электронная
144
печатная A5
421
16+
Мысли садов

Бесплатный фрагмент - Мысли садов

Объем:
136 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-4496-1398-1
электронная
от 144
печатная A5
от 421

Вступление

Поэт Франсис Жамм родился в 1868 году во Франции, в Турне, а умер в 1938 году, в Аспаррене, в Пиренеях. Учился в Бордо. Он начинал как помощник нотариуса и только с 1895 года посвятил себя литературе. Его первые сборники стихов высоко оценили С. Малларме и Андре Жид. В 1901 году Жамм познакомился с Клоделем (они были ровесниками), под влиянием которого в 1905 году пришел к католичеству. Франсис Жамм не слишком известен у нас, хотя его стихи переводили И. Анненский, Брюсов, Эренбург, Б. Лифшиц, С. Шервинский. Но эти переводы были сделаны около ста лет назад. Стихи Ф. Жамма в переводе Эренбурга издавались в 1969 году, а позже, в 1993, выходили в составе антологии. В 2016 году издан двухтомник произведений Жамма: русский читатель может прочесть романы «Clara d’Ellébeuse», «Almaïde d’Étremont», «Le roman du lièvre», а также некоторые записи Франсиса Жамма («О Робинзоне Крузо», «Рай животных», Горечь жизни», «Конка»), избранные стихи и статьи о нем.

Реми де Гурмон называет Жамма буколическим поэтом, в котором есть Вергилий, что-то от Ракана, что-то от Сегре. Гурмон воздает почести Жамму, восхищаясь им как поэтом, рассказывающим о жизни природы, сверхъестественной, мистической, восхищаясь ароматом его поэзии, которую сам Жамм назвал поэзией белых роз. В статье о Жамме Илья Эренбург подробно анализирует поэтические книги Жамма, говорит о его католичестве, пишет о влиянии Жамма на современников: Вильдрака, Крома, А. Жана. И сам И. Эренбург испытал глубокое влияние Жамма, которого воспринимал какое-то время учителем жизни, посвятив Жамму сборник стихов «Детское» (Париж, 1914) и статью «У Франсиса Жамма» (Новь, 1914, 26 февраля). Можно прочитать рассказ о визите к Жамму в мемуарах Эренбурга «Люди, годы, жизнь». Отчасти под впечатлением от личности и творчества Жамма Эренбург даже собирался принять католичество и уйти в бенедиктинский монастырь. Перечисленное свидетельствует о широте и богатстве личности Жамма, которая воздействует на окружающих, заставляя их преображаться.

Предлагаемые в данной публикации эссэ, размышления, записи до сих пор почти не публиковались в России, за исключением «Робинзона Крузо». В книгу вошли «Мысли садов» (вся книга), эссе «Поэт и вдохновение» и несколько лирических стихотворений.

В размышлениях Франсиса Жамма нас привлекают его светлая вера в прекрасное и в Бога и удивительный язык, которым написана проза поэта. Само название книги Франсиса Жамма «Pensée des jardins» метафорично. Его можно перевести по-разному: и «мысли садов» («дума садов»), «мышление садов», потому что у Жамма природа, как и человек, подчиняется законам природы и Богу-создателю, являет Божий замысел, и «мысли в саду», «садовые размышления»; meditations Жамма — это его думы на разные темы: о растительной клетке и о дереве под градом, о Ронсаре и об осах, о Лафонтене и о происхождении земных растений. Некоторые meditations он и назвал «размышлениями». Их можно назвать стихотворениями в прозе, так они прекрасны, звучны и явно подразумевают чтение вслух (в подлиннике читатель уловил бы созвучные, почти рифмующиеся слова). Помимо любопытной точки зрения на царство природы, произведения Жамма ценны своим языком и стилем: иногда ироничным, иногда любвеобильным, иногда строгим, а порой проникнутым религиозным чувством. «Мысли садов» Жамм издал с посвящением: «Артюру Фонтэню, книгу, предшествовавшую моему возвращению к католицизму. Ф. Ж.». Тема Бога постоянно присутствует в книге, но рядом с живейшим интересом к науке и к тому, что могло бы приоткрыть тайны Мироздания.

Франсис Жамм очень любил природу, и неожиданные меткие сравнения в его текстах продиктованы этой любовью. Несмотря на то что биологическая наука подвинулась далеко вперед, Франсис Жамм в своих размышлениях о природе не выглядит устаревшим. Его поэтичные наблюдения помогают проникнуть и в тайны человеческой души. Жамм братски относится к природе, воспринимая ее равной человеку; Жамм умеет любить живую природу, как любят человека: и гелиотроп, и смоковницу, и яблоню, и дуб, и крапиву, и растительную клетку.

Прочтите Франсиса Жамма: в 21 веке так не хватает преданной любви писателя к растительному миру, человечного взгляда на окружающие нас растения, которые Жамм воспринимает совершенно родственными человеку, постоянно сопоставляя себя с ними. Но в его сравнениях нет намеренной «художественности», нет нарочитости, он действительно любит природу и чувствует ее душу, испытывает уважение к растительным организмом Земли, интерес к загадке возникновения жизни на Земле, которую Жамм пытается разгадать как знаток растений и как их обожатель.

Е. Айзенштейн

Viola hortensis

D.C.

Артюру Фонтэню,

Книгу, предшествовавшую

моему возвращению к католицизму.

Ф. Ж.

Записи

Ронсару

Мы послали старый бокал для моей матери, подобный тому, что Ронсар обязан был предложить Жану Бринону. Каким был Ронсар? Он должен был иметь горностаевое платье, потому что настоящие ливни поражали орешники Луары; он держал большую книгу у камина в своем замке. Воскресенье, после обеда, три часа. Лягушка квакает в болоте, где копья дождя выплескиваются на окна. Мария, или Женевьева (или кто-то другой) вошла и сидит подле него. Потом, не закрыв книгу, он кладет свободную руку на колени своей возлюбленной. И улыбается. И думает об Улиссе, блуждающем среди седых морей, о Елене, о суде Париса, о Трое, о коленопреклоненных на валу лучниках, с обнаженными головами или в касках, державших свои луки.

Если перекормленные воды никогда не донесут мое имя потомкам, как имя Ронсара — вандомские воды, если никогда отрок с нежностью не врежет в сердце, в грудь, каленую отметину, а школьница спросит, каким я был, и кто-нибудь скажет:

В дождливый день в Тусэне Франсис Жамм не врезал каленую отметину в сердце юной девушки. Это не было знаком Осени. Но он закурит свою трубку. Он посадит в цветочный горшочек кислицу, чтобы изучить сон растений. Против стены его комнаты образ Эпинала представляет собой «истинный портрет Вечного жида», Вечного жида в неровной шляпе, в пальто и в голубых тапках, в красном платье, в котором брабантским буржуа предлагают банку пенящегося пива. Гостиница там поэтическая. Виноград там поднимается. Огромные розы растут у самой земли, потому что розы — цветы и потому что бедные, которые поют свои причитания, склоняются к земле. Сумерки, конец мирного лета…

…В этот день Франсис Жамм бросает быстрый взгляд на свою славу. Там эта слава, на его столе, с конвертами писем; первое написал ему один монах на краю озера Ренан в Пруссии; второе — письмо голландского незнакомца по имени Вальх и письмо одной девушки. Франсис Жамм улыбается. Потом, вытряхнув большим пальцем пепел своей трубки, он готов почтить память мертвых.

О растительной клетке

…Так как нужно вернуться к тому, что должен: к почестям умершим, для славы безразлично, кто, на самом деле, имеет лучший вкус, люди свободного скептицизма или даже презрения и горечи. Как Лукреций, нужно воспринимать морскую бурю спокойно.

Если я передам всю ее ценность земному шару, который обнимает моя мысль, оставив мой микроскоп, я вернусь к той самой клетке, которую вижу такой ничтожной, и думаю, что теряю ее из виду.

Этим вечером, во время урагана, я еще более почувствовал истину, реально перенесенную в эту частицу пыльцы, как тайну, которую готов ей отдать, как мою. Маленький монах из картона, покрытый капюшоном, которого я отдал моей племяннице (его указательная палка отмечена сильным дождем), я почувствовал, как катятся подо мной вода и земля, которые набухают, как будто из-за влажности этой растительной клетки, где устанавливаются потоки и оттоки.

Да, я ступаю по клеткам ткани Универсума, чьи лакуны — в пространстве, и в момент этого ужасного созерцания два молодых человека открывают мою дверь и приходят меня поддержать, один — своим браком, другой — своими стихами. Я любезно показываюсь им, не прерывая минуты своей трубки. Я думаю, как Рабле: «Нужно каждому поступать правильно: никого не забывая и не исключая». И надо помнить, что они тоже заслуживают быть отмеченными. Я отвечу им, как если бы никогда не любил, как если бы никогда не был бы занят поэзией. Я слушаю первого. Он рассказывает мне мою собственную историю, исключая желанный, любимый мною темно-зеленый момент с оленями, когда он, может быть, представлял голубую виллу на море. Я слушаю второго. Тот меня спрашивает о том, что я собирался ему ответить. Но, из деликатности, мы молчаливо соответствовали разницей в точках зрения. Я утверждал, что ненавижу Альфреда де Виньи, которого он обожает. Они оба жали мне руку, две бравых инфузории, которые, взяв свое верхнее платье, исчезли под порывом ветра, в частицах пыльцы под появившимися зонтиками, точно микроскопические шампиньоны.

По поводу прекрасного голубого насекомого

Это заставляет меня понять переселенье душ, из какой жажды возникла подобная философия. Так можем подумать о смерти.

Никогда не увиденное вновь прекрасное голубое насекомое в сердцевине морского ушка, я не отличаюсь от тебя, я не могу нас с тобой различить. Крылья моей мечты облекаются в лазурь, как твои надкрылья, и даже в этот прекрасный день тебе требуется воздух твоего гнилого окна; я осторожно проношу мою голову через раму, обглоданную осами. И, если идет дождь, как сегодня, что делаем мы, и один, и другой, чтобы пройти это тесное пространство: ты — твою комнату и я — мое логово? Пойдем! цветы нашей мечты наклонились под действием небесного ветра, и мы знаем, что это не лето, потому что цикада Лафонтена больше не скрипит в потерявших листву деревьях, потому что слезы зимних веток не имеют нежного запаха весенней лозы.

Нам принадлежит равная мудрость, потому что происходит она из одного и того же страха. Когда вздувается рост, когда мы чувствуем заслуженность восхищения, у подножия этого же ушка, которому мы пели о созревшей красоте, мы ждем любви. Но если я вижу, как в усиленном режиме работают паруса лодки, или ты видишь, что портится пожухлая листва, не нужно выходить…

Об одном сне

— Дух возрождается? — спрашиваю я себя. И, взволнованный этой моей мыслью, я пишу, что оранжевый луч зари вдруг засиял на странице моего Сервантеса. Этим утром я заново почувствовал даже сам свет. Так приходит он иногда, как мы возвращаемся в то место и в тот час, в который давно верим.

Дух всегда непредсказуем, но моя душа опьянена таким реальным сном, что я не знаю пункта, который можно противопоставить моему желанию, не имея права показаться взволнованным. Так как это происходило только в течение летней сиесты, в то время как я поддался страданию, она не пришла. Она сидела, ясная и русая, в правом углу дивана. В этот момент, в два часа, сад не был таким, каким был в моем сне: в треске огня. Качнулся мой лихорадочный сон. Говорию себе: «Ты выспись, есть пять минут, для жертвы кошмаром, который не имел места. Но он там, в свежести гостиной. Ты проснись, о полдневная спальня! Тебе только спуститься по лестнице, и ты уже рядом с ней».

И я возвращаюсь к себе, как бык, которого не ударили достаточно сильно, чтобы нокаутировать.

Какое еще более верное тяжелое испытание изобретешь ты и как хочешь, чтобы дух, проходящий таким пламенем, не сжигал того, к чему приближается? Дай взаймы, мой Бог, если ты не хочешь, чтобы моя душа плавилась, как свинец, под этим огнем? Позволь, чтобы я держал факел, который сожжет почти до кости людские пальцы. Но я не внесу огня в дом, так как шаг за шагом я двигаюсь в Королевство Мудрости. Я поднимаю этот огонь, где сходятся моя страсть и ее свечение, я с любопытством буду смотреть в лица других. Потом, на заре, я смогу победить вереск и в розовом вереске, среди куропаток и зайцев, буду прыгать от радости.

Дерево под градом

Если мир — серия форм, которые соответствуют друг другу; если на самом деле он не существует в качестве единого объекта, который мы анализируем, чтобы диверсифицировать; если яйцо равно зерну; курица — спорам, яйцеклетка — архегонию — эти вопросы не что иное, как радость мышления, которое легко создает скучных людей, любящих спорить. Истинные философы — из числа больших зверей, так как они оспаривают того, кто существует.

Что касается меня, я не спорю о дереве, под которым приютился, чтобы возжелать дождя из сверчков. Какая это свежесть! Слушая звучание этого дождя, я испытываю наслаждение, совершенно не понимая серию этих феноменов: дерево, град, что я знаю? Оно мне кажется, как Адам, участвует в сотворении мира, и Бог разместил меня под этим деревом, не дав мне объяснений.

Что находится там такого странного, когда система не сложнее вещей: в центре Универсума — человек, бегущий под дерево, избитое ледяным дождем?

Ноев ковчег

Нужно вернуться к вопросу.

В любом случае, я уже точно решил больше не считать мир Ноевым Ковчегом. Это истинный тип понимания. Также все будет под руками: собака, птица, женщина, елка, корова, барашек, курица и т. д. Я закрою все это в деревянный короб и выведу из него, когда настанут хорошие времена. От Платона к Ницше — очаг. Я больше люблю верить в Бога, который дал Ною радугу в ковчеге, как шарф мэру города, как противоречивую шутку, которая поддерживает нас и заставляет верить, что у нас нет больше здравого смысла.

О Лафонтене

Мой старый Жан Лафонтен ты, ты имел здравый смысл, но должен был грубо страдать. Я отлично знаю… мы говорим о твоих благодетельницах. Мадам Саблийер, мадам Буйон… Кого я знаю еще?

Но ты мне должен признаться, когда у них хватает духа оказать нам честь, наши почитатели так сердечны… Прекрасным утром я вижу тебя на краю долины, орошаемой широкой голубой рекой. Твоя треуголка, легкий рапс, скользящий под дубами. Цветок эспарцета сияет на твоих туфлях с отсутствующими завитками. Твой попугай не очень аккуратный. Ты — под тысячью омрачений. Эта мадам де Убер невыносима… Служанка насмехается над тобой… Ты никому не признаешься, как страдал этой ночью… Но как кролик, которого ты считаешь таким милым, сколько невинности в твоем утешении из-за укуса большой лошади Мадам де Бофор! Увидим… Перескажем вместе стихи, что ты отдал в качестве подарка Мадам, потому что в кармане твоего жилета нет кусочка мускатного ореха:

Чего не может яростная дружба!

То чувство, что порой зовем любовью.

Заслуга менее в чести, однако каждый день

Я посвящаю дружбе, я пою ее и прячусь в ее сень.

Увы! моя душа не станет этим чувством ублажённей.

Вы руку подали сестре своей. Ей этого довольно.

Осы

Я стал наблюдать за существованием ос, которые копаются на земле, на аллее сада. Я их созерцаю, как будто думая, как бы мне подняться, подобно им.

Мундштук с маленьким конусом, которым они обладают, меня хранил бы, и никакой враг меня не побеспокоил бы. Наконец, я бы начал мой полет. Я стал бы серым от гудения и перелетал бы с цветка на цветок, пропуская те, на которых уже побывал, не зная другого существования, и только окроплял бы мои лапки цветочной пыльцой.

И если кто-то мне сказал бы, что нужно вернуться к земле, так это вес самой пыльцы. И если мне скажут, что нужен новый выход, это облегчение, которое я почувствую, когда окажусь в глубине галереи с этой пыльцой, я не знаю, что за чем, я безгранично подчиняюсь этому запаху меда, приготовленному на солнце, и маленькому лазурному окну, которое я почувствовал над собой. Ничто не противоречит моим желаниям, ничей ум. Я был частью стихии того места, где я жил, словно кусочком солнца, кусочком земли, кусочком цветка. Я не знаю больше, чем я делаю, потому что я это делаю, и я не знаю места того, кто меня вел, когда в одно мгновение, на вершине морского ушка… мое гудение делается более пронзительным…

Любовь бессмертного снега

Он родился в сияющей долине Оссо, там, где патриархи сидели рядом с изумрудными утесами, между серебряными нитями источников, в разломах каскадов, недалеко от голубого озера. Его венчик перед тем как открыться, не знал волнующего красного сияния известкового гребня. Но в один сентябрьский день солнце разорвало туман, который за две недели до этого расстилался рядом с елями. И этот день был чист до трепета.

В ущельях, буках, на овечьих площадках, в деревнях вода существовала в размеренном свете. Властный сок остановился в горле открывшегося цветка.

И перед ним, в таинственной ухабистой глубине, пахнущей тимьяном, с одинаковыми крыльями поднялась бабочка. По мере того как она приблизилась к цветку, цветок лишился чувств. Бабочка приблизила к цветку пыльцу, которая восхищала каким-то бессмертием снегов. Она прикоснулась к сердцу цветка.

Любовь знаменитости

Если я сравню Памфиля (так начинал Лабрюйер) с бабочкой, я увижу его сидящим на письменном столе редакции. Он написал против меня статью. Он поднялся. Он полетел к своей любовнице. Но вместо прекрасных крыльев, ничего нет для объятия, кроме остатков двух пудингов в складках карманов его жакета.

Вот моя месть.

О невидимом

Если каждый день мы открываем новые цвета в каменном угле, каждый день подходит, чтобы воспользоваться новым цветом. Так и Универсум, открывающий сам себя, и наше собственное отражение, появляющееся в воде, все более и более полное нюансов. Примитивные растительные формы густы и грубы. Но наш более острый взгляд все понемногу вырезает своими ножницами. И в этом влюбленном взгляде помещается, как между двух грудей, ажурная листва кружева мимозы. Но это старинное кружево. И вы видите, что листья будут изменяться в связи с кружевом, следуя движению завитков.

О Дон-Кихоте

Мы можем вообразить, с бережливостью потянув кладовку, бочку заплесневело-кислого сидра, грубого и тяжелого; или жаркой ночью — повороты и вращения в постели, полной кусочков чего-то; или еще, под важностью лесной листвы, благородного Гамаша в палящий час, когда свадьба не громче крика цикады.

Волшебный Сервантес! Не у него ли, однако, богатств, как у бедняков? И чтобы открыть жемчужину или бриллиант, нужно рыться даже в граммах грубой рудной породы, это уменьшает грызенье крыс, в которых нужно видеть материализовавшихся Камиллу, Люсинду, Лотэру, Ансельму, Карденио. Из этой печальной возможности, которая составляет несколько квадратных метров, из сухой и паршивой земли Ла Манша, из песчаной пустыни, проходимой путешественником, говорим мы, без того чтобы появился кто-то, кто может радоваться его виду, там бьют черные каскады зелени, парки, в которых потоки гранатов с длинными лазурными замками, погребенные в свежей листве потоков. В гостинице, где ты лежишь, может быть, о Сервантес, страдающий и обездоленный, на этом задымленном постоялом дворе, ты услышал песню дворянина, замаскированного в мальчика, погонщика мулов, и молодая девушка трепещет от любви, слушая…

Хорошо бы, Бог дал мне твой конец, Дон-Кихот, так как я хочу исчезнуть надлежащим образом. Я хочу умереть в соответствии с католическими обрядами, после существования более мечтательного и менее страдательного. Я хочу, чтобы благословенный лавр украшал мою комнату, в которой достаточно сочувствуют мне, но не слишком по-человечески, таким образом, чтобы те, кто лучше знали меня, доставили радость, отобразившись в моей памяти.

Об академизме

Дети, которые видят своего дедушку, когда он возвращается со встречи во французской академии, затянувшие подобные ремни, никогда сами не озаботятся мыслью о славе. Мы очень смеемся, если видим кролика, одетого листьями капусты, опоясанного наподобие сабли шампуром, странным манером причесавшего баклажановую кожу, и собираемся сидеть перед лицом тридцати девяти кроликов, облаченных так же. Я немного знаю Париж. Иногда я проводил в нем по несколько дней. Но я имел честь встретить академика, которому я очень поверил. Тащил к ёлке и сидел криво, фигура в обороте удлинялась, изможденная, он завершал банальность своей двурогой шляпой. Так же, как цинковый шланг, который ветер терял по горизонтали, сабля стояла, прося благодарности, и искала убежища в глазах, в ноздрях, во рту этого старика, чья грязная рука с кулаком бунтовщика выдыхала за двадцать шагов запах мыла.

О Данте Алигьери, одетый в свое темное платье, о ты, чья нога оставалась преклоненной, чтобы созерцать в Равенне прекрасную продавщицу шафрана или оливы, и ты, Сервантес, одетый, как солдат или деревенский клерк, и ты, Рабле, чьи чулки развалились под ржавой сутаной, и ты, Оноре де Бальзак, кого Роден, изобразил шатавшимся в опьянении мыслей, со складками отвратительного домашнего платья, сколько смеха вызывали вы звучавшим адским склепом, когда видели появление тени этого грязного сына?

Остается добавить: мы должны размышлять о славе, и что она включает? Моя слава — это Леон Мулен, не ищите, он незнаменит, — объявивший мне о смерти своего отца; это Шарль Лакост, и Раймонд Бонер; это Евгений Карьер, сидевший в моем доме, куривший свою трубку и говоривший со мной о вечных вещах; это дети, в болтовню которых я снова вслушиваюсь, и склоняется в полумраке к ним их мать, подобная властной богине-протектрисе. Это Андре Жид, писавший мне: «Как одно твое слово возвращает мне счастье», если бы ты знал, ничто не злит меня, «кроме твоего молчания». Это улыбки женщин, прекрасных, как фрукты.

Но также и поддельная снисходительность, лучащаяся ревность посредственности, из тех, кто двенадцать лет назад возвращал справедливость противодействием, с чьими душами я общаюсь.

Так нужно пытаться уважать славу, и она становится серьезней, и, если я могу так сказать, взвешенней… Эта слава заставляет меня мечтать о нежном свете, который ищет вечерней тени, чтобы помечтать в самой совершенной резкости о самых чистых линиях.

О происхождении земных растений

Профессор Ван Тижем, труд по ботанике, 2 часть, стр. 1040:

«Но зачем ограничиваться проблемой происхождения, атрибутируя растительности Земли земное происхождение? Земля — лишь очень маленькая часть всего мироздания, ее растительность — „очень малая часть растительности Универсума“. Вера должна соответствовать растительной жизни, она — это население растений, как сам народ, еще теперь — оконечность острова или кусок скалы для потребления, переноски случайных семян, прибывших с соседних планет. Единственное возражение, которое мы можем сделать, — претендовать на материальную изоляцию Земли в пространстве. Но весь мир не признает этой изоляции. Падение метеоритов, в любом случае, отрицает это. Достаточно одного раза или малого числа раз, чтобы некому семени, закрытому в метеорите или переносимому другими средствами, удалось попасть на земной шар после его заморозки. Раз Земля засеялась, все будет развиваться через перемещение примитивных семян».

Я размышлял над этой гипотезой:

Точно так же переносится семя на Марс или на Луну, человек не будет указывать на совершенно земные законы, которые это используют; из того же фонда сохраняются они с той же силой, что и стихия семени; по крайней мере, в значительной степени, в соответствии с землей… Я говорю себе, что такая роза брошена на наш глобус, такой ирис, такая орхидея, такая кувшинка, может быть, под управлением правил, установленных на предшествующей родине: на Луне, к примеру, или на Марсе…

Но, исходя из этой гипотезы Вана Тижема, нужно заключить еще, что каждый мир был осеменен другим миром, он существует в мире, который рос спонтанно, прежде всех других. Это и есть сад Рая. Но не нужно из-за этой точки зрения начинать спора. Пастер решил с хлопком. Я просто к этому возвращаюсь: приятно думать, что цветок ночной красавицы, к примеру, не соглашается засыпать, когда наступает вечер для родной ему звезды, то есть когда на земле день.

О неразумии растений

Я читал, что жизнь рыб в пресной воде целиком используется для борьбы с течением, так как рыбы умирают в море.

Я размышлял о деревьях, которые постоянно ищут своего воздушного баланса. С какой тщательностью дуб или кедр должны мало-помалу разрабатывать, толкать ветку, чтобы она компенсировала предшествующие ветки. Так ствол помогает корню, который гармонирует со всем деревом целиком, становясь, словно жезлом, гигантом, держащимся за землю кончиками пальцев. Но здесь жезл возникает, чтобы поддерживать себя и сам энергично работает, балансируя ветками. Такова задача дерева, задача более сложная и, может быть, волнующая, ее я наблюдаю, когда вижу смоковницу, каждый раз сражающуюся за свет и стабильность. Вынужденная перебрасывать свою массу к открытию, где она сможет задышать, она будет захвачена под весом веток водопадом, если ее корень не компенсирует усилий этого веса, из-за которого она привязана к стене. Такова жизнь смоковницы, похожая на жизнь поэта: в поисках света и трудностей своего самостояния.

Яблони, предпочитающие красоту их плодов поддержанию баланса, ломаются. Они безрассудны.

По поводу круглости Земли

У меня есть друг, слуга которого не верит, что Земля круглая. И этот друг смеется над своим невежественным слугой. А когда этот слуга видел море, я никак не мог вогнать в это неверие попытку понять, что если Земля круглая, то море больше не может держаться на ней, как не держится на оранжевой воде, которую мы выливаем в него.

И такой решительный аргумент: «И потом… она не круглая. Вы хорошо видите». Но кто меня действительно заставляет томиться, так это тот, кто думает, что Земля удерживается на железной нити. Это уже Гоген.

О театре

Если мы не находим самыми пошлыми представления в театре (говорю я одному другу), мы молчаливо соглашаемся до поднятия занавеса войти в состав публики.

Так и в некоторых происходящих событиях, к примеру, в военных маневрах, более сведующий соглашается поделиться местом с человеком, с которым ему не хотелось бы. В театре исчезают все тонкие эмоции, которые нас волнуют, в интимности чтения, в понимании ревнивой души автора. И через фонограф, кажется, мы улавливаем гениальные Голоса.

Без сомнения, исполнение феерических украшений этим музыкантом — всего лишь кавалькада на Масленицу, если вся невидимость музыки не искуплена видением лебедя из ваты, озера из картона, корабля из папье-маше. Но самое значительное — это Вертер в шоколадных штанах, в городской шляпе с буклями, его животик, ведущий его спокойными и выбритыми губами, «сумрачным пистолетным ртом, из которого он будет пить смерть», но вместо пить смерть, не претендующий на неистовые аплодисменты взрослых женщин, не заглотнувших там черно-смородинного вермута.

О Робинзоне Крузо

Я скопировал стихотворение, которое сочинил в Голландии:

…Робинзон Крузо шел в Амстердам

(по крайней мере, я полагаю, он возвращался,

с тенистого острова зелени, свежих кокосов и виноградных плантаций).

Какие эмоции владели им, когда он видел блеск вместо зверей

с тяжелыми молотками странных дверей,

Когда с любопытством глядел он на мезонины,

где торговцы писали счетоводные книги?

Хотел ли заплакать, вспомнив опять

дорогого своего попугая под тяжелым зонтом,

на грустном и милостивом острове том?

«О вечность! Будь благословенна!» — писал Робинзон

пред сундуком с тюльпанами намалеванными.

Но его сердце, радостью возвращения очарованное,

Горевало о козленке на островном винограднике,

Оставленном в одиночестве и, может, умершем там, в палисаднике.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 144
печатная A5
от 421