18+
Льющийся свет, или Несколько мгновений из жизни синьора Микеланджело Меризи де Караваджо, итальянского живописца

Бесплатный фрагмент - Льющийся свет, или Несколько мгновений из жизни синьора Микеланджело Меризи де Караваджо, итальянского живописца

Драма-роман

Объем: 256 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

ЛЬЮЩИЙСЯ СВЕТ

или Несколько мгновений из жизни синьора Микеланджело Меризи де Караваджо

Драма-роман в трех актах

Микеланджело Меризи де Караваджо, итальянский живописец.

Марио Минитти по прозвищу Сицилиано, итальянский художник и друг Караваджо.

Кардинал Франческо дель Монте.

Мирелла, или же Элен, куртизанка и проститутка.

Джордано Бруно.

Д`Арпино, Галло, Цукарро, Грамматико и Джентилески — известные итальянские живописцы.

Бартоломео Манфреди, Спада и Марио дель Фьоре — итальянские живописцы и ученики Караваджо.

Прохожие, проститутки, хозяйка трактира Анна-Мария и его посетители. Народ возле Кампо-дель-Фьоре. Стражники и папский квестор. Нищие и зеваки.

Риччо, то есть Рикардо Франделли — порученец герцогского дома Строцци в Риме, любящий выпить и помахать шпагой человек возраста самого Караваджо.

Монтанелло, секретарь кардинала дель Монте.

Папа Павел V

Таддео Ордолизо, его личный порученец и секретарь

Пролог

Сцена погружена в полный мрак, из которого доносятся далекий шум моря и чуть более сильный и близкий шум селения, а кроме того — хрип и тяжелый кашель. Так длится какое то время. После — откуда-то сверху пространство сцены начинает заполнять луч лунного света, в котором проступают типичное итальянское селение с развалинами чуть поодаль, придорожная канава и возле нее — прислонившийся к стволу дерева, тяжело кашляющий и с трудом пытающийся надышаться человек. Это Караваджо.

Караваджо. (после очередного приступа кашля) Проклятье!… Душа это что ль выходит в последние минуты вместе с кровью, которую из меня тянули всю жизнь безжалостно… (Вновь заходится в кашле) Да, всё… это конец… Всё говорит о том. Еще никогда грудь не была так сперта, а слабость не сбивала с ног и заставляла мир, словно танец Вельзевула, крутиться в глазах… (Молчит какое-то время). Всё кончилось, синьор Микеле, последий мазок своей жизни ты вынужден сделать тут… (несмотря на просящийся кашель и тяжесть дыхания, произносит далее с сарказмом и попыткой засмеяться) Умирать в сточной канаве, на обочине деревенской дороги!… (стискивает с яростью зубы и начинает то ли рычать, то ли выть, ослабевает) … Остался бы у моря… хоть соль в ветре немного бы ласкала ноздри и горящую грудь, и было бы не так душно… а волны придавали бы сил и мужества душе… Ушел бы и сгинул безвестно, быть может — грядущим штормом был бы забран волнами в уходящую к Сицилии даль… Оставил бы не могилу, а полотна и имя… А может, обглодали бы собаки… Бесславно, горько… Словно плюнуть себе в лицо смертью, прожив короткую, полную страстей и борьбы, но достойную жизнь. А дополз бы — меня конечно похоронили бы по людски… Зря что ли Папа всё-таки обещал буллу о прощении… (начинает с горечью и зло смеяться, а потому вновь заходится в долгом кашле и судорожных вдохах). О, проклятый Павел… Лживая лиса… Убийца с маской праведности на лице… Муж-тиран, до смерти мучающий жену, но ото дня в день ставящий свечку в кьезе свечку и верящий в место в раю… Если ждет суд Господень, а не тьма и пустота, которую так часто рисовали за жизнь мысли, то тебе и прислужникам твоим, тысячам наивных «простецов», худших, нежели римские бретеры, рьяно рвущих на куски по твоему велению или орущих возле устроенных на Кампо-дель-Фьоре костров, суждены вечные муки ада, хоть говорите и творите зло вы от имени Господа и райских кущей, благочестиво крестясь… Я скоро узнаю, что есть истина… О, боже… Умереть в сточной канаве, мне… (невзирая на все начинает в голос, сколько есть сил кричать) Мне!! Написавшему Казнь Святых Петра и Павла… Миреллу, навечно оставшуюся образом Мадонны, судящей трусливых, преклонивших перед ней колени скотов или почившей с миром… а моя Юдифь… А святой Иоанн-Креститель, светом и чистотой линий вышедший прекраснее молодой Богоматери или какой-нибудь флорентийки у Джордоне и Рафаэля! А как ломали умы над загадкой света, непонятно откуда падающего на лицо мальчишки Чиччоно, сына трактирщицы… А мой Матфей! (заходится в кашле и ослабевает, но внезапно немного успокаивает дыхание) А мой Матфей!! Линии и свет, ставшие языком вечной истины… Кто сумеет понять, благословит мое имя… А кто нет, будет просто стоять завороженный, чувствуя великую, но недоступную загадку… А десятки других холстов… Многие из вас канули безвестно, но я помню, как рождался во мне каждый… Искры мыслей и чувств, ставшие линиями… Люди и события судьбы, превратившиеся в лики святых и мучеников… У меня нет детей, но вас, детей моего духа, моей мучавшейся и творившей долгие годы души, привел на свет я… навсегда… Я родил вас, трудом и любовью души, которая сейчас сочится болью… Умирая в придорожной канаве, вижу вас и спокоен, сколько вообще дано человеку… Я должен был, мог еще пожить… Я мечтал написать «Голгофу»… Распятый миром человеческий дух… Любовь, казнимую адской прихотью рабов… быть может самое главное… Я мог купаться в золоте, есть досыта и спать в тепле, а умираю в канаве возле забытой богом деревни и буду обглодан собаками, если только рыбак чудом не найдет меня раньше, потащившись с рассветом к барке… Потому что вы боялись моего света, ненавидели его… Ибо в ваших осененных распятием душонках царил мрак… И только мои дети, рожденные где-то в душе, а после — руками, дарят мне в эти минуты силы, достоинство… (Пытается потихоньку встать, на несколько мгновений ему эту удается, после падает снова и может ужде только шепотом хрипеть) Художник света умирает канальей… (Смеется, рычит и плачет одновременно) О, папа Павел!.. Вы гнали меня, обрекали быть убитым по чьей-то прихоти, грозили адом… Я мог сломаться, сгинуть в бедности или темнице, всего этого не написать… А я победил!.. (Переводит дыхание) Я победил… Бедняки с чистой душой будут дрожать под моими полотнами, а души их наполнятся светом… Тем, которым жил я… Богачи будут закладывать имения, чтобы купить их, хотя сам я долгие годы не знал сытости… Десятки талантов, которые Бог конечно еще пошлет на землю, будут учиться под ними, тратить жизни, чтобы постичь их тайны, и до конца не смогут этого (улыбается счастливо) Если есть ад и рай, меня ждут рай и свет… А если нет ничего… Вас ждут проклятия или забвение, а меня вечность… Вот, всё… умираю, нет ошибки (торопиться сказать последнее, хватает воздух и остатки сил) … Папа Павел V — я плюю на тебя, твое прощение и буллу, которой я так и не держал в руках!.. Ты погубил меня, словно собаку заставив бежать по странам и весям, терять силы, которые и без того из меня уходили… Ты ненавидел истину и божий свет, которые я вкладывал в холсты… Проклинаю… (падает на спину, начинает затихать) О, Господи… создавший меня… Отдаю тебя в твои руки, со всеми грехами и делами любви… Ты видел, что я хотел быть достойным дитям твоим. О, боже!!


Сцена погружается в полный мрак.


Сценическое интермеццо, в котором картины римской жизни времен Папы Климента, гомон рынков и карнавала, обольщение проституками клиентов на узеньких улочках и звон бретерских шпаг, перемешаны и погружают в атмосферу, из которой разворачивается дальнейшее действие.

Акт I

Картина I

1594 год. Караваджо 23 года, он не так давно приехал в Рим, видом и выражением лица не по годам зрел, мудр и кажется пожившим жизнь человеком. Трактир возле рыночной площади Кампо-дель Фьоре, небольшой. Караваджо сидит за столом, пьет вино, возле него сумка с холстами и кистями, а так же странная старинная шпага. Рядом кутит компания, с интересом и задорной враждой поглядывающая на него.

Караваджо. «Вино взогреет кровь густую, дичь взбудоражит аппетит…» Так вчера пели на рыночной площади. На хорошее вино деньги остались, а на дичь нету. Желудок бунтует, а душа одобряет и благостна. Пусть так. Без вина нельзя никак. А уж коли пить, так хорошее, из окресностей Флоренции. Какие там бывают виноградники под холмами! А какое там солнце… В Милане такого нет. Оттуда свет, который так восхищает в моих картинах! О тосканское солнце, ты пришло светом в мои холсты, полное легкости и мудрости, умеющее одновременно сиять и скрываться в тучах. Римское слишком жарко. Как костры святой инквизиции после нового неаполитанского мятежа…

Первый посетитель. Взгляните-ка на этого мрачного человека. Он точно чужак в Святом Городе. Сколько он тут — пару месяцев? (Пьет)

Второй посетитель. Судя по обноскам, в которые превратилась его провинциальная, откуда-то с севера одежда — никак не меньше пары лет. (Смеется, потом чуть громче) Нищие с ватиканских папертей одеваются и то лучше! А одежда каторжников в кандалах из Сан-Анджело, которым разрешили подышать солнцем, грузя барки — по сравнению с этим просто герцогский наряд! (его собутыльники смеются).

Караваджо поворачивает голову, но не отвечает.

Третий посетитель (через некоторое время) Нет, чужак или просто давно ночующий в римских канавах, этот человек мне решительно неприятен.

Проститутка, пьющая с ними (полушепотом) А меня он даже пугает. И сама не пойму чем.

Первый посетитель. В самом деле. Мрачен, как священник, которому предстоит ехать на телеге в горы, отпевать бедняка.

Третий посетитель. Пьет с горечью, словно не тосканское вино, а крестьянскую настойку из крапивы. Я пробовал такую однажды, возле Флоренции, в селении тех несчастных, которые чтобы выжить, с зари до заката рубят камень. На вино у них денег нет.

Второй посетитель. А вот у него, смотрите-ка — есть. Но не заказал при этом даже фруктов. Значит скряга! Сын какого-нибудь ломбардского менялы, который с детства и по гроб, даже если дом ломится от золота, считает каждый медяк. (Смеются)

Проститутка. Да нет! Такой хоть и считал бы содержимое кошелька, но хоть курицу бы себе на стол заказал и не был бы одет так отвратительно.

Второй посетитель. Да конечно же нет. Мы просто смеемся. (Через какое-то время и в голос) Просто не любим мы непонятных и странных людей. Черт знает, что жди от таких. А этот всем странен.

Первый посетитель. Взгляд тускл и пуст, но не от вина, и тяжел. О чем-то всё время думает напряженно. Видать тяжелые грехи за ним водятся. Человек с душой праведной, очищающей ее по воскресеньям исповедью, если пьет такое вино, то будет радостен и светел, а не словно зимняя туча мрачен и тяжел. Вот скотина! Убить бы, ей же Господи.

Проститутка. Я поняла! Он вор, один из тех, наверное, кочующих по весям, что ни работы как следует ни знают, ни платить дани не могут поэтому римским «гранде ладро». И потому довольствуются удачей, что выпадает редко, спят черти где и беднее даже тех, кто пашет землю. Вот и этот — видать месяц спал под папертями да голодал, обокрал кого-то и от радости празднует. (Проститутка глядит на Караваджо с презрением, а трое мужчин — с ненавистью и враждой) Каков глупец!

Первый посетитель. (наливая всем). Ничтожество!

Второй посетитель. Ла буффоне!

Третий посетитель. (в полный голос и ничуть не стесняясь) да такого «скьочеззе» в приличный трактир и пускать не должны, тем более — в центре Рима.

Второй посетитель. (так же в голос и поддакивая) О чем и речь друзья! Ладро! (чуть громче и даже повергувшись к Караваджо) Маскальцоне! Бекиньо! Нет бы купить себе целые панталоны и чистую рубаху из хорошей материи, чтобы не противно было на него взглянуть, так он пьет вино, которое не всегда по карману даже дону Риччо, хоть он и служит у герцогов Сфорца! «Ступедо»! Что это пытается мнить из себя!

Караваджо всё это время слышит, что говорят о нем, пару раз повернул голову и пристально поглядел на оскорбляющую его компанию, но остался каменно спокойным и просто продолжает пить. От чего разъярил компанию напротив еще больше.

Первый посетитель. (менторским тоном и в сторону хозяйки трактира, которая возится к вертела и стола) Заглянут достойные люди в приличное место, чтобы немного отвести душу (гладит с улыбкой проститутку по заду), а вынуждены натыкаться за соседним столом на такую сволочь, что кусок в горло не полезет! (все зло и в голос смеются)

Караваджо при слове «сволочь» повернул голову и долго смотрел на смеющихся, но сохранил спокойствие и в этот раз.

Первый посетитель. А гляньте-ка — у него там, возле стены за столом, шпага. Откуда только взял такую! Странная не меньше, чем он сам!

Третий посетитель. Значит не вор. А может бретер, убийца, который бежит от суда, пока есть сил и денег? Надо быть поосторожнее!

Второй посетитель. Да пусть только…

Первый посетитель. Остынь-ка и вправду пока! Он прав.

Проститутка. Да ладно, в самом деле! Оставьте несчастного. Он смешон уже одним тем, что живет или позволяет себе заходить в приличное место и вести себя так странно. Фу! Еще чего доброго испортит нам вечер.

Компания и вправду на какое-то время отвлекается.

Караваджо. Хуже деревенских детей, вот точно. Те даже бывают умнее. А погляди-ка — зажиточные римляне. Почти сумели меня разозлить. И ведь даже не знают, чем это может кончиться. Вино дорогое, вправду. Панталоны назавтра вновь порвутся о камни или ветки, смотря где придется спать римским летом, а вино чуть вольет в тело и душу силы (кашляет). И тот папский нунций, который две недели назад, несмотря на злобную клевету подмастерий Галло, купил у меня за шесть скудо «Лютниста», моего милого Сицилиано, которому я придал кистью несвойственную любовь к музыке и сильную грусть, подарил мне право выпить хорошего вина. А без вина нельзя никак. Слишком уж в душе и мыслях разверзается мрак… Что будет?.. Стремится человек к свету, хочет залить светом, который в душе, холсты и окружающий мир, саму жизнь, а обречен на грязь. Вон, на злобу подобных скотов. На бедность и зависть. На хитрое умение губить чей-то божий дар, самому вообще никаким не обладая… А сколько дано жить, прежде чем Господь или мрак из мыслей заберут тебя?.. (С горечью наливает и пьет) За те полтора месяца что я проработал у в мастерской у Галло, в Трастевере, я не знал от собратьев по кисти ничего человеческого — злость и зависть, желание подставить ногу, зато полное нежелание задуматься и понять, что движет мной, когда я пишу… Так непонятное им. А в мастерской Д’Арпино мне милостиво позволили писать цветы и листья на фресках… (смеется зло и с отчаянием) Здесь обретешь кров и покой — так затравят и не дадут работать. Тот кардинал или высокомерный богач явит милость, обогреет и приютит — так потакай его прихотям и губи порывы и талант (пьет и смотрит некоторое время полным горечи взглядом в пустоту) И вот, всё что я нажил в 23 года — дырявая котомка, шпага да полтора десятка холстов, из которых стоит чего-то половина… А жизнь проходит… и как в ней что-то настоящеее суметь и успеть? Как добиться? (С нешуточной злостью бросает взгляд на издевавшуюся над ним только что компанию) Злобные и пустые звери, в которых Господь только тем и есть, что родились похожими на людей… Скоты… Губят в страстях и лжи жизнь, которой я, сколько отпущено, хочу служить любовью… Да понимают ли, кто сидит рядом с ними и вынужден всё это слушать!.. (свирипея) Эй, хозяйка! Какое есть самое лучшее вино в твоем погребе?

Хозяйка трактира. Вдосталь отличных вин и из Италии, но самое лучшее, которое мы подаем только знатным синьорам — с юга Франции. И часто его покупают из церкви Сан-Луиджи-дельи-Франчезе или из окружения самого французского кардинала, ведь редко кто понимает в Риме в таких вещах. Да только что тебе? У тебя на такое вино всё равно денег нет!

Караваджо. А сколько же стоит твое французское?

Хозяйка трактира. (медленно подходя и глядя с интересом и задором) Тебе, несчастный и простывший, непонятно откуда свалившийся замухрыжка, я продам две бутылки за половину скудо. Из жалости. Господь Иисус и дева Мария велят нам быть милосердными. Если не слишком страдает из за этого кошелек.

Караваджо. (спокойно и раздельно) Не надо мне от тебя ни жалости, ни подачек. (Медленно достает с пояса кошель, вынимает играющий золотом новенький скудо, поворачивается всем телом к компании, и глядя пристально на нее, бросает на стол и громко произносит) Одну я уже выпил, а душа сегодня полна не светом, к которому я привык, а мглой, адской. И потому возьми этот скудо и принеси мне на него три бутылки твоего чудесного вина. Только берегись, чтобы оно не оказалось дурным, а слова твои не были ложью. (самому себе) Итак, осталось у меня на всё про всё только четыре скудо из шести, удачей выпавших две недели тому. А и черт с ним! Хочу отвести сегодня душу. И этим наотмашь влепить.

Хозяйка трактира. (медленно и с интересом поглядывая) Смотри-ка! Ишь какой! Поди знай, кого это на самом деле занесло сегодняшним вечером! С эким гонором держит себя, это в дырявых-то панталонах! Еще окажется каким-то неополитанским синьором, который бежит от расправы, ибо слишком поднял голову против испанского сапога! Да только зачем же бежать в Рим? Тут нынче самое пекло! Ах, как же интересно! Так, что прямо начинает сладостно зудить, и совсем не в душе! (Караваджо) Уже несу! (Исчезает)

Первый посетитель. Нет, ну это уже стерпеть нету никаких сил!..

Второй посетитель. И вправду, кто же выдержит! Бездомная и грязная дрянь, «скьочезе», которая где-то раздобыла шпагу времен Медичи и выбрасывает при этом целое состояние ради бутылки вина для графов или кардиналов!

Третий посетитель. Плевать я хотел на его шпагу, я с ним сейчас разберусь.

Второй посетитель. Если что — схвачу вон шомполы для баранов, они пострашнее шпаги будут.

Первый посетитель. А мне хватит сил огреть его столом — кто с таким сдюжает?!

Проститутка. Эй, прекрасный синьор в грязных штанах и рубахе, которая воняет всеми римскими нищими. Не желаете ли попку от нашей курицы — мы такое не можем есть, даже если очень голодны! А с вами поделимся.

Первый посетитель. Не хочешь ли, чтобы мы заказали тебе бараьни кишки — вон они валяются возле очага? Ведь чем-то же надо закусить три бутылки дорогущего вина! (Компания смеется).

Проститутка. (вертя задом и издеваясь) А не хочешь ли ты моей попки, согласись — она хороша! Да только в твоем кошеле не осталось вдоволь для этого денег. А если и осталось — жадность не позволит тебе, как не дала купить новые панталоны! А даже если и позволит, я подобным глупцам не даю потискать зад и за тройную плату!

Трое посетителей и проститутка вплотную обступают стол Караваджо. Он спокоен, хотя напряжен и присел собранно на стуле.

Третий посетитель. Вы поглядите-ка на эту шпагу. Екатерина Медичи наверное увезла ее с собой во Францию приданным. А потом прислала обратно, ибо там пришлось ни к чему!

Проститутка. (со смехом, злостью и задорной издевкой) Она похожа на рыцарский меч — пока размахнешься, получишь от наших римских бретеров сразу три удара! А если говорить о доне Риччо, так и целых пять!

Второй посетитель. Такая шпага принадлежит конечно же потомку только очень знатного и древнего рода!

Первый посетитель. Вот только обедневшего! Прогоревшего в прах! Ведь на панталоны без дыр не хватает, а чтобы не ходить за козами, остается только красть!

С этими словами Караваджо в один момент умудряется схватить огромную и длинную шпагу, вместе с ножнами сносит ею с головы Первого посетителя высокую шляпу с пером, чем заставляет его в испуге и опешившего пригнуться. После, моментально вынимает шпагу из ножен и приставляет к его горлу. Остальные, вопреки только что бывшей храбрости, отскакивают метра на три и жмутся. Караваджо ведет шпагой к горлу Первого посетителя по кругу и припирает к стенке.

Караваджо. Шпага эта и вправду стара, ей сто лет. Досталась она мне от одного мальтийского рыцаря, которого занесла судьба в Милан. Он подарил ее мне, в благодарность за красивый рисунок оливы, что росла недалеко от двора. Один из первых, что удались мне вправду хорошо. И хоть было это давно, с тех пор я ношу ее с собой и пользоваться ею, как ты видишь, умею. И имею право. Рода я не знатного, но отец мой, пока чума не забрала его много лет назад к Господу, служил управляющим у герцога Сфорца, в деревеньке Караваджо, и право носить шпагу имел. И зовусь я поэтому тоже Караваджо. А деньги добываю на жизнь не воровством и не торговлей упряжью, как наверное ты или твои собутыльники. Я художник, живописец. Ты понял? Я живописец, то есть самого высшего людского рода, перед которым знатность и богатство пустой звук, ибо служит этот род делу божьему больше, чем аббаты, а причастным ему делают дар небес и любовь? Ты — понял? (Припирает Первого посетителя шпагой к горлу еще сильнее, тот в ответ что-то хрипит и лишь показывает руками, ибо сказать не выходит)

Проститутка. (со смесью страха, уважения и очень торопливо) Любезный синьор, простите во имя Мадонны! Мы ошиблись и не хотели обидеть вас. Мы выпили слишком много дурного вина и оно поколебало нам ум. Простите Витторио, он достойный человек и тоже находится лишь во власти вина. Не убивайте, пощадите его! И всех нас тоже простите!

Второй посетитель. Быть может, любезный синьор согласится, чтобы в качестве искреннего извинения мы заплатили за то вино, которое должна принести хозяйка, хоть оно и очень дорогое?

Третий посетитель. (видя, что Караваджо еще больше прижал шпагу к горлу Первого посетителя) А если пожелаете — составим вам искреннюю компанию, заказав на стол еще и баранью ногу, и восславим вас!

Караваджо. (продолжая держать шпагу у горла, но немного отходя душой) Так ты понял? (Превый посетитель мотает головой и хрипит, чтобы показать, что не может говорить, и махает изо всех сил одорбрительно руками). Что же… и вправду не стоит омрачать вечер. (Отходит к столу, ничуть не боясь удара сзади). Пейте и ешьте на здоровье, оставьте только меня в покое. Не мешайте, ибо не светом, мраком и болью полна моя душа сегодня. (Садится, а компания, только что оскорблявших его, притихшая возвращается за их стол).

Третий посетитель. Вот так-то! Бывает же! Бретер-художник и нищий пропойца с золотыми скудо в кошельке! О, Мадонна!

Второй посетитель. (по прежнему с мрачной враждебностью) Еще не поздно всё исправить. Он ловок, но наивен, и если мы сейчас тихо обойдем его…

Проститутка. (огревая его по затылку) Ах же ты негодяй! А ну перестань! Мало ли что бывает в жизни! Обидели быть может хорошего человека! Да к тому же — хоть ты сальтареллу спляши сейчас, но он во второй раз тоже окажется ловчее и хитрее тебя!

Третий посетитель. Она права! (К Караваджо, искренне и с почтением, хоть и не без подтекста.) Любезный синьор! Разрешите нам хотя бы полюбоваться на ваши полотна, которые, я сейчас вижу, свернуты у вас в дорожной сумке, выразив вам восхищение!

Караваджо несколько мгновений глядит на них, после — не без тени удовлетворения.

Караваджо. Что же… извольте.

Вынимает неторопливо из котомки холсты, разворачивает на столе. Четверо остальных, притихшие и восхищенно обступают.

Проститутка. (с искренним восторгом) Святая Мадонна! Вы поглядите на эту виноградную гроздь — солнце светится в ней, словно белое тосканское вино в утренних лучах! А света на холсте столько, что душа очищается и в нее сама собой приходит радость! Словно бы вдруг дышится свободно этим светом, во всю грудь!

Враждебность и страх ее полностью исчезают, она начинает поглядывать на Караваджо с небывалым интересом и как-то непроизвольно принимается вертеть бедрами.

Третий посетитель. (беря в руки другой холст и вскрикивая) — Вот точно такая же гадалка буквально на днях закрутила меня на Пьяцца делла Ротонда и представьте — почти срезала с пояса кошелек, я лишь в последний момент умудрился заметить! А этого молодого человека я тоже кажется где-то недавно видел! И поглядите — какой жизнью дышит фон цвета дорогой оленьей кожи! Здесь нет лучей света или залитой светом комнаты, но кажется, что светом наполнен и дышит сам цвет! Простите за грубую метафору, дорогой синьор, но я простой человек и вправду торгую кожей, как вы догадались!

Караваджо. (с сарказмом ухмыляясь и в сторону) А милый Марио, которого я зову Сицилиано, в отличие от меня вправду любит шататься по улицам чуть ли не больше, чем писать и учиться. И примелькаться вполне мог!

Первый посетитель. (присоединяясь к хору и с восторженной угодливостью) А эти шулера, вы только взгляните! О Святая Мадонна — кажется, что они списаны в том трактире, где мы кутили компанией на исходе прошлого воскресенья! Странно, что вы так внимательны к простым людям и сюжетам! Ваши собратья по цеху обычно презирают их и выбирают для полотен совсем другое, словно бы обычная жизнь совсем ничего не стоит и не интересна, не может чему-нибудь научить. И краски под вашими руками вправду дышат жизнью и совершенно необыкновенным светом, словно лучатся им! А как вам это удается? Синьор, вы настоящий мастер! Мы простые люди, но кажется нам, что вы станете одним из тех знаменитых мастеров, которыми Господь благословляет Италию и Рим уже столько лет! Мы будем считать честью, что вы изволили хорошенько испугать нас и отхлестать словами!

Второй посетитель. (с остатком прежней хмурости и недоброты, но сменяя их на искренний интерес) А отчего же вы — о простите, такова правда, прозябаете и никому не известны? Ведь вам уже не так мало лет, и хоть в живопсиси я понимаю лишь как обычный римский прихожанин, сдается, что вы можете очень многое и гораздо больше уже могли бы сделать. Кажется, что Дева Мария с Младенцем и Святые Апостолы только и ждут вашей умелой кисти и света, который удается вам небывало! Я не часто встречаю во фресках на стенах церквей такой!

Караваджо. (вновь тускнея и уходя внутрь взглядом) Я моложе, чем вы думаете, просто знавал тяготы в жизни (В сторону) И когда душа и мысли полны не только светом, но в равной мере и мраком, станешь лицом старее собственных лет. (Кашляет) Что до простых людей и их жизни — правда, я люблю их писать. И часто вижу в лицах хитрецов, пустом взгляде пьянчужки или выпяченных перед распятием задах прихожан больше истины и тайн божьего мира, нежели в ученых книгах или чем-нибудь другом вообще. (Понижая голос и более самому себе) И кажется мне порой, что перенося их на полотна и превращая в сюжеты, я постигаю мир, данный глазам, проникаю кистью и мыслью в самую его суть… (вновь к недавним обидчикам) Это то более всего и не любят, не понимают, где угодно! В Риме же я недолго и пишу не так, как принято, а потому вынужден скитаться от мастера к мастеру, нигде не могу прижиться. Там поссорюсь с мастером и швырну на пол краски, а тут — подмастерья, корпящие рядом изо дня в день, изойдут злостью и выживут. И жить часть приходится чуть ли не на улице. И не выходит как следует работать. Но я верю…

Хозяйка трактира. (в этот момент возвращаясь) А вот и я! Это вино стоит больше брошенного тобой скудо, ты будешь доволен! (Увидев и оценив происходящее, оторопевает) Это что такое? Замухрыжка, ты что ль нарисовал всю эту красоту или же где-то раздобыл удачей и продаешь?

Первый посетитель. (видимо шпагой у горла и холстами обращенный в уважение к Караваджо, как язычник в католическую веру, вплоть до восторга) Перестаньте, хозяюшка! Это чудесные полотна синьора Караваджо. Он художник, настоящий, а не один из тех наглых мазил, которые вечно рыщут по Риму в поисках возможности испортить стену в какой-нибудь из церквей! Вы только взгляните!

Хозяйка и вправду отставляет вино в сторону и вместе с остальными начинают восторженно рассматривать.

Хозяйка трактира. (В сторону) Смотри-ка — не бегущий от «испанского сапожка» знатный синьор, и прежде чем заработает на дом в Риме, немало утечет воды в Тибре, но талант! (Начинает с еще большим задором и интересом обхаживать Караваджо) О дорогой синьор, не соблаговолите ли вы свернуть ваши полотна, чтобы я могла поставить вино на стол? (Когда бутылки поставлены и перегибаясь к нему выступающей из платья грудью) В дополнение к французскому вину вы получите от меня бедро молодого ягненка, который уже дошел на огне до нужной мягкости. (После небольшой паузы) А не желаете ли вы чего-то, еще более аппетитного и мягкого? Для вдохновения? Ну посмотрите, разве же такая красота не вдохновляет?

Караваджо. (пристально вглядевшись в подставленные под нос соблазнительные формы) Во всех смыслах вдохновляет, конечно. И не меньше ягненка и вина зажигает. Формы чудесны и впрямь. Но на полотнах я пока предпочитаю фрукты или молодого друга, который печалится о текущем времени, а сегодняшним вечером вполне удовлетворюсь вином.

Хозяйка трактира. А вообще?

Караваджо. А как на счет того, что прекрасная и матовая грудь должна быть прикрыта платком?

Хозяйка трактира. (возмущенно) Я итак делаю это каждую воскресную мессу!

Караваджо. А как же муж, который ныне как раз на эту мессу пошел?

Хозяйка трактира. (отходя к очагу, разочарованно и бурча) Муж… А что муж… От него давно уже меньше проку в этом деле, чем от бараньих потрохов.

Караваджо. Отдайте одну из этих бутылок моим славным сегодняшним соседям. Пусть выпьют за мое здоровье и выучат, что суть вещей бывает обратной от их облика, а истина лежит там, где кажется есть лишь одно святотатство… Я уже давно думаю об этом, касательно многого.

Берет бутылку, наливает и пьет залпом, жадно, а после вновь уходит куда-то в себя. Хозяйка берет бутылку и выполняет просьбу Караваджо, а после возвращается к его столу с огромной бараньей ляжкой, которая шипит и дурманит запахом.

Хозяйка трактира. (наклонясь перед его лицом чуть ли не всей грудью, стремясь отбросить барьеры) Ну, что ты так печален? Выпей вдосталь хорошего вина, накорми живот и глядишь — жизнь уже не покажется тебе такой дурной. А потом, я с удовольствием подарю тебе главную радость, если захочешь, и тогда вся печаль уже точно уйдет из тебя! Ты ведь знаешь.

Караваджо. (после того, как долго смотрит ей в глаза) Видишь ли, есть множество причин, по которым в моей душе сегодня торжествует истина мрака, а не света. Я талантлив, но в 23 года мой талант никому не нужен. Его не способны разглядеть и понять. Я напрасно трачу силы и время, которого у нас так мало. А написанное мною не покупают, ибо злословие идет впереди меня и не дает увидеть, как же прекрасны мои пусть даже очень простые пока полотна. И я вынужден спать под деревьями виллы Медичи или на паперти Санта-Мария делла Трастевере, пить вино без закуски и прочее. И надежд поэтому мало. И главное — мне и сегодня негде спать. Но даже несмотря на это, ночлежка для нищих возле Сан-Пьетро или камера узника в Сан-Анжело кажутся мне более достойным местом провести сон, нежели твоя постель с мужем, который вот-вот вернется с мессы Господу.

Хозяйка трактира. (разочарованно и оскорбленно) Ишь ты! Да если хочешь знать, муж никогда даже не был способен оценить то, что ты не желаешь, хоть тебе и предлагают даром. (Вновь возвращается к нему и шепчет) А может переедешь жить к нам, на верхний этаж? Там тепло, ибо всегда доходят жар и запах от очага с вертелом, а к шуму ты привыкнешь?

Караваджо. Тех четырех скудо, которые остались у меня в кошельке, хватит на комнату и стол только на неделю, а когда купят что-нибудь вновь — неизвестно. Я предпочитаю сад Медичи. Лето жаркое, а пробраться туда есть верные лазейки в ограде.

Хозяйка трактира. О, святая Мадонна! Ну что поделаешь — придется приютить великий талант, который зазря пропадает, за треть цены! А когда муж будет надолго уходить по делам, я буду иметь возможность послужить этому таланту вся целиком!

Караваджо смотрит долго, вглядывается в нее, словно во всю ее душу и суть.

Караваджо. Как зовут тебя?

Хозяйка трактира. Анна-Мария!

Караваджо. Что же, достойная синьора Анна-Мария, верная жена и отличная хозяйка общего с мужем трактира недалеко от палаццо Фарнезе! Если ты предлагаешь мне комнату за треть цены серьезно, я с благодарностью приму твою доброту, ибо хоть лето в Риме жаркое, но ночи холодны и я что-то сильно кашляю в последнее время… (вправду неожиданно заходится в кашле) … Долго и тяжело болел не так давно, имел возможность спать под крышей и в тепле, но чуть не отдал душу Господу и всё кажется никак не могу прийти в себя… С возвратом остальных денег потом, если что-то напишу и купят.

Хозяйка трактира. (наклоняясь почти лицом к лицу, с искренностью) А остальное? Есть хотя бы надежда?

Караваджо. (с в сторону и горечью) Поглядим…

Хозяйка трактира. (отходя и через некоторое время) А что, разве у мрака тоже бывает правда, не у одного лишь света?

Караваджо. (после паузы, глядя округлым взглядом куда-то в пустоту) О, еще как!

Рядом за столом идет кутеж, произносятся благодарные славословия худонику Караваджо, но сам Карваджо словно всего этого не слышит, продолжает пить и глядеть в заполнивший душу мрак…

Картина II

Те же плюс Риччо, то есть Рикардо Франделли, который входит, привычно отворяя дверь ногой.

Первый посетитель. (уважительно и с радостью). О, дон Риччо, мы ждали Вас!

Второй посетитель. (со сладким почтением и оттенком страха) Приветствуем «кариссимо синьоре»! (К проститутке) Посмотри Чечилия, из какого изысканного материала сшит камзол на доне Риччо! Такой привозят нынче только из Руана или Гренобля, это я тебе как владелец лавки и негоциант говорю! Сразу видно, что дон Риччо не теряет даром даже одного дня жизни, умеет жизнь ценить! И конечно, служит господам Строцци не зря.

Сам Риччо во время этого славословия остается холодно выдержанным.

Риччо. Ты оставил бы свои речи и лучше вспомнил, что уже больше года должен полтысячи скудо герцогу Строцци за тот воз сафьяна и шелка, который пришел на испанском корабле. А сегодня этот долг становится особенно «красным», ты понимаешь? Герцог буквально вчера или позавчера, когда мы сидели за счетами, сказал, что эту наглость скоро придет время пресечь безо всякой жалости. (Берет его за камзол и глядя в лицо, негромко) Ты понимаешь, что это значит? Сегодня это может отправить тебя в подвалы Сан-Анджело с таким приговором судьи, от которого не спастись!

Первый посетитель. (взволнованно и так же негромко) Да, конечно, дон Риччо, о чем и речь! Но нынче тяжелые времена и неужели же глубокочтимый синьор герцог не может милосердно, во имя страдавшего Господа Иисуса подождать, тем более, что речь идет о такой мизерной сумме!

Риччо. Сумма вовсе не мизерная. За год я или другие управляющие герцога могли удвоить ее и она была бы равна трехстам испанским дублонам, то есть стоимости приличной галеры с каторжниками. Это тебе-то нечем возвратить? (Берет в руки бутылку с французским вином) Ты погляди-ка! Это вино стоит полскудо за бутылку! По крайней мере, именно столько я платил за него для герцогского стола на прошлой неделе!

Первый посетитель. О что вы, дон Риччо! Разве же я мог бы позволить себе такое дорогое вино! Этой бутылкой угостил нас синьор Караваджо, художник, что сидит вон за тем столом и пьет безо всякой меры! Талант! А какая милосердная, по истине христианская душа! Не проткнет горло шпагой в последний момент, так еще и вином угостит!

Риччо. (какое-то время вглядываясь в тонущего в полумраке Караваджо) Кто — вот этот?! (С гневом) Да как ты смеешь мне врать с такой откровенной наглостью! Этот бездомный в протертых штанах мог угостить тебя вином, которое подают на стол Строцци?! Да герцог пришел бы в ярость, если бы узнал и это было правдой! А так — даже не смешно!

Третий посетитель. О нет, достойнейший дон Риччо! Это чистая правда. Как и то, что вам, которого уважает весь Рим, нужно быть несколько осторожней или говорить чуть тише, ибо синьор Караваджо силен в шпаге ничуть не менее, нежели в кистях и красках. Витторио уже имел возможность проверить!

Проститутка. О да, верьте нам!

Риччо. (еще раз приглядевшись к Караваджо) — ну да не острее моей. (Отходя к столу Караваджо) Ну так ты понял?

Первый посетитель безмолвно изъявляет движениямии и поклонами понимание. Риччо подходит к столу с хорошо захмелевшим Караваджо, приглядывается, после садится без спроса. Караваджо даже не смотрит на него. Кричит хозяйке трактира

Риччо. Анна-Мария, подайте то, что я обычно люблю! (Со скрытой, но неожиданной и ощутимой симпатией обращается к Караваджо) Вам кажется что-то томит душу? Я сходу догадался. Со мной такое бывает! Дьявол искушает нас, заставляя испытать боль. Ибо служить процветанию герцога Строцци — дело безусловно достойное, правильное, и душа у меня, доброго христианина, болеть не должна, согласитесь? (Караваджо пьет и молчит. Продолжает) И значит, если в нее приходит боль, то она безусловно от Сатаны, который искушает и пытается сбить с пути, и верить ей нельзя! Так это и разъясняют на исповеди монсеньоры священники. И тогда я обычно прихожу сюда или в подобное место, где можно найти компанию и красивые бедра, и пью дорогое вино. Я зарабатываю вдосталь, чтобы его пить, моя жизнь проходит не зря. (с ухмылкой и оттенком издевки) Впрочем, как мне тут рассказали, у вас на него денег тоже достаточно?

Караваджо. Случаем. Папский легат купил у меня одну из картин… за гроши (с гневом бьет кулаком по столу, но быстро успокаивается) А так я бездомный и почти нищий художник. Просто сегодня у меня очень болит душа, а я в этих случаях скупиться не привык, хоть родом и из Ломбардии.

Риччо. (с издевкой и сарказмом) Отчего же у вас болит душа? Вы же служите музам! Да не уж то такая чепуха, как голод или холод может огорчить человека, который выбрал принести этому в жертву жизнь! Э, да вас кажется тоже совращает Вельзевул! (зло смеется)

Караваджо. (в это время со злостью отрывая зубами кусок от бараньей ноги и немного прожевав) У меня болит душа, потому что я художник, а вынужден сидеть за одним столом с вами.

Риччо. (еще более зло и от души смеясь, пристально вглядываясь в Караваджо) У вас не получится меня задеть. Я слишком в хорошем настроении сегодня. Да, мне сказали, что вы умеете обращаться со шпагой. Но вы уже слишком пьяны, чтобы крепко удержать ее в руках, а я не собираюсь вас до этого доводить, хотя в ином случае отвел бы душу, позабавился… Вот посмотрите, я кажется моложе вас… впрочем, возможно, просто ночи под чудной римской луной состарили вас лицом прежде срока. На вас некогда хорошие, но ставшие тряпкой панталоны, а на мне — сафьяновый камзол ценой в сотню скудо. Над вами поэтому издали смеются, а мой вид невольно вызывает почтение у любого. Вы пьете французское вино раз в три года, я же — когда пожелаю. Меня боится целый Рим. Тысячи вот таких же «маскальцоне», как этот торговец тканью из окрестностей пьяццо дель Попполо. Те, кто лишь слышали, а в лицо не знают, боятся даже больше. И великий герцог Строцци ценит меня гораздо больше других. Меня уважают, ибо боятся даже звука моего голоса, а вам, чтобы заставить этих свиней уважать себя, понадобилось, как я понимаю, вынуть вашу оригинальную шпагу из ножен. Значит — я живу без сомнения правильно, а вы нет. Вы художник? Я даже не буду просить вас показать мне ваши холсты. Это не интересно, будь вы хоть сам Рафаэль или Микеланджело.

Караваджо. (поднимая глаза) Меня зовут Микеланджело Меризи де Караваджо.

Риччо. Да что Вы! Приятно. А мое имя Рикардо Франделли. Весь Рим знает, кто я. Если захотите узнать и вы — просто назовите мое имя и спросите.

Караваджо. Мне нет до этого никакого дела. Плевать я хотел.

Риччо. (заливисто смеясь) Вы не заденете меня! А кому вы известны? Никому. Быть может — потому что бездарны. А может просто нет везения. Но даже если бы вы имели право быть знаменитым — чего стоит выбранный вами путь? Возможно, вы просто не умеете в жизни делать ничего, более достойного и полезного, что могли бы оценить важные люди. А может — просто не хотите или трусливы… Впрочем, то и другое в отношении к вам кажется неверно: вы скорее всего талантливы, ибо заставили этих наглецов восхищаться вами ровно так же, как и бояться. Однако, путь вы в жизни выбрали точно не тот. Он уже заставляет вас страдать и наверняка вскорости приведет к краху. Да взгляните на даже добившихся признания, которым вы наверняка завидуете в душе! Что у них есть? Что они могут? Вечные рабы чьей-то милости, заляпанные в красках, сгорбленные и иссохшие раньше времени. И значит (заканчивает весело) прав я, а не вы. И исповедуйся мы оба сегодня монсеньеру кардиналу Сантинелли, духовнику герцога Строцци, и он подумал бы точно так же! В результате — вы пишите холсты, голодаете и спите на паперти, вызываете издевки и смех разных мерзавцев, а я, если нужно, заставлю этих мерзавцев мыть себе дорогим вином сапоги. И значит — мою душу болью наполняет Сатана, а ваша страдает по справедливости, пытаясь научить вас уму.

Караваджо. (свирепо и с красными от гнева и вина глазами) Подите к черту!

Хозяйка в этот момент приносит блюдо с разными яствами и две бутылки вина, но слыша слова Караваджо, останавливается в нерешительности. Риччо показывает «ставь спокойно».

Риччо. Слушайте. Вы мне чем-то симпатичны. Сам не знаю почему, ей-богу! Смесь страха и уважения в душах этих «маскальцоне» расположила меня к вам, или же ваша привычка грустить и топить боль в вине, знакомая мне хорошо, но такова правда. Вся ваша жизнь говорит о том, что вы не правы, ибо должен человек не нищенствовать и мучиться, а богатством, успехом и страхом вызывать зависть и уважение у других. Да если даже вы завтра станете известным, настоящего богатства не достигните никогда, всё равно будете зависеть от подачек и чьей-то милости, а для тех, кто их вам швыряет, останетесь только ремесленником и существом низшего рода. А вот я, не без гордости скажу вам, иногда чувствую, что господин герцог необычайно ценит мои услуги и нуждается во мне быть может даже более, нежели я в нем. (Внезапно с искренностью обращается к нему) Слушайте! Бросьте все ваши глупости и идите служить к нам, в дом Строцци. Ко мне. Сейчас вы мучаетесь пустым желудком и дрожью в теле, если ночь отчего-то холодна. А уже завтра у вас будет теплая комната в нижних этажах герцогского дворца, набитый живот и дорогое вино, не издевки шлюх, но их страх и любовь! Уже завтра. И это будет только началом! В самом деле — бросьте глупости. Вы страдаете зря, вполне имея возможность жить иначе. Вам придется держать в руках шпагу, а не кисть, но это вы умеете. А мне нужны верные люди. И то, что ныне мучит вас, завтра уйдет и будет вызывать у вас усмешку. Ну, так как?

Караваджо. (откинувшись во время тирады к стенке и с закрытыми глазами) Ах же ты бедолага… Слепец, который верит, что познал истину… (после паузы) О, если бы ты знал, какое это счастье суметь передать на холсте свет и горькую мудрость луны, под которой мерз ночью… Залить ее светом холст, словно мир… Мне нечего сказать тебе, только знай — однажды боль в твоей душе не сможет ни успокоить, ни залить уже ничего… Хозяйка! (кричит) О достойная Анна-Мария жена своего мужа с добрым сердцем… Отведи меня в комнату наверх, ибо я слишком много выпил, чтобы самому и не свалившись доползти до приюта твоей бескорыстной доброты, но не хочу мешать дурной компанией этому синьору насладиться отличным барашком и вином. (Берет сумку с холстами и шпагу, опираясь на нее и внезапно с трезвой серьезностью и твердостью в языке) Мне жаль тебя, ибо время уже начало отсчет к твоему краху. А когда наступит крах… О, я не хотел бы в тот момент быть рядом! (Вместе с хозяйкой, которая вполголоса отчитывает его за опасную наглость, уходит)

Риччо. (заливисто смеясь в след и наливая вино) Глупец, не желающий признавать истину очевидного. Я много видел таких и сомневаться в выбранном пути у меня нет причин. Эй, Вельзевул, отродье предвечной бездны, иди-ка сюда! (Наливает полный кубок вина) Давай, сшибись с человеком, который живет по заповедям Святой Церкви, даже когда совершает зло… (выпивает и продолжает) Ибо Святая Церковь — плоть от плоти душа мира, а мир полон зла и требует его в ответ… Глупец!.. Эй вы, там! Трусливые и чем-то мнящие себя холуи, садитесь ко мне поближе, за мой теперь стол, ешьте и пейте со мной вдоволь, герцог Строцци платит за это! И не обижайтесь на грубые слова — я говорю вам их с любовью и уважением, ибо на вас стоит мир!

Его слова слышат и кутеж пускается вовсю.

Картина III

Вилла Мадама, резиденция кардинала Франческо дель Монте, недалеко от Ватикана. В большой и светлой зале столпились несколько известных римских художников, которые должны представить кардиналу и собравшимся новые полотна. Среди них Президент недавно созданной Академии Святого Луки Федерико Цукарро, известные художники Галло и Д‘Арпино, Грамматико и Джентилески. Сами полотна поставлены тут же и пока накрыты холстами.

Мантелотти, секретарь кардинала дель Монте (входя). Досточтимые синьоры! Его высокопреосвященство монсиньор кардинал несколько задерживается с документами, которые должны получить его подпись, просил простить его и не стесняться пока в угощениях.

Художники и собравшиеся отвешивают поклоны и следуют словам Мантелотти.

Галло. Синьоры, что не говорите, но сам Господь благословляет путь и дела его высокопреосвященства! Испокон веков Святая Церковь и великие мира сего старались покровительствовать искусству, которое возвышает людские души и приближает их к Господу. И монсиньор кардинал кажется решил не уступить великим меценатам прошлого, собирая вокруг себя в Риме не одни лишь признанные таланты, но и людей, в которых печать Господня пока только проступает, по большей части надеждой. И видит бог, если такой надежде дано сбыться, то лишь благодаря этому.

Д`Арпино. Вы правы Галло. Не только Господь, но любой, имеющий ум и глаза знает, что труд наш жертвенен и забирает целиком силы не одного лишь тела, но еще более — ума и служащей Господу души. И жертву Господу мы приносим именно трудом и рвением, а не только очищающей людские души силой благочестивых сюжетов, которые создаем кистью. Один из моих подмастерьев, хоть и весьма нестерпимый тип, которого я даже не могу назвать учеником, ибо у меня он ничему не научился и учиться не желал, да и вообще, сдавалось мне, учиться не способен, умел, однако же, сказать иногда со смыслом. Из его уст я однажды услышал — сила любви творит в нас и ею мы возносим хвалу Господу, оказываясь способными целиком отдать себя труду и дарованному таланту. Слова красивые и кажутся мне верными. Жаль только, что произнесены из недостойных уст и тем, к кому, похоже, имеют отношение стороннее. Быть может он просто вычитал их где-то, но они верны. И вот, если бы не щедрость духа служителей церкви и великих мира сего, просветляющих донаторством их души, этот труд и чудесные плоды его, ставшие гордостью времени и христианских стран, были бы невозможны. Вы знаете мне иногда думается, что душу самого закоснелого из язычников, попади тот во Флоренцию или Рим, должны обратить в веру в Господа величие красоты и жертвенного труда, который из века в век созидал ее…

Галло. Правы конечно и вы, кабальере, но я кажется знаю, кого вы имеете в виду и прошу вас — не упоминайте об этом человеке, не омрачайте прекрасные мгновения. Мои подмастерья до сих пор свирипеют и начинают исходить злобой, стоит только случаю напомнить о нем. Ведь до вас он какое-то время работал и в моей мастерской. И лишь удача спасла его однажды от перелома костей.

Джентилески. Кто спорил бы с вами, Д’Арпино! Труд наш высок и жертвенен. И был бы невозможен, окажись люди нашего рода занятий обречены отдавать силы еще и заботам о хлебе насущном, которые, дай только им волю, поглотят жизнь и человека целиком. У мира «дольнего» и «горнего» разные правды, не это ли учим мы с юности у Святой Церкви? И не освободи от тягот мира того, в ком печать Господня читается не одним лишь даром кисти или чего-то подобного, но еще и талантом учения и труда — всё это безвозвратно погибнет. Однако, о ком же вы говорили только что?

Галло. О, прошу вас достойнейший, не будем! Скажу лишь, что в изобилии даруемое талантам на облегчение их нужд и преданный труд, призванный раскрыть их возможности, требует именно труда и способности учиться, склонить голову и впитывать науку, которую более опытный, признанный и уже доказавший себя наставник милостиво дарит, открывая путь и надежду. Уметь принять несомненную истину, даже если не способен пока понять ее. А человек, которого упомянул кабальере, с его необузданной натурой впитавший кажется более от Искусителя, нежели от Господа, этим главным умением, нравственным и воспитываемым церковью и молитвами, не обладал. И оставим, прошу.

Грамматико. (на ухо Джентилески) Я потом скажу вам, мы оба знаем этого человека. Вправду, не стоит — эти двое узнали его быть может именно с лучшей стороны, а потому каждый на свой манер затаил искренню обиду и гнев.

Цуккаро. Досточтимые синьоры, члены Академии! Оставим сторонние вещи и восславим его высокопреосвященство, покровительствующего искусству от души! И сделаем это именно в его отсутствие, ибо множество раз я убеждался, что откровенная лесть претит его достойной душе! Виват! (остальные отзываются).

Д`Арпино. (чуть более интимно Цукарро) Вы, синьор Президент, однако же признаете, что желая покровительствовать искусству и ищущим умам, его высокопреосвященство подчас не слишком осторожен и привлекает в общий круг людей непредсказуемых и с той или иной стороны излишне норовливых. Взять хотя бы философа Кампанеллу. Я не удивлюсь, если он однажды кончит так же, как ныне томящийся в Сан-Анджело еретик Бруно. Я иногда что-то такое чувствую в его идеях, умело замаскированное, но тем не менее. (уже совсем шепотом) Монсиньор кардинал так увлечен рисковать, давая шанс чему-то новому и не вполне укладывающемуся в принятые рамки, что сдается — не наложи Святой престол в свое время на этого Бруно отречения, нам довелось бы однажды увидеть его и тут.

Цукарро. (благодушно) Не слишком ли вы переперчили вашу тираду, кабальере? Его высокопреосвященство строго блюдет правила сана, а любовь к оригинальным людям… подобное простительно добродетельной душе… К тому же не забывайте, что на Венецианскую республику, в отличии от Тосканы или Умбрии, власть Святого Престола вовсе не распространяется и оттого понятно, что кардинал-венецианец невольно желает собирать вокруг себя тех, на кого Папа посмотрит косо.

Входят кардинал дель Монте с секретарем Монтинелли.

Кардинал. (поверх немедленно полившихся почтительных славословий и поклонов) Синьоры, у меня нет сомнений в вашей привязанности ко мне. Оставим ее положенные проявления и перейдем немедля к главному (художникам) Досточтимые синьоры! Зерно нашей сегодняшней встречи, приготовленные вами для публики полотна, будоражат мне душу и ум еще с утра. Так не томите же!

Первым открывает свое полотно подающей восхищенные возглазы публике президент академии Цукарро.

Кардинал. Синьор Федерико, вашим «Успением Богоматери» вы потрясли всех здесь присутствующих так же, как почти тридцать лет назад «Положением во гроб». Как и тогда, просветленную трагедию успения Святой Девы дано ощутит до глубины души, ибо натура совершенно воссоздана вашей кистью, а изысканность стиля лишь подчеркивает, что речь идет о мире «горнем». Великий Тициан был бы потрясен, даруй ему Господь возможность увидеть это полотно. Однако, отчего же вы таились и лишь сегодня нам, потрясенным, дано узнать, что уже долгое время вы трудились над ним?

Цуккаро. (весьма довольный) Монсиньор, я желал преподнести его в подарок вам в честь годовщины создания Академии.

Кардинал. Дар по истине бесценный. Искусство времени словно бы дышит в нем самой своей сутью.

Галло подводит к его полотну. Раздаются конечно же хвалебные и восхищенные возгласы.

Кардинал. Уверен, достойный синьор Лоренцо, что это полотно найдет умеющие оценить его глаза. Вы верны благороднейшим традициям, дух легендарных эпох в нем не может не восхитить.

Грамматико. (на ухо Джентилески) Либо же породить чувство оскомины, ибо всё очень уж узнаваемо, словно бы мысль застыла, а потребности искать новые пути прикоснуться к красоте нет и быть не может.

Д`Арпино сбрасывает покров с его полотна.

Цукарро. Ваше «Изгнание из Рая» чудесно и целиком в русле тех идей, которыми мы живем. Возвышенное благородство старой манеры сроднено здесь с глубоким ощущением натуры и придает образам прародителей и сюжету не «угловатость», как скажут некоторые, а поучительную обобщенность.

Д`Арпино. Благодарю вас, синьор Президент. Великие мастера минувшей эпохи, у которых мы склонив голову учимся, стремились столь же глубоко понимать натуру и быть ей верными, сколь претворять ее, словно бы очищая ее от присущей ей грубости и превращая ее так в достойный язык для божественных истин. Особенно учит этому великий Леонардо. Упоение натурой, какова она, встречалось у них редко. А внимания к повседневной пошлости, ныне совращающего умы под влиянием северных художников, они слава богу вовсе не знали, ибо цель искусства понимали хорошо.

Галло. (на ухо Д’Арпино) Всё это верно, дражайший коллега, но с каких пор вы стали учиться у собственных подмастерий?

Д`Арпино. (оскорбленно и недоумевая) О чем это вы?..

Галло. А свет? Кого вы хотите обмануть, я ведь видел некоторые его холсты, которые он писал в тайне ото всех и помимо основных занятий. Быть может не желая, но вы подхватили у него это. Однако, сдается мне, лучше бы вы подхватили у него римскую лихорадку — меньше было бы вреда.

Д`Арпино. (начиная заводиться) Позвольте…

Джентилески. (видя назревающую ссору и желая предотвратить ее) Синьоры, прошу вас сюда, оценить скромный плод моих усилий! Полотно «Давид, побеждающий Голиафа» невелико и я рассчитываю превратить его однажды в более совершенное. Это лишь проба каких-то новых мыслей…

Собравшиеся окружают полотно и некоторое время молчат, ибо есть в нем вправду нечто необычное, над чем тянет задуматься…

Кардинал. Вы знаете, Джентилески, вы меня удивили. Оно по своему великолепно.

Галло. Гран Дио! Д’Арпино, вы только взгляните — это правда или мне кажется? О нет, это точно под его влиянием! Джентилески, сознавайтесь — вы знакомы с этим человеком и уже успели научиться у него дурновкусице и замашкам!

Джентилески. (глядя пристально и с сарказмом, но примирительно) О чем это вы, Галло? И что же дурного вы увидели в картине?

Галло. (сдавая назад, но по прежнему кипя возмущением) Я не сказал, что она дурна. Но зачем вы оскорбили палитру и традиции великих флорентийцев этим слепящим и назойливым светом? Где благородство и возвышенная загадка мрака? Где мудрая и взвешенная глухота тонов, означающая пристойность вкуса? Свет в вашем полотне криклив и раздражает, словно вопли торговцев на Кампо-дель-Фьоре, писать которых тот человек так же очень любит. Ведь признайтесь, что вы, член Академии, призванной хранить благородство вкусов мастеров и публики, подхватили это именно у него!

Джентилески. (задумчиво) Возможно… Однако я…

Кардинал. (мягко, но ощутимо возвышая при этом голос) Синьоры, остановитесь. Цукарро, вы кажется тоже несколько удивлены и скажете свое слово Президента Академии чуть позже, от себя же могу произнести, со всей искренностью, что полотно достойнейшего Джентилески нравится мне именно необычным светом, который сочетается с пристрастиями мастеров начала века, взять хотя бы моего земляка, великого дель Сарте, впитавшего вкусы флорентийцев. Однако, о ком вы здесь говорите?

Галло. (продолжая кипеть возмущением) О, монсиньор кардинал! Имя этого человека не достойно ваших ушей, поверьте!

Кардинал. (чуть более настойчиво и с тонами властности) И всё же?

Галло. (словно исходя возмущением и гневом) Ближе к концу минувшего года в моей мастерской появился молодой, но уже не слишком приезжий. Я принял его, искренне желая дать ему науку, которую кропотливо и долгие годы, опираясь на мудрость великих постигал сам. И что же?! Вы думаете, я познал в ответ не то что благодарность, а хотя бы готовность внимать?! Раз от разу дерзкий наглец принимался спорить, задавать непристойные вопросы, из которых выходило, что писать можно и даже должно не так! Другими словами, придя учиться ко мне в мастерскую, он вел себя так, будто уже постиг всю мудрость и тайну мастерства, которую мы осваивали годами, и собирается поучить ей меня! Однажды мои благородные душой ученики, не стерпев такого унижения учителя, кое-что всё же давшего им, чуть не отдубасили его до полусмерти и спасся он лишь потому, что осмелился вынуть из ножен огромную, времен великого Лоренцо Медичи шпагу, которую вечно таскает с собой, и принялся всем ею угрожать!

Д`Арпино. Говоря по чести, ваше высокопреосвященство, постаравшись быть словно на исповеди откровенным, этот молодой художник талантлив, а дарованная ему Господом кисть умела. Однако, вкусы его, как его нрав и натура, совершенно испорчены кем-то и необузданны, быть может — не воспитаны правильно. И скорее всего именно по причине его необузданности… скандального нрава, который более похож на привычки и страсти корсара или римского бретера, нежели на покорную и служащую Господу трудом душу художника… Он талантлив, но придерживается каких-то диковатых и вульгарных взглядов, его ум человека, который мог бы стать хорошим художником, уже сложился в собственных представлениях, так пока и не воплощенных, ибо он беден, а из мест, где его дают приют и желают научить чему-то, он всякий раз уходит со скандалом. И потому — его ум и талант испорчены, скорее всего даже погублены, ибо сложились конечно же неверно.

Грамматико. (на ухо Джентилески) Смотри-ка — он искренен, как прежде был искренен Галло. И как искренне они пытались научить Караваджо устаревшим вкусам, почитая те за должные вечно сохраняться!

Галло. Д’Арпино, при всем уважении к вам, я не согласен. Нет никакого таланта и художника! Подмастерья — и того нет, ибо подмастерье должен слушать мастера и говорить «грацио», а не пытаться в безумной наглости кого-то учить!

Д`Арпино. Нет, вы не вполне правы… Талант конечно есть, быть может значительный. Однако, достался он кажется совсем не тому — в господню насмешку или чтобы понапрасну пропасть. Кисть его умела, несмотря на возраст, а глаз остер и схватывает вещи. Только вот учиться писать правильно он не желает и ставит дарованное богом на службу таким странным фантазиям, что не знаешь, что и думать. Я поручил ему дописывать фрески моей руки. А что? Я сам во времена оные занимался подобным чуть ли не три года! И что же — он в раздражении взял покунок и ушел через каких-то полтора месяца, бросив мне на прощанье вместо благодарности, что состарится на этой чепухе раньше, чем успеет написать хоть что-нибудь стоящее.

Галло. (вторит с гневом) Да кто он таков?! Нет, вы только вдумайтесь синьоры! Я поручил ему делать копии со старых фресок — кропотливый труд, который требует ума, умения и отдачи, а ему вишь ли это пришлось не по нраву и он сбегал на Тибр, рисовать выгнутые зады и почерневшие от грубой жизни лица грузчиков на фелуках! Да еще умудрился увести от меня и совратить с истинного пути одного весьма достойного и перспективного юношу, который вместе с ним ныне бедствует и скитается, губит себя зазря, обольщенный глупостью!

Кардинал. (с искренним интересом и усмешкой) смотри-ка, как разошлись и взъерошились!

Д`Арпино. Вы правы, учиться он не хочет, более норовит учить.

Галло. Да по какому праву?! Кто он такой, этот нищий и бездомный бретер и выпивоха?! Его нет вообще! Что он написал, чтобы сметь даже слушать с недостаточным почтением? Какие-то зарисовки вульгарной жизни, словно ниспровергающие искания великих мастеров?!

Д`Арпино. Правы вы и в этом. Школа учит нас претворять натуру, словно освобождая ее от частностей и житейской грязи, иначе к высокому ее языком не прикоснуться. И даже любящие натуру, какова она, северные художники, тем не менее этого принципа придерживаются. Этот же человек упивается тем, что иначе как грязь и пошлость не назовешь. И кто научил его этому, что его к этому привело — не понятно. Он и вправду упивается грубыми лицами и грязными пятками, словно есть в этом какой-то смысл и этому призвано служить высокое искусство живописи, это должно писать. Ну, предположим. А как же быть с сюжетами Библии и Святого Евангелия? Где найдет он в таком подходе язык и средства, чтобы их воплощать, да еще следуя тем значениям, которые придает им веками Святая Церковь? Это тупик. Он не желает и по строптивости и испорченности его необузданного нрава не может учиться. И потому погубит себя, пусть даже имеет дар от Господа. И потому вы правы и в том, Галло, что слишком много внимания мы уделяем его персоне.

Джентилески. (на ухо Грамматико) Они правы при полной их неправоте. Микеле и вправду написал мало. Однако даже в малом обещает превзойти их, если еще этого по сути не сделал. И уже дает кое-чему у него научиться. А значит талант его огромен… что же до судьбы… тут поди знай… И многое зависит в том числе и от монсиньора.

Кардинал. А где же можно найти этого строптивца?

Галло. О ваше высокопреосвященство, не стоит вам ей-богу утомлять себя этим!

Кардинал. (настойчиво и с властностью) И всё же?

Галло. Да хоть на рынке Кампо-дель-Фьоре или в одной из ночлежек для нищих. А может, у какой-нибудь паперти или под деревьями в саду монсиньора Боргезе или герцога Медичи! А вернее всего — в темнице или же там, где случился какой-нибудь очередной громкий скандал. Они от него неотделимы!

Кардинал. Так он скитается и бедствует вместо того, чтобы учиться и работать?

Галло. (кричит с возмущением) А кто виноват в этом, кроме него самого? Благороднейшие сердцами художники Рима хотели научить его, помочь ему раскрыть дарованный Господом дар, давали кров, стол и науку! И что же? Во власти заблуждений он отверг порывы их душ! И страдает ныне по справедливости.

Д`Арпино. Это правда, монсиньор. Речь идет о человеке очень тяжелой сути, которому художником не стать. После ссоры со мной он, я слышал, живет бездомно, пишет где попало и черти что, разменивает на грязь и чепуху умение рук. Ему и правда раскрывали объятия, давая пройти тот же путь, который проходили все и должен осилить каждый. А он вправду отверг.

Джентилески. (на ухо Грамматико) Возможно, что путь Караваджо именно в том, чтобы идти и учиться самому, следуя горизонтам, которые рисует его не по годам зрелый ум — человека и живописца. А работать он умеет и хочет — вы знаете. Здесь они во власти обиды лгут и думают неверно. И надо просто ему помочь.

Грамматико. (в ответ) Огромный дар, что и говорить! И думалось мне не раз, что вправду дурной и скандальный его нрав сложился за жизнь от его сильной и свободной натуры. Лишь так ему удается отстаивать себя. А монсиньор кажется клюнул.

Кардинал. Никто из вас, достойные синьоры, не назвал до сих пор имя этого человека.

Цукарро. Мне оно неизвестно.

Кардинал. Оно и понятно, дорогой Президент. С ваших высот вы оберегает горизонты искусства эпохи, а потому различать и знать подобное не обязаны.

Цукарро. (с поклоном) Я и впрямь в меру доступного и с поддержкой коллег берегу их. И нельзя иначе, поверьте. Если дать свободу лошадям в упряжи герцогской кареты, она непременно сорвется в пропасть. И если позволить колебать вековые вкусы, представление об истине и красоте, ждет не меньшая катастрофа. Или просто — поди знай, что за недозволенное безобразие завладеет умами и душами. Школу должно хранить и она означает не только флорентийский или венецианский мазок или что-то подобное. Прежде всего — взгляды на цель, ответ на вопрос «как» и «во имя чего».

Кардинал. Достойнейшие и глубокие мысли, которые мы непременно обсудим с вами, синьор Президент в иной раз, с интересом и запалом. А сейчас о другом. Итак, синьоры!

Д`Арпино. (нехотя) Зовут этого человека, сколь не изменяет мне память, Микеланджело Меризи.

Галло. (точно так же нехотя присоединяясь) А проще вам будет разыскать его по имени Караваджо — именно так его называют в Риме, уж и не помню, отчего. Где же сделать это, ваше преосвященство, мы и вправду не знаем. Строптивый нрав и глупость обрекли этого человека на незавидную долю.

Кардинал. С полотном Грамматико мы разберемся чуть позже, а сейчас синьоры, прошу — угощайтесь и позвольте мне на мгновение уединиться с секретарем (обращается вполголоса к Мантелотти, который всё это время был рядом) Уж я не знаю как там и что, но давненько я не ощущал такого интереса! Наши без сомнения достойные живописцы, словно коршуны рвут этого человека на части, хоть его здесь даже и нет. И это обещает немало, или же напрасно я прожил на свете четыре десятка лет! Как бы там ни было, поручаю вам немедля разузнать о судьбе этого человека и найти его. И целиком на вас полагаюсь — вы служите мне не первый год.

Джентилески. (на ухо Грамматико) Вы могли предположить такой исход, когда шли сюда сегодня?

Грамматико. Я вообще о чем-то подобном думал?

Картина IV

Ночь, забор сада Медичи возле места, где Караваджо привык пробираться внутрь. Караваджо с одной стороны площадки, а с другой девочка быть может тринадцати лет, которая просит у редких прохожих милостныю или пытается продать им нарванные где-то цветы. При нем лишь котомка и шпага.

Караваджо. (самому себе) Чертова суть! Уже три недели живу в тепле и весь пропах жарящимся в очаге мясом, но хоть продолжаю кашлять, тянет по прежнему на волю, в привычное место… Под ясени и сосны у Медичи… Вдохнуть мир… Ощутить и понять его мудрость, оставшись с ним под покровом ночи лицом к лицу… Что-то уловить в полной бесконечной тайны и мудрости натуре… из содрогающей подчас истины, которую приоткрывает самая обычная, привычная взгляду жизнь… Как чуден и пахуч ночной воздух на исходе римского лета… А сколько боли и тайн, странных и трагических парадоксов пронизывает божий мир… Божий… Надо бы выпить взятого у Анны-Марии в долг вина… Как корят меня за пьянство и буйный нрав, с юности… (открывает бутылку и прислонившись к заросшей плющом и вереском ограде пьет) Еще бы! Мастера холстов привыкли видеть бедным, прежде времени старым, трусливым и вымазанным в красках… живущим размеренно, ибо иначе труда не одолеть. Редко, когда встретится подобный мне, похожий на сутенера или бретера «распутник»… Да таких и нет, я единственный! (смеется с горечью) Великий Микеланджело становился сушеной грушей возле его скульптур и фресок, но дожил до старости. А Тициан и Гаронфалло вообще протянули до возраста библейских старцев, причем второй был пол жизни подслеповат… Все они трудились, написали сотни холстов, не знали ни покоя, ни власти страстей… А я проживу, сдается мне в минуты кашля мало, хочу сгорать в работе, но возможности не имею, зато зовусь «бретер» и «распутник»!.. И не случайно, ибо вправду люблю выпить и обнажить шпагу… Во мраке есть истина, не только в свете… Душа полна света и любви, а мир — лжи и зла… Что-то внутри жаждет свободы и правды, а жизнь словно сковывает душу и ум кандалами… И вот, когда мрак мира и жизни становится всевластным, заползает в душу до глубин, она вопит от отчаяния и боли и требует вина, сколь можно больше вина! (вновь делает хороший глоток) Вот и выходит, что во мраке, который подчас наползает в душе, становится болью и просит вина, таится правда поруганного миром света, сдавленной в тисках лжи и зла любви… Это настолько истина, что даже глупая и развратная курица Анна-Мария различила ее в моих словах… Крупицы растоптанного света в душе, должного литься потоком, кричат болью, а это зовут «распутством»! (смеется) А когда Господь в душе и достоинство заставят вынуть шпагу и даже убить злодея, «распутником» и «злодеем» зовут тебя и приходится бежать, чтобы вновь не очутиться в темнице… (задумывается) И боль поруганного света подчас сильна так же, как мрак топящих ее страстей… (смотрит впереди себя, словно вглядываясь во мрак римской ночи или пустоту) А что делать с тем мраком, который с юности разворачивается в мыслях, заставляет дрожать и говорит, что после последнего мгновения на земле не будет ничего… лишь то быть может, что ты создашь дарованным талантом, трудом и собственными руками, силой любви, оставив после себя, но сам сгинув… Правда ли этот мрак или есть происки Сатаны?.. Узнать об этом дано, лишь свой последний миг встретив… Однако, тот мрак боли и страха, который вместе с ним приходит в душу, можно либо утопить в вине, либо победить силой любви и надежды, которую дарят возможность писать и труд, словно разрывающее грудь желание работать и сделать бесконечно многое… так и не получившее пока от судьбы почвы или же подобно реке — русла… Теплого и надежного дома, в котором было бы вдоволь пространства и света. Времени писать, работать, думать… умом и кистью постигать тайны мира, собственного таланта и тех великих мастеров, которые и вправду заслуживают уважения… А главное — права искать и обрести свой путь, не быть вынужденным ради грошей, более-менее сносного жилища и возможности стоять у холстов, выслушивать чьи-то глупые поучения, губить талант в ремесленной работе, не иметь возможности писать, как хочешь, видишь или пока смутно предчувствуешь правильным, искать и пробовать… Дарили мне пособие, кров, покой и теплую постель, всегда набитый чем-нибудь живот, но взамен требовали отказаться от самого главного, себя словно заживо задушить, убить или сковать кандалами, обречь как живописца погибнуть, а не состояться и найти собственную дорогу и самостоятельный метод, возможность не работать, а кажется просто вымазываться красками. Я мог иметь всё это, но из-за цены уже два года вынужден бежать, уходить в унизительные мытарства и нищенство, тоже гибну, ибо могу работать мало и очень житейской грязью мучаюсь, но всё же — меньше, ибо крупицы правды в творчестве и поисках сохраняю… И остается только мрак в душе, который заполз в нее из мира и может быть побежден пока лишь отличным французским вином, а не светом любви и творчества… Тем, который давно живет внутри и бывает — проливается на холсты… Я художник и человек света, хоть наверное именно поэтому знаю с юности бездну и боль самого адского мрака (поднимает голову, задумчиво глядит несколько мгновений, а девочка в это время пытается продать прохожим цветы или разглядеть в темноте кого-нибудь, для такой цели подходящего) О свет римской луны!.. Я видал Милан, бегая от закона — Венецию и Флоренцию, похожий на адское пекло, вечно бунтующий и тонущий в крови Неаполь. Такой луны нет более нигде — желтой, словно кожа больного здешней лихорадкой… И свет ее подстать! Льешься ты на вещи удивительно, загадочно… словно ниоткуда или сами вещи светятся тобою посреди торжествующего мрака, вопреки ему обретая лицо и ясные контуры!.. Словно бы свет и мгла — вечно борющиеся в человеке, мире и жизни сути, а не просто свойства природы… Или как загадочный свет самой маленькой человеческой жизни, полной боли, в конце которой поди знай, что ждет — рай… вечность… ад забвения и пустоты?.. А бывает, что похож ты на свет мысли, так желающей постигать данное глазам, прорывать мрак мира, в равной мере объятого множеством загадок, ложью и злом… чтобы потом литься на холст… И всё чаще мне хочется принести тебя в полотна, постичь и воплотить тебя, словно спорящего с мраком и побеждающего его… Словно ты божий свет духа и любви в человеке, который тонет во мраке мира, в непроглядной тьме трусости и лжи, но никогда не гибнет до конца… (делает паузу, после долго и жадно пьет из бутылки) О, сколько же истин и тайн, смыслов пронизывают натуру или совершенно обычные глазу картины, лишь умей вникнуть в них умом, который даровал то ли Господь, то ли сам Сатана… Какие страшные и великие истины открывает подчас привычная житейская грязь… А вот хоть бы и эта девчушка… (еще раз вглядывается в нее сквозь полумрак несколько мгновений) Хрупка телом, а в лице даже немного красива… Одно — символ ее уже погубленной миром судьбы, а второе — зла, на которое ее вскоре обречет людская грязь, ибо совсем не Мадонну увидят в ней и простоватой красоте ее лица… Ты только начинаешь жить, душа твоя еще полна надежд, а хрупкое молодое тело — сил… Сердце чего-то ждет от жизни, которая невзирая на тяготы, пока еще кажется далью и манит радостями… Однако бедность и зло мира уже приговорили тебя, обреченную скитаться и с трудом вымаливать на хлеб… А дарованная Господом красота лишь послужит им, став костром страстей в людских душах… И еще пару лет — суждено тебе стать шлюхой, изувеченной страстями и грубостью жизни… Сил перебороть судьбу и выстоять перед ее соблазнами у тебя не хватит… она просто не оставит тебе выхода. Облик твой утратит прелесть молодости и лишь обнажит зло, которое кроется за масками и поэзией страстей… И будешь ты обречена довольствоваться до конца дней грязью, почитая ее за саму жизнь, ибо ничего иного не узнаешь и не останется…

Караваджо делает еще один очень хороший глоток, почти закончив бутылку с вином, а после погружается в мысли.

Девочка. (радостно бросаясь к двум случайным прохожим) Синьоры, купите эти чудесные пинии! Точно такие же растут в этом саду и услаждают взгляд герцогов Медичи! Синьоры, ну прошу вас, купите! Совсем недорого — всего лишь три байокко! Сам Господь послал вас в этот поздний час купить мои пинии! (Почти со слезами) Для таких почтенных синьоров — не деньги, а несчастной Мирелле это позволит сегодня ночевать возле очага и хоть немного поесть!

Первый прохожий. (с усмешкой) Она похоже их в этом саду и стащила! (с нарочитой, но весьма убедительной грозностью, очевидно желая ее напугать) А ну-ка признавайся — ты воровка, которая смела лазить в герцогский сад?

Мирелла. О нет, что вы, синьоры! Я специально ходила за ними на Аппиеву дорогу! Я честно зарабатываю на хлеб! Оттого так редко его и имею.

Второй прохожий. (довольный ее испугом) Сама, однако же, хоть и не похожа на распустившуюся пинию, но тоже в известном роде цветок! (смеется и переглядывается со спутником)

Первый прохожий. А что, неужто бедной девушке и вправду негде спать? Ведь должна же у тебя быть семья, которая позаботится о тебе и конечно защитит, если какой-нибудь негодяй, коих в Риме полно, захочет вдруг тебя обидеть? (переглядывается со Вторым прохожим)

Девочка. (с доверием и искренно) О нет, синьор! Я уже больше года сирота. У меня нет ни семьи, ни вообще кого-нибудь на свете. Отца отродясь не было, а мать, которая торговала рыбой на Кампо-дель Фьоре, умерла от лихорадки прошлой весной. Сама же я с тех пор скитаюсь и зарабатываю тем, что помогаю трактирщикам, если выпадет удача, или стою там и тут вместо пожилых торговцев возле их лотков и в лавках, когда те желают отдохнуть. А если нет — собираю пинии и продаю. Я люблю пинии… Они похожи на саму жизнь, не правда ли?

Первый прохожий. (вместе со вторым обступая девочку) Ах, вот оно как! И вправду тяжелая судьба. (после паузы) А скажи-ка… Хотела бы ты заработать быть может не три байокко, но целый скудо или даже два?

Девочка. (недоверчиво) Да что это вы синьор? Разве бывает так, чтобы даже за целую корзину свежих пиний платили столько? (с неожиданной надеждой) Или вы хотите, чтобы я убирала и чистила солью и углем котлы у вас в трактире? О, это было бы счастьем! Такое счастье не выпадало мне уже целый месяц!

Второй прохожий. Нет, мы не держим ни трактира, ни лавки… Господь дает нам заработать вдоволь иначе… (после паузы) Скажи, а разве тебе никто не разъяснил до сих пор, что у такой молодой и красивой девушки есть совсем иной путь заработать, не голодать и спать под теплой крышей, нежели утомляться чисткой котлов или подобным? Ведь не мне же объяснять тебе, как это тяжело! (подвигаются еще ближе)

Первый прохожий. (подхватывая Второго) Ведь погляди — лицо у тебя по своему прелестно, а в купе с юным возрастом и хрупкими контурами тела, способно вызывать у мужчин любовь! (проводит ей ладонью по щеке, заставив чуть отскочить)

Девочка. Да что это вы, синьоры, о чем вы?!

Караваджо наконец оставляет мысли и обращает внимание на происходящее невдалеке.

Второй прохожий. (всё так же прижимая вместе с Первым девочку к ограде, но стараясь убедить) Разве же не объяснили тебе, глупая, до сих пор, что любовь мужчин не только дарит радость, но еще способна весьма сносно накормить и обогреть, если только умело пользоваться ею и научиться ее пробуждать. А тебе (со смешком) не придется даже особенно стараться для этого! И мы с компаньоном сможем тебе в этом помочь, ибо именно таким благородным трудом зарабатываем на жизнь. (совсем обступают девочку и прижимают ее к стене и плющу)

Первый прохожий. Нужно только один раз решиться, а дальше судьба сама сделает дело и наладится. И мы похоже, сегодня примем это решение за тебя, ибо ты слишком робка, как поглядеть!

Пытаются схватить девочку, чтобы ее увести, та слабо бьется и кричит, после начинает плакать и умолять что бы ее отпустили.

Караваджо. (вскакивая на ноги) Да, мир живет мраком и погружен в него не только ночью… Но зачем же убеждать меня в этом прямо перед моими глазами! И посмотри-ка — словно наважденье из былого! (кричит прохожим, с гневом и властно) Эй, вы там! Оставьте девчушку в покое! Она пока слишком молода, чтобы стать вашей добычей. Дайте ей еще чуть-чуть времени сохранить веру в Господа и жизнь (с горечью). Остальное судьба рано или поздно сделает сама.

Первый прохожий. (чуть оторопев и отстранившись от девочки вместе со вторым, но приходя в себя) Гляди-ка — бездомный нищий будет учить нас здесь святой католической вере! Иди своей дорогой или сиди, где прежде прислонил спину, а нам не мешай обустроить жизнь этой несчастной и облегчить ее муки — у нее другого пути всё равно нет!

Второй прохожий. (пока Первый вновь поворачивается к девочке и начинает с силой убеждать ее в чем-то) Давай-давай, проваливай отсюда! Тебе желают добра, хоть может ты этого и не заслуживаешь!

Караваджо. (быстрым движением вынимая шпагу) Так я вижу, ты не понимаешь языка, на котором Папа Климент VII обращается к Пастве в Святое Воскресение Христово! Он у вас в Риме звучит чуть иначе, но тем не менее!

Второй прохожий. О черт!

Второй порохожий отскакивает и вынимает шпагу в ответ, они с Караваджо начинают обмениваться яростными ударами. Первый прохожий в это время бросает девочку, тоже вынимает шпагу и пытается присоединиться, но удары обоих так быстры и яростны, что у него не выходит. Девочка кричит и молит о помощи, и с разных сторон раздаются крики и голоса.

Первый прохожий. (Второму) Оставь его и ее, бежим же, черт! Сегодня не вышло! Но это не так плохо, как попасть в Сан-Анджело!

Второй прохожий. (продолжая обмениваться с Караваджо ударами) Так ведь этот «нокьолино» не отстает, хочет убить меня!

Первый прохожий. (Караваджо) Эй, «паццо», в другой раз ты бы так просто не отделался, но давай закончим миром и скроемся, ибо ты сам и мы из-за тебя можем попасть в большую беду!

Караваджо. (продолжая наносить яростные удары) Ты кажется не понимал благородного итальянского языка! За подобное без сомнения надо заплатить кровью, равно как и за попытку превратить на моих глазах девочку тринадцати лет в шлюху!

Первый прохожий поднимает огромный камень из под забора с плющем, швыряет что в Караваджо, чем валит его с ног. Девочка продолжает кричать о помощи, но в конце концов, вместе с обоими прохожими, скрывается с корзиной цветов в противоположном от них направлении. На сцене появлется стража с обнаженными шпагами и факелами.

Первый стражник. Что тут происходит?

Второй стражник. Кто смел тревожить городской покой ночью, да еще чуть ли не под самыми окнами герцога Медичи?

Третий стражник. (подходя к лежащему на земле Караваджо) Это смутьян или убитый?

Четвертый стражник. Пни его хорошенько ногой, сразу поймешь!

Караваджо. (приподнимаясь на локте и кашляя) Не надо никого пинать. И убитых здесь по счастью сегодня нет.

Первый стражник. Вы кто?

Четвертый стражник. Это вы только что затеяли здесь крики и драку с кем-то?

Второй стражник Да посмотрите, с кем вы спорите! Это просто какой-то бездомный, верно хотевший обокрасть под покровом ночи честных горожан-прохожих!

Третий стражник. (грубо) Немедля назови себя!

Караваджо (вставая и опираясь на шпагу) Мое имя Микеланджело Меризи. В Риме, где я живу два года, меня еще зовут Караваджо, ибо я родился в деревеньке возле Милана, которую называют так.

Первый стражник. Так как же ты, чужак, смеешь устраивать скандалы посреди улицы и глубокой ночью, это в Святом Папском городе? Разве ты не знаешь, что это строго запрещено, грозит судом Святой инквизиции и заточением?

Третий стражник. Чем зарабатываешь на хлеб? Убийца? Вор? Уличный грабитель?

Караваджо. Я художник.

Четвертый стражник/ (с издевкой и гневом) Кто-кто? Да ты что же, шутить с нами вздумал?

Караваджо. (возвышая голос) Я художник. Учился в Милане у мастера Петерцано, который учился у самого Тициана. В Риме же я работал в мастерской Галло и Д’Арпино, просто не долго.

Второй стражник. Да кому ты лжешь! Взгляни на себя!

Третий стражник. (с издевкой и смехом) А доказать это можешь драными панталонами?

Четвертый стражник. Где же ты живешь и что делал так поздно под самым забором у Медичи?

Караваджо. Живу я в трактире, недалеко от палаццо Фарнезе. А что делал тут — не важно.

Третий стражник. Как бы то ни было, ты совершил преступление и будешь арестован, а утром пусть судья или квестор решают, кто ты таков и какова должна быть твоя участь.

Караваджо выпрямляется

Четвертый стражник. И не вздумай глупить! Отдай-ка немедля шпагу, ибо если посмеешь поднять руку на городскую римскую стражу, тебя ждет смерть!

Караваджо. (после некоторого раздумья и отдавая шпагу) Куда отведут меня?

Первый стражник. Понятно куда! В Сан-Анжело! (Принимает шпагу) Вы поглядите! Такую наверное носили на поясе во времена Франциска Первого! В первый раз вижу бездомного сумасшедшего с рыцарской шпагой!

Второй стражник. (Караваджо) Давай-ка сюда руки! (вяжет) Радуйся, «маскальцоне»! При такой луне ты увидишь купол Святого Петра прежде, чем тюремное подземелье. А кроме того, теперь-то у тебя появится возможность поучиться правилам вежливой жизни в Риме, кои ты доселе так и не освоил (Стражники смеются).

Караваджо. Я их уже кажется выучил.

Картина V

Подземелье в замке Сан-Анджело). Сырость и почти полный мрак, лишь издалека долетает свет факела. В углу коридора две камеры, у которых в дверях крохотные решетчатые оконца, расположены почти друг к другу. В одной из камер раздается долгий тяжелый кашель.

Кашляющий голос. Ах, ты ж черт! Я готов ныне помечтать и пожалеть не о свежем ночном воздухе с запахом пиний на вилле Медичи, а о тепле в каморке над трактиром Анны-Марии и покрывале, что пропахло запахом жаренного мяса кажется до конца дней! (вновь кашляет) Что за чертова сырость! А запахом Тибра, тины и разной гнили воздух сперт почти до удушья. Глядишь, я так снова заболею лихорадкой. Что же… Зато вновь вернусь в госпиталь Сан-Иньяццо и полгода о бесплатном жилье и сносной еде можно будет не тревожиться! (смеется и вновь заходится в кашле) И даже случится пристойно пописать! Если не отдам концы.

В это время из другой камеры доносится шорох, который спустя несколько мгновений заканчивается словами, произнесенными очень внятным, мягким, словно привычным увещевать голосом.

Голос. А вы дышите носом. Это помогает согревать воздух перед тем, как он попадает в легкие. И вся сырость и грязь, которые есть в нем, грудь и горло вам не потревожат. Что же до холода, просто свернитесь калачиком, словно ребенок в утробе матери. Я уже целых два года, как привык к этому и только так сплю.

Кашляющий голос. (после шороха и чертыханий, звуча уже в оконце другой камеры) Это я, раздери вас черти, сумел понять и без ваших советов! Знаете ли — холод не мать родная, делает умным! Да и не раз приходилось мне спать на холоде и под открытым небом и прежде. Я разбудил вас кашлем, верно? Ручаюсь, что вы какой-нибудь насоливший аббату священник, так привычны кажется наставлять истине и путям божьим!

Голос. (со смехом) Вы правы! Невероятно! Вы догадались с первого слова! Увы, я почитаю себя умным человеком, но так разбираться в людях по голосу или внешнему виду не умею. Я и вправду монах, правда лишенный сана, причем давно. А вы кто, позвольте спросить? Но прежде, чем вы скажете, могу точно подметить — поверх всей грубости очень цепкий умом человек!

Кашляющий голос. Я художник.

Голос в камере. (с парадоксальной смесью радостью и печали) Гран Дио! Должны стоять тюрьмы, если такие люди только в них и могут встретиться! А как ваше имя? Какие церкви в Риме вы успели расписать? Последний раз я ходил по улицам Рима почти двадцать лет назад, но вдруг сумею представить облик города из ваших слов. Ведь возможности памяти всегда были моим коньком!

Кашляющий голос. Я не успел расписать ни одной церкви… Вообще — написал пока мало. Судя по вашим словам, я моложе вас почти вдвое. Три больших мастера, у которых я успел поработать в Риме, доверяли мне лишь делать копии с церковных фресок, либо же рисовать в них вензеля из цветков и лепестков! (усмиряя гнев) Однако, не думайте — что могу я и хочу, знаю пока лишь я один, но верю, когда-нибудь это узнает множество людей и мое имя будут произносить с трепетом! Те немногие холсты, которые могли бы убедить вас, слава богу не были арестованы вместе со мной. Так что вам придется либо поверить мне на слово, либо счесть меня наглым глупцом, который не способен говорить правду — ни себе, ни другим…

Голос. (с уваджением и проникновенно) О нет! В ваших словах столько силы, искренности и боли, что они рождают доверие и убеждают немедленно! Однако, как же всё-таки зовут вас?

Кашляющий голос. Зовусь я уже почти 24 года Микеланджедо Меризи. Отец мой был архитектором, но почти всю жизнь прослужил управляющим герцога Сфорца в деревне Караваджо, ради нужды и хлеба погубив дарованный Господом талант. Способный строить дворцы и соборы, он потратил жизнь на учет лошадей и коров в герцогском стойле, да еще ежегодного урожая винограда и олив. Оттого я с детства впитал две вещи — любовь к искусству и ненависть к власти хлеба и денег. И оттого выбрал пройти через что угодно, но либо заслужить право жить силой любви и сделать в служении истине, красоте и любви то, что чувствую — могу и хочу, либо пропасть, ибо тогда не нужно ничего! И оттого же, хоть лишь дюжина свернутых в каморке холстов может пока вызвать восхищение и показать, на что я способен, мир и судьба губят меня, а дырявые панталоны должны заставить раскаяться, я всё равно иду по этому пути и либо совершу на нем то, что стоит дара жизни и кисти, либо пропаду!.. А потому же — те два года, что я обретаюсь и скитаюсь в Риме, прозвали меня Караваджо… Только берегитесь — это имя может вызвать смех или злость, часто зависть или вообще ядовитую смесь всего этого! Но как зовут вас?

Голос. (задумчиво) Караваджо… Судьба ждет меня горькая и навряд ли мне когда-то доведется посмотреть на прекрасные холсты, которые вы несомненно в избытке напишите, ведь чистота и свет души, искренне стремление к истине непременно рождают красоту и то, что достойно признания, иначе быть не может… Однако, имя я всё же запомню, конечно… Редко встретишь в этой жизни что-то настоящее, а вы, хоть я даже не вижу вашего лица, кажется именно таковы. Меня же зовут Бруно. Джордано Бруно. Однако, берегитесь и вы, ибо мое имя рождает в людских сердцах куда худшее — страх, ненависть и проклятия…

Караваджо. Странно, однако. Я тоже не вижу вашего лица, но отчего-то готов ручаться, что человек вы глубокий, умный и полный в душе добра и света… ваш мягкий и словно наставляющий истине голос говорит об этом!

Бруно. Надеюсь, вы правы… Я и вправду лишенный сана монах… Но привычке разъяснять людям знание, которое они боятся и ненавидят, а потому знать не желают, научился за долгие годы не читая проповеди, а преподавая с кафедры в разных университетах. Веруя, что голос разума и истины непобедим и в конце концов окажется сильнее страха… (с горечью и улыбчивой мягкостью) Увы — двадцать лет скитальческой жизни и факт, что мы с вами встретились здесь доказывают, что я ошибался.

Караваджо. А как же вы оказались здесь, и почему?

Бруно. На меня донес ученик… Человек, который слышал обо мне, хотел научиться у меня истине и сам пригласил меня для этого к себе в имение, в Венецию. Однако, само дело давнее… Вам доводилось бывать в Венеции?

Караваджо. Я скрывался там три года назад… Не спрашивайте почему, только верьте, что правда была в моей душе, а не на стороне закона. А в чем обвиняют вас?

Бруно. В ереси.

Караваджо. (после долгой паузы) Да…

Бруно. Вы конечно понимаете, что это значит. Меня ждет суд, но конец для людей, познавших такое страшное обвинение обычно неизменен. Тем более, что я не посмею сделать шаг, который давал бы последнюю надежду. Я не предам то, что считаю истиной. И не предам свободу, которая дает право на истину. Впрочем, быть может вы трепещущий перед папой благоверный прихожанин и с этой секунды захотите проклясть меня. Я не обижусь.

Караваджо. О нет! Я быть может еще не понимаю до конца ваших слов, но они очень близки мне и отзываются в душе так, что сердце бешено заколотилось, а лицо и тело, невзирая на холод, бросает в жар… Я молод, но что такое ради свободы, достоинства и истины бросаться в пропасть знаю! Оттого уже успел узнал бездомность, злословие и ненависть, скитания по разным весям и тюремные подземелья…

Бруно. (хоть не видно его лица, но с улыбкой) Да мы с вами кажется братья!

Возле обоих камер появляется стражник.

Стражник. Проклятые ублюдки, отродье дьявольское, а ну-ка заткните рты! Вы грешники и скоты, которые должны не гудеть под сводами старого замка глупыми разговорами, а ото дня к ночи испытывать раскаяние и уповать на милосердие — Господне, Святого Папы Климента VII и папского квестора. Так что умолкните, если не хотите из пристойных камер попасть в карцер и сдохнуть прежде, чем справедливый суд Папы и Господа вас к этому приговорит! А что бы тюремный мрак не казался вам адом, в который вы попали прежде суда и костра, и не заставлял ваши жалкие души труситься от страха, я оставлю вам факел!

Стражник вправду втыкает факел в пол подземелья между двумя дверьми и уходит. Свет от факела освещает угол, две двери, позволяет немного разглядеть в маленьких оконца лица собеседников, но тонет в сводчатых потолках.

Бруно. (в полголоса, почти шепотом) Не пугайтесь! Они тут не слишком злы и строги, у меня уже было время узнать. Этот толстый верзила, в частности, скоро сам задремлет и мы даже услышим его храп. Давайте просто говорить очень тихо! (весь дальнейший разговор и впрямь продолжается почти шепотом)

Караваджо. А в чем же вас конкретно обвиняют? Неужели вы не верите в Господа?

Бруно. Верю, еще как! И отвечу вам, но прежде скажите, отчего вы не сумели прижиться среди больших римских живописцев, в таланте которых сомневаться наверное права нет?

Караваджо. (насупившись и помрачнев) Живописцы здесь и вправду хороши, но очень уж заскорузлы умом… понимаете? Учат писать так же, как учили их собственных учителей. Словно никакого иного пути к истине и красоте быть не может. А я так не могу! (повторяет шепотом, вняв знакам Бруно) А я так не могу. Я хочу искать и открывать метод, бесконечно. Обретать новое, пока не закроются глаза. Я трепещу перед тайной и возможностями света. Я умею заливать светом холст словно бы незаметно — так, что всё, лица и одежда, предметы и пространство дышат светом как прозрачным, но ощутимым воздухом, и тогда мне кажется, что свет и любовь, которые живут и горят во мне, становятся пролитыми на холст. А в последнее время меня тянет схлестнуть свет и мрак, дать свету торжествовать над кажется бесконечной и глухой мглой, так похожей на сам мир… Я часто вижу в грязных пятках, в злачных или мучимых болью лицах обывателей больше истины, чем в благородных и возвышенных сюжетах старых полотен, они прекрасны, понимаете? Прекрасны истиной, которую возможно прочесть в них и натуре вообще, пусть даже эта истина страшна! Всё, что есть — прекрасно, даже если уродливо, ибо таит в себе истину! Даже если речь идет о грязных пятках, лице старухи или теле, обезображенном холодом и отвратительной, страшной правдой смерти! Ссохшееся тело старика, его изборожденный морщинами лоб, пропитанное страстями лицо шулера или совершенное лицо моего друга Марио, которое дышит чистой грустью, в равной мере прекрасны, ибо полны смысла и позволяют постигать божий мир, лишь осмелься вглядеться в них умом и кистью! И когда я пишу всё это, мне кажется — я постигаю истину и смысл, которые в этом таятся! Я уже давно мечтаю писать святых и апостолов образами людей, которых дает встретить жизнь, ибо главное, чему учат Евангелие и вера, зачастую дано прочесть именно в жизни вокруг! А по факту я — лишь ученик, подмастерье… К этому пойдешь — заставит вензеля из лепестков писать. А к тому — копируй и постигай мудрость великих! Да не смей при этом своевольничать! То, что я могу и хочу, меня словно разрывает, перед моим умом как на ладони. Давно созрело во мне, не то что зачато, а хочет произойти на свет. Но во власти судьбы гибнет. И жизнь, время уходят, и пока я заслужу право работать и писать, как хочу, мой талант изувечат и сделают серым, погубят. Вот, у четырех мастеров я работал и рассорился со всеми, а писать самостоятельно — слишком беден и нет имени. А чтобы имя обрести — надо либо работать самому, либо позволить перетолочь себя в ступе, словно охру. Замкнутый круг. Словно змея кусает себя за собственный хвост. И остается лишь хлестать вино, сгорать в боли, спать на паперти или в саду и писать то, что позволяют обстоятельства. Увидеть истину и мудрость Господню в самом простом — вот путь, по которому я считаю должным идти! Да только как же добыть право на это?! Ведь учат писать совсем иначе, всего этого цураясь, словно чумы! Оттого шляюсь по рынкам да кабакам, хватаю и пишу лица, голоден часто по три дня и любой негодяй норовит обсмеять, но при этом счастлив!

Бруно. О великий боже! Я бы обнял вас как младшего брата, если бы не стены и двери, ибо мы и вправду словно братья! Друг мой… вы ведь разрешите вас называть так?

Караваджо. Конечно! Есть правда во лжи и мраке мира, а так же в глупости разных законов, если всё это позволило нам встретиться!

Бруно. Друг мой, хоть вы моложе меня почти вдвое, учены наверное не слишком и не читали множества великих книг, но сутью таковы же и силой и правдой вашего ума схватываете глубочайшие вещи! Свободны и правдивы сутью — вот главное! (со смехом) И так похожи судьбой!.. Двадцать лет назад я стал читать и думать, и с тех пор знал лишь одни беды, мытарства и людскую ненависть. Меня обвинили в ереси католики, а после — кальвинисты, которые показались мне поначалу ближе к истине. Любители Аристотеля приглашали меня читать лекции, а после гнали, ибо я трактовал их кумира слишком вольно. Я читал лекции в университетах Тулузы, Женевы, Парижа, Лондона и Оксфорда, Марбурга и Виттенберга, Праги и Франкфурта, в одних искал работу сам, в другие же меня с честью приглашали, ибо ценили мои знания, но в конце концов отовсюду гнали после ссоры с профессорами и патронами, ибо раздражала свобода и честность моей мысли, ее верность истине. И причина была в одном — обо всем я мыслил самостоятельно и глубоко, стремясь обрести истину и не страшась пойти против химер, на которых стоит ум тысяч «простецов» или же, что возможно еще хуже, раздобрели профессорские животы и подбородки! Рисковал на любые вещи иметь собственный взгляд и никогда не мог принять коллективную глупость, пусть даже солидную и умную лицом, освященную авторитетом веков или самой Святой Церкви! Новое и истинное страшит, друг мой, всегда и во всем, знайте и запомните это! Впрочем — вы это знаете, только по своему… Страшит, ибо рушит химеры привычного и обнажает мрак неведомого, в который надо бесконечно идти светом свободного ума и любви к истине. Твердая земля под ногами начинает дрожать и кажется — колеблется и рушится сам мир, ибо и вправду терпит крах и превращается в пыль ложь, которую требовали считать миром и нерушимой правдой. Свобода торжествует, но рушит идолы, привыкшие подчинять и успокаивать людской ум. И вместе с ними же падает во прах зло, которое от имени Господа и добра привыкло подчинять дела и совесть, бестрепетные руки слепцов и рабов. И чувствует человек, что один, а из под ног уходит почва. И испытывает одновременно страх и лютую ненависть к тому, что его на это обрекает… хотя может быть только так и начинает приближаться к Богу…

Караваджо. О синьор Джованни! Я вправду не знаю и доли того, что постигли и пережили в судьбе вы, но мне кажется, что еще никогда я не слышал слов, так глубоко прорастающих в душе, ибо необыкновенно близки ей!..

Бруно. (воодушевленно) Свобода — вот главное, что ненавистно и страшит, друг мой! Свобода ума, дающая видеть истину не в том, что принято и велено ею считать. Свобода души, которую Господь вложил в человека и через которую говорит с ним, должной отвечать за себя. И вот — должен человек иметь мужество, слышать внутри голос Господень и следовать ему, то есть решать самому, но боится этого и жаждет, чтобы кто-нибудь, пусть Папа или велящий от имени Папы и Господа аббат, приказали ему, вместе со многими другими подчинили и направили в делах! Даже если это будет значить совершать зло… Я проповедовал учение Коперника, о котором вы конечно не слышали… Земля, на которой нам с вами суждено жить и умирать, вовсе не плоска друг мой и не является центром мира, как учит Святая Церковь, следуя за парой больших, но всё ошибшихся философов древности. Истина в том, что она кругла и вместе с остальными планетами, которые ваш молодой взгляд может различить на чистом ночном небе, вращается вокруг солнца. Святая Церковь веками лжет об этом, как впрочем и о многом другом… А значит — ложь и зло так же и то, что она велит делать, не только думать? И зло совершают те, кто думает, что повинуясь ей, следует добру и божьим заповедям? Решись только признать это, как рухнут жизнь и сам мир! Оттого-то и горит истина на кострах уже сто лет, ибо лишь так раб может чувствовать себя спокойно. Свобода и истина страшат, а потому весь мир людской испокон веков был выстроен так, чтобы уберечь от них. А может ли, чтобы Господь отвергал свободу и истину? Нет, ибо сам он это и есть. И значит — не истина и свобода виновны, а мир, который вечно тонет во мраке лжи и трусости. И конечно же — не тот прекрасный и божий мир звезд и планет, бесконечных загадок и далей вселенной, пугающих ум и заставляющих его испытать трепет и жажду истины, нет! Людской мир, в котором, как и в самом человеке, часто торжествует совсем не божье… То, что от имени истины и Господа испокон веков привыкло подчинять и лишать свободы. И вот, последователи Кальвина ненавидят свободу духа и жаждущий истину ум точно так же, как Папа и Святая Римская Церковь, насчитывающая полторы тысячи лет. И точно так же призывают убивать и жечь на кострах друг друга и вообще всех, будящих сомнение… Свобода требует силы, друг мой, оттого и есть страшное испытание Господне…

Караваджо. Где же найти силы и выдержать чувства… грудь кажется сейчас от них разорвется. Синьор Джордано… лишь несколько часов назад я думал и чувствовал нечто такое, и кажется почти теми же словами… И часто казалось мне за недолгую жизнь, что дурное творят от имени Господа и под сенью распятий чаще, нежели доброе… А любовь, которая побуждает искать и творить, распинается от их имени, во лжи и мраке мира так же, как некогда был распят на кресте Сын Божий…

Бруно. Всё верно, друг мой. Учение Лютера и Кальвина, из-за которого уже столько лет льют реки крови, строится именно на том, что Господь внутри каждого из нас, вера в него и истины Святого Евангелия есть нечто иное, нежели заветы Церкви. Оттого еще пол века назад оно было провозглашено ересью и Папа призвал убивать любого, посмевшего в эту ересь впасть. А то, что последовали ему целые страны и народы, лишь стало трагедией и океанами зла, ибо бесконечна ненависть Церкви и ее покорной паствы к колеблющим догматы и прочно воссевшую на троне истины ложь. Ведь на власти Церкви и целые века пестуемой ею лжи, друг мой, зиждутся покой тысяч рабских душ и умов, сама их жизнь! Однако и последователи его, словно в горькой издевке, в конце концов точно так же ненавидят свободу духа и познания истины, которой человека наделил Господь! Я проверил это на личном опыте и еще раз убедился, друг мой, что дело в самой сути. В страхе перед свободой и познанием истины, которое способно подарить свет, но прежде окунает во мрак бесконечных тайн Господнего мира. Перед самостоятельным умом, который жаждет истины, дарит свободу и словно бы ею проклинает. В отчаянии ты рвешься под своды старейших университетов Европы, где кажется свобода и жажда истины должны торжествовать, быть освященными любовью и именем божьим, но находишь там лишь страх и неотделимую от него ненависть. (после паузы) Однако, друг мой, веру в Господа это колебать не должно. Он есть последняя истина мира и самого человека! Я гляжу умом в истину, и вижу Господа. Я гляжу умом в загадку, которая еще не раскрылась светом истины, и вижу Его. И он же всегда проступает в лице человека, который во имя свободы и истины готов взойти на костер. Оттого я с первых слов, брошенных в почти полном мраке, так проникся к вам душой! В вас, Караваджо, Господь говорит без сомнения! Когда свобода, любовь и жажда истины побуждают вас бунтовать — а вы кажется клокочущей смесью этого только и дышите, готовы в силе любви и протеста себя сжечь — Господь в эти мгновения движет вами, делая вас человеком! Я «еретик» и потому скажу — так и через это Господь всегда говорит с любым из людей, а не в «Падре Нострис», которое раздается под сводами соборов.

Караваджо. Дон Джордано, вы не еретик, а великий мудрец и служитель Господа, которому лишь во власти лжи и мрака могут желать причинить зло! Вполне возможно, что мне не суждено будет даже пожать вам руку, но я запомню наш разговор до конца дней!

Бруно. (задумчиво, самому себе) Однако, они всё же глупы… Я обвинен в ереси и содержать меня поэтому должно в строгом одиночестве, чтобы яд ереси не перетек из моих уст, «охваченных властью Сатаны», в чью-то еще душу… (усмехается) А этой ночью, сдается мне, истина ереси, ненавистная миру правда свободы, упала на почву редкой благородством и высотой человеческой души!..

Караваджо. И что же теперь? Вас ждет костер?..

Бруно. (медленно и с тяжестью) Скорее всего, друг мой Микеле… быть может, мне удастся еще потянуть жалко какое-то время в темнице, уповая на счастье и смысл встреч, подобных сегодняшней… Однако, вздохнуть свободно под римским солнцем я смогу наверное лишь в день грядущей казни, в свои последние минуты на земле…

Караваджо. (после паузы) И вам не страшно?..

Бруно. (после паузы, с неожиданной твердостью) Страшно. Очень страшно. Но дело в том, друг мой, что другого пути нет. У человека можно отнять право шевелить свободно руками и ногами, заковав их в кандалы. Его можно запереть по доносу в подземелье и лишь веры, что существует солнечный свет. Его можно мучить и терзать, рвать на части, мне наверное это еще предстоит… Но у него нельзя отнять способность и право думать, решать и искать истину. Остаться в этом верным Господу, будучи названным «еретиком» и как еретик и «богоотступник» — спаленным под улюлюканье и священный ужас толпы… И сохранить в себе последние господние силы на это. Человека можно убить, заковать в кандалы и заточить в темницу, но отнять у него свободу и решимость быть верным ей, а вместе с ней и самому Богу — нельзя. Лишь если сам он предаст Господа и себя, решит сбежать от свободы, сбросить ее как тяжкое бремя, покорно согнув шею перед чем-нибудь. Истина какова она. Лицом истины на человека смотрит Господь, а свобода, которая требует истины и побуждает искать ее, есть в человеке Его дыхание… (задумчиво, потом горько и сурово) Жизнь можно отнять, а дарованную Богом свободу и право на истину, которое ее воплощает, готовность души быть верным свободе, пусть даже расплата за это страшна — нет… Об Аристотеле вы конечно слыхали, Микеле… Учителем его был Платон — это имя вы тоже слышали. А учителем самого Платона был афинянин Сократ, которого заставили выпить яд по тем же причинам, из-за которых наверное сожгут на костре меня. И так же, как и мне, ему предлагали — живи себе на здоровье, только отрекись от истины, закрой рот и задуши свободный ум, заглуши вместе с тем голос совести… Про себя что хочешь считай, но на людях будь согласен с теми же пустыми глупостями, в которые верят они, на которых зиждятся их ум и жизнь, их порядки. Сократ выбрал смерть, друг мой, чашу с цикутой… выбрал дважды, ибо друзья приготовили ему побег. Ведь если нет права на свободу и истину, а значит — права быть собой, зачем всё? Тогда уже ничего не нужно… (замолкает, вторит ему молчанием и потрясенный Караваджо) Решись быть свободным, останься верным любви, будь человеком — так будешь близок к Господу, станешь его достойным чадом (улыбается и мягко) Это я вам, Микеле, как «еретик» говорю. Главная истина проста. Только вот мир, верующий в Бога и благословляющий Его именем самые страшные вещи, редко оставляет на это право. (после паузы) Ноги затекли, художник Микеланджело Меризи, прозванный Караваджо, которого, уверен, ждет великая судьба… Давайте спать, ибо неизвестно, какие испытания принесет грядущий день…

Храп стражника сливается с мерцанием факела.

Картина VI

Сцена погружена в полный мрак. Этот мрак рассеивается, оставляя глазам зрителя похожую на погреб, но впрочем довольно большую комнату с низкими сводчатыми потолками и маленьким оконцем, из которого сочится свет. Оконце это, однако, настолько невелико, что невзирая на разгар дня, о чем свидетельствует шум за окном, в самой комнате царит полумрак, похожий на преддверие сумерек. С обоих сторон комнаты стоят скромные кровати, у каждой из кроватей — по пюпитру, в целом обстановка очень бедна. Возле одного из пюпитров стоит Караваджо.

Караваджо. (пишет) Хоть комната это мало чем отличается от подземелья, из которого меня недавно выпустили, но я предпочитаю всё же ее, нежели соседство изо дня в день с Анной-Марией. Ей-богу, еще немного, и у меня не осталось бы выхода, кроме как совершить то, что моя душа считает гадостью… Впрочем, и Святая Церковь, насколько мне известно, называет это очень житейское и распространенное дело грехом. Я же, однако, с давних уже лет привык находить заповеди в душе, а не на проповедях… бывало колебался по слабости, но жил именно так… А теперь и колебания ушли, ибо этот человек сказал мне тоже самое, только ясными словами и с такой же верой, с которой принимали судьбу первые мученики Христовы, а может быть даже и Святые Апостолы… (самому себе) Он научил меня вере, «еретик»… Нет, не научил… помог укрепить то, что было «верой», как-то само собой родилось за несколько минувших лет. Разъяснил и убедил, ибо достойный человек и сам живет тем же… да так, что готов сгореть. Внутри Господь и правда, а не в святых книгах и церковных проповедях… Там надо искать их, прислушиваясь к себе, а не к речам церковников. Страшно, ибо остаешься совсем кажется один, если не считать таких вот чудесных безумцев, но истина… Вот только надо хорошо запомнить, чем это может кончиться… Во мраке и аду мира нужно уметь выжить, не растоптав света в душе… хотя чаще всего требуют именно такую цену… И оттого не выходит и либо бездомствуешь и сшибаешься на смерть, либо кончаешь, как он… Храни Господи жизнь и душу того человека от зла мира, пошли ему спасение! Я конечно же верю, именно так, как он… Свет любви и чистоты, который уже немало лет горит во мне, борясь и переплетаясь с разными лицами мрака, не позволяет не верить, ибо он есть Господь в человеке… И этот свет делает нас людьми… И сам я давно так чувствую, и тот человек прав и лишь помог мне понять себя… И вот — свобода так же есть в человеке Господь. (усмехается, потом задумчиво отходит, пристально смотрит на полотно какое-то время и возвращается к работе). Я грешным делом нередко думал, что буйный мой нрав, заставляющий в огне боли хлестать вино или, движимо какой-то несломимой силой внутри, отвергать большие авторитеты, скандалить и вынимать шпагу — грех и от Вельзевула, лишь надеялся, что суть и истина в ином. А теперь уверен — он неотделим от свободы, причем во всем. И потому от Господа… Ведь и в деле кисти всё так же… Рука моя умела, а глаз хватает натуру и ее чудеса, словно ум того философа, который безжалостно вгрызается в вещи и проникает в самую их суть. Однако, и мой ум свободен и вовсе не дремлет! И уже давно понимаю, а еще больше чувствую и догадываюсь, что хочу сделать и как надо писать! Вижу это по своему и совсем иначе, нежели учат тут, да и по всей Италии… словно совсем иные дали открылись мне и манят, сводят с ума, тянут подобно Сиренам… И это превращается в беду, ибо мне нужно работать, идти к неясным бликам, давно замерцавшим в уме и душе и с небывалой силой влекущим, превращая их быть может в великое искусство и путь. Мне нужно лишь суметь раскрыть и воплотить мой метод, прежде надежно поняв его, а такой возможности нет… Я вправду пока мало сделал, а больше болел и пил, скитался и сидел в тюрьмах, бегал от тюрьмы и сшибался шпагой, но моей вины в этом нету… Где тут работать и писать? Да мне нужно спеть осанну, что в этом смрадном и темном погребе, в котором в грядущие холода будет вообще пропасть, я нахожу силы писать и вдохновляю Марио (заходится в кашле) О, дьявол! (привычно для себя внезапно свирипеет и рычит, хватает со стола глинянный кубок и швыряет со всей силы об стену… после успокаивается, но слышит шаги за дверью и быстро накрывает пюпитр покрывалом)

Входит Марио Минитти, по прозвищу Сицилиано, друг Караваджо и его ученик.

Караваджо. А, это ты! Приветствую…

Марио. (демонстрируя отличное настроение) Здравствуй, Микеле! (после паузы, с укором, в котором чувствуется одно дружеское тепло) Опять ты что-то разбил. Так нас скоро выселит хозяин, а найти с нашей бедностью место получше выйдет навряд ли…

Караваджо. С чего это ты так весел?

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.