16+
Наскальные надписи

Бесплатный фрагмент - Наскальные надписи

заГОвор

Объем: 136 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

З а Г О в о р

Инициация

отчаявшихся и вопиющих

в беспамятстве

Предвариловка

Мы, Ядид, Хетайрос и Филос, после долгого бездействия, начиная этот путь, желаем извлечь из будущего своих последователей и приверженцев — чтобы именами нашими и словами нашими не возводились царства, государства и храмы.

Мы сумеем достойно и стойко пройти нами же избранный путь и выбрать то, что нужно.

Мы призываем стихии земные и небесные, силы разрозненные войти в нас и соединиться ради последнего выбора. Пусть эти силы дадут нам необходимые возможности, ясность и избавление от тяжёлых недугов, и желчь и ненависть переплавят в упорство и твёрдость.

И пусть слово наше не будет суетным и поспешным, сможет вычленить из скрытых уголков жизни все чувства и лица лучшие, и да не коснётся наших умов иллюзия, а только естественное и должное.

Мы призываем удачу сопутствовать нам, и чтобы каждое растение узнавало нас, и власть смерти перешла к нам, пока мы не вернёмся домой с Добычей.

И будет желание наше волей нашей, и если нам не будет суждено пройти до конца, то да начнётся всё с начала и обернётся к нам.

Мы, единство, сохраним одного и не откажемся от множества, и в бесконечности найдём себя, и увидим во всём единое.

Пусть будет по силе чувств наших и по воле слов наших, и всё, нами узнанное и принятое, нас сохранившее и нами взлелеянное, с нами прошедшее и разделившее нас — всё, способное нас объять, войдёт в единственное и настоящее наше целостное Я.

Дети подземелья

Чудо — это воля, это когда по слову — захочешь и получишь. Как бы из ничего. Что же такое Ничто? И что значит — как бы?

Я думал об этом набегу, когда у меня только-только вырисовывались в голове контуры пути…

Автоматная очередь резанула по камням, и осколки и пули заметались по стенам подземелья.

Я оглянулся — лучи фонарей высветили остановившегося Ядида, и вторая очередь прошила его насквозь. Кровь брызнула мне в лицо. Он дрогнул и будто электрические разряды пробежали по его телу…

«Бежим!» — закричал телохранитель Горбачёва, а Ядид, пробегая рядом со мной, улыбнулся: «До чего банальное оружие», — и показал мне яму, полную кишащих змей и каких-то неприятных красных жучков.

Самые лучшие сапоги, хотя бы и царские, не становятся произведением искусства. Потому что они созданы для тела. А между тем существует целая громадина якобы ненужных предметов и неисчислимое множество бумажных миров.

Дорога была выбрана не из лучших. И я не понимал, зачем они вовлекли Горбачёва — по моим понятиям он был мимолётной фигурой в истории. Или они пошли по лёгкому пути, зная, что политическая сфера наиболее уступчива для слова?

Где-то позади опять открыли стрельбу, но я уже не пригибался, полагая, что Ядид первым примет мою порцию пуль.

Спокойствие души и беззлобие — вот что сейчас мне нужно. И если даже телохранитель Горбачёва пристрелит меня, всё равно ему не удастся спасти Михаила Сергеевича от смерти и от забвения, из которого его извлёк Филос. Михаилу Сергеевичу дарована вторая жизнь, и сейчас он всё ещё как бы во сне, он бежит впереди телохранителя, подталкиваемый его бесцеремонными руками, вспотевший и красный, с расхлестанным воротом рубашки, с галстуком маятником, он похож сегодня на милого нэпмана, пристреленного чуть позже в подвале некоей Лубянки.

Ненужное телу приобрело катастрофический размах — оно сделалось бесспорным доказательством бытия духа. И если кто-то и встречал инкрустированные чашечки — то ему бы следовало понять, что они не для потребления, они — символ — искривлённое отражение беспочвенного сознания — творческий тупик, если угодно. И поэтому не стоит есть из них деликатесы.

Никогда бы не подумал, что под землёю так много дорог. Мы бежим уже минут двадцать, ныряя то вправо, то влево. Настоящий лабиринт. А тут ещё громадина бронетранспортёра.

— Заводи! — кричит телохранитель.

Он и ещё один, с бронетранспортёра, закидывают наверх Горбачёва и запихивают его в люк. Бронетранспортёр взревел и выпустил копоть, я кашляю и лезу на крышу.

— А этот кто такой? — хватает меня за волосы ещё один, — что у него за вид?

Вид, как вид, думаю я, вот только поза идиотская. Я стою на четвереньках, уцепившись за железяку и лицо моё задрано кверху, так, что больно шее, и чувствую, как вместе с волосами от черепа оттянулась кожа.

— Да отпусти ты его! — дёргает этого малого Ядид, — он с нами!

— Он же почти голый!

Бронетранспортёр срывается с места и несётся в темноту, и только теперь меня охватывает ужас — я действительно почти голый и представляю, как сейчас моё тело вотрётся в стену туннеля. Какое-то количество минут я в безумном состоянии, я прижимаюсь к металлу, сжимаю пальцы и как парик отстреливаю волосы — всё, теперь им меня не оторвать.

«Поганцы! — шепчу я, вязкие слёзы текут по носу и убегают под грудь, — они и здесь готовы кого-нибудь унизить, они и здесь жлобы. Обормоты! Какой это тупой инстинкт — уничтожать слабого ради этой дурацкой жизни!»

И тут же вспоминаю свою мать и все свои гигантские детские обиды. Я представляю, как потом этому телохранителю нацепят побрякушку за его преданность, и он только в подвыпившем состоянии, очень редко, будет рассказывать, как у него однажды между пальцев осталась чья-то шевелюра.

— Ядид! Ядид! — бормочу я. — Приди ко мне на помощь! Мой верный Ядид, я на краю пропасти, мои пальцы не слушаются меня, под ногами твоя бездна со змеями, эта жуткая машина вотрёт меня в камень, о, как это глупо и мерзко, Ядид!

Уже без сознания я увидел мультипликационную жизнь — посыпался снег музейных фарфоровых ваз и кувшинов, сотни искусных кинжалов летели среди этого богатства и рассекали полотно гобеленов, раскалывали бюсты и вонзались в моё бесконечное тело, и каждый удар кинжала был звуком, звуки соединились в ритм и зазвучала музыка. Сначала барабаны, затем виолончель и скрипки, потом, вдруг, после какой-то страстной симфонической увертюры, заныл одинокий гобой. Моё тело стало огромной холодной землёй — заснеженной равниной, на которую под эту музыку выходили из меня растрёпанные деревья.

И я чокнулся.

Так бы сказали сведущие люди. Но откуда им знать, что на меня неприятно действует симфоническая музыка, и год от года я всё чаще утопаю в нежелании жить.

«Его мозг болен, он горит антоновым пламенем, и ему нет возврата к нормальным ощущениям», — сделает заключение сумасшедший психиатр и изобразит на своём лице сверхнормальное спокойствие. Как мне неприятны его чистые ногти и его пиджачок! Какая жестокая тупость живёт в его бегающих глазах! И до чего раздражают его авторучка и аккуратные папочки! В левом ящике стола у него лежит скорлупа от орехов — он любит их ядрышки, они активизируют работу его единственной извилины. И потому он не знает лабиринтов, ему не возможно представить, что я уже целую вечность несусь во мраке, вдавленный в железо бронетранспортёра.

— Ядид! — кричу я последним криком, и тут же мы останавливаемся у бронированных ворот.

Автоматчики наваливаются, и эти четырёхметровые громадины дремуче скрипят, распахивая пасть исторического бункера.

Там другой мир. Теперь стоит Филосу подуть на мои одеревеневшие пальцы — и они мигом оживают, я скатываюсь на бетон. Телохранители уносят Михаила Сергеевича за ворота, то же проделывают со мной Ядид и Филос.

Я ещё успеваю заметить, как в наш бронетранспортёр врезается машина догонятелей, и огненная волна взрыва обжигает мой безволосый череп. Ворота закрываются, и мы слышим истошный крик и мольбу автоматчика, не успевшего вместе с нами.

«Поздно», — говорит кто-то, и серия глухих взрывов бухает за воротами. Дрожат стены, с потолка сыпется и понятно, что если наши преследователи не сгорели, то теперь наверняка погребены.

— Это ад, это настоящий ад! Да оденьте же его! — срывается Горбачёв.

Мне на плечи накидывают шинель, я снова ощущаю запах военных, и черпаки, и чашки, вакса и кубики сахара, — всё это безжизненное проплывает перед моими глазами. Я начинаю видеть фрагментами: белое — Горбачёв, белое — Филос, белое — бритый затылок автоматчика…

Меня несут. Смотри-ка, Горбачёв заговорил, — думаю я, и уже вижу чьи-то пальцы, бросающие на дощатый пол вату. В глубине мозга резко вспыхивает нашатырь, и мгновенно проявляется помещение.

Двое солдат бьют прикладами в дверь, в трёх шагах от меня лежит труп офицера. На нём устаревшая форма, у него рыжие волосы и зеркальные сапоги. С удивлением я замечаю в руках у Горбачёва пистолет. Он стоит сбоку от двери, позади главного телохранителя. Дверь поддаётся и падает — из проёма бьёт яркий свет, и туда первыми врываются автоматчики. Во мне просыпается интерес, и я последним ступаю на ковровую дорожку.

Я уже понял, куда мы попали. Я только не припоминаю второго, сидящего в глубоком кресле, как бы затенённого, хотя света здесь вполне достаточно. А первый — гостеприимный Джугашвили выходит из-за стола и, пожимая руку Михаилу Сергеевичу, просит:

— Я хотел би, чтоби ви чувствовали сэба, как дома.

Главный телохранитель каким-то неуловимым движением валит Иосифа на пол, и тот, привычно скорчившись, стонет.

— Разгребай тут после тебя, гад! — пинает Михаил Сергеевич усатого, — напоганил, а о других ты подумал?

Автоматчики бросаются помогать, бьёт и главный телохранитель. Джугашвили хрипит, из его рта сочится розовая пена:

— Располагайтэсь! — очень ясно произносит он и, передёрнувшись, затихает.

Я подхожу и, глядя в застывшие глаза, наношу свой единственный звериный пинок. Китель лопается, и через прореху на пол высыпаются курительные трубки, их мундштуки, как змеи, ползут из этой бутафорской утробы.

Что я сделал! Что я сделал! — терзаюсь я и отхожу в дальний угол.

Здесь карта звёздного неба — это окно в небо, я давлю на неё обеими руками, и она распахивается двумя половинками, как ставни деревенского дома, и вселенский воздух освежает моё ноющее сердце.

«Филос, — шепчу я, — утешь во мне зверя, приласкай, погладь его, он перестанет рычать и ляжет у твоих ног красотою».

— Да это не ты его ударил, оглянись!

Я смотрю и вижу всю эту компанию, стоящую у вспученного трупа. Вместо себя я вижу у карты Ядида — в шинели и с забинтованной головой.

— А мы где с тобой, Филос? — смотрю я в его карие глаза.

— Мы тут же, тут же, — успокаивает он, — только тебя теперь зовут Хетайросом или Нефешем.

— Как это глупо звучит! — протестую я.

— Ничего, привыкнешь. Все привыкнут.

Михаил Сергеевич подходит к человеку в кресле и требует представиться.

— Только после Вас, уважаемый, — автоматически скрежещет тот.

— Я, Михаил Сергеевич Горбачёв! Вам говорит что-нибудь это?

— После Вас, после Вас, — вызывающе смеётся незнакомец, — Вам что-нибудь говорит это?

— Ну, ты, зубоскал!.. — начинает главный телохранитель. Но незнакомец мигом преображается, делается совершенно иным, даже рост его меняется, он мелко-мелко кивает и трясёт Михаилу Сергеевичу руку.

— А, это ты!.. — успокаивается Горбачёв, — не троньте его, я его узнал. Всем спать.

Спать, спать… я ворочаюсь с боку на бок и не могу открыть глаза. Нужно открыть — я не могу уснуть и не просыпаюсь.

Я возвращаюсь из ничего и хочу вытащить из этого ничего несуществующее. Я силюсь встать, но вокруг тьма, и мне кажется, что спусти я ноги, они не найдут опоры, я буду долго лететь в тартарары, и Горбачёвы, и телохранители вновь вмуруют меня в железо бронетранспортёра.

Филос! — протягиваю я руки.

Он единственная моя опора, он не оставит меня, разбудит, и я уже вижу, как он сцепляет свои пальцы с моими и выдёргивает меня из тугой бочки небытия.

На этот раз я оказываюсь по-настоящему голым. И тогда под отдалённое звучание моей симфонии мы втроём бредём к выходу из подземелья.

Уродец

Если бы у Ингваря спросили, что такое добро, он ответил бы, что это пища зла. Зло съедает самое лучшее, по крайней мере на Земле, где даже святейшая девственница перерабатывается в желудке старости. Но кто он такой, чтобы ему задавать такие банальные вопросы?

Он смотрит в воду и воспроизводит реальность. Он знает, что вода — это телевизор, тысячелетний архив, который раскрывает любые тайны. Вода — свидетель, и сейчас Ингварь заставит его рассказать неизвестную историю, которая, если и не случилась, то теперь обязательно произойдёт.

Ингварь — это бездвижимость. У него нет рук и ног. Его кормит мать, она же усаживает его на унитаз, она же моет его обрубленное тело и она устраивает ему дни смеха. Ингварь смеётся. Он смеётся так, что у соседей делаются желудочные колики от злости. Соседи злы, потому что всегда бегают по кругу. Белки в колесе — это неврастеники.

Сегодня у Ингваря целый таз морской воды. Её привёз Геннадий. И Ингварю нет дела, что он бывший осведомитель, Ингварю важно, чтобы его слушали, как это умеет делать Геннадий, у которого сознание застыло на десятилетней отметке. У Геннадия уникальные уши, они чуть-чуть свисают, как у не чистопородной овчарки, и он засыпает лишь тогда, когда Ингварь вводит в комнату вечность. Она ложится тяжестью на геннадиевы ресницы, и он спит прямо на стуле, не опуская головы. Это кричит «караул!» его десятилетнее сознание, и геннадиев мозг спасительно гаснет. Ингварь смеётся.

Он берёт зубами обыкновенную клизму, толкает головой оконную раму и набирает чистого воздуха, потом спускает воздух в морскую воду — слышится шум моря, потом он откусывает от цветка пыльный лист и бросает его в плаванье — где-то рядом кричат чайки, набегают волны, Ингварь дует на лист, лицо Геннадия тускнеет, и в комнату вливается море. Таз начинает светиться, он всё ширится, пока его края не становятся горизонтом, а вместо листа появляется светящийся пароход. Он дымит историей расцвета пароходства, и та самая патефонная музыка витает среди крика чаек.

Настроение у пассажиров превосходное. Они богатые люди, у них здоровые тела, мужчины и женщины взаимоувлечены, лысоватый капитан распираем от счастья — его мечта сбылась — и, прохаживаясь по рубке, он с ребяческим удовольствием слушает скрип своих новых ботинок. Ему есть чем гордиться — судно одно из новейших, и в салонах каждая металлическая штуковина сверкает игрушечной радостью. Коридорные дорожки мягко заглушают шаги, а в баре выбор вин из десяти стран. Длинные платья делают женщин загадочными, а мужчины борются с винными парами, важничают, чтобы не сказать что-нибудь глупое.

Ингварь пересчитывает их всех, и подставляет лицо тёплому ветру. Бельмо Луны высовывается из-за горизонта, его отражение мигает и серебрится в волнах. Женская рука тайно гладит мужскую, и Ингварь долго наблюдает за нежными движениями и равнодушием ласкаемой руки. Он постепенно пропитывается этим ритмом, нежностью и усталостью. Он медленно разрывает материю на две половинки и входит в открывшееся пространство чужого мирка. Там хорошо и тихо. Там обман и счастье. Немного болезней и женское ожидание. Там всё нормально, если не считать непрочитанных книг. А это уже минус.

«Книги нужно читать», — говорит Ингварь.

«Что ты сказал, дорогой?» — останавливается рука.

«Я ничего не сказал, тебе показалось».

Мужская рука потянулась к бокалу. Женская, оставшись без дела, нервно забарабанила по дереву подлокотника.

«Красивая рука, — подумал Ингварь и сказал вслух: У Вас красивая рука».

Женщина оглянулась и ожидающе долго посмотрела на мужчину.

«Сегодня ветер какой-то особенный, — наконец произнесла она, — как бы шепчет что-то»…

«Зюйд-вест», — с достоинством ответил мужчина, а она быстро отвернулась, чтобы не увидеть, как он откровенно зевнёт.

«Классическая история», — улыбнулся Ингварь.

Он уже побывал в каютах, где встретил одну прехорошенькую девочку и подсказал ей, как сложить из бумаги кораблик. Ему самому было интересно, потому что бумага для кораблика была папиной реликвией — старой афишей, и Ингварь успел прочитать и перевести несколько слов. Папа оказался бывшим актёром и играл самого Отелло, по-видимому, он разбогател совершенно неожиданно, и пока не научился подбирать достойный для такого общества гардероб. Он единственный, кто болтал в баре сверх нормы и попробовал вина всех десяти стран. Девочка вытолкнула кораблик в иллюминатор и снова полезла в папин чемодан. Она не ведала, что а этот же миг в соседней каюте уже немолодая женщина медленно и театрально раздевалась.

Женщина, как бы нехотя, перебирала пальцами крючки и шнурки, обнажала плечи, ерошила волосы, и губы её шептали: «нет, нет!». Она жеманилась и уклонялась от собственных прикосновений. Она боролась, но самым чудесным образом успевала оценить свои движения и каждую отражённую в зеркале позу. Она была одна и делала то, на что бы никогда не решилась в действительности. У неё не было мужчин и она знала, что уже не будет. Ей никто не нужен. Она некрасива, но удивительно честна. Поэтому у неё никого не было. Ингварь сказал: «Бедняга!», а потом пожалел. Всё-таки она знала себе цену и не смогла переехать из царства иллюзий в государство фальши. Ингварь извинился, и его сожаление долго витало среди тонких духов её каюты…

А он пребывал на корме и вспоминал похожую историю.

Тогда он жил насквозь пропитанный сентиментальностью, и был глуп, опалённый этим греческим солнцем. А она — больна. Теперь он это понял. Она имела в виду бога. Её ежевечерняя молитва перерастала в экстаз, и она ждала его конкретной любви. А бог не приходил. Она рвала на себе одежду, и уже проклинала его, требовала расправы над собой, грозила ему. А он молчал. Молчал и Ингварь. И уйти от неё ему не давала сентиментальность. Но он бы ушёл, если бы она в тот вечер не взяла нож и не начала это кровавое истязание. И когда она обезумела от боли и вряд ли уже что-нибудь различала, он вошёл в её мазохистское безумие и стал для неё богом…

Ему сделалось грустно. Ветер задувал на корму дым из трубы, здесь было неуютно. Ему захотелось разбудить Геннадия и рассказать про девочку. Геннадий поднимет кончики ушей и будет облизываться, как кот. Геннадий пройдоха. Он мотается по всей стране и ничего не видит. Он приходит к Ингварю и как завороженный слушает урода, который никогда не покидает дом. Перед уходом он по привычке протянет руку и смутится всем своим десятилетним сознанием. Он и слушает потому, что оно у него такое.

Не нужно, чтобы он забирал канистру. Мать будет сливать в неё из таза воду, и он сможет ещё несколько раз попутешествовать. Его морской телевизор будет работать, пока не протухнет вода. Тогда он отдаст эту канистру, а сейчас он её спрячет. Он дотягивается до неё зубами и ловко подтягивает её к борту, резким движением головы он бросает её в море. Всё. Остаётся убрать клизму и разбудить Геннадия.

Он прощается с морем, смотрит на него сквозь сетку перил и вдыхает запахи. Они говорят ему о многом. Этой информации хватит не на один день. Ему бы ещё остаться, чтобы понять, почему именно этот пароход и эти пассажиры. Их пятьдесят шесть, и кто-то из них настоящий. Но он утомлён воспоминанием о безумной гречанке, он слишком явно позволил себе воспроизвести тот шёпот на языке, которого он тогда не понимал. Ему хочется забыться, уснуть. Он дует, и лист удаляется, исчезая за гребешками волн.

Ингварь не успевает заметить, как на корме, чуть пониже того места, где был он, появляется человек. Он произносит совершенно нелепую фразу: «Наконец-то я свободен!» и шагает за борт.

Ни полёта, ни всплеска. Край кормы всего на полтора метра выше уровня моря.

Уже совсем темно, под угасающие звуки патефона, с пятьюдесятью пятью пассажирами, пароход удаляется от точки падения.

Правда, в одной из его спасательных шлюпок безмятежно спит легкомысленный Филос. Но он не в счёт.

Ход Зуми

Китай — страна большая и многолюдная.

На юге страны чего только не растёт. На севере тоже. На севере у них даже русские есть — переплывёшь реку Амур — и встретишь русского.

Всё у китайцев есть. И руки на месте, и Китайская Стена имеется, и тибетская медицина на каждом шагу, азиатские йоги встречаются, пагоды из далека видны. Колокольного звона только маловато, и белых медведей не встретишь. Но животный мир разнообразен. Это Хетайрос сразу отметил.

Быт китайский ему тоже понравился. Приём пищи, уборка помещений, посуду моют интересно. И дружелюбны. Китайским языком владеют отлично. Не говорят, а поют. Многие ходят в строгих недорогих мундирах. Очень удобно и выгодно: затеряться легко. И все — заядлые велосипедисты. Педали научаются крутить раньше, чем ходить. Быструю езду обожают. И любят острое и перчёное. Запахи особые, особенно в столице. «Пекин — город контрастов». Всякие дома встречаются — большие и маленькие. В одном месте есть урна, в другом мусор на земле. Есть усатые и безусые, даже высокие китайцы попадаются. А стены — то окрашенные, то нет — так что контрасты очень в глаза бросаются.

Филосу китайская одежда к лицу. С ним почему-то все здороваются, и он отвечает на чистом китайском диалекте. Я, говорит, из Шанхая. А Ядид больше на обкитаевшегося итальянца похож. И выговор у него латино-китайский. Они оба в массы легко вписались.

Один Хетайрос выделяется. Явно не китаец, хотя и с тростью. Больше напоминает интуриста, якобы с переводчиком и представителем власти. Языка китайского не понимает. «Хетайроса васа языка не понимайса», — говорит. Его никто и не спрашивает. Его почему-то игнорируют, а пожилые, завидев его, отворачиваются. Странно даже.

Филос подошёл к одному китайцу и говорит:

«Я из Шанхая, Пекин мне нравится».

А тот отвечает:

«А я родом из города Сиань, зовут меня Хо Дзу-ми».

«Приятно, — говорит Филос, — не соизволили бы Вы проводить нас в Старый город?»

«Завсегда рад, — говорит Хо Дзу-ми, — показать периферийным гостям пекинские шедевры».

И они вчетвером отправились по пыльным пекинским улицам.

Они шли и слушали китайскую музыку. Хо Дзу-ми был в чёрных очках, и это удивляло Хетайроса. Погода совсем не солнечная, а он в чёрных очках. Все остальные китайцы без них, а почему же он выделяется?

Думал он, не додумался и стал на китайских девушек заглядываться. Нравятся они ему: скромницы и труженицы, живут — ни католического, ни православного греха не ведают, бормочут себе буддистские молитвы. Глаза китайские и лица — лунные.

Его особенно поразило, что глаза у здешнего народа сплошь карие. Но Филос сказал, что и здесь встречаются альбиносы. Редко, но бывают. Филос — шанхаец грамотный, он запросто беседует с Хо Дзу-ми.

— Китайцы очень терпеливый народ, — говорит Хо Дзу-ми, — и в принципе архирелигиозный. Они подарили миру порох и чай, и люди изменились кардинально. Я думаю, что это не последний подарок.

— По-моему, они же первые обратили внимание на гусеницу-шелкопряда, — вставляет Ядид, — и, если мне не изменяет память, они же додумались до фарфора, бумаги, компаса и книгопечатания.

— Вам не изменяет память, — улыбается Хо Дзу-ми, — но ещё мы утвердили в мире образец стабильного управления государством, так что человечество всегда может вытащить его из копилки исторического опыта в случае крайней нужды.

— Япония тоже хорошая страна, — вкрадчиво произносит Филос.

Но Хо Дзу-ми пропускает его замечание мимо ушей. Он говорит об искусстве Китая, об иероглифах и сиамских близнецах, он поёт без умолку.

Хетайрос отстал и мечтает о завтрашнем дне. Не понимая ни единого слова, он находится в замкнутом пространстве. Он мир в мире. Его никто не отвлекает. Именно вот таким он и представлял себе Пекин — мельтешащим, желтолицым и пахучим. При внешней серости город ощущается цветным, ярким, в нём, в этом народе, таится колоссальная взрывная сила, о которой именно сейчас заговорил похитревший Филос:

— Реакция может пройти очень быстро. Эта страна может чудесно перемениться в два-три года и тогда изобретёт нечто посложнее пороха. И ещё неизвестно, стоит ли так огорчаться на некоторых плохих китайских руководителей. Вот Япония, например…

И Филос остановился, прищурившись, уставился на Хо Дзу-ми.

Путешественники давно уже блуждали в двориках Запретного города. Хетайрос изучал причудливые кровли, Ядид скармливал воробьям хлебные крошки. Редкие прохожие бросали взгляды на чёрные очки Хо Дзу-ми и старались побыстрее уйти с глаз долой.

— Далась вам Япония! Сегодня расцвет — завтра обветшание. Миром-то всё ещё правит золото, а оно — металл капризный!

— Вы так думаете? — ещё хитрее разулыбался Филос. — А разве в животных нет микроскопических драгоценных элементов?

— Это хорошая идея, — почему-то нервно расхохотался Хо Дзу-ми, — выпаривать из кошек, свиней и собак государственный бюджет!

«Чего он нервничает?» — подумал Хетайрос и хотел было спросить Ядида о теме разговора, но не успел.

— Так вы полагаете, что тайный интеллект или так называемая творческая энергия не имеют никакого влияния на ход истории? — подступил вплотную Филос, — вот, например, японцы — проделали в своё время с миром экономические трюки не без помощи интеллекта.

— Далась тебе эта Япония! — на каком-то совершенно не китайском языке прокричал Хо Дзу-ми, так что и до оцепеневшего Хетайроса дошёл смысл крика.

И в следующее мгновение Филос перегнулся пополам, охнул, и, проделав тройное сальто, грохнулся оземь. Всё случилось так молниеносно, что даже воробьи не успели испугаться. Хо Дзу-ми поднял упавшие очки, нацепил их и зашагал прочь, будто ничего и не было. У Императорской арки он остановился, сказал по-японски: «Я вас сразу расколол, хуйвибины вшивые», — и пропал за углом.

— Не зная броду — не лезь к народу, — философски проговорил Ядид, глядя на охающего «шанхайца». — Надо было хоть как-то сгруппироваться.

— Он что, в их безопасности работает? — заволновался Хетайрос.

— Да опусти ты трость! Китайцы смотрят!

Хетайрос действительно увидел смотрящих на его угрожающе поднятую трость. Он опустил её и сказал:

— Идитеся спокойнося, Хетайроса шутила!

Свидетели скандала покорно разошлись, а путешественники уселись на древние ступени, и Хетайрос спросил шёпотом:

— Кто он такой, этот китаец?

— Да какой он китаец! Я его сразу вычислил. Понимаете, ждал приёма каратэ, на крайний случай дзюдо, а он меня сложнейшим айкидо вертанул. Как это я не подумал! — Раздосадованный Филос стряхнул пыль со своего китайского мундира.

— Но самураище он матёрый! Только сразу прокол сделал — Хо Дзу-ми, говорит. Он такой же Хо Дзу-ми, как я неаполитанец!

— А кто же он? — изумился Хетайрос.

— Да японец он! Безо всяких дефисов, Ходзуми какой-нибудь «сан». И до чего наглый — очки надел и шастает среди бела дня, в айкидо упражняется. Куда только китайская милиция смотрит!

— Туда же, куда и ты, — лениво сказал Ядид и бросил воробьям остатки крошек, — на очки. Эффект простой — кто же в эту китайскую эру заподозрит в такой явной шпионской экипировке профессионального разведчика? Вот разве наш Филос способен предвосхищать события и попадаться на такие фонетические удочки, как Ход Зуми. Я припоминаю некоего француза Зуми, разработавшего шокирующий метод маскировки — его так и назвали «Ход Зуми» — позже он забылся, а вот наш пекинский супермен его каким-то образом откопал.

— Так ты знал об этом с самого начала? — обиделся Филос.

— Да нет, с тех пор, как ты его японцем назвал. Кстати, он такой же японец, как я индус.

— Но кто он тогда? — и Хетайрос ударил тростью по древнему камню.

— По национальности — не знаю. Но если бы вы попристальней посмотрели, когда у него упали очки, то увидели бы вполне голубые глаза.

— Да у него кожа жёлтая и нос, и волосы, у него даже зубы как у первосортного китайца! У него…

— С чем его и поздравь, — остановил Филоса Ядид, — ты минуту назад назвал его японцем, а теперь говоришь, что у него китайские зубы. Тебе нужно признать поражение.

— Признаю, — согласился Филос, — но я не знаю ни одного разведцентра, где смогли бы выковать такого виртуоза. А ты что думаешь?

Хетайрос чертил тростью по зёрнышкам песка. Он уже понял, что дело гораздо серьёзнее, чем международный шпионаж. И теперь прикидывал — стоит ли продолжать это путешествие и не лучше ли было бы резко изменить маршрут.

— По-моему, всё гораздо серьёзнее. Это был не человек. И нам нужно что-то придумать.

— Не говори чепухи! — возмутился Филос. — Кем ему быть, если не гомосапиенсом. Он оказался разумнее меня.

— То-то и оно, что разумнее. А кто может быть разумнее тебя?

— Действительно, — задумался Филос, — вроде бы некому.

— Так ты считаешь, что это…

— Да, Ядид, именно это я считаю. С тех пор, как мы вместе, я ощущаю его внимание. Я не хотел говорить, пока не было ничего явного, но сегодня именно такой случай. И по-моему, мы здесь уже ничего не сделаем. Придётся довольствоваться сегодняшним днём.

— Но у меня ничего нет! — вскричал Филос. — Я был занят болтовнёй с этим шпионом. Я ничего не успел!

— Не огорчайся, хватит и моего, да и у тебя, Ядид, что-нибудь найдётся?

— Да, — вздохнул Ядид, — китайские болванчики, два поэта, одна мелодия и кое-что по мелочам.

— Да это же крохи! Я настаиваю на продолжении. Чего бояться!

— Пригодится и это, — решающим голосом подвёл черту Ядид.

И возражений не было.

Хетайрос встал и стуча тростью направился к выходу из Запретного Старого города. Ядид похлопал Филоса по плечу и тоже удалился, а Филос остался сидеть.

Он был неподвижен, как камень, и винил себя за страсть к разоблачениям.

Никому ещё не удавалось выбираться из его ловушек, о них разбивались любые иллюзии и обманы. Не было такого плана, в котором он не находил бы изъяна. И пусть этот Хо Дзу-ми оказался бы кем угодно, даже пингвином, но он не вправе был обзываться хуйвибинами. Так борцы не поступают. И сам Филос никогда не отыгрывался на побеждённых.

«Да, — вздохнул он, — здесь уже занято», — поднялся и, проходя мимо Императорской арки, вспомнил, как победитель говорил о золоте. Тут же мгновенно в его сознании возникла структура нового разоблачения. Ему стало абсолютно всё ясно. Он даже понял, что усилительная частичка «архи» была вставлена в разговор для ещё большего запутывания, для очередной неверной разгадки.

«Золото — вот где ключ! Всегда забываешь какое роковое свойство имеет этот металл!»

И догнав своих спутников, Филос полностью ушёл в анализ ситуации, так что последующие десять дней они не услышали от него не звука.

Они уходили, а в Пекине наступал вечер.

Было ещё светло, когда к восточным пригородам притащился странный сизый туман. Он поднимался всё выше, так что наконец накрыл близлежащие холмы и вырос в серый экран.

С пекинским населением произошло чудо. В кои веки оно перестало суетиться, замерло и уставилось в небо, туда, где возводился туманный город.

Вот ещё одно незримое дуновение, и ясно очертились шпили замков и соборов, обозначились резные колонны и легковесные арки. На какое-то мгновение здания застыли в чётком, законченном выражении и тут же потрескались, поплыли, покрылись пеленой, и одни дворцы сменились другими, на месте замков появились башни минаретов — и вновь всё замерло в торжественной паузе, поразило величием и вновь переломились. Один стиль сменялся другим, и что-то было знакомым, а что-то совершенно неземным. Но в каждом новом создании узнавалось суровое холодное мастерство — твёрдая рука незримого импровизатора.

Порой казалось, что этот архитектурный калейдоскоп — гигантская насмешка над всеми земными усилиями, в другую минуту зрители ощущали приливы сладких восторженных чувств и как бы сами не то угадывали, не то додумывали туманные контуры и ясные очертания. Ожившее пекинское воображение гуляло в небесном государстве, не имеющем границ и пределов.

Никто не успел почувствовать приближения конца, когда очередное суровое сооружение затрепетало, потрескалось и рухнуло, обострившись грудами развалин. Сизые осколки побелели, съёжились, лопнули, и от былого величия осталась крохотная белая тучка, неотличимая от других она медленно поползла в сторону северо-запада.

Представление окончилось. Но ни одной китайской монеты не было уплачено за неповторимое зрелище. Не было и аплодисментов.

Народ расходился в великом недоумении.

Прежняя пыльная суета завертела свою шарманку, и в правительственных жилищах опустились шторы.

Переполненный город покатился навстречу завтрашнему дню.

Возбуждение гасло, прячась в закутки старческой памяти.

Плоские крыши погружались в ночной мрак.

В тусклых зеркальцах водоёмов замигали первые звёзды.

Всё вставало на свои места, возвращаясь к привычной очевидности.

И только пекинские мальчишки пребывали во всёвозрастающем недоумении, благодарили и принимали этот обыкновенный мираж всерьёз.

Абориген

К нам приходят письма со всех уголков страны. Есть корреспонденция и из-за рубежа. В основном задают один и тот же вопрос: «Что такое дружба?»

Вернее даже так: «Возможно ли это явление в наше непростое время?»

Мы хотим ответить сразу всем — нет, дружба — это миф, и если кто-то жертвует собой ради другого, то в этом нужно разобраться.

Вот, например, человека не обязательно сажать в тюрьму, чтобы сделать его заключённым — для этого проще содержать его в лагере тупости, окружив недоумками и дегенератами. Поверьте, скоро бедняге станет совсем несладко и он навсегда перевоспитается.

Так же и с дружбой. Совершенно обыденные инстинкты называются благородными созвучиями.

«Наших бьют!» — не правда ли знакомый призыв.

И вот уже в ход идут финские ножи и итальянские кастеты. И это после двух месяцев похлопываний друг друга по плечам, десяти литров разделённого алкоголя и фальшивых подростковых исповедей.

Кажется, найдены общие вкусы и родственность ощущений, принесены жертвы в виде денежных знаков, предметов первой необходимости и необдуманных вмешательств в чужие дела. И громогласно заявляется, что человек добыл дружбу и готов продемонстрировать свою верность обрезанием головы любому обидчику друга. И ведь отрежет. Будет терзаться, сомневаться, ужасаться сам себе, а кого-нибудь да звезданет хотя бы по физиономии. И если всё, не дай бог, закончится тюрьмой, задастся несчастный вопросом:

«Какого лешего я так безрассудно вляпался?»

Тогда мы придём к нему в вонючую камеру и ответим:

«Страх это, дружок. Извечный, закабаляющий страх. Он сидит всюду, и потому, бывает, малое количество побеждает большее, умные попираются дураками, и какая-нибудь гниль возводится в образец качества».

Не так то просто понять, что в основе многих любований, милосердий, геройств лежит глыба холодного страха. Можно назвать его страхом одиночества, но точнее — это инстинкт стадности. А ещё определённее — ужас перед угрозой самому разобраться во всей этой необъяснимой действительности, бегство от усилий, от необходимости самостоятельных решений…

Здесь мы вынуждены поставить многоточие и поведать о мизантропе. Это тоже одна из тем, которая не перестаёт волновать жителей всех уголков планеты.

Водятся ли ещё эти уникальные существа? — спрашивают любители природы. Не истребили ли их полностью человеколюбцы? — переживают энтузиасты-экологи. И всё это не так смешно, как многим покажется.

Да, да, не стоит обхохатываться по поводу столь печального явления. Когда-то мизантропы украшали планету. У них не было недостатка в пище, и поэтому остаётся загадкой — почему они вымерли. Этот уникальный вид, подаривший потомкам столько разноречивых и живописных останков образа жизни, ритуалов, таинств и продуктов своей жизнедеятельности, как-то незаметно был вытеснен наиболее жизнеактивными и миролюбиво настроенными соплеменниками.

Кто занял нишу камчатской коровы? Гурманы просто трясутся от бешенства, узнав, что её мясо не портилось годами, что её жир мог поднять из гроба покойника, и что она питалась водорослями, которые ни до, ни после неё никому не пришлись по вкусу. А её бесподобное молоко? А безобидный норов, когда её можно было уничтожать обычным булыжником, отчего она даже не мычала?

Что после этого можно сказать о мизантропии — об этом скромном, самокритическом явлении, когда ослу стыдно за своё рабское ослиное племя, а киту обидно, что он не умеет парить в небесах и день за днём вынужден пересасывать тонны воды ради нескольких центнеров калорийных букашек. Вот и лопалось тысячелетнее терпение — и начинался одиночный бунт. И тогда на эту исхудавшую громадину мигом набрасывался весь морской люд. Но прежде чем от неё оставалась горстка известняка — известие о бунте доходило до малолетних китят, и, может быть, не зря в научных кругах ходят слухи, что эти животные когда-то выбирались на сушу и снова возвращались в обетованные воды.

Так или эдак, но мы можем влить небольшую струю оптимизма в сочувственные и милосердные сердца. Не выдавая координат и фамилий, сообщим, что, по крайней мере, нам известно о существовании двух мизантропов, усердно скрывающих свою принадлежность к некогда процветавшему виду. Их мировоззрение с трудом поддаётся описанию, и поэтому мы не ручаемся за красоту нижеследующего изложения.

Нужно добавить, что в глубине души абсолютно все склонны к мизантропии, так как любовь к искусству и интерес к странным явлениям (в том числе, к инопланетянам) есть ничто иное, как неопознанное желание вырваться из тисков человеческих форм. Кто же М и з а н т р о п

он? —

Мы робко надеемся, что теперь, после наглядных примеров, вызванных усилиями вашего воображения, многие переменят своё отношение к мизантропии, — этому детскому королевству прямых зеркал, — и при встрече с его малочисленными подданными не будут потрясать своим гуманистическим оружием и угнетать демонстрацией оптимистических воззрений. Тогда, быть может, удастся сохранить человеческое племя разношёрстным, имея в виду, что и сегодняшний гуманоид-тиран бьёт себя в грудь, клянясь в любви, ни больше, ни меньше, как к своему народу.

А пока ответим, что дружба всё-таки существует, если не пренебрегать случайной цифрой в умножении вражды, глупости и лицемерия. Обычно один поглощает другого, когда этот другой не может в одиночку перебороть свой стадный страх. А талант поглощает всех, кроме самого себя и таланта равного себе. И если в дружеские отношения закралась зависть, эта не приручаемая и коварная собака, или же один из двух благороден, но бездарен — о какой дружбе может идти речь, когда один из двух постоянно ощущает себя обглоданным и бездомным.

Посему мы можем резюмировать, заметив, что самые страшные бойни бывают между бывшими мнимыми друзьями и влюблёнными.

Проба пера

Когда Артур Мстиславович Тинусов объявил себя богом — компетентные органы им заинтересовались.

Казалось бы, к чему атеистическим службам этот самодовольный еретик, но нет, слежка началась тотальная, и где-то в верхних этажах срочно подготавливался проект закона, запрещающего объявлять себя божествами, сатанами, любыми их приближёнными, в том числе кентаврами, русалками и иной сказочной нечистью.

Дело в том, что сотрудники и агенты ежедневно докладывали начальству всякую чепуху — то они чувствовали неприятные запахи, когда подслушивали и находились практически на своих рабочих местах, то видели Тинусова в окружении каких-то призрачных подобий людям и животным, то он распоряжался и безобразничал в их снах, то так стремительно уходил от слежки, что у преследователей ручьём текли слёзы, и до того рябило в глазах, что они начинали путать цвета и их приходилось дисквалифицировать.

Сначала начальство не придавало особого значения фантазиям подчинённых — в последнее время трудно было набрать хороший штат сотрудников, и все происшествия с Артуром Тинусовым списывались на слабый профессионализм и разжиженный головной мозг агентов. Начальство выходило из себя, само ходило на проверки, ничего не видело и не признавало объяснений, будто бы Тинусов хитрит, специально прикидываясь бедной овечкой.

— Вы его просто боитесь! — кричало начальство. — Может быть, вы признаете, что он действительно бог?!

— Та бис его знае… — начинал агент.

— Не ломать! Не сметь ломать великий язык! Опустить руки! Руки по швам! — так беленело начальство и посылало шифровки наверх с просьбой выслать настоящих профессионалов.

И всё бы начальству было понятно, если бы не парочка серьёзных подозрений.

Пусть бы этот самозванец объявлял себя хоть Большой Медведицей — всё равно население осталось бы равнодушным — кто же пойдёт за человеком, у которого рыжие волосы и смоляные усищи? Население и распять бы такого не потребовало — так что никакой угрозы отечеству. Побесился бы, повзывал и лёг бы в могилу простым смертным — мало ли кто себя кем объявляет.

А не проще ли запечатать Тинусова в хорошую клинику на полное гос. обеспечение? Да ведь возопит всё прогрессивное человечество, такую рекламу сделают, что тогда и за рыжим пойдут и со сладострастием над ним же снасильничают. Так что это не выход.

Вот уже несколько дней, как располагает следствие достоверными данными, что иногда бывает Артур Мстиславович одновременно, по крайней мере, в трёх городах.

Точно зафиксировано, что в одну из суббот в Москве и Владивостоке звонили в отделения милиции и сообщали, что слышали из соседней квартиры душераздирающие крики. Во Владивостоке милиция ворвалась в квартиру и обнаружила тёплый окровавленный труп. В Москве же дверь открыл человек с ножом. Нож был в крови, человек растрёпан, со ссадинами и в состоянии предельного возбуждения. Он кричал:

«Наконец-то я разделался с ним! Я свободен! Теперь-то я с ним рассчитался!»

Никого в квартире не обнаружив, и не найдя никаких следов жертвы, оперативники всё же отвезли москвича в отделение. Там он успокоился и стал требовать адвоката, прокурора и прямой эфир.

До сих пор компетентное начальство сожалеет, что всё это ему не было предоставлено. С прямым эфиром всегда можно как-то схитрить, а всё остальное — вообще театральные пустяки. Подозреваемый исповедовался бы сам, и теперь не было бы нужды запрашивать профессионалов и копаться в этом, если и не безумном, то очень подозрительном самодовольном антихристе.

Московская милиция, исследовав кровь с ножа и из пальца подозреваемого, быстренько отпустила его на все четыре стороны, так как кровь оказалась одна и та же, а задерживать человека без веских оснований давно уже считается безнравственным.

Москвича вытолкали насильно, он и уходить-то не хотел, требовал прессу и прочее. Но ему отдали его же кухонный нож и сказали, что «у нас и так достаточно юридических ошибок, и все давно чтят презумпцию невиновности, а если ему хочется пострадать или сделать заявление, то с этим лучше обратиться к психиатру, туда, где абсолютно ко всем относятся с сочувствием, предупреждая любые желания и требования».

Ясно, что в этом столичном отделении перестраховались, за что и получили нагоняй.

А вот Владивостокские пинкертоны капнули глубже.

Просмотрев документы убитого, лейтенант Афогонов отметил, что два года назад потерпевший проживал в Москве, и сделал запрос на его имя в то самое столичное отделение.

Какое же было изумление делопроизводителей, когда они увидели две абсолютно одинаковые биографии. Не сходились они лишь в том, что москвич, тоже два года назад проживал во Владивостоке, в квартире, где был найден убитый.

Кинулись искать москвича, но его и след простыл. По-видимому, он даже не возвращался в квартиру, на чём и соседи настаивали.

Объявили розыск, и через полмесяца разыскиваемый кандидат был обнаружен в маленьком городе Тинюгале в трёхстах километрах от Москвы. Им оказался тот же Артур Мстиславович Тинусов, чьи анкетные данные полностью совпадали с москвичом и убитым, разве что он никогда не был прописан в Москве и Владивостоке, но был вылитым убитым и беглецом.

Сначала его хотели тут же хватать и проводить интенсивное дознание, если бы не вмешались более компетентные органы. Они не могли промолчать и утаить, что в ту самую злосчастную субботу Артур Мстиславович был в Тинюгале и из дома не выходил, но доподлинно, минута в минуту, известно, чем занимался. Алиби у Тинусова оказалось прямо-таки стальным.

Правда, и в тот день агенты ходили и жаловались на неприятные запахи, но никаких сомнений не вызывало, что в момент убийства Тинусов мирно храпел на своём облезлом диване, как обычный смутьян, объявивший себя мессией на расстоянии в семь тысяч шестьсот пятьдесят девять километров от Владивостока. И это могли подтвердить семеро честнейших сотрудников и испытанная отечественная аппаратура.

Тем временем личность Тинусова профигурировала в ещё более крамольном деле.

В Тинюгал пришли описания внешности на ещё одного преступника, и они полностью подошли к размерам лица Артура Мстиславовича. В том числе чёрные усы и рыжие волосы.

Из центра срочно прибыли два следователя по особо важным делам, и тинюгальскому начальству было поведано, что из Алмазного фонда, из самого Кремля, были похищены три килограмма платины в виде многочисленных бесценных украшений и всяческие произведения искусства.

Всё это богатство исчезло так, что ни одна из систем сигнализации ни разу не звякнула. Просто — были вещи и сплыли. Но следы всё-таки обнаружились.

В помещениях, где хранятся драгоценности, стоят телекамеры, и вот при просматривании записи следствие увидело человека — нагло глядящего в глаза следствию. Он смотрел всего несколько секунд, послал воздушный поцелуй, и дальнейшего ни одна из камер не отразила, хотя дежурные утверждали, что никаких поломок в день ограбления не было и вообще быть не может.

Эти несколько кадров были размножены, и все, кто их изучал, испытывали неприятное чувство: уж больно нагло и самодовольно смотрели эти голубые глаза и топорщились чёрные усищи.

В Кремле были проверены и досмотрены все, не исключая и членов правительства. Создали высокую комиссию и подключили к следствию половину страны. Проконсультировались у ведущих экстрасенсов, фокусников и рецидивистов. И вот, наконец, поступила информация из Тинюгала.

Казалось, преступник найден, но тут вновь на сцену вышли компетентные органы и, проклиная сами себя, представили полное алиби Артуру Мстиславовичу.

В день ограбления он беспрерывно молился в своей квартире, о чём красноречиво говорила тайная магнитофонная запись. Само начальство в тот день наблюдало за его мелкими передвижениями по городу — от продуктового магазина до канцелярских товаров и обратно, с двумя заходами в места общественного пользования.

Прошение начальства было удовлетворено, и из центра в Тинюгал прибыли лучшие профессионалы страны — гордость компетентных служб, интеллектуалы с мгновенной реакцией.

Возглавлял их тридцатилетний Гавриил Лагода, больше известный под кодом «полковник Шок» — проницательности которого опасался сам прокурор федерации.

Полковник молча изучил документы, заявления городским властям о божественной сущности, и, не задав ни единого вопроса и не прощаясь, вместе со своими хладнокровными ребятами, вылетел во Владивосток.

Местное начальство, затаив обиду на такое элитарное поведение, произвело нелегальный обыск на квартире у Тинусова, ушедшего поплавать в сточном пригородном пруду.

Этот, уже не первый, обыск, дал неожиданные результаты: в комнате у Тинусова оказалась новая мебель — универсальная, исчезающая в стене кровать, массивный дубовый стол, кресло-качалка, мохнатые ковры, стеллаж с древними книгами и масса других мелких антикварных предметов. Когда и как он умудрился всё это втащить в дом — было совершенно непонятно.

При исследовании мебели криминалист обратил внимание на отсутствие выпускных данных, и лишь под крышкой стола был приклеен ярлычок со словами: «благодарим за внимание».

Перед уходом с обескураженным начальством приключилась маленькая история.

Заглянув в туалет, оно увидело величественную персону, заканчивающую свои природные надобности. Начальство онемело, ибо тот час узнало императора Наполеона — словно бы люминесцирующего, поблескивающего какими-то матовыми цветами.

Император был весь в себе, и начальство, тактично зажмурилось, захлопнуло дверь. Но тут же опомнилось и открыло снова — ещё моталась цепочка слива, ещё грохотала прибывающая в бочок вода — но императора не было, и резкий запах, тот самый, на который жаловались агенты, ударил начальству в нос.

В тот же день оно слегло от испытанного потрясения. Нет, оно не поверило в Наполеона, но этот запах — он преследовал даже тогда, когда в ноздри запихивались ватные пробки.

Это было невыносимо!

И начальство подало в отставку.

Шок — 1

А в тот же час город Владивосток встречал гостей.

Полковник Шок остался недоволен пышным приёмом.

Правоохранительные люди действительно перестарались, и картеж из девяти машин походил на свадьбу дочери мафиози, так что постовые на перекрёстках отдавали честь легендарному сыщику, с недовольным выражением лица, качающемуся за задёрнутыми занавесками.

Гавриил мимоходом отметил, что и на этот раз ему не придётся омыться водами Тихого океана. Одно из его детских степных желаний — искупаться во всех мировых океанах — сегодня вдруг вспомнилось, когда где-то за лобовым стеклом мелькнул кусочек моря.

Гавриил вспомнил и мать, похороненную в тех же степях, и сердце его нехорошо сжалось, — может быть он для того и старался и ненавидел своё детдомовское детство, чтобы его вот таким увидела мать. Но она не успела, не захотела вообще что-либо видеть, и теперь вот он красуется сам по себе и восхищает любителей детективного жанра.

Он знал, что по всей стране о нём ходят совершенно дикие слухи. Он стал человеком-мифом, и при контакте с коллегами всегда видел вопросительные знаки на их физиономиях. Они полагали, что он должен быть эдаким жеребцом с ледяными гляделками, а он вообще избегал смотреть в глаза — достаточно было одного косого взгляда, чтобы ощутить мировоззрение человека.

И он его, это мировоззрение, действительно как бы ощупывал, перебирал, как какой-нибудь способ вязания, а когда слышал звучание голоса, ещё глубже входил в него. Сочетание слов говорило ему о многом — это был всегда ключ к разгадке души, он чувствовал вибрацию фальшивых слов, когда читал лживые показания, слова дрожали, пружинили, как бы отслаивались от бумаги, не ложились на неё.

И от тупого бездарного мировоззрения возникала брезгливость, когда мучительно ощущаешь бетонные границы, эту медвежью обречённость, страх перед открытым пространством, затмение вечно голодного желания… — вот она, вражда, то самое животное любопытство перед иным миром, переходящее в слепую ярость, желание уничтожить того, чем не обладаешь, что тебе не принадлежит, что для тебя не достижимо и тебе не подвластно…

Потому и избегает смотреть в глаза Гавриил Лагода. Говорит, слушает и смотрит либо на рот, либо на руки.

Руки ему тоже кое-что подсказывают, как, например, подсказали белые пальцы тинюгальского начальства. Закрутил его Тинусов в штопор, так завертел, что и хода обратного начальству не будет, ни наград, ни счастливой пенсии. Породил круглого идиота.

Шок нервничал, что было очень редким явлением.

Машины катили уже вдоль парка, вниз с горы, к зданию университета, мимо кондитерской фабрики, уже прокрался в ноздри сладкий ванильный запах, постоянно витающий в этом районе, а Лагода находился всё в том же нерешительном состоянии, накатившем на него после чтения заявления Тинусова.

Это была встреча с исключительно особым мышлением. И что поразило — оно смеялось, оно было родственно тому самому воздушному поцелую из алмазного фонда, оно было интригой не имеющей ни конца, ни начала. И полковник уже не смог бы вразумительно ответить, почему полетели именно сюда, на край света, в неведомый, сморщенный лысыми сопками город, хотя точно вычислил, что зацепка именно здесь, среди этой туманной мороси и в глубине этих вертлявых улиц.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.