16+
Мясницкая

Бесплатный фрагмент - Мясницкая

Прогулки по старой Москве

Объем: 216 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Мясницкая — один из символов Москвы. Улица так же символична, как Тверская и Арбат, а также Бейкер-стрит, Крещатик и Бродвей. Достаточно произнести одно из этих слов — и уже не нужно город называть. Всем все понятно.

Мясницкая — один из символов Москвы. Это особый мир. Мир Маяковского и Лили Брик, мир старообрядчества и традиционного православия, мир детских игрушек и перепачканных чернилами почтовых служащих.

Именно здесь находится главный почтамт страны. Именно у истоков этой улицы стоит главный российский магазин детских товаров. Именно здесь один из лучших книжных магазинов города. Именно под Мясницкой улицей проходит первая линия московского метро. И именно на этой улице окончил свою жизнь Владимир Маяковский.

Мясницкая — от века улица деловая. Тут больше столетия назад начали появляться офисы крупных кампаний, а в скором времени улица сделалась своего рода продолжением Китай-города, «сити» Москвы.

Улица оставалась таковой и после революции. Краевед А. Родин примечал в 1924 году: «Мясницкая — это улица металла, электричества, цемента, леса, стекла. Все, что нужно для грандиозного строительства города и деревни, — от гвоздя до двигателя, от бревна и бочки цемента до оборудования электрических станций — все это идет с Мясницкой или через Мясницкую. Громадные магазины-выставки, внушительные конторы хозяйственных центров, колоссальные зеркальные окна, солидные деловые вывески и… вечно беспокойный поток людей, пролеток, автомобилей, трамваев — вот что составляет облик Мясницкой».

Этот стиль улица держит по сей день. Разве что трамвай с нее ушел и больше не вернется.

Мясницкая неширока. Ее можно перебежать за несколько секунд. Но так поступать не стоит — Мясницкая коварна. Это только кажется, что здесь машины ездят медленно и величаво. В действительности они едут спешно, а водитель то и дело отвлекается на очередной архитектурный памятник в стиле эклектики.

Кстати, ездить по Мясницкой — удовольствие неописуемое. Еще поэт Пушкин об этом мечтал в своем изумительном, трепетном стихотворении «Дорожные жалобы»:

То ли дело быть на месте,

По Мясницкой разъезжать,

О деревне, о невесте

На досуге помышлять!

Ряды домов (левый и правый, четный и нечетный) высятся друг напротив друга, нависают над прохожими таинственными, серыми, оштукатуренными, разукрашенными глыбами. Здесь можно забыть обо всем — просто гулять по узким тротуарам и впитывать в себя события былых веков.

Веков же этих на Мясницкую нанизано немало — улица возникла полтысячелетия тому назад.

А вдоволь нагулявшись по Мясницкой улице, а также осмотрев ее исток — Лубянскую площадь (кстати, еще один из символов Москвы), можно углубиться в переулки и бродить

в них еще несколько часов. Переулки здесь особенные — искривленные, обманчивые, завлекающие. И не удивляйтесь, если удаляясь от Мясницкой, вы часок спустя вдруг вновь окажетесь на ней. В других местах такое невозможно в принципе. Здесь же — обычное явление, вполне привычное для старожилов.

Ну, а мы по традиции начнем свой маршрут не с Мясницкой, а несколько раньше — с Никольской улицы и даже с Красной площади. Именно отсюда начинается та магистраль, которая, пройдя через Мясницкую, выведет нас сквозь «площадь трех вокзалов» к замечательному парку под названием «Сокольники». Парк, разумеется, мы тоже не оставим без внимания.

Незаурядные ряды

Здание ГУМа — Верхних Торговых рядов (Красная площадь, 3). Построено по проекту архитектора А. Померанцева в 1893 году.


Главным московским магазином, невзирая на обилие новейших супермаркетов, по сей день остается ГУМ. Во-первых, он находится в самом что ни на есть центре города — на Красной площади. Более статусного местоположения не придумать, разве что в Кремле. Во-вторых, магазин предназначен для людей с самым разным уровнем дохода (в наши дни такое — редкость). В-третьих, там можно купить почти что все. В-четвертых, ГУМ привычен. В-пятых — легендарен.

И так далее.

До появления этого здания на месте, занятом нынешним ГУМом, находилось учреждение того же профиля — торговые ряды (их называли Верхними). Правда, они были более неряшливыми и, более того, деревянными. Но жизнь в них проходила веселая. Одни лишь зазывные слоганы могли очаровать приезжего провинциала. То и дело на пути у покупателя вставал приказчик и произносил такую, например, речевку:

— У нас без обману, материал без изъяну, имеем подушки пуховые, кровати двуспальные ольховые, ящики туалетные на двадцать мест — подарки для женихов и невест!

Ассортимент и правда впечатлял.

Но бывалый покупатель равнодушно шел своей дорогой — он привык к такой назойливой рекламе так же, как и наши современники.

Впрочем, иной раз приказчики на время забывали о заученных рекламных текстах и давали волю собственной фантазии. Ловили, например, мышей, засовывали их в коробки, а коробки обряжали в яркую бумагу с бантиками — подарочная упаковка в позапрошлом веке мало чем отличалась от нынешней. Затем «подарочек» подкладывали на пути все тех же покупателей и дружно хохотали, глядя, как солидный господин или же дама с вороватым видом поднимают грызуна.

Примораживали к полу гривенники и другую мелкую монету (естественно, морозы легко проникали в ветхие строения) и хохотали над попытками прохожего отколупнуть монету.

— Копытцем попробуй, — кричали ему.

Иной раз «зеленили» или же «краснили» посетителя (для этого обычно выбирались персонажи звания духовного — они смешнее удивлялись). Какой бы цвет ткани не называл бедный батюшка, ему обязательно давали либо красную, либо зеленую материю. Священник начинал чураться, нервничать и вообще вести себя не подобающе сану.


* * *

Старое здание Верхних торговых рядов все больше ветшало и, разумеется, устаревало морально. Мало того что электричества здесь не было — предпринимателям не разрешалось даже пользоваться свечками из опасения, что деревянные постройки могут в одночасье выгореть. Об отоплении, конечно, речь также не шла. Продавцы восседали в тяжелых енотовых шубах, чернила превращались в мерзкий черный снег, который в случае необходимости оттаивали собственным дыханием, а грелись, как не трудно догадаться, водкой.

Под конец девятнадцатого века власти объявили конкурс на проект новых рядов. И началась суета. Всем архитекторам сразу же захотелось оставить рядышком с Кремлем свидетельство своего яркого таланта. В конкурсе участвовали знаменитости первейшего разбора — Шервуд, Клейн и даже живописец Верещагин.

Проекты мало отличались друг от друга. Все здания выглядели длинными, приземистыми и с башенками в русском стиле. Победителем же стал А. Померанцев, представивший проект с довольно пафосным девизом — «Московскому купечеству».

Одновременно с творческой интеллигенцией занервничало и само «московское купечество». Но совершенно по иному поводу. Предприниматели подсчитывали будущий убыток, связанный с затором в бизнесе. Не желали они покидать старые добрые насиженные лавки (хотя для них и выстроили так называемые временные ряды). Но городские власти поступили радикально — в один прекрасный день купечество явилось на свои рабочие места и обнаружило их запертыми и под тщательной охраной. Один предприниматель из славного рода Солодовниковых не выдержал такой напасти и зарезался в Архангельском соборе. К счастью, прочие его коллеги оказались более устойчивыми к потрясению.

И в результате в Москве все-таки появилось новое здание Верхних торговых рядов.

«Они представляют собой выдающееся сооружение среди торговых помещений не только России, но и Западной Европы», — писал о тех рядах один дореволюционный путеводитель по Москве. Неудивительно — огромнейшие галереи, собственная электростанция, артезианский колодец для местного водопровода, подземная железная дорога для подвоза товара. А торговали в то время на всех трех этажах и в подвале.

Но больше всего, конечно, удивляла крыша — полностью прозрачная, созданная инженером Шуховым. Днем галереи освещал солнечный свет, а вечером отсюда можно было любоваться на луну.

Впрочем, к внешнему виду здания иной раз предъявлялись и претензии. Один из краеведов, некто В. Никольский, возмущался — дескать, здание только прикидывается исконно русским, а по сути же является «европейским пассажем, наряженным в неподходящий русский костюм», и осуждал его автора за «попытку с негодными средствами приблизиться к такому апофеозу подлинно русского зодчества, каким является стоящий рядом собор Василия Блаженного».

Правда, большинству москвичей полюбились новые ряды.


* * *

После революции сюда пришла всеобщая разруха, но с наступлением нэпа все, вроде бы, встало на свои места. Писатель Михаил Булгаков (бывший тогда репортером), сообщал своим читателям: «Торговые ряды на Красной площади, являвшие несколько лет изумительный пример мерзости запустения, полны магазинов».

Тогда же рядам присвоили новое имя — Государственный универсальный магазин, и Маяковский посвятил новому учреждению рекламные стишки:

Все, что требует желудок, тело или ум, —

все человеку предоставляет ГУМ.

Правда, за рамками рекламных госзаказов Маяковский порицал магазин за низменный, мещанский характер:

Каждый на месте:

невеста

в тресте,

кум —

в ГУМ,

брат —

в наркомат.

Что поделаешь — при экономике социализма неизбежен дефицит товаров потребления, а следовательно, высокий спрос на «теплые места» в торговых точках и при оптовых распределителях.

А в тридцатые ГУМа не стало. То есть здание, естественно, стояло на своем привычном месте, но торговлю напротив Кремля запретили. Да что там торговля — простому человеку даже просто прогуляться по пустынной Красной площади было опасно. Чекистам это могло показаться подозрительным — и наивный любитель прогулок исчезал навсегда. Бывший ГУМ заняли учреждения.

Однако особенно странно бывшие торговые ряды смотрелись во времена войны. В них тогда размещалась мотострелковая бригада особого назначения, и окна ради конспирации замазали густейшим слоем черной краски. Смыть ее после войны не удалось — пришлось вставлять новые стекла.

В 1947 году здание оказалось в опасности. На сей раз она исходила не от внешнего врага, а от российского правительства, решившего, что именно на этом месте нужно построить памятник Победы. Сам академик Щусев возмущался: «ГУМ мешает Красной площади. Это такое неприятное пятно, которое мешало площади и до революции… окна его мешают, форма их мешает, они не масштабные».

Видимо, он сравнивал торговые ряды с собственным произведением — Мавзолеем. И обижался на ряды — дескать, не соразмерные, не сомасштабные.

Однако обошлось. И в декабре 1953 года ГУМ открылся вновь. Это было одно из первых послаблений, устроенных народу после смерти Сталина. Старые Верхние торговые ряды вновь стали символом безудержного изобилия. Но всего-навсего на два десятилетия. В семидесятые годы в стране начались перебои с товарами, и ГУМ (где в отличие от прочих магазинов время от времени что-то «выбрасывали» на прилавки) стал ассоциироваться в первую очередь с огромными очередями. Правда, существовала «двухсотая секция», где, как говорят, было все. Но только для избранных — членов правительства и высших партийцев. И, разумеется, для иностранцев — их туда водили ради того, чтобы продемонстрировать прекрасный уровень качества жизни в государстве.

Впрочем, и простой советский человек мог без хлопот купить здесь дефицит. Но, правда, не в официальных секциях, а у фарцовщиков, которые из всех московских магазинов больше всего тяготели к ГУМу.


* * *

А в 1992 году, во время реставрации, вдруг выяснилось, что на протяжении всего советского периода вход в ГУМ был освящен иконой. Еще в 1893 году вход в Верхние торговые ряды со стороны Казанского собора украсили изображением Божией Матери. В советское время икону просто замазали, а затем загородили эмблемой «Крепи оборону страны».

А продавцы и посетители даже и не подозревали, что при входе в ГУМ креститься нужно.

Главный склеп СССР

Мавзолей (Красная площадь). Построен по проекту архитектора А. Щусева в 1930 году.

Камень на камень,

кирпич на кирпич,

умер наш Ленин

Владимир Ильич.

Это стихотворение сызмальства знакомо каждому учившемуся в школе во времена Советского Союза. А речь в нем идет, разумеется, о строительстве ленинского Мавзолея.

Впрочем, поначалу был не камень, не кирпич, а доски из архангельской сосны. Первый Мавзолей был деревянным. Его делали как временный, чтобы народ успел проститься со своим кумиром. А Ленин, несмотря на то, что с ног на голову перевернул Россию, пользовался успехом у электората.

И вот у Кремлевской стены, между дорогами, которые вели к тогда еще существовавшим Владимирским и Ильинским воротам Китай-города, лег, собственно, Владимир Ильич. Правда, ворота в скором времени снесли. А тело вождя, для того чтоб оно пролежало дольше, забальзамировали. «За всю революцию один только раз мы увидели, что такое бальзам для души: когда набальзамировали Ленина…» — сказал поэт Дон Аминадо. «Ленин умер, а тело его живет», — добавил некий неизвестный автор.

Для строительства Мавзолея был мобилизован архитектор Алексей Викторович Щусев. Он вспоминал об обстоятельствах, при которых получал этот заказ. Обстоятельства, надо сказать, были довольно необычными: «В артистической комнате при Колонном зале, куда меня привели, находились члены правительства и комиссия по похоронам В. И. Ленина. От имени правительства мне было дано задание немедленно приступить к проектированию и сооружению временного Мавзолея для гроба Ленина на Красной площади… Я имел время только для того, чтобы захватить необходимые инструменты из своей мастерской, а затем должен был направиться в предоставленное мне для работы помещение. Уже наутро необходимо было приступить к разборке трибун, закладке фундамента и склепа Мавзолея».

Времени на размышления нет, и Щусев напряженно работает. Правда, настроение совсем не творческое. Алексей Викторович понимает, что если что не так — ему конец. В самом банальном, физическом смысле. А страх — далеко не лучшая подмога в творческом процессе.

И Щусев пошел по простому пути — воспользовался уже веками проверенной идеей ритуального сооружения в форме египетской пирамиды. По сути он только разбил пирамиду на ярусы и отрезал верхушку. Была бы возможность подумать, поколдовать над разными вариантами — глядишь, и вышло бы что-нибудь оригинальное и самобытное. Но такой возможности не было.

К четырем часам утра готов эскиз, проставлены размеры. Конструкторы приступили к расчетам. Еще через несколько часов на Красной площади, под Кремлевской стеной вбиты колышки. Копать некогда, да и не поддастся мерзлая земля. Вызвана бригада подрывников. Котлован не роют, а взрывают. Здесь же — до костей промерзший, смертельно уставший, не блещущий юношеским здоровьем архитектор. Он уже не боится. Ему не до этого. Главное — успеть. И стараться не задумываться — что же будет, если опоздаешь.

Первый, временный Мавзолей построили всего лишь за четыре дня и пять ночей. Последние рабочие покидали объект, когда на площадь вносили тело вождя. Щусев успел, как говорится, чудом.

Алексей Викторович получил правительственную благодарность. Все сделанные им дореволюционные православные храмы заслонил храм новому, советскому вождю. Естественно, именно этот архитектор построил и второй, тоже деревянный, и третий, уже гранитный, Мавзолеи. Власти абсолютно доверяли Щусеву — ведь как только возник Мавзолей, он сделался официально признанным главным советским архитектором.


* * *

Правда, Алексей Викторович не сумел, как говорится, удержаться на плаву. Дело в том, что еще будучи гимназистом, лишь только увлекшимся архитектурой и помогавшим своим знакомым делать беседку на даче, Щусев освоил жесткий и авторитарный стиль общения с подчиненными. Он их называл «своими инструментами», следил за тем, чтобы они были накормленными, выспавшимися, согретыми и не употребляли водку — как любой рачительный хозяин, он за «инструментами» следил. Но при новой власти «инструменты» получили новые возможности. Каково же было изумление Алексея Викторовича, когда один из его подчиненных, художник Никифор Тамонькин вдруг заявил, что проект мавзолея Щусев украл у него.

Тамонькин писал: «А.В. был человеком, не терпящим каких бы то ни было помощников, а тем паче меня: в силу моего крестьянского воспитания и малого образования он смотрела на меня так, как американец или англичанин смотрит на цветного человека, считая его неполноценным… Я — бедный крестьянский сын, батрак, он — отпрыск зажиточных родителей, воспитывался в дворянской среде. И сам вспоминал (хотя это он говорил еще до революции), что учился в одной гимназии с Пуришкевичем… Моя трудовая жизнь была отдана славе и наживе А.В.»

При новой власти именно крестьянин и батрак считались людьми первого сорта, а дворянское воспитание воспринималось как несмываемое пятно. Однако никаких серьезных последствий для Алексея Викторовича заявления Тамонькина не имели — власти абсолютно доверяли архитектору номер один. Гроза разразилась позднее, в тридцатые годы, после того, как Щусев выступил на архитектурном съезде. Это было даже и не выступление, а всего лишь одна фраза. Молотов произносил гневную речь по поводу того, что уважаемые и маститые архитекторы доверяют начинающим коллегам магазины, школы, бани и прочие заурядные объекты, а себе выбирают проекты дворцов.

— Следовало молодежи поручить дворцы? — подал саркастическую реплику Алексей Викторович.

Осторожность изменила архитектору. Подобные высказывания в те времена были недопустимы. Молотов повернулся к Щусеву и произнес:

— Если вам не нравятся наши установки, мы можем дать вам дать визу за границу.

Вскоре после этого последовало очередное обвинение в воровстве. В газете «Правда» были опубликованы письма молодых архитекторов Савельева и Стопрана. Авторы утверждали, что Алексей Викторович украл у них проект гостиницы «Москва». Маститый зодчий превратился в мальчика для битья. Во всех архитектурных мастерских шли собрания, на которых осуждали «зарвавшегося буржуазного архитектора».

Около года Щусев был в опале. Но былые заслуги, а также умение Щусева заводить нужные связи и пользоваться ими все-таки сделали свое дело. Реабилитация прошла довольно быстро и унизительно для Савельева и Стопрана. Президент Академии архитектуры А. Веснин неожиданно показал им фотографию и задал вопрос: что здесь изображено.

— Наш первый вариант гостиницы «Москва», — не задумываясь, ответили архитекторы.

— Стыдно вам, молодые люди, — ответил Веснин.

На фотографии был изображен фасад ялтинской гостиницы, спроектированной Щусевым за много лет до этого. Справедливость была восстановлена. Создатель главного сакрального сооружения страны вновь вышел из опалы.


* * *

Мавзолей же, между тем, жил своей жизнью. Говорят, что сразу же после открытия там испортилась канализационная труба (ее неосторожно повредили при строительных работах). И якобы по этому поводу патриарх Тихон заметил: «По мощам и елей». Если это так, то в специфическом «елее» недостатка не было — с трех сторон от мавзолея размещались часто посещаемые туалеты.

Но была проблема посерьезнее. Трубы-то починить несложно, а вот что делать с Мавзолеем — было не совсем понятно. Да, держать его открытым для осмотра тела. Но и только-то?

Высокопоставленный чиновник того времени Л. Красин предложил: «Может быть, уместно будет над самым гробом Владимира Ильича дать гробнице форму народной трибуны, с которой будут произноситься будущим поколением речи на Красной площади».

Красину вняли, и трибуна появилась. Тем более что прецедент имелся: задолго до Рождества Христова древние жрецы-халдеи свершали свои колдовские обряды над мумиями почитаемых божеств.

«Пятнадцать человек на сундук мертвеца», — так окрестили в будущем традицию, заложенную Красиным.

В тридцатом году на площади появился Мавзолей гранитно-лабрадоровый. При разработке саркофага Щусев и его помощники вспомнили пушкинскую фразу о хрустальном гробе. И, по преданию, долго ездили по городу Москве — искали среди витринных окон подходящее стекло.

Вообще, с Мавзолеем связано немало преданий и легенд. Неудивительно, если учесть предназначение этого сооружения. Чай не кафе, не прачечная — главный склеп СССР.

Мавзолей сделался одним из символов Москвы. Он постепенно обрастал имуществом. Туда, например, поместили, знамя Парижской коммуны. Поговаривали, что в Мавзолее организовали спецбуфет и что именно здесь находится парадный вход в подземную, на глубине трех сотен метров, квартиру для тайных пьянок социалистического руководства.

Но все это, конечно же, держалось в тайне от народа. Простым людям разрешалось лишь одно — пройтись неспешным шагом мимо тела. Для того чтобы полюбоваться на «живого Ленина» следовало отстоять длинную очередь. Турист Джон Стейнбек так писал о роли Мавзолея в нашем обществе: «Весь день и почти ежедневно вереница людей медленно проходит через Мавзолей, чтобы посмотреть на Ленина через стеклянную крышку гроба; идут тысячи людей, они проходят мимо, мгновение смотря на выпуклый лоб и острый нос, и заостренный подбородок Ленина. Это похоже на религиозный обряд, хотя они это религией не назвали бы».

А инвалид Жачев из романа Андрея Платонова «Котлован» объяснял своим товарищам: «Марксизм все сумеет. Отчего ж тогда Ленин в Москве целым лежит? Он науку ждет — воскреснуть хочет».

Отношение народа к Мавзолею было странным.

А на трибуне каждый праздник жили своей жизнью первые люди государства. Как-то раз во время демонстрации шел мелкий дождь. Сталин на время отлучился, и Каганович снял перчатки и начал стряхивать капли с парапета на головы генералов, стоявших ниже ярусом. Генералы морщились, но не протестовали. Вскоре вернулся Сталин, строго посмотрел на своего коллегу, однако не сказал ни слова, а тоже снял перчатки и продолжил дело, начатое Кагановичем.

И это — лишь один из многих эпизодов жизни на трибунах Мавзолея.

Правда, в войну у него наступили дни безрадостные. Чтобы авиация врага не разбомбила главную святыню государства, ее подвергли маскировке. В результате величавый Мавзолей скрылся под муляжом обыкновенного жилого дома. Впрочем, во время знаменитого ноябрьского парада сорок первого святыню расчехлили, и Сталин выступил с трибуны с речью.

Правда, тела Ленина в то время в Мавзолее не было. Его еще в самом начале войны отправили в эвакуацию, в Барнаул. Сопровождали мумию главный смотритель академик Збарский с женой и юным сыном. Всей компании дали отдельное купе. Збарский и его супруга заняли верхние полки, а сын и Ленин — нижние. Спирт, выданный для ухода за покойником, обменивали на маргарин.

Ленин плохо перенес поездку и вернулся, весь покрытый плесенью. Тогда один отважный доктор обдал тело кипятком. Плесень сошла, однако Ленин после этого начал пузыриться и разлагаться. К счастью, главные фрагменты — голова и руки — сохранились.

А после смерти Сталина у Мавзолея настал звездный час. Великих покойников стало двое. Публицисты восторгались: «Необъятна наша страна, много в ней памятных мест, которые посещают советские люди… Но нет на земле памятника, подобного Мавзолею на Красной площади, Мавзолею, где покоится прах великих вождей трудящихся В. И. Ленина и И. В. Сталина. Нет более дорогого, почитаемого нами места на земле».

Однако вскоре Сталина убрали, и с того момента Мавзолей начал переживать затяжной кризис. Народные шутки по поводу Ленина делались все более циничными и злыми. А когда после восстания 1993 года от здания убрали немигающих солдат — известный пост №1, Мавзолей утратил статус официальной государственной святыни.

Партизаны

Памятник Кузьме Минину и Дмитрию Пожарскому (Красная площадь) работы скульптора И. Мартоса. Открыт перед зданием Верхних торговых рядов в 1818 году, перенесен к храму Василия Блаженного в 1931 году.


Пожалуй, всем без исключения известен памятник Минину и Пожарскому, без малого два века украшающий московскую Красную площадь. Но мало кто знает, что памятник этот был предназначен для Нижнего Новгорода.

Идею памятника первым высказал забытый в наши дни Василий Попугаев, литератор. Произошло это в 1803 году. А уже спустя год скульптор Мартос выставил на обозрение макет своего памятника двум российским патриотам. Он сообщал: «Сия модель была выставлена в открытие Академии для суждения публики, а после того и в моей мастерской многие особы ее видели, от которых, подобно как и от всей публики, я имел получить отзыв весьма одобрительный не только в рассуждении сочинения монумента, но и предприятия к произведению его в действо».

Идею же памятника автор комментировал следующим образом: «Минин устремляется на спасение Отечества, схватывает своей правой рукой руку Пожарского — в знак их единомыслия — и левой рукой показывает ему Москву на краю гибели».

В 1809 году официально начался сбор денег на установку памятника. Тогда еще ни у кого не вызывало никаких сомнений — Минину с Пожарским предстоит обосноваться в Нижнем Новгороде. Нужная сумма была собрана, после чего прошел творческий конкурс, в котором победил все тот же Мартос. Он-то и настоял на том, чтобы поставить монумент в Москве.

Нижегородцы огорчились. Тем более уже готовую статую отправили в Москву по Волге, и в Нижнем Новгороде, будто бы в насмешку, сделали остановку и торжественную демонстрацию мартовского произведения. «Никакое перо не может изобразить, в какое восхищение приведены как некие горожане, так и всего здешнего края жители появлением в здешних водах столь знаменитого памятника согражданину своему», — писал один из очевидцев.

Чтобы утешить обделенных жителей Нижнего Новгорода, было принято решение поставить что-нибудь и здесь. Конечно же, нижегородское сооружение было скромнее — просто обелиск. Однако же и с обелиском вдруг возникли сложности.

В то время в Нижнем подвизался столичный инженер-строитель А. А. Бетанкур. Естественно, что городские власти обратились именно к нему за консультацией — где ставить памятник. Ответ Августина Августиновича всех обескуражил. По мнению его, площадь против присутственных мест в Нижнем Новгороде есть единственное место, где обелиск поставлен быть может, но все здания, окружающие ту площадь, в бывший пожар сгорели.

Почти десятилетие нижегородцы обсуждали, где поставить памятник героям-ополченцам. В конце концов выбрали кремль. Но по дороге обелиск случайно раскололся на две части. Проживавший тогда в городе поэт Тарас Шевченко, недовольный памятником, позлорадствовал: «Приношение благодарного потомства гражданину Минину и князю Пожарскому — конечно, позорящее неблагодарное потомство приношение. Утешительно, что этот грошовый обелиск уже переломился».

Однако памятник заклеили, и он до сих пор возвышается посередине Нижегородского кремля. Гораздо большей популярностью пользуется памятник герою Минину, поставленный позже на площади, носящей его имя. Именно здесь горожане назначают свидания. Придти на встречу к старому поломанному обелиску никому и в голову-то не приходит.


* * *

В Москве тоже не все было складно. Первоначально памятник предполагалось поставить на Страстной площади. Затем выбрали Красную площадь. При этом император Александр I требовал, чтобы монумент установили посреди площади, спиной к Кремлю. Но скульптор его переубедил. Мартос вспоминал впоследствии: «Услышав сие, я доказал всю неудобность сего дела, ибо площадь, которая теперь чиста и открыта для проезда, будет загромождена, а монумент потеряет свой вид, потому что езда будет сзади его и очень близко, и что по сюжету он должен быть поставлен лицом к Кремлю».

Открытие было торжественным. Газеты информировали: «Во время сего торжественного обряда стечение жителей было неимоверное; все лавки, крыши Гостиного двора, лавки, устроенные нарочно для дворянства около Кремлевской стены, и самые башни Кремля были усыпаны народом, жаждущим насладиться сим новым и необыкновенным зрелищем».

О памятнике сразу же заговорили. Более того, он стал главным героем переписки москвичей. В день открытия «Минина и Пожарского» Василий Львович Пушкин (дядюшка поэта А. С. Пушкина) сообщал Петру Андреевичу Вяземскому: «Я не выдержал и поехал посмотреть на монумент. Сие произведение достойно славных времен Греции и Рима. Я ничего не видел подобного. Стечение народа было многочисленное… Я слышал много любопытного. Один толстый мужик с рыжею бородою говорил своему соседу: Смотри, какие в старину были великаны! Нынче народ омелел.

Другой: В старину ходили по Руси босиком, а на нас немецкие сапоги надели.

Третий: Прославляется Матушка Москва каменная! Таких чудес еще и не бывало! Час от часу все у нас краше! И точно, правда! Через десять лет Москва будет украшением нашего отечества».

А в книге «Москва, или Исторический путеводитель по знаменитой столице государства Российского» было написано: «Бедствие 1812 года оживило в памяти бедствия 1612 года, и монумент сей будет служить потомству памятником обеих достославных эпох».

Как-то уже забылось, что установить тот монумент решили еще до войны с Наполеоном. Многим казалось, что на самом деле это памятник событиям недавних лет, а Минин и Пожарский — просто аллегория.

Описание монумента, конечно же, вошло в путеводители по городу. А. Ф. Малиновский писал в 1826 году в книге «Обозрение Москвы»: «Колоссальное изображение боярина князя Пожарского и нижегородского жителя Козьмы Минина… Торжественное открытие сего первого гражданского в Москве памятника воспоследовало 20 февраля 1818 года в присутствии самого государя императора и государынь императриц при бесчисленном скоплении народа. Лишь только завеса упала и открылись лики оживленных в металле мужей, то с загремевшею военною музыкою раздалось радостное „ура“ от жителей Москвы, ожидавших с благоговением сей минуты. Многократно повторенные восклицания принадлежали герою-монарху, чтущему и за пределами гроба подвиги, подъятые для отечества».

Не обошлось и без стихов. Н. В. Станюкович сочинил четверостишие «Надпись к памятнику Пожарского и Минина»:

Сыны отечества, кем хищный враг попран,

Вы русский трон спасли, — вам слава достоянье!

Вам лучший памятник — признательность граждан,

Вам монумент — Руси святой существованье!

А также и без критиков. В частности, Виссарион Белинский написал о памятнике в письме «Журнал моей поездки в Москву и пребывание в оной»: «Когда я прохожу мимо этого монумента, когда я рассматриваю его, друзья мои, что со мной тогда делается! Какие священные минуты доставляет мне это изваяние! Волосы дыбом поднимаются на голове моей, кровь быстро стремится по жилам, священным трепетом исполняется все существо мое, и холод пробегает по телу. Вот, думаю я, вот два вечно сонных исполина веков, обессмертившие имена свои пламенной любовью к милой родине. Они всем жертвовали ей: имением, жизнью, кровью. Когда отечество их находилось на краю пропасти, когда поляки овладели матушкой Москвой, когда вероломный король их брал города русские, они одни решились спасти ее… — и спасли погибающую отчизну. Может быть, время сокрушит эту бронзу, но священные имена их не исчезнут в океане вечности».

Чуть позже поэт Н. А. Некрасов подавал работу Мартоса как основную достопримечательность Москвы:

Достойный град! Там Минин и Пожарский

Торжественно стоят на площади.

По-настоящему критиковали, то есть поругивали новенький памятник немногие. А. С. Пушкин писал в «Примечании о памятнике князю Пожарскому и гражданину Минину», что надпись на постаменте «конечно, не удовлетворительна: он для нас или мещанин Косма Минин по прозвищу Сухорукой, или думный дворянин Косма Минич Сухорукой, или наконец, Кузьма Минин, выборный человек от всего Московского Государства, как назван он в грамоте о избрании Михаила Федоровича Романова».

А такой до неприличия язвительный автор, как француз маркиз де Кюстин, отметил: «Выйдя из ворот… на небольшую площадь, видишь бронзовый памятник, изваянный в очень скверном, так называемом псевдоклассическом вкусе. Мне показалось, будто я попал в Лувр, в мастерскую посредственного скульптора времен Империи. Памятник изображает в виде двух римлян Минина и Пожарского, спасителей России, которую они освободили от господства поляков в начале XVII века: нетрудно догадаться, что римская тога — не самый подходящий костюм для подобных героев!.. Нынче эта пара в большой моде».

Словом, довольно быстро вокруг памятника создан был целый пантеон стихов, статей и устных отзывов. Образовался своего рода литературный памятник памятнику скульптурному.

Дело, в общем, не редкое в русской истории. У нас статуи любят.


* * *

Памятник, как водится, со временем пришел в негодность. Бытописатель И. Ф. Горбунов писал в 1875 году: «Вот некогда чтимый памятник Минину и Пожарскому. Надпись на нем обветшала и осыпалась, самый же памятник окружен ломовыми извозчиками и мелкими торговцами, что и препятствует ему быть величественным».

Другой литератор, И. Беляев примечал: «Старинные городские ряды были темны, грязны и узки. По фасаду, против памятника Минину и Пожарскому, выступали круглые обветшавшие колонны, за которыми виднелся целый ряд торговцев с ящиками, кричавших: „Пирожки горячие! Пожалуйте, господа!“»

Впрочем, еще сорока годами раньше поэт Лермонтов упоминал: «…суетятся булошники у пьедестала монумента, воздвигнутого Минину…»

Что поделать, в русском быту пафос и торжественность вечно соседствуют с чем-нибудь этаким. Но несмотря на это, идеологическая функция, которую был признан выполнять этот скульптурный памятник, не принижалась. В те же времена И. К. Кондратьев написал о Минине с Пожарским в книге «Седая старина Москвы»: «…Значение его для нас, русских, велико бесконечно. Такого памятника нет ни на одной из площадей Европы».

А ближе к концу позапрошлого столетия появилась симпатичная традиция — вокруг памятника заливали главный в городе каток. Каток был одним из самых модных мест Москвы, и вместе с тем местом весьма демократичным. Тут сталкивалось (по неопытности, неуклюжести) и благородное дворянство, и именитое купечество, и самый что ни на есть простой рабочий люд. Для того чтобы предупреждать возможные скандалы, власти выделили нескольких конных жандармов, которые величественно возвышались над любителями-конькобежцами. Жандармы были стройными и молодыми, затянутыми в синие роскошные мундиры, в касках с черными сутанами. Барышни на них засматривались… В результате столкновений на катке сделалось только больше.


* * *

После революции памятник сразу же включили в число монументов Москвы, имеющих историческую ценность. Хотя один из фигурантов, а именно Пожарский, был князем, а следовательно, эксплуататором, памятник сносить не стали. Более того, у скульптуры появились новые, молодые воспеватели: к примеру, поэт М. Герасимов, сказавший:

Как вольно над Москвой-рекою

Взлетают вешние стрижи.

А Минин с поднятой рукою

Стоит у роковой межи.

Глядит на главы золотые,

На эти раны лобных мест, —

Россия, как в года седые,

Пригвождена на красный крест.

А другой поэт, Н. Кузнецов писал в стихотворении «Красная площадь»:

Каждый раз,

Когда сегодняшнее станет вчерашним

И укутается в тучах луна,

Минин с Пожарским под музыку башни

Поют «Интернационал».

Разве что Джек Алтаузен бубнил:

Я предлагаю Минина расплавить,

Пожарского. Зачем им пьедестал?

Довольно нам двух лавочников славить,

Их за прилавками Октябрь застал.

Случайно им мы не свернули шею,

Я знаю, это было бы под стать.

Подумаешь, они спасли Расею!

А может, лучше было не спасать?

Но он был одинок в своих сомнениях.

Памятник странным образом вошел в фольклор. После революции бывали случаи, когда подвыпившие граждане становились перед памятником в позу Минина, показывали рукой на Кремль и декламировали:

Смотри-ка, князь, какая мразь

В стенах кремлевских развелась.

В 1931 году памятник, мешавший демонстрантам, проходившим по Красной площади, перенесли за ограду храма Василия Блаженного. В результате Минин стал показывать Пожарскому рукой не на Кремль, а на пространство перед ГУМом. Говорили, что тем самым он напоминает князю: «Вот где мы стояли раньше».

А может быть, Минин теперь показывал рукой не только на старое место памятника, но и на Мавзолей Ленина? И подвыпившие граждане шептали:

Смотри-ка, князь, какая мразь

У стен кремлевских улеглась.

Естественно, за эту фразу можно было схлопотать немалый срок.

Кстати, традиция «озвучивать» беднягу Минина возникла еще задолго до революции. Николай Дмитриевич Телешов писал об этом: «Хорошо помню я этот памятник, передвинутый в настоящее время к древнему собору Василия Блаженного. Он стоял, окруженный сквозной невысокой решеткой, обращенный тыловой стороной к рядам; правая рука гражданина Минина, протянутая во всю длину, указывала на Кремлевскую стену, за которой возвышалось громадное здание Окружного суда с круглой невысокой колонкой над крышей, на колонке была золотая надпись «Закон», и увенчана она была сверху царской короной, что было символом российского закона и означало эмблему высшей справедливости…

Глядя на протянутую руку Минина, указующую на столб в короне и на золотую надпись «Закон», прохожие нередко утешали друг друга пословицей:

— Закон — паутина: шмель проскочит, а муха увязнет!»

Кстати, большинство представителей интеллигенции пусть и пассивно, но все-таки осудило перенос этого монумента. Евгений Замятин, к примеру, писал: «Москва с прежними памятниками обращается более непринужденно: так, года два назад старые москвичи с изумлением увидели, что памятник Минину и Пожарскому переселился со своего места поближе к собору Василия Блаженного».

Но интеллигентов, ясное дело, никто не послушал.

Первый русский вуз

Заиконоспасский монастырь (Никольская улица, 7). Основан царем Борисом Годуновым в 1600 году.


Этот монастырь — один из самых знаменитых в нашем государстве. Он был так назван потому, что находился за Иконным рядом, главный же храм его был посвящен Спасу Нерукотворному. Известен он первым делом не молитвами, не службами, не подвигами братии во имя Господа, а учреждением почти что светским, но располагавшимся именно в монастырских стенах. Это Славяно-греко-латинская академия — первое в России высшее учебное учреждение. Оно было открыто в 1685 году греческими учеными, братьями Софронием и Иоанакием Лихудами. Первый набор состоял из тридцати человек — в том числе, Афанасия Кириллова, Николая Семенова, Федора Поликарпова, Федора Агеева, Иосифа Афанасьева и монаха Иова из Чудова монастыря. Обучали их в первую очередь искусству типографскому (что неудивительно — незадолго до этого в России начали печатать книги), а также диалектике, риторике, грамматике, пиитике, логике и, на всякий случай, физике. Русская речь в стенах академии не звучала — преподавание велось на греческом и на латыни.

С набором преподавательского состава особо не мудрили: ректором академии был сам настоятель Заиконоспасского монастыря, преподавали же монахи, особо преуспевшие в науках.

Помимо обучения, ректор и преподавательская братия занимались, так сказать, жизнью общественной. В частности, именно в академию приносили найденные в городе «волшебные тетради» — списки с гаданиями, суевериями и приметами. Обладателей таких «тетрадей» первым делом, разумеется, секли плетьми. Затем их отсылали к ректору — на так называемое «увещевание». Можно себе представить, как эти «увещевания» проходили. Вероятнее всего, и здесь не обходилось без физического «поучения».

Впрочем, случались и курьезные истории. Однажды, например, к ректору Гедеону прислан был для «увещевания» некто Василий сын Данилов, дворовый князей Долгоруковых. Суть дела состояла в том, что бедного Данилова науськал дьявол, после чего Василий украл у хозяина золотую ризу от иконы Богоматери. Данилов попался и долго упрашивал дьявола, чтобы тот выручил его из неприятности, помог вернуть свободу. Однако дьявол то ли не услышал просьб своего нового слуги, то ли не справился с русской полицией — во всяком случае, оставил все как есть.

Василия «увещевали» пару дней, после чего вернули в руки правосудия. Там его ждало другое наказание, светское. Дьявол явно бросил бедолагу на произвол судьбы.

В другой же раз к новому ректору, Порфирию, был прислан Яков Несмеянов, студент Санкт-Петербургской академии наук. Тот, в соответствии со своей редкостной фамилией, «впал в меланхолию». Несмеянова сопровождала бумага: «Определя его к кому из учителей, велеть разговаривать и увещевать, и притом усматривать, не имеет ли он в Законе Божии какого сумнения». Чем закончился этот экзамен — неизвестно.

Учащиеся академии переводили с итальянского, французского и прочих языков духовные мистерии, после чего сами разыгрывали их в трапезных, а также рекреационных залах. Занимались и сомнительным с религиозной точки зрения делом — переводили тексты для светских спектаклей, которые иной раз ставились поблизости, на Красной площади.

И это притом, что общение с театральными людьми вряд ли способствовало благостному состоянию духа. Вот, например, один из документов, характеризующих московских лицедеев: «Ученики комедианты русские без указу ходят всегда с шпагами, и многие не в шпажных поясах, но в руках носят и непрестанно по гостям в нощные времена ходя пьют. И в рядах у торговых людей товары емлят в долги, а денег не платят. И всякие задоры с теми торговыми и иных чинов людьми чинят, придираясь к бесчестию, чтоб с них что взять нахально. И для тех взяток ищут бесчестий своих и тех людей волочат и убыточат в разных приказах, мимо государственного посольского приказу, где они ведомы. И, взяв с тех людей взятки, мирятся, не дожидаясь по тем делам указу, а иным торговым людям бороды режут для таких же взяток».

Учащиеся академии практически ничем не рисковали — исключали из этого учреждения лишь в редких случаях. На этот счет существовал особый тест: «Буде покажется детина непобедимой злобы, свирепый, до драки скорый, клеветник, непокорив и, буде через годовое время ни увещевании, ни жестокими наказаниями одолеть ему невозможно, хотя бы и остроумен был, выслать из академии, чтобы бешеному меча не дать».

Мало кто подходил под столь строгие требования.

Самым знаменитым из учеников Славяно-греко-латинской академии был замечательный русский ученый, а в то время бедный и ничем особенно не примечательный провинциал Михайло Ломоносов. Будущий российский гений, как известно, пришел в Москву 19 лет от роду, пешком, с рыбным обозом из архангельской глубинки. Здесь он скрыл свое крестьянское происхождение, представившись дворянским сыном, и поступил в академию — для простонародья путь в это элитное образовательное учреждение был закрыт.

Сам он так писал о годах своего обучения: «Обучаясь в Спасских школах, имел я со всех сторон отвращающия от наук пресильныя стремления, которыя в тогдашния лета почти непреодоленную силу имели… Несказанная бедность: имея один алтын в день жалованья, нельзя было иметь на пропитание в день больше как на денежку хлеба и на денежку квасу, протчее на бумагу, на обувь и другия нужды. Таким образом жил я пять лет и наук не оставил».

Были и проблемы, связанные с возрастом: «Школьники, малые ребята, кричат и перстами указывают: смотри де, какой болван лет в двадцать пришел латыни учиться».

Тем не менее «великовозрастный» провинциал сразу продемонстрировал недюжинный талант. Михайло Ломоносов был первым по успехам, и учителя, как правило, ставили ему «прекрасно». Например — за первое его стихотворение:

Услыхали мухи

Медовые духи,

Прилетевши, сели,

В радости запели;

Едва стали ясти,

Попали в напасти,

Увязли бо ноги.

Ах, плачут убоги,

Меду полизали,

А сами пропали.

Впрочем, поговаривают, что обман по поводу происхождения был актом символическим. Дескать, Михайло Ломоносов был внебрачным сыном самого Петра Великого — и на лицо похож, и статью вышел, и умом, да и предполагаемый отец в нужное время находился в нужном месте. Руководство академии об этом если и наверняка не знало, то, во всяком случае, догадывалось. Царскому сыну, пусть даже внебрачному, были открыты все пути.

Впоследствии Михайло Ломоносов посвятил Петру Великому одну из своих од:

Се образ изваян премудрого Героя,

Что, ради подданных лишив себя покоя,

Последний принял чин и царствуя служил,

Свои законы сам примером утвердил.

И это лишь усилило подозрения.

Михайло Ломоносов много преуспел в науках и даже основал московский университет. Пушкин же говорил, что он «сам был первым нашим университетом». У Александра Сергеевича были к тому основания.

Основным «местом службы» Ломоносова была Императорская академия наук в Санкт-Петербурге. Он был одним из самых неуживчивых ее сотрудников. Мало того что русское светило был большим любителем крепких напитков (говорят, что Ломоносов как-то раз пропил в ближайшем кабаке академический хронометр), — он пользовался репутацией отчаянного скандалиста. Однажды обер-камергер Шувалов заявил ученому:

— Мы отставим тебя от Академии.

На что Ломоносов ответствовал:

— Нет. Разве что Академию отставите от меня.

И был абсолютно прав. Его действительно оставили на службе, хотя ученый не счел нужным менять свой характер и пристрастия.

Впрочем, не один Ломоносов сделал славу Славяно-греко-латинской академии на улице Никольской. В ней обучались архитектор Баженов, поэт Тредиаковский, автор первого в России учебника по арифметике Леонтий Магницкий…

Чуть ли не все российские ученые эпохи Ломоносова оканчивали академию при Заиконоспасском монастыре. И неудивительно — выбор учебных заведений был в то время не велик.


* * *

Все продолжалось тихо, мирно, благостно, пока в Москву не вошел император Бонапарт со своим войском. В этот момент наступили для братии черные времена. «История московского епархиального управления», изданная в 1871 году, сообщала: «В 1812 г. при Наполеоне оставшихся монахов в Заиконоспасском монастыре ограбили до наготы, заставляли их носить грузы. Иеромонах Виктор был брошен в реку Москву за Новинским монастырем, но он реку переплыл и ночевал среди кустов. Иеродиакон Вонифатий по дряхлости не мог носить груз, также брошен в реку. Иеродиакона Владимира заставляли носить груз нагого, потом, прикрыв его святым покровом, приводили в Кремль к королю Неаполитанскому. В нижней церкви были поставлены лошади, вместо ковров их покрывали ризами. В казначейской келии жили портные и шили мундиры. В книжных лавках француженка торговала вином и съестным, постель у нее была покрыта Плащаницей. От взрыва Арсенала в Кремле монастырь был покрыт кирпичами, бревнами, железными полосами и решетками. Стекла все выбило. Перед выходом из Москвы у неприятеля было плохо с продовольствием, ели один картофель, иногда стреляли галок и ворон».

Не посчастливилось и тем, кто обучался в стенах этого учреждения: «В Славяно-греко-латинской академии в 1812 г. осталось 5 учеников, их французы обратили в прислугу, за что довольствовали пищей. В покоях ректора поместился генерал, в покоях префекта его штаб, в классах швальня (портняжная мастерская — АМ.), на кухне пекли хлебы и отпускали в полки. От пожара здания уцелели. Неприятель расхитил медные деньги 1 950 руб. и годовой продовольственный запас: муку, крупу, дрова и проч. От кремлевских взрывов в классах и жилых покоях окна были выбиты, многие покои сделались непригодными к жилью».

По окончании войны с Наполеоном, в 1814 году, академия из полусветского-полудуховного учебного учреждения превратилась в богословское и приобрела новое название — Московская духовная академия. Тогда же ее перевели в Сергиев Посад, в Троице-Сергиеву лавру.

После революции 1917 года академию закрыли, но в 1943 году, на волне легкого православного ренессанса, она была восстановлена и поначалу размещалась в Новодевичьем мона-стыре. Однако спустя четыре года академию вновь разместили в Троице-Сергиевой Лавре. Там она и существует по сей день.


* * *

Между тем Заиконоспасский монастырь жил своей жизнью. Пользовался доброй славой среди москвичей — в первую очередь благодаря тому, что находился в самом центре, рядышком с Кремлем.

Но не только это привлекало сюда обывателей. В частности, купец П. В. Медведев в 1859 году писал: «Сходил к вечерне в Заиконоспасский монастырь. Вечерня идет здесь исполнительно. Поют стихиры празднуемому святому. Слушаешь и не наслушаешься, таково в душе хорошо, кажется, всем доволен».

Во время коронаций, когда по Никольской улице шли праздничные и нарядные процессии, монахи Заиконоспасского монастыря сдавали свои кельи внаем желающим зевакам. Правда, некоторые стеснялись получать за это деньги — брали чаем или же другим каким деликатесом.

А в одном из корпусов — из тех, что выходили на Никольскую, — действовал очень популярный магазин игрушек.

Впрочем, действовало здесь и учебное учреждение. Это была бурса все при той же академии, располагавшейся теперь в Сергиевом посаде. Нравы были довольно дикие. Один из бурсаков, историк церкви Н. П. Розанов, вспоминал: «Помню, например, как авдитор, т.е. старший ученик, слушавший выученный мною урок по греческой грамматике, воткнул мне в рот карандаш и в кровь расцарапал все небо за то, что я, по его мнению, нешироко открывал рот, и ему не было слышно всех слов, какие я произносил. Таска за волосы, битье по щекам, посылка на колени также были обычными способами воздействия со стороны начальствующих на учащихся. Особенным искусством таскать за волосы отличался наш смотритель Дионисий. Он имел сапоги на мягкой резиновой подошве и потому незаметно подходил сзади к задремавшему над книгой во время вечерних занятий ученику и начинал методически таскать его за волосы, начиная с затылка и все ближе и ближе пощипывая их по направлению ко лбу, добравшись до которого, он мгновенно хватал ученика за волосы всею рукою и ударял лбом о парту. „Учи, учи, мерзавец!“ — каким-то сладострастным шепотом внушал он прилежание одному ленивцу и потом незаметно подходил к другому для совершения такой же экзекуции, но с некоторыми, по-видимому, случайными вариациями. В минуты особого раздражения Дионисий отпускал тому или иному подвернувшемуся под руку ученику сильную пощечину или схватывал, и притом пребольно, как клещами, за ухо и драл его изо всей силы».

Ученики, однако же, терпели, ведь профессия священника в будущем обещала очень даже ощутимые блага.

Еще раз, уже после революции, монастырь, что называется, вошел в историю в 1922 году: здесь служил епископ Антонин, один из идеологов так называемой «живой», или же «обновленческой» церкви. Один из современников, В. Марцинковский вспоминал об этих службах: «Я был там вскоре после Пасхи. Присутствовали преимущественно мужчины. Служба шла на русском языке в переводе еп. Антонина. К служению он выходил из алтаря, уже в архиерейских ризах, отменив длинную церемонию облачения архиерея, что давало повод некоторым называть архиерейскую службу не Богослужением, а архиерееслужением. Видно было, с каким интересом прислушивались молящиеся к понятным русским словам, во многих из них как бы впервые открывая новые истины, которые оказывались очень близкими и важными (такие открытия особенно относились к кафизмам, стихирам, канонам, в которых и хорошо знающий церковнославянский язык не легко разберется)».

Время было смутное, невнятное. Обычный обыватель даже не предполагал, проснется он на следующий день в своей кровати или же в камере ЧК. А может, и вовсе поднимут на вилы опившиеся земледельцы из ближней деревни.

Но находились люди, верившие в то, что перемена власти — это к лучшему, что новые порядки дают новые, невиданные ранее возможности. К таким, разумеется, принадлежал и отец Антонин, стремившийся сделать церковную службу понятнее, проще, душевнее.

Тот же Марцинковский вспоминал об Антонине: «Евангелие он читал тоже по-русски, медленно, истово, с большим чувством; в это время он стоял на архиерейском возвышении, посреди церкви, лицом к народу. Вдруг раздается истерический визг «Господи! Какое кощунство!.. Спиной к алтарю Евангелие читает!»… Какая-то женщина не выносит подобного новшества; ее успокаивают, но она продолжает шуметь, нарушая благочиние — и прихожане выводят ее из церкви. Антонин продолжает читать, лишь раз обернувшись на крик, с огорчением на лице».

Да, епископ был подвижником, только верующим не хотелось перемен — их без того хватало в ту эпоху. Антонин вызывал лишь иронию и раздражение. И другой очевидец, москвич Н. П. Окунев, возмущался: «Кстати, об Антонине. Этот и себя разжаловал, то именовался „Митрополитом Московским“, а теперь подписывается и называется только „епископом“. Но при этом он считает себя главой выдуманной им самим „церкви возрождения“, а тот храм, в котором он представляет, зовет „кафедральным собором“ (это нижний храм бывшего Заиконоспасского монастыря, что на Никольской улице). Там, говорят, собирается в торжественных случаях человек по 200, и это, конечно, вся его паства. Так что зачем ему свой синод, свои викарные, а между тем, в его организации все это тоже имеется».

Впрочем, в скором времени в монастыре прекратились даже «обновленческие» службы.

Базар для двоих

Здание ресторана «Славянский базар» (Никольская улица, 17). Построено архитектором А. Вебером в 1873 году.


Все началось в 1872 году, когда предприниматель А. А. Пороховщиков открыл на улице Никольской новую гостиницу. И назвал ее просто — «Славянский базар». Здесь останавливалось множество известнейших «гостей Москвы» — В. В. Стасов, Н. А. Римский-Корсаков, П. И. Чайковский, Г. И. Успенский, Ф. Нансен, и прочая, и прочая, и прочая. Можно сказать, что по числу почетных посетителей эта гостиница до революции лидировала.

А вот в историю литературы она, увы, вошла весьма печальным образом — крутым, бесповоротным переломом в жизни Антона Павловича Чехова. Сам он так писал об этом в записке к своей знакомой, писательнице Лидии Алексеевне Авиловой: «Вот вам мое преступное curriculum vitae: в ночь под субботу я стал плевать кровью. Утром поехал в Москву. В 6 часов поехал с Сувориным в „Эрмитаж“ обедать и едва сел за стол, как у меня кровь пошла горлом форменным образом. Затем Суворин повез меня в „Славянский базар“; доктора; пролежал я более суток — и теперь дома, т.е. в Больш. моск. гостинице. Ваш А. Чехов».

Именно с эпизода в «Славянском базаре» неизлечимая болезнь стала очевидной и для окружающих и, естественно, для самого доктора Чехова.

Однако большинство постояльцев были довольны и счастливы. Еще бы — новая гостиница к тому располагала. Владимир Гиляровский вспоминал: «Фешенебельный «Славянский базар» с дорогими номерами, где останавливались петербургские министры, и сибирские золотопромышленники, и степные помещики, владельцы сотен тысяч десятин земли, и… аферисты, и петербургские шулера, устраивавшие картежные игры в двадцатирублевых номерах.

Ход из номеров был прямо в ресторан, через коридор отдельных кабинетов.

Сватайся и женись».

Многие, вероятно, так и поступали.

Со временем гостиница, конечно же, поизносилась, но не растеряла лоска. Петр Боборыкин так писал о ней: «Большими деньгами дышал весь отель, отстроенный на славу, немного уже затоптанный и не так старательно содержимый, но хлесткий, бросающийся в нос своим московским комфортом и убранством».

Словом, гостиница была отнюдь не из последних.


* * *

Но все-таки гостинца прославилась не столько номерами, коридорными и постояльцами, сколько одноименным рестораном, открытом при отеле спустя год.

Ресторан создавался с размахом. Гиляровский восхищался: «Здание „Славянского базара“ было выстроено в семидесятых годах А. А. Пороховщиковым, и его круглый двухсветный зал со стеклянной крышей очень красив».

Илья Репин даже написал для ресторана специальную картину под названием «Славянские композиторы» (полное название — «Собрание русских, польских и чешских музыкантов»). Полотно было настолько хорошо исполнено, что после революции его не погнушались увезти в Консерваторию, где разместили над парадной лестницей.

Бывший главный архитектор города Москвы М. В. Посохин умилялся: «Можно привести много примеров удачного размещения станковых картин в прошлом. Приведу первый пришедший в голову, может быть не самый яркий. В Московской государственной консерватории, на большой площадке лестницы, переходящей в фойе, размещена картина И. Е. Репина „Славянские композиторы“. Она всегда привлекает внимание, так как отвечает своим содержанием назначению здания и удачно экспонирована. Хотя и не для этого места написана. Ничего другого здесь не хочется видеть. Картина замыкает фойе, как мы говорим, „держит“ его пространство, ведущее в главный зал».

Впрочем, друзья Репина не слишком-то одобрили эту работу. Иван Сергеевич Тургенев, например, писал: «Я с истинным соболезнованием признал в этом холодном винегрете живых и мертвых — натянутую чушь, которая могла родиться только в голове какого-нибудь Хлестакова-Пороховщикова с его „Славянским базаром“».

По словам все того же Тургенева, сам Репин тоже не был рад картине: «Художник просидел у меня часа два и с сердечным сокрушением говорил о навязанной ему теме и даже сожалел, что я ходил смотреть его произведение, в котором все-таки виден замечательный талант, но который в эту минуту претерпевает заслуженное фиаско».

Знали бы Тургенев с Репиным, что всего-навсего спустя полвека это полотно будет с почетом перенесено в Консерваторию!

Однако большая часть современников все же восприняла «Славянских композиторов» с симпатией. А владелец «Славянского базара» Пороховщиков даже устроил пафосную церемонию открытия работы. Художник вспоминал: «Разодетые дамы и панство, панство без конца… мундиры, мундиры! А вот и само его преосвященство. Сколько дам, девиц света в бальных туалетах! Ароматы духов, перчатки до локтей, — свет, свет! Французский, даже английский языки, фраки с ослепительной грудью… Пороховщиков торжествует. Как ужаленный он мечется от одного высокопоставленного лица к другому, еще более высокопоставленному».

Впрочем, со временем Репин полюбил свою работу. Он даже пытался вызволить ее из заточения в ресторане, пусть даже ненадолго. Писал Павлу Михайловичу Третьякову: «Нельзя ли попросить городского голову Алексеева, может быть, он повлияет на директоров?.. Ведь это было бы ужасным варварством, если и мой залог и ручательство известных в Москве лиц ничего не помогли бы. Я думаю, что они вам поверят и примут во внимание вред картины висеть так долго без лаку в месте, где так много всякой копоти».

Третьяков, конечно, поддержал художника, однако их мольбам никто не внял.


* * *

Кстати, «Славянский базар» был первым русским рестораном в Москве. Ранее такие заведения открывали исключительно французы. Русский же общепит представлен был трактирами — с большими деревянными столами, закопченным потолком, «машиной», исполнявшей попсу тех лет, и половыми-ярославцами — жуликоватыми, но расторопными парнями, стриженными в кружок. В «Базаре» же кухня была русская, однако обслуживание — на европейский лад.

Ресторан почти сразу стал культовым местом. Писатель Петр Боборыкин так расхваливал это общепитовское заведение: «Ресторан „Славянского базара“ доедал свои завтраки. Оставалось четверть до двух часов. Зала, переделанная из трехэтажного базара, в этот ясный день поражала приезжих из провинции да и москвичей, кто в ней редко бывал, своим простором, светом сверху, движеньем, архитектурными подробностями. Чугунные выкрашенные столбы и помост, выступающий посредине, с купидонами и завитушками, наполняли пустоту огромной махины, останавливали на себе глаз, щекотали по-своему смутное художественное чувство даже у заскорузлых обывателей откуда-нибудь из Чухломы или Варнавина».

А подобных посетителей здесь было море разливанное. Ведь в Китай-город по купеческим делам съезжались представители практически всех российских фирм из самых отдаленных и глухих уездных городков. И, разумеется, купец шел не куда-нибудь, а в «Славянский базар». Во-первых, потому что это статусно (даже в Варнавине ходили легенды о московских ресторанах, среди которых этот занимал одно из первых мест),

а во-вторых, так как московские коллеги часто приглашали коммерсанта из провинции «откушать» — в надежде, что упившийся провинциал сделается более сговорчивым. Однако подобные надежды не всегда оправдывались: житель спокойного, экологически чистого города «держал градус» лучше, чем обитатель суетливой и загаженной заводами первопрестольной.

На провинциала больше действовали не напитки, а невиданные интерьеры: «Идущий овалом ряд широких окон второго этажа с бюстами русских писателей в простенках, показывал извнутри драпировки, обои под изразцы, фигурные двери, просветы площадок, окон, лестниц. Бассейн с фонтанчиком прибавлял к смягченному топоту ног по асфальту тонкое журчание струек воды. От них шла свежесть, которая говорила как будто о присутствии зелени или грота из мшистых камней. По стенам пологие диваны темно-малинового трипа успокаивали зрение и манили к себе за столы, покрытые свежим, глянцевито-выглаженным бельем. Столики поменьше, расставленные по обеим сторонам помоста и столбов, сгущали трактирную жизнь. Черный с украшениями буфет под часами, занимающий всю заднюю стену, покрытый сплошь закусками, смотрел столом богатой лаборатории, где расставлены разноцветные препараты. Справа и слева в передних стояли сумерки. Служители в голубых рубашках и казакинах с сборками на талье, молодцеватые и степенные, молча вешали верхнее платье. Из стеклянных дверей виднелись обширные сени с лестницей наверх, завешенной триповой веревкой с кистями, а в глубине мелькала езда Никольской, блестели вывески и подъезды».

Кстати, буфет был истинным спасением для тех, кто жаждал жить красиво, но не имел на это средств. Дело в том, что рюмка водки стоила здесь очень дорого — 30 копеек (в большинстве московских ресторанов — не больше десяти). Но, выпив ее, можно было закусить — почти что без ограничений. И некоторые экономы, выпив всего-навсего три рюмки и оставив гривенник на чай, наедались за истраченный рубль до отвалу, на весь день.

Антон Павлович Чехов посвятил ресторану рассказ под названием «У телефона». То есть, формально, рассказ посвящается, конечно же, московской телефонной станции, но главный герой — наш «Славянский базар»:

« — Что вам угодно? — спрашивает женский голос.

— Соединить с «Славянским Базаром».

— Готово!

Через три минуты слышу звонок… Прикладываю трубку к уху и слышу звуки неопределённого характера: не то ветер дует, не то горох сыплется… Кто-то что-то лепечет…

— Есть свободные кабинеты? — спрашиваю я.

— Никого нет дома… — отвечает прерывистый детский голосок. — Папа и мама к Серафиме Петровне поехали, а у Луизы Францовны грипп.

— Вы кто? Из «Славянского Базара»?

— Я — Сережа… Мой папа доктор… Он принимает по утрам…

— Душечка, мне не доктор нужен, а «Славянский Базар»…

Я отхожу от телефона и минут через десять опять звоню…

— Соединить со «Славянским Базаром»! — прошу я.

— Наконец-то! — отвечает хриплый бас. — И Фукс с вами?

— Какой Фукс? Я прошу соединить со «Славянским Базаром»!!

— Вы в «Славянском Базаре»! Хорошо, приеду… Сегодня же и кончим наше дело… Я сейчас… Закажите мне, голубчик, порцию селянки из осетрины… Я ещё не обедал».

Вряд ли какой другой московский ресторан способен был бы стать причиной этакой настойчивости.

Публика же здесь была довольно специфическая. Гиляровский вспоминал: «Обеды в ресторане были непопулярными, ужины — тоже. Зато завтраки, от двенадцати до трех часов, были модными, как и в „Эрмитаже“. Купеческие компании после „трудов праведных“ на бирже являлись сюда во втором часу и, завершив за столом миллионные сделки, к трем часам уходили».

И возникали драматические диалоги.

— У меня в тарелке решетки какие-то. К чему бы? — спрашивал один купец другого.

— Видимо, не избежать тебе тюрьмы, — таков, как правило, бывал ответ.

А дело в том, что потолок «Славянского базара» сделали стеклянным, и в посуде отражались переплеты потолка.


* * *

Здесь подчас обделывались миллионные дела. По сути, ресторан был одним из важнейших центров деловой жизни России. Неслучайно он располагался в «московском сити» — Китай-городе. Некоторые предприниматели проводили в «Славянском базаре» большую часть времени — совершать сделки в неформальной обстановке было гораздо эффективнее, нежели в собственных конторах.

Разве что служители не понимали всей серьезности происходящего. Один швейцар из ресторана жаловался знакомцам-парикмахерам: «Ты работай целый день, заработаешь какие-то гроши, а я вот швейцаром в „Славянском базаре“ уже много лет, вижу много купечества; сюда ходят, придут, засядут за стол, пьют, едят до отвалу, а в это время их приказчики торгуют, собирают денежки и вернувшимся сытым хозяевам вручают в руки: пожалуйте, наторговали мы вам; хозяева положат в карманы да на лошадку к дому, где пообедают, а вечером либо на бал, либо ужинать. Это и мы можем так работать»

Парикмахеры кивали. Им действительно казалось, что они с легкостью справятся с торговым бизнесом.

Привлекательным было не только качество спиртного, но и форма «тары». К примеру, самый дорогой коньяк (он стоил 50 рублей) был помещен в оригинальные бутылки, расписанные золотыми журавлями. Но тот коньяк и вправду был хорош, а емкость от него была вещью престижной. Как правило, роскошный посетитель уносил домой бутылку с журавлями и помещал ее на полку в общество других точно таких же емкостей. Богатые купцы хвастались друг перед другом числом таких бутылок.

С началом Первой мировой войны ресторан стал «штаб-квартирой» московской купеческой оппозиции — существовало в нашем городе даже такое социальное явление. Павел Бурышкин вспоминал: «Положение несколько изменилось в начале войны 1914 года. Хотя никто не думал, что война будет продолжаться более четырех лет (ждали, что она окончится к Рождеству), но ряд принятых сразу мероприятий по стеснению торгового оборота произвел сильное впечатление, и появилась мысль, что прежняя разобщенность не соответствует моменту и нужно периодически собираться, дабы обмениваться мнениями и сведениями о текущем положении. Это начинание встретило живой отклик среди заинтересованных лиц, и в „Славянском базаре“, в отдельном помещении стали устраивать регулярно, раз в неделю, завтраки. С. И. Щукин отнесся к этим завтракам с большим сочувствием и стал сам бывать на них, что предрешало их успех, настолько авторитет был его велик. Собиралась почти вся московская группа: Щукин, Решетниковы, Оконниковы, Болдырев, Дунаев, Пермяков, Талановы, Серебрянников, Ижболдин, Удалов-Вавилов и др.».

Встречи были серьезными. Их участники «до журавлей» не допивались.


* * *

В 1897 году сотрудник петербургской газеты «Новости дня» и член Московского отделения театрально-литературного комитета Владимир Иванович Немирович-Данченко послал письмо директору промышленного торгового товарищества и потомственному почетному гражданину Константину Сергеевичу Алексееву (известному в артистических кругах под псевдонимом Станиславский). В письме он предлагал маэстро встретиться и переговорить на «тему, которая, может быть, его заинтересует». И сказал, что будет в Москве 21 июня. Станиславский ответил телеграммой: «Очень рад, буду ждать вас 21 июня в 2 часа в „Славянском базаре“».

Возможно, в этом проявилась барственность члена купеческой династии: он даже не поинтересовался, удобно ли для Немировича такое время и вообще, успеет ли его корреспондент прибыть в Москву к этому часу. Так или иначе, Данченко успел, и в два часа будущие коллеги прошли в отдельный кабинет лучшего ресторана города.

По слухам, счет, выставленный собеседникам, составил примерно годовой бюджет будущего театра. Вероятно, это только слухи. Судя по протоколу, который вели сотрапезники, их в первую очередь интересовали идеалы новой сцены. Вот, к примеру, выдержки из протоколов:

«Нет маленьких ролей, есть маленькие артисты».

«Сегодня — Гамлет, завтра — статист, но и в качестве статиста он должен быть артистом».

«Всякое нарушение творческой жизни театра — преступление».

Ближе к вечеру будущие основатели Художественного театра переместились на дачу Станиславского, в Любимовку, где и продолжили беседу. Она в общей сложности составила восемнадцать часов. Но богемным собеседникам это, пожалуй, было не впервой.

Решение о создании театра было принято, однако оставалась главная проблема — деньги. К сожалению, их не было. Решили создавать театр на паях и принялись обходить московских богатеев-меценатов. Можно себе представить, как себя при этом чувствовал потомственный купец и член совета директоров Рогожской золототканой фабрики Константин Алексеев-Станиславский. Нонсенс! Купец с протянутой рукой! Тем более что первый же потенциальный член товарищества — Варвара Алексеевна Морозова — отказала.

Но судьба все-таки проявилась благосклонность к «отцам-основателям». Нашелся меценат, который взял на себя главные расходы по театру. Да что там говорить — почти что все. Это был купец Савва Морозов. Он сам настолько увлекся идеей, что начал проводить большую часть времени не на фабриках, а на театральной площадке. Был и костюмером, и бутафором, и даже плотником — по ночам нередко сам монтировал новые декорации. В своем загородном имении оборудовал экспериментальную мастерскую, где лично разрабатывал пиротехнику и световые эффекты для театра. И настолько у него все это справно выходило, что Станиславский с Немировичем даже не думали «приревновать» его к проекту своей жизни.

Станиславский писал: «Савва Тимофеевич Морозов не только поддержал нас материально, но и согрел нас теплотой своего отзывчивого сердца и ободрил энергией своей жизнерадостной натуры».

А спустя немногим больше года в саду «Эрмитаж» состоялся дебют новой труппы — трагедия «Царь Федор Иоаннович» (сочинение графа А. К. Толстого). Вскоре после этого появилось новое здание театра в Камергерском переулке. Театр, начавшийся с ужина в «Славянском базаре», стал самым знаменитым драматическим театром государства.


* * *

Что касается меню, то в старые добрые времена «Славян-ский базар» славился «стерлядкой колокольчиком», солеными хрящами, ботвиньей (то есть похлебкой на квасной основе из ботвы и рыбы), ухой и поросенком с хреном.

При советской власти ресторан тоже старался держать марку. Во всяком случае, придерживался прежнего направления — русской кухни. Здесь подавали похлебку по-суворовски из осетрины, солянку сборную старомосковскую, фруктовый суп с бисквитами и прочие, не уступающие этим, блюда.

«Базар» просуществовал вплоть до начала 1990-х. А в 1993 году здесь разразилось бедствие — большой пожар, после которого старейший ресторан Москвы так и не смог оправиться.

Это, конечно, удивительно — ведь не библиотека пострадала, не музей, а легендарный ресторан, способный приносить весьма приличные доходы. Казалось бы, отреставрируй здание и извлекай доход.

Однако же не все подвластно простеньким логическим законам.

Графское подворье

Здание Шереметевского подворья (Никольская улица, 10). Построено по проекту архитектора А. Мейснера в 1900 году.


Этот дом ничем, казалось бы, не примечателен. Длинный, невысокий, без особенных архитектурных украшений. Правда, исследователи московской старины зовут его весьма почтительно — Шереметевское подворье, или подворье графа Шереметева. Есть в этом для современного уха нечто романтическое и загадочное — этакие графские развалины.

Однако на самом деле ничего таинственного здесь не подразумевается: раньше подворьем назывался любой постоялый двор, домовладение или усадьба.

Правда, именно это подворье — весьма знаменитое. Еще до Шереметевых оно принадлежало другой не менее знатной фамилии — Черкасским. Именно тут во времена царицы Анны Иоанновны проводились тайные собрания дворян, пытавшихся хоть как-то утихомирить нездоровый пыл злобной императрицы. Увы, безуспешно.

Затем участком завладели Шереметевы. При новых господах подворье вошло в славу — благодаря крепостному театру.

Шереметевский театр был знаменит в первую очередь дорогими декорациями, а также всевозможными невиданными сценическими конструкциями и устройствами. Сюда ходили более не на игру актеров, а на спецэффекты. Владельцы платных московских театров даже жаловались на неповинных ни в чем Шереметевых за то, что те нарочно отбивают публику, дабы лишить антрепренеров своего скромного заработка.

Впрочем, в конце восемнадцатого века Шереметевский театр переехал в останкинскую усадьбу (спецэффектов, кстати, там было налажено гораздо больше), а дом на Никольской сдавался в аренду под гостиницу и магазины, а затем, в 1862 году, и вовсе был перестроен. Краевед Иван Кондратьев сетовал: «Теперь дом Шереметева далеко не тот, каким был ранее… Самый дом находился в глубине, и перед ним расстилался обширный двор, огороженный прекрасной решеткой. Дом имел огромное крыльцо, на котором сверкали большие граненые фонари».

Увы, преобразования были неизбежны. Китай-город постепенно становился коммерческим центром, и новые лавки и конторы, открывавшиеся в доме Шереметевых, были весьма кстати. А размещались тут довольно респектабельные фирмы. Например, правление и главный склад товарищества «Брокар и Ко», выпускавшего популярные и дорогие по тем временам парфюмерные новшества: глицериновое мыло, глицериновую же пудру, духи «Персидская сирень» и «Водяная лилия» и демократичный «Цветочный О-де-Колон».

Кроме того, в доме располагались лавки букинистов. Солидные фирмы снимали просторные залы — под стать репутации, а «мелкая сошка» довольствовалась тем, что выставляла свой товар в ограде здания (в то время там была ограда).

После революции в подворье разместилось множество редакций и издательств. Не удивительно, что здание довольно долго приспосабливалось к новой жизни — интеллигенция подчас весьма инертна. Тут можно было встретить очень даже колоритных персонажей. К примеру, драматург А. К. Гладков описывал случившуюся в одном из издательств встречу с писателем Андреем Белым: «Он был в старинной крылатке и широкополой шляпе и грациозно взбегал наверх без видимых следов одышки и усталости… Я непроизвольно с ним поздоровался. Он ответил мне поклоном, но каким поклоном! Какой полукруг описала по диагонали его шляпа! Как склонилась и на секунду замерла, поставив точку, в поклоне его голова!.. Вероятно, он направлялся по какому-нибудь прозаичному делу в бухгалтерию издательства, но шел туда, будто поднимался на самый доподлинный Парнас».

В «Худлите» — все в том же здании — служил очень колоритный человек — Иван Иванович Ширяев, заместитель заведующего редакцией русской советской литературы. Милый, образованный, интеллигентный, только карлик. Самый настоящий карлик, ростом метр с небольшим и с характерным сморщенным лицом. Этот карлик постоянно попадал в какие-нибудь переделки.

Например, однажды следовало взять просмотренную верстку у А. Н. Толстого. Это был писатель не простой, а привилегированный, и сам он верстки по издательствам не развозил. Их приходилось забирать самостоятельно, да не с курьером, а с каким-нибудь более-менее значительным сотрудником. Решили, что Иван Ширяев в силу своей должности подходит идеально. И отправили его на Спиридоновку, в толстовский особняк.

Иван Иванович нажал на кнопочку звонка. Прислуга удивилась внешности посланца из издательства, но виду, разумеется, не подала. Карлика провели в гостиную и усадили в кресло (ножки его, разумеется, висели в воздухе).

Спустя некоторое время появился сам «советский граф» — вальяжный и в пижаме. С версткой. Обозрел свою гостиную, но никого не обнаружил. Обозрел второй раз. Третий. И только тогда увидел маленького человечка, вжавшегося от испуга в кресло. Ткнул в него пальцем и спросил:

— Ты кто?

Ширяев встал, отрекомендовался.

Толстой вручил ему страницы верстки, смерил его взглядом сверху донизу и произнес с видимым осуждением:

— Какой-то ты, братец… Плохой!

Впрочем, добрый Иван Иванович обиды не держал. Наоборот всем хвастался визитом к Алексею Николаевичу. Еще бы — с живым классиком беседовал.

Сотрудники издательств жили жизнью странной, обособленной и отстраненной, со своими личностными ценностями. Правда, иной раз реальность весьма отчетливо напоминала о себе. Вот, например, история, описанная Александром Пузиковым, бывшим главой «Худлита»: «Главный художник Н. В. Ильин, раздумывая над оформлением книг, часто подходил к окну, но не для того, чтобы что-то там разглядеть, а просто так, подумать. Однажды к нему явился военный и попросил поменьше смотреть на противоположенную сторону. Там, за занавешенными окнами, работал бывший участник разработки плана ГОЭЛРО, „государственный преступник“ — Леонид Константинович Рамзин…»

Впрочем, рассеянные творческие интеллигенты часто забывали подобные товарищеские советы. И хорошо, если подобная забывчивость не приводила их к последствиям весьма печальным. Похожие на те, которые постигли в восемнадцатом столетии дворян-энтузиастов, решивших ограничить полномочия императрицы Анны Иоанновны.

Гораздо более надежным было здание напротив (Большой Черкасский, 3). В нем, хотя и обладающим столь же сомнительным дореволюционным прошлым (дом принадлежало подворью Калязинского монастыря), размещались редакции газет «Комсомольская правда» и «Беднота». При «Бедноте» даже работала маленькая сельскохозяйственная лаборатория, дававшая «знакомство с простыми опытами по сельскому хозяйству, которые можно применить у себя в небольшом хозяйстве для поднятия урожайности», как писал путеводитель «Даешь Москву!».

Так что сюда военные заглядывали реже.

Друкарь

Памятник первопечатнику Ивану Федорову (Театральный проезд) работы скульптора С. Волнухина. Открыт в 1907 году.


Этот памятник — один из самых необычных монументов города Москвы. Хотя бы потому, что постановке монумента предшествовал скандал. А дело обстояло так.

В 1870 году председатель Московского археологического общества выступил с предложением установить в Москве памятник Ивану Федорову. Тогда же была объявлена подписка. По подписке собрали 25 тысяч рублей.

Памятник был заказан скульптору М. Антокольскому. Антокольский писал об этом своему приятелю, критику В. Стасову: «Несколько дней тому назад я получил письмо от гр. Уварова, опять насчет статуи „Ивана Федоровича“, первого книгопечатника в России. Эта модель должна идти на утверждение государя — следовательно, прямо в Академию, то я отказываюсь от этой работы… Я не хочу, чтобы ослы были моими судьями».

Правда, вскоре Антокольский изменил решение, и в 1885 году он написал тому же Стасову: «…лет восемь, если не больше тому назад, получаю письмо от покойного графа Уварова: сделать эскиз монумента для первого книгопечатника в России. За этот эскиз он предлагает мне вознаграждение, и, в случае если эскиз будет одобрен государем, то работа, конечно, останется за мной. Тогда я был слишком самостоятельным, чтобы отвечать на подобные предложения, и не отвечал. В год коронации (т.е. в 1881 году — АМ.) я был в Москве, заходил с Боголюбовым в Исторический музей, где встретился с графом Уваровым. Боголюбов представил меня, и он шутя сказал, что на меня зол за то, что я не хочу сделать статую первопечатника. Мое положение тогда было затруднительное, и я обещал начать. При этом он сам назначил за эскиз 1000 рублей. Я уехал в Париж и сделал этот эскиз. Между тем граф Уваров захворал, я ждал его выздоровления и, к сожалению, дождался его смерти. Прошел год. Наконец, я спрашиваю в Археологическом обществе, куда давно был послан проект статуи: „Кто заплатит мне 1000 рублей, и какая участь постигла мою работу?“ В ответ на это я получаю протокол, который ясно доказывает, что мой эскиз был подвергнут экспертизе, и по совету знатоков было решено, что эскиз мой негоден, потому что я представил его как рабочего, „между тем, как он был не только рабочий, но и высоконравственный человек, который много пострадал за преданность свою делу“. Черт бы их побрал! Точно рабочий не может быть высоконравственным человеком! Точно это какой-то недостаток, что я представил его в минуту того труда, который он страстно любил и за который пострадал! Точно это недостаток, что поэта представляют, когда он творит, а полководца на поле битвы!»

Можно себе представить возмущение маститого ваятеля: его сначала долго уговаривали, а затем, по сути говоря, дали пинка.

Правда, у заказчиков был несколько иной взгляд на события. В «Отчете по сбору пожертвований и возведению памятника Ивану Федорову», вышедшем в 1914 году в сборнике «Древности. Труды Императорского Московского археологического общества» было сказано: «Антокольский принялся за заказ, как будто заинтересовался, но, живя на Западе, среди совершенно чуждого уклада жизни, он, несмотря на весь талант свой, не мог создать типа Ивана Федорова, сына старой древней России, диакона церкви Николы Гостунского… Антокольский представил обществу модель простого чернорабочего у станка, с засученными рукавами и в костюме не подобающем дьяконскому сану».

Маститый скульптор долго еще нервничал и возмущался. И находил, ясное дело, понимание.


* * *

Однако в Москве уже забыли об истории с отверженным Антокольским. Подготовка к открытию памятника шла своим чередом.

В 1901 году Московское археологического общество провело конкурс на памятник первопечатнику. В состав жюри вошли историк Василий Ключевский и художник Аполлинарий Васнецов. В конкурсе победило два проекта, под девизами «Ярославль» и «Плес». Оказалось, что оба принадлежат одному автору — преподавателю Московского училища живописи, ваяния и зодчества Сергею Михайловичу Волнухину.

Первоначально памятник хотели установить на Театральной площади. Но городские власти отказали Археологическому обществу, мотивируя отказ тем, что «не представляется возможным загромождать площадь сооружениями».

Вскоре журнал «Исторический вестник» констатировал: «В настоящее время само городское управление заняло испрашиваемое место подземным туалетным павильоном с двумя высокими выступами».

Задача перед скульптором стояла непростая — ведь первопечатника никто не видел. Автор решил проблему так: вышел на улицу и начал наглым образом разглядывать прохожих. В конце концов Волнухин увидел мужика с длиннющей бородой, который показался ему очень убедительным. Этот мужик и послужил моделью для статуи.

Ученик скульптора В. Н. Домогацкий вспоминал о работе над памятником, в котором принимал участие и друг Волнухина Сергей Васильевич Иванов: «Он (Иванов — АМ.), кажется, не менее двух раз в неделю заходил к «тятьке» (такая была кличка у Волнухина среди художников и скульпторов — АМ.) …Поза Волнухина, но на первоначальной макетке в 11/2 аршина он совершенно не стоит на ногах. Если вспомнить упрямство «тятьки», то Сергею Васильевичу стоило много труда его переупрямить. «Тятька» немного сердился, но уступал в конце концов, так как очень любил и уважал «Василича» и единственно, кого слушался. Помню, вхожу однажды в мастерскую незадолго до окончания, — Сергей Михайлович, на лестнице, ковыряет перочинным ножом гипсовое плечо (модель делалась прямо из гипса).

— Ну, что скажешь, Николаич?

— Да ничего, тятька. Ножка только коротка, поприбавить бы следовало.

— Ну, и ты туда же. Надоел мне Василич с этой ногой, и так уж вершка полтора прибавил.

— А вы бы еще вершочек.

— Ну, пошел к дьяволу!»

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.