная докторша осмотрела ее и отклонений не обнаружила.

«Все у тебя, деточка, нормально. Что касается твоих жалоб, то, во-первых, поменяем тебе таблетки, не знаю, кто тебе их прописал. Во-вторых, мужу своему скажи, чтобы не только о себе думал. В-третьих, не надо на этом зацикливаться и сама будь поактивнее. В общем, дерзай, деточка, и через месяц покажись!»

Легко сказать — дерзай! Она и рада бы, но как? Смешно сказать, но обратиться за наставлениями ей было не к кому. И дело даже не в том, что рядом не было искушенных подруг, а в том, что просить их об этом — значит, признаться в стыдной неполноценности. Стало быть, полагаться приходилось только на инстинкт и вдохновение.

Той же ночью она оседлала мужа и попыталась получить свое законное наслаждение. Ее ступа летала туда-сюда, силясь подставленным пестиком продолбить стену, за которой прятался неуловимый оргазм. Ей даже почудилось, что она ухватила его за хвост, и он вот-вот окажется пойман, укрощен и поставлен на службу! Она извлекла из себя хриплое победное глиссандо, но тут изо рта загнанного Мишкиного скакуна брызнула пена, поджилки его задергались, ослабли, и он упал. Соскользнув с мужа, она взвыла от досады, а отдохнув, повторила попытку. Вначале медленно, не торопясь ворочала бедрами, рассчитывая нащупать внутри себя зудящий отклик и им, как искрой запалить бикфордов шнур оргазма, но вместо отклика возникли некрасивые, похожие на слипшиеся леденцы звуки «глюк, гляк, глёк, глик…". Они отвлекали, от них хотелось избавиться, и она прибегла к позе, которую берегла, так сказать, прозапас. Повернувшись к изумленному Мишке спиной, она кое-как пристроилась и продолжила. Было непривычно и неудобно, а кроме того, приходилось следить за тем, чтобы не потерять Мишку. «Раскорячилась, прости господи!» — мелькнуло у нее. Вернувшись в прежнее положение и пришпоривая себя животными «ы-ы-ы…", она нанизывала себя на Мишку до тех пор, пока он не застонал. Затем была еще одна попытка — до того безнадежная, что она прервала бы ее, если бы под ней не бесновался муж. «Натали, ты у меня сегодня просто чудо!» — только и смог пробормотать он, перед тем, как заснуть.

Несмотря на все последующие старания, ей так и не удалось добиться желаемого, отчего она постепенно сникла и впала в пассивное состояние. Про себя она решила, что во всем виноват Мишка: его самозабвенному упоению, видите ли, не хватало огня, чтобы запалить фитиль ее страсти. О том, что с ней происходит на самом деле, она благоразумно умалчивала и к врачу, как было условлено, не пошла — статья в энциклопедии ее изрядно охладила.

Ничто, однако, не помешало им отправиться в середине октября на десять дней в Париж. Впервые оказавшись там, как, впрочем, и за границей, она пережила восторг совпадения идеального с реальным. Именно таким она представляла себе Париж — город-мечту, город-любовь, город-аромат. Город-узор, сотканный вкусами и временем на холсте прибрежных холмов, город-лавочник, сделавший возвышенный порок своим самым ходким товаром, город-женщина, питающийся любопытством и обожанием, уставший от них и продолжающий их требовать. Ожившие достопримечательности, восставшие из книг романтичные имена и названия, снисходительные французы и француженки, открывающие рот, чтобы через трубочку губ выпустить певучую стайку круглых цветных птиц. Ощущение театральности, яркого представления, что разыгрывается круглый день, не покидало ее. Чтобы не утонуть в новизне восприятия, глаз ищет подобие, знакомые черты и находит их. Мишка здесь был похож на француза, она — на жену француза. На нее таращились, и это ей льстило. Париж разбудил в ней чувственность. Ей показалось, что здесь она могла бы испытать оргазм, и однажды ночью у нее чуть было не получилось. Во всяком случае, грохотало где-то совсем рядом со скрипучей кроватью.

10

Вольно же ей загружать чужую память всплывающим окном своего изображения! Его невозможно удалить, ни задвинуть на задний план. Его опасно открывать — разрушительный любовный вирус грозит покалечить материнскую плату незадачливого пользователя. Единственный способ уберечься — отыскать хозяйку вируса и просить о пощаде.

Он провел утро в радостных раздумьях. Всё вокруг и внутри него пришло в движение. В нем легко и обильно возникали наброски чувств, каких ему давно не доводилось переживать. Хорошо знакомое охотничье нетерпение овладело им. Он принял решение, набросал план и кинул его, словно якорь на два часа вперед, в мнимые воды будущего, после чего принялся подтягивать туда свою лодку, перебирая минуты, как увесистые звенья якорной цепи.

К часу дня он был готов — одет, побрит, едва надушен. В сравнении со вчерашним днем погода отбросила сухую сдержанность. Наверху было пасмурно и тесно. Можно было предполагать дождь, который смыл бы надежду на ЕЕ появление, но пока что их обратная зависимость складывалась в его пользу. Он даже возвел глаза к небу: «После встречи — хоть потоп!» Войдя в парк, он попал на дорожку из серого песка и двинулся вдоль растительной недвижимости, понуро внимавшей утешениям остывающей земли. Стайка детей, общавшихся между собой во всю пронзительную силу своих маленьких легких, обогнала его. Закинув руки за спину и окрасив ожидание волнением, он направился на главную аллею.

Хронология жизни, как веревочная лестница парусного корабля: чем выше перекладина, тем ближе небо. Будем надеяться, что до неба ему все же дальше, чем до верхней палубы, с которой ему в свое время открылся выпускной вузовский простор. Много ли помнит он из тех далеких сосредоточенных лет, и следует ли вскрывать капсулу памяти с событиями, что выплеснулись из жерла истории, растеклись по ее склонам и стали застывшей лавой фактов? Так ли уж необходимо ворошить грязное белье, если можно принять обряд очищения и облачиться в чистое?

…В начале девяностого он расстался с финэком и очутился на машиностроительном заводе, преследуемый с одной стороны призраком советских нарукавников, а с другой — неким устойчивым сквозняком перемен, который совсем скоро станет гулким бездомным ветром и пойдет гулять по стране. Он провел в финансовом отделе несколько месяцев, внимательно прислушиваясь к разноголосице споров и слухов, принюхиваясь к веселому запаху всеобщего разложения и укрепляясь в намерении бежать оттуда при первой же возможности. Два неслыханных события способствовали его побегу — в Москве открыли первую биржу, и оттуда же народу разрешили иметь в частной собственности банки, заводы, газеты, пароходы и прочие средства угнетения. Новое солнце, на этот раз неоновое вставало над страной, готовясь осветить и обласкать тех, кому раньше и в тени было тепло, и погрузить в еще более густую тень тех, кого его лучи никогда не баловали, с какого бы боку оно ни всходило.

Страну выставили на торги и, проработав на заводе полгода, он покинул захиревшую обитель производственного капитала, увлекшись капиталом совсем иного рода. Биржевые игры захватили его воображение своей реальной возможностью обналичивать фиктивный капитал. Надо было только научиться плавать. С доброй помощью старого друга своего отца он устроился в доморощенную фирму с громким, ничего не говорящим названием, с пятью столами, шестью стульями, двумя телефонами и компанией авантюристов с кипящими глазами. То было время плохих новостей, шальных денег и ошарашивающих слухов. Они шли по зыбкой трясине того болота, в которое стремительно погружалась страна вместе с ее почтой, телеграфом, вокзалами, банками, мостами, Зимним дворцом и кремлевскими мечтателями. Своей чуткой сосредоточенностью они напоминали бродячего фотографа, который, сбросив на землю потертое пальто и продев руки в рукава, перезаряжает пленку, с той разницей, что под пальто не фотоаппарат, а толстый пучок разорванных проводов, среди которых нужно нащупать верные и соединить.

И вот в самом конце девяностого раздался тот самый звонок судьбы, который и обеспечил его благополучие и независимость. Однажды ему домой позвонил бывший однокурсник Юрка Долгих, зарабатывавший на хлеб в одном из банков. Среди прочего сообщил, что Риге нужны переводные рубли, а где их взять, да в таком количестве он не знает. И если ему, Димке, это интересно, то вот ему рижский телефон, и пусть он не забудет его в своих молитвах. Телефон он записал, поблагодарил и ушел к бывшей однокурснице, на которой в то время оттачивал свою любовную технику.

На следующий день он улучил момент и позвонил в Ригу. К своему удивлению, приятный женский голос на другом конце провода подтвердил нужду ее министерства в тех самых рублях, что как гнилые нитки трещали вместе с тканью, нас соединявшей. Он уточнил детали и пообещал позвонить в ближайшее время. Единственный человек, к которому он мог обратиться, был все тот же старый друг отца. И надо же было такому случиться, что именно в его объединении, имеющем право на торговлю с капиталистами, как раз и оказались в достаточном количестве те самые рубли, от которых, к тому же, там мечтали избавиться! Другими словами, его руки под пальто нащупали верные провода. Но перед тем как по ним побежал ток, пришлось освободить их от изоляции подозрительности, зачистить до блестящего интереса и крепко скрутить.

Взяв компаньоном Юрку Долгих, он срочно зарегистрировал фирму и посетил Ригу. Там он остановился в той самой гостинице, которую совсем недавно обстреляли не то наши, не то аборигены. Знакомясь, девушка-администратор показала выбоину в мраморе вестибюля, что напомнила ему мемориальные следы из времен блокады. «Как же вы здесь живете?» — спросил он. «Вот так и живем!» — улыбнулась белокурая красавица. В министерстве его хорошо приняли и в письменном виде согласились с его комиссией. Дальше был тот самый основной, до предела насыщенный предосторожностями договор сторон, куда он влез впитывающей прокладкой. Вскоре основные стороны обменялись безналичными реверансами, а еще через два месяца, накануне исторического развода, Рига расплатилась с ним сполна. Через Юрку он обналичил сто тысяч долларов и рассчитался с ним и с другом отца. Оставалось еще двести тысяч, которые любым способом следовало увести со счета до окончания полугодия. Юрка взялся сделать это через свой банк, но нужна была фирма за рубежом.

Дмитрий в очередной раз обратился к другу отца, и тот познакомил его с молодым потомком русских эмигрантов по имени Патрик, который с вежливой улыбкой и изящной бесцеремонностью мародерствовал в ту пору на советских развалинах. За отдельную плату он согласился принять Дмитрия в Париже, чтобы помочь ему открыть счет и приобрести оффшорную компанию, о которых в то время мало кто у нас знал.

Он полетел туда из Москвы. Был конец мая. Сев в самолет, он обнаружил там шумную актерскую компанию, из которых самыми известными были Всеволод Абдулов, Александр Абдулов и Александр Беляев. Всеволод смотрел на попутчиков мягким, добрым, нездешним взглядом, Александр, напротив, был конкретен, и сидя рядом с Беляевым, весь полет напролет жонглировал бутылкой коньяка и сигаретой. Популярное лицо его отдавало краснотой и грешной человечностью. Беляев изредка подавал реплики и был серьезен. Когда прилетели, их долго не выпускали, но, наконец, подъехал трап, и первым, поместившись в иллюминатор, на французскую землю ступил не кто иной, как Примаков. Через некоторое время освободили остальных. «Какие, однако, удивительно разные интересы слетелись вместе со мной во Францию!» — подумал он тогда.

Его встретил Патрик, и через час, задыхаясь от эмоций, он уже поселился в четырнадцатом округе. До вечера он жадно поедал Париж, а утром они отправились в Люксембург — игрушечную страну, приветливую и снисходительную. Ехали не меньше трех часов, общаясь на русском и английском, который прекрасно ладил с его картавостью. В одном месте Патрик указал направо и сказал, что это и есть та самая знаменитая Шампань. Мимо проплыл крепкий остроконечный палец каменного собора, вдали кудрявились рукотворные красновато-зеленые морщины, и солнечный пот стекал на них с трудолюбивого светила. Когда до границы оставалось совсем немного, Патрик опять ткнул направо — там белые купола атомной станции остановились на самом краю горизонта. На подъезде к границе Патрик указал ему на пограничников и велел молчать, если те станут его о чем-то спрашивать, но они обратились к Патрику и, судя по всему, ответом остались довольны. В Люксембурге он оформил покупку оффшора, открыл банковский счет и дал обед в честь банкира и двух дружелюбных сотрудников управляющей компании.

На следующий день с утра Патрик свел его с местными коммерсантами, с которыми он договорился о поставках в Россию подержанных компьютеров. Пригласив Патрика с женой поужинать и, положившись на их выбор, он ринулся на Елисейские поля. Фланируя мимо шикарных витрин и снисходительно посматривая на покорно склонившиеся цены, он ощущал новую, властную силу своего кошелька. В плотном потоке жизнерадостных лиц, навстречу гладковолосым невозмутимым красавицам и розово-лиловому цветению он переместился к Эйфелю, потом к Нотр-Дам, а затем в Люксембургский сад.

Полнясь восторгом финансовой состоятельности, он приобрел по пути песочного цвета брюки, терракотовый пиджак, рубашку и галстук. Напротив Люксембургского сада он купил плейер и несколько кассет — Арт Тэйтум, Эррол Гарнер, Тэдди Уилсон — и в самолете большую часть обратного пути провел, поместив в черных наушниках черный рояль и черных музыкантов, один из которых был почти слеп, другой не знал нот, а третий, зрячий и образованный, стал певцом белого салонного лицемерия.

Но перед этим был ужин в «Куполь». Патрик с женой заехали за ним к семи часам и под чистым вечерним розовым небом повезли на Монпарнас, выдувая через вытянутые трубочки губ похвалы своему выбору.

«О, Куполь, это нечто грандиозное! — говорили они, округляя глаза. — О! Арагон, Пикассо, Модильяни, Сартр, Дали, Ив Монтан и все, все, все!.. О! Богема, устрицы, ягненок!.. Тысяча квадратных метров, почти пятьсот посетителей одновременно! О, это лучшее, что есть в Париже! О, это грандиозно, это обязательно надо видеть!..»

Их провели между рядами столов, расположение которых показалось ему похожим на тесноватые загоны, и усадили недалеко от центральной скульптуры планетарного масштаба, в которой каждый при желании мог увидеть, что хотел. Он, например, увидел невообразимое эротическое сплетение, своей абсолютной нескромностью доставлявшее разборчивому наблюдателю пикантное удовольствие.

Как и положено заказали устрицы, а кроме того, рыбное ассорти. Хозяева настоятельно рекомендовали ему жаркое из ягненка, выбрав для себя тушеного лосося. На серебряных вазах им принесли несчастных устриц, и жена Патрика показала, как с ними расправляться. Когда он поддевал их крючком, ему чудилось, что они жалобно пищали. «Лимону, лимону побольше!» — советовал Патрик. Но даже с лимоном они в тот раз ему не понравились. Не понял он также, что такого необыкновенного его спутники нашли в вине, поднося его к губам, словно для поцелуя.

В ожидании главного блюда он улучил момент и по русской привычке стал разглядывать тех, до кого мог дотянуться взглядом. Кругом бок о бок сидели мужчины и женщины совершенно незнакомой человеческой породы, занятые только собой и своими собеседниками. Лишь один раз их внимание оказалось всеобщим — когда у всех на виду выступила когорта официантов и пропела здравицу случайному имениннику. Лица присутствующих изобразили умиление, а Патрик заметил, что здесь так принято.

Наконец подали горячее. На большом квадратном блюде, как на кремовом полотне уместилась красочная продуктовая композиция больше художественного, чем гастрономического содержания. По неясной причине ягненок ему тоже не понравился, хотя он и съел его из уважения к почтенному заведению. В конце, как и положено, был десерт, кофе и необыкновенно крепкий арманьяк. Весь ужин обошелся ему почти в четыре тысячи франков, но это расходная, так сказать, сторона дела.

Надежно укрыв деньги за границей, он приобрел в Питере две квартиры, записав их на отца и тетку. Перед тем, как уйти, бездетная тетка вернула ему квартиру, добавив к ней свою, так что теперь кроме большой квартиры на Московском, в которой он жил с матерью, у него имелись еще три. Сдавая их, он имел доход пусть и не такой значительный, как от прочих операций, но постоянный и стабильный, который при получении даже не пересчитывался. Кроме того, здесь у него имелось активов не менее чем на два миллиона долларов, которые пройдя через крах и реинкарнацию, отложились капиталом в виде ценных бумаг и акций. Имелся также счет в иностранном банке на такую же сумму.

Безусловно, по нынешним временам он не был вызывающе богат — скорее был достаточно обеспечен, чтобы, к примеру, содержать взбалмошную любовницу. Он держал в голове намерение перебраться за границу, но откладывал его до той поры, когда в стране отчетливо запахнет жареным. Со своими женщинами он был снисходителен, щедр и великодушен. Однако по мере того как живое, трепетное чувство теряло вкус, запах и новизну, его одолевали скука и желание одиночества. Они-то и привели его в ту аллею, где так хорошо отпаиваться воздухом живительной голубизны и куда гипертонические листья-эмигранты заманили и ее.

11

Через полгода после свадьбы, как раз накануне Нового года их родители, скинувшись, купили им двухкомнатную квартиру на Васильевском. Квартира была не в лучшем состоянии, зато рядом с метро. Они переехали и стали там осваиваться, постепенно приводя ее в порядок. Веселые горластые друзья и сокурсники любили бывать у них, оставляя на кухне после себя запах спиртного, закусок и табака. Иногда его личные друзья приводили подруг и просили пустить их в одну из комнат, чтобы побыть там наедине. Мишка никому не отказывал, и когда они возвращались на кухню, посмеивался над их взъерошенным видом. После их ухода она сердито выговаривала ему за снисходительность. «Да будет тебе, Наташка! — отмахивался он. — Что мне, дивана жалко?» Однажды во время очередной случки она случайно зашла в смежную комнату и застыла, услышав за стеной взмывающий на удивленных качелях сдавленный стон, в котором в отличие от ее стонов трепетало неподдельное страстное мучение. Она жадно вслушивалась в его модуляции, чувствуя, как ее первоначальное легкое недовольство обращается в черную зависть. Она не вышла провожать гостей, а после их ухода сухо велела Мишке впредь не превращать квартиру в бордель.

В девяносто пятом они закончили пятый курс, и как в прошлом году поделили лето между Комарово и городом, отметив там годовщину свадьбы. К этому времени муж-обожатель уступил место мужу-собственнику, что рано или поздно непременно должно было случиться, будь она хоть самой страстной любовницей в мире. Что поделаешь — она была всего лишь холодной красавицей и всю свою непознанную страсть направляла на учебу, превзойдя успехами собственного мужа. Он, однако, относился к этому спокойно, утверждая, что в наше время важны не пятерки, а связи.

Наступила осень, и через полгода юрфак, обратившись в фантомы мучительных предэкзаменационных снов, занял место в основании их постатейного мировоззрения. Его отец на тот момент кормил город просроченными консервами, и теплое место для его любимой невестки давно уже было нагрето. Сам же Мишка по его протекции был принят в юридическую фирму, близкую, как он говорил к городским верхам. Проработав там полгода, он предложил план, по которому следовало создать семейную юридическую фирму, где она стала бы директором, а он, по его выражению, подгонял бы туда клиентов. Все взвесив, если, конечно, в России через одну тысячу девятьсот девяносто шесть лет после рождества Христова можно было все взвесить, они так и поступили. К их удивлению, дело пошло, и пошло неплохо.

Ее одолели административные заботы. Трудно вообразить на женщине более нелепый наряд, чем деловое выражение лица, но оно ей, как ни странно, шло, нисколько не умаляя ее витринной женственности. Для других, не для него. Он часто задерживался, приходил поздно, приносил с собой запах коньяка и табака, и она в таких случаях решительно пресекала его попытки воспользоваться ее законной доступностью.

Так они прожили до девяносто восьмого — хорошо зарабатывая, посещая и принимая друзей, находя время для культурных вылазок и каждый год совершая романтическое путешествие за границу. Были за это время ссоры и примирения, ласки и отчуждение, праздники и будни. Были с его стороны приступы ревности и упреки в недостаточном к нему внимании. Были подарки и благодарные поцелуи. Были деньги и настоятельная необходимость рожать. Словом, их слоники на брачном комоде размеренно брели к призрачным миражам счастья, неся груз семейных забот и радостей, содержащих в разумных количествах все, кроме оргазма — грустного повода для пошлого финала их отношений.

Однажды совершенно случайно она разговорилась с клиенткой — успешной дамочкой тридцати пяти лет. Речь как-то сама собой зашла о несчастных фригидных женщинах, на что простодушная дамочка поведала, что она как раз из их породы, и чего она только не перепробовала, пока не родила, а как родила — тут-то все и переменилось! Наташу это откровение так пробрало, что она тут же решила завести ребенка, которого заводить все равно надо было, но сделать это хоть и с помощью мужа, но тайком от него. Она прекратила пить таблетки и своим обнаженным рвением ввергла Мишку в очередное удивление.

Через положенное время она ощутила непривычные признаки, и закрепив их недельным сроком, отправилась среди рабочего дня к гинекологу, который, осмотрев ее, первым поздравил с интересным положением. Она тут же поспешила домой, чтобы дождаться мужа и приятно его ошарашить. Попав в квартиру, она обнаружила на вешалке его плащ рядом с другим плащом, несомненно, женским. Здесь же находилась его обувь, брошенная вперемешку с чужими женскими туфлями. Почувствовав, как сердце ее сжала незнакомая когтистая лапа, она молча двинулась осматривать квартиру. Уже подходя к той самой комнате с пресловутым общественным диваном, она услышала подсурдиненый женский крик, а приоткрыв дверь, увидела голого Мишку, который короткими толчками раскручивал юлу в лоне незнакомой девицы, добиваясь ее непрерывного устойчивого жужжания. Она смотрела на них не в силах уложить происходящее в голове, они же, не замечая ее, надрывались в затянувшейся коде. Она широко открыла дверь и ступила в комнату. Мишка скатился с девицы и, прикрывшись руками, уставился на жену глупым изумленным лицом. «Ты почему дома?» — отчетливо читалось на нем.

«Я вам не помешала? — удивительно спокойно поинтересовалась она. — Ну, что же вы, продолжайте, не стесняйтесь!»

И разом потеряв к Мишке интерес, покинула комнату.

Выпроводив девицу, он кинулся к ней с объяснениями. Среди прочих болезненных глупостей, выкрикнутых незнакомым, покрытым красными пятнами лицом, она услышала то, что всегда боялась услышать: «Ты никогда меня не любила и к тому же ты фригидная! Ты даже не можешь толком ублажить своего мужа!» Судя по всему, лекарство от ее напасти он выбрал самое простое, и пока она, обеспечивая их благополучие, пропадала на работе, ублажал себя здесь, следуя при этом жалким остаткам благоразумия, не позволявшим осквернять их супружескую кровать.

«Tout passе, tout lasse, tout casse» — говорят французы, желая сказать: «Все проходит, все надоедает, все разбивается». Тут важно как они это произносят: «Ту пасс, ту лясс, ту касс». От этого простая житейская истина обретает наскально-философскую печаль. И нет в ней утешения, когда проходит, надоедает и разбивается то, что было нам близко и дорого. Как ни досадно это признать, но в ее замужестве было больше расчета, чем чувства. Так что же? Ведь если любовь есть повод для брака, то и брак может стать поводом для любви! И если бы он дал шанс и себе, и ей, очень возможно, что она полюбила бы его С другой стороны, жене, не обремененной любовью, легче добиваться от мужа желаемого. Она же умела добиваться от него того, чего хотела, кроме одного — верности…

Она вернула ему обручальное и другое, подаренное им при помолвке кольцо. Все прочие ценности-драгоценности она посчитала справедливым оставить себе в награду за верную и непорочную службу этому похотливому чудовищу. За этим последовала череда неприятных и нервных действий, связанных с разводом, дележом имущества, бизнеса и вины. Вышло вот как: отец выкупил у ее родителей половину квартиры, которую они, удрученные таким оборотом, уступили без лишних слов. Фирма после дележа наличных и безналичных средств осталась за ней, подержанный «Пассат» перешел к нему, так же как две поношенные полосатые рубашки, купленные для него в Париже. Она выскоблила из себя его ребенка и была уверена, что со временем выскоблит из памяти и его самого.

«Случись погромы — его бы я прятать не стал…» — сказал ей отец и увез на пару недель на родину, в Первоуральск.

Удивительно ли, что ее история тех лет похожа на скучную книгу, которую не хочется перечитывать.

12

Однажды вечером вскоре после развода она отводила душу тем, что лишала жизни болтливых свидетелей ее семейного поражения — их общие фотографии. Извлекая из альбома наглядные доказательства ее поражения, она с сухим блеском в глазах выискивала там в первую очередь себя, припоминая, где и когда это было. Если она себе нравилась, то брала ножницы и удаляла лишнее, то есть Мишку. Если не удавалось удалить его без того, чтобы не причинить вред ее изображению, она с желчным треском рвала вчерашний день, роняя его остатки в коробку для мусора. Стоит ли говорить, что первыми там оказались их приторные свадебные сладости, от которых сводило скулы, и чье уничтожение доставило ей затяжное мстительное наслаждение. Подчиняясь мрачному позыву, она рвала их с неистовством ведьмы, наводящей порчу на предмет ее мести. С каждым исчезнувшим фото ей определенно становилось легче.

Среди прочего ей попалось вот что: она в ресторане, за сервированным в ожидании веселого путешествия столом. Перед ней пустая тарелка с приборами и бокал с белым вином, вместивший в себя миниатюрную, жемчужно-искристую панораму зала. Задумчивая грация королевы вечера на пороге всеобщего внимания: локотки на краю стола поджаты и обвиты ладонями, плечики приподняты. Она успела вскинуть взгляд и глядит красиво, прямо и безмятежно. Пленительная поза женщины, скрывающей за милой улыбкой невинные тайные мысли. А чуть повыше ее головы, в углу, сливаясь с серым фоном обоев и оттого не сразу заметная — маска с выражением всезнающего злорадства, скорее карнавальная, чем театральная. Не то часть декора, не то часть проступившего в момент съемки параллельного мира: этакий услужливый метафизический знак будущих неприятностей. Снято и преподнесено кем-то из своих в пору ее брачного благополучия. Странно, что она раньше не обратила внимания, либо не придала значения этой плутовской личине, ухмыляющейся за ее спиной, словно желая сказать: «И не говорите потом, что не были предупреждены!..»

В отличие от прочих фото снимок этот родил в ней внезапную растерянность. С одной стороны ей, искушенной театралке, хорошо было известно, что во всяком мало-мальски художественном замысле именно задний план озаряет переднюю мысль. С другой стороны, при всем уважении к безымянному фотографу было бы несерьезно наделять его пугающей прозорливостью гения: людей с такими свойствами среди ее знакомых, насколько она знает, никогда не водилось. Но даже если маска попала в кадр по чистой случайности, то случайность эта в итоге оказалась чересчур многозначительной, чтобы быть заурядным куском гипса.

Она пригляделась. Крупный убедительный нос, широко раскинув крылья, навис над сочно подведенными, стянутыми насмешливой улыбкой губами, чьи разбежавшиеся уголки тронули щеки полумесяцами складок. Ямочки на переносице, верхней губе и подбородке, как пунктиры той нейтральной полосы, что делит лицо на два независимых государства. Кроме того она обнаружила, что под маской искусно скрыт светильник. Превратив прорези глаз в сливовидные расплавленные белки и озаряя стену упругим красноватым светом, он создавал впечатление непринужденной чертовщины. Самым же поразительным было то, что по какой-то тридесятой причине маска напоминала… лицо ее отца! Даже странно, что в течение стольких лет она не замечала этого сходства, которое все это время выглядывало из-за ее спины! Неожиданно взволнованная, она смотрела на нагловатого с пылающими глазами шута, не торопясь признавать фамильных черт и не желая видеть вещую связь между заплечной ухмылкой и Мишкиной изменой. Насмотревшись, она, следуя неясному беспокойству, поместила снимок в самую гущу сильно поредевшего альбома…

После развода она отправила на помойку пресловутый диван, добавив к нему прочие материальные следы Мишкиного пребывания, а также вернула девичью фамилию. Слух о разводе быстро облетел ее бывший курс, возбудив печальное недоумение у одних и неуемную радость у других, лишний раз подтвердив ее гордый удел: там, где она обживалась ее либо горячо любили, либо тихо ненавидели. Среди причин Мишкиной измены называлась ее фригидность, что послужило для нее лишним доказательством его редкой непорядочности. Ей звонили многие из тех, с кем она училась, и музыкальный слух ее безошибочно отделял лживую кантилену сочувствия от искреннего сбивчивого участия. Удивительно скуден оказался круг людей, пожелавших ее пожалеть, и возрождение ее происходило в первую очередь при поддержке тесного союза нескольких друзей и подруг, не считая нематериального вороха нескучных забот, которых потребовала брошенная на ее попечение фирма.

Первой кинулась ее утешать Машка Сидорчук — славная, стеснительно-пухлая, восторженная девушка, сохранившая ей верность до сего дня. С ней Наташа смело могла говорить о самом сокровенном и неудобном. Зная, что круги от их тесного общения разбегутся во все стороны, она поведала о его страсти к минету и прочим анальным извращениям, как и о безуспешных попытках ее к этому склонить. Одухотворив своей непорочностью причину их развода, она предоставила святой Марии довести эти доводы до сведения широкой общественности, рассматривая их, как моющее средство от пятен рыбьего жира на ее женской репутации. И ей же она призналась в прерванной беременности, прекрасно понимая, снарядом какого калибра ее заряжает. И все же даже Марии она не открыла своей женской слабости. Вместо этого, испытывая отныне нужду в помощнице, она предложила подруге работать вместе.

Немного погодя рядом с ними, примкнув штыки, заняли позиции Светка Садовникова, Дина Захаревич и Ирка Коршунова. С воодушевлением приняв к сведению Машкины донесения, они добавили туда благородное возмущение, повысили обличительный градус, и через них она громко сказала свое веское слово против его домыслов. Теперь они часто наведывались к Наташе и засиживались у нее, ведя спасительные беседы и толкуя о превратностях бабьего счастья, не подвластного даже высшему юридическому образованию. Наташа принимала утешения с достоинством и благодарностью. Из четырех подруг три были замужем и, кажется, в меру счастливы, но из солидарности охотно хаяли своих мужей, рассчитывая таким странным образом поднять ей настроение.

«А мой, озабоченный, когда захочет этого дела — вынь ему, да положь! Где угодно готов — хоть в машине!» — с плохо скрываемым одобрением возмущалась кудрявая Светка, два года как замужем.

«А что, бывает и в машине?» — с замиранием спрашивала незамужняя Машка.

«Еще как бывает! Очень, кстати, неудобно! Ужас просто! — возбуждалась крупная Светка, не справляясь с впечатлениями. — Правда, я это дело тоже люблю, а потому поощряю…»

Светка была из породы тех самодостаточных женщин, что делясь подробностями интимной жизни, ничего не требуют взамен. О том, что ее первая брачная ночь получилась бурной и кровавой она, раздувая ноздри, рассказала Наташе при первой же возможности. В первый раз она ничего не почувствовала — лежала, горячая и красная, выпучив глаза, вцепившись в мужнины руки и забывая дышать. К тому же все закончилось слишком быстро. Ко второму разу она немного успокоилась и кое-что ощутила — будто внутри нее, не желая заводиться, чихал мотор. А в конце третьего раза закатила глаза и куда-то полетела. Пытаясь описать свои ощущения, она запуталась и сказала: «Да что я тебе рассказываю — ты и сама все прекрасно знаешь!» И Наташе пришлось подтвердить, что у нее приблизительно все так и было. «Да, да, именно — глаза закатила и куда-то полетела!» — сказала она.

Судя по нескромным подробностям, с оргазмом у подруг было все в порядке, и высшее женское наслаждение их мужья дарили им регулярно и безотказно. Пожалев на прощанье хозяйку, подруги уходили греть супружеское ложе, оставляя ее наедине с холодной постелью и неясным будущим. Какое счастье, между тем думала Наташа, что она не любила Мишку! Представить невозможно, что сейчас с ней творилось бы, если было бы наоборот! Обратно тому как дальние эротические раскаты не вырастали у нее в бушующую грозу, оскорбление изменой обернулось чувствительной, но все же затухающей чередой душевных толчков. «Слышать об этом ничего не хочу!» — затыкала она уши, когда разгоряченные подруги принимались ее сватать. Только нового кобеля ей для полного счастья и не хватало!

Смятение ее располагалось вовсе не там, куда глядели подруги. Зачем бог дал ей длинные ноги, тонкие руки и смазливое личико, если проку от них без оргазма никакого — горевала она, вспоминая случайную девицу, чьей страстной кубышкой на ее глазах так аппетитно пользовался Мишка. Неужели такие вот сговорчивые дуры и дальше будут вставать на ее пути? И что же ей теперь следует ждать от будущих отношений с другими мужчинами? А если и вправду все дело в ее неспособности ощутить кайф и, стало быть, по-настоящему возбудить самца? Неужели ее удел — шагать по граблям в ожидании очередного удара по лбу самолюбия?!

13

Выждав положенное время, ей позвонили, а затем одновременно заявились три верных поклонника — Сережка Агафонов, Витя Коновалец и Яша Белецкий. Пройдя на кухню, где не были уже больше года, они в ожидании чаепития принялись развлекать ее рассказами о своей работе, отыскивая примеры покурьезнее. Из их компетентных экспромтов выходило, что достаточно нынче нескольким злодеям объединить усилия, и они могут творить такое, что не снилось самому Аль Капоне. И объединяют, и творят, и ничего с ними не поделаешь, потому что правовая база вместе с ее внутренними органами дырявая, как швейцарский сыр, а криминал теперь такой же честный бизнес, как и честный бизнес — криминал. Все запуталось, и распутать уже невозможно, а можно только разрубить, но рубить охотников нет, и одному богу лишь известно, как совместить сегодня кирпич порядка и стекло свободы. Что касается их самих, то они до сих пор не женаты.

«Мальчики, вам поскорее надо жениться, вот что вам надо!» — сказала она им на прощание.

«Так вот и мы о том же!» — согласился Серега, выразительно глядя ей в глаза.

Ну, уж нет! Лично она теперь будет ждать удар любовного тока!

Очевидно, что женщине ее семейное положение многократно интереснее, чем положение страны, чья излюбленная многовековая поза на четвереньках также утомительна, как и неэстетична. Современная женщина должна иметь чулки, белье, одежду, обувь, запахи, косметику, сумочку с ключами от квартиры и машины, полный холодильник, работу, мужа, а если повезет, то и ребенка. Должна иметь внимание и быть избавлена от непристойных предложений и посягательств, и для нее гораздо важнее ее желания, чем то, каким образом стране это достается. Особенно если она юрист, а ее страна — банкрот. Какое ей, собственно, дело до того, что не может быть прочным общественное здание, в фундамент которого заложена кража! Что ей это угрюмое и прискорбное безобразие, что творится вокруг, если для нее, как для юриста от этого только польза! Ведь лучший друг дантиста — кариес, Касперского — вирус, чиновника — бюджет, а юриста — бестолковое государство. В конце концов, население всегда делилось и будет делиться на два сорта: на тех, кто ждет от страны совершенства (второй сорт) и тех, кто пользуется ее недостатками (первый сорт). Все это к тому, что она была счастливее многих, потому что у нее было свое дело, которое требовало такой же заботы, как и ребенок.

Дело началось еще при Мишке, и было ему имя «Юстиниана». Все началось с незатейливых услуг по регистрации компаний и сопутствующих формальностей. Девочка-помощница бегала между скромным офисом на Петроградской и Регистрационной Палатой, пока она принимала клиентов и расточала улыбки. Те, кому она улыбнулась один раз, обязательно хотели видеть ее вновь. Спустя некоторое время благодаря Мишкиным связям появились клиенты посерьезней — за консультациями, с исками, с делами для арбитража, и это был уже другой уровень. Она находила и привлекала опытных крючкотворов, хорошо им платила и понемногу училась сама. Вскоре она выиграла свое первое дело в Арбитражном суде. И хотя дело с самого начала представлялось верным, они с Мишкой отпраздновали победу, которая от спортивной отличалась лишь отсутствием зрителей.

Незадолго до разрыва она взяла в штат пожилую, но цепкую Ирину Львовну, с появлением которой фирма приобрела достаточную самостоятельность и плавучесть. К Наташе она, несмотря на скрипучий нрав, относилась по-матерински, к Мишке — по-свойски, не скупясь демонстрировала боевое искусство и, судя по всему, была рада осесть на теплой независимой кочке. Их развод ее огорчил, но отношение к работе и к Наташе она не поменяла. В бытовом смысле она к пятидесяти годам, как большинство одержимых юриспруденцией женщин, превратилась в ванильный сухарь, а в профессиональном — в кремень, способный точными ударами высекать искры унылой злости из противной стороны. В офисе не переводились цветы и конфеты, дня не проходило, чтобы не звучала фраза: «Нам рекомендовали обратиться к вам…". Таким образом, дело два года крепло и кормило, и к моменту разрыва она уже не представляла, как можно идти к кому-то в услужение и месяцами ждать зарплату. Ей приходилось много перемещаться, она пользовалась такси, и следуя своим планам, за полгода до измены получила права. Развод задержал приобретение машины, но не отменил.

Через полтора месяца после ее развода страна зашлась в затяжной падучей по имени дефолт. Казна, погрязшая в долгах, не имела даже средств, чтобы платить по процентам, и люди у руля, успевшие привыкнуть к формуле «что нельзя сделать за деньги, можно сделать за большие деньги» не стали ломать голову, а решили действовать испытанным способом: где не помогут жертвы, помогут большие жертвы. Деньги, жадность, азарт и беспризорная власть — какая пошлая страница российской истории! Добавим ради красного словца, что в отличие от вещей, политические системы мы ремонтировать не умеем, мы их просто выбрасываем, и потому история России за последние сто лет — это сумбур вместо музыки. Несмотря на попытки отдельных композиторов добавить ей стройности и гармонии, нынешние достижения пока скромны: осветить страну неоном — не значит прогнать тьму. Всё включено, а все равно темно. И если верно, что сексуальная революция сопровождается угасанием творческого начала, то впереди нас ждет бескрылая эпоха комиксов. И все же, думается, желающие похоронить Россию будут опозорены временем…

Поскольку все свои валютные сбережения Наташа хранила не в банке, а в прозрачном пакете, сунутом под стопку чистого постельного белья, то в отношении внутренних цен она оказалась в крайне выгодном положении. В декабре стало возможным купить машину. Она призвала на помощь друзей, и они по объявлению подобрали ей за семь тысяч долларов подержанную «Мазду», которая до дефолта стоила все пятнадцать. Так она обзавелась первым в жизни автомобилем, украсив его платиновый перламутровый кузов своей неотразимой внешностью. Что ни говорите, а обманщик-автомобиль для женщины есть не что иное, как лакированный усилитель ее повелительных наклонностей!

Потянулись плотные, набитые заботами дни. Она вставала утром приблизительно в одно время, приводила в порядок свою не утомленную ночными забавами двадцатишестилетнюю внешность, влезала в кокон из капрона, шелка, шерсти и хлопка и отправлялась по маршруту, заданному муравьиным смыслом жизни. Чаще всего день начинался с офиса, где ее ждали шумные заботы, что не утихали даже в спокойные дни. Бумаги, звонки и встречи в офисе чередовались с поездками в суд, к клиентам, которых она посещала, отдавая дань их важности, к коллегам и нужным людям. По пути она могла забежать в магазин, чтобы засвидетельствовать свое почтение моде, или в театральную кассу, чтобы обеспечить ближайшее будущее культурным досугом. Слава богу, она была избавлена от посещений парикмахерских, способных только испортить ее густые длинные волосы, которые она, однажды подглядев у парижанок, завела привычку схватывать на затылке узлом переменной степени небрежности.

После работы чаще всего следовали одинокие, неутомительные вечера. Музыка, иногда книга, телевизор вполголоса, телефонные дружеские бдения. Ее жизнью продолжали интересоваться как друзья, так и недруги. Она с удовольствием принимала у себя подруг, с неохотой наведываясь к ним в гости, где на нее по-особому поглядывали их мужья. Раз в неделю она в компании с Машкой посещала театр, либо иной храм искусства.

«Как ты обходишься без мужика?» — спросила ее однажды бесцеремонная Светка.

Что и говорить, вопрос таил в себе подвох: ее способность к долгому воздержанию косвенным образом свидетельствовала против нее. Ей пришлось оправдываться непомерной занятостью, с которой вот-вот будет покончено, и тогда она займется поисками достойного мужика. Сами понимаете: мужика завести — не кошку подобрать. Кстати, кошку она, как одинокая женщина, уже завела.

Так она и жила, пока однажды в августе двухтысячного у нее в офисе не появился новый клиент…

14

Его удачный дебют лишь подтвердил ту истину, что страна наша — не консерватория, а скорее казино, где успех одного не есть успех всех, тем более в пору всеобщей линьки.

Когда миллионам граждан были вдруг предложены новые правила игры, то всё оказалось очень похоже на то, как если бы честных людей, желающих выиграть, заставляли бы жульничать и воровать, заведомо зная, что они на это не способны. Отсюда недалеко до подозрения, что правила эти писались людьми, приятно возбужденными представившейся возможностью пролезть в историческую щель с целью отнять всеобщее добро и поделить его между собой. Не их ли темными усилиями в очередной раз, говоря словами многоязычного изгнанника, «крошились границы России и разъедалась ее плоть»?

Также очевидно, что попытки отдельных начальников, вполне, кажется, искренних и порядочных, не смогли этому помешать. Удивительно ли, что объявленный ими путь лежал на самом деле не к праздничному пирогу, а к мешку с сухарями. Страна оказалась в руках не созидателей, а разрушителей, и нет ничего странного в том, что изрядное число современных граждан привязано к ней не чувством, не корнями, не будущим благополучием, а исключительно нищетой. Взвешивая осадок прошлых лет (наша ли в том вина, что он оказался горьким? конечно, наша!) следует заметить между прочим, что поскольку здесь пишется не история страны, а история возникшего в ней чувства, не упомянуть о вышесказанном нельзя, как нельзя не брать в расчет качество воды того аквариума, в котором плавают наши золотые рыбки. С другой стороны, что за занятие, ей-богу — сидя на берегу реки забвения таскать оттуда ржавые загогулины хорошо известных фактов! Уж если и заниматься этим, то с целью очистить ее русло, что, однако, больше подходит ангажированным историкам.

…Обретя «зеленую» почву, он, следуя золотой заповеди финансиста «главное — сохранить, а если возможно, то приумножить», принялся воплощать ее со всей страстью и вдохновением молодости. Тем более что для того, кто преследовал тогда не размах, а надежность, достаточно было иметь связи в банке и пару верных, а точнее сказать, повязанных интересом друзей. Через Юрку Долгих и его банк он втащил сюда немного денег и купил, как уже было сказано, две квартиры. Значительно позже, когда деньги перестали скрывать, он в добавление к своим теперь уже четырем квартирам купил у беглого нувориша участок с домом в районе Зеленогорска. Таким образом, числившаяся за ним на момент их знакомства недвижимость стоила никак не меньше двух миллионов долларов. Вместе с Юркой он продолжил поставку компьютеров, постепенно наращивая объемы. Оборудование его операционной было предельно лаконичным: фирма за рубежом и фирма в стране — два органа, между которыми циркулировало устойчивое товарно-денежное кровообращение. Он сам себе продавал и сам у себя покупал, и его правая рука прекрасно знала, что делает левая, и при этом одна мыла другую. Уже тогда он взял за правило отправлять половину прибыли за границу, где она оседала высококалорийным подкожным жиром.

Когда решены проблемы материальные, взор ищет, чем утешить душу. Поскольку достаток его в ту пору не бросался в глаза (о чем, кстати, тогда нелишне было заботиться), то он никогда не оказывался в положении, о котором предупреждал жизнерадостный Эпикур: «Многие, накопив богатства, нашли не конец бедам, а другие беды». Запросы его не превосходили рамок разумного — видео, аудиоаппаратура, подержанный «Ауди» и добротная одежда, к которой он, как и к женщинам, питал устойчивую слабость. Отремонтировав квартиру на Московском, он перевез туда родителей, оставшись жить в милой его сердцу хулиганской слободе, храня ей верность, как покалеченной по его вине любовнице. Сепаратное проживание оказалось как нельзя кстати — появилась возможность, о которой в бесприютные советские времена мечтали вульгарные последователи того же Эпикура: «Вам восемнадцать лет, у вас своя квартира, вы можете любить шутя!»

Так уж он был устроен, что не мог обходиться без сладко пахнущего, стройного и капризного существа, дарующего нагую благосклонность, словно милостыню. Ему нравилось добиваться женского внимания, касаться рук, губ, тела, обладать ими, наконец, но про себя он испытывал странное желание — хотел, чтобы та, которой он добился, заставляла бы добиваться ее вновь и вновь. Другими словами, он любил, чтобы его не любили. Именно так обстояло дело с девчонкой из соседнего двора на два года его старше — не то продавщица, не то кладовщица — с которой он связался после Галки. Именно с ней он впервые обнаружил в себе то сладостное самоистязание, что посторонний наблюдатель назвал бы синдромом влюбленного Сизифа. Их роман длился года полтора и запомнился ему унизительным рысканьем в поисках свободного гнездышка. Обычно найдя такое место, он звонил ей, и она являлась и соединялась с ним на скорую руку, словно делая одолжение — без лишних слов и нежных признаний. От этого каждая их встреча была, как первая, и нервный градус их отношений заключался именно в его щекотливом двусмысленном положении — придет она в этот раз или нет. Сомнительно, однако, что девушка из подворотни оказалась настолько проницательной, чтобы разгадать его аномалию и вести себя соответствующим его желанию образом. Иначе придется признать, что она из той же подворотни, что и Кармен. Как бы то ни было, однажды она не пришла никогда. Помнится, он пару месяцев страдал.

Если женщина падала к его ногам, как спелая груша, он продолжал ею пользоваться, стараясь при этом быть с ней честным, ласковым и внимательным. Так случилось с Лелей Ерохиной, бывшей его однокурсницей, отношения с которой целили прямо в брак. Девушка она была и цветущая, и бойкая, и домовитая, но сверх того, гибкая, вразумительная и деловитая. В конце июня восемьдесят девятого, в самый разгар неожиданно хмельной для него пирушки по случаю окончания пятого курса, она участливой феей выступила перед ним из глуховатой карусельной пелены и увела на улицу, откуда на такси привезла его, мычащего, к себе на квартиру, где он и проснулся утром в ее постели. Она спала рядом, выставив голое круглое плечико. На супружеском расстоянии от него под голубоватой простыней набирал пологую силу ее русалочий хвост и крутой волной нависал над талией. Шелковистые взбитые волосы струились с кремовой, в мелкий цветочек подушки. Он смотрел на их золотистый отлив и удивлялся, как раньше не замечал этот сухой солнечный блеск. Он попытался вспомнить, что было ночью, так как ночью между ними определенно что-то было. Однако если ему и следовало чего-то стыдиться, то только своего беспомощного и беспамятного состояния. От его взгляда она проснулась и посмотрела на него с припухшим смущением. Он осторожно улыбнулся, и она, краснея, скинула голубой русалочий покров и жарким упругим телом устремилась к нему под кремовое в мелкий цветочек одеяло. Через несколько минут он, сам того не ожидая, впервые в жизни лишил девушку девственности, а значит, был обязан теперь на ней жениться…

Он обещал жениться на ней сразу после института, но потом два года откладывал: сперва под предлогом неустойчивого материального положения, затем необходимостью его стабилизировать, после — из-за неразберихи в стране, каждый раз добавляя к этому новые невнятные доводы. Осенью девяносто первого она переехала к нему на Гражданку, где принялась авансом налаживать семейный быт. Они часто бывали в гостях у его и ее родителей, где их, не скрывая нетерпеливых ожиданий, всегда тепло принимали. И в самом деле, все, кажется, было взвешено, отмеряно, условлено и оговорено. Не хватало лишь слабого толчка, чтобы события покатились в сторону печатей, цветов и шампанского. Разумеется, в ее арсенале был такой толчок, даже, можно сказать, пинок — внезапная беременность, верное средство от нерешительности. И то, что она к нему не прибегла, говорит о ее дальновидности.

Между тем он не жалел на нее денег и доверил ей по совместительству официальную часть своей бухгалтерии, отчего она была в курсе всех его безналичных дел. Весной девяносто второго он успел показать ей Париж, а через три месяца тот же Париж их и разлучил. И вот как это было.

15

В начале сентября он отправился к благодушным после каникул французам, чтобы встряхнуть и добавить огоньку в их мелкобуржуазные сердца. С каждым новым посещением Париж добрел к нему, как добреет местный лавочник к покупателю, посетившему его лавку более трех раз. Станьте его постоянным клиентом, и вам обеспечено фамильярное обращение — высший сорт французского уважения.

Город, пропитанный мягким светом, с удовольствием отгибал уголки своих страниц, откликался звонкими камнями узких улиц, играл летучими оттенками красок, добавлял беглые кофейные нотки в аромат кухонной духоты, кичился и сочился урожаем, смеялся над будущим увяданием. Жертвы вавилонского столпотворения все также сновали по нему, как мыши сквозь беспризорный сыр.

В аэропорту его встретил Патрик и повез на переговоры в свой офис. Там его уже ждали двое добродушных французов, с которыми он был знаком заочно, а с ними молоденькая девушка с чрезвычайно милым, как у Брижит Бардо личиком. Те же широко поставленные, догоняющие скулы глаза, прямой коротенький носик, вздернутая верхняя губа, наполовину обнажающая белые зубки. Пухлый приоткрытый ротик был слегка приплюснут, словно невидимый ангел припал к нему с поцелуем. Золотистые крашеные волосы, схваченные на затылке хвостом, дополняли сходство. Формы ее находились в полном соответствии с небольшой стройной фигуркой. На ней было темно-синее в белый горошек платье, обнажающее аппетитные, в колготках телесного цвета коленки, и строгий серый пиджак. Леля определенно была роскошнее, от девушки же исходило нечто мягкое, вкрадчивое, кошачье и в тоже время невинное.

«Мишель…» — согласно обычаю улыбнулась она.

«Димà» — назвался он.

Мужчины попросили кофе и приступили к обмену любезностями. Девушка достала большой блокнот в синюю клеточку и, хмуря лобик, приготовилась записывать. Оказавшись напротив, он заглянул в визитку, которую она ему вручила. Michele Dutronc, assistante du DG (Мишель Дютрон, помощница гендиректора). Сдвинутые брови делали ее трогательно серьезной. Двум непослушным прядям не сиделось за ушами, и они мало-помалу выбирались оттуда и нависали над блокнотом. Она быстро и досадливо отправляла их назад. Когда ему задавали вопрос, она вскидывала голову и внимательно смотрела на него в ожидании ответа. Он начинал отвечать, и ее черная ручка, такая же тонкая, как ее пальчики щекотала блокнот мелким почерком. Подметив эту особенность, он стал затягивать с ответом, делая вид, будто роется в памяти. Она, глядя на него, терпеливо ждала, а ему в это время хотелось ей широко и ласково улыбнуться.

На самом деле было не до улыбок.

Испытав первую волну иноземного нашествия, российский рынок постепенно насыщался. Теперь, чтобы привлечь к покупкам менее состоятельную публику, требовался товар подешевле, и дешевизна эта должна была начинаться с поставщиков. И как раз с этим у французов было плохо. Так плохо, что ему нужно было решать, работать ли с ними дальше или искать более выгодные предложения. Французы это прекрасно понимали, но, судя по всему, поделать ничего не могли.

«Собирается ли мистер Maksjmoff работать с традиционно французскими товарами?» — спросила она его под конец певучим голосом на хорошем английском языке.

«Например?» — поинтересовался мистер Maksjmoff.

«Например, вина, парфюмерия, модная одежда…» — ответила она.

«Надо подумать!» — широко и ласково улыбнулся он.

На вечер наметили ужин в тихом месте. Расставаясь, он спросил ее, будет ли она там. Она переглянулась с директором, и он ответил вместо нее: «Why not?»

Тихим местом стал ресторан «Vagenende» на бульваре Сен-Жермен. Патрик с женой забрали его из полюбившегося ему отеля в четырнадцатом округе, откуда до Сены было рукой подать. По дороге Патрик пытался выяснить, что он думает по поводу предложенных цен. Он же, чувствуя себя хозяином положения, от определенного ответа уклонялся, отвечал: «Дорого. Надо подумать». Хотя и без того было ясно, что согласиться на их цены, значит, идти если не на убытки, то на смехотворную прибыль.

Без четверти восемь добрались до ресторана и у бордового навеса стали ждать остальных, воскурив в густую розовую синеву коричневые карандаши тонких сигар. К восьми подъехали добродушные джентльмены с женами и привезли с собой Мишель. На ней было черное платье, из щедрого выреза которого уютно вздымалась упругая грудь, а милую головку ее украшала копна золотых волос. Держась позади нее, он с провинциальным изумлением рассматривал ее прическу. Каким-то простым и удивительным образом ее волосы на затылке в союзе с двумя невесть откуда взявшимися косами были расположены таким манером, что образовали полное подобие той волнующей позы, которой женщина приглашает мужчину посетить ее сзади, с тем лишь осложнением, что место посещения прикрыто при этом кокетливой розочкой. Одухотворение порока, возвышение низкого, смелый намек, утонченный призыв — не в этом ли заключен неотразимый парижский стиль? Попав в зал, она сняла накинутую на плечи тонкую бежевую кофту, обнажив изящные, тронутые загаром руки. Ее усадили рядом с ним, образовав, таким образом, компанию из четырех пар.

Какой удивительной способностью радовать и возрождать обладают парижские рестораны! Кажется, нет места священнее и равноправнее для француза, чем подобные заведения. Вот и здесь: даже устрицы и омары выглядели такими же участниками застолья, как и гости. Довольно скоро пришло оживление, открылись сердечные поры, и хоботки любопытства потянулись друг к другу. Дамы интересовались у него через мужей, что происходит в России, и он грузными и торжественными словами пытался убедить их и себя, что родина его наконец-то взялась за ум и встала на путь свободы, равенства и братства. Дамы никак не могли взять в толк, как возможно, чтобы такие проверенные рецепты общественного устройства опоздали в Россию на двести лет. Глядя на него с искренним участием, они переспрашивали, уточняли, говорили: «Ahh-a!», а когда, наконец, поняли, то пришли в восторг и поинтересовались, кто его родители. Он отвечал, что они образованные люди, которым довелось, наконец, вздохнуть с облегчением и что теперь им никто не указ.

В воздухе витал крепкий аромат свободы, и французская речь — напряженный продукт укрощенного резонанса — мягкая, точеная, ароматная, стремительная и тягучая одновременно была таким же украшением вечера, как игра кремового и шоколадного в позолоченных зеркалах, как резные деревянные детали, серебряные блюда, рубины в бокалах, хрустящие салфетки, рукотворное вечно полуденное небо, расписанное тропической зеленью и незабудками, священнодействие поваров, гарсонов и ОНА.

«Мишель, у вас замечательно смелая прическа!» — понизив голос, сказал он, склонившись и жадно нащупывая среди запахов кухни и табака ее собственный аромат.

«Вы находите?» — заведя назад руку, коснулась она розочки, нисколько не смутившись.

«Oh, yes!» — подтвердил он, ощутив что-то легкое, морское и свежее, рожденное полетом ее руки.

«Merci!» — вежливо поблагодарила она.

«Могу я задать вам нескромный вопрос?»

«Конечно!»

«Вы замужем?»

«Конечно, нет!»

«Почему?»

«Но мне всего двадцать один! Ведь это так рано для marriage!»

Умная девушка. Он принялся рассказывать ей, как много, если покопаться, застряло в образованных русских людях от французской культуры. Вот он, например, еще в юности перечитал всех французских классиков и чуть не плакал над «Мадам Бовари» и «Дамой с камелиями».

«О, Мадам Бовари!» — откликнулась она из другого, несколько манерного мира.

К сожалению, теперь дела не оставляют ему много времени для чтения, но он все же прочитал «Обличителя» Рене-Виктора Пия.

«В самом деле? — оживилась она и тут же обратилась к компании: — Послушайте, оказывается, мистер Maksimoff читал „L’imprecateur“!»

«А-а! О-о! Не может быть! Замечательно! Здорово! И что мистер Maksimoff думает по этому поводу?»

Что он мог думать? Как, в самом деле, можно сравнивать благородную мигрень по имени капитализм с той белой горячкой, которая расправляла свои зеленые крылья над его страной? Ведь это не времена Бальзака и даже не Мольера, а какое-то средневековье, какой-то артельный хаос, в который погружалась Россия!

«Замечательная книга, весьма и весьма поучительная! — глубокомысленно изрек он и, наклонившись к ней, добавил: — Мишель, не могли бы вы звать меня просто Димà?»

«Oh, Dimà! Okeу!» — охотно согласилась она.

В конце концов, он составил о ней самое лестное представление. Она была без косметики — вот главное открытие — и все же так естественна и свежа. Чуть-чуть, может быть, ресницы, едва-едва, кажется, брови. В остальном — сплошная незамаскированная прелесть. Ее обнаженная гладкая рука на расстоянии, которое можно сократить одним неловким движением его руки, прямая спинка, поддерживающая отпущенную на свободу грудь, пряди волос, стекающие на высоту прямых плеч, ораторствующие ключицы — расчетливая и губительная принадлежность к союзу черного, золотого и кремового. Вот сосуд, думал он, в котором, судя по его книжным представлениям, умещался тот самый набор повадок, вкусов, мнений, те радужные переливы кошачьей независимости, убийственной вежливости, утонченного сладострастия, ветреной любви, остроумного отвращения, расчетливого бездушия, очаровательного отчаяния, и прочего, такого возвышенного, низкого и заразительного, чему пытаются подражать женщины всего мира. Инопланетянка, до которой страшно дотронуться, источник высшего восторга и гибельной тоски! Определенно, француженки — другая порода женщин!

Вышли наружу, и он, улучив момент, спросил ее:

«Мишель, вы позволите вас проводить?»

«Why not? — ответила она ровным голосом, и объявила компании: — Мистер Maksimoff любезно предложил меня проводить, поэтому мы оставляем вас!»

«Очень любезно с вашей стороны, — обратился к нему ее шеф. — Тогда, до завтра!»

Все разъехались, они остались одни.

«Такси?» — предложил он.

«Давайте немного пройдем, а потом возьмем такси!»

«Вы не замерзнете?» — с сомнением поглядел он на ее кофточку.

«Нет, сегодня тепло!»

Что ж, для него, питерца, может, оно и так, но кто знает субтильную природу француженок. Господи, до чего он дожил: фланирует по Парижу с умопомрачительной парижанкой, как по Питеру с Лелей, которой готов, кажется, изменить! Да мог ли он еще совсем недавно о таком думать?! Вот она — универсальная и всемогущая сила денег!

Давно сгустились сумерки, сдав город в плен неживым неоновым краскам, запятнавшим его цветные лица. Она шла рядом, ровно и вежливо отвечая на его вопросы и изредка задавая свои. Они миновали безымянную лавку, где торговали музыкальной аппаратурой и дисками, и он спросил, где, по ее мнению, он мог бы отыскать редкие записи. Она спросила, что его интересует, и он ответил, что есть два французских джазовых пианиста — Марсьяль Соляль и Ральф Шилькруна, записи которых он давно ищет. Не прочь также отыскать ранние записи «Double six de Paris». Она ответила, что из французских джазменов знает только Джанго Рейнхарда и Стефана Граппели — последний написал музыку к «Вальсирующим»: просто чудная, совершенно необыкновенная музыка! Он охотно согласился и чтобы заручиться встречей, продолжал мягко настаивать на ее помощи.

«Ну, хорошо. Я попытаюсь вам показать, где это можно найти. Завтра».

Ну, разумеется, завтра.

Она жила в районе Люксембургского сада, за бульваром Монпарнас, на улице Буасонад, на пятом этаже узкого дома, зажатого с двух сторон большими домами, как худой человек толстяками. Они довольно быстро туда доехали, он подал ей руку и помог выйти.

«Если вы не торопитесь, мы могли бы подняться ко мне и что-нибудь выпить…» — сказала она, выпуская его руку.

«С удовольствием!» — согласился он и отпустил такси. Было около двенадцати.

Они прошли мимо недремлющего консьержа, поднялись по лестнице и оказались в небольшой квартирке, которую она, как оказалось, снимала. Пригласив его снять пиджак и сесть на пухлый диван, она спросила, что он будет пить.

«То же, что и вы» — сказал он.

«Тогда Мартини» — заключила она и ушла в другую комнату. Пока она отсутствовала, он осмотрелся.

Комната, где он находился, служила, по-видимому, гостиной и была обставлена и ухожена с другим, незнакомым ему вкусом. Высокий потолок был ее легкими, низкая мебель возвеличивала. Кровосмешение стилей наводило на мысль, что Мишель живет здесь не одна.

Хозяйка принесла на маленьком подносе бутылку Мартини и два бокала. Она успела переодеться, и теперь на ней было легкое цветастое платье, короткое и двусмысленное, как японское стихотворение. Кроме того, она распустила волосы, отчего лицо ее округлилось и стало домашним.

«Какую музыку вы любите?» — стояла она перед ним, сверкая гладкими девчоночьими коленками.

«Ну, не знаю, я много чего люблю. Когда-то я любил „Би Джиз“, а теперь люблю би джаз…» — сострил он, стараясь не смотреть на ее ноги.

«О, Би Джиз! Посмотрите там! — махнула она рукой в сторону музыкального центра. — Там что-то должно быть…»

Он встал и сделал два шага в указанном направлении. Под центром, на полках он нашел десятка два CD — в основном записи французских певцов. Среди них ему попался Джо Дассен. Он разобрался с аппаратурой, запустил диск и вернулся на диван.

«Вы любите Джо Дассена?» — спросила она и, передав ему бокал, уселась рядом.

«Да, он у нас очень популярен, хотя мало кто знает, о чем он поет»

«Вы не много потеряли. Ведь все мужчины поют о любви, не так ли?»

Ее гладкое, без единой морщинки личико было обращено к нему, скрывая в уголках рта едва заметную усмешку.

«Как, разве вы не любите песни про любовь?» — шутливо изумился он.

«А вы?» — утопив в бокале губы, спросила она, в упор глядя на него.

«Обожаю!» — с шутливым вызовом ответил он.

«И напрасно. Они все лгут» — спокойно сообщила она, продолжая смотреть на него.

Он смутился и поспешил сменить тему.

«У вас здесь очень хорошо! Мне почему-то кажется, что вы живете не одна…»

«Как вы догадались?» — искренне удивилась она.

«Не знаю. Мне так кажется…»

«Вы угадали, я живу с подругой»

«И где же она сейчас?»

«Я попросила ее переночевать у нашей общей подруги»

«Почему?»

«Потому что знала, что понравлюсь вам» — сказала она совершенно естественно и, поставив бокал на столик, выжидательно обратила к нему лицо. Он сделал со своим бокалом то же самое и подвинулся к ней вплотную. Взяв ее за руки, он мягко подался к ее лицу и отодвинул назойливого ангела. Последовала осязательная игра ртов, которая для большинства людей имеет такое же значение, как захват крепостных ворот. Убедившись, что крепость не прочь, чтобы в нее вошли, он отстранился, стянул брюки и подставил ей бедра. Приподняв подол платья, под которым ничего не было, она легко забралась на них, медленным тугим движением надвинулась на него и, нависнув, закачалась вместе с ним на кожаных волнах дивана…

16

Что он знал до сих пор о языке любви, думал он, лежа на спине рядом с притихшей Мишель. Галка, продавщица, Леля — все они по-разному и в то же время одинаково косноязычно вели себя в постели, потому что надо родиться в стране любви, чтобы говорить на ее языке, ибо как бы старательно его потом не изучали, он все равно не станет родным. При всех режимах француженка была вольна искать любви, выбирать ее, пробовать на вкус и на цвет, жить ею и предаваться ей по своему усмотрению. Неостывшими мыслями он вернулся к их троекратному «ура». На первый взгляд Мишель не предпринимала ничего сверхъестественного. Прикасаясь, прижимаясь к нему, обвивая и направляя его, она необъяснимым образом возбуждала в нем теплые быстрые токи, летучий восторг, внезапную дрожь, ласковые толчки, из чего рождалось томительное блаженство. Она придавала своим ласкам такую же обстоятельность, полноту, изящество и неожиданность, какие отличают настоящую любовную поэзию от простых междометий. Так ребенок управляет миром, заставляя взрослых умиляться и восторгаться его бессознательному совершенству. И еще он понял, что Леля совершала большую ошибку, заботясь в постели только о себе…

«Что ты думаешь по поводу контракта?» — спросила она утром по дороге в отель, куда они ехали, чтобы забрать его бумаги.

«Я подпишу его!» — не задумываясь, ответил он.

«Спасибо, ты очень любезен!» — поблагодарила Мишель, отводя глаза. Она изучала финансы в высшей школе и подрабатывала в небольшой компании друга ее отца. Ох уж эти добродушные друзья отцов!

После заключительных переговоров, где довольные французы его горячо благодарили, он отказался от прощального ужина и отправился с Мишель на ее букашечном R4 колесить по городу. Праздничная карусель продолжалась до вечера, затем они ужинали в небольшом итальянском ресторане недалеко от Люксембургского сада, потом вернулись к ней, пили Мартини, целовались на диване и болтали обо всем, что приходило на ум. После легкой, искристой увертюры последовала восхитительная бурная ночь с новыми, непозволительными еще вчера подробностями, которыми оба остались чрезвычайно довольны.

«Ты замечательный любовник!» — призналась она наутро.

Исполненный восторженного перебора душевных струн, он поминутно целовал ее в открытые места. Только сейчас он почувствовал, как утомительны для него любовные упражнения с Лелей.

«Я буду скучать!» — сказал он ей перед расставанием.

«Я тоже…»

Вернувшись, он не нашел ничего лучше, чем объявить Леле, что им следует расстаться. Изумленная Леля пыталась выяснить причину такой поспешности, не выяснила, но о сути догадалась и собрала вещи, которые он вместе с ней отвез к ее родителям. К чести Лели следует сказать, что подобный исход она вполне допускала. Погоревав немного, она взяла себя в руки и через год вышла замуж за внезапно разбогатевшего друга детства. Следующий раз они встретились по случаю десятилетия окончания института, и он нашел ее веселой, располневшей и вполне довольной.

А что же Мишель? А вот что.

Их общение было достаточно живым, тем более что для этого имелся повод в виде контракта. Он сильно скучал и пользовался любым случаем, чтобы напомнить о себе. Притворно интересовался конъюнктурой товаров, которыми, якобы, рассчитывал заняться, прекрасно зная, что заниматься ими не будет. Он получал от нее факсы с ценами, способных только отпугнуть, а в качестве утешения — заманчивые предложения залежалого барахла, которое широким потоком сливалось в то время в Россию. В середине ноября он согласовал с ней свое появление и приехал в Париж. Патрик отвез его к себе в офис, а потом в отель. Она заехала за ним вечером, дала себя поцеловать и забрала с собой. Они ужинали в маленьком ресторане на бульваре Монпарнас, а вернувшись, устроились на диване. Он попробовал заняться любовью тут же на диване, но она, отклонив его натиск, степенно приготовилась ко сну и уложила его с собой. Он все же добился ее, неохотную, после чего она сказала: «Прости, Dimà, мне завтра рано вставать» и повернулась на другой бок.

Наутро он встал вместе с ней, и пока она сосредоточено порхала по квартире, украдкой наблюдал за ее превращением в деловую молодую особу. Когда пили кофе, она спросила, куда бы он хотел пойти вечером. Он сказал, что если она согласна, то вечером они могли бы остаться дома, и он приготовит ужин a la russe. Ах, как это мило, что он умеет готовить! Она будет рада оценить его кулинарные способности! А теперь пора, она, как всегда, опаздывает. Он уговорил ее не тратить время на то, чтобы везти его в отель, куда он сам прекрасно доберется. Ах, какой он милый! Пусть он, в самом деле, извинит ее, что она оставляет его до вечера одного, но вечером она обещает, она точно обещает ему много внимания, ведь завтра суббота! Пусть он ждет ее в отеле. И, поцеловав его, она растворилась в потоке машин.

Заехав в отель, он спросил в рецепции адрес надежного ювелирного магазина. «Но у нас в Париже все магазины надежные, мсье!» — тонко улыбнулся прилизанный служащий приблизительно одного с ним возраста. «Знаем мы вашу надежность!» — хмыкнул он про себя, а вслух спросил адрес ближайшего магазина.

Все ювелирные магазины объединены неким священным трепетом, как это и пристало алтарю бога Мамоны, где золотой телец выставляет частицы своей плоти. Он явился туда к полудню, выбрал и купил за десять тысяч франков колье из красного золота с бриллиантами и изумрудами, соединенными в созвездие, готовое сверкающим звездопадом упасть между двумя полушариями ее груди, и заскользить дальше вниз, обжигая, как его поцелуй. На обратном пути он приобрел диск с песнями Эдит Пиаф — коллекцию обнаженного женского чувства, и альбом Эррола Гарнера «Концерт у моря» — мощный и совершенный, как жизнь прибоя. Что ни говори, а его чувство к ней было не лишено экзальтации.

Она позвонила в четыре, и через полчаса заехала за ним. Была слегка возбуждена не то предстоящим отдыхом, не то приятной новостью, о чем он допытываться не стал. По дороге заглянули к мяснику за курицей, к зеленщику за травами и в супермаркет за всякой мелочью. Они останавливались перед стеллажами, склонялись над корзинами, и она весело и оживленно объясняла ему назначение непонятных ему товаров, а когда он не понимал, смеялась и хватала его за руку. Разумеется, он множил свое непонимание. Она сама выбрала вино и на выходе попыталась расплатиться. Он, как и у мясника с зеленщиком, не дал ей этого сделать, загородив собой кассу. На улице ветер с океана гнал мрачные низкие облака, от которых хотелось укрыться в тепле и покое ее груди. Приехав к ней, он повязал на себя фартук и принялся за дело, позволив ей наблюдать. Он приготовил курицу в кляре, почистил и сварил мелкий картофель, нарезал помидоры, огурцы и прочую зелень, заправил, отнес и поставил на стол. Пока он готовил, она с любопытством поглядывала на него, иногда подходила к нему и подставляла губы, которые, она знала точно, он хотел целовать. Он попросил ее надеть то самое черное платье, в каком она была прошлый раз, сказав, что приготовил сюрприз. Волосы она забрала на затылке в живописный, трогательно растрепанный, как его сердце узел. Зажгли свечи, сели. Было около семи.

«Подожди!» — сказал он, вышел из-за стола, достал из кейса Эдит Пиаф и включил.

Лишь обнимет он меня

Чуть шепотом пьяня —

Мне жизнь мила, как розы…

Ей понравилось все, что он приготовил. В самом деле, понравилось. Она даже не представляла, что бывает так вкусно! Оказывается, в России тоже умеют готовить! Он наполнил бокалы, поднял свой и неожиданно спросил, не хочет ли она стать его женой. Она даже бровью не повела и спокойно ответила, что он очень, очень милый, но о замужестве она пока не думает. Кроме того, они еще плохо знают друг друга, а у них не принято выходить замуж, не узнав человека поближе. Может быть, года через два, а пока им и так хорошо, не правда ли? Нет, в самом деле, пусть он на нее не сердится, она его любит и надеется, что полюбит еще больше, но потом, не сейчас.

Падам, падам, падам,

Там «люблю», как плохая лапша

Падам, падам, падам,

«Навсегда» там не стоит гроша! — пела Эдит Пиаф.

«Во всяком случае, теперь ты знаешь мои намерения… — сказал он и, достав из кейса продолговатый черный футляр, положил его перед ней: — Мне кажется, тебе не хватает этого…»

Она открыла, совершенно спокойно взглянула на колье, а затем на него:

«Но это стоит кучу денег!»

«Мишель, ты была честна со мной и можешь поступить с ним, как захочешь. Оно тебя ни к чему не обязывает. Мне просто захотелось сделать тебе подарок. Может быть, когда-нибудь взглянув на него, ты вспомнишь меня…»

Она растроганно на него посмотрела: «Спасибо, Dimà! Это очень мило с твоей стороны! Помоги мне его надеть…» Он помог, и она пошла к зеркалу. Вернувшись, подошла к нему и припала долгим поцелуем. И без того восхитительная, она стала недоступно чужой. Плохое предчувствие качнуло пламя свечей.

Они уселись на диван и взялись за руки.

«Прости, если я поставил тебя в неловкое положение! — сказал он. — Ты вовсе не обязана отвечать мне тем, что тебе может быть неприятно!»

Вместо ответа она встала, ушла в соседнюю комнату и вернулась оттуда в том самом коротком платье, в котором впервые забралась на него. Подошла и встала перед ним, сверкая голыми коленками. Он понял и расстегнул ремень…

Всю ночь она была с ним необычайно нежна, пока не исчерпала его до дна и не погрузила в тепло и покой ее груди.

Последующие два дня до самого его отъезда они не расставались ни на минуту. Объездили город, обедали в самых дорогих ресторанах, позировали на Монмартре, где он вышел этаким мрачным мачо с натурально тлеющей сигаретой во рту рядом с белокурым насмешливым ангелом. Она смотрела на него прозрачным ласковым взглядом, на улице брала его под руку, а ночью доводила до изнеможения всеми известными ей способами. Расставаясь в понедельник утром, он сказал:

«Что бы ни случилось, знай, что я тебя очень люблю!»

Она нежно поцеловала его и сказала:

«Я тебя тоже!»

Он попросил разрешения взять их портрет с собой, и она охотно согласилась.

Вернувшись, он продолжил переписку. Кроме того, он довольно часто ей звонил, и она всегда мило ему отвечала. Он быстро извелся без нее, и спустя некоторое время предложил ей приехать в Питер. Расходы по ее путешествию он брал на себя. Она вежливо его поблагодарила, написав, что всегда мечтала побывать в России, но не зимой, а возможно, ближе к лету. Он, в свою очередь, сообщил, что в таком случае рассчитывает до ее приезда в Питер быть в Париже, где надеется вновь ее обнять, так как безумно ее любит и скучает. Некоторое время она отделывалась общими фразами, а в начале февраля девяносто третьего написала, что у нее новый друг, и когда Димà приедет, они обязательно посидят где-нибудь втроем…

Их скоротечный роман — это сплошная упущенная выгода, о которой он, однако, никогда не жалел — отчасти оттого, что компенсировал ее другими путями, отчасти по причине теплых и грустных воспоминаний о ветреной инопланетянке с пухлым полуоткрытым ротиком и слегка приплюснутыми губами, от которых не мог оторваться невидимый ангел.

«Сказано: красота — обещание счастья. Но нигде не сказано, что это обещание будет исполнено» — вот слова французского поэта, как нельзя кстати подходящие миллионам мужчин, так или иначе оказавшихся в его положении.

17

Хлопнув дверью кабинета, на что она, находясь во всепозволительной связи с его хозяином, имела полное право, Наташа завершила тем самым свой маленький бунт, пройдя путь от крепнущего напора решимости до окрашенной бледнолицым волнением рубиконовой переправы, что отнимала ее, обновленную, у одного самца и вела к другому. Не так ли взбаламученное штормом море выкидывает на берег ларец с драгоценностями, сулящий тому, кто его нашел удовольствие жить как захочется? И пусть в ее случае удовольствие это относительное, ибо новый самец есть новая зависимость, все равно это лучше того, что было у нее с хозяином кабинета и, увеличенное лупой раздражения, виделось ей не иначе как стыд, срам и унижение. Неужели непонятно, изводила она себя поздним прозрением, что по-настоящему гордой и независимой женщине, какой она всегда хотела быть, достаточно уловить даже не сам аромат любого из этих цветов зла, а лишь их отдаленный душок, чтобы сразу же порвать отношения! Возможно, у нее притупился нюх. Однако следуя жизненным наблюдениям, придется признать одно из двух: либо гордых и независимых женщин не бывает, либо мы ничего не знаем об их существовании.

Теперь она и сама уже не скажет точно, когда ее начало штормить, но та последняя и сокрушительная для ее любовника волна взметнулась и накрыла ее с головой накануне. Ей приснился удивительный, восхитительный, изумительный сон, пронизанный лучами беспредметного обожания. «Как же так! — спрашивала она себя во сне. — Почему я живу без любви, когда я могу, хочу и должна любить?!» И она любила кого-то во сне, любила страстно, горячо, всем сердцем, всеми печенками, и ей казалось, что ее любовное чувство вот-вот воплотит неясную тень в личность, и она, проснувшись, увидит того, кого так любит! Иными словами, сонное море выбросило на ее пустынный берег ларец, в котором вместо сокровищ хранилась сама Любовь.

Восторг был так силен, что не угасал два дня. Возвышенное любопытство заставило ее на следующий день отказаться от машины и спуститься в метро, в надежде возбудить чьим-то обликом обещанное сердцебиение. Довольно быстро стершись до дыр о толпу невзрачных особей, энтузиазм ее все-таки дожил до того ясного полдня, когда она встретила в парке мужчину с восхищенным взглядом. Секунды хватило ей, чтобы разочаровано признать: «Не он, нет, не он!»

Сидя вечером перед тонконогим перламутровым трюмо, она дольше обычного играла со своим зеркальным отражением: подмечала и трогала усталые тени под глазами, морщила и расправляла лоб, слегка надувала и сдувала щеки, чтобы оценить их впалость, распускала пряди, чтобы смягчить проступившие скулы. Она протерла тоником лицо, нанесла крем, и пока та, другая, в зеркале втирала его слепыми обученными движениями, задумалась, отрешенно глядя на зазеркальную красотку. События дня кратким резюме представлялись ей. Среди прочего несколько смазанных слайдов напомнили эпизод в парке. Она тут же решила отправить их в архив, но та, другая, в зеркале вдруг выпрямила спину, тонкие пальцы ее замерли на лице, а затем нервно забегали, пока не сошлись на коленях. Помедлив, она заставила ту, другую, подобрать волосы и, удерживая их на затылке заведенной назад рукой, слегка откинула голову. Закинутое лицо можно было бы назвать мечтательным, если бы не насмешливо скошенные глаза. Зазеркальная кокетка тем временем взялась подставлять желтоглазому светильнику гладкое лицо, из всех его выражений отмечая наиболее выгодные. Наташа снисходительно наблюдала за ужимками визави, пока та не вернула отдельные части тела на свои места. «Рожать тебе давно пора, кукла деловая!» — уязвила она ту, другую, похищенную зеркалом, и на том завершила сеанс синхронного разглядывания.

Наутро, желая знать, что ее ждет снаружи, она обратилась к окну. Да, пасмурно, да, сыро, но небезнадежно, хотя все еще может измениться в угрюмом и гиблом пространстве, заключенном между плоскими и близкими обкладками неба и земли. Достаточно, например, дюжине вороньих крыльев вспороть неподвижный воздух над парком, и хрупкое равновесие нарушится, конденсат придет в движение и, разбухая до непосильных для воздуха капель, осыплется на тугие зонты, освободив место новому равновесию.

Ее интерес к погоде стал первым признаком приготовления к событию, такому же неожиданному, как и предсказуемому. Оказалось, что едва проснувшись, она уже знала, что пойдет сегодня в парк, чтобы ближе приглядеться ко вчерашнему мужчине и даже, возможно, откликнуться на его поползновения, которые, была она уверена, обязательно последуют. Осторожный интерес, возникший у нее вечером, за ночь пустил корни, разросся и зацвел, окатив бесприютное сердце озорным возбужденным ароматом. Будет ли он ее там ждать, спрашиваете вы? Конечно, будет! Вопрос лишь в том, пойдет ли туда она. Как странно и стремительно, однако, меняются предпочтения! Еще вчера случайный и неинтересный, сегодня он был ей любопытен. Но почему все же он? Ведь вчера это определенно был не он! Господи, помоги ей, наконец, разобраться в себе и избавиться от сомнений! Как она устала быть разумной, не желая, между прочим, признавать, что вся ее разумность в результате выходит ей боком!

«Какая пошлость, эти случайные знакомства! Разве она не знает, как это бывает и чем заканчивается? Разве с ней не пытались знакомиться?» — верещал на подъезде к офису внутренний голос. Конечно, знает. Конечно, пытались. Но также верно и то, что все (все!) такие попытки заканчивались ничем. Это ли не абсолютное подтверждение разборчивости ее скорбной памяти! Причем, ей даже не было нужды далеко заходить. Так, недлинный диалог, неосторожное слово, жадная искра в глазах, и она уже знала, кто скрывается под обходительной личиной. И даже научилась красиво и необидно отстраняться. Ведь она не какая-то там гламурная дурочка с силиконовой душой и набором кухонных истин. Ее душе, пережившей ужасные страдания, знакомо великодушие, и она, в отличие от подобных дурочек, умеет поставить на место, не прибегая к их презрительному фарфоровому взгляду, ни к надменному выражению пустого лица. Оттого-то посетители ее театра смущенно тушевались и занимали места согласно купленным билетам, лишь иногда пополняя передние ряды хороших знакомых.

18

Придя на работу и кое-как дотянув до обеда, она отправилась в парк. Шла под драпированным серыми складками небом, под сбивчивый диалог каблуков, под комариный зуд нарастающего волнения. Двух вещей она сейчас одинаково страшилась: во-первых, того, что ее сердце, придавленное критической массой ожидания, сотворит очередную глупость, позволив первому встречному увлечь себя, а во-вторых — возможного разочарования. «Может, не стоит? — шепнул ей кто-то на входе в парк. — Ты обеспечена, независима, холодна — зачем тебе мужчина, тем более случайный?» Но она уже шла по главной аллее, внимательно и незаметно поглядывая по сторонам и пытаясь проникнуть в перспективу, на пути которой встал бронзовый полководец. Обычная для этого места публика — разнополая, малочинная, грузная, груженая, не стильная, безвкусная. Она миновала Жукова и…

«Ну вот, пожалуйста, что и требовалось доказать!» — усмехнулась она.

За толсто шуршащими тетками, за неопрятными, озабоченными мужиками, за мамашами с прицепами-детьми и стариками-тихоходами, посреди одушевленного парка, под непросыхающим сердечным небом, со дна терпения, из глубины ожидания, вопреки логике и здравому смыслу — там, далеко, где невозможно различить чужого лица маячил его черный силуэт. Бедное сердце, как трудно ему достучаться до олимпийского спокойствия!

Она с неуместным волнением следила за его приближением, и широкая сырая аллея, словно туго натянутая струна, накрепко соединила ее с надвигающимся мистером Икс. Когда стало невозможно скрываться, она перебросила сумочку с одного плеча на другое, приладила ее повыше приталенного бедра, подтянула перчатки, поправила шарфик, лацканы и воротник пальто — словом, привела себя в сосредоточенное состояние, как это делает перед боем солдат. После чего попыталась напустить на себя беспечную независимость — сделала вид, будто рассматривает сгущенную зелень зябнущих кустов. Сначала по левую руку от себя, затем, быстро переведя взгляд, сравнила ее с такой же зеленью справа. И пока она этим занималась, расстояние между ними сократилось до решительного. И тут он вместо того, чтобы освободить проход, предоставив ей самой решать — задержаться, если он обратится к ней, или пройти мимо — встал поперек ее пути, всем своим видом излучая светское радушие, которое невозможно было миновать. Обнаружив, что сама идет к нему в руки, она замедлила шаг и, стараясь сохранить напускное безразличие, остановилась в метре, про себя порицая его за дерзость. Впрочем, он сделал именно то, чего она сама желала.

— Как замечательно увидеть вас вновь! — приветствовал он ее низким бархатным голосом, не торопясь уступать дорогу. Вместо того чтобы ответить, она рассматривала его, выискивая дефекты.

Русская порода — это отсутствие породы. Есть, конечно, своеобразие, особенно заметное у молодых. Например, мягкость и расплывчатость черт. В свою очередь, взрослые лица, как русский пейзаж — широки и запущены. И если бы не женщины, восполняющие своей иконописной метафоричностью косноязычие мужских черт, да не характер — истинный скульптор русского лица, неизвестно, во что бы эта порода превратилась. Ну да, он действительно не был красив, хотя достаточно вытянутое, полноватое лицо его с бледной сухой кожей имело приятные черты. Высокий в залысинах лоб, правильной, разумной формы голова и скромные уши. Выступающий овал подбородка подпирал приветливый, без малейших признаков самодовольства рот. Он вовсе не был похож на дерзкий луч солнца среди хмурых туч — приятное, живое лицо, не более того. Вот только глаза — умные, напряженные и восхищенные были там главными, придавая значение всему остальному. Она молчала, не зная, как себя повести: не готовая к радушию, она в тоже время опасалась излишней сухостью потушить восхищенный блеск его глаз. Видя, что она не отвечает, он заторопился и напомнил, что они виделись здесь накануне.

— Ах, да, припоминаю! И что же? — наморщив лоб, разыграла она вежливое снисхождение.

Он забормотал, что посчитал это достаточным поводом заговорить с ней, но если она против, то пусть скажет — он тут же уйдет. Лицо и голос его окрасились покорностью, и он отступил, освобождая путь. Она вслушивалась в его правильную речь, удивляясь непривычному узору слов, сплести который под силу только искушенному притворству или неподдельной деликатности. И то, что он как бы отпускал ее на самом пороге знакомства, было к лицу и тому, и другому.

«Интересный, однако, тип!» — разглядывала она его, пытаясь понять, кого ей послала судьба и с какой целью. Выбор, собственно говоря, был невелик: перед ней либо опытный соблазнитель, либо простодушный романтик. Если с первым все ясно и в его незатейливой сущности можно будет довольно скоро убедиться, то второй если и мог считаться подарком судьбы, то весьма на ее взгляд скуповатым. Неужели она не заслужила большего? Само появление его, обставленное с изощренным режиссерским вкусом, ей хотелось бы считать вторым актом единой со сном пьесы. Иначе, к чему этот сон, эта пронзительная мечта о любви? Значит, тот, кто послал ей сон, а теперь и его продолжение во плоти считает его лучшим для нее выбором? Но если эти глаза лгут, то, боже мой, на кого же ей тогда уповать?

— Ну что же с вами делать… — прикрыла она небрежным тоном донимавшие ее сомнения. — Я так понимаю, что даже если я попрошу вас не мешать, вы все равно будете приходить сюда и приставать с вашим предложением…

— Не сомневайтесь! — радостно рассмеялся он.

— Да вы, оказывается, просто назойливый тип! — сказала она с иронией.

— Вовсе нет. На самом деле я много думал о вас и соглашусь на любое ваше внимание, даже самое малое, самое незначительное! Но если вы не хотите об этом слышать…

Тут она быстро взглянула на него и отвела глаза. Дурачок! Кто же не хочет об этом слышать? Только не слишком ли рано ты заговорил о чувствах? Ведь это признак мужчины либо экзальтированного, либо опытного, а они для женщин, как известно, самые опасные! И что же ей тогда делать? Как — что?! Давно известно: женщина, обнаружившая угрозу должна бежать! Как, вот так сразу? Не выслушав до конца? А если угроза мнимая? И поскольку все сомнения — в пользу обвиняемого, она осталась и атаковала его:

— И когда же это вы успели обо мне так много думать, если, как говорите, впервые увидели только вчера?

Оказывается, он думал о ней после того, как увидел накануне, всю ночь и сегодня, а если бы не встретил, то думал бы и дальше. Нет, ну точно — чокнутый романтик! Признаваться в этом в первую же встречу! Какое-то реликтовое ископаемое из «Гранатового браслета»! И как же ей с ним обращаться? Как та княгиня Вера Николаевна со своим телеграфистом? Он представился, и оказалось, что он вовсе не Г. С. Ж., а Дима Максимов. «Димочка…» — попробовала она про себя его имя на вкус. В ответ она тоже назвалась, и он, удивив незаурядной проницательностью, легко и безошибочно проник в тайну ее имени, догадавшись, кто и почему ее так назвал.

Она даже не заметила, как завязался воздушный, быстрый, необязательный разговор. И когда среди прочего она попеняла торговцам и шашлычникам, которые устраивают балаган на том месте, где в войну сжигали умерших от голода людей, он высказал ряд убедительных и дельных замечаний, приведя пикантный пример из немецкого классика, у которого довоенные влюбленные парочки забывали на могильных плитах кладбища нижнее белье и которое классик называл семенами жизни в обители смерти. Он хотел, было, пуститься в литературные дебри (не иначе преподаватель литературы!), но она отмахнулась, и он перекинулся на другие темы. Как бы вскользь упомянул, что живет где-то неподалеку с матерью, чем откровенно намекнул на свое холостяцкое положение. Поскольку на глупость это не было похоже, то она приписала его намек неопытности и простодушию: сообщать незнакомке такие многозначительные подробности — это ли не верх бестактности! После этой оплошности чары его потускнели, и она решила, что для первого раза достаточно.

— Ну, что ж, вы, безусловно, приятный собеседник, но мне пора! — подвела она черту.

В ответ он вызвался проводить ее до подъезда.

— До какого подъезда? — машинально спросила она.

— Возле Кузнецовской, там, где ваш офис! — ответил он доверчиво.

От неожиданности она остановилась и медленно повернулась к нему.

— Откуда вы это знаете? Вы что, следили за мной? Может, вы еще знаете, где я живу? — с неприятным изумлением сухо произнесла она.

В ответ он торопливо забормотал, что она слишком много для него значит, чтобы он мог позволить себе не знать, где ее можно было бы найти, но где она живет, он честное слово не знает. Наташа смотрела на его лицо, запоздало напуганное тем, что от его неосторожных слов она может сейчас повернуться и уйти — лицо мальчишки, привыкшего быть честным, невзирая на последствия — смотрела и снова не знала, как ей быть. Без сомнения, это была неслыханная дерзость с его стороны! Но уйти, не оборачиваясь, заставив его, быть может, броситься за ней и уговаривать простить или нечто подобное (кто знает, на какие порывы он способен!), что могут увидеть, как это бывает в глупых ситуациях, чудом оказавшиеся здесь знакомые — нет, это было бы слишком неприлично! А, главное, было бы жестоко к его беззащитной честности и к слабому угольку надежды, который успел разгореться в уголке ее души. К тому же его явное отчаяние тронуло ее.

Она нахмурилась и попыталась быть строгой, но долго не продержалась, покачала головой и с деланным огорчением сказала:

— Вы странный человек, Дмитрий, и может, даже маньяк!

Какое, однако, шершавое начало отношений! Не прошло и часа, как они знакомы, а она уже дважды имела повод его отвергнуть. Она молчала, разглядывая его побледневшее лицо с остановившимися глазами, и вдруг ей стало жалко его:

— Бог с вами, провожайте! — торопливо сказала она.

Он вспыхнул, выпрямился и просевшим голосом спросил, замужем ли она. С самого начала допуская, что он ее об этом спросит, она еще раз подивилась своей проницательности и ответила, что когда-то была там. Он явно обрадовался.

— А если бы я была замужем? — спросила она из любопытства к размеру его решимости.

— Это ничего бы не изменило… — удовлетворил он его.

У подъезда он спросил, могли бы они увидеться сегодня после ее работы, и она твердо сказала, что сегодня никак нельзя. А когда же он снова ее увидит? Скорее всего, завтра. В парке, в то же время. Он помнит время? «До секунды!» — улыбнулся он. Тогда до свидания, ей пора. И державно улыбнувшись, она скрылась за тяжелой металлической дверью.

В оставшееся до вечера время она думала о нем, отодвигая его образ в сторону, лишь когда неотложные и срочные дела требовали ее внимания. В конце концов, она не выдержала и уехала в офис на Петроградской, а когда оказалась дома, мысли ее, наконец, разлились широким полноводьем.

Ее впечатления о нем, как говорят в таких случаях, были неоднозначны и противоречивы. Нельзя сказать, что он ей понравился, как и утверждать обратное. Например, его лицо категорически не совпадало с тем, что готовым шаблоном покоилось в ее душе и совпадало с обликом отца, а потом и Владимира. И ладно бы дело ограничивалось отсутствием подобия физиономического, но ее раздражало явное отсутствие в нем мужественности. Справедливости ради следовало сказать, что явного безволия там тоже не наблюдалось, но в целом черты лица его показались ей невыразительными, с налетом сентиментальности, что было не в ее вкусе. Она привыкла, что знакомясь, самцы щеголяли именно сумрачной, брутальной частью своего темперамента.

Не расположили к себе граничащее с наивностью простодушие и какая-то ненормальная искренность. И эта его манера цитировать классиков. К чему умничать, рискуя поставить собеседника в глупое положение? Ведь она же не осыпала его статьями из Гражданского кодекса! И, наконец, эта его выходка с подъездом. Следить за ней, свободной и независимой женщиной! Если он с этого начинает, то чего же ждать от него потом? А вдруг он по природе бешеный ревнивец, этакий ласковый маньяк? Словом, на смотрины (а ведь это были самые настоящие смотрины) он явился, как был — в халате и домашних тапочках.

Она достала альбом, извлекла оттуда фотографию с маской на стене и вгляделась. Плут за ее спиной устало косился сливовидными расплавленными белками, натужно растягивал в надоевшей улыбке губы и пытался, как ей показалось, выразить сочувствие. Однако к чему оно относилось — к прошлому или будущему понять было невозможно.

К концу вечера судебное заседание за недостаточностью улик пришлось отложить, с чем ее правозащитная, адвокатствующая часть его и поздравила: широкий волнующийся поток не смыл его, и он зацепился за берег ее жизни. Осталось только на нем утвердиться.

Наташа залезла под одеяло, вытянулась и закрыла глаза. Перед ней, одинокой и смущенной путешественницей, простиралась неизвестная, манящая и пугающая страна, и так было всегда, когда она знакомилась с мужчинами ее жизни. Ее Володя, ее бедный Володя… Боже мой, неужели это было так давно?!

19

…Однажды в начале августа двухтысячного у нее в офисе появился новый клиент. Вернее, перед этим он позвонил и засвидетельствовал свою неслучайность — ему их, видите ли, рекомендовали: не могли бы они его по такому случаю принять? И ему было назначено. В указанный час перед ней возник крепкий, молодой, стремительный мужчина с открытым загорелым лицом, светлыми ясными глазами и непокорными выгоревшими прядями. Его сходство с ее отцом было настолько очевидным, что Наташа на какой-то миг растерялась. Нет, нет, конечно, это был другой человек — вот и черты у него помельче, хотя такой же упрямый лоб и крупный рот. Вдобавок, скулы у него уже, и нос тоньше. И подбородок резкий, твердый, с ямочкой, но глаза не смеются, а глядят на нее с культурным вниманием и официальным почтением, как на артистку оригинального жанра, обученную развязывать гордиевы узлы юриспруденции. Кожа на висках отмечена белыми шрамиками морщинок. Так бывает, когда человек много щурится под солнцем. То же самое видела она у отца после их походов по Чусовой. Общее впечатление, словно в двух разных людях растворили одну и ту же эссенцию.

В тот день новый клиент (разрешите представиться — Федулов Владимир Авдеевич!) легко и непринужденно присел перед ней в предложенное кресло и твердым голосом поведал о своем житье-бытье на поприще заготовки и продажи леса и своих законных претензиях к налоговой инспекции, которые на тот момент имел. Наташа с каким-то тайным удовольствием и преждевременной тщательностью выпытывала у него подробности, делая это с единственной целью: задержать его возле себя подольше.

С ним оказалось приятно работать: сразу поняв, что от него требуется, он за несколько дней собрал необходимые документы, и Ирина Львовна, подготовив иск, запустила процесс. Пока суд да дело, он звонил и наведывался, и перед каждой встречей Наташа испытывала нетерпеливое волнение. Он не пытался произвести впечатление, держался просто, слушал внимательно, в ответах был краток и никогда не задерживался дольше, чем нужно. Смущаясь, она стала искать поводы, чтобы позвонить ему и услышать его неизменно приветливый голос. Иногда он звонил в ее отсутствие, и когда она появлялась, Мария докладывала: «Звонил твой Владимир Авдеевич!» Она тут же набирала его, и если он был на месте, как бы мимоходом интересовалась: «Вы мне звонили? Да? И что?»

Однажды позвонив ему на трубку, она наткнулась на его далекий недовольный голос и осеклась. Две недели он не подавал признаков жизни, также как и она не пыталась узнать, где он и что с ним. В середине сентября он, как ни в чем не бывало, объявился с огромным букетом роз и тортом.

«Зачем торт, кому цветы?» — сверкнув глазами, сухо спросила Наташа.

«Вам!» — с широкой улыбкой ответил он.

Наташа встала и демонстративно водрузила цветы на стол Ирины Львовны:

«Вам, Ирина Львовна, от Владимира Авдеевича!»

Затем поставила торт на Машин стол:

«Тебе, Машенька, от него же! Поправляйся!»

Затем спросила его громко и небрежно:

«Где пропадали?»

«Вы не поверите — в лесу! — продолжал улыбаться он. — Чаем угостите?»

Во время чопорного чаепития он наклонился к ней и, понизив голос, сказал:

«Вы уж извините меня, Наталья Николаевна, за невежливость. Последний раз, когда вы звонили, я сильно занят был — участвовал в драке!»

«В какой еще драке?» — со строгим удивлением поглядела она на него.

«Здесь, в порту. Парни выпили лишнего и устроили разборку. Пришлось вмешаться»

«А после драки у вас что — не было времени позвонить? — обидчиво воскликнула она и тут же спохватилась: — Две недели от вас ни слуху, ни духу! У нас же к вам вопросы!»

«Извините, Наталья Николаевна, больше такое не повторится!» — ответил он, не отпуская с лица улыбку.

Его посещения и звонки продолжались почти три месяца, в течение которых он ни разу не позволил себе выйти за рамки почтительной сдержанности, о чем она, стыдно признаться, глубоко сожалела. Она и не заметила, как ровное пламя ее симпатии превратилось в пожар, и молчаливое ее чувство перешло все возможные границы, оставив далеко позади то необязательное наваждение, что было у нее с Мишкой в их лучшую пору.

И наступил день, когда немало повозившись, Ирина Львовна забодала нерадивых мытарей. По этому поводу он пригласил всех в ресторан. Ирина Львовна и Маша поблагодарили и, сославшись на дела, деликатно отказались, оставив Наташу на его попечение.

Вечером он приехал за ней на машине, она спустилась, и он повез ее в «Дворянское гнездо». На ней было длинное, темно-синее кашемировое пальто, а гладко зачесанные и собранные на затылке в узел волосы отданы под янтарный надзор ажурной заколки. Он был в тонкой кожаной куртке, под которой виднелись голубая рубашка и умеренно яркий галстук. Непокорные пряди на голове усмирены свежей стрижкой.

«Почему «Дворянское гнездо»? — спросила Наташа.

«Когда-нибудь у меня тоже будет дворянское гнездо» — буднично, словно речь шла о гараже, ответил он.

Декоративные и гастрономические подробности ресторана плохо запали ей в память — он и только он был ей интересен. Ей хотелось смотреть на его, говорить с ним, улыбаться ему, заставить ухаживать, свести с ума, наконец! Господи, да как он сможет устоять перед ней, если она этого захочет! А она этого хочет — хочет до стиснутых зубов, до мучительного стона, до неприличия! Кланялись свечи, сияли нежностью его глаза, ласковая улыбка трогала щеки полумесяцами складок, а на переносице, верхней губе и подбородке пытались прятаться тени. Белокожая красавица в черном открытом платье не спускала с него глаз, и его спокойная рассудительность лишь подогревала ее лихорадочное возбуждение. И вот вкратце история, рассказанная им под трепет свечей и протяжные вздохи смычков.

Ему тридцать два, и сам он из Подпорожья, там у него мать, отец, сестра, друзья и бизнес. После армии поступил здесь в Лесотехническую академию. Закончив, вернулся на родину, работал там по казенной части, потом занялся лесным бизнесом. Был женат, детей нет. Что еще? Когда был пацаном, один раз чуть не утонул в Свири, а другой раз заблудился с друзьями в тайге. Хорошо, собака лесника их обнаружила. Вот, пожалуй, и все. А, вот еще что! Поскольку он занят экспортом, приходится мотаться между Подпорожьем и Питером. Все надо проверять самому. Здесь снимает квартиру. Что еще? Мечтает приобрести лесопилку и заняться деревообработкой. А еще мечтает построить здесь большой дом на берегу залива и перебраться туда жить. Деньги есть, а вот времени нет, нет времени решительно. Даже с друзьями некогда встретиться. Пьет ли он? Вот как сейчас — всего второй бокал за вечер. Голова все время занята другим. Нет, в данный момент не делами, а простите за откровенность, Наталья Николаевна, вами. Потому что он никогда не встречал такой умной и необыкновенно красивой женщины. Да что там женщины! Совсем еще девушки! Почему преувеличивает? Нет, это она скромничает! Он, между прочим, до сих пор не верит, что она согласилась с ним пойти. Что еще? Ах да, поскольку всегда на свежем воздухе, то здоров, как бык. Часто ли приходится драться? Да, бывает. И здесь, и там бывает. Лесорубы — народ, знаете ли, впечатлительный и обидчивый, особенно, когда выпьют. Все время считают, что их обманывают. Может, кто-то и обманывает, но не он. Как же он может обманывать земляков? Тем более, что ему и самому приходилось валить лес. Не подумайте, что в заключении, ха-ха-ха! Лес не только там валят. Да, кстати, вот еще случай был: неопытный пацан составил пакет — это когда два или три ствола заваливают на один, а потом подпиливают его, и стволы ложатся куда надо пакетом. Большой опыт требуется. Так вот, хорошо он в тот раз резвый оказался. А друга придавило. Нет, не насмерть. Ах, как жалко, Наталья Николаевна, что вы не были в тайге, в настоящей, нетронутой тайге! А пожар в тайге! Вы видели когда-нибудь, как горит тайга? Хотя, откуда… Кстати, и хорошо, что не видели. Да, музыку он любит — у него в машине всегда «Авторадио» включено. В театре? Помилуйте, Наталья Николаевна! Его театр — это лес, да дорога! С женой два года прожили. Разошлись, потому что дома подолгу не бывал. Однажды приехал, а она сбежала с каким-то проходимцем — двадцать три ей тогда было. Два года уже, как один. Пожалуй, все. А как она? Он знает, что она не замужем, и это с одной стороны замечательно, а с другой — поразительно. Что случилось? Та же история — муж изменил. Два года назад. А, впрочем, она его не любила, а потому нисколько не жалеет. Выскочила по молодости, по глупости, теперь вот не торопится. Слава богу, детей не успела с ним завести. Нет, она детей, конечно, любит, но есть ситуации, когда они лишние. Что же, здесь он, пожалуй, согласится: детей нужно заводить не торопясь и с любимым человеком. Да что они все о ней, да о ней! Пусть лучше он еще что-нибудь расскажет о себе! И снова трепет свечей и протяжные вздохи смычков, и белокожая красавица в черном открытом платье не спускает глаз с красавца-мужчины.

Ну, вот, пожалуй, и все. Кажется, им уже пора. Да, пожалуй, соглашается она, уже зная, что повезет его к себе. Они добрались до ее дома, и там она спросила, не хочет ли он посмотреть, как она живет. «Неудобно, Наталья Николаевна! Поздно уже!» — замялся он. Она взяла его под руку, и они поднялись к ней. Она предложила ему чай, и он, обдав ее чувствительными волнами неловкости, согласился. Они пили чай из фарфоровых, тонких и прозрачных, как весенний лист чашек, и он чересчур оживленно вспоминал случаи из армейской жизни, где он всегда был голоден, а ей никак не удавалось лирической нотой разбавить его натужную деликатность. Однако настоящая любовь находчива и самоотверженна. Улучив момент, когда он встал из-за стола, чтобы, как он полагал, расстаться, она, обмирая от собственной храбрости, шагнула к нему, обхватила руками за шею, закрыла глаза и подставила губы. Он на секунду растерялся, а затем прижал ее к себе так крепко, словно собирался задушить. И когда через бесконечное время она, закатив глаза и плохо соображая, отняла, наконец, у его жадного рта свои измятые губы, он подхватил ее и закружился по квартире.

«Сюда, сюда!..» — бормотала она, обхватив его за шею одной рукой, отставив другую и ощущая головокружительную слабость. Он открыл дверь и шагнул, было, в комнату, где Мишка ей изменял, но она в последний момент изогнулась и ухватилась вытянутой рукой за косяк: «Нет, нет, не сюда!..» Он вернулся, нашел верный путь, донес ее в неоновой темноте до кровати и с бесконечной осторожностью уложил на покрывало. Затем откинул черный занавес подола и, целуя теплую замершую кожу, стянул с нее чулки. Потом усадил, и платье легко скользнуло через воздетые руки. Охваченная томительным восторгом, она скинула лифчик, осталась в трусах и, откинувшись на подушку, лежала, раскинув безвольные руки, пока он сдирал с себя одежду. Склонившись над ней, он благоговейно устранил символическое кружевное препятствие и с неведомой ей доселе нежной, звериной страстью взял ее. Все продолжалось не более двух-трех минут, и она, не испытав телесных судорог, тем не менее оказалась наверху блаженства. Лежа под ним и обвив его руками и ногами, она шептала:

«Я люблю тебя, Володенька! С первого дня люблю!»

20

Что за удивительная штука жизнь! Она настолько же безрассудна, как и мудра, также груба, как и изысканна, в той же степени отвратительна, как и упоительна. Милосердие у нее произрастает из жестокости, счастье из отчаяния, великодушие из отвращения, и только любовь живет сама по себе, неизвестно из чего возникая и непонятно во что превращаясь.

Какой взлет, какое вознесение, какая высота — даже дыхания не хватает! «Как! Дожить до двадцати семи лет и не познать счастья любить?! Да о чем же я думала раньше?» — не переставала изумляться она. Торопясь домой, она знала, что он подхватит ее с порога и закружит, а затем, отстранившись, будет глядеть на нее потемневшими от неутолимой нежности глазами, и она, сомкнув веки, потянется к нему поцелуем. Достаточно им было соединиться губами, и святая искра превращала их в единый пылающий костер, который он бережно нес на руках в постель. Если хватало терпения, он медленно раздевал и целовал ее, если же нет, то уложив и не отрывая от нее глаз, срывал с себя одежду, пока она делала то же самое. Она дрожала, обмирала, но как только сливалась с ним, успокаивалась. Умиление и материнская нежность наполняли ее до краев, превращаясь в чистый, священный, похожий на гормональное сумасшествие восторг.

Он не признавал случайных мест, как то: стол, стул, диван, ковер, ванну и прочие скрюченные положения, полагая такие упражнения оскорбительными для нее. Он любил простор, он предпочитал парение и во время пожаротушения следовал здоровым, неизвращенным инстинктам. И хотя искомый оргазм, как завистливый родственник по-прежнему отказывался радоваться ее счастью, Наташу это уже мало огорчало. Раскинув ноги и крепко обхватив его, она видела себя под жарким солнцем по колено в прозрачной морской воде и нисколько не сомневалась, что однажды заплывет на глубину и, сложив над головой руки, отпустит себя к центру земли, где испытает судороги любовной асфиксии. Именно так теперь представлялся ей оргазм. Его же, кажется, мало заботило, как она себя под ним ведет (о других позах ей не получалось даже думать): это было похоже на взаимное пожирание — жадное и торопливое. То, чем они с ним занимались, также мало напоминало их с Мишкой утомительные забавы, как натуральные продукты — генномодифицированные. Она долго не отпускала его, опустошенного, а он переживал, что ей тяжело. В ответ она еще сильнее стискивала объятия и, обдавая горячим дыханием, шептала ему в лицо сумасшедшие признания. Временно свободные от желания, но не от обожания, они лежали в темноте, не желая распадаться, и неоновый свет фонарей, такой же прозрачный и пастельный, как их постельные разговоры, притворялся близким родственником лунного света. И если они о чем-то и жалели, то только об одном — почему они не встретились раньше. Впрочем, все побывавшие в употреблении любовники жалеют об этом с разной степенью искренности. Но бывает, как в их случае, что искренность дорастает до жертвенности.

Это было восклицательное время ее жизни. Мир никогда еще не был таким ярким, свежим и нарицательным. Володино время — вспоминала она после. Кстати, на следующий день после той памятной ночи он купил дорогое кольцо, надел ей на палец и торжественно объявил:

«Теперь ты моя невеста, хочешь ты того или нет!»

«Хочу…» — спрятала она лицо у него на груди.

Только тут, видите ли, какое дело… Что касается ее, то она была готова под венец (только венчание!) хоть завтра. Он же смотрел на это несколько иначе.

«Наташенька, лапушка моя, ты видишь — ведь у меня даже нет жилья!» — начинал он.

«Как нет? А это что?!» — обводила она рукой свою квартиру.

«…А переезжать к тебе примаком мне не позволяет ни честь, ни совесть! Я должен построить дом для нас и наших детей и привести тебя туда! Дай мне время, я уже этим занимаюсь!»

«Какие вы, мужчины, глупые! — говорила она, ероша ему волосы. — Ладно, не хочешь брать меня в жены, не надо! Мне с тобой и так хорошо!»

Они и без того уже считали себя мужем и женой, каковыми и представлялись посторонним людям. Простотой, мужественностью и обходительностью он очаровал ее подруг и завоевал уважение их мужей, и теперь они часто ходили в гости и принимали у себя. Когда он уезжал, она не находила себе места, и лишь крепнущая сотовая связь спасала ее от отчаяния.

Через три месяца он принес тисненый лист бумаги и передал ей со словами: «Наташенька, это мой тебе свадебный подарок!» Бумага оказалась купчей на участок в двадцать пять соток где-то под Зеленогорском и была оформлена на ее имя. Она ахнула и упала ему на грудь. Через месяц на участке завертелось строительство, и у них появился повод навещать их будущий дом. Она с волнением разгуливала по растущему лабиринту: здесь будет большой зал, здесь совмещенная кухня, там детская, тут ее спальная, рядом его спальная, а дальше его кабинет. Еще был в планах второй этаж с большой солнечной верандой, откуда, возможно, будет виден залив. На участке росли около двадцати вековых елей и сосен. Чем не дворянское гнездо?

«Давай родим кого-нибудь!» — все чаще предлагала она.

«Подожди, моя лапушка, не время еще! Я понимаю — ты можешь меня не послушать и сделать по-своему, по-женски, но поверь мне — еще рано! Я и сам хочу мальчишку, но… рано!»

Летом они были в Подпорожье, где он познакомил ее с родителями и сестрой. «Наташа, моя жена. Прошу любить и жаловать, как меня самого!» — сказал он, как точку поставил. Ее приняли с тем же семейным радушием, как это было бы с ним у нее дома. Та же уральская простота и сердечность, та же серебряная, цвета рыбьей чешуи речная гладь петляет, раздвигая тайгу. И в этих общих родовых приметах она нашла лишнее подтверждение их взаимной предназначенности, их неизбежного единства. Восторг и счастье, счастье и восторг — вот то экзальтированное, до подступающих к горлу слез состояние, которое не покидало ее. Она сразу же подружилась с его сестрой Верой, что была младше ее на четыре года. Вера шутливо требовала от брата не быть жадиной и отпустить, наконец, Наташу от себя, чтобы дать им, девушкам, побыть наедине. И когда им это удавалось, она показывала Наташе город, вспоминая по ее просьбе истории из жизни брата. Оказалось, что его бывшая жена училась в той же школе, что и Вера и, зная ее, она предупреждала брата, что та смазлива и ветрена, но ведь эти мужики пока лоб не расшибут, не успокоятся, говорила она, хмуря чистый, без следов столкновения с жизнью лобик. Наташа обнимала ее и звонко хохотала:

«Какое счастье, что она оказалась смазлива и ветрена!»

Вера была в полном восторге от выбора брата.

«Ты не представляешь, как он тебя любит! Ты счастливая, Наташка!» — сообщила она ей при прощании, блестя глазами и, видимо, мечтая про себя о такой же любви.

Следующий год ничем не отличался от предыдущего, если не считать крепнущего ощущения невозможного счастья. Их любовь, и без того превосходившая все границы разумного, росла вместе с их домом, превращавшегося в монументальное, неприступное и вместе с тем изящное, живописное гнездо, тепло и уют которого должны будут согреть не только их самих, но и их детей, внуков, правнуков и далее в геометрической прогрессии. Он по-прежнему мотался между Подпорожьем и Питером, иногда не появляясь по две недели, и его возвращения выливались в бурный карнавал души и тела. На ее уговоры кого-то нанять, чтобы не мотаться самому, он отвечал, что люди наняты и работают, но есть такие привередливые нюансы, которые он должен проверять сам.

«Вот подожди, лапушка, через годик покончим с экспортом и займемся переработкой!»

Они успели побывать в Первоуральске у ее родителей, на двух испанских курортах, в консерваториях, операх и театрах. Не успели только налюбиться и намиловаться: в середине августа две тысячи второго его нашли на лесной дороге возле вездехода. Выстрелом картечи ему снесло полголовы. Он месяц не дожил до назначенной на сентябрь свадьбы. Ей на работу позвонила его сестра и прорыдала, что Володи больше нет. Она помнит лишь звон в ушах и свой крик, который звериным воплем раздирал на лоскуты перепуганный слух присутствующих, пока она сползала в кресле…

После того, как ее привели в чувство, она затаилась и окаменела. Молчала и отказывалась верить в его смерть, и даже вид убитых горем родственников не заставил ее в это поверить. Она подошла к закрытому гробу и встала, немая, рядом — вдовий наряд и черные, пустые глаза. Кажется, его хоронил весь город. Десять дней вокруг нее, окаменевшей, хлопотала Мария, не оставляя ни на минуту. Вместе с ней была на похоронах и после девятидневных поминок привезла обратно. Сменившие ее после возвращения подруги устроили круглосуточное дежурство. На пятнадцатый день вечером Светка, принеся ей в комнату чай, зацепилась ногой за ковер, неловко взмахнула рукой, чашка и блюдце отлетели, грохнулись об стену, и острые осколки располосовали тишину. Сидевшая на кровати уставясь в одну точку Наташа вздрогнула, посмотрела на осколки, затем на Светку и вдруг, повалившись, зарыдала в голос, приговаривая: «Володенька мой, Володенька!..» Через пять минут она уснула, проспала беспробудно десять часов, а проснувшись, начала разговаривать.

Убийцу нашли. Им оказался спившийся мутант из соседней деревни. Всю жизнь он, променяв любовь на водку, незаметно мутировал, пока не обратился в зверя. Он и сам не мог объяснить, почему он это сделал. Защитник настаивал на его праве на самооборону (у этих ублюдков, оказывается, есть права). По его словам потерпевший сжимал правой рукой карабин, а значит, имел намерение его применить. Несмотря на вздорность этого утверждения, убийце дали всего девять лет, вместо того, чтобы растерзать на части тут же в зале суда.

Осенью Наташа продала почти готовый дом, в котором все равно не смогла бы жить. Позвонив Вере, она велела открыть счет в банке, намереваясь перевести туда деньги. «Нет! — твердо ответила та. — Это ваш с Володей дом. Он любил тебя и считал своей женой. Нет, не возьму!» Невзирая на уговоры, она стояла на своем. Тогда через его друга, который подхватил здесь дела, Наташа передала ей половину суммы, предупредив по телефону, что если деньги вернутся к ней обратно, она выбросит их в Неву. Кроме того, велела приезжать к ней, когда угодно, как к родной сестре.

Она продолжала тянуть на себе «Юстиниану», являясь тем гвоздем, без которого развалилась бы вся конструкция и, сторонясь шумных, бессмысленных компаний, полюбив одиночество и печаль, тихо прожила следующие два года, оплакивая порушенное счастье.

Через пару месяцев после его смерти она, перебирая и целуя Володины фотографии, наткнулась на уже известный снимок, где сидит в ресторане за сервированным в ожидании веселого путешествия столом, а над головой ее — улыбающаяся маска шута. Улыбка его в этот раз была безжизненно печальна и, казалось, ничто уже не заставит его улыбаться. И то сказать — все было слишком хорошо, чтобы хорошо кончиться. Об одном она бесконечно жалела — зачем она его послушалась и не родила!

21

Заснул он счастливый, проснулся торжественный и ликующий: ему назначено, он не отвергнут! Боже мой, какая женщина, какая чудная женщина! Нет, в самом деле, надо быть рефлектирующим педофилом Набокова, чтобы видеть в красивой женщине нечто «плачевное и скучное». Подумать только: Гейзихе, матери Лолиты, выписанной автором с такой унизительно-изящной брезгливостью, было тридцать пять — всего-то на пять лет больше, чем ЕЙ! Что ж, значит, он несовременен даже для Набокова! Ну и плевать! Слышите вы, любители клубнички: ему плевать на вас и на вашу скотскую породу!

Водрузив ее облик на постамент души, он благоговейно закружил вокруг, и со всех сторон выходило, что лучше ее на свете никого нет и не бывало. Как в ней все слажено и уместно! Вдобавок к физическому совершенству у нее, безусловно, образованная, тонкая и чуткая к жизненным выбоинам душа. Желая распустить тугой узел чувств, он призвал на помощь Эррола Гарнера и заставил его исполнять «Не забуду апрель». Облагораживая свое зудящее предвкушение одной из самых роскошных и совершенных записей черного гения, он пустился по комнате, подпевая и подплясывая, чем на несколько минут сократил путь до назначенной встречи, который на тот момент равнялся целым трем часам нетерпения. Дождавшись, когда кода обдаст его весенней свежей радостью, он поспешил на кухню, откуда тянуло плотной смесью табака и кофе. Его мать, Вера Васильевна, впервые обнаружившаяся, но не последняя фигура в нашем повествовании, сидела за столом, рассеянно роняя пепел в пустую пепельницу. После того как ее любимый муж, а его отец, крепкий на вид шестидесятивосьмилетний мужчина, умер два года назад во сне от остановки сердца, в ней поселились испуг и растерянность. Всю жизнь находясь под защитой его жаркого темперамента, она к моменту описываемых событий едва вставала с колен, поверженная туда его уходом по-английски.

Сын стремительно вошел в кухню, и она подняла на него глаза.

— Мать, сказано же тебе — курить воспрещается! — на ходу извлек он сигарету из ее задумчивых пальцев и, не скрывая приятного возбуждения, добавил: — С добрым утром!

— Ты чего такой радостный? — подозрительно поинтересовалась мать, смирившись с сыновним произволом в пользу любопытства.

— Эх, мамуля! Тут такое дело! — мечтательно начал сын. — Совсем как в той песне поется: «Послушай мать, задумал я жениться…»

— Да! ты! что! — выпустив финальное «о», как колечко дыма и забыв закрыть после этого рот, откинулась на стуле Вера Васильевна. — Это я что же, выходит, могу дожить до внуков?

— Ну, знаешь, пока все очень зыбко, нервно и волнительно, но если звезды не подведут…

— Ну, расскажи, расскажи, кто она, что она, как вы встретились, и на какой стадии ваш проект! — потребовала мать, спеша освободить тайну сына от застежек и помолодев от волнения на несколько лет. И он, неразумно опережая события, поведал ей о встрече с роковой шатенкой. Матери, которая со всеми без исключения его подружками была мила и дружелюбна, заочная невестка сразу же понравилась.

— Как жалко, что твой отец не дожил до этого дня! — увлажнились ее глаза.

Выпив кофе и докурив сигарету, он пошел приводить себя в порядок. Все время, пока он оставался дома, мать попадалась на его пути, трогательно и несовременно наставляла и задавала вопросы, как например: «А где вы будете жить?» Не в силах справиться с нетерпением, он отправился в парк на сорок минут раньше. На прощанье мать поцеловала его и перекрестила.

Облака, избавившись за ночь от испарины, поднялись выше, освободив город от своего гнетущего высокомерия — насмешливого свойства всех низких потолков. Бодрящая прохлада была ему по сердцу. Он дошел до метро, купил белую розу и, освещая ею путь, понес тугой бутон, как символ ее упругой прелести и их еще нераспустившихся отношений. Серый мир, пропущенный через чудесный кристалл ее облика, превращался в радужный обман. Он прошел в конец широкой аллеи, чтобы убедиться в ее отсутствии, хотя и без того было ясно, что раньше его она не явится. Убедился и вернулся к главному входу, перекрыв возможные пути ее появления.

Когда назначенное время поправилось на пятнадцать минут, он занервничал. Предполагать можно было всякое — от ее законного права на опоздание до внезапно возникшей трудовой повинности. Об остальном он не хотел даже думать — настолько ее образ, ставший к этому времени идеальным, не допускал сомнений гуще обозначенных. Когда опоздание перевалило за полчаса, он принялся прикидывать допустимое отклонение, вытекающее из того странного и необязательного уговора, которым она с ним обменялась. Он спросил: «Когда?» и она ответила: «Скорее всего, завтра», что, между прочим, также означает «Скорее всего, не завтра»! Кроме того, она сказала — «В парке, в то же время». Но какое время она имела в виду? Время их встречи или расставания? Он был настолько глуп от счастья, что не удосужился уточнить ни того, ни другого. Во всяком случае, если через полчаса она не придет, он смело может покидать свой пост и отправляться домой.

Настоящее счастье, как большое богатство легким не бывает. Он же, несмотря на внешнюю мягкость и обходительность, на самом деле таил внутри себя упорство и никогда в жизни не дружил с отчаянием. Ну, может быть, только однажды, когда его оставила Мишель, он позволил романтической грусти овладеть собой, предавшись на пару с изысканным французским вином не менее изысканному русскому страданию. Не отчается он и сегодня, если через десять минут ему придется все же уйти, потому что рано или поздно он ее добьется: не помирать же ему в безответных сердечных муках!

22

Близился назначенный час, и она, прекрасно понимая, какое потрясение готовит своей судьбе, занервничала. Одно дело — случайная встреча, которая мимолетным безликим облаком проплыла над их головами и отправилась дальше, чтобы никогда не вернуться, и совсем другое — вторая встреча, которую иначе как свиданием уже не назовешь. А свидание — это надежда, которая бог знает что способна ему внушить. Пока у него нет номера ее телефона, пока она имеет возможность его избегать, пока, в конце концов, она не объявила любовнику о разрыве, она вольна распоряжаться собой. Дело ведь не в том, с кем она спала, а в том, что спать с Феноменко больше не собирается. Но и переходящим призом быть не желает. Может, пожить одной, отдохнуть, собраться с мыслями, снова почувствовать себя независимой, а там видно будет?

Подумав так, она вернулась к работе, постепенно увлеклась и спустя некоторое время без волнения отметила, что прошло уже двадцать восемь минут сверх условленного часа. Испытав удовлетворение от собственного хладнокровия, она минут пятнадцать купалась в благодушии, пока не ощутила смутное беспокойство. Оно стремительно разрасталось и вдруг вспыхнуло, и тут Наташе стало ослепительно ясно, что не удастся порвать с Феноменко, если взамен его не появится другой. Без этого ее бунт — все равно что попытка причалить к облаку. Она взглянула на часы: уже пятьдесят минут судьба смеется над ней беззвучным смехом! Какое ужасное затмение, какой обширный инсульт здравого смысла! Лихорадочно одевшись, никого не предупредив и даже не приценившись к своему зеркальному изображению, она кинулась на выход.

«Неужели не дождался, неужели ушел?! Ах, какая я дура!..»

Она пересекла проспект, не замечая, что почти бежит. Полы ее свободного светло-коричневого пальто, едва успевая прильнуть к коленям, взлетали вновь, высокий воротник откинулся, словно кучер, пытающийся осадить порыв ее непокрытой головы. Вбежав в парк с главного входа, она сразу заметила его, стоявшего чуть в глубине с розой в руке. Она резко сбавила ход и восстановила походку. Увидев ее, он сорвался с места и устремился навстречу. От нее не укрылось, что лицо его расцвело мальчишеской радостью. Не дав ему сказать, она заговорила первой. Сослалась на привередливого клиента, из-за которого ей пришлось задержаться. Пожалела, что у нее не было номера его телефона — тогда бы она смогла ему позвонить и предупредить. Она, конечно, могла бы дойти до парка, но невозможно было оставить важного клиента. Ах, как ей неловко! Больше всего она боялась, что он уйдет и будет думать о ней, бог знает что! Он порывался ей что-то сказать и протягивал розу, которую она, не глядя, приняла. По его бледному, застывшему лицу она догадалась, что он замерз. Сколько же времени он здесь находится? Она сунула розу подмышку, взяла его руки в свои и даже сквозь тонкие перчатки ощутила их холод.

— Господи, Дима, да вы тут без меня совсем замерзли! Ах, какая же я нахалка! — виновато воскликнула она.

Не ожидая от нее такого потока чувств, он расцвел от удовольствия и заверил, что все равно бы ее дождался — не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра, не через месяц, так через год. Другими словами, к жертвам ради нее он был уже готов. Довольная, что все так благополучно разрешилось, она собралась было предложить пойти в кафе, как он вдруг пожелал повиниться в обмане.

«Какой обман? Зачем обман? Господи, что еще не так?» — подумала она, чувствуя, как против воли опустились ее руки, и улыбка сходит с лица.

Оказалось, что у него есть какой-то недостаток, который он обязательно хочет ей открыть. Воодушевление ее стушевалось, порыв угас. Он начал говорить. Она была так напряжена, что поначалу не поняла, о чем идет речь. Наконец до нее дошло, что он с детства не выговаривает звук «р», и от этого все его страдания. Ожидая чего-то скандального и разрушительного, она смотрела на него с недоумением — ну как можно всерьез относиться к тому, что он сказал? Или это какая-то утомительная манера путать ясный ход событий? Он, видя ее затруднение, издал несчастный звук и уставился на нее в ожидании приговора.

— И это все? — недоверчиво спросила она.

— Все… — ответил он, выражением лица желая сказать: «А разве этого мало?»

— И больше никаких сюрпризов?

— Никаких, клянусь! В остальном я более чем нормален!

— Интересно! — облегченно улыбнулась она. — Но вчера я не заметила в вашей речи никаких недостатков!

— Дело в том, что я еще со школы научился более-менее обходиться. В русском языке достаточно слов, чтобы выражаться, не грассируя. Просто не всем это нравится, а я очень хотел вам понравиться, очень!

Она чуть помолчала и сказала:

— А вы знаете, Дима, я нахожу ваше произношение очень милым, нет, правда, очень и очень милым!

— В самом деле?! — радостно воскликнул он.

— Да, да! И еще мне кажется, что с вашим, как вы называете недостатком, вы прекрасно могли бы говорить по-английски!

— Это как раз то, что я и делаю, находясь за границей! — с видимым облегчением засмеялся он.

— Вот и прекрасно! И хватит об этом! Пойдемте лучше где-нибудь посидим! — распорядилась она.

Он обрадовался и предложил ресторан, но она отказалась, и они направились в сторону центра, туда, где по его сведениям находилось кафе, которое и обнаружилось на углу Московского и Благодатной. Устроившись в укромном уголке, они заказали два кофе и миндальные пирожные. Переждав стеснительную паузу, она спросила его о том, что ее интересовало в первую очередь, а именно: чем он занимается. Про себя она отвела ему нечто гуманитарное и рассудительное — литературу, например. Оказалось, что он работает с деньгами: вот уж полная неожиданность! Она тут же вспомнила Мишку, которому из-за махинаций с деньгами пришлось бежать в Израиль, где следы его и затерялись.

— Опасное занятие, — протянула она. — У меня довольно давно был… один знакомый. Он тоже работал с деньгами. Так вот, в результате ему пришлось бежать в Израиль.

— Я не работаю с чужими деньгами, у меня достаточно своих… — со скромным достоинством произнес он и к этому добавил, что ему сорок лет, что у него высшее образование и что он ни разу не был женат. Каждый пункт его анкеты был так весом, что заслуживал как минимум десяти вопросов, и она, не зная с чего начать, совершенно не к месту спросила:

— А вы драться умеете?

— Не приходилось! А что, нужно? — слегка опешил он.

— Ну, хорошо, я так понимаю, что мне тоже нужно представиться! — воинственно выпрямила она спину.

— Вовсе нет! Я и так знаю о вас все, что мне нужно! — заторопился он.

— Вот как! И что же вы знаете? — подозрительно глянула она на него.

— Вам еще нет тридцати и вы не замужем. Остальное мне знать незачем…

— Спасибо, вы очень любезны — но мне, между прочим, уже тридцать четыре!

— О как! Никогда бы не подумал! — неподдельно удивился он.

— Да, к сожалению! Но я немного о другом. Я понимаю, что нынче между полами не принято грузить друг друга лишними подробностями там, где этого не требуется, но я, знаете ли, не того поля ягода, которую можно сорвать и пойти дальше! — с нарастающей злостью произнесла она и оттолкнула от себя чашку.

— Наташенька, вы меня не поняли! — занервничал он. — Я имел в виду, что то, что я знаю о вас мне достаточно, чтобы здесь и сейчас предложить вам руку, сердце и мое состояние!

Если бы у нее в этот момент было что-то во рту, она непременно бы подавилась. А так она всего лишь вскинула на него изумленные глаза, пытаясь обнаружить в его открытом взгляде, прямой спине, расправленных плечах и сцепленных пальцах коварный подвох. Хотя кто же захочет шутить с ней в таком духе!

Да, он ее удивил. Он так ее удивил, что она покраснела, вернула на место чашку и, отломив маленький кусочек от запеченного в лунный свет миндального диска, принялась жевать его, не зная, куда пристроить взгляд.

— Вы меня пугаете вашей поспешностью! — наконец сказала она. — Как долго вы меня знаете?

— Целых три дня! — с гордостью ответил этот сумасшедший.

— Да-а… Даже не знаю, что сказать. Нет, конечно, я знаю, что сказать и говорю вам нет, но за предложение спасибо. Я тронута. Нет, я в самом деле тронута!

В ответ она услышала, что он нисколько не сомневался, что она ему откажет, и что это благоразумно с ее стороны. Но если он такое сказал, то лишь затем, чтобы преодолеть ее недоверие и обидное представление о нем, как о человеке легкомысленном, который привык питаться ягодами с упомянутого ею поля. Он мог бы ей сказать, что полюбил ее с первого взгляда, но боится ее этим окончательно напугать. А потому пусть все идет, как идет. Его намерения она теперь знает, остается только в них убедиться.

Помолчав, она отважно заговорила:

— Я была замужем и разошлась, когда мне было двадцать пять. Муж мне изменял… Он долго за мной ухаживал и клялся в любви, как и все мужчины. Я поверила, и как видите, ошиблась. С тех пор к скоропалительным предложениям отношусь с подозрением. Так что поймите и не обижайтесь. И хватит обо мне. Скажите-ка лучше, почему вы сами до сих пор не были женаты.

— Вас, Наташенька, наверное, ждал! — улыбнулся он.

— А серьезно?

Он попытался объяснить серьезно, но получилось как-то смутно и неубедительно. Она посмотрела на часы и спохватилась. Сейчас вернется Феноменко и станет ее спрашивать. Не найдя, будет ей звонить. Что и говорить, самое неприятное у нее с ним впереди. Ну и ладно. У нее теперь, кажется, появился шанс расстаться с ним по-хорошему. Только не следует торопить события: пара недель в запасе у нее есть. Она внезапно взяла легкомысленный тон, окатила им своего спутника и, выйдя с ним на улицу, пустилась в разговор о погоде. Перешли Кузнецовскую, свернули во двор. Там подошли к ее «Туарегу», и она, достав из сумочки ключи, открыла его и положила розу на заднее сидение. Он напомнил ей о номере ее телефона. Она его назвала. Он в свою очередь сообщил ей свой и поинтересовался, когда они увидятся в следующий раз. Она обещала позвонить. Он проводил ее до подъезда, и там они распрощались.

Поднимаясь по лестнице, она думала, как объяснить свое отсутствие.

23

Что случилось? Почему вместо того, чтобы крепить нить узнавания, она вплела в нее занозистые волокна недоверия? Ведь он был предельно внимателен, учтив и откровенен. Да, он выложил свой главный козырь, и тот был бит отказом, но ведь он принужден был это сделать! Принужден ее внезапным божественным недовольством, устранить которое могло только убедительное подношение его сердца на золотом блюде!

…После того, как Мишель его бросила, он два месяца то обливал ее улыбчивый образ слезами, то осыпал проклятиями, в обоих случаях орошая его красным вином и коньяком. Он резко поменял свое отношение к Парижу — этому насмешливому монстру, где бессовестно расставив железные ноги в ажурных чулках, высится символ неверности и легкомыслия французских женщин. Он перенес свои финансовые дела в Стокгольм, полагаясь кроме резонов экономических на шведскую приветливость и основательность. Вдобавок он завел шашни с финнами и немцами и до девяносто пятого года питался их второсортным экспортом, не забывая одновременно кормить «крышу», таможню и входящие во вкус надзорные органы.

Однажды в мае, через три месяца после измены, он заехал в отдаленный магазинчик, где торговали его электроникой, и обнаружил там новую продавщицу — буквально сказать, русскую копию Мишель, сложением и чертами даже более изящную, да к тому же без ее продувного шарма. Пораженный чудесной находкой, он тут же в каптерке свел с ней знакомство. Она представилась Юлей двадцати двух лет. Удивительно ли, что в то небогатое время она приняла его за принца на белом коне и, порвав с нагловатым нищим сверстником, поступила к нему на содержание. К счастью, она оказалась лишена замысловатой жизненной софистики, которой следовало ее французское подобие. Всему остальному он ее быстро научил.

Он дарил ей духи, которыми пользовалась его заморская Кармен, заставлял также забирать волосы, следил за ее бельем, одеждой и косметикой, поправлял речь и шлифовал привычки. Он привел ее к одному с Мишель знаменателю, так что порой в темноте спальной не мог отличить ее от оригинала и, попадая в сентиментальный плен воспоминаний, опасался только одного — как бы не назвать ее чужим именем. Он потакал ее расцветающим прихотям, осыпал подарками и вообще делал ее жизнь приятной, как делал бы это, будь на ее месте Мишель. Одного он не сделал — предложения руки и сердца: проведя с ней около трех лет, он устал от ее крепнущего иждивенчества и безнадежной ограниченности. Следуя бытующему мнению, что сходство внешнее предполагает сходство внутреннее, он распространил ее недостатки на Мишель и, расставшись с ней, решил, что таким заковыристым образом отомстил француженке. А чтобы смягчить нелепость расставания, купил любовнице подержанный Пассат. Вот такая вышла психотерапевтическая аппроксимация.

Приблизительно в то же время они с Юркой Долгих стали сворачивать операции с импортом и переводить средства на рынок госбумаг. Там, не иначе как с помощью дьявола, заварилась любопытная и удивительно вкусная каша. Они открыли в банке счет и внесли пробную сумму. Результат оказался и приятным, и весомым. Вскоре они увлеклись и окончательно забросили хлопотный импорт. Распределив деньги между тремя банками, они были озабочены теперь лишь тем, чтобы вовремя продать бумаги, конвертировать прибыль и отправить на заграничный счет.

Легкие деньги, как воздушный шар оторвали от земных забот многих фабрикантов и сбили их с инвестиционного пути. Все кинулись искать свободные средства, чтобы припасть к чудесному источнику, что забил вдруг из финансовых российских глубин. Воцарился ажиотаж не хуже времен золотой лихорадки. Доходность временами переваливала за сто процентов годовых, укрепляя мнение людей осторожных, что добром это не кончится. Впрочем, никто не отменял золотое правило игры, будь она на деньги или на власть: вовремя войти и вовремя выйти, так же как никто не отправлял на пенсию ее круглоглазых крупье — жадность и страх. И те, кто заехал с бумагами в дефолт, убедились в этих простых истинах на собственной шкуре. Выигравших почему-то всегда неизмеримо меньше, чем участников.

Он орудовал госбумагами, как серпом с весны девяносто шестого по осень девяносто седьмого, пока по фасаду мирового благополучия не пробежала первая трещина: в одночасье, как это бывает, обвалились рынки сначала в Азии, а затем биржевое домино с электронной скоростью разбежалось по всему свету. Прислушиваясь к глухому ворчанию мировых финансовых недр, он наступил на горло жадности и большей частью вышел из госбумаг, а с оставшимися десятью процентами дотянул до дефолта, успев все же продать их накануне.

Теперь, когда те события уплотнились и затвердели, немало доморощенных врачей хотели бы видеть в них лишь некое досадное образование, этакую историческую доброкачественную опухоль, не более того, тогда как настоящий смысл их заключается в том, что случилась агония, а за ней и падение той смертельно уставшей лошади, что тащила карету российской империи бòльшую часть прошлого века. И то, что на нее за семь лет до смерти накинули трехцветную попону, лошадке не помогло. Тем же любителям скачек, которые считают, что поставили не на того Буцефала и которым не нравятся нынешние ухабы и кучера, следует заметить, что они упустили момент, когда в российскую карету запрягали новую лошадь, и что это уже совсем другая свежая лошадь, которая околеет не так скоро, как им хотелось бы…

Вскоре после своего расставания с лже-Мишель он, возвращаясь из Стокгольма, познакомился в самолете с переводчицей Ларисой — сдержанной, подтянутой, ухоженной блондинкой. Ее гладкие медовые волосы, отведенные плечики, воинственная грудка, гордая шейка и мелодичный, слегка капризный всезнающий голосок мило укладывались в шуршащий целлофановый набор новых замашек, что так легко и быстро превращаются у большинства побывавших за границей русских людей в уморительный снобизм. Типическая новизна вместе с исходящим от нее тонким запахом духов привели его в боевое состояние. За время полета он сумел составить о себе представление, как о состоятельном и загадочном господине — попросил разрешения и угостил ее самым дорогим коньяком из тех, что были, намекнул на таинственные финансовые дела, связывавшие его со Швецией; покуривая Dunhill, глубокомысленно поведал свои впечатления об англоязычной версии «Лолиты», которую приобрел два года назад, едва, на самом деле, одолев к этому времени четыре главы. Она благосклонно отнеслась к его вниманию, позволила довести себя на такси до ее дома в Купчино и пригласила к себе на чай, который он без сомнения заслужил. За чаем он вел себя внимательно и культурно, сочувственно отнесся к ее мечте поселиться в Швеции и под анестезию низких бархатных интонаций, пользуясь капельницей из крепкого раствора льстивого, сочувственного восхищения и посулов великодушной щедрости, в тот же вечер оказался в ее постели. Видимо, предыдущий опыт научил ее экономно относиться к любовному огню и не щелкать зажигалкой по каждому поводу, отчего она весь вечер оставалась деловита и холодна, несмотря на все его старания завести ее аккуратный, гладенький автомобильчик. После трех попыток, что она ему предоставила, он вынужден был признать, что впервые потерпел поражение. Это уже потом, когда он окружил ее материальным вниманием и подношениями, она милостиво сменила картинные стоны на неподдельные.

Будучи связана со Швецией языком, она постоянно сновала туда-сюда в каком-то одной ей известном ритме. Несколько раз они ездили в Стокгольме вместе, и тогда жизнь их, красиво встроенная в благородную старину города, напоминала возвышенные страницы модного любовного романа. В свободное время они бродили по улицам, заходя в понравившийся магазинчик и унося оттуда приглянувшийся ей пустячок. Она долго выбирала, непринужденно болтая с польщенным персоналом, и он, наблюдая со стороны за ее зрелым космополитизмом, с грустью предрекал их неизбежное расставание. Иногда ей нравились отнюдь не пустяки, и он никогда не отказывал. Ужинали они в разных ресторанах, стараясь не повторяться при выборе кухни. Ночью гостиничные кровати, повидавшие всякого, стонали под его натиском. Приблизительно также они вели себя и здесь, сожительствуя то у него, то у нее.

Так продолжалось полтора года, пока однажды после очередного возвращения из Швеции она не призналась, что некий пятидесятилетний швед сделал ей предложение.

«И ты, конечно, согласилась…» — расстроился он.

«Нет еще, потому что хотела посоветоваться с тобой…» — отвечала она.

Было, однако, ясно, что свой выбор она уже сделала, а поскольку он никогда не видел ее своей женой, то поцеловал и попросил о последнем свидании. Она не отказала, и он устроил ей, виноватой, такой девичник, о котором она, вне всякого сомнения, еще долго вспоминала, довольствуясь одноразовыми инъекциями своего пожилого шведа.

В конце девяносто седьмого, когда тришкин кафтан российской экономики трещал по швам, а в криминале погрязли безгрешные прежде люди, они расстались. Строго говоря, она не была интердевочкой, но умела пускать в ход интердевичьи средства в нужное время и в нужном месте. За что же ее судить…

Вечером позвонил Юрка Долгих, посетовал, что давно не виделись и предложил встретиться. Пожалуй, время военного совета пришло — индексы долго топчутся на месте, да и недельная гистограмма теряет силу. Сдается ему — надо продавать.

24

Полюбив одиночество и печаль, избегая шумных компаний, она тихо прожила следующие два года, оплакивая порушенное счастье и бесконечно жалея лишь об одном — зачем она его послушалась и не родила! Последний раз они были близки за два дня до его гибели. В ту ночь он любил ее особенно страстно и вопреки всем своим пуританским правилам: разваливал ей колени и бился об нее, укладывал на живот, с живота на бок и впервые позволил оседлать себя. Горячая и влажная, она изнемогала от любви и задыхалась от невыразимой нежности. Цепляясь за него и оглашая их будуар неподдельными стонами, она переживала состояние близкое к истеричному. Казалось, еще немного, и она разрыдается. Никогда не испытывая ничего подобного, она решила, что это и есть оргазм. И еще она подумала: вот так же, с тем же нежным жаром будет в следующий раз зачат их долгожданный ребенок. Ее изнывающее нетерпение все же решило сделать по-своему: она тайно покончит с таблетками и, дождавшись возвращения, встретит его набухшим лоном, и пусть оно примет их будущего малыша, и упругие створки теплой раковины сомкнутся над ним. Ничего страшного, если она опередит их планы на месяц или два!

…Тот сумрачный бред, который в течение первых двух недель после его гибели сопровождал ее ночное забытье, происходил из ее решительного отказа признавать случившееся. Она беседовала с шествовавшим рядом с ней призраком, рассказывая про тот порядок, который, как ей мерещилось, навела в ожидании его приезда в их будущем доме. Она умоляла его поскорее вернуться, чтобы поехать туда и там зачать их дитя. Возвращаясь в черный день, она каменела и ожидала ночи, чтобы снова говорить с призраком. К ней вернулись сны, и в них, рыдающих и бессильных, увидела она свое неродившееся дитя — кудрявую кукольную малышку, похожую на Володю, как это и следует девочке. Улыбающиеся и молчаливые, они приходили вдвоем и, побыв немного, уходили, несмотря на все ее попытки удержать их и даже уйти вместе с ними.

Из черной безжизненной бездны ее, потемневшую, подурневшую, исхудавшую, вызволяли всем миром. Тот же тесный круг потрясенных друзей, что сомкнулся вокруг нее после развода, снова спасал ее от самой себя. Запасаясь присутствием духа, они вместе и поодиночке приходили к ней, чтобы ужаснуться горю, которое осязаемо и укоризненно глядело изо всех углов, позволяя говорить лишь виновато и вполголоса, находя оптимизм неуместным, а смех оскорбительным. Довольно скоро они убедились, что лучшие слова соболезнования — это неловкое молчание. Приложившись к размеру поразившего ее горя, они уходили, стыдясь того смехотворного хныканья, которым люди благополучные врачуют прыщики своей души.

Через неделю после того, как Светка разбила чашку, Наташа смогла оставаться ночью одна. Днем она бродила по квартире, присаживаясь время от времени куда придется и обращая безжизненное лицо в горемычное сиротское будущее. Кошка Катька, пригретая ею после развода, забиралась к ней на колени, позволяя бестрепетным пальцам прикасаться к сердцебиению самой Вселенной, которое кошки, жрицы вечности, улавливая чуткой антенной ушей, озвучивают с неведомой нам целью.

Спустя два дня Светка предложила сходить в церковь.

«Зачем мне туда идти…» — вяло отозвалась Наташа.

«Свекровь сказала, что помогает, и к тому же погода сегодня прекрасная!» — бесхитростно обосновала Светка. Про себя она решила любым способом вывести Наташу на воздух, где та не была уже десять дней.

«Помогает тем, кто верит…»

«Свекровь говорит, что ОН помогает всем! Надо только хорошенько попросить!»

«Вот как? Сначала забирает, а потом помогает?! Может, ЕМУ за это еще спасибо сказать?!» — вдруг вскинулась Наташа, как будто ей, наконец, назвали заказчика убийства.

«Ну, что ты, что ты! Не говори так! Нельзя так говорить! Раз забрал, значит, так нужно!» — смешала Светка строгость с испугом.

«И ты всерьез веришь, что ОН есть? Да если бы ОН был, то как мог такое допустить?!..» — распахнулись навстречу слезам Наташины глаза.

«Успокойся, Наташенька, успокойся! — захлопотала Светка. — Не хочешь идти — не надо! В конце концов, ЕГО и отсюда можно попросить, но говорят в церкви другая энергетика, понимаешь! И погода сегодня редкая…»

«Да я и креститься-то не умею…» — неожиданно сникла Наташа.

«А чего тут уметь! Вот смотри!» — оживилась Светка, показывая, как это делается, и что-то смиренное и неподвластное высшему образованию проглянуло в прилежном мелькании ее руки. Она даже прихватила с собой два головных старушечьих платка.

Поддавшись уговорам, Наташа прошла в ванную, где скорее по привычке, чем по необходимости оказалась перед зеркалом. С того рокового дня она перестала заботиться о внешности, лишь изредка ополаскивая холодной водой опухшее от слез лицо. Счастливая свежесть ее поблекла и выцвела, взор потух, опущенным плечам не хватало жизни. Равнодушно оглядев себя, она припудрила впадины под глазами, на дне которых после слез скопилась черная печаль, как на прибрежных камнях после прибоя проступает белая соль. Надев глухое темное платье, она набросила сверху синюю кофту и похожая ликом на изможденную икону, написанную декаденствующим иконописцем, отправилась со Светкой пешком на Смоленское кладбище. Золотая осень приветствовала их своей цыганской чахоточной красой.

Добрались до кладбища, и при виде его Наташа почувствовала, как незримые тиски, в которых пребывало ее сердце, пришли в движение.

«Подожди…» — попросила она.

Они остановились, и Наташа, отвернувшись, с минуту стояла, пока мир перед глазами дрожал и переливался, собираясь покатиться по щекам.

«Может, не пойдем?» — спросила Светка, посчитав свою задачу выполненной.

«Нет, теперь пойдем. Хочу взглянуть в глаза твоему богу…»

Дойдя до церковного крыльца, они надели платки, перекрестились и вошли. Уже с порога Наташу окатил тот густой, приторный запах божьей прихожей, что делает всех, кто сюда попадает одинаково послушными. Запах, навсегда связанный у нее теперь с видом закрытого гроба и с непреходящим недоумением: почему она здесь, и кто эти незнакомые люди вокруг? Ее качнуло, к горлу подкатила тошнота.

Светка купила две свечки и спросила женщину за прилавком, как им помянуть умершего. Та начала было объяснять, что нужно поставить свечку вот на тот столик (канун называется) и сказать: «Упокой, Господи, душу раба Твоего…", но скользнув взглядом по Наташиному лицу, чьи возраст и ранняя печаль подсказали ей, что дело здесь, скорее, любовное, захотела узнать, своей ли смертью умер усопший. Ну вот, она так и подумала. Что делать, к сожалению, время сейчас такое. Тогда, девочки, надо сказать: «Упокой, Господи, душу невинно убиенного раба Твоего…»

Так и сделали — сначала свою свечу прилепила Светка и, воспользовавшись первой частью инструкции, шепотом попросила за своего благополучно умершего деда. Наташа покорно и скорбно наблюдала за ее мелкими суетливыми движениями, пытаясь серьезно отнестись к тому большому и важному (если верить верующим) что скрывалось за бесхитростными манипуляциями. Она зажгла свою свечу от Светкиной и, укрепив на свободном месте, начала едва слышным шепотом: «Упокой, Господи, душу…", но споткнулась: язык не поворачивался продолжить «…невинно убиенного раба Твоего Владимира…» Она занервничала, и тут у нее как-то само собой вырвалось: «Господи, прошу тебя, пожалей там у себя моего Володечку!»

Постояли, переживая телеграфную простоту молитвы и не зная, что делать дальше. Вокруг неулыбчивые лица, двигаясь, словно тени, неслышно подходили к полыхающему столу, зажигали от него свой хрупкий огонь и добавляли в общий костер. Шевелением губ либо сосредоточенным молчанием они творили обряд, перемещаясь затем к большим позолоченным образам, чтобы глядя им в глаза, передать по назначению подробное ходатайство, а отправив послание и заручившись поддержкой, покидали храм с тем же видом облегчения, с каким отправив письмо до востребования, покидают почту.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.