16+
Мать химика

Объем: 438 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

МАТЬ ХИМИКА
НАЧАЛО

По широкой, раскинувшейся на многие дали степи, меж пологих белых сопок, по узкой, почти невидимой случайному путнику тропе брёл длинной цепочкой купеческий караван. Большие лохматые двугорбые верблюды прикрывали глаза от летящих хлопьев снега, недовольно мотали головами, желая в эту непогоду скинуть на земь тяжелые мешки с поклажей и всем тем добром, что так дорого досталось в чужом незнакомом крае. Подле верблюдов, понуро опустив головы, брели измученные дальней дорогой лошади, они уже не рвали удила, не вытягивали шеи вперед, а просто медленно переставляли длинные ноги, осторожно ступая на неровную, испещеренную кочками поверхность. Всадники ехали молча, в душе разделяя уставшее ожидание животных. Среди них — и в то же время обособленно, уверенно держа путь, скакали туркмены-проводники в черных бараньих шапках, закутанные от снега чекменями из верблюжьей шерсти, они то и дело вглядывались вдаль и, свистнув, трогались дальше. Русские купцы — рослые, бородатые, в дорогих мехах, с опаской окидывали взором степь, страх за свою жизнь подчас подступал к горлу и жаркое пламя разливалось по нутру, отчего руки, крепко сжимающие поводья, начинали дрожать. Сколько дней, сколько путей было преодолено за то долгое время торговых странствий, и как часто им приходилось, рискуя не только товаром, но и жизнями, отбиваться от диких разбойников и грабителей караванов, и если бы не туркмены, готовые за вознаграждение указать безопасный путь, то купцы давно бы остались лежать в чужом, злополучном крае.

Главный купец — Сухов Тимофей Яковлевич, дородный, степенный, то и дело оглядывал свой караван, в душе ликуя за удачное окончание дела: почти год назад он покинул родной город в холодной Сибири и отправился пытать счастье-удачу в богатую Персию, раскинувшуюся под благодатным теплым солнцем. Купцы привезли на чужбину мёд, воск, пушнину, лён, а ныне идут обратно, неся диковинное добро в родной Тобольск.

Согреваясь воспоминаниями о Персии с ее сладкими финиками и пряностями и мечтая о милом, дорогом сердцу доме, где его ожидают жена, дети и престарелые родители, Тимофей Яковлевич, еще плотнее закутавшись в шубу, искоса глянул на проводников, выругался про себя; ему не по нраву пришлась вольность туркмен и опасение за караван вновь охватило его. Туркмены с горящими черными глазами на смуглых скуластых лицах оборачивались на купцов, что-то выкрикивая между собой, и по сему было ясно, что служба проводников им не по нраву, и если бы не щедрая оплата, то они сами бы давно расправились с купцами.

К Тимофею Яковлевичу подъехал молодой юноша-купец, впервые отправившийся в далекий путь, устало вздохнув, спросил:

— Тимофей Яковлевич, когда будет привал? Кони еле-еле плетутся, того гляди и издохнут. Как тогда, а?

Дородный купец попервой ничего не ответил: ему и самому мечталось как можно скорее остановиться где-нибудь, поесть и выспаться, тем более, что непогода только усиливалась. Сдвинув меховую шапку на затылок, он привстал на стремени, крикнул купцу-переводчику:

— Эй, Михайлович, узнай, когда привал?

Тот свистнул, обратив на себя внимание, и что-то проговорил по-туркменски. Туркмены долго о чем-то спорили, махали в сторону дальних, покрытых снегом сопок, переводчик обернулся к купцам, перевел:

— Туркмены сказали, что необходимо как можно скорее перебраться вон через те холмы, а там, в низине, мы отдохнем и дадим отдыху коням и верблюдам.

— Но почему там, а не здесь? — недовольно пробурчал Тимофей Яковлевич. — Лошади того гляди и упадут.

— Здесь нельзя, здесь опасно. Долина эта — гиблое место, это прибежище злых духов-дэвов.

— Тьфу ты! — выругался Сухов, но все же осенил себя крестным знаменем, за ним последовали остальные.

Купцы приметили, как один из проводников отделился ото всех и, подстегнув коня, помчался в сторону сопок — должно быть, проверить — не опасен ли путь? Его не было какое-то время и это начинало настораживать: всякое может статься в этом диком безлюдном краю — будь то грабители или воины какого бека; во всяком случае, успокаивал в душе самого себя Тимофей Яковлевич, у него за пазухой припрятана купеческая грамота — то истинная защита при заставах и досмотрах, ибо жизнь и путь купца неприкасаемы по закону.

Туркмен, что уходил на разведку, птицей вылетел из-за сопки, махая бараньей шапкой, на разгоряченном лице широко раскрыты глаза. Караван остановился, все невольно приготовились к самому худшему, туркмены вытащили из ножен острые изогнутые кинжалы, в любой миг готовые устремиться на врага.

— Хаз догруси, бэрик гелин! Олерде адам.

Тимофей Яковлевич повернулся к переводчику, вопросительно посмотрел, тот, поняв все, перевел:

— Он сказал, чтобы мы шли скорее туда, откуда он пришел, там какой-то человек.

— Какой-то человек… — задумчиво произнес Сухов и тут же добавил, — но как и зачем человек очутился в этих краях, в такую погоду?

Дальнейший разговор был без надобности, подстегнув лошадей, что из последних сил взобрались на сопку, купцы приметили лежащего без сознания человека. Обступив его со всех сторон, они внимательно его осмотрели, и хотя незнакомец, одетый в невиданную одежду, был еще жив, однако, силы его оказались на исходе и в такую вьюгу он долго не протянул бы. С помощью туркмен Тимофей Яковлевич взвалил незнакомца на спину верблюда меж горбами и, повелел немедленно делать привал в тихой низине, сокрытой со всех сторон пологими холмами. Сняв тяжелые тюки с верблюдов и стреножив лошадей, несказанно обрадовавшихся долгожданному отдыху, купцы насыпали ячменя животным и вместе с туркменами поставили войлочную юрту, где могли насытиться и переждать непогоду.

За дверным пологом завывал пронизывающий ветер, огонь, над которым в ледяном котле варилась похлебка, трепетал-танцевал от его порывов и тогда уродливые тени черными силуэтами отпечатывались на мягких стенах юрты. Когда вода в котелке закипела, один туркмен бросил в него мелко нарезанные кубиками куски баранины, перемешал их деревянной ложкой. Остальные, терпеливо дожидаясь ужина, уселись полукругом возле больного, пристально всматривались в его застывшее в муке лицо, и лицо это было еще по-детски округлое, едва заметный пушок очернил полоской над верхней губой, волосы оказались сбриты, лишь две короткие черные косички свешивались за ушами на плечи. Тимофей Яковлевич какое-то время раздумывал — как старшему и главному за ним оставалось последнее слово, внутри что-то сжалось при взгляде на покинутого всеми юношу, почти мальчика, невольно в памяти перед мысленным взором пронеслись воспоминания о его родных, горячо любимых детях, которых оставил он на попечение трудолюбивой жены — женщине образованной и довольно умной, обещая им перед дорогой вернуться живым и невредимым, с котомками, полными подарков. А ныне, когда путь домой был слишком долог и никто не ведал, что ждет караван впереди, Сухов в единый миг осознал, что сохранит жизнь юноши, не даст ему пропасть в этом Богом забытом месте. Ловким движением купец расстегнул верхний край его длинного кафтана и все заметили спёкшуюся кровь там, где тонкими линиями уходили ключицы. Старательно обработав рану, проводник-туркмен зло выругался, что-то разгоряченно проговорил Тимофею Яковлевичу:

— Шайтан! — туркмен указал пальцем на юношу, затем полился поток непонятных фраз.

Михайлович перевел:

— Остерегаться нам надобно этого незнакомца, ибо он поганый, язычник из племени монголов, а все беды от них.

— Мы, купцы, и так слоняемся по заморским землям средь нехристей, одним больше — не беда, — строго ответил через переводчика Тимофей Яковлевич, хмурым взором обведя всех собравшихся — и своих, и чужих, добавил, — сего юношу я беру на свое попечение, иного быть не может.

Наступила тишина, то был приказ, который никто не смел оспорить.

Юрта наполнилась дымящим паром, стало жарко, а снаружи продолжала завывать свою протяжную-жалобную песню вьюга.

Ночью юноша зашевелился, издал слабый стон. Тимофей Яковлевич наполнил кружку горячей похлебкой, поднес ее к губам больного, тот сделал несколько глотков и когда горячее питье разлилось по нутру, приоткрыл глаза, огляделся мутным взором и вновь провалился во тьму.

— Ничего, касатик, будешь жить, будешь, — прошептал Сухов, растянув губы в подобие улыбки.

Через несколько дней переходов караван миновал туркменские степи, за которыми раскинулись селения из десяток домов с плоскими крышами. Благодаря торговой грамоте русские купцы миновали заставы и уже под чуткой охраной эмира благополучно добрались до границы России, и вот взорам их открылись родные, знакомые места с тонкими линиями рек и густыми темными лесами. На душе было радостно и в то же время тоскливо — чем ближе к дому, тем длиннее казался путь, и тогда воспоминания о теплом уютном доме сильнее затягивали душу в тугие силки. Каждый купец понимал: чем дольше находишься вдали от дома, тем ценнее он кажется тогда, когда переступаешь его порог после длительного странствия.

Тобольск встретил купеческий караван ликованием, мальчишки собрались со всех улиц узреть диковинные вещи из дальних стран, поглядеть хоть издали на роскошную восточную утварь, сияющей на солнце так, что глазам становилось больно.

Молодой монгол, закутанный в добротный халат, ехал подле Тимофея Яковлевича, искоса поглядывал на русских людей, про себя дивился их непривычному для него обличию, их светлым глазам и русым волосам, их одежде и быту: в том краю, откуда он родом, всё иначе. Весь тот путь, что проделал он с караваном, юношп держался тихо, даже робко, ослабленный после затяжной болезни, он, тем не менее, старался всячески помогать купцам, в особенности Тимофею Яковлевичу за спасение своей жизни. Через толмача поведал он как-то купцам, что охотился со своими на дзеренов да сбился с пути, долго блуждал по степи, не ведая дорог, а усталый конь более не слушался седока и в один миг, скинув его, умчался прочь, и если бы не караван, то его кости давно бы растащили дикие звери.

Испытывая жалость и в то же время некую ответственность за этого юношу, Тимофей Яковлевич еще на пыльных дорогая Азии порешил взять его в свои помощники, приметив его сметливость и желание помочь. И тогда, уже в Тобольске, он объявил свою волю юноше:

— Ты хороший работник и я оставляю тебя служить мне. Набирайся знаний и умения, а уж я в долгу не останусь: в том твердое купеческое слово.

Сухов действительно сдержал данное обещание, поселил монгольского юношу к себе на подворье и не прошло года, как тот хорошо заговорил по-русски, став если не другом-приятелем, так верным слугой старшего сына Тимофея Яковлевича одиннадцатилетнего Мити: мальчик, будучи прилежным гимназистом, в свободное от забот время — эти немногие часы тишины учил монгола русскому алфавиту, беря пример со своего строгого учителя. Уроки эти, еще по-детски наивные, но верные, проходили в глубине раскинутого сада, подальше от пытливых-любопытных глаз прислуги. Митя веткой чертил на земле слоги, медленно проговаривал написанное, а монгол, стараясь быть прилежным учеником, повторял раз за разом за своим преподавателем. Сие тайные занятия под тенью липовых ветвей не прошли даром: юноша, хоть и по слогам, с трудом, но начал читать, поразив и обрадовав тем самым Тимофея Яковлевича, коего безмерно любил и называл своим благодетелем. За безграничное старание и прилежное исполнение поручений купец как-то вызвал юношу к себе, разговор сий тайный остался лишь между ними:

— Ты хороший работник, — начал Сухов, с важным видом поглаживая густую темную бороду, в которой белели нити седины, — и мне будет жаль видеть тебя таким, каким ты являешься сейчас. Я вижу все твои старания и за то — за преданность мне, коей мы, купцы, дорожим не менее чести, я готов дать тебе свободу…

Он приметил, как переменилось лицо юноши в единый миг, как на его щеках с широким скулами заалела краска, он готов был опуститься перед купцом в раболепном поклоне, как то заведено в его краю, но Сухов жестом остановил его, сказал:

— Не торопись — еще не время благодарить меня, для тебя есть особое задание, которое решит твою дальнейшую судьбу. Исполнишь как надо — получишь свободу и достойную оплату.

— Что мне сделать, господин? Я готов на всё.

— Твоё дело непростое, но я верю тебе и надеюсь на твоё благоразумие. Скоро купеческий поезд с товарами отправится в Москву — путь неблизкий, непростой. Я должен идти с ним, но мне недосуг, устал я. Заместо меня пойдёшь ты, благо, грамоте уже разумен. Продашь товар за хорошую цену — я отпущу тебя и ты продолжишь свой собственный путь небедным человеком.

Юноша понимал, что отказаться ему нельзя, что это приказ, но его манила далекая призрачная свобода, он не мог ослушаться купца. В тот же год, нагрузив телеги дорогой утварью, сибирским мёдом, пушниной, Тимофей Яковлевич спроводил юношу в далекий путь, благословив у ворот дома.

Господь не оставил купеческий поезд без Своей милости, благоволив ему на всем торговом пути. В Москве на большой ярмарке у Лобного места монгол продавал и обменивал, а после возвратился в Тобольск с полной мошной. Тимофей Яковлевич дважды сдержал слово и от него юноша вышел свободным, с набитыми деньгами карманами. По сему случаю в доме Суховых состоялся пир, на который были приглашены знатные старинные купеческие семьи. Монгол в новом одеянии, как и подобало всем юнцам того времени, встречал гостей у ворот бывшего хозяина, с достопочтением и восточным гостеприимством провожал их к накрытому столу. Последним с опозданием прибыл купец Корнильев, да не один — а со своей старшей дочерью, семнадцатилетней Анной и сыном-отроком Василием. Монгол отворил перед ними тяжелые двери, впустил долгожданных гостей. Его взгляд чёрных глаз невольно скользнул по лицу девицы, окинул ее всю — эту невысокую, хрупкую фигурку в светлом платье — того оказалось достаточно, чтобы неведомая волна всколыхнулась внутри, опалила жаром молодое сердце. И Анна чувствовала на себе этот внимательный, теплый взгляд, ее нежные щёки то покрывались смущенным румянцем, то бледнели при мысли о чем-то новом, сказочно-неведомом. Покуда длился богатый, весёлый пир, монгол не сводил взора с Анны, он любовался её прекрасным лицом, большими карими очами, окаймленные линией длинных пушистых ресниц. Мысли одна за другой рождались в его голове, стаей птиц проносились перед невидимой, незримой мечтой. Он ясно осознавал свое положение, понимал, что не мог рассчитывать не только на руку Анны, но даже на сватовство бех крещения и христианского имени; его любили в семье Суховых, но все равно для русского народа он оставался поганым язычником.

Ранним утром следующего дня он решился на новый, еще один шаг в своей жизни и с просьбой этой отправился к Тимофею Яковлевичу. Тот, будучи в весёлом расположении духа, выслушал внимательного бывшего слугу, проговорил:

— Даже если ты примешь крещение и назовешься новым именем, кто поручится, что Корнильев отдаст за тебя свою единственную дочь? Сможешь ли ты вынести отказ?

— Никто, действительно, не поручен за исход дела, но попытаться стоит, ибо вера на русской земле не пустой звук.

Тимой Яковлевич задумался. Заложив руки за спину, он измерял комнату шагами и каждый новый шаг рождал в его голове свежие мысли. К вечеру было решено крестить монгола под именем Яков Васильевич — в том неспроста пал сий выбор.

— Так звали моего отца, — ответил купец, — человек он был уважаемым и богатым, и прожил долгую жизнь. С тем благословением и ты пойдешь по новой дороге, только гляди под ноги, не оступись.

В тобольской церкви ранним воскресным утром, когда солнце заливало залу яркими лучами, играя позолоченными киотами, отец Евстафий крестил Якова; стоящий подле родителей Митя широко раскрытыми глазами с замиранием сердца наблюдал за стоящим у алтаря в белых чистых одеждах монгола, а святой отец тем временем состригал прядь волос ради предания верующего воле Божьей. Из церкви Яков Васильевич вышел другим человеком: ныне на его груди висел тельник, а глубокое сердце раз за разом стремилось в дом Корнильевых, к нежно й руке Анны.

Купец Корнильев не отказал сватам, но дал понять, что отсрочит помолвку до того момента, покуда будущий зять не встанет крепко на ноги и не обзаведется просторным домом, в который не стыдно будет привести молодую жену. Яков поначалу пребывал в отчаянии, ему не хотелось верить, что то начатое, заложенный первый кирпич рухнет в пропасть из-за одного сказанного слова. Но, с другой стороны, он не был из тех, кто опускает руки и бежит прочь от задуманной мечты, когда замечает непонятные перемены. У Якова еще оставались деньги, а Сухов в любой миг мог прийти на помощь. Купив телегу и взяв на время большую лошадь у Тимофея Яковлевича, Яков Васильевич отправился в путь по близлежащим деревням и сёлам, заглядывал в старые дома мелких разорившихся помещиков, скупал у них небольшие запасы зерна, обещая при удачном стечении дела вернуться вновь. Судьба благоволила ему, он поднялся на торговле зерном, а позже мукой и солью, в последствии женился на Анне, что ждала его почти год. Свадьба-венчание проходила в той же церкви, знакомый уже ему отец Евстафий благословлял молодых на многие лета. Невеста была особенно хороша в этот знаменательный для нее день. Яков украдкой любовался ею, ему нравились ее большие тугие косы, уложенные диадемой на голове под белым тонким покровом. Они обменивались у алтаря кольцами, рука невесты слегка дрожала, когда Яков надевал на ее тонкий пальчик обручальное кольцо.

После свадьбы супруги счастливо жили вместе. Объединение купеческих семей — прибыльная забота; отошли от привычных традиций и с тех пор Яков Васильевич стал носить родовую фамилию жены, — так продолжился род Корнильевых, молодой же купец приобрел большее почтение среди тобольского купечества.

Однажды, разбирая с Анной старинный сундук — один из тех, что принесла она с собой как приданное, Яков отыскал нечто в широкой темной ткани, и это неизведанное скрывалось словно за семью замками, храня незыблемую тайну. Осторожным касанием Яков Васильевич развернул тайну, долгое время потом с удивлением смотрел: то оказалась старинная икона без украшений и киота — лишь дерево, хранившее память далеких дней. В святом облике, в свете нимба был изображен кинокефал Христофор Псеглавый. Долго наблюдал купец за иконой и тогда множество вопросов родились в его голове, он спросил Анну:

— Кто это и почему заместо человеческого обличия святой изображен аки пёс, ежели в христианстве собака есть нечистое животное? Или это еретический подвох?

Женщина отложила в сторону вышивание, плотнее закуталась в шаль, дабы сокрыть живот, в котором был кто-то живой — еще маленький непонятный, но уже существующий, ответила не сразу, но через минуту молчания:

— Когда-то мои предки взяли в покровители святого Христофора, они испрашивали его и он даровал им успешную торговлю. Но после раскола нашей православной церкви эта икона оказалась под запретом. Моя семья не решилась избавиться от нее, но лишь припрятала на время.

Что же касается самого святого, то имя его до Истины было Репрев из племени псеглавцев, отличающихся лишь тем, что лицами были схожи с собаками, хотя,.. — Анна призадумалась, поиграла кольцом на пальце, добавила, — есть и иное предание, а именно: до крещения Репрев был очень красив, но дабы избежать соблазнов, упросил Господа обезобразить его внешность. Святой Христофор почитается как мученик, убиенный язычниками за веру Христова.

Яков слушал рассказ жены, со спокойным, смиренным наслаждением вслушивался в каждую нотку ее голоса, ему было все равно, что она говорила — лишь бы вновь и вновь, раз за разом проникать в ее мягкий таинственно-загадочный духовный мир.

Годы шли, а любовь и привязанность Якова и Анны только крепли, становились сильнее под тяжестью обычных житейских забот и долгих месяцев расставания. У них родилось шестеро детей — пять сыновей и дочь, но самым любимым у Анны был младший — Василий, смышленый, не по годам рассудительный ребенок. Все они пошли обличием в отца, только у старшего на свету играли в волосах русые пятна.

Яков Васильевич постоянно бывал в отъездах — как то заведено в купеческой среде. С собою в путь-дорогу — дальнюю ли, ближнюю ли он брал икону святого Христофора Псеглавца — покровителя путешественников, аккуратно завернутую в ткань и надежно припрятанную в седельную суму, и дела торговые приумножались день ото дня. Однажды, как то заведено в семье Корнильевых, Яков собирался с торговым поездом в Новгород, Анна напутствовала его перед дорогой как любая заботливая жена. Благословив мужа, женщина вышла на высокое крыльцо в окружении детей, помахала на прощание белой тонкой рукой, не почувствовав даже тревожный холодок, кольнувший ее сердце. Воротившись в дом, Анна отчего-то по-новому оглядела просторную комнату с большими окнами, из которых бил солнца свет, играя причудливыми огоньками на дорогой старинной мебели. Всё тихо, всё как всегда. И вдруг взор ее резко устремился на высокий резной стол, на котором стопкой стояли книги, ноги ее подкосились, когда она заметила забытую икону на другом конце стола. Не помня себя, Анна приблизилась к столу, взяла дрожащими руками икону, прошептала в воздух как бы самой себе:

— Святой Христофор… — немного помедлила, добавила, — Яков. Господи, спаси и сохрани.

Она осенила себя крестным знаменем, а слезы выступили на ее красивых карих глазах.

Домой Якова Корнильева привезли едва живого на санях. Его исхудалое тело покоилось под ворохом одеял и шубы, он почти не мог говорить, а из груди доносился лишь хриплый кашель. Прибывший доктор осмотрел больного, выдав вердикт о том, что его легкие заполнены водой, а больше ничего не сказал. На все последующие расспросы заплаканной Анны он только устало пожимал плечами.

С каждым днем больному становилось вс хуже, пищи он не принимал и домочадцы поняли, что это конец. В одну из ночей ни Анна, ни дети не спали: Яков задыхался от кашля, а выписанные доктором снадобья не помогали. Ближе к утру, обессиленная бессонницей Анна позвала за святым отцом для Причастия. Яков умирал, он уже не осознавал своего положения, не помнил жены и детей. Умер он перед обедней, окруженный домочадцами.

Несчастная вдова осталась без мужа — без той опоры и поддержки, в коих она так нуждалась, а рядом сидели маленькие дети с грустно-вопросительными взорами раскосых карих глаз, да опущенные уставшие руки, что должны были держать-удержать вс то, что с таким трудом создал Яков.

В бессилии и унынии, как то бывает со вдовами, Анна отправилась в дом отца за душевной поддержкой, ей было горестно на душе, а невыплаканные слёзы комом душили горло. Однако, заместо тёплой поддержки женщина — как дочь встретилась с суровым взглядом отца; купец не стал слушать её заунывные причитания, не дал шанса посетовать на горестную судьбу и вопреки ожиданиям Анны положил свои широкие ладони на её худые хрупкие плечи, сказал:

— Ты можешь оплакивать мужа хоть до скончания века, но знай, в это время, когда ты впадаешь во грех уныния, твои дети сидят голодные и ждут от тебя дальнейшего шага.

— Но… что делать мне теперь, когда у меня не осталось ни опоры, ни поддержки? — воскликнула Анна и вновь заплакала.

— Отныне ты сама обязана стать этой поддержкой и опорой — ради детей своих. Веди торговое дело, доставшееся от супруга, найми верных людей, что пойдут с торговым поездом по городам и странам. Ты рождена в семье потомственных купцов Корнильевых, ты впитала купеческую жизнь с молоком матери, в твоих жилах течет наша кровь. В нашем роду все женщины сильные. Ты справишься.

Большой грузный купец оглядел маленькую фигурку Анны в черном вдовьем платье и таком же чёрном чепце, взгляд его, полный решительности, передался ей, в его мощи находила она силы и тогда только — впервые после ухода Якова вытерла платком слёзы. Она верила отцу и в миг также поверила в себя.

Следующим днем, наспех позавтракав, Анна отправилась в лавку мужа, она оказалась закрытой, и работник еще не пришёл. Глубоко вздохнув, вдова отперла дверь большим ключом и осторожно вошла внутрь. Её приход встретила кружащая в воздухе пыль. Женщина осмотрела мерные весы, заглянула в подсобку, где хранились мешки с зерном, сахаром, мукой и солью, затем вернулась обратно к прилавку и раскрыла записную книгу, в которой вёлся весь торговый учёт. Поднапряг память детства из разговоров отца о деле, Анна ещё пристальней всмотрелась в записи, вчитывалась в каждую строку и запомнила стоящие рядом цифры. Погруженная в счётные дела, женщина не заметила минувшего времени — те два часа пролетели что две минуты; в лавку, тяжело ступая ногами, обутыми в старые поношенные сапоги, ввалился работник. Попервой он осматривал вдову взглядом, полным недоумения, затем обратил взор на раскрытую книгу учёта, проговорил с запинкой:

— Хозяин Яков Васильевич самолично всё проверял и записывал, ошибки быть не должно.

— Я вдова покойного Якова Васильевича, — немного предав строгости голосу, ответила Анна и встала со стула.

Работник в нерешительности отступил на шаг, но на лице его читалась лёгкая усмешка, мол: негоже бабе в мужские дела лезть, вслух сказал:

— Вы будете продавать лавку?

— Нет, — женщина выпрямилась, стала даже стройнее и выше, лицо её приобрело спокойно-гордое выражение, когда дело касалось родной семьи, — я лично стану вести торговлю покойного супруга, но мне понадобятся два верных человека.

Корнильева Анна, вдова, маленькая женщина с шестью детьми, продолжила дело Якова, и торговля пошла лучше прежнего. Сильного характера, закаленного невзгодами, с упованием на милость Божью, она поставила на ноги пятерых сыновей, выдала удачно замуж единственную дочь. На старости лет, перебравшись в загородный дом, где смогла вволю надышаться лесом и тишиной, Анна отдыхала в большом саду, а неподалеку бегали всех возрастов внуки и внучки.

Сыновья не посрамили памяти родителей: каждый открыл собственное дело — торговое ли, просветительское ли. Но самым успешным из всех явился младший сын Якова и Анны Василий — смышленый с детства, любимец матери. Именно он порешил на свой страх и риск увековечить родовое имя Корнильевых и вложил все деньги, даже дом ради постройки первой в Сибири бумажной фабрики и типографии. Супруга его плакала, братья обвиняли в столь поспешном и, как им казалось, убыточном решении. Но вопреки их страхам дело о производстве пошло вверх и разлетелось за пределы Тобольска. Заказы на бумагу сыпались один за другим, а Василий Яковлевич только и успевал подсчитывать деньги. Старшие братья с тайной завистью глядели на младшего, а супруга его уже не плакала, а тратила выделенные на неё средства на наряды и украшения.

Заработав изрядное состояние на бумажной фабрике, Василий Корнильев, не привыкший с детства сидеть сложа руки, предаваясь ненужным мечтам, построил стекольный завод в селе Аремзяны, рядом с которым воздвиг большой дом с живописным садом. Липовая аллея вдоль узкой тропы, крытая беседка, поросшая плющом, в которой так хорошо было отдыхать в жаркие дни и летние вечера, коротать задушевные беседы за ароматным чаем. Но особой радостью, гордостью сердца Василия оставались родные домочадцы: раздобревшая, дородная жена — истинный вид русской купчихи и сильной сибирячки, и их дети.

Стекольный завод радовал Корнильева, а полученные долгожданную работу на нем сельские жители в тайне благословляли его имя в своих молитвах. Он гордился собой, но больше этого мечтал привнести-подарить родному Тобольску нечто ценное, полезное — то истинная благодарность и любовь к родному месту, где он родился и вырос, где прошли дни его молодости. Вопреки увещеванием братьев, в душе не желающих принимать его явное превосходство, Василий Яковлевич создал в городе «Училищный дом» для всех желающих получать знания ради будущих открытий и свершений. Занятый столь многочисленными трудами, Корнильев еще больше полюбил редкие минуты домашнего покоя — тем ценнее стали для него дорогие стены уютного очага. Наделенный столькими земными благами, не растрачивая время на пустое, Василий отдыхал в уединении с книгой в руках. В их семейной традиции, где особенно похвальным была образованность, книги стали истинным сокровищем, ради которого Корнильев скупал печатные издания со всех уголков страны. Его же типография, не приносящая значительного дохода, приумножила книги в обширной библиотеки их родового поместья. Сам наполовину монгол, живущий бок о бок с малыми народами Сибири, Василий Яковлевич описывал жизнь и традиции якутов и тунгусов, сказания и предания о забытых татарских князьях, ведших на протяжении веков междоусобные войны. Окунаясь-погружаясь с головой в их мир, душевно переживая из взлёты и падения, Корнильев сердцем отдавался любимому делу, а когда дети его подросли, привил им безграничную любовь к чтению и книгам.

— Пища закончится, одежда износится, а знания, сокрытые в книгах, останутся в веках. Их ценность выше злата и серебра и потому, дети мои, читайте как можно больше, храните в памяти всё то, чему вас учили и тогда вы станете поистине богатыми, — в назидание твердил Василий, уже постаревший, с сединой в чёрных волосах, но до сих пор сохранивший неторопливое достоинство, нерушимую веру, свойственные лишь благородным натурам; он любил детей и желал для них более счастливой, более спокойной судьбы.

I глава

В просторной комнате второго этажа большого дома, освещенной летними солнечными лучами, витала привычная, мягкая благодать наступающего дня. За туалетным резным столиком, прихорашиваясь перед чистым зеркалом, сидела молодая женщина — невысокая, несколько полноватая, белокожая, на ее красивом чистом лице особенно выделялись своей притягательностью большие серые глаза под дугой темных густых бровей. Протерев лицо и шею душистым маслом, красавица медленно, с некоей осторожностью расчесала свои густые, очень длинные темно-русые волосы, заплела их в две толстые большие косы, аккуратно уложила их вокруг головы диадемой-венком, приколола шпильками с золотистыми бусинами. Оглядела себя в зеркале со всех сторон, полюбовалась на своё отражение и довольная начала одеваться.

Не стоит лишним сказать, что женщину эту звали Екатериной Ефимовной, урожденная Шевырдина, дочь тобольского купца Ефима Шевырдина, супруга Дмитрия Васильевича Корнильева и мать двоих детей — сына Василия и дочери Марии. Снискавшая почтение и уважение в купеческой среде, а также расположение родственников мужа, Екатерина Ефимовна успешно вела хозяйство, следила за домом и раскинувшимся вокруг него садом. Но большую гордость и любовь возложила она на своих детей, проводя в беседах с ними вс свободное время и с упованием дивясь их не по-детски умным рассуждениям.

Немного поразмыслив о жизни, невольно вспомнив день её свадьбы, когда весь мир, казалось, завертелся-закружился по-новому и как всё видимое-невидимое пролетело стрелой, и вот — на руках у неё сын, а затем дочь. Как не спала она ночами от детских криков, как болела её грудь, полная молока — вот тогда казалось, будто время остановилось, каждая минута длилась что час, временами на неё находило безудержное отчаяние и, обессиленная, бледная, заметно похудевшая и оттого малопривлекательная, Екатерина Ефимовна закрывалась в собственной спальне, не желая никого видеть, и долго плакала навзрыд, с болью сожаления вспоминая прошедшие дни беззаботного лёгкого детства. Через год, как только сын научился прямо держаться на ногах, Екатерина поняла, что опять носит под сердцем ребёнка; это не доставило ей радости, к тому же её самочувствие резко ухудшилось, слабость во всем теле не отпускало ни днём, ни ночью, почти не хотелось есть. Заботливый супруг, перепуганный состоянием жены, вызвал из Тобольская доктора, дальнего знакомого своего отца. Почтенный господин в добротном одеянии, знающий пять языков, осмотрел Екатерину Ефимовну, в конце прописал для неё лекарство и покой. Так, благодаря безграничной поддержки и опоре родных, женщина смогла выносить и родить здоровенькую крепкую малышку, обличием — вся в отца и деда: видно, монгольская кровь победила русскую. Не в пример капризному братцу, девочка оказалась тихой и спокойной, чаще спала, редко будила мать плачем и криками; не лишним стоит отметить, что Екатерина Ефимовна всем сердцем приросла к дочери, сделала ту своей любимицей, что часто злило маленького Василия, чей тёплый всеясный мир порушился с появлением непонятного, ненужного ему младенца. Но постепенно, со временем, холодный лёд тронулся и начал стремительно таять, тогда-то Екатерина и Дмитрий приметили заметную перемену между сыном и дочерью. Ещё совсем крохотные, брат и сестра сблизились, соединились в новой дружбе да так, что стали не разлей вода; Екатерина Ефимовна глубоко, облегчённо вздохнула: покой и мир, отвоёванные за прошедшие годы, вернулись под кров их уютного родового гнезда.

Отогнав тёплые воспоминания, лёгким покалыванием захлестнувших её душу, Екатерина Ефимовна ещё раз оглядела себя в зеркало, едва заметным касанием поправляя широкий подол темно-красного платья, надела на голову белый чепец с французским кружевом — купеческие жёны и дочери до сих пор хранили дань русской традиции, предпочитая сарафаны заместо европейского платья, и лишь немногие, кто имел высокое положение и деньги, позволяли себе следовать пришлым веяниям, как то: наряды по французской моде, чепцы и шляпки заместо широких расписных платков. Корнильевы же, являясь не только купцами, но по большей части людьми образованными, связанные с просвещением этого края — вдали от светской столичной суеты подчеркивали статус семейного благополучия заграничным одеяниям, но корнями верные русским традициям.

В распахнутое настежь окно влетела черно-жёлтая пчела, покружилась по комнате, с жужжанием уселась на разросшуюся яркими красками азалию, цветущую в глиняной округлой плошке с причудливым орнаментом, посидела на цветке какое-то время и также неожиданно как влетела вылетела вон — на свет, в зелёный благоухающий сад. Где-то там, среди липовой аллеи, выходящей к воротам, раздались детские голоса. Екатерина Ефимовна с блаженной улыбкой выглянула в окно, ладонью козырьком загораживаясь от жарких лучей, боясь испортить загаром белоснежную кожу. В саду мелькали две маленькие детские фигурки, затем донесся пронзительный собачий лай. Женщина вобрала в лёгкие побольше воздуха, крикнула в сад:

— Вася, Машенька, идите мойте руки и завтракать, и проследите, чтобы Бони не вытоптал бы мои клумбы.

С чувством достоинства, как то свойственно хорошим матерям, она спустилась вниз, заглянула на кухню, где в жару и паре стряпала служанка — полноватая, невысокая старушка пятидесяти лет, которую звали Агриппина Тихоновна, и которая досталась Екатерине Ефимовне с замужеством вместе с приданным. Агриппина Тихоновна знала её с самого рождения, она была её няней, ныне — верная прислуга, служащая в доме Корнильевых не по долгу службы, а по зову сердца — с материнской заботой, уютной теплотой.

Войдя на кухню, Екатерина Ефимовна ощутила знакомые с детства, родные запахи утренней трапезы, но, отогнав ностальгические чувства в глубину сердца, повелела накрыть на стол, после чего вновь поднялась на второй этаж, шурша при ходьбе нижними юбками. Она приблизилась к двери, осторожно постучала.

— Войдите, — раздался мужской голос.

Женщина опустила ручку и уверенным шагом прошла в широкую комнату — рабочий кабинет супруга; стены были оклеяны красно-зелеными обоями итальянской работы, резная дубовая мебель — шкаф, набитый книгами — библиотека, доставшаяся в наследство от Василия Яковлевича, большой стол, где в полном беспорядке лежали документы, блокноты, газеты, но хозяин сего места, казалось, ничего подобного не замечал, склоненный над чистым листом с пером в руке. Как только супруга подошла к столу, Дмитрий Васильевич отвлекся от задуманной работы, многозначительно посмотрел на Екатерину Ефимовну.

Дмитрий Васильевич Корнильев был человеком невысокого, ближе к среднему, роста; не смотря на чёрные волосы и карие глаза, в его чертах тяжело угадывалась монгольская кровь, смягченные тонкими славянскими линиями, и всё же дед оставил в своем потомке частичку себя — и это всё: восточные глаза, чуть выступающие скулы свидетельствовали о далёких степных предках. Закутанный в немецкий шёлковый халат, Дмитрий отложил перо, спросил:

— Ты пришла звать к завтраку? — и как бы в подтверждение собственных слов взглянул на часы.

— Ты так занят работой, что забываешь обо всём на свете, — с наигранной строгостью ответила она и, не удержавшись, улыбнулась той красивой, белозубой улыбкой, которая пленила когда-то Дмитрия.

— Прости мою забывчивость, но разве тебе не ведома важность сего труда, над которым я кроплю день и ночь?

Купец посмотрел на супругу взглядом, полного любви. Он верил, доверял ей как самому себе, ибо лишь благодаря её безграничной, терпеливой поддержки он принял на себя дело отца как в торговле, так и в научной-познавательном поприще. Если говорить уж о Дмитрии Корнильеве, то это был человек тонкого ума и одухотворённой культуры; всегда несколько замкнутый, большую часть времени молчаливый, со взором, устремленного вдаль, он сохранял душевное благородство и внутреннюю силу духа. Благодаря образованности, уму он с помощью незаурядной, мудрой жены смог построить, преобразить родное гнездо, отличающееся безупречным вкусом и богатством, разбить вокруг прекрасный сад, где в летнюю пору все они укрывались под сенью благодатной тени деревьев, дыша цветущими кустами роз, падая мысленно в тишину, в которой слышалось дыхание ветерка да ласковое пение птиц.

Корнильевы счастливо жили в большом доме, вдали от городской суеты. Екатерина Ефимовна ловко управляла хозяйством, занималась воспитанием детей. Как обычно — и в этот летний день тоже она с легкой улыбкой на устах звала всех к завтраку. На красивых тарелках, согласно обычаям богатых родов, подавался пирог — вкуснейший, такой, что таял во рту, к нему непременно в изящные фарфоровые чашки разливался чай, отдельно подавался турецкий кофе — Дмитрий Васильевич не любил пить по утрам чай, оставляя его душистый, чуть терпкий вкус на вечер. Утолив голод, Корнильев поспешно засобирался по личным, весьма важным делам; для таких случаев он надевал европейский костюм, дабы выглядеть в глазах избранных в комитете респектабельным. Екатерина Ефимовна помогала мужу собраться, но в дверях остановила его взглядом, полным укора и искренней мольбы, немного опешив, но спросила:

— Ты вернешься к обеду?

— Как карты лягут, — пожав плечами, ответил тот, — на сегодня запланирована важная встреча с редакционной комиссией, во время которой будет решаться судьба труда моего, над коем я кропил столько дней.

— А после? — не унималась Екатерина Ефимовна, от напряжения щёки её залились румянцем.

— А потом следует заехать в лавку, сверить-перепроверить счета и прибыль от товара. Тебе же ведомо, как тяжко стало в торговом деле и положение моё шаткое.

Она вздохнула, хотела еще что-то сказать, но вовремя остановилась. Перекрестив мужа перед уходом, только и могла что промолвить:

— Ступай с Богом.

Дмитрий взял её нежную руку в свою, поцеловал и решительным шагом вышел из дома. На веранде сын и дочь что-то рисовали, маленькая Маша: вся перепачканная, но безмерно счастливая, защебетала нежным детским голоском, показывая отцу нарисованное нечто непонятное, но яркое:

— Папочка, смотрите, я наш дом нарисовала.

— Молодец, Машенька, — Корнильев склонился над дочерью, коснулся губами её густых черных волос, — прости, но мне нужно спешить, а после я всё погляжу.

Его сердце ёкнуло на миг: сейчас как никогда ему захотелось остаться под сенью родных чертогов, еще раз повозиться с детьми, умиляясь их по-младенчески глупой болтовне, отвлечься-убежать от рухнувших враз проблем, но дела не могли ждать и вместо мирной семейной беседы он вышел за ворота и сел в заранее присланный экипаж. Дорогой — до самой типографии, Дмитрий Васильевич раздумывал над своей пламенной речью, с которой должен выступить перед членами городской редакционной комиссией, и когда мысли эти пролетали перед мысленным взором, внутри начинало дрожать от волнения: как скажется то на будущем его книги? Что ответит на его мнение профессор по культуре и этики многоуважаемый Царин Андрей Викторович? А как захочет ли сотрудничать с ним главный редактор Тобольска — человек старой закалки и крутого нрава: сколько писательских трудов сгубил он одним-единственным словом «нет»?

«Нет, не стану думать ни о чём, иначе сойду с ума», — осенил самого себя Корнильев, мирно покачиваясь в такт колёс, прыгающих по неровной узкой дороге.

II глава

Корнильев Дмитрий Васильевич не успел к обеду, как и предполагал; не вернулся он и к ужину. Не находя себе места, переходя из комнаты в комнату, прохаживаясь взад-вперед по опочивальне, словно измеряя её шагами, Екатерина Ефимовна дожидалась мужа, а мысли негодования, перемешанные с чувством немой тревоги, комом стояли в горле, сдавливали грудь. Вася и Маша давно уж крепко спали в детской на пуховых подушках в прохладной тиши летней ночи.

Пребывая в полном одиночестве большого дома, Екатерина Ефимовна с зажженной свечой вышла на веранду, лёгкий ветерок приласкал её горячее лицо свежим прикосновением. В небе тускло светил месяц, в саду покачивали кроны старые деревья, где-то в высокой густой траве трещали цикады: мир был наполнен безмятежным, неторопливым спокойствием. Постояв какое-то время в темноте в отблеске одной-единственной свечи, женщина плотнее закуталась в шаль, накинутую на полные плечи, и только собралась было заходить обратно в дом, как вдруг вдали простучали колёса, цокот копыт, затем раздались слабые мужские голоса, скрип ворот и вновь тишина. Екатерина Ефимовна вытянулась струной, всмотрелась на сероватую ленту аллеи: там слышались торопливые шаги, знакомое покашливание. К дому свернул Дмитрий Васильевич, его невысокая фигура залилась слабым светом месяца на фоне чёрного сада. Ускорив шаг навстречу жене, он поднялся по ступеням на веранду, взял холодную руку Екатерины Ефимовны в свою, поднес к губам.

— Прости, дорогая, что так поздно. Всё дела да заботы.

— Ты мог бы предупредить, чтобы я не сидела в тревоге, ожидая твоего приезда, — не выдержала она накопившейся обиды.

Он виновато взглянул в её лицо, только и смог, что ответить в своё оправдание:

— У меня не нашлось ни минуты свободного времени. Пойдём в дом, я всё расскажу после.

Они сидели вдвоём за круглым столом, свечи пламенем отражали на зеленых обоях кривые тени от предметов и деревьев за окном. Дмитрий Васильевич перекусил лёгким ужином, после которого жена лично заварила ему ароматный чай, сама же она сидела, уставившись на него, сложив руки на стол. Корнильев, осторожно делая глоток за глотком, поведал о делах нынешнего дня.

Как только подъехал он к зданию редакции, так его встретил взволнованный Павел Петрович Ищеев, который сообщил, что главный редактор Вениамин Михайлович Суриков запаздывает, хотя должен был быть на месте. Дмитрий Васильевич поднялся на второй этаж — там, в главной зале переговоров за длинным столом восседали Царин Андрей Викторович — мужчина средних лет с красивым лицом и большими черными глазами и Степанов Александр Васильевич — молодой человек слегка болезненного вида, высокого роста, хорошо сложенный. Все члены комиссии расселись по своим местам, каждый невольно бросал взор в сторону пустующего места во главе стола, в нетерпении поглядывая на большие часы в углу комнаты.

Минуты шли. В зале стояла невыносимая жара. Главного редактора ещё не было. Дежурившему швейцару велели принести кофе-чай, в разговорах личных, не касающихся общественных дел, члены комиссии утоляли жажду, некоторые курили, медленно, с интересным благоговением выдыхая табачный дым. Однако, в каждом из них нарастало недовольство: по какой такой причине главный редактор сильно запаздывает и почему остальные обязаны дожидаться его более часа?

— Если через полчаса господин Суриков не соизволит явиться, я покину собрание. Извините, господа, — проговорил недовольным голосом пожилой профессор русского языка и литературы, в его благородных чертах читалось незыблемое достоинство, чему в тайне завидовали многие.

— Но Вениамин Михайлович не может не приехать, тем более, что вопрос касается явно его, — попытался было возразить Корнильев, но собеседник перебил его:

— Не соизволите упомянуть, но долгая задержка является признаком неуважения ко всем нам. Я прибыл сюда лишь по его приглашению, хотя мог отказаться.

— Ваше мнение, профессор, чрезвычайно важно для нас, — решил сей фразой сгладить сложившуюся ситуацию Степанов Александр Васильевич.

На этот счёт у профессора было собственное мнение, которое он непременно высказал вслух. Начался спор, к ним присоединились другие члены комиссии. Корнильев же, встав из-за стола, подошёл к окну, глянул на улицу. За его спиной шёл оживленный разговор, Степанов то повышал, то понижал голос, ему вторили остальные, но Дмитрию Васильевичу было недосуг прислушиваться к новым дебатам: в надежде и волнении он ожидал прибытия Сурикова, который сегодня — в этой зале, решит судьбу его новой книги. Он ещё раз мельком окинул часы, с вниманием проследил за стрелками — каждая минута казалась часом, а горячие лучи летнего солнца обжигали покрасневшее, мокрое лицо. Протерев лоб носовым платком, Корнильев вдруг замер, прислушался: у здания остановился экипаж, две лошади устало мотали головами. К экипажу подбежал человек, открыл дверцу и услужливо помог дородному господину в дорогом костюме сойти на землю. Дверь зала отворилась, в проходе показался маленький, тщедушный человечек с длинными седыми усами, раболепно заикаясь, проговорил:

— Господин Суриков прибыл.

Все члены комиссии оживились, задвигались. Кто-то бросился распахивать окна, зная, что Вениамин Михайлович не переносить запах табачного дыма — из-за этого у него портится настроение и он потом ходит весь день не в духе. все уселись по своим местам, чопорно поправляя накрахмаленные воротники, прямые, гордые, в немом ожидании.

Двери распахнулись, в зал вошел грузной походкой Вениамин Михайлович, на лбу и лысеющей голове капельки пота, толстые щёки раскраснелись от жары, от долгой дороги, оттого, что пришлось подниматься на второй этаж. Весь его напыщенный круглый облик, высокомерный взгляд небольших серых глаз говорили о непростом, а подчас, несносном характере; больше всего на свете сей господин любил поесть — такой уж грех чревоугодия, и потому для него всегда были приготовлены булочки и жареные куриные ножки в соусе.

Присутствующие встали, поприветствовали главного редактора, тот слегка кивнул, не глядя ни на кого, и прошёл к своему пустующему месту во главе стола. Остальные вновь сели за стол, ожидали, когда Вениамин Михайлович откроет речью собрание. Корнильев сидел весь побледневший: десять минут назад он горел в нетерпении увидеть Сурикова, ные же, лишь взглянув на него, захотел вернуть время вспять и сидеть в ожидании у окна хоть вечность: так неприятен стал для него весь вид, облик главного редактора. Перебивая волнение, зная, что речь пойдёт о новой книге, Дмитрий Васильевич незаметно заламывал пальцы на руках, предчувствуя заранее нехорошее, старался не вникать в суть разговора, когда несколько голосов один за другим вторили свои мысли.

— Дмитрий Васильевич, — раздался резкий, громкий голос Сурикова и Корнильев вздрогнул всем телом, точно приговоренный к казни, взглянул в сторону главного редактора, — я ознакомился с вашей первой книгой, правильнее назвать — брошюрой; с точки зрения этнографии и истории ваш труд весьма полезен, но сам язык повествования, или как то можно выразить — стиль письма скудноват для публикации. Возможно после, если вы соизволите поработать над книгой ещё и ещё, редакция согласится выпустить её в тираж, но пока что… Я могу пойти вас навстречу, ежели вы располагаете достаточными средствами. Не обессудьте, поймите и моё положение: нынче времена тяжелые, издательства терпят убытки, писателей и авторов много, а денег мало. Сейчас мы вынуждены отказывать если не всем, то большинству, не смотря на то, что рукописи в достаточной мере интересные и написаны талантливо.

«А когда у издательств не бывали тяжёлые времена?» — хотел воскликнуть было вслух Корнильев, но осёкся: первые предчувствия ещё в дороге не обманули его — это был отказ, хотя и завуалированный в поток красноречивых слов.

Члены комиссии сидели в полном молчании, никто уж не смел вымолвить ни фразы. Суриков Вениамин Михайлович с чувством выполненного долга вытер носовым платком мокрый лоб и откинулся на спинку стула. Собрание было окончено.

В прохладном коридоре, куда все вышли не спеша, обескураженного, разочарованного Корнильева нагнал Царин Андрей Викторович, он отвёл его в сторону — подальше от посторонних глаз, шепнул на ухо:

— Не падай духом. Этот напыщенный индюк Суриков считает себя вершителем судеб, но есть еще один способ…

— Какой? — Дмитрий Васильевич, весь во внимании, поддался вперед, былая надежда вновь вернулась к нему.

— У тебя, я слышал, от отца досталась типография, что выпускала в своё время книги и журналы; особым успехом пользовался «Иртыш», не так ли?

— То прошлое. Типография вот-вот прекратит своё существование, мы распродаём последний номер научного журнала, а дальше, мне кажется, предстоит распрощаться с ней, ибо денег уже не осталось.

— Но ты можешь издать книгу в собственной типографии, а уж с деньгами я помогу — у меня есть человек на примете. Только прибыль с продаж — поровну.

Царин заметил на лице Корнильева смущение, в карих глазах читалось недоверие, и чтобы приободрить, Андрей Викторович призвал на помощь всё своё ораторское красноречие, всё знание литературного-издательского дела, он мог убедить незадачливого писателя в правильности рискованного шага, после чего, довольный самим собой, похлопал дружески Дмитрия Васильевича по плечу, предложил спуститься на первый этаж к обеду.

Отобедав в столовой главного редакционного дома, откланявшись со всеми, Корнильев нанял экипаж и отправился в торговую лавку. В лавке он самолично проверил товар, сверил счета, обнаружив пропажу мешка сахара. Перепуганный работник осенял себя крестным знаменем, клялся всеми святыми, что не только мешка, но даже горсти не крал. В конце, после долгих препирательств и поисков недостающий мешок нашёлся в кладовой: при отгрузке товаров о нём забыли и не записали в расчетную книгу. Дмитрий Васильевич почувствовал вину перед работником и злость на самого себя — Сурикову Вениамину Михайловичу он ничего не сказал против, а на малограмотного работника накричал без вины. Горя от досады, с тяжёлым камнем на сердце, Корнильев оставался в лавке до закрытия торговли и отправился домой уже затемно.

— Вот потому я опоздал к ужину. Как видишь, столько дел.

— Ты все таки решил издаться за деньги? — поддавшись вперед, тяжело дыша, спросила-воскликнула Екатерина Ефимовна.

— Пойми ты наконец, эта книга — вся моя жизнь, в ней весь я, вся моя душа. При любом раскладе я не останусь ни с чем.

— Что ты сделал ради того: отдал часть дела, взял ссуду у ростовщиков-евреев?

Дмитрий Васильевич на то ничего не сказал, вместо слов потупил взор, но, поразмыслив несколько мгновений, осознал трусость сего молчания, ибо правда рано или поздно откроется, а доверие жены он больше не сможет завоевать. Вобрав в грудь побольше воздуха, он только и смог, что молвить:

— Я заложил дом.

Большие, круглые глаза Екатерины Ефимовны стали еще больше, взгляд её метал молнии — того и гляди — испепелит сидящего напротив неё человека. Корнильев и сам было осознал ошибку поспешного своего решения, но былая гордость, жажда славы и мысли увековечить своё имя на столетия взяли вверх над разумом, гнева жены он более не боялся.

— Как же ты мог так поступить со всеми нами? Неужто тебе не ведомо, насколько дорого мне наше родовое имение, где прошли многие годы безмятежного счастья? Дом, в котором растут наши дети. А сколько труда, сколько всего было положено на возведение этих тёплых стен? А мой отец? Он давал нам деньги на дальнейшее обжитие; вспомни: именно на них были куплены утварь, вот этот самый стол, за которым мы ныне сидим, на эти деньги — на деньги моего отца ты купил всё в рабочий кабинет; а наша опочивальня? Я не желаю терять всё то, что досталось с таким трудом!

Екатерина встала, на её глазах выступили слёзы, увлажнились-удлинились темные ресницы. Ещё раз взглянув на мужа, она развернулась и широким шагом отправилась к себе, позабыв на стуле свою шаль.

Какое-то время Корнильев оставался в полном одиночестве, окутанный тусклым сероватым светом единственной свечи. Невольно он осмотрел комнату в богатом убранстве: везде на стенах на фоне зелёных обоев висели в позолоченных рамах портреты их родителей, дальних родственников, картины с изображенными на них пейзажами и натюрмортами. Из последних сил он пытался мысленно возразить супруге, найти себе оправдания, но всякий раз, ища веский довод, упирался в непроницаемую стену собственного безумия, с глубоким раскаянием признавая в глубине души правоту Екатерины Ефимовны. Взгляд его невольно приковался к забытой ею шали, к горлу подкатил тугой комок, а сердце сжалось от жалости и любви к жене, ради счастья которой и затеял он безумное дело.

Екатерина Ефимовна готовилась ко сну, и когда у дверей раздались тихие шаги, напряглась, вытянулась как струна и замерла, сердце бешено забилось в груди. Корнильев вошел в опочивальню, осторожно прикрыл за собой дверь. По взгляду, брошенному на него, что жена до сих пор сердится на него и, желая сгладить обстановку, молвил в нерешительности:

— Вот, шаль принёс.., ты забыла её на стуле.

Женщина продолжала всё также стоять не шелохнувшись точно статуя. Одетая в белоснежное свободное платье-ночную рубаху, инструктированную кружевом — шёлковым, изящным, вся окутанная до талии волосами, она казалась шире и крупнее, нежели была на самом деле, в самой её сильной фигуре черпал Дмитрий Васильевич растерявшие до сего силы. Он ждал её ответа, что скажет она — хотя бы одно-единственное слово — даже упрёк, но Екатерина Ефимовна оставалась холодна и безмолвна — а это было для него много мучительнее самого жаркого спора. Заплетя распущенные волосы в тугую косу, она села на кровать — спиной к мужу. Дмитрий Васильевич какое-то время колебался, видимо, взвешивая на невидимых весах каждый шаг, в конце концов, усевшись подле жены, он поцеловал её полные плечи, вдыхая аромат мускуса, прижался щекой к милой спине — от неё исходило привычное тепло, проговорил:

— Я знаю твои душевные страдания, но пойми: всё то делаю ради вас — тебя и детей.

— Гордыня обуяла тебя и более ничего: ради призрачной славы ты бросил семью на произвол судьбы, не ведая, чего ждать впереди. Но я скажу, — она обернула к нему гневное лицо, — этот дом я никому не отдам. Слышишь? Никому! Даже если кредиторы будут тащить меня на аркане, я не сдамся — уж лучше умереть, нежели предать благословенное место родного гнезда.

— Почему ты думаешь о дурном, Катя? А как, если мои книги разойдутся большим тиражом по всей стране, представь только, как хорошо мы заживём.

— Не стоит делить шкуру неубитого медведя…

— Я не делю шкуру, просто надеюсь на лучший исход. Во всяком случае я всегда могу продать свою редакцию или же половину торговой лавки.

— Твоё издательство доживает последние дни, — обратила она на правду мысли супруга.

— У нас есть торговая лавка, приносящая хороший доход, она нас кормит, одевает и обувает.

— И её ты готов лишиться?

— Я не лишусь своего дела, чего бы мне этого не стоило.

— Ты не веришь мне, не слышишь голоса разума, но прошу тебя, вспомни хотя бы о детях: им ещё жить в этом мире. Что оставишь ты им после себя? Этой осенью Вася должен поступить в гимназию, Машеньке следует подыскать учителей — на это требуются деньги — чем старше становятся дети, тем сложнее.

Высказав всё это, весь тяжкий груз, скопившийся в душе, Екатерина Ефимовна отвернулась, прикрыла заплаканное лицо в ладонях. Дмитрий Васильевич не мог подобрать слов утешения — глубокая вина вновь опалила сердце; всё, что мог он в сей миг — это молча возложить руку на её плечи, безмолвно успокоить под сенью ночной тишины.

Супруги, пережившие в этот день страх потери, невысказанные обиды и слабые, хоть и тёплые надежды, не спали до рассвета, всю оставшуюся ночь проговорив о детях, о семейных делах, о почивших родителях, оставивших им в наследство изрядное состояние. Толстая стена холодного льда меж мужем и женой постепенно растаял под лучами мирных слов, превратившись поначалу в лужицу, а затем исчезнув насовсем.

III глава

Дмитрий Васильевич сдержал данное обещание — в августе — последнем летнем месяце, полного дурманящего очарования ещё жарких дней и холодных ночей, поехал в Тобольск подавать документы на сына в одну из лучших гимназий города — в неё учились только мальчики из семей благородных, богатых, важных. Директор гимназии Соколов Николай Яковлевич предупредил счастливого отца, что учёба достаётся здесь с трудом, учителя требовательны, но справедливы, беспечность и прогулы караются исключением из учебного заведения, но, с другой стороны, школьники получают достаточно знаний и легко поступают в университеты. Корнильева вполне успокоили условия гимназии и, более ни о чем не спрашивая, он подписал необходимые бумаги.

Корнильев воротился домой после обеда. День выдался особенно жарким, даже душным, солнце нещадно палило с высокого голубого неба и по лицу и спине стекали капельки пота. Дмитрий Васильевич выбрался из тарантаса, с благоговением ступил на привычную родную землю.

В это время Екатерина Ефимовна в белоснежном платье с пышными рукавами, покрытым мелким орнаментом цветов, сидела на веранде за летним столиком, окружённая падающими тенями деревьев, тонкие лучи солнца, выглядывающие из-за крон, освещали крапинками её пышную статную фигуру, и когда свет падал на её большие косы, уложенные вокруг головы, светлые волосы вспыхивали золотистым ярким цветом. Подле женщины в красивом светлом платьице с воланами и оборками, облокотясь на руки, сидела Маша, со смышленым взором чёрных азиатских глаз повторяла за матерью алфавит, её черноволосую хорошенькую головку прикрывала летняя шляпка, подвязанная под подбородком алыми лентами.

Остановившись в тени ветвистой аллеи, Дмитрий Васильевич весь замер, под властью чувств залюбовался этой усладительной, открывающейся перед его взором картиной. Вдруг Маша подняла голову, словно предчувствуя кого-то ещё рядом, вспыхнула цветком, вскинула пухлые ручки, поднялся ворох кружев, звонким голоском воскликнула:

— Мамочка, глядите, отец вернулся!

Екатерина Ефимовна оторвала взгляд от азбуки, приметила супруга. Он всё еще стоял у дороги аллеи, невысокий, смуглый; так хотелось ему броситься навстречу дочери, обнять-прижать её к груди, но вопреки желанию, как то следовало благообразному купцу, он медленно прошёл к дому, поднялся на веранду, приметил, что мать сама занимается с дочерью чтением, и лёгкая, мягкая улыбка озарила его уставшее лицо.

— Ты сегодня вовремя, — проговорила Екатерина Ефимовна, подходя к мужу, она встала напротив него, как бы меряясь с ним ростом: дородная, в пышном платье она казалась больше него, хотя была почти на полголовы ниже.

— Я спешил домой, дабы поделиться хорошей новостью: нашего сына приняли в гимназию.

— Слава Богу, — не скрывая радости, воскликнула она, но вдруг, взглянув на Дмитрия Васильевича несколько гордым взором, добавила. — У меня тоже радостная весть.

— И какая же? — с замиранием сердца спросил он.

— Машенька делает успехи. Я только стала с ней заниматься, а она схватывает всё налету. Думаю, нет надобности ожидать её семилетия, лучше найти учителей в этом году.

— Ах, моя ты девочка, — несколько смущенно молвил Дмитрий Васильевич и взял на руки крошечную фигурку девочки, которая была ещё более мила в своём светлом летнем платье — точно бабочка.

В своих объятиях он старался скрыть проснувшееся из глубины души разочарование; когда только Екатерина Ефимовна сообщила, что у нее припасена новость, он едва заметно бросил взор на е живот, на широкие бёдра, пытаясь отыскать-почувствовать нечто новое, незримое, но нежно-родное — но, увы, не о том мечтала счастливая, раздобревшая супруга.

Следующим днём, после обеда, в шесть часов пополудни в доме Корнильевых собрались представители тобольской интеллигенции: литераторы, художники, критики, среди приглашенных оказался Царин Андрей Викторович. Как то решил Дмитрий Васильевич заняться писательской деятельностью, так сразу же поменял круг общения. Нет, он оставался в коллегии купцов, он даже не думал оставлять прибыльное торговое дело, но одно — деньги, другое — общение в кругу приятных образованных людей, которые знали много больше предыдущих и чрез которых всегда можно вести знакомство с важными, представительными личностями.

Весь во власти будущих предвкушений, сулящих полезные связи, Корнильев угощал гостей самым лучшим, он велел подавать сладкие печенья и сваренный в турке кофе. Сытые гости вели беседы о столь незначительных, личных делах, они громко смеялись и потешались друг над другом, когда пришла пора играть в покер. В залитой солнечным светом вечерних лучей гостиной, за дубовым круглым столом сидело десять человек. В комнате едкий запах табачного дыма смешивался с запахами хризантем, стоящих в вазе. Присутствовали только мужчины, Екатерина Ефимовна в это время проводила с детьми в саду.

— Не понимаю я вас, господа, как можно всю жизнь прозябать в этой глуши, не ведая настоящего света? — задал новую беседу представитель литературного конгресса, член городского совета Тобольска Василевский Григорий Степанович, как всякий знаток своего дела, высоко оценивающий собственное признание в обществе.

— Где уж нам? — подхватил начатый разговор охочий до споров Сварзацов Сергей Михайлович.

— То-то и оно, — ответил Василевский, — хотя я и сам рождён в Тобольске, да только часто бываю в Санкт-Петербурге и Москве — вот там жизнь, не чета нашему провинциальному болоту. В столице жизнь кипит и сердце там бьётся быстрее. Что ни день, то приёмы, встречи, затяжные ужины, балы. Последний раз на балу я познакомился с одной удивительной, приятной дамой: начитанная, образованная, с тонкими изысканными манерами, не столь красивая, но немного беспечная, сия особа произвела на меня глубочайшее впечатление и мне показалось, будто я влюблён в неё.

— И вы желаете предложить ей руку и сердце? — спросил как бы между делом Корнильев.

Григорий Степанович бросил на него насмешливый взгляд, ответил:

— Сия прелестная особа почти десять лет как замужем за полковником, который на двадцать лет старше неё. Не смотря на их счастливую семейную жизнь, сий муж смотрит сквозь пальцы на влечения супруги, хотя, поговаривают в обществе, у него есть одна прима театра на содержании, к которой он часто наведывается в гости. Такова жизнь в столице — свобода, право выбора.

— К моему счастью я живу в Тобольске, — сказал Кашин Иван Дмитриевич, невысокий тучный человек около шестидесяти лет, — мы с супругой всю жизнь прожили душа в душу, но в моей молодости общество не было столь испорчено, все стремились жить по заповедям и сторониться грехопадения.

— Лучше уж вообще не жениться, — в сердцах сказал Василевский и отложил карты в сторону.

В воздухе повисло нечто давящее, в любой миг обычная дружеская беседа могла перерасти в ссору, как вдруг в гостиную, еле переставляя ноги, вошла Агриппина Тихоновна с подносом в руках, она бесшумно поставила перед гостями ароматный кофе и также бесшумно удалилась. Неожиданный приход служанки отвёл беду, её робкое появление и рассказы о чужих жёнах пробудили в сердце Корнильева воспоминания об Екатерине Ефимовне, которая, знал он. была совсем рядом, дома, и в то же время страшно далека. С неспокойной душой и тревогой, весь в нетерпении, он высидел непонятный ему вечер, пропускал между ушей рассказы о светской, далёкой жизни, и когда гости разошлись в полночь по домам, Корнильев с новой радостью отправился в тёплую, сказочно-лёгкую опочивальню.

IV глава

Дмитрий Васильевич Корнильев сдержал данное супруге слово. Он выпустил две книги-брошюры, кои разошлись немалыми тиражами и даже имели попервой успех в научном-культурном обществе. Корнильев получал деньги, радовался и гордился собой в душе, потому и задумал обратиться к Царину, у которого был в долгу, с просьбой подыскать для дочери учителей по музыке, искусству, танцам и языкам. Андрей Викторович щёлкнул языком — такова была его дурная привычка, какое-то время молчал, закуривая сигарету, но всё таки заговорил, немного растягивая слова:

— Есть у меня на примете одна старая француженка, бывшая гувернанткой моей старшей дочери. Не знаю уж, на какую плату согласится она сидеть с твоими детьми, но как человек она неплохая, ей можно довериться.

Второе — прибавил Царин, немного поправляя тугой накрахмаленный воротник, от которого кожа на шеи стала красной, — тебе, вернее, твоей дочери нужен учитель по музыке: и такой имеется на примете. Он наш, русский, ещё молод и не совсем опытен, но дело своё знает и умеет находить общий язык с детьми.

— Вопрос с деньгами не постоит, я готов платить, — ответил корнильев, с нетерпением в душе предвкушая домашние уроки Маши с учителями — как в благородных домах России, на которые ровнялось всё богатое купечество.

— Тогда завтра я пришлю их к вам. Не забудьте предупредить Екатерину Ефимовну.

Царин и на этот раз сдержал слово: ему было весело наблюдать угодничество молодого купца, но а то, что тот отныне является его должником, будило в честолюбивом чиновнике скрытую гордыню.

К воротам купеческой усадьбы подъехал тарантас, две усталые, немолодые лошади фыркнули, потянули морды к высокой придорожной траве. навстречу гостям вышла Екатерина Ефимовна вместе с Агриппиной Тихоновной. Кучер оставил поводья, помог ступить на землю невысокой сухой женщине на вид лет так пятидесяти. Щурившись то ли от яркого солнца, то ли из-за плохого зрения, незнакомка элегантным движением тонкой руки поправила подол темно-синего европейского платья, волосы её, собранные в пучок, скрывал надетый белый чепец; в каждом её движении, в развороте головы, взгляде глубоких небольших карих глаз читалось тихое, скромное достоинство — ни гордыни, ни высокомерия.

Екатерина Ефимовна кивком головы поприветствовала гостью, сказала по-французски:

— Bonjour, mademoiselle Chonei (Здравствуйте, м-ль Шонэ)

— Bonjour, madame Kornileva.

Они вошли на обширную территорию усадьбы, утопающей в пышном зелёном саде, задний двор, сокрытый высокими соснами, разделял поместье Корнильевых с соседними. Екатерина Ефимовна шла впереди вместе с учительницей-француженкой, за ними поспешно семенила Агриппина Тихоновна с раскрасневшимся лицом, натруженные руки её несли дорожный чемодан мадемуазель Шонэ.

Корнильева бойко говорила на французском, не без гордости показывая живописное место рядом с беседкой, увитой плющом, поведала о своей семье, особенно детях, с материнским чувством обожания в ярких красках похвалилась их живым умом, в частности долго рассказывала о любимой дочери — маленькой девочке, смышленой не по годам, прилежной в учёбе. Мадемуазель Шонэ слушала плавный рассказ купчихи, не задавала вопросов и не перебивала: она точно понимала — со временем и сама всё разузнает.

Не лишним будет оставить несколько слов об этой мадемуазель Шонэ, француженке, многие годы как живущей в России. Сама будучи из деревни, что расположена неподалёку от Труа — одного из красивейших городов в Шампани, Софи — так звали мадемуазель Шонэ, всегда, с раннего детства мечтала путешествовать, посмотреть иные места и края, где живут люди, не похожие на обитателей маленьких деревушек. Крестьянская семья, в которой Софи была шестым ребенком, терпела нужду. Отец, каждый вечер возвращаясь с полей, загорелый, уставший, обвинял жену в том, что она родила только одного сына.

— У нас пять девок в семье! Какой прок от них?

Несчастная женщина плакала, однако хранила обидное молчание. После того, как муж с сыном выходили из-за стола, она с дочерьми доедали оставшееся, сама откусывала краюху хлеба, а слёзы текли по её впалым щекам.

Софи видела плачущую мать, жалость к ней сдавливала грудь, но тогда уже девочка решила для себя, что не станет терпеть нескончаемую нужду в родном доме у тёплого очага, а попытается изменить свою судьбу. Собрав сколько было пожиток, Софи отправилась в монастырь, там она прожила три года, научившись читать и писать, но ежедневный тяжкий труд, лишения и молитвы не смогли заглушить в ней жажду к приключениям, вот тогда, будучи шестнадцати лет от роду, девушка уехала в город, поработала то горничной, то нянькой. Скопив немного денег, решилась на рискованный шаг — поехать пытать счастье в Париж, а там что будет. Большой шумный город приветствовал девушку весёлым колокольным звоном — это был добрый знак, и привыкшая полагаться лишь на саму себя, Софи пошла искать работу по богатым домам. Удача вскоре улыбнулась ей: в доме графини де'Луар требовалась прачка, девушку приняли сразу. Софи попервой поразилась роскошью богатого особняка, но не завидовала. С прилежностью исполняя обязанности, она завоевала любовь слуг, сама графиня хвалила её труд, а когда узнала, что та обучена грамоте, рекомендовала её в качестве гувернантки в другие знатные дома. Так молодая Софи переехала с рекомендательным письмом в дом маркизов Д'Руа, в котором росли трое детей. Несколько лет жила она там, а когда дети подросли, перешла к третьей семье.

Вращаясь в кругу людей светских, с безупречными манерами, мадемуазель Шонэ сама привила себе несколько особенностей знати. Она много читала, держалась прямо, говорила спокойно и ровно. на одном из вечеров её приметил русский князь — так Софи оказалась в России, где по-прежнему обучала детей французскому языку. Князь с супругой и детьми вскоре поселился в Сибири, в новом своём поместье, с собой они взяли всех слуг, и мадемуазель Шонэ оказалась с ними.

С тех самых пор — а минуло много лет, Софи Шонэ живет в Тобольске, и как прежде работает учительницей в богатых, знатных семьях. В дом Корнильевых она согласилась не сразу — не по нраву были ей купцы, и только после долгих, изнурительных заверений Царина, ответственный за каждое своё слово, что купеческая семья сия не только лишь занята торговлей, но, прежде всего, уважаема в кругу людей образованных, просвещенных, старая француженка дала согласие обучать отпрысков Корнильевых с тем, чтобы те прилежно учились и соблюдали все её наставления.

По прибытию в родовое гнездо Корнильевых и лишь увидев великодушную хозяйку, мадемуазель Шонэ оставила о ней весьма приятные впечатления и то, как был разбит сад, в какой чистоте содержался дом объясняли за Екатерину Ефимовну, что она является хорошей хозяйкой.

Агриппина Тихоновна указала учительнице на её комнату — небольшую, светлую на верхнем этаже, после ввела в отдельный кабинет, предназначенный для учёбы: здесь стояли парта, стол, небольшой шкаф с книжными полками; большие окна, зашторенный тяжёлыми медового цвета портьерами, выходили на тихую часть сада — там росли лишь фруктовые деревья и сирень. На столе, покрытым алой скатертью с бахромой, стояла ваза с розовыми и белыми цветами, источающими приятный, благоухающий аромат.

Учительница критически осмотрела комнату-класс, обошла её вдоль и поперёк, измеряя шагами, и осталась довольна, в глаза бросилось, сколько книг хранилось в этом доме — везде, что свидетельствовало о любви к чтению в семье.

Екатерина Ефимовна пригласила мадемуазель Шонэ выпить с нею чай. Учительница приняла сие вежливое приглашение и за мирной. в домашней обстановке беседе женщины разговорились, оставив за порогом первое недопонимание.

— Вы давно живёте в России? — поинтересовалась Корнильева.

— Без малого пятнадцать лет.

— И вы не желаете вернуться к себе во Францию?

— Я столько много повидала в жизни, что, поверьте мне, ныне мне лучше там, где спокойнее. У себя на родине я трудилась не покладая рук, я голодала, не досыпала, терпела нужду, выгрызая себе каждый кусочек человеческого счастья. Но тогда я была молода и страх был мне неведом. Через несколько лет стараний и лишений судьба сжалилась надо мной — так я очутилась прислугой у богатых, знатных господ. Их дома утопали в роскоши и безудержных весельях: балы, балы, приёмы, гости, салоны, в воздухе витал запах духов и звучали пламенные речи. Дамы блистали нарядами и украшениями, пышные платья, кокетливые взгляды, вихри кружащих пар в танце. Я не хвастаюсь, что видела и где жила; мне приходилось быть незаметной служанкой, из служанки в гувернанткой, но благодаря тому высшему свету я научилась правильным манерам держаться, связно говорить, также я ненавидела сплетни, вьющиеся по углам, не выносила лицемерных взглядов и похвальбы, коими одаривали друг друга господа сполна. Здесь, в России, в доме князей я лицезрела ту же картину, только благодаря нашему отъезду в сибирскую глушь я спасла собственную совесть от погрязшего во лжи света.

Екатерина Ефимовна слушала мерный, плавный рассказ мадемуазель Шонэ о прошлом: ни сетований, ни грусти об обрушившихся превратностях судьбы — ничего. Пережившая столько лишений, думала она, учительница проникнется сердцем к маленькой Маше.

V глава

В начале осени гимназии и школы открыли свои двери ученикам: тем, кто шёл впервые, с нескрываемым интересом ожидая чего-то нового, и тем, кто уже прошёл половину учебного пути, оттого и грустными были их лица, что каникулы пролетели так скоро.

Маша широко раскрытыми глазами, с радостью и долей зависти наблюдала за сборами Василия. Мать с помощью Агриппины Тихоновны наряжала сына в школьную форму — накрахмаленная белая рубашка так и сверкала белизной в лучах утреннего, еще по-летнему тёплого солнца. Расчесанный, одетый как взрослый, Василий осмотрел себя в зеркале, остался доволен. Маша провожала его до ворот, а потом вместе с матерью наблюдала, как Дмитрий Васильевич усаживал мальчика рядом с собой в нанятый экипаж.

Девочка недолго грустила в одиночестве — ведь раньше она никогда не разлучалась с братом, а вокруг неё то и дело вертелся Бони — пёс никак не мог понять. где его маленький хозяин, куда тот подевался? Девочка крохотной рукой погладила мягкую длинную шерсть, словно извиняясь за отсутствие Васи: всё таки Бони принадлежал брату, а не ей, и она точно осознавала, что верный питомец не станет скучать по ней так же тяжко, как по нему.

Детские её думы, полные чувств сомнения и неловкости, прервал приход Екатерины Ефимовны. Маша слышала медленный шорох длинного платья, знала наверняка, что так шуршать нижними юбками могла только мать; девочка оторвала взгляд от Бони, посмотрела на вошедшую родительницу. Женщина осторожно ступила на веранду, объявила о начале урока французского языка. Сия новость воодушевила Машу, гордость за то, что она тоже стала взрослой как и брат, охватила её душу крепкими объятиями.

С тех пор, как дети стали учиться, Корнильевы: и Дмитрий Васильевич, и Екатерина Ефимовна невольно примечали-сравнивали сына и дочь, их успехи-неудачи на школьном поприще. И как досадно становилось им порой осознавать беспечность и лень Василия. Действительно, мальчик без радости посещал гимназию, учился неважно, единственным его любимым предметом были гимнастика и скачки, от учителей математики, словесности, языков от получал палки, порой забывая домашнее задание. Отец злился на сына, увещевал, наказывал, лишал детских радостей, понимая, что Василий является единственной опорой, продолжателем рода Корнильевых, но увы, не радость, но огорчения приносил он родителям.

Иное дело дочь — маленькая шестилетняя девочка, кою успела полюбить всем сердцем ворчливая, несколько сухая в обращении мадемуазель Шонэ. Каждый день приносила Маша тёплую радость матери в те счастливые мгновения жизни, когда Екатерина Ефимовна звала её на уроки французского и музыки, глаза её — большие, сероватые с замиранием сердца глядели на крошечную темноволосую фигурку, что точно звездочка в своем пышном ярком платье неслась сквозь ещё зелёную высокую траву, мимо кустов роз и пионов к крыльцу, в объятия матери. Маша искала встречи с учителями, учёба для неё открыла новый, удивительный мир, и по вечерам, когда Вася с угрюмым лицом сидел за уроками, девочка взахлёб читала-перечитывала его учебники, а позже вместе с братом решала арифметические задачи и примеры, разглядывала карту мира, повторяя про себя названия городов, рек, морей, океанов. Но самым увлекательным, самым интересным предметом оставалась для Маши музыка: может быть, благодаря молодому, энергичному учителю по фортепиано, что сам недавно окончил музыкальное училище и зарабатывал на жизнь преподаванием в богатых домах Тобольска.

Андрей Вениаминович — так звали учителя музыки, происходил из семьи разорившегося помещика. Его отец, продав имение и всё, что было, отдал часть денег сыну на учёбу, сам же пустился пытать счастье-удачу в большие города, переходя с одной должности на другую. И, судя по тому, что его сын работал учителем, давало понять, что удача оказалась не на его стороне. Сам Андрей Вениаминович не поехал вслед за отцом, а остался в Сибири, где родился и вырос, где прошли лучшие годы детства. Может быть, он слишком увлекся прошлыми воспоминаниями; может статься, в душе держал обиду на отца, который после смерти матери опустил руки и оставил хозяйство без догляда, но дело сделано, родное имение не воротить, а уезжать в Москву или даже Санкт-Петербург Андрей не видел смысла: там таких как он много и легко затеряться в бурлящем человеческом потоке. Вот потому для молодого учителя мерная, тихая жизнь в сибирском Тобольске оказалась куда ближе столичного блеска и роскошных салонов.

Музыку он любил с детства — она для него, его души явилась не только лишь звучанием, она разверзла ставни в иной, удивительный мир, она говорила-рассказывала своим непонятным, мелодичным языком нечто, что впитывало его сердце в самые отдаленные свои закоулки, трогала струны одинокой души и в блажении предавался он тайным грёзам, когда пальцы его касались белых-чёрных клавиш старинного пианино.

Уроки музыки проходили перед французским. Андрей Вениаминович приезжал к дому Корнильевых перед обедом, проходил в дом, по пути любуясь широким густым садом, а уже в уютной просторной гостиной — светлой, как и сама хозяйка усадьбы, усаживался в кресло или на софу, с терпением дожидаясь Марии. Маша, как только слышала из детской голос учителя, лёгкой бабочкой спускалась вниз. Она души не чаяла в Андрее Вениаминовиче, не робела перед ним, да и он всё своё сердце отдавал детям, оттого и был ими любим. И как учитель, и как истинный христианин, для которого вопросы веры являлись не пустым звуком, он считал строгость и твёрдость в обучении неприемлемым к ученикам, ибо в страхе нет любви, там не прорастает трава, а долина превращается в безжизненную пустыню — прибежище одинокого ветра. Андрей Вениаминович же всеми силами старался удобрять- взрыхлять детскую «почву», посеять в ней дивный, прекрасный сад, а позже с наслаждением любоваться плодами собственных рук.

Маша садилась за пианино, с любопытством всматривалась в нотную тетрадь, про себя повторяла раз за разом: «до, ре, ми, фа, соль, ля, си…» Андрей Вениаминович следил за движениями её пальцев, иной раз говорил:

— Мария Дмитриевна, извольте держать ладонь правильно: округло, как будто вы сжимаете яблоко. Ведите плавно, не задевайте соседние клавиши…

Музыка то плавно плыла по дому, то отрывисто обрывалась на полпути. Учиться играть отказалось куда труднее, чем представлялось ранее, но у Андрея Вениаминовича в запасе было немало терпения, а у девочки интерес и заядлая любовь к познанию чего-то нового.

В соседней комнате, примыкавшей к летней веранде, у окна в глубоком кресле из гобелена сидела с книгой в руках Екатерина ефимовна. В эти минуты одинокого покоя она предавалась излюбленному занятию, принятого в их доме — чтению. В последние тёплые дни быстротекущего сентября она отдыхала в любимом мягком кресле и солнце яркими лучами освещало небольшую комнату, за стеной же продолжались уроки музыки — мелодия сама была как этот день, как сие мгновение.

После обеда следующим уроком проходил французский. Мадемуазель Шонэ была чопорная, строгая в обращении, но дело своё знала. Маша перед ней трепетала, немного побаивалась, но уважала. И если Андрей Вениаминович покорил её сердце безмерной добротой своей и чуткостью, то учительница французского языка держалась требовательной наставницей, души своей не открывала, но, тем не менее, избегала всяких упрёков, вплоне справедливо заслужив тем почтение со стороны воспитанницы и её родителей.

Мария нравилась мадемуазель Шонэ больше, нежели Вася. Мальчик, возвращаясь домой со школы, откладывал домашнюю работу в долгий ящик, а сам уходил в сад заниматься гимнастикой. Екатерина Ефимовна вскидывала руки, ей было больно видеть нерадивость сына, на которого в будущем возлагались обязанности главы рода Корнильевых; дочерью она гордилась, но разве имела девочка для семьи то же значение, что и наследник?

Вася в тайне завидовал сестре, делающей успехи в учёбе много больше его самого, в сердцах он укорял отца и мать, что ругали его за плохие оценки, подчас испытывал ненависть к учителям — таким требовательным и строгим. Однажды у отца Вася попросил подарить ему жеребчика, Дмитрий Васильевич долгое время отклонял сию детскую просьбу, ссылаясь на плохую учёбу, однако, мальчик искренне, чуть ли не со слезами на глазах обещал отцу исправиться, взяться за ум и больше не позорить фамилию Корнильевых перед одноклассниками, отец принял его обещание и вот — на Рождество, в снежный морозный день Вася получил от родителей долгожданный подарок. Жеребчик гнедого окраса, перебирая тонкие длинные ноги, окидывал взором огненных карих глаз собравшихся людей, то и дело порываясь вырваться из их рук, пуститься галопом по мягкому белому снегу, а Вася, раскрасневшийся от холода и радостных чувств, теребил его холку, гладил шелковистую шею, успокаивал ласковыми словами.

Неподалёку с ледяной горки скатывалась на санях Маша. С веселым хохотом она въезжала в сугроб, потом долгое время барахталась в нём, лёжа на спине, всматриваясь чёрными очами в чистое голубое небо.

VI глава

Как говорят мудрецы, убеленные сединами, беда не приходит одна, так и дом Корнильевых накрыла череда несчастий. Поначалу творческое начинание Дмитрия Васильевича шло спорно и он мог похвастаться перед родными небольшим, но заработком на стезе издания книг и брошюр, кои стали даже в какой-то момент популярны и обсуждаемы в научной среде академиков и преподавателей, но постепенно интерес к жизни и традициям кочевых народов пошёл на убыль, а позже — вообще иссяк, Царин чаще стал наведываться в дом незадачливого писателя и, судя по их тайным беседам, вопросы с кредиторами следовало бы решить немедленно.

К тому же не ко времени сильно занемогла Екатерина Ефимовна. Она слегла, не имея сил даже сидеть в своём любимом кресле. Доктор, осмотрев её, поставил неутешительный диагноз; в тот же день в пять часов пополудни Вася и Маша вместе с мадемуазель Шонэ переехали в дом дяди — родного брата матери — богатого купца, чьё поместье считалось одним из красивейших в Тобольске. Перед расставанием несчастный Дмитрий Васильевич обещал плачущей Маше. что мама в скором времени поправится и они смогут вернуться обратно. Мельком он взглянул на Васю: тот сидел весь хмурый, недовольный, стараясь держаться как взрослый, мальчик явно осознавал или чувствовал грозовую тучу, нависшую над крышей их дома.

Повозка тронулась по широкой дороге, оставляя колёсами петляющий след, а Дмитрий Корнильев так и продолжал стоять, провожая её взглядом, полный невысказанного горя, до тех пор, пока она не скрылась за поворотом.

Ночью он практически не спал: весь дом оглашал долгий, подчас прерывистый кашель больной, оставленной под присмотром Агриппины Тихоновны. Как только приступ на время прекратился, старушка — вся мокрая от пота, с усталыми покрасневшими глазами вышла из спальни, тихо прикрыв за собой дверь, увидела стоящего неподалёку Дмитрия Васильевича в домашнем халате со свечой в руке, пожала плечами со словами:

— Молитвами только и помогать что осталось. Господь наш Иисусе Христе не оставляет верующих, — она перекрестилась полной рукой, по её щекам текли слёзы.

— Неужто нет никакой надежды?

— Ах, Митрий Василич, ещё давным-давно также заболела моя матушка, Царствие ей Небесное, сколько же кровавых тряпок пришлось выносить, да и то, какой толк в лекарствах? Сий недуг не щадит никого: ни молодых, ни старых, ни бедных, ни богатых.

Тугой комок рухнувших было надежд сдавил грудь Корнильева: насколько хватало ему сил сдерживать тяжкие порывы в глубине души, тем хуже становилось осознание чего-то мучительного-неизбежного, и он вдруг раз увидел себя стоящего на краю обрыва над глубокой чёрной бездной, и земля постепенно камнем за камнем уходила из-под ног. Очнувшись от страшных мыслей, он более внимательно присмотрелся к широкому крестьянскому лицу Агриппины, к её доброму открытому взгляду. Ему всегда была по сердцу её простая речь, её деревенские фразы, лишенные литературного изящества, но полные такого родного, понятного человеческого тепла, что он понял, как теперь дорога ему эта простодушная, не ведающая грамотности женщина. Заставив себя натянуть подобие улыбки, Дмитрий Васильевич сказал, прикрывая зевоту:

— Отправляйся почивать, Агриппина, ты и так слишком многое взвалила на себя.

— Ох, спасибо, Митрий Василич, а то мочи уж нет.

Шаркающей походкой старая крестьянка отправилась почивать, а Корнильев в это время тихим шагом вошёл в спальню жены. Это была та самая любимая светлая спальня, то место, где у порога оставались все тяготы и недопонимания, то безопасное убежище от всех гроз и забот. Перед его мысленным взором из памяти всплывали одна за другой картины их счастливой семейной жизни, тихие минуты покоя родного очага. Ещё совсем недавно из окна светлой опочивальни по утрам струился яркий свет, теплыми лучами заливая пол и старинную мебель жёлто-золотистым цветом. Ныне окно занавешено бордовыми портьерами — плотно закрыты, так, что свет наступающего утра не заглядывает уже.

Немым, непонятным вопросом стоял Дмитрий Корнильев напротив ложа больной, ему стало страшно и отчего-то одиноко при мысли, что рано или поздно то — он боялся даже в глубине сердца произносить сие слово — случится, вырвется в их жизнь ураганом, под эту тихую, мирную обитель.

Екатерина Ефимовна лежала под одеялом, тело её вытянулось на кровати. Но то была уже не она, а тень от былого — всё, что осталось в сим пока что живом теле. Лицо покрывала болезненная бледность, щёки её впали, заострив скулы и прямой нос, некогда роскошные длинные волосы коротко острижены точно у мальчика, обнажив тем самым длинную шею — до того тонкую, что сердце сжимала неумолимая жалость к той, которая до недавних пор цвела и дышала истинной русской красотой.

На глазах Дмитрия Васильевича сверкали слёзы, он силился изо всех душевных порывов приблизиться к постели, взять сухую руку жены, но страх — тот самый первый страх, преградой ставший между ним и ею, не дал сделать ни шагу, его ноги словно вросли в пол, окаменели точно статуя. В углу валялись неубранные окровавленные тряпки — и это внушало опасение, но уже за собственную жизнь.

Екатерина Ефимовна дёрнулась, не открывая глаз, закашляла, кровь тонкой струйкой вытекла изо рта и потекла по подбородку. Корнильев со всех ног ринулся в комнатёнку Агриппины Тихоновны, разбудив её, велел немедленно отправляться за доктором, ибо враз почувствовал горечь поражения перед лицом страшного рока.

Доктор, весь заспанный, уставший, прибыл в усадьбу Корнильевых. Он ни о чем не спрашивал, не устраивал допросов как иные лекари, в жизни ему удалось немало повидать тяжелобольных, умирающих и знал он, что жизнь и смерть — это вопрос времени. После долгого осмотра больной доктор приблизился к Дмитрию Васильевичу, по его взгляду тот всё понял и ком рыданий вновь сдавил ему грудь.

— Ваши дети далеко находятся?

— Нет, здесь, в Тобольске, — шёпотом ответил Корнильев, весь напрягшись, в руках он теребил носовой платок.

— Ваша супруга слишком ослабла, болезнь съедает её изнутри. Поторапливайтесь; мать желает проститься со своими чадами.

Следующим днём к дому Корнильевых подъехал тарантас, в нём сидели Вася и Маша с мадемуазель Шонэ. Их встретила с заплаканными лицом Агриппина Тихоновна. Дети не ведали, что происходит, но чувствовали, ощущали всем своим существом чёрную скорбь, что толстым полотном нависла надо всем их семейством. В сопровождении отца они боязливо вошли в почивальню матери, там над ней склонился духовник, готовый в любой миг дать должное благословение перед уходом в мир иной.

В комнате витал запах смерти, его невозможно было спутать ни с чем, ко всему примешивались горьковатые, удушливые запахи лекарств и настоек, от коих не было ни единого толку. Дмитрий Васильевич осторожно подтолкнул детей в спину, прошептал:

— Идите, проститесь с матерью.

Вася, осознавая происходящее вокруг, не выдержал, заплакал, Маша же, побледневшая от страха и горя, медленно приблизилась к кровати, на которой лежала Екатерина Ефимовна, взяла её руку в свою, прижалась округлой детской щекой к этим знакомым, но непонятным пальцам, от которых до сих пор исходило невидимое тепло материнской любви. При виде сына и дочери умирающая попыталась было что-то сказать, но вместо слов из горла донеслось хриплое дыхание.

Духовник принялся читать отходную молитву, священные слова пронеслись по комнате, им вторил громкий детский плач. Екатерина Ефимовна скончалась до обедни в окружении самых родных и близких.

Хоронили на кладбище близ Тобольска — рядом с могилами родителей. На похоронах присутствовали супруг Корнильев с детьми, Агриппина Тихоновна, брат с женой, три взрослых племянника и две дальние родственницы — двоюродные тётки-старушки лет семидесяти. Бледный как полотно стоял Дмитрий Васильевич у ещё открытого гроба, плакать он не мог, однако тело его сотрясали внутренние рыдания по ушедшей в молодом возрасте жене. Агриппина Тихоновна то возводила руки к небу, то причитала жалобным голосом, то читала молитву утешения. В конце не выдержала, упала, прижалась лицом к сложенным на груди рукам Екатерина Ефимовны, проговорила навзрыд сквозь слёзы:

— Что же ты покинула нас так рано? Я же тебя с младенчества носила на руках, ты у меня на глазах росла и хорошела. Как же мне быть без тебя?

Чуть ли ни силой брату покойной пришлось оттаскивать от гроба несчастную няню, хотя и сам теперь переживал подобные чувства.

Маша стояла всё время между отцом и братом, одетая в чёрное длинное платьице. Она постоянно осматривалась по сторонам, но вокруг видела лишь одетых в такой же чёрный цвет людей. На женщинах поверх темных чепцов на головы были накинуты черные широкие шали, оттенявшие их бледные заплаканные лица. Прошло ещё немного времени и каждый подходил к краю могилы, бросал в неё одной рукой горсть коричневой земли, и вот: на том месте, куда уложили гроб, возвышался могильный холмик, на которой были возложены венки цветов. Похоронный обряд свершился и все по широкой дороге вдоль могил отправились домой.

Скорбное шествие со всхлипами и причитаниями замыкали двоюродные тетки покойной. Эти две старушки-кумушки, богатые вдовы, похоронившие за свои жизни большинство детей, тихо вели беседы и по всему: по их хитрым взорам, подчас брошенный на собравшихся, по их оторванности и отчужденности от других можно догадаться, о ком и каким образом были их речи, полные злорадства и сплетен.

— Представляете, Варвара Степановна, — сказала одна из кумушек — высокая, сухая старуха с острым тонкогубым лицом, чёрный плат плотно облегал её тонкие седые волосы, — ходят слухи, будто Корнильев и свёл Катеньку в могилу, дабы расплатиться с нависшими долгами. Вот сокол-то какой, — с иронической ухмылкой прибавила она, — вообразил себя великим писателем, даже поместье заложил в надежде, что дело его окупится, да только Катя, Царствие ей Небесное, была супротив, всячески настаивала оставить писательскую деятельность, продать издательство и жить дальше. Но гордыня его взяла вверх, не послушал он дельного совета, и вот каков конец.

— То-то я смотрю, — подхватила её родственница, — ни слезинки не проронил он на похоронах, стоял как каменный истукан, даже Васенька горько оплакивал мать, а ведь ребенок и то больше понимает.

Старые вдовы бросили взор, полный презрение и ненависти на спину Дмитрия Корнильева, что шёл впереди всех, держа за руки сына и дочь. Никто не ведал, не мог даже предположить, какие муки испытывал он теперь, какой адский огонь обжигает-сжигает его душу изнутри. Как во сне добрался он до дома, отдал приготовление поминальной трапезы на Агриппину и супруге брата Екатерины Ефимовны. Пока женщины накрывали на стол скатерть, ставили кутью и иное, вдовец отвел детей в детскую, а сам в полном одиночестве оставался какое-то время в кабинете. Он закрыл окна тяжелыми шторами и комната погрузилась в серый полумрак. Здесь царил иной мир, в голове витали тяжелые думы, которые то давили с новой силой, то отступали на короткий миг. Дмитрий сел в кресло, прикрыл глаза и враз по его щекам потекли слёзы: впервые за долгое время, когда слегла Екатерина, он держал всё внутри, но ныне, оставшись один, дал волю чувствам, иначе, понимал он, сошел бы с ума. Нет больше супруги — его единственной опоры и поддержки, а на плечи лёг непосильный груз, наполненный страхами, одиночеством и неопределенностью.

В соседней комнате, обставленной легкой красивой мебелью, с мягким тёплым ковром на полу, оставались Василий и Мария. Им было строго запрещено выходить на первый этаж, расспрашивать, тревожить взрослых о чем-то. Вася на правах старшего понимал суть происходящего, творившегося вокруг, в детских руках сжимал он тонкий носовой платок с красиво вышитой на нём буквой «В»: то Екатерина Ефимовна собственноручно сшила, вышила для сына — как подарок к первому дню учёбы, и именно теперь этот платочек был особенно дорог ему — на нём мальчик ощущал невидимый запах матери, прикосновение её пальцев и то тепло, исходившее от них. Вася, сидя в углу, продолжал сжимать платок, время от времени поднося его к губам, а слёзы — горькие слёзы невосполнимой утраты стекали по щекам, падали на белую ткань.

Напротив, поджав к подбородку колени, сидела Маша, глядела в пустоту бессмысленными широко раскрытыми глазами, мыслями она оставалась далеко от дома, далеко от привычно-знакомых мест. Она не думала о матери или не осознавала свою утрату; в душе девочка испытывала страх — с тех пор, как тело Екатерины Ефимовны обрело покой в сырой земле. До сего дня Маша никогда не боялась кладбищ, она спокойно могла прохаживаться вдоль могил, осматривать этот немой мир молчаливого собрания тех, кто навеки оставил за порогом жизни все свои радости и горечи; когда-то она бесстрашно возлагала цветы на могилы дедов и бабушек — их она не знала, они оставались для неё всего лишь памятной искрой в потоке воспоминаний, но вот уход матери оказался переломным моментом в её сознании: девочка многое не знала, не понимала в силу возраста, но что-то надломилось в ней нынешним утром, нечто заставило её враз повзрослеть, окинуть другим взглядом царящее вокруг. Перед внутренним взором вновь встал облик матери, её чужое серое лицо, больше походившее на маску, её руки — холодные, тонкие, — в них не было тепла, как и жизни… Вот то последнее, оставшееся в памяти о матери.

VII глава

Смерть любимой жены сильно ударила по самому Корнильеву. Сия горькая утрата из трагического состояния переросла в полную отрешённость от жизни, от всего происходящего. Когда-то он был преуспевающим купцом, участвовал в торговых делах как его дед и отец, заседал в научных кругах образованной интеллигенции и даже всячески старался войти в круг тобольских писателей и поэтов. Отныне всё это, что некогда составляло основу жизни, утратило привычное очарование, посерело, застыло в немой тишине. Погружённый в тяжкие думы, сам на себя не похожий, слонялся Дмитрий Васильевич в длиннополом халате по большому дому из комнаты в комнату, из угла в угол, душой ища присутствия Екатерины Ефимовны, её приятный запах. Вот то глубокое старинное кресло у окна, выходящего в сад: как любила она часами сидеть здесь, поглощенная чтением книг и как лучи ярко освещали ее пышную фигуру, ее русые, собранные в косы волосы. Корнильев приблизился к креслу, провёл по нему дрожащей рукой, только теперь с раскаянием понимая, как мало времени уделял семье, жене, кою любил больше всех на свете.

Из комнаты Дмитрий вышел в сад — под сенью живительной прохлады; и там тоже повсюду натыкался взором на следы Екатерины, на память, оставшуюся после неё. Вот та беседка, эта тропинка, петляющая между клумбами, липовая аллея — это всё была её идея, работа её рук. Вспоминалось, как хотелось ей, ещё бездетной, юной, разбить живописный сад у дома и как трудно досталась сия красота их зелёного мира.

Полностью поглощённый собственными думами, горем и утратой, Корнильев не сразу расслышал голос Агриппины Тихоновны, вот уж какой раз зовущий его. Обернулся он на этот знакомый голос только тогда, когда она приблизилась к нему, хлопнув ладонями по бёдрам, воскликнула:

— Господи, Митрий Василич, вы тут, а я вас по всему дому ищу!

— Чего тебе? — раздражённо молвил тот, недовольный, что его никак не оставят в покое.

— Вот горе-то какое, Митрий Василич! Не успели супругу вашу схоронить, а они налетели уж стервятниками, обивают пороги нашего дома.

— О ком ты говоришь? — чуть ли не прокричал некогда спокойный-сдержанный Корнильев, всем существом возвращаясь в реальный живой мир.

— Вестимо кто! Евдокия Петровна, тетка Екатерины Ефимовны, Царствие ей Небесное, — старушка осенила себя крестным знаменем, едва сдерживая слёзы.

— Что ей надо?

— Того не ведаю, Митрий Василич. Она желает вас видеть.

Дмитрий Васильевич глубоко вздохнул, лицо его покрыла маска невысказанного гнева; сейчас его злило всё: и непрошенная гостья, и простая болтовня Агриппины. Весь привычный мир ушёл из-под ног, рухнул в бездну громким стуком. Немного оправившись от первого потрясения, Корнильев широким шагом прошёл в дом, поднялся к себе, дабы переодеться и причесаться, а потом уже спустился в гостиную, где поджидала его прихода Евдокия Петровна. Эту родственницу жены он помнил лишь мельком, видел ее когда-то в день свадьбы, но уже тогда составил о ней нехорошее мнение. Евдокия Петровна, женщина среднего роста, худощавая, с серовато-бледным лицом, глаза небольшие карие, взгляд колкий, смотрящий на собеседника недоверчиво, надменно. У неё была привычка в споре ли, простой ли беседе поджимать и без того тонкие губы в те мгновения, когда оказывалась чем-то недовольна или же когда оспаривала точку зрения — единственно верную по ее мнению. Будучи в молодости завидной невестой с богатым приданным, Евдокия Петровна была сосватана за дворянином, наделавшего кучу долгов. Благодаря этому браку благородный господин расплатился со всеми кредиторами, а купчиха получила титул и дворянское имя: все остались в выигрыше.

Благодаря жёсткому, твёрдому характеру, природной хитрости и прекрасному образованию, новоявленная графиня смогла подчинить себе как мужа, так и всю его родню. Став полноправной хозяйкой родового старинного поместья, она тратила средства на дорогие наряды, балы, салоны и поездки в Европу, а граф, посматривая сквозь пальцы на расточительство супруги, лишь грустно вздыхал и пожимал плечами, с тревогой ожидая новую партию долгов. Однако, вопреки ожиданиям, Евдокия Петровна оказалась весьма благоразумной дамой, когда увидела, что деньги утекали как песок сквозь пальцы. Покончив с праздной светской жизнью, она вместе с супругом выкупили близ сибирских лесов землю, построили небольшой просторный дом в лучших традициях русского дворянства, разбили вокруг живописный сад, после чего их поездки по старым знакомым и светским вечерам совершались всё реже и реже, и в конце чета практически не покидала своего поместья долгое время.

Евдокия Петровна за многие годы супружеской жизни так и не подарила мужу наследников, но а подросшие дочери и сын от первой почившей жены старались не встречаться с мачехой, на отца же затаив обиду — что всё когда-то по глупости переписал на новую супругу. Теперь стареющая графиня вдруг вспомнила о существовании внучатых племянников, коих видела единожды — на крестины Марии. Чтобы сыграть роль благодетельной тётушки, а, может статься, испытывая искренние чувства, она приехала в дом Корнильевых не просто так: Дмитрия Васильевича графиня не любила, чуть ли не презирала, но, действуя по уставу этикета, с натянутой улыбкой встретила его приход. Также повинуясь правилам общества, Корнильев взял её тонкую руку, коснулся её губами, в душе ненавидя самого себя за сие вынужденное лицемерие. Призвав Агриппину, он потребовал принести чай, сам же уселся напротив Евдокии Петровны, его темные, чуть раскосые глаза с ног до головы окидывали нарочито скромный наряд гостьи, её холодное, неприветливое лицо. За чаепитием после всех расспросов ни о чем о здоровье и погоде, о каких-то неважных пустяках графиня, явно ожидая развязки готовящегося, сказала как можно спокойнее, ровнее, однако, в нотках её голоса звучала ледяная неприветливая струна:

— Дмитрий Васильевич, позвольте обсудить с вами важный, трепещущий вопрос, — графиня отставила чашку с недопитым чаем, добавила, — речь пойдет не о ваших делах, а о детях, так рано потерявших мать.

— Разве моим детям грозит опасность? — резко спросил Корнильев, сделав особое ударение на слове «моим».

— О, помилуйте, Дмитрий Васильевич! Вы весьма умный и дальновидный человек, прекрасно осознающий собственное положение, кое весьма шаткое.

Корнильев скривил губы в подобие улыбки, его забавляла и в то же время злила новая манера Евдокии Петровны изображать из себя высокосветскую даму, которой она не являлась по рождению, но которой она желала быть после замужества. Мещанка во дворянстве, — про себя назвал он её, вслух же подыгрывая начатой его плохой игре. Дабы хоть как-то сгладить обстановку, проговорил весьма учтиво и даже искренне:

— Не желаете ли ещё чаю?

— О, нет, спасибо. Однако, мне приятно ваше гостеприимство и мне нравится ваш дом.

— Весьма благодарен вам за сие слова, — ответил Корнильев, не догадываясь, куда она клонит.

— От наших с мужем друзей, — графиня резко оборвала похвалу в свой адрес, решив тем самым поставить все точки над «i», — мы слышали, будто вы погрязли в непомерных долгах перед Цариным и ни сегодня завтра лишитесь этой усадьбы, а также купечества. Признаться, для меня данная новость как гром средь ясного неба. Царин весьма неприятный тип: мелочный, жадный, лицемерный, мне он сразу не понравился, как только я его раз увидела. И как вас угораздило связаться с ним?

— Царин помогал мне с изданием книг и книги имели довольно неплохой успех.

— Дмитрий Васильевич, ну мы же с вами взрослые люди и прекрасно знаем, что ваши доходы не покрыли расходы даже наполовину, а вам, я слышала, пришлось ради собственной мечты заложить дом…

— К чему вы клоните, Евдокия Петровна? — спросил, сдерживаясь от крика, Корнильев и дабы скрыть нарастающее раздражение, заходил по комнате. видеть графиню он не мог.

— От вас мне ничего не надо, но пожалейте хотя бы детей.

— Какое отношение имеют Василий и Мария к моим злоключениям? Неужто они голодают, живут в лишениях?

— Нет, пока нет… Но могут вскоре остаться на улице, когда кредиторы заберут усадьбу в счет долга, и в том виноваты будете вы.

— Послушайте, графиня! — воскликнул Дмитрий Васильевич, перейдя на французский язык. — Я терплю вас, потому что вы моя гостья, но имейте хоть толику сочувствия, когда речь заходит о моих детях. Василий и Мария есть отрада моя, единственное тепло и смысл в этой жизни, и никто не смеет забрать их у меня!

Евдокия Петровна встала, надев на голову французскую шляпку, на руки перчатки, еще раз взглянула на Корнильева, стоящего с понурой головой, проговорила:

— Ну что же. Поживем — увидим. Благодарю за чай.

Проводив гостью до ворот, Дмитрий Васильевич вернулся в дом — в ту самую комнату, ставшей тихой гаванью в череде последних событий. Мысли об Екатерине Ефимовне вновь окутали его приятной-грустной пеленой; только потеряв её, он понял, как дорога она была ему и как сильно её любил. Он сел в кресло — то мягкое кресло у окна, призадумался. Думы его прервал Вася. Мальчик осторожно пробрался в комнату, приблизился к отцу. Корнильев взглянул на сына, по лицу мальчика катились крупные слёзы: кто же мог догадаться, что Вася всё то время стоял в тени и подслушивал разговор между Дмитрием Васильевичем и графиней, детским сердцем своим опасался, что в скором времени её слова окажутся правдой. Не дожидаясь вопроса, мальчик бросился к отцу на шею, обнял его, прижался всем телом к любимому-родному человеку. Комнату огласил безудержный детский плач, мальчик рыдал навзрыд, не мог остановиться, высказать накопившееся внутри горе — по-детски наивное, искреннее.

Дмитрий Васильевич как мог обнял сына, прижал к своей груди, приглаживал его волосы рукой. Почему и отчего плакал мальчик, не спрашивал, но внутри догадывался об истинных значениях сих слёз.

Выплакавшись вволю, весь покрасневший, Вася успокоился, время от времени всхлипывая в конце. Когда он смог говорить, то, взглянув отцу в глаза, промолвил:

— Папа, я… Я не хочу, не хочу уезжать из этого дома, не желаю жить у Евдокии Петровны. Мне хочется остаться с тобой, здесь.

Его маленькое, тонкое тело вновь сотрясли рыдания, он плакал сильнее прежнего, но старался говорить сквозь слёзы:

— Папа, не велите ей забрать нас. не пускайте её в наш дом.

— Я не отдам вас никому. Никому, — шептал Дмитрий Васильевич, крепко прижимая сына, а у самого внутри — в груди опалило что-то жгучим пламенем, причинив и без того горькие страдания.

VIII глава

Не успел Корнильев оправиться после визита Евдокии Петровны, как к нему по делам приехал Царин Андрей Викторович. Иным, чужим показалось Дмитрию Васильевичу лицо некогда весёлого, располагающего к себе господина. Прежде Царин излучал приветливую уверенность, тон его всегда оставался немного фамильярным, но не лишённый светского изыска благородных натур. Благородный, высокомерный, однако, обладающий даром скрывать сий порок от посторонних глаз, в душе презирая стоящих ниже рангом и посмеиваясь над внезапно разбогатевшими выскочками из числа мещан, Андрей Викторович, тем не менее, до сей поры сохранял ровные, спокойные отношения с купцом Корнильевым, коего в глубине души уважал — но то было раньше. Как только дух графини немного выветрился из покоев уединенной усадьбы, как к воротам подъехал крытый экипаж, из него вышли Царин вместе с неизвестным господином, представившийся Дмитрию васильевичу Иваном Никитичем, занимавшего некую должность в городском совете.

Учтиво пригласив непрошенных гостей в дом и сетуя на то, что нечем почтить их, кроме как чаем, Корнильев, тем не менее, приметил заметные перемены в лице Царина. Ранее последний всегда держался несколько безмятежно, его губы чаще расплывались в подобие улыбки под темно-русыми усами, сегодня же то был другой человек — не таким, каким знавал его купец. А, может статься, то оказался вовсе не Царин, а его двойник? Однако же, Дмитрий Васильевич держался, или как хотелось ему, несколько непринуждённо, стараясь не выдать своего открытия. На его изъявления Андрей Викторович ответил:

— Как-нибудь в другой раз, покуда всё не решится, не станет на свои места.

Невольно он кивнул в сторону Ивана Никитича — невысокого, тучного, с важным раскрасневшимся лицом. И тут же стало всё предельно ясно: Корнильев являлся должником — и долг сей был немалый — с процентами, Царин же выступал его поручителем, а терять деньги, репутацию и положение в обществе ему не хотелось, тем более, что сын его готовился к поступлению в академию наук — и там было непросто. Шутки, затяжные праздные беседы в кругу приятных господ, игры в покер и дружеские споры о том, какая симфония приятнее, остались позади. Корнильев по его выражению понял принятое им решение, в душе он осознавал, что правда — со всеми документами и подписями на стороне кредиторов и что Царин не должен ждать отсрочки, рискуя собой.

В наступившей тишине раздался лишь шорох бумаг. Андрей Викторович достал договор, собственноручно подписанный Дмитрием Васильевичем. Иван Никитич, в свою очередь, натянув на широкий нос пенсне, пробежал бумаги глазами, то и дело пощелкивая языком как бы в насмешку над незадачливым должником. После всех важных, но не столь понятных Корнильеву разговоров-вопросов, Иван Никитич назвался оценщиком, коему немедля надлежало пройтись по всей усадьбе для назначения окончательной цены. Вся природа Корнильева восстала против этого, нутро опалило раскалённое пламя, невольно припомнились слова жены, а перед глазами мелькнуло её застывшее в смертельной вечности бледное лицо, но, повинуясь здравому смыслу и проклиная себя за некогда необдуманный шаг, нашептываемый гордыней и тщеславием, Дмитрий Васильевич покорился и, оплакивая в душе потери, пошёл впереди по дому, показывая каждую комнату, каждый закуток.

Иван Никитич с торжествующим-победоносным видом прохаживался по дому, измеряя взглядом всякий предмет в нём. Он подходил даже к креслу у окна, где так любила коротать время за чтением Екатерина Ефимовна. Когда оценщик без доли жалости сообщил, что комната мала, а мебель в ней неприметна, лицо Дмитрия Васильевича налилось праведным гневом: ведь как смел этот высокомерный незнакомец так отзываться о любимой комнате Екатерины Ефимовны, её тихом единственном рае под сенью родных чертог?! Если бы поблизости не стоял Царин, он бы с превеликой радостью вышвырнул оценщика вон, оставив за собой растущий долг, но и здесь он оказался неволен: судьба поместья решена — и виноват в том он сам.

После дома они вышли в сад и сразу же направились к увитой плющом беседке — той самой, кою попросила смастерить Екатерина Ефимовна, возле клумб с цветами, посаженными её руками. Иван Никитич, несколько брезгливо переступая по высокой траве, обошёл беседку со всех сторон, заглянул в неё, после чего произнёс:

— Помилуйте, Дмитрий Васильевич, при вашем положении, деньгах… кои были, иметь в саду такое..? Кхм. Вы даже не соизволили покрасить беседку. Признаться, ваш сад находится в весьма неблагоприятном состоянии и будет оцениваться далеко не дорого.

Корнильева обдало жаром, он чуть поддался вперед и с его уст вот-вот слетело бы оскорбление, затронувшее далёкие струны сердца, но рука Царина опередила его, Андрей Викторович нагнулся, шепнул:

— Молчи, иначе нам несдобровать.

Корнильев покорился благоразумному рассудку во второй раз, решив про себя, что неименуемое горе пускай свершится быстрее, нежели вечная её отсрочка, причиняющая душе его тяжкие муки.

Гости пробыли около часа — этот час казался Дмитрию Васильевичу вечностью, адом. в который он попал из-за одной-единственной ошибки. Прощаясь, Царин немного задержался, похлопал по-дружески Корнильева по плечу, спросил:

— Что делать собираешься, коль скоро покинешь эту усадьбу?

— Я ещё не решил, ибо устал очень. Но, скорее всего, выйду из совета купцов, объявлю себя мещанином, а там уж что будет.

— А дети?

— У них есть опора. Даже если меня не станет, многочисленные родственники позаботятся о них.

— Ты — сильный человек, Дмитрий Васильевич: сегодня в том я убедился собственными глазами.

— Нет, я — глупец, а сила… иного выхода у меня нет.

Впервые за сегодня Царин взглянул на него прежним взором и в нём читалось что-то, что можно назвать жалостью, но вслух он ничего не произнёс, лишь пожал руку, пожелав удачи, и вскоре экипаж тронулся с места, оставляя за собой длинные петляющие следы.

Оставшись наедине самим с собой, Дмитрий Васильевич вдруг разом почувствовал себя обманутым. Волна негодования, злости с силой обрушилась на него, смыв прежние слабые чувства. Теперь он злился и ненавидел Царина, этого угодничающего лицемера, ненавидел оценщика, посмевшего критиковать его дом. Себя же самого он оставил в стороне: не время терзаться угрызениями совести, когда следовало бы решать дальнейшее существование Васи и Маши — дети должны были покинуть дом прежде, чем он уйдёт в чужие руки.

IX глава

Опала последняя листва, позолотила длинные петляющие тропинки вдоль деревьев, вдоль того, что так привычно вглядывалось-отзывалось в душевной памяти утерянной привычной жизни. Вслед за листвой в путь стали собираться и дети. Агриппина, за короткий сий период как бы осунулась, постарела, из её добрых кротких глаз текли слёзы, когда старческие руки вопреки воли укладывали в дорожные сумы ботиночки, книги, игрушки.

Дмитрий Васильевич, сам бледнее полотна, довёл детей до ворот, самолично усадил их в экипаж. Маша плакала: в столь раннем возрасте лишившись матери и дома, она боялась потерять и отца, который ныне являлся для неё каменной стеной, неприступной твердыней посреди бушующего потока. Но мощные волны океана размыли основу «стены», в бессилии своей рухнула она в глубокую пучину, а вместе с ней — детская беспечность.

Вася сел напротив сестры, на отца он не решался глядеть, ибо во взоре его, еще по-детски наивном, читался немой упрёк, который он не мог ни выразить словами, ни оплакать. Корнильев ещё раз посмотрел на сына и дочь, горло сдавил тяжёлый комок рыданий, ибо не мог он предупредить их, что расстаются они с домом не на день или два — навсегда.

После встречи с Цариным и Иваном Никитичем Дмитрий Васильевич принял вопреки собственной воли решение отдать на попечение Васю и Машу в дом графини Евдокии Петровны: там, по крайней мере. они будут в сытости и сохранности. Благословив детей в путь, он вернулся в дом, огляделся ещё раз — в скором времени и ему предстоит покинуть этот тихий райский уголок, где после него будут жить другие люди, другие семьи, и эти родные стены наполнятся чуждыми доселе голосами, окутаются новыми историями и триволнениями.

Евдокия Петровна радостно встретила внуков с распростертыми объятиями, словно желая сий заботой изгладить свою вину перед ними, что вопреки всему, забрала их к себе. В новом доме дети почувствовали всю отчуждённость, сю неловкость собственного положения. Графиня на следующий день сообщила племянникам их дальнейшую судьбу: Вася должен был пойти учиться в лицей по протекции графа, который не скупился на посулы ради родственника супруги; Маше же предстояло обучаться в стенах дома — для сего к ней будут приставлены учителя — лучшие в Тобольске. На предложение двоюродной бабушки Маша спросила:

— А как же Андрей Вениаминович? С ним так легко и просто обучаться музыке?

Евдокия Петровна призадумалась на минуту, в конце концов, решила она про себя, дитя потеряла мать, покинула родительский кров — здесь можно пойти на небольшие уступки, вслух же сказала:

— Хорошо, так и быть: Андрей Вениаминович останется при тебе и только, к тому же он из благородной семьи, старинного рода, мой супруг хорошо знал его отца и в благодарность за приятное общение Андрею Вениаминовичу позволительно переступать порог моего поместья. Но что касается гувернантки-француженки… как её, мадемуазель Шонэ — нет и нет! Поистине, я ненавижу французов и не питаю к ним доверия, и посему к тебе будет приставлена наша — русская девица, может, не столь жеманная, зато весьма образованная, неглупая. И не плачь. У тебя будет всё, моя милая, — графиня наклонилась и поцеловала огорчённую девочку в лоб.

Маша, едва сдерживая слёзы, не поднимала головы, чтобы не встретиться невольно взглядом с той, что в единый миг заменила ей отца и мать, и которая с такой лёгкостью решила дальнейшую её судьбу. Лишь поздно вечером, укрывшись под тёплым одеялом при пристальном взоре служанки и сделав вид, что спит, девочка дала волю чувствам: тело её сотрясли горькие рыдания, чистая мягкая постель казалась колючим холодным ложем, на светлых стенах чётко вырисовывались тени голых деревьев с длинными кривыми ветвями — и казалось ей, будто то злые, неведомые чудовища из детских сказок, которые вот-вот оживут и, протянув к ней свои уродливые руки, поглотят в чёрном чреве. Всё в этом чужом непривычном доме было иным, даже тихие спокойные ночи.

Через несколько дней Евдокия Петровна приставила к Марии гувернантку — молодую незамужнюю деву по виду лет двадцати пять. Звали гувернантку Ефросинья Иосифовна: слегка полноватая, румяная черноволосая и чернобровая — как говорят в народе бровями союзна. Её по праву можно было назвать красавицей — притом для купеческого сословия она считалась чуть ли ни идеалом женской привлекательности, но, к несчастью, обладая красотой и умом, лишилась обычного семейного счастья, ибо отец её, в прошлом весьма состоятельный, растратил все деньги на кутежи и весёлых прелестниц, которые с лёгкостью обводили его вокруг пальца. Тем не менее, дочери он успел дать хорошее образование, а через некоторое время слёг и больше не встал. Для Ефросиньи не осталось ни приданного, ни денежной поддержки на первое время — только внушительные долги легкомысленного отца. Пожив какое-то время у двоюродной сестры своей бабки — старушки весьма колкой, со скверным характером, но богатой и умной, девушка благодаря её покровительству и знакомству нашла работу гувернанткой в доме Чекаловых. Прослужив там какое-то время, Ефросинья воротилась в дом бабки, жила с ней два года, а когда старуха дала понять, что впредь не намерена кормить дальнюю родственницу, поступила с рекомендательным письмом к графине.

Евдокия Петровна, женщина несколько подозрительная, холодная, не сразу приняла решение взять девицу в свой дом, ибо та была молода и свежа, красива лицом и статна телом — такая невольно считалась соперницей увядшей графини, что никогда не доверяла в полном времени своему ветренному супругу, когда дело касалось женщин. Но, пораздумав немного, сверив в уме затраты на молодую гувернантку и женщину в летах, приняла окончательное решение взять Ефросинью Иосифовну к себе, так как та просила гораздо меньше остальных. Тем самым, убив одним выстрелом двух зайцев, а именно: найдя недорогую гувернантку и переложив на её плечи заботы о детях, графиня с чувством выполненного долга углубилась в свои заботы, состоящие из поездок в гости и посещения театров, где в свете множества свечей витал дух светского общества, где звучала чарующая музыка и пение на итальянском языке, где живые интересные сплетни переходили из уста в уста, превращаясь-переиначиваясь на другой манер, приходя к финишу в ином свете.

Маша не сразу признала Ефросинью, когда за последнее время привязалась к мадемуазель Шонэ, и в той детской привязанности, по наивности искренней, было что-то близкое, родное. всё в старой служанке явилось лучшим, всё она в ней полюбила: и её сдержанную, сухую чопорность, и строгость во время уроков и даже её чуть подслеповатый взгляд прищуренных глаз, но — самое главное — мадемуазель Шонэ пригласила матушка — с этим и связано было тёплое воспоминание.

Ефросинья Иосифовна же напротив выглядела для девочки несколько чужой, «неправильной», в ней не жили светлые воспоминания о матери, она никогда не присутствовала в их доме. Однако, у девушки доставало немало сил и терпения, дабы завоевать расположение своенравной умной не по летам Марии. Ефросинья искренне любила детей, умела найти к каждому особый подход: где надо — пожурить, а где похвалить. Вскоре толстый лёд между гувернанткой и воспитанницей растаял, Маша поняла, что молодая учительница вовсе не плохая, хоть и отличная от предыдущей, так прониклась к ней, к её спокойному голосу, доброму красивому лицу. В награду за доверие Ефросинья разрешила вне учебной обстановке называть её просто — Фросенька, заменив девочке старшую сестру.

В присутствии Евдокии Петровны дети ощущали скованность, боясь лишний раз взглянуть на неё или спросить о чем-либо. Графиня всё также как и прежде держалась с холодной строгостью, противилась излишней сентиментальности в отношении внучатых племянников, не позволяла в своём присутствии баловаться, шуметь и бегать. И если Вася с недовольным лицом сидел подле графини, в нетерпении поглядывая на часы, то Маша проворно сбегала в сад, где находила для себя укромное местечко — неподалёку от липовой аллеи и разросшегося шиповника. Графское поместье было ей не по душе, она питала даже к нему некую ненависть: всё окружающее представлялось ей чужим, далёким от сердца. Этот пышный прекрасный сад, разбитый на европейский манер, этот роскошный дом с широкой террасой, украшенной толстыми белоснежными колоннами — их прежний дом, более скромный, оказался куда милее сей непонятной роскоши.

Дмитрий Васильевич наведывался к ним редко. Евдокия Петровна не жаловала мужа покойной племянницы, за спиной обвиняла его во всех случившихся бедах. Корнильев тайными чувством осознавал её неприязнь, видел в её лице, позе, выражении глаз питавшую к нему ненависть, хотя и сокрытую в потоке завуалированных пышных слов и фраз, значение коих подчас она не знала. Про себя в душе Дмитрий Васильевич посмеивался над Евдокией Петровной, в насмешку называя её про себя мещанкой во дворянстве, ибо та, став графиней благодаря замужеству, но не будучи оной при рождении, всеми правдами и неправдами старалась втиснуться-вписаться в благородный свет. Этот свет манил её, ей всегда казалось, что стоит надеть роскошное платье и перчатки, надушиться — и тут же станешь благородной светской львицей. Истинные же дамы и господа за спиной смеялись над её наигранными-театральным жеманством, над тем, как она на балах и вечерах строила из себя кокетку, неумело обмахиваясь веером. Судари подчас приглашали Евдокию Петровну на танец — здесь, к счастью, она была на высоте благодаря природной гибкости и урокам, полученных в детстве. Годы же не привнесли в эту головку достаточно житейской мудрости и разумения: графиня, меньше, чем в молодости, но продолжала посещать светские раунды и балы, правда, немного пресытившись этим. Прежних друзей и подруг не было — кто оставался у себя в имении, кто отошёл в мир иной, и наконец. Евдокия Петровна осознала, как тяжко терять привычное время, как молниеносно пролетела беззаботная молодость, а впереди раз разбитые мечты да страх одиночества. На фоне еще молодого, но более умного-рассудительного Корнильева графиня пуще ощущала собственную немощность, однако, ненависть пересилила первые чувства и тогда она попросила, облагородив слова, купца реже наведываться в её поместье, дабы, по её словам, «не теребить лишний раз детские сердца воспоминаниями».

Дмитрий Васильевич шёл на уступки хозяйки дома. Проводил какое-то время с Машей и Васей в беседах, потом они втроём прохаживались по саду, перед уходом отец дарил им подарки, оставлял Евдокии Петровне определённую сумму на их содержание и с щемящим от горечи сердцем возвращался в своё пустое имение, где вовсю шли приготовления к отъезду.

Весной, как только сошёл снег, в имении Корнильевых заехал Иван Никитич. Уже в бодром расположении духа он объявил, что кредиторы вот-вот заберут дом и посему купцу стоит как можно скорее перебраться в другое жилище, забрав самое необходимое.

— Я желаю оставить себе фортепиано и кресло, — заявил Дмитрий Васильевич, мечтая до этого сохранить сие решение в тайне.

— Да забирайте хоть всё. Кто же держит? — радостно воскликнул Иван Никитич, словно дело касалось его лично.

Как только гость уехал, Корнильев велел верной Агриппине Тихоновне готовить сумы к отъезду и не забыть зачехлить мебель во всём доме, а сам тем временем вышел в сад, окутанный вечерними тенями. Моросил мелкий свежий дождик, что даст рост первым травам. Ещё холодный ветер качал ветви деревьев, играл прошлогодней листвой, гоняя её туда-сюда над землей. Дмитрий Васильевич ступил на вымощенную гравием тропу и углубился в сад, где росли фруктовые деревья, где стояла некогда увитая плющом беседка — её беседка. Он сел на скамью, в раздумье склонив голову. Невыплаканные слёзы комом стояли в горле, а мысли, что скоро придётся покинуть сие благодатное место навсегда, жгло невыносимым пламенем. В его доме до сих пор жили мирные, счастливые воспоминания прошлых лет: как бережно, с какой любовью следила Екатерина за этим обширным садом, сколько времени проводила она в тёплые дни, сидя в беседке с книгой в руках, а неподалёку, среди кустов гортензии и сирени играли в прятки, резвились с заливистым звонким смехом Вася и Маша. Тогда-то он был счастлив, сам того не ведая, но лишь потеряв всё, осознал, что дорого его сердцу.

В поисках Корнильева на веранду вышла Агриппина. Не найдя его в доме, она старчески прищурилась, всмотрелась вокруг и, приметив тёмную фигуру на фоне голого сада, направилась туда. Дождь усилился: он уже не моросил, а лил крупными холодными каплями. Старая служанка укрылась шерстяной шалью и пошла по дороге, осторожно ступая мимо луж.

Купец продолжал сидеть в неподвижной позе, он весь промок до ниточки и дождевые капли падали с его волос. Агриппина осторожно, с опаской коснулась его плеча, проговорила:

— Бог ты мой, Митрий Василич, да как же так? Вон какая непогода зарядилась, а вы здесь сидите. Идите в дом, согреетесь.

Корнильев как бы очнулся от долгого сна, блуждающим непонятным взором глянул на неё снизу вверх и вдруг ответил совсем не то, что следовало:

— Посмотри, Агриппина, до чего прекрасен сей сад — творение рук человеческих! Коль скоро предстоит мне покинуть родные чертоги, где под сенью лип так сладко думалось, позволь уж мне всласть насладиться милым раем, чтобы сердце моё наполнилось живительным, тихим счастьем.

Агриппина всплеснула руками, заботливо по-матерински приложила пухлую ладонь на его смуглый лоб, запричитала по-простому, ей были чужды высокопарные-поэтические сентенции, коими обладали натуры образованные, чуткие к слову и языку, она же ведала лишь самое простое, житейское-необходимое. Но поскольку Дмитрий Васильевич оставался глух к её переживаниям, вновь углубившись в собственные, одному ему понятные мысли, старушка уже более властно потянула его за руку, силой заставила скрыться от промозглой непогоды — под крышу уютного тёплого очага. Там она подала ему горячий чай, а он так и сидел на кресле жены, уставившись в окно на тёмный, мрачный сад.

— Вот всё и кончилось, Катенька, — тихо, почти шёпотом твердил Корнильев куда-то в пустоту, обратившись к невидимому призраку, — ты была права, ой, как ты была права. Твоё сердце заранее предчувствовало беду, а я, легковерный, поддался сиюминутному соблазну, гордыня обуяла меня — этот величайший грех человеческий, и вот теперь я расплачиваюсь за него. В наказание мне потери и презрение людское. Кто я, что я без семьи, без дома, без дела? Какая судьба ждёт меня впереди или и тут уж все закончилось для меня?

Дом окутала вечерняя тишина, только и слышно было, как весенний дождь крупными каплями бьёт-барабанит по стеклу. Одна из свечей затрещала, заметался язык пламени и тут же в одночасье погасла.

X глава

Дмитрий Васильевич стоял у ворот дома, тупым мутным взором глядел на белевшее строение с закрытой террасой, откуда рабочие мужики выносили картины, старую мебель, утварь и сумы с одеждой. Когда-то сие имение принадлежало ему — ему, его семье, ныне усадьбу окутывает молчание, гнетущее безмолвие безлюдного сада, а потом в нём раздадутся другие голоса чужих людей, но уже без него.

Рядом с ним, втягивая табачный дым, с беспечным, несколько безразличным лицом стоял Царин. Андрей Викторович довольствовался завершению сего утомительного неприятного дела, но как долго он знавал Корнильева, то похлопал его по плечу со словами поддержки, но чувствовал ли он за собой вину, о том никто не знал.

— Досадно, что так всё вышло. Если бы можно было наперёд знать судьбу, то…

— Соломки бы подстелил, — закончил Корнильев известную фразу и вновь впал в забытье, воротившись мысленно к ушедшим безвозвратно счастливым летам.

Его собеседник на миг замолчал, ибо почудилось ему в тоне Дмитрия Васильевича невысказанный жгучий упрёк. Как бы то ни было, размышлял Царин, моё дело было по-дружески предложить свои услуги, его дело — согласиться либо же отказаться: он выбрал второе, следовательно, моей вины здесь нет. В глубоких рассуждениях о справедливости и подлости, что составляло из покон веков сущность человеческую, умалив немного тем самым совесть, Царин проговорил с озадаченным-наигранным лицом:

— И куда ты теперь, коль скоро остался без дома?

— Не знаю… с недавних пор я более не купец и лавки торговой у меня нет. Продал я всё за гроши, отныне перешёл в мещане — и это-то после купеческих привилегий, коими я был наделён сполна. Должно быть, в моей душе теплится до сих пор неподвластная невзгодам, невидимая сила, коль я не теряю надежды, не впадаю в уныние. Ничего, как-нибудь переживу и это.

— Жить-то тебе есть где?

Дмитрий Васильевич обернулся к Царину, прищурил в усмешке азиатские чёрные глаза, ответил не сразу:

— Есть. От родственников остался ветхий домишко на краю Тобольска. Там-то и обустрою новый быт. Верная нашей семье Агриппина отказалась покидать меня, не смотря на то, что я дал ей вольную. Уж в её-то руках дом тот заиграет новыми красками.

Они долго ещё стояли у ворот, внимательно следили за мужиками, которые, согнувшись от тяжестей, перетаскивали вещи из дома и потом осторожно погружали на телеги. Широкоплечие, коренастые, они работали без устали, ловко выполняя данное им поручение, и Корнильев внимательно следил за каждым их движением, в тайне невольно завидуя их несгибаемой воли, выносливости, подаренными им сполна трудной судьбой.

Следующим днём, к обеду, Корнильев приехал в дом графини — повидаться с детьми, переговорить с Евдокией Петровной об их дальнейшей судьбе. Саму графиню он не застал — она отправилась в гости к давнишней подруге, с которой так праздно и беспечно проводила молодость, а ныне у них остались лишь тёплые воспоминания да старческие усталые руки. К счастью, граф отдыхал дома, как всегда в прочие дни, коротая время за чтением книг, отдалившись от дел праведных и возложив заботы по поместью и о детях на супругу, к которой не питал более пламенных чувств любви, а доживал с ней век просто по привычке.

С Дмитрием Васильевичем граф общался редко, он не презирал его, но в глубине души считал того недостойным своего внимания, особенно теперь, когда бывший купец по собственной недальновидности лишился всего, перекинув детей родственникам покойной жены. Корнильев не знал о том, но заранее предчувствовал ожидающий его холодный приём, где и хозяин, и даже слуги взглядами ли, невольными движениями давали понять, что в этом доме он чужой. Единственной отдушиной были Вася и Маша. Представленные заботам Ефросиньи, они играли в отведенной детской комнате, но дабы не встревожить графа, играли тихо, не бегая и не крича. Приезд отца дети встретили радостными возгласами, со смехом и криком: «папа» бросились на шею Дмитрия, прижались к нему. Он обнимал их, целовал в их маленькие головки и слёзы радостного, тёплого счастья выступили у него на глазах. Чуть позже, уже втроём, сидели они в просторной гостиной; небо заволокло тучами, вот-вот должен был начаться дождь. Маша не отходила от отца ни на шаг, крепко сжимала его руку, словно боялась, что эту самую руку — родную, всетёплую, отнимут у неё и лишится она несказанной любимой поддержки.

— Папа, вы приехали забрать нас? — спросила она и в её больших карих глазах заиграла теплившаяся до сих пор надежда.

Большой выдержки стоило дать ему ответ, горло сдавил тугой комок, в груди защемило чем-то холодным-скользким, неприятным, и вместо короткого «да» или «нет» он проговорил длинную фразу, обнадёживая более себя, нежели дочь:

— Потерпи ещё немного, моя дорогая. Только вчера я переехал в новый дом: там легко и тихо. А обживусь малость и приеду за вами. Мы вновь будем вместе.

— Папа, — возразила девочка, бросившись ему на шею, по её детским округлым щекам потекли слёзы от разбитых грёз, — я желаю жить с вами, а не с тётей! Мне не нравится здесь, это плохой дом, тут всё неживое, а как бы умершее. Нам не позволено бегать и играть в прятки, и тётя запретила мне заводить щенков. Она не любит нас, мы здесь чужие.

— Полно тебе, дитя моё. Полно, — вторил Корнильев, зажимая в тиски Машу, словно защищая её от смертельного удара, готовый вот-вот рухнуть на их головы.

К ним присоединился Вася. Подросший, вытянувшийся за последний год, этот девятилетний мальчик, вопреки воли сдерживая порыв чувств, вдруг осознал, что он ещё маленький, что отец — живой, здоровый куда нужнее этого роскошного холодного дома, где всё пропитано одиночеством и старостью, а там — пусть даже в глуши лесов, у родительского очага таится нечто сокровенное, душевное и такое необходимое для него и сестры, что он, вняв просьбе Маши, обнял-прижался к отцовскому плечу, просил со слезами на глазах забрать их как можно скорее.

Как бы не хотелось Дмитрию оставаться подле детей, но жизненные обстоятельства его бытия твердили иное. Не имея достаточно средств, влача жалкое существование, он простился к Васей и Машей у ворот обширной усадьбы, ненавидя и коря самого себя за вынужденный обман перед лицом сына и дочери. Девочка что-то чувствовала при этой встречи, молила его забрать её, а перед дорогой зажала отцовскую ладонь, не выпускала, то и дело рвала к себе, боялась потерять. Корнильев покинув родовое графское гнездо полным отчаяния.

Воротился он в крытой двуколке домой ближе к вечеру, когда на землю опустились сумерки. На крыльце его встретила Агриппина, помогла разуться, снять дорожную накидку.

Дом, в котором ныне жил Корнильев, располагался на самом краю Тобольска, у почти безлюдной улицы, граничащей с густым сосновым пролеском, и был построен еще отцом его матери, то есть дедом, коего он смутно помнил в раннем детстве. Сам дом представлял собой небольшое, но добротное строение с бревенчатыми стенами. Внутри всё было обустроено в лучших русских традициях, помимо трёх узких спален в нем присутствовали еще две большие просторные комнаты с резной мебелью позапрошлого века. В углу гостиной красовалась выложенная изразцами печь, в ней горел огонь и в доме стало заметно теплее. Переступив порог родных чертог, Дмитрий Васильевич попросил Агриппину готовить ужин, а сам тем временем отправился попариться в бане, дабы смыть с себя дорожную пыль, все тревоги и печали.

После сытного ужина, чистый, в тёплом халате, он устроился у окна — на том кресле, где некогда сидела она. Усталым, беспечным взором уставился в пустоту ночи, в той темноте, что окружала его, не видать было ни поросшего диким кустарником сада, ни близкого леса. Уединённая пустошь старинного дома, в стенах хранящего память умерших предков. Вон они — теперь уже смотрят немигающим взором с портретов, висевших на стенах: некоторые в золоченной раме, не которые в простых деревянных. Свечи то и дело роняли свет на неживые лица и тогда вспыхивали их глаза, писанные масляными красками, становясь на миг живыми, укоризненными.

Думы его нескончаемой плеядой сменяли одну на другую, и каждый раз, поразмыслив о чем-то не столь важном, Дмитрий как по мановению, возвращался памятью к Марии и Василию, замирал, воссоздавая их облики, вспоминая прожитые сегодня минуты. Больше, чем кого-либо, любил он сына и дочь, оттого и грустил, оглядывая вокруг себя холодную пустоту. Сердце сжималось от плача Васи, от жалостной мольбы Маши. Может статься, думалось ему, через седмицу забрать их, благо, мест на всех хватит, а дальше он уж что-нибудь да придумает.

Как только он мысленно решил один вопрос, камнем упавший с души, так воротился в далёкое прошлое — в то время он жил с родителями в таком же вот доме, а из почивальни его на втором этаже открывался живописный вид на сибирский лес. В дни беспечной юности Дмитрий чаще мечтал, нежели что-то делал. он то писал поэмы, то рисовал, то часами играл на фортепиано, но ничего из того не мог выбрать. А потом случилось неожиданное: в возрасте семнадцати лет влюбился в девушку Алёну, дочь местного купца, держащего лавку подле Корнильевых. Как то случилось, каким чудом светлое чувство ворвалось в его сердце, пощекотало струны юной души — того не ведал. Да и разве могло случиться иначе, коль два юных, ещё с детской легковесностью существа, видевшие друг друга каждодневно, испытали доселе неведомое влечение? Была ли то действительно любовь или же долг привязанности, рожденного из дружбы, Дмитрий не знал, но спустя столько лет понял, как близка и желанна была для него Алёна в те дни. Ночами он не спал, занятый мыслями о ней, представляя их вместе у брачного алтаря. Тайком подбрасывал ей письма, в коих красочно описывал красоту её лица, но так, что Алёна даже не догадывалась, кто тот воздыхатель, а затем приходя к её дому, чтобы лишь увидеть вдали тонкий силуэт. Дмитрий с головой окунулся во всю её сущность, в душе он лелеял Алёну, сочинял в её честь стихи, пытался нарисовать её портрет и с глубоким сожалением понимал, что ни сочинять красивые стихи, ни писать лица человеческие он не мог, впадал в меланхолию. Но как юношеская страсть сносит все преграды, так и он брал себя в руки, не сдавался — и действовал решительно.

В один из дней Дмитрий прямо сказал отцу о любви, признался, какие чувства таятся в его душе, но не поведал главного — кто та избранница сердца. Долго таил он имя Алёны от родных да потом и сам пожалел об этом. Сильно занемогла она, сколько седмиц лежала бледная в постели, растеряв всю былую красоту, медленно угасая, и также тихо ушла из жизни.

Сейчас Алёна вновь проснулась как бы из небытия, встала в памяти такой, какой он видел-запомнил: цветущей, упоительно-прекрасной. Но и этот образ ушёл в туман времени, освободив место для иного прекрасного создания: помнилось, Василий Корнильев, прознав об истинном имени тайной избранницы сердца сына, глубоко вздохнул и, махнув рукой, сказал:

— Не грусти, Митрий, будет у тебя жена, появится и новая любовь.

Вскоре он подыскал невесту — дочь купца, умницу и красавицу Екатерину, Катеньку — как звали её мать да нянька-кормилица. Дмитрию она понравилась и как то предсказывал отец, полюбил её горячо, искренне. Вместе они трудами своими построили-обустроили семейное гнездо, вместе растили детей. Детей… Корнильев поник, вспомнил миг недавнего расставания с сыном и дочерью, не мог простить самого себя за их детские горькие слёзы. И почему он не забрал их с собой, тогда бы они были рядом.

Он не услышал тихие, осторожные шаги Агриппины, до его ушей не сразу донесся звук её голоса.

— Митрий Василич, почивать-то будете? Готовить постель?

Корнильев как бы вышел из небытия, вернулся и памятью, и помыслами к протекавшему реальному времени. Сделав над собой усилие, ответил уставшим голосом:

— Делай, как пожелаешь, я неволить не стану. А сейчас оставь меня одного.

Агриппина чуть склонила голову, подчиняясь требованию хозяина дома. Её шаги замерли где-то в коридоре, а со стен всё также глядели портреты ушедших предков с говорящими, неподвижными глазами.

Дмитрий Васильевич глубоко устало вздохнул. Что он? Кто он? Жизнь в браке была для него светлейшим периодом, а ныне? Вот этот дом — теплый, родной, непривычный есть его пристанище, кров, ночлег. Хорошо еще, что не пришлось слоняться по чужим домам, обживаться в платной комнатёнке. Здесь жили его деды, здесь будет жить он.

Немного распрямив затёкшие ноги, Корнильев медленно поднялся с кресла и направился в соседнюю комнату, привлёкшую его внимание стеллажом со множеством книг — семья Корнильевых из поколения в поколение коллекционировала тома русских и зарубежных авторов, будь то поэма, роман или философский-научный трактат. Дмитрий встал напротив полок, глазами обежал бесценное духовное сокровище, хранившее память словесности и бытия. Тут было всё: на одной полке расположились произведения Иоганна Гёте, Кантемира Антиоха Дмитриевича, Ломоносова Михаила Васильевича, Шекспира, Данте; на другой полке в старинных, несколько потрёпанных обложках, стояли учения Платона, Аристотеля, поэзия Пиндара, Цицерона. Отдельно, как бы защищаясь-закрываясь от праздностей мирской жизни, стояли длинным рядом сказания святых православных отцов, там же, в деревянной рамке, находилась икона с Ликом Спасителя; Дмитрий Васильевич осенил себя крестным знаменем и вышел из комнаты. Сон всё никак не шёл к нему, хотя время приближалось к полуночи. Дабы остудить усталую голову и избавиться от горестных тяжких мыслей, он отправился на веранду, более походившее на крыльцо с деревянными резными балясинами и балюстрадами. Там он стоял, уставившись в чёрный сад и маячивший вдалеке сосновый лес, обвиваемый холодным ветром. Моросил дождь, жадно впитываемый голой землей. Дмитрий нагнулся через перила, подставил раскрасневшееся лицо струям дождя и оставался так до тех пор, пока голова не прояснилась, а сознание его не склонилось ко сну.

XI Глава

Графиня Евдокия Петровна прогуливалась под дамским зонтиком, защищающим её белоснежную кожу от жаркого солнца, по саду, как к ней, раболепно склоняясь, подбежал лакей-француз и протянул конверт.

— Что это, Жан? — удивлённо вопросила та, приподняв одну бровь.

— Сие послание передали от имени доктора Савельева, говорят: письмо чрезвычайной важности.

— Хорошо, благодарю тебя, можешь идти.

Жан еще раз поклонился и ушёл. Оставшись одна, Евдокия Петровна распечатала конверт, пробежала быстро глазами послание, но как только её глаза достигли последней строки, она в бессилии опустилась на изящную скамейку, глянула туда, где под липовыми аллеями беспечно качалась на качелях десятилетняя Маша. Смуглая, черноволосая, маленького роста, она ещё не ведала о превратностях судьбы, своим добрым мягким нравом, удавшаяся если не покорить сердце двоюродной бабки, то хотя бы усмирить её гордый, непреклонный нрав. Графиня, как и раньше, не любила возиться с детьми, но зато у неёё они ни в чём не нуждались и получали прекрасное образование, что подчас бывает важнее голодной любовной привязанности. За этот её поступок свет зауважал Евдокию Петровну, называл великой благодетельницей и ангелом милосердия, что явно льстило ей, окутывая некогда холодное сердце живительной теплотой.

Немного поразмышляв над сложившейся ситуацией, что вот-вот рухнет, разбив вдребезги детский светлый мир, графиня еще раз пробежала глазами послание, на третий раз вчиталась более вдумчиво. «Корнильев Дмитрий Васильевич сильно занемог, об остальном не смею говорить, ибо наши жизни в руках Господа», — сия последняя строка заставила Евдокию Петровну вздрогнуть. В следующую минуту она повелела запрячь экипаж, быстро распорядилась относительно ужина, оставила Машу на попечение Ефросиньи, а сама отправилась в дом Корнильевых. В душе Евдокия Петровна не долюбливала Дмитрия Васильевича, но тем не менее, он являлся мужем её племянницы, отцом её внуков и она не смела бросить его на произвол судьбы.

В доме её словно давно поджидали. На крыльцо вышла Агриппина, её простецкое добродушное лицо было мокрым от слёз, она поклонилась графине и тут же заговорила сбивчиво, делая то и дело паузы между слов:

— Сударыня, слава Богу, вы приехали к нам, а то я думала, что и надежд нет.

— Что стряслось, Агриппина? — спросила Евдокия петровна, входя в дом и снимая шляпку.

— Ох, горе-то какое, сударыня! Ведь обрушилась напасть на нашу семью. Попервой слегла с чахоткой Катенька… я имею ввиду Екатерину Ефимовну, а теперь вот Митрий Василич. Давеча почувствовал недомогание, я вызвалась спроводить его до кровати, а у дверей почивальни он как изошёлся кровавым кашлем. Я-то сразу побежала за доктором, не боясь ни темноты, ни пьяниц окаянных. Доктор пришел, осмотрел больного, а ничего не сказал.

— А где сейчас доктор?

— С ним… с Митрием Василичем.

Евдокия Петровна оставила шляпку на канапе и стремительно направилась в опочивальню, где на узкой кровати под одеялом лежал больной. В комнате витал удушливый-горьковатый запах лекарств, доктор находился подле Корнильева, а когда вошла графиня, шурша нижней юбкой, поднял на неё глаза и с грустным видом покачал головой. Без слов поняла она значение сего немого знака, немного поддалась вперед, ещё раз всмотрелась в лицо лежачего: ничего общего с прошлым Дмитрием Васильевичем, то была бледная маска с заострёнными скулами, под закрытыми глазами пролегли тёмные тени — это всё то, что оставалось от него.

Евдокия Петровна посмотрела на доктора, шёпотом, словно боясь нарушить тайну тишины, спросила:

— Как Дмитрий Васильевич?

— Не могу сказать, сударыня. Сие есть лишь вопрос времени.

Графиня глубоко вздохнула, чувствуя внутри нарастающую горечь разочарования. Она не была плохим человеком и сейчас, как свойственно людям добрым, совестливым, раскаивалась в прошлых своих поступках, словах и мыслях по отношению к этому умирающему человеку. Невольно в её мозгу мелькнули образы Васи и Маши, жалость к сиротам опалило сердце и графиня почувствовала, как на глаза её навернулись слёзы. Чтобы скрыть окатившее горе, она вышла из спальни, грудь её раздирали внутренние рыдания. К ней почти бесшумно приблизилась Агриппина — служанка не стыдилась проявлению чувств, тихо сказала:

— Евдокия Петровна, извольте пройти со мной.

Графиня машинально подчинилась, перед глазами всё расплывалось, она даже не слышала звук собственных шагов. Женщины ступили в маленькую комнатёнку, более походившую на каморку: в углу стояла печка, у окна узкая кровать, заваленная белыми подушками, напротив печки — два больших старинных сундука с выточенным резным орнаментом на крышках и на боках, этим сундукам было не менее ста лет и от них веяло неким волшебным духом старины. Агриппина осторожно подвела графиню к сундукам, выделявшихся на фоне убогого убранства комнаты, тихо проговорила:

— Откройте крышки, сударыня, тут всё то приданное для Машеньки, что так тщательно в своё время собирала для дочери Екатерина Ефимовна.

При имени племянницы у Евдокии Петровны вновь выступили слёзы, пальцы её затряслись в глухом рыдании и ей не сразу удалось повернуть замок первого сундука. Агриппина приподняла крышку, графиня заглянула внутрь: в нём аккуратно хранились вещи женского быта, начиная от гребня и заканчивая материей для будущих нарядов. Осторожно она перебирала кружева тонкой работы, атласные ленты, накладные манжеты с золотистыми пуговицами, бусины белого жемчуга, длинные массивные серьги. Во втором сундуке была припрятана утварь, особенной красотой выделялся поднос — медный, овальной формы, с выгравированным рисунком в виде сидящих на ветвях птиц.

Долго ещё оставалась Евдокия Петровна подле сундуков. Она понимала, что жизнь Дмитрия Васильевича — то вопрос времени, а решать судьбу детей, судьбу сего маленького тихого домика следовало сейчас, ибо иные родственники со стороны Корнильевых налетят как вороны, разграбят-заберут всё. что можно, ничего не оставив несчастным сиротам. Повелев Агриппине приготовить чай, графиня села на кровать, при этом не сводя глаз с сундуков — там было всё богатство, всё оставшееся от Екатерины. Нет, решила она наконец, сундуки следует забрать не сегодня, так завтра, а дом этот пусть перейдёт в наследство к Василию, когда тот достигнет совершеннолетия. Так успокоив саму себя и решив вопрос окончательным, Евдокия Петровна облегчённо вздохнула и повернулась к окну, что открывало вид на заросший крыжовником, смородиной и крапивой сад, солнце прорывалось сквозь широкие ветви елей, тонкими стрелами лучей освещало высокую зелёную траву, белые ромашки.

В комнату вошла Агриппина с подносом в руке. Перед графиней она поставила чашку с ароматным чаем, а к нему яблочный пирог и пирог с изюмом. Евдокия Петровна галантным движением взяла чашку, сделала два глотка и замерла, прислушавшись: из соседней комнаты раздался глухой кашель, а затем послышался голос доктора, велевшего больному выпить лекарство.

XII глава

Стояла дождливая погода. Холодный порывистый ветер трепал-качал ветви деревьев с облетевшей листвой, гонял по земле жёлтую, красную листву, пригнул стебли пожухший цветов, неистово завывал меж кронами высоких елей. Этот день выдался наиболее холодным из всех предыдущих наступившей осени или же так просто казалось из-за обрушившегося горя. На фоне простых деревянных крестов и роскошных надгробных плит, прикрывая лица от дождя, стояла похоронная процессия — вся в чёрном, траурном, тяжёлом одеянии. Отец Леонтий читал ровным голосом заупокойную молитву, а в домовине со сложенными на груди руками застыл в вечном покое Корнильев Дмитрий Васильевич: тяжёлая чахотка и его скосила вслед за супругой. Вокруг в полном молчании, с покрасневшими от слёз глазами столпились все родные и близкие покойника, здесь была даже Агриппина, а за руки она держала Марию и Василия. Мальчик с тяжкой горечью воспринял смерть отца как неминуемое обязательное горе, он не плакал, держал себя в руках, боясь предстать перед всеми как маленький мальчик, и некоторые посчитали сие проявление мужества как нелюбовь, как равнодушие по отношению к родителю. Иное дело Мария: она всегда — с самого рождения считалась папиной дочерью, и схожая с ним характером и обликом, была более привязана к Дмитрию Васильевичу, оттого его смерть стала для нее поистине страшным ударом, словно земля разверзлась под ногами, обнажив таившуюся в своих недрах чёрную бездну. Она горько плакала над телом отца, обливала слезами застывшее серое лицо с заострёнными скулами, не похожее на прежнее родное, знакомое, любимое. И когда бренными останки укладывали во гроб, Маша так и вцепилась маленькими пухлыми ручками в безжизненное тело, кричала неистово, старалась что есть мочи вырвать из чужих рук любимые сердцу останки. Сами убитые горем, Агриппина вместе с Евдокией Петровной приложили все усилия, дабы увести бьющуюся в слезах девочку. Они боялись вести её с собой на кладбище, но в конце решив, что дочери необходимо бросить прощальный ком земли в дань памяти отца, они взяли её с собой на свой страх и риск. Однако, страхи оказались преувеличены: Маша хоть и плакала, но держалась и в том были свои причины: это и тихое безмолвие могил, растянувшихся в ряд между тропой, и присутствие людей, коих девочка никогда не видела прежде. Она больше не глядела во гроб, не желала видеть то, что стало для неё страшнее всего. До её слуха доносились спокойные слова молитвы, затем резкий стук молотков, а потом ей дали в правую руку ком мокрой чёрной земли, сказав бросить его в яму. Маша невидящим взором не помнила, что от неё просили и вновь раздался стук о крышку гроба — только глухой, непривычный, от которого всё похолодело и сжалось внутри.

Вскоре на том самом месте, где чернело могильное дно, образовался небольшой холмик со свежей землёй, на который продолжал капать дождь, тут же впитываясь в коричневую насыпь. Евдокия Петровна как попечительница сирот, стояла прямая, гордая, посматривала на скорбных родственников сквозь тонкую чёрную вуаль, ниспадавшую с французской шляпки такого же цвета. На каждом останавливала взор, невольно, со скрываемым негодованием отмечала про себя их неприятное, гнетущее лицемерие под знаком траура. Вон, между дамами почтенного возраста — дородных, невысоких купчих возвышается сухая Варвара Степановна, годы не пощадили её и прежде стройная, статная, она сутулила плечи, то и дело проводила носовым платком по впалым бледным щекам, будто вся тяжесть прожитых лет враз легла на её острые плечи. Графиня в душе питала к ней если не злобу, то неприязнь, а сегодня, ещё пристальнее вглядевшись в это лицо, поняла, почему никогда её не любила.

Отдельно ото всех стояли дальние родственники Корнильева: смуглые, с выступающими азиатскими скулами. После смерти Дмитрия Васильевича никто из них не удосужился поинтересоваться судьбой сирот, расспросить об их нуждах и дальнейшей жизни, но заместо этого они часто приходили в дом покойного, рассматривали-оценивали вещи, выбирали для себя книги — новые, в красивой обложке, старинные же издания без всякой жалости падали на пол, под ноги тщеславных родственников. Тогда ещё, заручившись всеми связями и положением в обществе, графиня так и воскликнула, более заботясь о будущем внуков:

— Как смеете вы рыться в вещах этого дома, что отныне и по праву принадлежит Корнильеву Василию Дмитриевичу? Или же вы думаете, что за сироту некому заступиться?

Кузены Дмитрия не стали на сей раз спорить, к тому же они опасались, что любые долги покойного перейдут на их имена, а ссориться с графиней в сей час было себе дороже. Испросив разрешения взять хотя бы выбранные книги, они покинули дом, затаив злую обиду, на похороны пришли, лишь повинуясь долгу, однако, держались особняком и ни с кем не обмолвились ни словом.

«Досадуют, что не получили в наследство дом», — пронеслось в голове графини, для которой судьба внуков стала не просто важным вопросом, а первейшим, ради которого она прилагала, прилагает и будет прилагать все силы, всё своё влияние не ради общественного признания как благодетельница сирот, как думали многие в свете последних дней, но как родственница их, как бабушка, готовая пожертвовать самым ценным для счастья любимых внуков. Некоторое время она стояла, гордость за саму себя сковывала сердце, но ни гордыни, ни превосходства оно не испытывало.

В стороне, как бы мимо проходящий, оставался некий господин в длиннополой тёмно-серой накидке хорошего пошива, верх лица его скрывала тень, бросаемая от полей шляпы — чёрного цвета под стать накидки. Сей сударь будто бы ожидал кого-то или чего-то, его интересовала свежая могила, над которой возвышался тяжёлый деревянный крест, и вместе с тем он словно бы боялся подойти ближе, раствориться в массе чёрной процессии, что вот-вот должна была покинуть тихое, унылое место скорби. Однако, Евдокия Петровна узнала незнакомца, пришедшего на похороны инкогнито. Отозвав Васю и Машу к Агриппине, графиня приблизилась к незнакомцу, с театрально-удивлённым лицом проговорила, стараясь тем самым не казать истинных своих чувств:

— Как же, Андрей Викторович! Неужели вы постеснялись подойти поближе, проститься с Дмитрием Васильевичем, как то подобает хорошему христианину?

— Всё много сложнее, сударыня. Голова идёт кругом, когда понимаешь, что происходит в последнее время, — ответил Царин, не готовый вести какие-либо диалоги сейчас, ибо тяжёлая ноша давила на плечи необъяснимым грузом.

— Вы правы. Скорбим мы всё, скорбим, ищем утешения в молитвах и Святом Писании, смотрим в будущее с надеждой. За всю свою жизнь я переживала и не такое, вот только детей жалко, сирот несчастных: такие маленькие, безгрешные, а уже ни отца, ни матери. Лишились всего, даже прежнего дома своего, в который было вложено столько сил, ведь Корнильевы строили его на век.

Они шли вдвоём по тропе между высоких деревьев, среди которых и там и тут виднелись безмолвные могилы уснувших вечным сном, остальные отстали от них далеко позади и это радовало графиню, что никто из них не подслушивает их тайный разговор. На Царина она не смотрела, её было важно повернуть беседу в нужное ей русло, дабы потом затронуть неудобные, щемящие струны его души, надавить на них и — одержать победу. Она шла в правильном направлении, теперь оставалось одно — довести начатое до конца.

— Бедные, несчастные дети; им также тяжело досталась потеря матери, а теперь вот и отца лишились.

— Под вашим крылом, сударыня, им нечего опасаться, — ответил Царин, стараясь придать своему голосу больше трагичности, что не ускользнуло от слуха графини. «Лицемер», — пронеслось у неё в голове, но вопреки сему она решила сыграть в его игру, ответила с глубоким вздохом:

— Да, всё так, но только это не заменит детям тепло материнской ладони. Я всего лишь бабушка сирот, притом не родная, но во мне живёт надежда, что то доброе вернётся ко мне и внуки будут мне благодарны — хотя бы на словах, ибо я готова осыпать их благоденствием, потому что сильно их люблю. Они — всё для меня, весь смысл жизни.

— О, графиня, о том вам не следует печалиться. Весь свет прослышан о вашем добром сердце и многие готовы склонить пред вами голову в знак почтения.

— Однако, свет столь переменчив: он быстро забывает доброе дело и во век запоминает любую оплошность, любую ошибку, стоит кому раз оступиться.

— Этого, сударыня, вам точно не грозит. Вы доказали своим поступком благодеяние вашей обширной души, под вашей белой дланью сироты получают всё и даже больше. Вы пример для подражания и непреклонный авторитет для тех, кто долгое время знает вас.

— К чему эти пышные, велеречивые слова, вся эта триада возвышенных фраз, если вы сами вращаетесь в кругу высшего света и знаете не меньше моего?

— О чем вы, Евдокия Петровна? — Царин остановился, с немым недоверием, в коем читался упрёк, взглянул на графиню. — Я не понимаю, к чему вы клоните?

Евдокия Петровна немного усмехнулась, её стала забавлять резкая перемена в лице, произошедшая с Андреем Викторовичем; струны натянулись — осталось последнее движение, завершающий шаг. Графиня набрала в лёгкие побольше воздуха, капли дождя стекали по её шляпке, сказала:

— Вы, Андрей Викторович, весьма умный, образованный человек, и кому как не вам знать правду, тайной покрывшую дом Корнильевых. Дмитрий Васильевич вас знал и потому безгранично доверял, что явилось главной его ошибкой.

— Почему ошибкой, сударыня?

— Недавно вы сказали, что свет помнить добро, я ответила, что зло он помнит дольше. Корнильев знал свет, вы были вместе и именно вы предложили ему мнимую помощь в публикации книг и брошюр под большие, слишком большие проценты, что в край разорили мужа моей дорогой племянницы. Сейчас вы здесь: богатый, с высоким положением, а Дмитрий Васильевич там, — головой она кивнула в сторону могильной аллеи, где скромно возвышался деревянный крест.

— Неужто вы могли подумать, что это из-за меня он умер? — проговорил немного на повышенном тоне Царин, явно задетый за живое.

— Конечно же нет, сударь! Но он так доверял вам и ценил как друга, и как после Дмитрию Васильевичу было горько осознавать ваше злоупотребление доверием.

— Разве я предал его?

Они вновь остановились. Царин глянул в лицо Евдокии Петровны, от него не укрылись её бледность, тонкие поджатые в гневе губы. Прямая, тонкая, она выглядела ещё стройнее в длинном чёрном платье с прямым подолом, темно-коричневая накидка, инструктированная по краям чёрной шёлковой лентой, скрывала её до талии, предавая более величественный, гордый вид. Лицо графини, еще не старое, с тонкой нитью мелких морщинок вокруг рта и края глаз, оставалось невозмутимым, словно изваяние мраморной статуи, и Андрей Викторович немного отступил на полшага назад, словно повинуясь некоему магнетизму, исходившего ото всей этой стройной фигуры. От графини не ускользнул его неподдельный страх; струна натянулась до предела, нить её трещала, готовая вот-вот разорваться надвое, усилий больше не требовалось — начатое почти доведено до конца. готовая нанести последний удар, Евдокия Петровна проговорила спокойным решительным голосом:

— Вы должны помнить, что свет не забывает и не прощает наши ошибки, любую нашу слабость превращает в преступление, а потом со злорадством низвергает несчастного вниз, откуда так тяжело выбраться.

— Простите моё невежество, сударыня, но вы говорите загадками, кои я объяснить не могу.

— Коль так, то послушайте, — Евдокия Петровна у выхода с кладбища обратила взор на Царина, ответила. — вы, будучи членом городского совета, без зазрения совести обокрали Корнильевых своей ложной помощью, взяв с того большие проценты. Среди людей высокопоставленных ходят нелицеприятные слухи о вас. Вы собственными руками подорвали личный авторитет.

— Это жестоко, сударыня, что вы говорите, ибо в моих действиях не таилось злого умысла.

— Это не жестоко, это справедливо. И для вас, Андрей Викторович, сейчас важно вернуть прежнее доверие в свете, а именно: помогать Василию и Марии по мере того, чего отняли вы у них и их семье.

Графиня вскинула голову, легким движением убрав с лица тонкую вуаль. Из-под её шляпы выбивались локоны тёмных волос с нитью седины; она поправила волосы и, приподняв слегка подол платья, села в экипаж. На прощание еще раз взглянув на Царина, сказала:

— Надеюсь, Андрей Викторович, мы поняли друг друга и вы не обманите мои ожидания. Желаю вам всего хорошего и поцелуйте от меня вашу супругу.

Царин не нашёл что ответь. Весь обескураженный, пристыженный, он только и мог, что слегка кивнуть в знак почтения. За спиной раздались голоса — то похоронная процессия вышла за пределы кладбища. Дети, держась за руки Агриппины, продолжали всхлипывать, то и дело вытирая слёзы, на лицах же остальных не было ни скорби, ни жалости — лишь непомерная усталость и желание как можно скорее покончить со всем этим, воротившись, наконец-то, домой.

Агриппина с детьми прошла мимо Андрея Викторовича. Маша невольно задела его плечом, он вздрогнул от сего неуклюжего прикосновения, внутри почувствовав нечто сродне жалости к одиноким сиротам. Дабы скрыть от других нахлынувшее чувство стыда, Царин помог Васи и Маше взобраться в экипаж — рядом с кормилицей напротив Евдокии Петровны. Графиня поблагодарила его за малую помощь, но её живые глаза, что не утратили красоту молодости. глядели пристально, как бы говоря: помни, помни, ты им ещё должен. И эта горечь долгое время оставалась в его душе даже тогда, когда колёса экипажей, один за другим покидая место скорби. не оставили на мокрой земле длинную, петляющую колею, уходящую вдаль.

XIII глава

Время то торопливо, то медленно — в собственной неге, неспеша, ленивыми шагами протекало под кровлей старого богатого поместья. Вот минул год, за ним второй-третий. С момента смерти Дмитрия Васильевича прошло пять лет и за сей относительно короткий срок многое изменилось-переменилось — и физически, и духовно. Евдокия Петровна стала вдовой — богатой и знатной. Похоронив мужа в семейной усыпальнице, она с неистовой ревностью занялась всеми свалившимися на её плечи заботами о хозяйстве, каждодневно решая вопросы по содержанию обширного поместья и проверяя счета-расчёты, присылаемые управляющим из деревни, в которой насчитывалось несколько сот крестьянских душ. Восседая в доме в Тобольске за рабочим столом покойного мужа, графиня читала письма, подписывала необходимые бумаги о покупке скота или птицы и продаже зерна, муки, мёда зажиточным сибирским купцам. С внуками Евдокия Петровна общалась редко: то сама была полна забот, то Вася и Маша проводили время за учёбой.

В этот год Василий оканчивал гимназию, наступала пора задуматься над его будущем и тем, куда ему поступать после, по каким стопам идти: военным ли, чиновником ли, а может быть, пойти по стопам отца и дедов, взяв бразды управления лавкой и некогда рабочим заводом, заручившись поддержкой и авторитетом графини? Последнее менее всего привлекало Василия, в котором детская-юношеская гордость сменилась взрослым честолюбием, с каждым днём он всё больше и больше томился в глуши сибирского города, далёкого от столичного изыска, всего того блеска, праздности и лености, что окружали светский бомонд Москвы и Санкт-Петербурга, утопающих в толпе съезжающихся отовсюду денежных господ, свободолюбивых юнцов и всех тех, кто бросив заветы отцов, пустились за жизненными-интересными приключениями в большие города, надеясь приобрести там всеобщее признание и славу, обзавестись надёжными приятелями, знакомствами сильных мира сего, дабы затем, поднакопив денег, пуститься в дальний путь — сначала в Польшу, а потом в Германию, францию, Италию и, если повезёт, в Англию. Стоит ли упоминать, что подобные мечты и грёзы о богатстве и путешествиях заканчивались горькими разочарованиями и прозябанием в крохотной тёмной комнатёнке где-нибудь на задворках столицы?

Евдокия Петровна знала о том, ибо собственными глазами видела воротившихся не соло нахлебавшихся авантюристов, чей рискованный шаг закончился глубоким провалом. Графиня оставалась негласным попечителем Василия и Марии, потому-то не желала ни ему, ни ей подобной судьбы и, призвав всё своё красноречие, всю силу воли, она в сгущающих красках, несколько утрированно поведала внуку, что может ожидать его вдали от дома, в кругу неизвестных людей, которые не знают его и для которых он не представляет хоть сколько ценностей. Устрашив в конец рассказами о доле несчастных обманутых молодцах, многие их которых, пристрастившись к алкоголю, упали на самое дно, Евдокии Петровне удалось убедить Василия остаться хотя бы еще на какое-то время в Тобольске, окончив здесь университет и, накопив столько-то денег, поехать пытать счастье в Москву, а она, если будет ещё жива и достаточно здорова, поможет внуку обустроиться в незнакомом городе.

Иное дело Мария — до недавнего времени тихая, несколько робкая, не по годам умная и рассудительная девочка, а ныне пятнадцатилетняя девушка — столь схожая чертами лица со старшим братом, сколь различная с ним по характеру. Участь свою, сиротскую долю она приняла со стойким смирением и, когда осознав неизбежность будущего, находила утешение в книгах, которые читала всё свободное время днём, а ночами вбирала силы в молитвах. Набожная с самого рождения, начитанная, умная — такова была Мария, и Евдокия Петровна, иной раз находившая её с книгой в руках, со спокойствием раздумывала, как удачно могла бы выдать внучку замуж за человека достойного, принятого в обществе, способного обеспечить будущую супругу хорошим домом и всем необходимым. Сама же графиня никогда не заговаривала с Марией о замужестве, тем более оставалось ещё немного времени, прежде чем её поведут под венец у алтаря. Мария никогда не спрашивала двоюродную бабушку о дальнейшей жизни, ей было хорошо и свободно в тихом поместье, ей просто дышалось, она только жила нынешним днём и не важно становилось, что ожидает следующий день.

Занятия по музыке проходили трижды в неделю. Андрей Вениаминович как тогда, так и сейчас приезжал на старой бричке к высоким воротам графского имения и невольно, шагая по вымощенной белым гравием тропе, петляющей через сад и липовую аллею к дому, выискивал глазами ставшую привычной картину ожидания. Мария, знавшая наперед час его прибытия, поджидала учителя в укромном уголке зелёных насаждений, чтобы затем как бы ненароком птичкой выпорхнуть на дорожку и приветливо встретиться с ним, а потом идти с ним за руку, обсуждая без всякого дела успехи и неудачи прошлых уроков и выполненное домашнее задание.

Андрей Вениаминович был молодым, приятной наружности мужчиной, образованным, благородным. Женщинам он не мог не нравиться, но Мария была ещё совсем юной девушкой, к тому же его ученицей, к которой он питал, как ему казалось, отцовские чувства, чувства наставника и ничего более. Внутри себя Андрей Вениаминович отгонял всё прочее, что могло сказаться или почувствоваться не так, как надобно — слишком свободно, странно. И вот он направлялся к большому дому, окружённого широкой террасой с белоснежными колоннами, вокруг лишь длинная аллея да чистое небо над головой. Вдруг навстречу ему, перегородив путь, вышла несколько ускоренным шагом Мария, её легкое светло-голубое платье плавно оттеняло смуглость кожи, и сама она: невысокая, даже маленькая, черноволосая, с восточными скулами и большими тёмно-карими глазами казалась какой-то необыкновенной, воздушной точно бабочка. Голова, чуть прикрытая французской шляпкой, длинный подол внизу развевался от лёгкого ветерка — и такая шла, почти бежала навстречу учителю, который несколько сконфужено касался губами её мягкой ручки, а Мария, не замечая его стеснения, брала его под локоть, грациозно вскидывала голову и так они гли вдвоём до окончания пути. В гостиной напротив широких окон стояло фортепиано, а над ним в позолоченной раме висела репродукция картины Жан-Антуана Ватто «Затруднительное предложение». Ещё оказавшись первый раз в доме графини, Андрей Вениаминович пристально всматривался в эту картину, она невольно притягивала его внимание, хотя сам он не ведал, отчего так. Сюжет полотна на первый взгляд представлял собой идиллию, в которую погружены молодые люди и дамы — отдых под сенью деревьев, неспешные праздные разговоры, но то на первый взгляд: если приглядеться, можно заметить молодую пару — возмущённая девица с пунцовыми щеками и юноша, порывающийся остановить её. Что могло произойти между этими людьми, столь молодыми и прекрасными? ССора ли то или горькая обида? Несчастная любовь или колючая ревность? Художник оставил зрителям самим додумывать замысловатый сюжет, дав возможность каждому принять на себя невольную роль сказителя и живописца, самому окунуться с головой в иной, прелестный мир. Будучи отчасти художником в душе, отдав все силы и волю во благо благородного искусства, положив на алтарь все свои знания и умения, Андрей Вениаминович с каждым разом под новым углом вглядывался в творение Ватто, вычёркивая предыдущие фантазии развития сюжета и вкладывая в его смысл новый, наполняя его интересными. необычными красками, представляя себя на месте тех героев, на месте вон того юноши в синем камзоле, с таким подобострастием пытающегося остановить прекрасную даму. Только кто та незнакомка?

Оторвав взгляд от картины, Андрей Вениаминович искоса посмотрел на Марию, которая торопливо раскладывала нотные тетради, с волнением ожидая любого его слова, когда он попросит сыграть недавно выученную сонату, в коей ей из-за малого срока пока что удавалось делать ошибки то тут, то там, оттого ещё больше старалась произвести самое хорошее впечатление, дабы учитель, сурово сдвинув брови к переносице, не обозвал бы её лентяйкой. Учитель немного встрепенулся, мысленно воротился из тайных грёз, в которых парил, на бренную землю, вспомнил — кто он есть и ради чего в течении многих лет приходит в этот дом.

Мария вытянулась на стуле, готовая следовать повелению наставника, её маленькие ручки легли на клавиши, ещё чуть-чуть и в комнате раздались первые звуки сонаты Йозефа Гайдна «Соль мажор», пленяющая своей эмоциональностью, жизнерадостью, музыка, то замедляясь, то ускоряясь, текла стеклянным ручейком из-под пальцев девушки по гостиной, перешагнула дверную преграду, вырвалась по анфиладам и потоком пронеслась по дому, выпорхнув из раскрытых окон в сад. Вся поддавшись завораживающим чувствам, не видя никого и ничего вокруг, Мария будто бы слилась всем своим существом с сонатой, музыка обволокла её душу свежей, не похожей ни на что вуалью, вбирая из неё в себя саму силы, девушка погрузилась в далёкие, прекрасно маячившие мечты, что способна разбудить лишь любимая мелодия — более живая, более величественная, нежели в представлении неискушённого обывателя. Мария больше не глядела в нотные тетради, она сама, став частью этой музыки, играла по памяти, как то понимала сама, а не по поручению строгого учителя. Но вот несколько завершающих актав, соната окончена, волшебный мир растворился также быстро, как и появился, девушка осторожно убрала с клавиш ладони, готовая выслушать похвалу её незабываемому таланту. Однако, вопреки ожиданиям, Андрей Вениаминович не разделял восторгов ученицы, а даже напротив, пробежав глазами нотную тетрадь, указал на ряд ошибок, допущенных во время занятий.

— Вот здесь, — указал он, — вы, Мария Дмитриевна, спутали ноты, а вот тут нужен плавный переход, а не резкий. В конце вы ещё допустили ряд ошибок, так что давайте ещё раз проиграем-закрепим те неясные места, а я стану держать вашу руку и вести в правильном направлении.

Повинуясь его решительности, девушка вновь возложила ладони на клавиши, первые несколько звуков дались легко, но потом — то ли от волнения, то ли от нахлынувшего недоверия к самой себе, она остановилась, алая краска покрыла её щёки и, вопросительно взглянув на учителя, она остановилась, кисть правой руки повисла в воздухе.

Какие бы тайные чувства к подопечной не вынашивал в своём сердце Андрей Вениаминович. однако, он был ревностным музыкантом, для коего музыка явилась не просто праздным увлечением, но смыслом жизни, живительным источником и счастьем, ради чего он положил на алтарь многие годы одиночества и лишений, лишь бы вновь и вновь окунаться, уходить с головой в звуки, рождающиеся из-под руки человеческой. Столь стремительная, фанатичная натура не могла допустить какой-либо ошибки в священном для него деле, оттого он и сердился на Марию, не понимая, как могла она не увидеть нужной ноты, забыть правильный переход, не слышать разницы между тем и другим, и дабы передать все нахлынувшие чувства, Андрей Вениаминович взял руку девушки в свою, легко повёл её по правильному пути, нашептывая иной раз на французском языке:

— Вот так, теперь идёт ли. Молодец. Здесь плавный переход.., немного задержитесь. Так. Теперь играйте живее, если что забудете — смотрите в нотную тетрадь.

А Мария, ещё более удручённая. с ощущением чувства стыда. вторила за учителем, с огорчением и гневом на саму себя старалась заслужить былое доверие, боясь, что Андрей Вениаминович посчитает её недостаточно прилежной, грамотной ученицей, разуверится в ней, а потом уйдёт, осознав всю тщетность своего старания, что несколько лет как передавал ей с надеждой на будущее. Этот страх потери расположения дал девушке новые силы; вся покорившись тихому, спокойному голосу учителя, Мария невольно шла в нужном направлении, пальцы её машинально нажимали нужные клавиши, в сердце вернулась прежняя уверенность и более ничего не происходило между ними.

Стрелки часов указали на полдень, пробил маятник, известивший о новом часе. Урок музыки, длившийся в этот день чуть больше двух часов, завершился их полной победой над так трудно давшейся сонатой «Соль мажор». В гостиную вошла Ефросинья, пригласила к обеду. Стол был накрыт на четыре персоны: хозяйки поместья, детей и Андрея Вениаминовича — его приглашали всегда разделить трапезу как гостя из благородной, хоть и разорившейся семьи. Подали холодную ботвинью, к ней прилагались черные и белые хлебцы, за ней поставили в голубых тарелках с золотой каймой жареных цыплят, политых обильно соусом, к которым полагалось вино, но так как Евдокия Петровна ненавидела алкоголь в любом его виде, то заместо вина слуги принесли в хрустальных графинах сливовый сок, кусочки льда полупрозрачными кубиками плавали на поверхности, постепенно растворяясь и смешиваясь с соком.

Евдокия Петровна сидела на своём почётном месте во главе стола; все ели молча, она же почти не притронулась к обеду, её огненные глаза пристально следили за Андреем Вениаминовичем, за каждым его движением. После обеда, который, как и полагалось, растянулся на час, графиня первая встала из-за стола — гордая, стройная, её тёмное вдовье платье ещё сильнее вытягивало фигуру, ещё больше оттеняло белизну кожи, за ней поднялись остальные. Поблагодарив за ужин, Василий и Мария покинули столовую по знаку бабушки, учитель оставался на месте, остро ощущая нечто странное, непонятное, пробежавшее между ним и графиней. Евдокия Петровна, не будучи дворянкой по происхождению, но воспитанная в лучших традициях старинной купеческой семьи, умело держалась несколько строго, отстранённо, но никак не высокомерно. С тех пор, как на её плечи легли все заботы по дому и сиротам, она обрела немыслимую силу духа, уверенности — всё то, что присуще натурам внутреннего благородства и достоинства. Она осознавала всю остроту светского общества, за многие годы изучила его характер, противоречивые линии и то уместное, без которого не обходится ни один человек, в жилах коего течёт кровь знатных предков.

Графиня, напустив на себя не то задумчивый, не то отрешённый взор, обратилась к Андрею Вениаминовичу с просьбой пройти в её кабинет, расположенный на первом этаже в левом крыле усадьбы — в тихом месте, чьи окна выходят в густые заросли диких ягод, нарочито не подвергшихся ножницам садовника. В этом кабинете даже в дневное время и ясную погоду стоял полумрак, но зато — знала наперёд графиня, никто не посмеет потревожить или подслушать её тайные беседы.

XIV глава

Андрей Вениаминович не сразу осознал, для чего и почему вдруг Евдокия Петровна решила поговорить с ним в таком укромном месте — впервые за долгие годы. Он наблюдал, как она раздвинула тяжёлые портьеры тёмно-зелёного бархата, в кабинет лёгкой струёй вбежал солнечный свет, за окном в ветвях щебетали птицы, а больше ничего не было слышно. Графиня пригласила учителя садиться в кресло, сама разместилась в другом напротив него, села, вытянувшись как струна. Андрей Вениаминович про себя отметил её тёмное платье, сшитое по последней моде, так отчётливо обволакивающее её хорошо сохранившийся стан. Евдокия Петровна за всю жизнь, что жила в окружении людей старинного благородства, научилась сдерживать свои порывы, искать подходящие слова и — как женщина образованная, начитанная, могла построить фразу в литературном стиле, что, даже высказывая недовольство, она не рождала в душе оппонента негативные чувства. Многие дамы за глаза называли графиню высокомерной и сейчас учитель видел перед собой её именно такой.

— Ну-с, почтенный Андрей Вениаминович, вот и настало время обсудить с вами наиважнейшие вопросы, касающиеся вас и Марии Дмитриевны.

— Неужто, сударыня, вы не довольны мною как преподавателем? — в замешательстве, скрывая порыв, вопросил он и невольно вспомнил последние уроки, когда девушка допускала ошибки в одной и той же сонате.

— К вопросу ваших уроков мы ещё вернёмся, хотя скажу вам я, вы — превосходный учитель и мастер своего дела, в этом случае мне не в чем вас упрекать.

— Тогда простите меня великодушно, — Андрей Вениаминович приложил правую руку к груди в знак почтения, немного помедлив, добавил, — не волнуйтесь, сударыня. мы с Марией Дмитриевной сегодня закончили сонату Гайдна «Соль мажор», в том вы можете убедиться сами, коль позволите Марии исполнить её.

— Боже упаси, Андрей Вениаминович! Никто лучше вас не понимает музыку и потому все занятия я оставляю на ваш суд, ибо не вправе распоряжаться вашему терпению.

— Тогда в чём же причина для столь тайного разговора? Или, быть может, вы желаете мне поведать секрет?

— Вы правы и не правы одновременно, сударь.

— Вы, признаюсь, меня окончательно запутали.

— Ладно, коль скоро мы начали этот диалог, его следует рано или поздно завершить. Послушайте меня, Андрей Вениаминович, — Евдокия Петровна положила руки на колени, немного поддалась вперед, — речь пойдёт вовсе не о ваших занятиях, ибо вам как учителю я всецело доверяю, но здесь очень щекотливое положение — я имею ввиду между вами и Марией Дмитриевной.

— Позвольте, сударыня, объяснить подробнее, — несколько повысив голос, проговорил учитель.

— Я вам желаю напомнить, что Мария — дочь моей покойной племянницы Екатерины Ефимовны, Царствие ей небесное, а я ныне являюсь попечителем девицы вплоть до её замужества и посему не желаю, чтобы вы её как-то скомпрометировали, особенно в глазах света.

— Боде правый! Да как же я могу скомпрометировать Марию Дмитриевну, коль она моя подопечная ученица, почти что дочь!?

— Помилуйте, сударь, мы же ведь взрослые люди и прекрасно всё понимаем, чего не скажешь о юной Марии, чей возраст даёт ей полное право о наивных, возвышенных грёзах, но вы мужчина ещё молодой, интересный, к тому же вы благородного происхождения и не по наслышке знаете, как обращаться с дамами.

— На что это вы намекаете, мадам? Не думаете ли вы оскорблять мою честь, коль скоро я являюсь гостем в вашем доме?

— Отнюдь нет, Андрей Вениаминович, мне не в чем вас упрекнуть, но хоть дом большой и у него толстые стены, однако, мои глаза ещё сохраняют достаточно зоркости, чтобы не заметить ваши с Марией прогулки по саду рука об руку. Она ещё слишком молода, дабы уметь скрывать чувства, но я-то замечаю каждый её взор, обращённый к вам, каждый жест, да и вы, сударь, неравнодушны к Марии — давайте на чистоту.

— Если вы призвали меня сюда, дабы обличать в том, чего не было и быть не может, тогда я готов распрощаться с вами и впредь не приезжать в ваш дом, ибо я дорожу честью выше денег. Но знайте, Евдокия Петровна, — он встал и, собираясь уходить, добавил, — ни словом, ни делом я никогда не обращался с Марией Дмитриевной как то полагается между мужчиной и женщиной, так как она ребёнок, к тому же сирота, а память её родителей я не смею оскорблять, ибо безмерно уважал их не видел от них ничего, кроме добра.

— Постойте, Андрей Вениа… — начала было графиня, встав следом за ним.

— С Богом, сударыня, я желаю вам всего самого наилучшего, но я больше не появлюсь здесь, дабы не скомпрометировать вашу семью в глазах общества. Передайте только Марии Дмитриевне, что она прекрасно играет и у неё всё получится.

Андрей Вениаминович резко отворил дверь и широким шагом, чуть ли ни бегом, пересёк длинную анфиладу, у входа несколько замешкался было, но набравшись сил, вышел из дома. Тяжёлых душевных терзаний стоило ему в последний раз брести этой тропинкой, аккуратно проложенной белым гравием между цветочными клумбами и липовой аллеей. На секунду он замер, невольно поглядев в то окно, из-за которого за ним часто наблюдала Мария, когда он покидал усадьбу, дабы затем вернуться. Но в окне не было знакомого очертания маленькой фигурки, никто даже не приоткрыл широкую занавесу нежной рукой, а из этих вот густорастущих кустов жасмина не выпорхнет словно бабочка та, которая целиком завладела некогда его сознанием.

Покачиваясь в бричке и перекручивая то и дело в памяти неприятный разговор, где графиня обвинила его в якобы постыдном поступке, Андрей Вениаминович в гневе начинал сжимать и разжимать кулаки, про себя возражал Евдокии Петровне, подчас решаясь воротиться к ней и высказать всё, что накопилось в его душе, но стоило ему только решиться на подобный шаг, как гнев начинал медленным шагом отступать, давая место благоразумию.

Бричка свернула с главной дороги и далее запрыгала по узкой неровной тропе, ведущей между небольших домишек и старых дач, чьи палисадники густо поросли дикими кустами ягод и высокой травой. Андрей Вениаминович с грустью глядел в окружающий знакомый мир, прежде такой родной, милый сердцу, а ныне раздражающий своей убогостью бытия, от которого сквозило непоправимой ветхостью. «Грязное, ненавистное место! — в сердцах думал он, ругая самого себя, что так низко пал после былого. — прав был отец, твердя, будто здесь нет мне ничего хорошего. Всё, что нужно человеку, находится в Санкт-Петербурге либо в Москве, а не в этом захолустье, среди диких лесов и такого же дикого народа, не ведающего ни о каких правилах высшего света». Мысленно злясь на весь тобольский люд, он, тем не менее, обращал своё негодование лишь на одного человека — Евдокию Петровну, но, вопреки всему. отдалял ото всех остальных образ Марии, ради которой претерпевал ныне муки душевных порывов, и именно то одно пока что давало ему внутренние силы держаться, не упасть в грязь лицом, сохраняя при всём том истинную благородную честь.

Бричка остановилась у старинных деревянных ворот, украшенных причудливой резьбой истинного русского зодчества. Заплатив кучеру, Андрей Вениаминович отправился домой, его единственным желанием теперь стало — остаться в тишине наедине с самим собой. Отдав скорое приказание старой служанке на счёт ужина, он заперся у себя в комнате — слишком простой, скромно обставленной: из мебели тут находились лишь узкая кровать, письменный стол у окна, заваленный бумагами да сундук для хранения вещей. Какое-то время Андрей Вениаминович столя как истукан посреди комнаты, собираясь с мыслями, что роем кружились у него в голове, не давая сосредоточиться на чём-то одном. В конце концов, он уселся за письменный стол, принялся копаться в бывших стопках, он был поглощён поиском чего-то важного, несколько позабытого — на время. Наконец поиски увенчались успехом и под стопкой толстых книг он достал свёрнутый лист бумаги, немного помедлил, развернул и глазами так и впился в слова, написанные красивым почерком твёрдой руки. Это было его послание, сочинённое специально для Марии Дмитриевны, которое он намеревался послать ей инкогнито, излив всю тайну души своей, что долгие годы лелеял и ждал их порыва. Мысленно Андрей Вениаминович, трепеща сердцем, полюбил свою ученицу, но попервой боялся признаться в том даже самому себе, доверив сокровенную тайну маленькому листу бумаги.

«Моя дорогая Машенька, — читали его глаза, — долгое время я не решался сказать, рассказать о своих чувствах, что питаю к тебе с тех самых пор, как увидел однажды тебя повзрослевшей, очаровательной. Ты так прекрасна, особенно пленительны твои ясные глаза — такие кроткие и в то же время манящие и пленительные. В тихом саду, где часто проводишь свободные часы, ты похожа на райскую бабочку — воздушную, далёкую ото всех невзгод. Днями и ночами я берегу твой дивный образ в сердце, оберегаю его как зеницу ока, дабы никто не посмел нарушить неземное очарование, что одариваешь ты всякого, кто хотя бы немного знает тебя. Что до меня, то мне иной раз кажется, будто я знаком с тобою всю жизнь, ты одна у меня, которую люблю пуще всего на свете, но которую боюсь потерять внезапным отказом. Так пусть же сие дивное проявление откровения останется между мной и тобой». Внизу мелким шрифтом стояла подпись: «Тайный поклонник».

Рука вдруг обмякла и сама собой уронила послание на стол. Андрей Вениаминович, не читая, смотрел на этот листок, в коем заключалось величайшее терзание сердца, но вот что делать с ним, того еще не знал. Сжечь или порвать не мог, ибо тогда признает своё поражение; оставить и время от времени перечитывать, увлекаясь сладостно-зовущим вспоминанием — но это принесёт ещё больше страданий? Он раздумывал: оставлять рядом нельзя, уничтожить тоже. Но должен оставаться третий вариант, а какой именно? Он посмотрел в окно, невольно залюбовавшись тёплым вечером, ещё светлым и солнечным. Неподалёку росла рябина, её ветви разрослись так, что образовали подобие купола между деревом и домом — дикая, нетронутая рукой человеческой арка. Андрей Вениаминович часто видел эту рябину, но никогда прежде она не манила его так, в ней жила-существовала непонятная разуму сила — дикая, вольная, та, которой лишился он сегодняшним днём, по глупости потеряв ищущий взор любимой девицы и возвращение к дому, где она живёт. Рябина не ведала людского языка, она всегда хранила молчание, лишь ветер иной раз пригибал её ветви, но покорности от неё не ждал. Человек у окна и рябина у дома: что роднило их, притягивало друг к другу? Ища пути успокоения после того, как лишился всего, Андрей Вениаминович свернул листок с посланием и вышел из дома, направившись к рябине — единственному свидетелю его грустной тайны и потому хранившее её глубоко, внутри своей коры. Присев на корточки перед деревом, он ловким движением вырыл ямку у его корней и положил туда свёрнутый листок. Вот и всё. Секрет остался храниться под землей, у корней немого сильного друга.

XV глава

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.