{Песня морских птиц}
— Тремя кварками Мастьсера Марка!
Его жизнь даже не полубархат,
Что ни есть — то ни шатко, ни валко.
Зато, о Птицарица небесная, ён уже что-то накаркал —
Словно старый баклан щегольнёт он пред нас в темноте своей майкой!
Как охоч он пред нас брюк крапчатых достать среди Палмерстан-парка!
Хохохо, перья сыплются с Марка!
Вы чуднейший петух, что вываливался вон из Ноевой барки,
Говоря, что он вольная птаха.
О парящая дичь! У Печальничка более юная хватка
Попадать, наподдать, нападать на неё
И отпасть, не моргнув ни хвостом, ни пером —
Вот как просто получит парнишка тот славу с достатком!
Высигорнее криковизголикование. Неровнопесенные лебеди. Крылящие. Морской сокол, морская чайка, кроншнеп и ржанка, пустельга и тетеревятник. Все птички синего моря, они перепели даже бодрогульника, когда они смаковали птицеловывание Привычальника с Вызолотой.
{Тристан и Изольда}
А ещё там были они, ввечеру на хуторе, покаместь здесь волны чаще с бурунами, раз столь корабль их нескор, а зефир поднимается, и ношашеся волной судьбин, летел на бой бычок, полагаясь на милость г-на Туткрашнего Глубинского Саллиманджаро, подслушивая, насколько они могли, в Таборе Хапарщины, ишь мрак, возле турныра ваттопадов с их буйволнами, и они рекоединились весьма держокейски (лишь четверть бакса с черепушки на последних актах) к олушам и сикоморам, и диким гусям, и гусаркам, и мигрирующим, и милым белозобым, и благокрылым, и всем птичкам баюбейбибутсболокеаналазного моря, вместе вчетвером, оханьки да аханьки, и слушая. Мореил голосил!
Они были большой четвёркой, четыре маастерские волны Эрина, всё слушая, вчетвером. Там был старый Мэтт Грегори и потом подле старого Мэтта был старый Маркус Лион, четыре волны, и частенько они распевали совместно, ничего не скажешь, жыццесмерць, в Экквартале Миражион; вот теперь мы тут вчетвером: старый Мэтт Грегори, старый Маркус и старый Лука Тарпей; мы тут вчетвером и, конечно, слава Богу, мы тут и пропадём; и теперь, конечно, вы не пойдёте и не забудете, и не пропустите и другого товарища, старого Джонни МакДугала; мы тут вчетвером и мы тут и пропадём, итак, а теперь передавайте рыбу ради Христа, аминь; так они обычно распевали перед рыбой, повторяя себя, после Авгурсбургских интеримов, за старъ издревний векъ. И вот там они были ладан в ладонях, как в далешествии пригодимца, перенапрягая уши, красслушая и слушая океаны любызаний, их глаза блистают, все четверо, когда он обнимацал, прижеманился и кадрилировал хоть куда со своей белокурой и светлоголосой девочкой, оскарная сестра, на пятнадцатидюймовом диванчике, позади баюточки вождессы-стюардессы, героиня гэльского чемпиона, её единственнейшего избранника, её голубкоокого спутника женщины, ни крупный безобразный, ни малый приятный, что значил всё что душе угодно для неё тогда, с его болевым управством, бравым и любоприкладным, противно положенный её футбаулам атак же регбитным, на носу ли, на корме ли, в игре ли, вне ли, секстивтулковый обожженец солью, ханьшонший и гунншемный, что было неощупительно неправильно и наощутитечно неуместно, и прижимаясь к ней, и прицеловывая её, шармантётеньку, в её ансамбле недетской лазури, с накидкой из сети, окрашенной позолотками, Небесноисола, и шепоча, и лепеча ей про Небылопечальника, как шип был тот, кто был как два, но пили две, раз тот как три, и замаскировывая себя, с его поцелувкой как Аннютка Поцелувок, дорогая-дорогая аннуальная, все они вчетвером скопоммнили, кто сотворил мир, и, как они имели обыкновение в то время нашей эхологической опушки, прижеманясь и обнимацая её, после съестного возхрястанья в Точке Пола Коллена, из-под своей особой беломелы и целуя, и слушая, в добрые старые былые деньки Дайона Бусико, старейшины, в «Аннютке Поцелуев», в потустороннем мире передачи ключа от Туман-храма, с Ношем, носителем слова, и с Мешем, резцом тростника, в одной из стародальностей, в чёрные как смоль века, во времена «кто создал мир?», когда они знали О'Клери, человека на дверях, когда они были все четверо школярами в кредит, под близостью нордсадника Задремландов, белые ребята с дубовыми сердцами, от Тима Подглядчика до Тома Рассветчика, что кутить не жалели, пока горячились, с их табличками и торбами, исполняя басни Флориана с комическими сочениями и вульгарными дрябями для максимешанных членов, в Ольстерских Колледжах Королевы, плюс ещё один товарищ, первоочередник, Всяк Разин, и платя горшочек кровтрибуций Борису О'Брайену, службителю при Дровянике, две фунтицы и два перевёртыша с (одной) кроной, чтобы поглядеть, как тот датчаннус ест самопитом. Вольф! Вольф! Или как он распускает язык в змеюшник. Ах хо! Госпожи помилуйтесь! Это пробудило дорогие доисторические сцены вновь, свежие, как и во время оно, Мэтт и Маркус, с природной любовью к природе, с её наклонностями и рефлексиями, а после того теперь там был и тот, чей рот полон хваток, посвятивший себя истинной красоте, и его Аннютка Поцелувок, когда она, откашлявшись, шелестяще дала свой твёрдый приказ, пожалуйста, если он не возражает, напев сбацать-спеть из любимых лиричных национальных ростков Лугов Любвильды, для наблюдения самой ситуации, выпивая махом чисторедкий воздух и веселясь среди нетронутой природы, в присутствии тех четырёх, одной прекрасной ясной ночью, покамест звёзды ярки очень, её светлость, его лунность, тень где шла стародубровам, милым бесится бедово, и плачевидный эффект заключался фактически в том, что было в целом, волнужение тел столь шокирующее и скандальное, но теперь, слава Богу, там больше нету их, а он всё челомкался и челомкался, как Морестранец кланяется своей погрейбашкой или Штопальщик Штилли шамкает шпаклю из номера Лежедремника Арктических Новостей, вот где они были, как штырь-мачтеры удильных архивов, прислушиваясь к мрачноумытым море-оссианским сводкам Орландо (Матерь Божья, это было чересчур шикарно, и тот расход милого оттенка, что чарами искусства осенён был, и очень хорошо выполнен, и в милой манере, и все ужасные шумосбрудства, запертые в мерзкой коморке!), и насколько они были уставшими, три весёлые пьяницы, с мокрыми устами, все четверо, хитрые брачные старцы морские, ямбегая водкруг с их старым понтометром, в их вдесятисложках, Лука и Джонни МакДугалл, и всё желаючи хоть чего-нибудь из времён забытых дней, из времён леса и времён бесшумья, из времён молов и времён морюшек, вином чтоб вспомнить старину, четырьмя давнишними полными лимондамскими бокалами, и они, все четверо, слушали и напрягали уши к тысячелетию, пока их уста всё больше мочились.
{Джонни}
Джонни. Ах, в смысле, конечно, так и надо (пик), и так оно и случилось, там был бедный Мэтт Грегори (пик), их отец семейства, и (пик) другие, и теперь, в самом (пик) деле, они были четыре дорогие старые мужлады, и правда они выглядели ужасно красиво и столь мило и оптиктабельно, и после того они вооружили свои глубоглаза, чтобы узнать все глубины, с их полуцилиндром, прямо как тот старый Аргамаркиз Фуражпоста, старый непреклонный деспот (пусть бельяж будет ему с духом!), лишь для вытеснения морской воды, или аукционист беспробугром, перед тем местом около О'Клери, в перлозлорадном домкурганте, возле той древней Дамской улицы, где статуя г-жи Даны О'Контры, проституирующейся за Троичным Колледжем, что организует все аукционы драгоценных коллегий, — Сёстры Береггати, как и аукционные Сёстры Пересбыта, серпотребные подгрядчики, — что продаст всё, и высвобождённую статую, и цветочный форпуск, Джеймс Х. Тикель, мирсудья, из Седельной Школы, что забил свою центурию, по пути на теплотесную верхоконную выставку, перед наводнением утлых номадов, ещё с другим товарищем, активно импальсивным, и ваксильщиками, и красноголовиками, и плебеями, и петьколодниками, и подгрудничными карапуцинишками, Седушками и прочими (богоплаки!), с сухожиликами за ними, высокошагивающими линии расщелин и дроблений, семь пять три вверх, три пять семь вниз, чтобы убраться с его пути, поскользку их подкормные условия никак не могли быть улучшены (во славу дубленца!), как гоплитопитеки, развергаясь округ их Судзи-Ямэня, со всеми трёхсотлетними лошадьми и священноохотниками из Верещатника, и исподвольниками, и авторитетами, и скотуводчеством пивничных амерыков и пивденных афрыков (так они говорят), всеохватно как тиара инкогнива, а на нём и его серый полуцилиндр, и его янтарное ожерелье, и его малиновая сбруя, и его кожаная парусина, и его ловчиненая власяница, и его скотобритый пояс, и его периплагианское глазовооружение (доброго вам дня, мирсудья, Носвышний!), чтобы разузнать обо всех неуместных коллегиях (и вам доброго дня, г-н Джеймс Дамчанус! не стойте у меня на дороге!), и вилобородых, и синезубых, и ботелых, и бескостных, от Поймалиффи, и Айлсбурга, и Нортумберленда, и Англси, со всеми тотализаторгами йехугуртов и всеми скокоприимными силами. Затем, говоря теперь о датчармиянах и воблакологии, и о том, как наш пенорождённый остров появился на светуарии (эксплутонатор, три андезрителя и две пантелларии), это напоминает мне о манустериумах бедного Маркуса Лионского и бедного Джонни, патриция, и что же вы думаете о наших четверых, вон они где теперь, неизменно слушая, четверо морских вдовцов, и всё, что они могли препонмнить, давным-давно в стародавние времена Мамонстров, всечасно тёмное унынье где витало, в принцкрасный день, когда Светлая Маргритка посчиталась с Виллемом Семишвидким, а Лалли под дождём, чёрным спринтом, ныне исчезнувшим, после рушения воя бойманнов, пока бармены цедят, когда моё сердце не знало хлопот, а после того тогда была официальная высадка Леди Люты Кейсмат, после потопа в год 1132 SOS, и крещение Четвёртой Королевы Перебалтово и Перетрутнево, согласно Её Райности, старшей епископше, сойдя с квёлого буравля, а потом было потопление фараноево и всех его пешеходов, и они все совершенно потонули в море, в красном море, а потом бедный Март Корнинголл, официальное лицо Замка на пенсии, когда он совершенно потонул у Островов Эрина, в то время, Шур его знает, в красном море, потом милая утраурная бумага, и, слава Богу, откровением говоря, больше нет его. И вот так вот оно и имело место быть. Арзурные воды его глупоглубушкости кроют. А его сивка-вдовка чешет свою бормотрафию как грациознейшее петьношение для Мужемесячной Гастрономии. Чаш силовик Громыко от Глазиры Лучицкой! Кругстог и Знакомпания. Пресс нового мира. Где царствзвывал старый петьдружок, пойствуют молодянки. Уход из застенков ковров, Крам из Ллоунрока, был чудакороль-с, а стар клад нищенский. Вхожделие окнолестницей, Плиданник, сметкий сердцестрел, и пылжарная выходка в одном нечаянном белье. Сальтосмотались. И кума рябая Лиза трясётся как её поджинки. Зайключённая в негополюбимые обнятия. Что джентльмен посчитал бы забугропристройным. Вот штраф для глуполаски сонвершил Соблазнитель. Мало нам с ним встречаний. Фин вам. Как новые изловители в их старой эльдраме «Колорадский распроб». Джазофона, Миримолюбимка и Наподдавала, но у ней трал худой. Крайнец. Ей-ей! Плаксибо. Вот он был каков. Упасибо.
{Маркус}
Маркус. А после того, не стоит забывать, ещё была фламандская армада, целиком рассеянная и официально полностью потопленная, тут же, одним прекрасным утром, после всемирного потопа, около одиннадсадка тридцати двух (не так ли?), невдалеке от берега Каминдома, и Святого Патрика Анабаптиста, и Святого Кевина Озёрного, где сборы с натуги, а бедность не в ловкость, после обращения всего Фурпуста и самой Доны, наших родоначалых, и Лаполеона Всадника, на его сбелой лучшади Гуннорёва, что поднимал трофейные булаты над Кабинхоганом и всем, что они скокоммнили, а потом была франкская плотилия Нойпернаток, из Идальголанда, около хлебнусольского года Нотр-Дам 1132 PPO, или около того, вернисаживаясь из-под Мамледи Генерала Бонашваба (порочь коколицизм!) в его полусерой традиционной шляпе, вуаля в ось вiнэля, и после того там он и был, такой земной, как Ножнциссарь, челомкая её скандально и очень дурно, ту деву, в одиночном бою, под сикоморами, среди лишнепуда с дровосины и всех изгнездоввысельников в «Аннютке Поцелувок», такой лесорубливый, подле Колледжей Королевы, на улице Брайана или Брачной 1132, позади веквратника на дверях. И потом, опять же, они часто давали славеликие панвёрстные всемимирные хибарышнические лекции о панархиде из доксархологии (привет, Гиберния!) от моря к морю (Мэтт говорит!) в соответствии с видовой открыткой, вместе с сиксном гриммактики, в римской истории Латимера, где Латимер повторяет себя, от вицекралевы Лорда Хьюго Лейсинанта, пока Бокли не заткнул раджского подрыдалу и Рагнапарк не свернули (Маркус Лион говорит!), для целых океанов недельных школяров, и высших классов, и бедных учеников, и всех старых сенатских тринитариев, и святых, и советчиков, и плимутской братии, подзуживая дребезжательную нараспеснь, кивая и засыпая там, как незабудки, пред ней покорно жужжа, вокруг их двенадцати столешниц, в язвенных и блошиных ранах, в четырёх троичных колледжах заработнозаучебной Эрин, где добреют конечности, в Больстере, Нямстере, Лунстере и Колкряхте, в четырёх величайших колледжах, по-над эйрыцарскими мытарствами, из Всеобители, из Всегубители, из Всехубители и из Кельеобители-в-боях, где их роль была рулеводить штурвалом, что Ролло и Рулло перевращали. Вот такие были те величайшие гинеколлежские истории (Лукас вызывает, оставайтесь на линии!) на универсилее джендатской Леди Разносказовны для сыздревнезнакомыхъ всехъ (эта унитарийская леди, потрясающая прелестница, Пайпанна Пышних Полочек, дожила до преклонных лет у или в или около бывших No. 1132 или No. 1169 дробь два, по Окружности Фицмарии, где её многие видели и широко любили), чтобы преподавать той женщине Фатиме историю фатеротца семейства, повторяя себя, для коих прицелей духа природы, что тождейственно разработана во времени псивотефоломией, будущие и настоящие (Джонни МакДугалл говорит, передайте трубку, мисс!), настоящие и отсутствующие, прошлые, настоящие и совершенные битвы ревмужни поют. Ах, други, други! Завыть о бренных датах! О, евушки у траты! Главное, что затем всё эддак валвернулось к ним, если бы они только могли углядеть, гнуихглупых, и послушать его там, как он обнимацая прижеманится к ней, вслед за ногоотёчным Галашляпом, с его пэрочкой лединервов и троядой питьжадников, так нечестиво, с его востишенности в один ярд, одну сортню и тридцать дверь линии, перед нами четырьмя, в его римско-католических руках, пока его кручиннопучинные очи действовали, чествовали и ошарашизосшествовали в её топкосиплые своеорландовские мореошиянные водопадины глаз от Корнелия Нерода, Мнерода. Почтеникогдама. Наполегло.
Как ведь? Что как?
Ах, други-други-други! Блицман обриттает обрученницу, гдесь гусигусин гагамбит. Махерь Блажья! Было так обжигающе жаль всех целых дважды двух наших четверых с их близким другом, добавляемым к всеубьёму, и Лали, когда тот потерял часть своей половины шляпы и всё принадлежащее ему в его поморщицкой судьбе, вороты и баштаны с подъёмными местами, и, повторяя себя и рассказывая ему, так, во знанье Напосыльных Нахвостных листков и россправы на Святого Бриса, чтобы забыть прошлое, когда один из банды прищучил гнусного нефтедрала, и противореча во всём насчёт Лалли, балластмейстера из Усть-Людограда, а ещё тут его старый товарищ, Ленстерал, в Мздоморском Маяке, что светочухнул порцией дугоперил и лежмял пойвыше, лестнично взвинченный, и тот стародавний вертун и его заботное преждепесенное гласкругление, позадушевный друг, Келлюха, из резины чьё брюхо, у кого есть и кольты, у кого есть и кельты, у кого легковесные разные кильты, и все тряские гуски, что у него когда-либо были в большаге от Улицы Арткишок, с ним Маялс и Махмулла Мулларти, человек в погонах Голубой мечети, и кров родных уединенных, и Дигнан, и Лаполь, и великая конфарреация, согласно картулярию Крупнеечника, из полнизших архивов, и он не мог прекратить смеяться над Фомкой Фимкой Тартарпейским, валлийцем, и четырьмя вдовцами средних лет, Сангелем, Юнгелем, Зангелем и Вангелем. И теперь это напоминает мне, не забыв четыре валлийские волны, что смещаясь смеялись в их переулке им. Люмбаго, над старыми Пирспортом и Бармендомусом, в их полуримской шляпе с древнежреческими заметностями на ней, на аукционе Чичестерской Школлегии и, слава Богу, все они были разведены в суммарном порядке, четырьмя годами ранее, или так они говорят, их дорогими бедными женомужьями, в дорогие словодатные дни (о, не грусти о них!), чтобы больше не видеть дождевую воду на полу, но они всё равно разошлись, под смех дождевой воды, клянусь Мочегонителем Льювиозом, толико временно, на лучших условиях, чтобы их забыли, гребечто и было просто предсловлено их старой паломничьей раковинородной песней, что они пели по всей Влаж-Индии, «Ехал я однажды в Архиобщепитовку, встретился нам дарень, что зовётся Слюдин», как и в другом месте, по их ортодоксальной поговорке, как оно там говорится, «Тот старый товарищ вечно обжигается на молоке и млечно дует на воду». Так они и расстались. В торном рядике Долкиманта. Ой-ёй. Хорошее уходит, а дурное остаётся. Зло не спит, как Лжа бежит. Ай-яй. Ах, в смысле, значит так тому и быть. Как сент-женщина из Кнутхата сказала герр-лешему из Валощелья. Ради его злобоговременной заптенчивой потиции. Лимон. Дам. Партия. Ей-ей. По окончательному постановлению.
{Лукас}
Лукас. Кроме того, или так они могли скопоммнить в то время, когда Науду Золотой Рывок был в градстве Польшаника, г-жа Вдова Судья Шлёпингерр, председница, в её затыльном парике и бороде (Эрминия горних стай!), в, или округ, или в околокрестностях негоже малоластимого года 1132, или 1169, или 1768 до М. Ж. Х. О., в суде Женатых Мужей Домушников Аукционистов из «Миннутки Прижимушек». Бедный Джонни из клана Дугалов, бедный шаландец (хоханнес!), в высшей степени амурничающий, не дай нам забыть, такой напуганный (дзжик! дзжик!) насчёт её затыльности (неисказимая злотекательность!), что добавляет милостей в его графолетие, и четыре маастера, хор конём, и жребий им в маслак, потому что он так неохотно щёткал её башмагию за неё, когда он ухаживал за её светлостью, вместо того, чтобы вчесаться в доверие к её матери семейства как следует, как любой старый методист, и все разведённые, и иноведный интердикт, посреди тампля, согласно с их доброверными. Ах, теперь, было очень скверно, очень скверно и прочно до крайности, со всеми этими бельмосудействами; и бедный Марк или Маркус Формпоста, с бурого бугра в неладных ландах, бедный старый хронометр, всепреследуемый с аллейным застрельщиком всеми, по окончательному постановлению, через Гребносельдь, потому что он забыл себя, сходив против воды и ветру, и наделал нептуновских делов из своего целого, галаня через веслопровод бриллиантов, и потому что он забыл вспомнить подписать старую утреннюю доверенность, писание с просьбой поступать как ей косморассудится, на броннанолеуме со штампом, от Роунео для Жиллетт, перед распеванием перед рыбой здесь и сейчас, и сейчас здесь уже старый Дион Кассий Власяной, тоже весь потопленный, перед всеми, от мужа до элиты, потому что это было совершенно неприлично и неправильно, когда он попытался (в смысле, он был поразительно беден своим здоровьем, он говорил, пока с него сыпались винтики), потому что он (ах, теперь, в смысле, благо есть уэдмир да горох и с сердцем да не смолчите в песне вашей, как мы говорим в Спазмах Дэвиса, и мы не будем очень жестоки с ним, старым манским пресвитерианином), и после того, краснее Росса, он оставил своё последнее завещание и пошёл на исповедь, как генерал Беркелитов, на кромке каморки, на своих голых коленных чашечках, к Её Милости его Матери и Сестре Евангелической Суийни, в неприкайенскую спалночь, и ему было так жаль, правда было, потому что он оставил башсмачную пуговицу в духулётном экипаже, и теперь, по правде сказать, не имей стан другзлей (она была его первой месс дожессой, и по хорошу мил, и по меху, и там были проступки с обеих сторон), в смысле, он пытался (или так они говорят), ах, вот, прости и прощай (а мы не такие?), и, конечно, он только веселился со своими первоандрейцами, и его старый возраст находил на него, в смысле, он попробовал или, коннаходец, он хотел апропо опробовать некие фамильярности гунночек, выкусив абыкарпа в багримом океане и, не приведи госпиталь, его намертво сморило в кровать (это было правда очень скверно!), её бедного старого разведённого мужа, под благоприимным кровом для легкорадующихся у Мартир Миссис Маколеюшки, где в то время он горбатился и гербатился, чтобы взяться за медглядчицкую руку (ах, бедный старый подлиза!) и сосчитать пуговицы и что в руке, возмущаясь абыкрабом, и грабастался скопоммнить, в каком бденьи они вродились и кто сонтворил храп. Ах други-други-други!
{Мэтт}
А где вы живаете, Мэтт Заслужилый? Подруководитель Аббатскопатино? И экс-филолух ффранцузского и геррманского. Сей страх! Они так прогорчились за беднаградного Мэтта в его шапке с солью морской волны, с короной Баринна, ой, из которой она выросла, слишком большая для него, от ого Мнерода с его полукомбинезоном, всё валится на неё складками — конечно, у него душа не лежала к тому, чтобы поднять их — бедный Мэтт, этот старый перегрим, матриарх и выступающий словно цаца мужчина (да даруется им папфарское благозардение!), сидя там, как подмётка всего установления, во сырой земле, для искупительного обряда, для постулирования его причины (кто скажет?), в её бобровом чепчике, король Костякских гор, сам себе семья, под строгим гейсом, Омелистокл, на его многоязычной надгробной плите, как Преткновенный Омфал, и она, благодаря парню, как душе с тем угорошено, на смертном одре, в поле зрения богадельни, и обретя ржавый покой среди окисьрудных буйвалов, под благоприятным крылом, среди треска града, красокрутобогоцветокренясь, с её шапочкой, убранной плющом, и хватая старые щипцы для завивки, что принадлежали г-же Дуне О'Кэннел, чтобы ими вышибить ему мозги, пока на высотах Нагорландии не услышат о бристольной хате, с банкой чая, сумкой альфредовых пирогов от Энн Линч и двумя кусочками чёрного хлеба Шеклтона с водоросцами, ожидая, когда настанет конец. Гордон Бравый, только подумайте об этом! Смердодурость! Ах хо! Это было очень скверно до крайности! Всё поглощено активными полремонтёрами, достойнословив, о пинкодамах и по всем статьям запаха Шеколатона и стартовой оплошадки, и его уста были мокры от кислоты и шёлкоголя с признаками соли, и теперь передавайте хлебы ради Христа. Аминь. А что? А всё.
Мэтт. И хлебов. Такой вот был конец. Тут ничем не поможешь. Ах, смилуйся над нами, Боже! Бедный первоандрейский Каннингем! Переведите дух! Ей-ей!
{Четверо}
И как бы то ни было в то время наследных дней старого королунга Спаситрика Жалкопраздного и Баркаминистра Брада, когда они сделали отрытие и пожинали призруки, в старом Гладоброде-у-Мола-Тины, там, встречен где ты мной, песня путь-рекой отманя летит, и финно-угри, и ноевые ковсадки, и бычехвостые слизечерепахи, как меткое карри и с муравою винегретые щи бульяств, и как он росттянул его за его полый водрот и получил много шума о своём имени в честь деннодухов из гнездома, загранколоний и властодержавы, тогда-то они постоянно, с содействующей благодатью, думали (пик), не забывая про неделю шлей и шалей, где старъ издревний брегъ (пик), их четырёх супряжей, которыми были четверо (пик) красивых сестромистера, ныне счастливо обручённых, со старым Голстонбрюхом, и там они постоянно считали и противоречили каждую ночь досадного утра милые лупоглазые перлопуговицы, согласно питьзлейшему отрезку их анахронизиса (тик раз, тик два, тик раз, тик четыре), и после того там теперь была она, в конце концов, соль литрами и прочее, квадросивые сёстры, и то было её куросорное республиканское имя, несомненно, от атома и аве, и они часто поднимались снизу, в их гирляндах из домотки и тканья, со всеми заботами дыбом у них в волосах, на кукарекубурный трельзвон, на который отзывалось всё зло внутри них (захотите, заходите, паршивые овцы!), внутри их бедной старой цоколокольни Шандона (выходите на свет адский, пархатые хлопцы!), такие напуганные, из-за лязгубности, как где-то вдали, на изморе ноги, ровной тесьмой где ходил крюкобой (ис! дас!), в любой час еженощно, бегая умело, с четырьмя старыми стариканами, посмотреть, пришёл ли Тренерский Постскриптум, с их прадушечками у них под ницмышками, совершенно ошеломутные и мифинфицированные, как забортяг мотало по всем ветрам, когда никто не позволял им даже починку за минуту при исполнении их гостьпесен, сживая их ночлег в ужасающей тишине, когда они витали в местах о былом, стоя за дверью, или выгибаясь из стула, или присаживаясь за креслокрывалом, и подавая хлебсольницу, вставляя у себя на пути что-нибудь варварское, меняя единственную мокрую баюбайковую конвибрационную кровать, под кой ей они ночепали, когда никакой надежды уже не оставалось, и надевая их пол шляпы и спотыкаясь от всех синоптычков с панегириком, и повторяя себя, с перессохшими усстами, как в то время, когда они отцебегали от того куретчинного повара, который преследовал их, ища-свища по всем столбинетам, ходя повсеместно для смеха, чтобы высечь агонь для всех ранцетов, чтобы побольше наскрести по гумусекам, из продавлений перероды среди духов времени по всем саженям пространства, ветронюхивая повсюду в армяке и банных тапочках, и чтобы отправиться к Старпатрику или повидать доктора Пустохода. И после того так рады были они получить свои ночные щупы, и там они и были, шлёпая и колеся, тонлопачивая круголяп, всевыносливо, вокруг баркасов немаленьких, пока своих поимок ждёт их старый добрый Фён никак, хоть они и были путьставшие, на их ширях ветров на длинах волн, клиперстрой и пять четырёхмачтников, и Лалли Раскошельковый Дрязгометр, и Роу Разовошуток, пересаживая блох от одного гостя к другому, с артропософией, и он распродал ему прежде, чем он забыл (о изостров!), предверняка дефлегмировав на дне нёбные квакотания, с легкоточными ответрысками в его ушном сосальце, пока дорогуша умоляла колендруга своим векобитием, несомненно не долу опущенным у него в разумысле, пока он не стал нечаянником и не стал привечальником, сестрина душа в братовой руке, раз те предметы их настоящая страсть, один, что только из-под коровки, о том, как Эйни Мабейник сватал ревмятик, и ещё один из Саги о Гравёрсунгах про одногота, что сулил горзлатые яйца, и парковые проделки лучших леди, масляная масленица, по выбору знати Горьконожья или Губера и Церемона, или так когда, вслед за ты (ч-ч-ч!), глазольдабы бинокулизировать, массоткровеннейший эготеизм баздознательно ощущает высьявственней депрофундаментальности мультиматематических нематериальностей, вот по чертям в панкосмическом порыве всенеотъемлемость того, кто в-себе и в-себе един (слушай, выслушай завывы Горбылии!), воплощается в этом сейчастном мире в виде разъединённых створных, житькосных и фугасооблавных тел с (скажи, наука!) женчуждо-бледными страстносопящими плескопротяжными интуициями воссоединённого самодовления (млачная муть, пролей чутьтучку!) в высокопеременное безличное Всё-в-себе, втебяшность Нарцальника в меняшность Идольи, и рассказывая Джаланду МакГалли, дорогому магистеру Иоанну, запоздалому и взъерошенному, что колотит угрюмо по тюку парчи, и всем прочим аналистам, а тут ещё пароходы, муравьём и дамские четвёрки, погоре, подолу, хлоп-перехлюп, днолобзательно (двуколкой дальше будешь!), как зачертоколёсные шхуноучители, и их пара зелёных очей, и всматриваясь, как они говорят, как нарколептики на озёрах Комы, сквозь запотевшие окна в каюты медового мясяца на борту больших паромодоров, созданных Парокуром, и совримерные туалетные комнаты салунных леди, обшитые креветочным шёлком, стирая солёные катаракты с окошек и, охохошки, слушая, в качестве комитета бедных старых квакеров, дзверь домкрыта, видя всех бедовобесящихся ганночек и первоклассных леди, мнешающих, о лиса венков ваших фантазий, и ей его листогда не оставить, с ухаживаниями среди одеял, в семейственном кругу, и, ококошки, всенеуместно, в милом утраурном туалете, для цветосрывателя, трепетобудителя, вздоходушевителя, с тем оливковым пульсом, что сидел на его нагошее, и, качаясь и ворошаясь, большое спасибо за крошечную цитату, согнём другднями деву, и всё что ни поесть опять стало гораздо более привлекзастольно и верноумно с её стороны, у которой добра порядочность, под всеми их фамильярностями, из-за предваряющей благодати, забывая распевание перед плескодомом, перед тем, как ложиться вплавь с раздевами из храмин отмыкания утр Номы Хнатута, так передавайте безе ради блага. Аминь. И все, ахахах, тряслись, ужас нам, и ходили охохох ходуном. Худо нам. Ей-ей.
{Поцелуй}
Ведь тогда-то и случилась чудесная вещь для чистого отвлечения, возможно, когда его угодливая пясть, в рассамый момент, словно, вероятно, какой-нибудь смелый стряпуша холопнул кышкрой на порции прохлёбки, рукрыла его утковорота, живая девочка, сморённая любовью (ах, конечно, вы знаете её, наше ангельское существо, одну из романтически необморачиваемых чудоженщин, и, теперь конечно, мы все знаем, что ваше обожание её есть до сметы!), эдакисловизгласив криксос раджойсти, она вернулила их разъединённые, с алоярыми губками за елевялыми дужками (други, о други!) и прекрасной возложностью, которую врозьлюбленному ни в жизнь упускать, когда, с быстротой матчбольнейшей, Поубедитель Аморик, одним буреважным наподдарцем, вывел масслание мужедостижения прмкмчрз обе линии полезащитников (Губивния пала, ребята!) стозастуковылстрелив гол в её гёрлодку.
Добраво!
А теперь, ну-ка, прямо добавь им! И шалуйста будьте честны! И впритяните к себе, как мужлиженали к сам-другим! Вопрос без пристрастия! К слову о славе. Ны-ка, компание и вие! Жила-была одна, как-нибудь её там, ядрёная современная старая древняя ирландская предцесса, ни то ни сё ладоней росту, ни много ни мало фунтиков веса, в своей мадаполамовой сорочке, зато под её шляпкой не было ничего кроме купины рыжих волос и толоконного лба (а ведь вы знаете, что это правда, в грубине вашей души!) и первоклассной пары пастельных глаз, самой неистоведимой голубизны (как же все мы слабы, все до одного!), с очарованием нежности полного согласия! Как вы можете винить её, мы спрашиваем, из-за одного псевдологического момента? А что бы Евы сделали? С тем утомительным старым недойным бараном, с его утомительным причмокиванием и его мелкими бронхами, с его утомительным старым папросшим бобриком из шафранфуфая, в его утомительных старых двадцатишестижильных и шерстипенсовых горбатых модельноисправных станнижках, с его тридцатишильными и девятипенсовыми фалдочками, плюс головной упор! Верахрустомирье! Всё это было слишком чрезмерно по правде говоря, как предложить недоброму сидневидвауму скуримый сор на лапоть. Вольгарнее не бывает! С незаплаванных трясин Эдама. Нет, нет, как перед небом, но совсем тебе по-другому, если всю эту вневывальщину недорассказить, кто бы ни был наивиновен, какая бы ни была цельность, двуразные всевместно, и имея мглаиболее несусветское натравье, они делали ла-ла ло-ло дрыжь-дружь, раз ле-ле, два дражь, три ли-ли, четыре дрожь. И то был пятвратный момент для бедных старых хронолишаистов, что тиктакали, на дедсаде счётом. Пока искра разжигания не пощадила удушонка, которую он сжимал, и тогда (сладострасточка, как скоротки твои страстьдания!) они смогли, они смогли услышать подобие злостноязычия, то был её рыцарь живопечальный в словесах, что всхлипнул из её залов отсиддеев, откуда он пошёл и схлопнул делослужение. Хлюп.
{Четверо слушают}
И теперь, было страхвершенно ужаслающе, мямляшутовщина! А потом, после того как они были такими забывчивыми, считая перимутровые пуки (тик раз, тик четыре), чтобы скоромнить её еликолестное сорвременное девичье имя, из-за переполонения, сквозь сон женщины-основидицы, в сорока землях. От Грега и Дуга до бедного Грега, а также Мата, Мара, Лу и Джо, ныне счастливо погребённых, наших четверых! Там она и была просто-напросто, это загляденье просто запросто, суженая белокурая деточка, как в дни довольства, прошлого Григория. Стрикровия. Не загуляй с моих советов, Орвин! Ей-ей.
Затем, конечно, это мне сейчас напомнило, как другая невыбывальщина, повторяющая вас, как они бывали в любовной летаргии, уже после конца всего этого, в то время (пик) постоянно, уставшие и прочее, уже сделав доммышью работу и помирившись, были заняты общинным песнопением, стараясь достичь (пик) гортаньлавины, про Мамалуя, как граждане кулис о мёртвушках-наплакушках, присев кружком, по двое, четыре соучастника, с Пудреным Парусничим, к самой заслонке влажности воздуха в Доме Престарелых, в Переулке Тысячелетия, венчая себя лаувровыми ветвями, у них холодные колени и бедные (пик) четверо ног, голосонные и уже выряженные для их одеял и распашных кашне, и шарканцев, и их тарелки жёлтого шекеля с молочком и комками бутермяска, то аховый суп, то суть гороховый, заворот от ворот, за ворот отворот, вином чтоб вспомнить старину, врозь держась от рукоприятства и доглядки, лишь касаясь едьбы, милой мушкары орехиса для запахмеля, и ожидая подтолпнуть и побудить бедного Маркуса Лиона, чтобы не обосглаживал костелоб как на духу Ихвисея, а затем передавал зубы ради хруста (о, мы!), когда так получилось, они уже были все в бзикамурах, забот ниспали с них оковы, со времени флегманских босяков, ради всего ложмочного, уже вкусив абыскорбь и джонванн-да-марью, и чесав за тылом жалкие пролежни, с маканой свечой, их ласкальной пучиной из магнигносия, и читав одну или две буквы каждый вечер, перед тем как пойти додрёмывать всебеспробудно, в их колпаках с китками, в сумерках, главбуква для дальнейших крылогаданий на их старой одностраничной чтивописной книге в канун старого года 1132, M.M.L.J. по старому стилю, их Шенхус Мор, пред его товаркой, г-жой Шеманс, в её летнем распродомашнем с образчеком, с каракульчовой горжеткой, её туттильный турнюр, финальное постобеденное издание буфф, в регатных покровах, нампригодных от разнителя, чтобы они сновали бдениями через инкубацию, и Лалли, через их гангреносные щупочки, и всё хорошее, тось они сделали в своё время, ригористы, для Роу и О'Малхнори Конри ап Мула или Лапа ап Мориона и Глушиллера ап Мэтти МакГрегори, для Маркуса на Хвостексе от Папаши де Вайера, старого борщеметра, бычков и мелкопомещиков, черни и вассалов, в общем говоря, септа и владения, один за другим, пели мамалую. Для тебя, заступнейший воитель Гибернии, для вас, его брошеребята Правейн, Гонейн да Гонн.
А после того, теперь, в будущем, слава Богу, после неуголовного начала, всё повторяя нас самих, не лимбствуя речами, оттуда, где он занял свою полезную руку касательной, что следовала на юг её западного плеча, до самого смертельного и любовного объятия, с интересной болеземной комплекцией, и теперь все объединённые, бессемейные, давайте обратим слова долу с молитвой склоняшись, малый том в наиздание, уже полностью оценив полезность опыта глубоко внутриконтинентальных занятий, за петрометра к храму вздрёмы, за стар издревние знакомства к Перегрину, Майклу, Ферфесе и Перегрину, за навигаторов и пилигримствующих во всех старых морях империи и Фионнахана и за тех, кто не прочь до моды, к Мисс Ддас, ах вы чародей, спойте страстоходофрегатом для прележенских глаз, тут Пельник и Гульси, восхитительно наши, в её уто-круто милом синем, он сматывает удочки и как она бежала, когда бело-дело вырвалась, умильна в ямочках и довольна как бык, очень рада, что мы никогда не забудем, фте дни миновалися, по-прежнему они любят юные мечты и старого Луку с его королевской личиной, очень даже стоящего того, чтобы взглянуть, и Шенхус Мор, облагающийся очевидной дурной славой, и ещё одного из звездохватов, не называя прочих, от которых ожидали великие свершения на кинохалтурном поприще, это не Лазарь ни в какие ворота, ни в старъ лукавый векъ, и она окликликликнула своего кохинорского кружищу приялетеля насчёт стоигрыша пристаднища шанхайки.
{Песня}
Слушай послушно, Белая Изольда! Печальник, грустный герой, слушай! Барабан Ламбега, дудочка Ломбыта, свистнулька Люмбага, ломаный бас Лимбога.
В год блаженного Господа нашего ввек Иисуса Христа.
Девятьсот девяносто и девять мильонов в валюте лежит в самой иссиня-чёрной темнице, что в ольстерском банке.
Миловидная мелочь и залежи фунтов златых, мы в достатке, девчушка моя, воскресенье тебя приоденет.
Никакой пусть оболтус тебя не начнёт добиваться, не то, клянусь матерью Духа Святого, свершится убийство!
О, ну где же вы, милые нимфы подгорного пляжа, придите, чтоб развеселить Обручённую Горькую нашу царицу, явившуюся от Сивиллы верхом на прибое.
Ложем ей берестянка, что вся в перламладшеньких раковинах, а укрыта она своей мантией цвета лунзорь в серебре поднебесном.
Её воды венчают, чело её в горечи моря, она им станцует свою неизменную джигу, изменница милая.
Да миннутку, на что же ей дружен тот Сор Слабосильнейший или ни сизый, ни серый, ни сивый амбарный клоктун?
Вам не быть одинокой, любимая Лиззи моя, когда ваш благородный преступит ко шмату останков мясных да с горячей муштрою.
Подниматься не нужно зимой, о наградушка-вдомушка, зане ваш храп жду в моём сюртуке балбригганском.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.