электронная
Бесплатно
печатная A5
413
16+
ЛитПремьера: Современная малая проза

Бесплатный фрагмент - ЛитПремьера: Современная малая проза

2’16

Объем:
324 стр.
Возрастное ограничение:
16+
ISBN:
978-5-4474-5244-5
электронная
Бесплатно
печатная A5
от 413
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно:

Литературно-публицистический журнал «КЛАУЗУРА»
Зарегистрирован в РОСКОМНАДЗОР
Рег. № Эл ФС 77 — 46276 от 24.08.2011
Рег. № ПИ № ФС 77 — 46506 от 09.09.2011
Главный редактор — Дмитрий Плынов
e-mail: text@klauzura.ru
тел. (495) 726—25—04
Адрес редакции: г. Москва, ул. Академика Королева, дом 28

В этом выпуске

1. Наталия Невская. «Сказка про фирму „Падишах и К*“»

2. Анастасия Зарецкая. «Розовая мечта Ивана Тетёркина». Юмористический рассказ

3. Владимир Аветисян. «Кроссворд жизни». Сказ

4. Эдуард Абжинов. «…И потянулись мои руки». Эссе

5. Аркадий Паранский. «Когда святые маршируют…». Рассказ

6. Владимир Корнилов. Рассказы на Масленицу

7. Илья Криштул. «СМЕНЯХВАТИТ!». Сатира

8. Сергей Прохоров. «Шутка». Юмористический рассказ

9. Борис Кунин. «Обжорство. Смелость. Трусость»

10. Нина Турицына. «Трагическая актриса». Почти быль

11. Анатолий Казаков. «Святодавнишняя Русь!». Рассказ

12. Сергей Калабухин. «Ночь и вся жизнь». Рассказ

13. Галина Зеленкина. «Янек и Бася». Сказка

14. Александр Акимов. «Неразорвавшийся снаряд». Рассказ

15. Павел Алексеев (Точка). «Тени». Рассказ

16. Александр Фитц. «Путешествие во Фрайзинг». Рассказ

17. Елена Арапова. «Среди белых стен». Рассказ

18. Юрий Резник. «Волк». Рассказ

19. Леонид Егоров. «Снегопады». Рассказ

20. Ольга Вербовая. «Снежная королева». Рассказ

21. Людмила Макарова. «Автобусная Остановка». Рассказ

22. Светлана Смирнова. «Чайная роза, зелёный листок…». Рассказ

23. Алексей Дубровин. «Пуповина». Рассказ

24. Юлия Нифонтова. «СПАСИ МЯ!». Рассказ

25. Лариса Петрова. «Лизка». Рассказ

26. Любовь Рыжкова-Гришина. «Закон Звезды». Венок сонетов в прозе

Наталия Невская. «Сказка про фирму „Падишах и К*“»

В далекие-предалекие времена в благословенном Багдаде жил-поживал, богатство и славу наживал купец Аль-Ат-Дин. Его потомки и ныне промышляют тем же ремеслом, но о славе уже не помышляют и зовутся не купцами, а бизнесменами. Но мы обратим свой взор в прошлое. Люди любят вспоминать ушедшее и отдыхать мыслью в сказке. Кто знает, быть может лет через двести наши потомки будут рассказывать своим внукам волшебные истории о мирном, добром, спокойном ХХI веке…

Итак, в благословенном Багдаде, на веранде прекрасного дома, на тахте, поджав ноги, подложив и подоткнув под себя бесчисленные подушечки и подушки сидел купец Аль-Ат-Дин. Он отослал слуг, устремил взгляд в небеса и погрузился в мысли. Красное солнце медленно опускалось за горизонт, заливая город прощальным закатным светом, муэдзин уже совершил вечерний намаз, обратившись к Аллаху с просьбой о спасении всех правоверных. Сперва в вечернем Багдаде слышались еще какие-то непонятные стоны, причитания и гневные выкрики, но постепенно все стихло и, наконец, воцарилось спокойствие, подобающее городу, являющемуся, по убеждению багдадцев, центром вселенной. Пленительный аромат роз и пение соловьев наполняли воздух. Но Аль-Ат-Дин не замечал ничего. Он что-то высчитывал и подсчитывал, периодически разражаясь горестными стенаниями, и чалма его, казалось, тоже переживала, качаясь в такт воплям купца.

Аль-Ат-Дин рассчитывал на изрядную прибыль от продажи нового товара, а оказался в убытке. Мало того! По Багдаду поползли слухи, что почтенный старец, убеленный сединами, вооруженный опытом, обладающий несметными богатствами и красивейшими в Багдаде наложницами, связался с шайтаном.

А все произошло так. В ночь полнолуния, три недели тому назад, Аль-Ат-Дину приснился странный сон. Прелестная пери погладила его по чалме, потом дернула за белоснежную бороду и ласково прошептала:

— О, Аль-Ат-Дин! Я знаю, ты ценитель женской красоты, как и ваш падишах, и я открою тебе секрет. Пойди в далекие туманные горы, найди дикое Синее Ущелье, спрятавшееся в облаках, спустись по осыпям вниз, отвали камень у ручья, струящегося по дну. Ты увидишь вход в пещеру. Войди, не бойся! Там будет ждать тебя подарок в ларце из сандалового дерева. Его прислали тебе твои прапрапраправнуки. Они, как и ты, купцы и, как и ты, ценят женскую красоту. Поэтому-то они хотят помочь тебе в твоем деле. Подарок называется на их языке «опытный образец». Если он тебе понравится, они будут доставлять тебе подобный товар в пещеру, только уже не в ларцах. Сандаловых рощ не напасешься! Но запомни, если расскажешь это кому-нибудь, останешься в пещере навеки. Дай сам себе обет молчания!

— Даю слово купца! — торжественно произнес Аль-Ат-Дин. — В те времена не знали таких понятий, как вексель, накладная, банк прогорел, фирма лопнула, и верили друг другу на слово. Смешные люди!

Аль-Ат-Дин проснулся, зевнул, почесал бороду и согнал любимого кота с любимой подушки, где вытканная шелком райская птица сверкала удивленным глазом из драгоценного камня. Погладив обиженного любимца, он сам уселся на подушку — на ней ему хорошо размышлялось. Синее Ущелье слыло заколдованным местом, откуда не возвращался ни один пехлеван, кто знает, быть может, красавица пери желала его гибели! Он отказался от плова, от шербета и долго сидел и думал. Наконец морщины на его лбу разгладились: он не доверял женщинам, но верил снам и решил рискнуть еще раз. Купец велел приготовить любимого коня. Жеребец гневно вращал огненными глазами, храпел, бил копытом, но потом смирился и разрешил себя оседлать.

Аль-Ат-Дин ехал долго, пока горы из маленьких пальчиков на горизонте не превратились в каменные громады. Конь ступал всё медленнее и наконец стал совсем, а горы обступили путников со всех сторон. Купец свел коня по каменистому склону вниз, в Синее Ущелье, и привязал к сухому дереву. Пока всё было так, как поведала ему пери: струился ручей и возвышался огромный камень. «Как справиться мне с ним? — подумал купец. — Никого нет, да и я должен молчать! Остается только надеяться на аллаха».

Аль-Ат-Дин усердно помолился, а потом толкнул камень. Тот завертелся и упал на бок, открыв узкий лаз. Купец собрался с духом и, согнувшись в три погибели, пролез в пещеру. Глаза его привыкли к темноте, он заметил, что может выпрямиться: своды пещеры уходили вверх и, казалось, таили целые полчища крылатых чудовищ. Аль-Ат-Дин огляделся и вскрикнул от ужаса — прямо перед ним белела груда костей и черепов. Вот что стало с храбрыми пехлеванами! Но тут в середине пещеры вспыхнул таинственный огонек, он вначале дрожал, а потом замерцал ровным и теплым светом. И Аль-Ат-Дин решил не отступать: он перебрался через преграду из костей и направился к странному светильнику. Огонек разгорался все сильнее, и в его свете Аль-Ат-Дин увидел прекрасный ларец из сандалового дерева. Ларец украшали изображения диковинных птиц и невиданных зверей, а свет шел изнутри. Ларчик словно ждал Аль-Ат-Дина, потому что при его приближении раскрылся словно бутон, и перед изумленным взором купца предстал непонятный, совершенно волшебный предмет. Это был шестигранник, размером с любимую подушку купца, но было ясно, что он вовсе не мягок, а будто выточен из черного мрамора и таит в себе неведомую силу. Шестигранник слегка отливал серебром, одна сторона его зеркально блистала, как доспехи погибших пехлеванов, а внизу, — в том месте, где на подушке переливался драгоценный глаз райской птицы, — торчала какая-то круглая, неказистая бляшка ли, монетка, цветом походившая на соблазнительные карминовые губки младшей жены Аль-Ат-Дина. Купец разглядывал чудесный шестигранник со всех сторон, мечтая до него дотронуться, но не смея. Внезапно из глубины пещеры раздался страшный рев, стены ее задрожали, посыпались камни, и перед Аль-Ат-Дином вырос огромный, ужасный дэв.

— О, смертный! — зарычал дэв. — Готовься к погибели. Я сейчас сделаю с тобой то, что уже сделал со ста тридцатью воинами, хотя они были жилисты и сухи. То ли дело ты — хоть и седой, но гладенький и сочненький, как спелая хурма, кругленький и розовенький, как гранат-нар. Ты подоспел вовремя, я уже проголодался и съем тебя!

Дэв рычал так страшно, что 30 нукеров, спешивших на поле битвы, спешились и спешно пошли дальше пешком. А ведь они были очень далеко от Синего Ущелья! Дэв облизнулся и распахнул огромную зубастую пасть, а купец вскрикнул, обреченно зажмурился и закрыл голову руками. При этом он нечаянно ткнул красную бляшку локтем. Раздался сухой щелчок, по зеркальной стороне шестигранника поплыли тени, и вдруг перед глазами купца возникло видение. Прекрасная гурия, голая и без чадры, подносила к прелестным губкам красную пиалу, что-то отпивала из нее и приговаривала: «Хочешь быть счастливым? Хочешь быть здоровым? Хочешь быть удачливым? — Пей чай «Букет моей бабушки»!

Купец остолбенел и застыл на месте, но не от страха, а от возмущения — чай «Букет моей бабушки» считался в Багдаде невероятной дрянью. А дэв в ужасе вылетел из пещеры, с диким воем пронесся над Багдадом и исчез навсегда. Бедный дэв! Он никогда не видел голых женщин!

Аль-Ат-Дин погрузил чудную гурию на коня и медленно поехал назад, в Багдад. По дороге он все время спрашивал у нее:

— О свет очей моих! Тебе удобно?

Но девушка словно не слышала его, не отвечала, пила свой чай и монотонно бубнила одно и то же. Вы, конечно, догадались, что потомки прислали купцу в подарок цветной телевизор, опытный образец новой серии, который показывал только одну рекламу!

Аль-Ат-Дин, не раздумывая, прямиком направился во дворец падишаха. Он слыл самой умной и важной шишкой (VIP) среди придворных и умел следовать золотому правилу: «лучше подарить с улыбкой, чем у тебя отнимут с мечом».

Падишах страшно обрадовался подарку. Он был молод, красив, но слишком важен и считал, что не должен никогда улыбаться. Поэтому падишах немножко напоминал надутого индюка. Но увидев красавицу, пьющую невкусный чай, зато без шальваров и даже без чадры, очень развеселился и стал еще краше.

— Вах-вах! — рассмеялся падишах. — Очень полезная вещь. Но потомки ведь не дураки, а купцы, и они не просто так прислали ее, они захотят что-то в обмен!

Так падишах, сам того не зная, открыл 1-й закон бизнеса — закон бартерной сделки. И как мы теперь знаем, и этот закон, и все последующие остаются непреложными истинами во всех сферах деятельности человека. Аль-Ат-Дин согласно кивнул головой:

— О да, наимудрейший и наивеличайший из всех мудрейших и величайших падишахов! Я думал об этом и вот что придумал. Видишь, у них всего одна гурия, одна пиала, и они пьют такую отраву. Значит, мы дадим им много-много наложниц, много-много пиал и много-много чая.

— Да, этого добра хватает! — обрадовался падишах. — Он не знал, куда деться от гарема. Наложницы и жены ссорились, капризничали, каждая старалась доказать, что она лучше других, и все они постоянно танцевали танец живота. Согласитесь, что это скучно. Нет, конечно, один живот — это прекрасно, два живота — хорошо, но тысяча — можно сойти с ума! Падишах даже засмеялся от радости, что наконец сможет спокойно вздохнуть.

Так был открыт 2-й закон бизнеса: давай в обмен то, что тебе не нужно.

— Да, это чудесно, слава аллаху! — воскликнул падишах и добавил. — И пусть они танцуют везде, где только можно! Пусть веселятся теперь все, а не я один, сколько можно за всех отдуваться?!

Нам следует считать этот момент историческим — так на свет появился знаменитый революционный лозунг «Искусство — в массы!»

Но падишах и купец ничего не почувствовали, целиком погрузившись в диалог.

— Наш чай, наши пиалы сами за себя говорят: все знают, как они хороши, — продолжал Аль-Ат-Дин, а вот наложницы… — он удрученно покачал головой. — Ага! Придумал! Мы их расхвалим.

— Но Медина — старая, — поморщился падишах и принялся загибать пальцы, — Зейнаб — кривая, Зарифа — хромая, Мехрибан — лысая, Гюльнар — беззубая, Шовкет — болтливая, Сафура — глупая…. — правитель был не только мудр, но и мягкосердечен, а потому никак не мог решиться на «сокращение штатов».

— Неважно, — улыбнулся купец, — мы их будем хвалить долго-долго, и потомки в конце концов нам поверят.

Так они открыли 3-й закон бизнеса: без рекламы нельзя начинать дело, или «реклама — двигатель торговли». Но падишах, как повествует легенда, был не просто мудрым, а очень мудрым, потому что сказал:

— Надо хвалить, но не очень! Иначе мне станет жаль их отдавать, а потомки задумаются, почему я так легко расстаюсь со столь ценным товаром.

Так был открыт 4-й закон бизнеса: реклама должна быть умеренной, чтобы производить впечатление честной. Всё хорошо в меру!

Аль-Ат-Дин в восторге закатил глаза и завел свое: «О мудрейший! О величайший!».

Падишах выслушал его излияния благосклонно, а затем величаво кивнул головой:

— Что ж, теперь мы заключим Уговор.

В старину считали, что «уговор — дороже денег», но в ходе войн и революций приставку «у» с радостью заменили приставкой «до». И верно сделали! Сами посудите, что такое «у»: устроить (своего сыночка), уползти (в свой уголок), унести (свои ноги) … И вообще от этого «у» мещанством несет за версту: у печки, у речки, у самовара — я и моя Маша!

Зато как звучит «до»: достроить (коммунизм), доползти (до светлого будущего), донести на… (тут и без комментариев все ясно). Единственный глагол с «у» пользовался бешеным успехом: упечь! Вот и «уговор» заменили «договором», на первое место вылезли деньги, а договоры стали с удовольствием нарушаться. Но падишах и Аль-Ат-Дин не думали о будущем, они обсуждали настоящее.

— Напишем фирман, — падишах величаво (он все делал величаво!) поскреб бородку, — где укажем, кто сколько получает и, кто за что отвечает. Из ста динаров ты, Аль-Ат-Дин, будешь отдавать мне только восемьдесят динаров, а себе брать целых двадцать! Это справедливо, ведь тебе всего-навсего придется доставить товар из пещеры во дворец, товар на обмен — из дворца в пещеру, уговорить наложниц, уговорить потомков взять наложниц…

А мне придется, — падишах величаво и скорбно вздохнул, — за все отвечать.

Так был открыт 5-й закон бизнеса: о распределении прибыли и налогах на нее. Что оставалось делать купцу?! Он вздохнул, но совсем не так, как падишах, а еле заметно и согласился со своим повелителем.

Так вступил в силу 6-й закон бизнеса: босс всегда прав.

Писец при написании фирмана сделал ошибку: пропустил окончание — букву «н». И появилась первая в мире «ФИРМА». Ни падишах, ни купец читать не могли, хотя счетом во всех его видах — подсчетом, обсчетом — владели в совершенстве. А тот, кто читать умел, никогда бы не посмел усомниться в мудрости падишаха. Так все и привыкли к новому слову, которое затем перешло по наследству потомкам.

Странно, но фирму «Падишах и К*» постигла участь многих фирм, наших современниц, — она лопнула! Тому оказалось много причин. Сперва возмутились наложницы, потом все жены в Багдаде. Их повелители и мужья ничего не хотели делать, даже повелевать, а целыми днями напролет смотрели телевизор. Затем принялись скандалить продавцы посуды:

— Что?! — вопили они. — Кроме красных пиал, не из чего пить чай? Есть другие цвета, есть другая посуда: чашки, чашечки, стаканы, стаканчики-армуды!

Потом перед дворцом падишаха возник стихийный митинг против чая «Букет моей бабушки». Организовались разные партии: любителей китайского чая, грузинского, индийского, цейлонского. Они ссорились между собой и попеременно устраивали демонстрации под окнами падишаха, выкрикивая лозунги, потрясая кулаками и транспарантами. И лозунги, и транспаранты начинались с одного слова, до сих пор неведомого в Багдаде: «Долой!» И если раньше, прежде чем отойти ко сну, жители Багдада напевали: «В Багдаде все спокойно», то теперь они перестали петь, стали с горя пить, но уже не чай, и ругаться по каждому пустяку. Совсем плохо пришлось несчастному Аль-Ат-Дину: его винили во всех несчастьях, в связях с шайтаном, в стремлении угодить неверным и, конечно же, перестали покупать его товар — лучшую в Багдаде сафьяновую обувь. Даже наложницы и жены купца бунтовали: старшая жена пересолила плов, младшая пересластила пахлаву….

В общем, жизнь купца, да и всех багдадских жителей, превратилась в сущий ад. И тогда, чтобы прекратить волнения, мудрый падишах написал новый фирман, где повелевал бросить дар потомков — гурию, дочь шайтана, в глубокое Синее Ущелье и под страхом смерти никогда более о подарочке даже не вспоминать! Фирман венчал наказ потомкам: «И думать забудьте про телевизор!»

Так Багдад справился с телевизионной хворью и рекламным недугом. Но поколения за поколениями жили по собственным законам, не внимая мудрому предостережению пращуров, и теперь хитрая гурия гоняет чаи в каждом доме.

А законы бизнеса перекочевали в Высокое Искусство, и оно стало называть себя шоу-бизнесом, вначале краснея и стыдясь, но очень скоро — с гордостью.

Аль-Ат-Дин, обратись он к потомкам, недовольно бы покачал головой, погладил свою бороду и укоризненно поцокал бы языком:

— Тц, тц, дети! Вы ни во что не ставите опыт стариков. Плохо! Как бы вам не поплатиться за неуважение к сединам! Бедные вы, неразумные…

И надо же, он оказался прав, этот Аль-Ат-Дин: прогресса и модернизации, бизнеса и шоу-бизнеса, телевизоров и рекламы с каждым днем становится все больше, а спокойствия и просто хорошего чая — все меньше…

Эх жаль, нет на нас того багдадского падишаха!

Наталия Невская

Анастасия Зарецкая. «Розовая мечта Ивана Тетёркина»

Юмористический рассказ

Позвольте представиться, искусствовед, Иван Тетёркин, 30 лет. Как видите, ещё вполне молодой человек, но уже достаточно сложившийся специалист, так сказать, знаток изящного, то бишь искусства. Что? Не верите? Могу диплом показать! Вот он новенький, чистенький, синенький! Я его как раз в прошлом годе получил. Никогда не забуду торжественные лица преподавателей, вручавших его. Сам ректор пожал мне руку, приговаривая: «Молодец, Тетёркин! Молодец!» — а потом сказал несколько напутственных слов, правда, не помню точно каких именно, и поэтому не буду вас зря обманывать.

Надо сказать, диплом этот обошёлся мне очень дорого! Нет, конечно, не в смысле денег. Эта корочка нисколько мне не стоила, т.е. досталась даром. А вот чтобы даром её получить пришлось мне, конечно, потрудиться! Ну, чтоб окончательно стать искусствоведом, узким и широким специалистом. Тут я сознаюсь вам, сперва думал защитить диплом — дело пустяшное: ничего нового и придумывать не надо (это ж не картину писать, да ещё маслом!!!), всё уже написано и переписано давно, остаётся только всё заново перечитать и переписать: здесь абзац убрать, а там прибавить. И всё — и шито-крыто. Аннет. Видите ли, профессорам нашим не нравились темы, которые я выбирал. Говорили, мол, сомнительные они какие-то. Вот послушайте: «Зелёный цвет в творчестве И. Шишкина» или вот ещё: «Синий — в творчестве И. Айвазовского». Были и посложнее: «Голубой — в творчестве Пикассо» и «Чёрный — в творчестве Малевича». Но последние мне даже и вовсе запретили, сказали, что их я уж точно не осилю. Вот как! Не осилю! Надо же! Ну, думаю, что ж я здесь столько лет околачивался и не смогу какой-то диплом написать! Ну, уж не-ет! Меня так просто не сожрёшь!

И начал я думать, какую же такую тему мне забацать, чтоб у моих профессоров не возникло ни капельки сомнения в моих умственных способностях по искусствоведческой части. И вот, думал я, думал. Несколько ночей не спал, похудел даже. Забыл о своих любимых пирожках с картошкой. И вместо обычных 92 кг стал весить не больше 88. Да-а, тяжёлая жизнь для меня настала, скажу я вам. И вот однажды утром меня словно озарило: «Розовая мечта французских мастеров»! Я быстро набросал план своей будущей работы и помчался в университет, чтоб услышать все «за» и «против». И к моему великому удивлению тему утвердили! А дальше всё как по маслу: читал-перечитывал, выписывал-вставлял. И всё — работка моя готова! Теперь вспоминаю только слова ректора: «Молодец, Тетёркин! Молодец!» А затем рукопожатия. Цветы. Овации. Голуби. Мы их в небо запускали, ну, это так на память (чтоб их!) Чувствую я себя вполне счастливым. Снова свои 92 набрал. В общем, доволен.

Только вот недавно со мной произошёл пренеприятнейший случай. Было дело этой весной, а точнее в мае, когда птички поют, уже тепло и даже припекает. В общем, свежо, тепло, самая пора обновления. Именно тогда решил я устроиться на работу. И ни куда-нибудь, а в галерею. Я ж всё-таки искусствовед широкого и узкого профиля. Любая, какая ни наесть галерея обязательно запретендует на собственную мою персону. И вот однажды прихожу я в галерею Н, чтобы поговорить о том, о сём, о том, например, какие дела нынче творятся в искусствах. Конечно же, я надеюсь, что обязательно спросят моего мнения в широком и узком смысле. Но какая же большая неожиданность для меня была, даже в своём роде некоторая неприятность, когда я узнал, что директор этой самой галереи никто иной, как просто-напросто художник. «Как?! — думаю я, — как такое вообще может быть?! Директор галереи и совсем не искусствовед и вовсе даже не узкого и широкого профиля?!» — возмущался я, конечно, про себя и нисколько не в слух. Но ещё большие неприятности для меня начались, когда он спросил: «Вы за кого? Поведайте мне как другу, вы за кого, за художников-реалистов или за так называемых „современных“? Вы должны определиться за кого именно вы, к какому лагерю примыкаете!» Меня смутил не только сам вопрос, но и то, с каким напором, настойчивостью и непоколебимостью задал его собеседник. Я настолько смутился, что вместо слов: вы за кого? За реалистов или за современных, мне почему-то послышалось: «за красных или за белых?» А собеседник мой, не получив внятного и нужного для себя ответа, так и не утвердил мою кандидатуру.

Я пришёл домой совершенно разбитый, уничтоженный всего лишь одним вопросом: «вы за кого?» А я надеялся побеседовать о том, о сём, какие дела нынче обстоят в искусствах, вспомнить про зелёный цвет Шишкина и розовую мечту французов. Оказалось, что всё это совершенно никому не нужно. От меня требовался утвердительный ответ фаната: «За красных», в смысле, «За реалистов». А я почему-то не смог, растерялся. Надо было говорить: «No pasaran! Победа будет за нами!» А я безмолвствовал. Почему?! — вертелось у меня в голове. Истощенный и обессиленный я неожиданно заснул…

«Ты за кого?!» — кричал во всю глотку красный директор, скачущий на лихом красном коне и вовсю размахивающий такой же огненно-красной шашкой. Навстречу ему летело непонятное существо, снежно-белого цвета, нельзя было сказать, что бесформенное, скорее постоянно меняющее свои очертания, то геометрически точные, то абстрактно размытые. И вот настал момент великого рубища! Красный директор изо всех сил бился с белоснежным существом и при этом всё время оглядывался в мою сторону: «Ты за кого?!»…

Я не выдержал. Проснулся. Был уже вечер. Я посмотрел в окно и увидел розовый закат. Он был прекрасен.

Анастасия Зарецкая

Владимир Аветисян. «Кроссворд жизни»

Сказ

У нас на Узоле народ тёртый: перевидал на своём веку и голод, и холод, и великие посты. И сквозь нужду окаянных дней пронёс он мечту о грядущей благодатной жизни — авось, не мы, так хоть детки наши в достатке понежатся.

И то сказать, ведь кряхтя живём, брат: ночь во сне, день во зле — так оно и тянется это зряшное действо. Того и гляди, за недосугом без покаяния помрёшь. А кому-жизнь-то не мила!? И кто от хорошей-той жизни в петлю полезет?!

Эх, знать бы ещё, какая она — эта хорошая жизнь, как пахнет, и чем её запивают! Мы ведь её, как Христова Рождества дожидаемся!

А тут слышу, кричат: жизнь-то хорошая уже пришла, — глазки-то разуйте, люди!

Ага! Пришла… Явилась, не запылилась… Стоит на пороге да сверлит христианскую душу: это, мол, я — твоя хорошая жизнь! Але не узнал?..

Как не узнать? Все глазёнки проглядел ожидаючи. Входи, кума, раз пришла. И самовар, вон, уже стоит, попьём чайку, пошепчемся… Спрашиваешь, с чего это у меня рожа такая кислая? И почему я не скажу тебе пару ласковых?.. Нет, кума! Слов-то не жалко, а вот нужных не подобрать! Хоть копейкой тебя обзови, хоть тетёркой дохлой кликни — маловато будет! Под горячую руку — ты и стерва, и докука малахольная, и вобла тухлая — прости Господи! — язычок-от без костей да без хрящика, чего с дури не ляпнет…

Вспомнился мне кум, Даниил Ильич, покойный свет. Он так говаривал: «Парнишки, не ищите хорошей жизни, — пустое дело. Лишь одно важно: чтоб пилось бы да елось, и чтоб работа на ум не шла. А чего ещё желать-то? Ведь помрём, ничего с собой не возьмём!»

И что он, старый хрыч, помереть так спешил, как поповна замуж? Нешто грешный человек рождён для одной лишь заботы — как бы себе брюхо набить до отвала да валяться на печи до одури, а там уж, Богу молясь, сойти в сырую землицу? И не оставить под солнцем ни памяти о себе, ни следа? Говорил-то наш Ильич, как кроил, да швы у него все наружу…

Велика премудрость Божья, и одному человеку, видно, её не постичь. Может, кто иной дельнее скажет. Давайте-ка спросим Арсения Гузожирова: мужик он башковитый, авось, глубже копнёт. Гой еси, Арсений-свет Кузьмич, мы тебе челом, а уж ты знаешь о чём… Покручивает Кузьмич рыжий ус, покашливает в кулачок, — дескать, как не знать, — умный поп хоть губами шевели, а мы уж догадываемся. — Вот, мол, чего я вам скажу, дружбаны вы мои: жизнь не мудрёна, когда киса ядрёна; копите, пока копится, а будут денежки, будут и крылышки, — с ними и в гору, как с горы!

Эх, век бы тебя слушал, Кузьмич, только побойся Бога, не говори ты о деньгах, — от них, проклятых, нынче всё зло! Из-за них, проклятых, не стало теперь ни стыда, ни чести, ни совести! Люди во всём изверились. Иные уж и деньгам-то не рады: хоть с ними, хоть без них — один чёрт, — правды нигде не сыщешь, вот что! Семиликой она стала, шутовской колпак с бубенцами напялила, ходит меж людьми да позвякивает… Даром, что народу языки поразвязали, каждый теперь до всего договаривается — хоть святых выноси, да и сам уходи!

Гой еси, Степан Павлыч! Ефстифей Савельич! Кланяемся вам в пояс: одарите нас мудрым словом. Долги ваши годы, седы ваши бороды, вам ли не знать про хорошую-то жизнь?

Молчат старички, — знать, цену себе набивают: о чём, дескать, не сказывают, о том и не допытывайся.

Ай-ай, что уж так? Меня спросить, я и дорожиться бы не стал — выложил бы с три короба, какие сам чёрт на печку не вскинет! Был бы запрос, брат, а мы всегда с подачей. Как уж не поклониться в ножки властям за такую житуху! И то сказать, у русского мужичка в адрес любимых вождей всегда отыщется за пазухой крепкое словцо… Сказал бы, какое, — да не наш нынче черёд: у других сильнее наболело, пусть у них сперва отольётся слеза, а мы уж добавим… Только, чур! — хаять жизнь грешно! Не то дурно, как мы живём, а то — зачем мы живём? И то сказать, не живём, брат, а так, изгаляемся над жизнью. Опустили её ниже плинтуса, её богу! Приравняли к обыкновенному кроссворду, мол, она устроена по тем же меркам: «по вертикали» — власть, «по горизонтали» — народ!

К примеру, живёт на свете некий хрен, Мизгирь Свистоплясов. Рожей неказист, уменьем — не артист, да мешком харчист: на крепкой должности сидит — к «вертикали» присосался, одна рука в меду, другая в патоке. Он эту демократию «по горизонтали» только в бане признаёт, а в жизни — ни-ни! Попробуй, возьми его за жабры, — не выйдет. У него каждый поворот схвачен: любому законнику глаза замаслит и губки патокой запечатает. А полезешь на рожон, считай, ты списан, брат. Мизгирь, значит, живи, благоденствуй, потому как его доля — «по вертикали»!

Не в пример Онуфрию нашему, Кузякину: и дел невпроворот, и забот полон рот, а жизни никакой — хоть оторви да брось! А всё потому, что у него на лбу написано: «по горизонтали». Вот и знай, Онуфрий, свои полати, и нечего лезть в калашный ряд!

Как тут не смириться, брат, — раз обычай у нынешней жизни такой. Этим обычаем нынче каждого младенца с пелёнок по рукам повязывают — одним на роду смешное, другим слёзное; одним, значит, мясное, другим постное… Капитализьм, говорят. Да слава Богу, что ещё живы! Даром что житьё как вытьё, а жаловаться не приходится. Лишь бы войны не было!

Как тут не сказать о Семихвостовых! Вот кто, брат, икона жизни. Вот у кого бы пример перенимать! Глаза на всё наведены, нос держат по ветру, своего нигде не упустят. Оттого и дом у них полная чаша, и в семье лад херувимский — друг дружкой не надышатся: она ему — «Мой Пахом с Москвой знаком!», он ей — «Моя Астра шустра и до вестей быстра!». Не речи — ангельская музыка! И сами-то чисто ангелы, брат, — небожители. У них особый нюх на «вертикаль» — отыщут её хоть на ощупь и присосутся намертво. Любые времена переживут, к любому правительству приноровятся, голуби Моисея.

А взять Кукуевых, Тита да Мирошку. Жить, брат, не живут, а проживать проживают. Мирошка пьёт понемножку, а у Тита и пито, и бито. Заведётся в кармане денежка — пьют, гуляют, последняя копейка ребром: э-гей! — знай наших!.. Проспятся, встанут, — карманы в дырах, ножки съёжились, живот Христа величает… Покряхтят, почешут затылки: «Ах, Дунае, мой Дунае…» Делать нечего, идут, сердешные, просить в долг, чтобы хворь согнать; глядишь, Христос по пути… Ведь и пользы от них, как от вербы яблок, а всё же и они — Божья тварь, — за жизнь зубами цепляются, так и тянут лямку, пока не выкопали ямку.

Вздохнёшь иной раз: ведь самая малая травинка и та жизни радуется, а что уж про человека-то калякать! Все мы под Богом ходим, и нам, рано или поздно, перед ним ответ держать. Хоть жировал ты «по вертикали», хоть маялся «по горизонтали» — один чёрт! — закрывай глазки да ложись на салазки! А помирать-то никому не хочется. Пока солнышко светит, теплом его не насытится душа наша. Нет, как ты не крути, и у Кукуевых свой резон: есть деньжонки — живут «по вертикали», нет деньжонок — топают «по горизонтали». Путная ли, нет ли, такая жизнь — не нам судить: живы — и на том, слава Богу!

Про всех обсказали, про одних Коммунаровых не обмолвились. Чур, наперво — крёстное знамение… Еретики, брат, гнилая порода! Спят и видят, как бы из грязи да прямо в князи, и всё «аминем» да по-щучьему веленью… Только выходит один шиш! А потому ходят презлющие, всем-то недовольны, все-то перед ними виноваты. А уж сил нет, как завидуют чужому добру — ночи не спят: у других есть, а у них нет! Боже, святые крестители! Переполошили окрестных вещунов да гадалок: всё дознаться хотят, отчего это у людей и петухи несутся, и быки доятся, а у них и последняя скотина околевает?! Мол, видит Бог, и по будням-то затасканы, и не досугами замяты, и во щах-то ветчины нет, и денег-то девать некуда — кошеля купить не на что… Послушаешь бедных, так уж рады бы смерти, да пришибить их некому…

Нет, брат, заезжему человеку они, может, и наденут очки на нос, а местный народ им задёшево не взять: знаем, где Савраска, а где Каурка!

Рассудить бы здраво: с чего бы им так завидовать? Коль у нас нет, пусть и у других не будет!? Вот, всё стонут: «по вертикали» им не воздастся никак. А сами-то палец о палец не ударят! Привыкли на жизнь колуном замахиваться, и теперь норовят пасть ей порвать да туда на четверне с оглоблей въехать — хоть лопни!

Придержите коней, рожёные! Не жизнь виновата в вашей дурости. А уж на всякую дурость у неё припасена своя премудрость. И в Писании сказано: что ты, милок, посеешь, то ты, голубок, и пожнёшь! А как же иначе-то? Посеял с гулькин нос, а собрался пожать на три амбара да на двенадцать закромов?.. Не выйдет, мой барин! «Вертикаль» с «горизонталью» должны сойтись в кресте да поладить меж собою, тогда-то и наступит вечный Иерусалим… Таков обычай, брат, — железный кроссворд жизни.

Владимир Аветисян

Эдуард Абжинов. «…И потянулись мои руки»

Эссе

…И потянулись мои руки к Свету, и наполнилось сердце мое силой Света, и запели голоса, до этого умолкшие. И голос обрел звучание мягкое, но твердое, и ум мой очистился от пелены густого, серого тумана. Откуда он? Свет, что до этого был лишь неясным сном? Что за длинный тоннель, в котором я шел и, не понимая, сколько нужно еще идти? Без поводыря — слепой и глухой, жалкий и несмелый, убитый своими же домыслами по «поводу» и «без», нелепыми нагромождениями мыслей, в которых сам расставил капканы, чтобы в них же и попасться. Я, который переживал и взлеты, и падения, думая, что становлюсь опытнее, а мое жалкое существо, тут же ввергается в пучину глупостей, а вереницы путаных дорожек, переплетаясь, скручивают все твое движение, и чем больше дергаешься, пытаясь выкрутиться, тем туже тебя перекручивает это страшное существо, непохожее ни на одни самый коварный цветок. Скручивает, прежде, чем выбрасывает твой мумифицированный труп, который при каждой попытке двигаться начинает рассыпаться.

Нет сил, чтобы подняться, чтобы пошевелиться и даже дышать. Задыхаешься, даже когда воздух чист и прозрачен, умираешь от непонятной, черной тоски, даже когда лучи солнца играют на белых березах, искрясь в миллионы разноцветных искр, когда густые синие тени покрывают густую, зеленую траву. И, кажется, не будет конца этим страшным минутам и сколько еще нужно ждать и чего именно?

Но вот, когда ты уже совсем на краю обрыва и боль выела всю душу без остатка большой ложкой, словно всю мякоть арбуза; и вот когда вся надежда о том, что может быть, ты выживешь, оставила тебя — появляется Свет. Сначала ты начинаешь вдруг чувствовать, что ты не чувствуешь душераздирающей боли, привычный ход мыслей по замкнутому кругу, как бесконечное наказание — куда-то исчезло все разом. Тебе начинает казаться, что воздух стал глубоко с каждым вздохом наполнять легкие. Небольшое волнение. Почему? Что изменилось? Куда исчезли привычный страх, истерзавший все сердце. Прислушиваешься к себе, как в тихом лесу к звукам, которые на самом деле и рождают привычную тишину. Не веришь. Ждешь. А вдруг показалось? А вдруг все те ломки, к которым невозможно привыкнуть, сколько не «закаляйся» вернуться и тогда все — опять снова — бесконечная тупая боль.

Смотришь на свои руки — они все те же, но, кажется, они стали изящнее, послушнее. Захотелось этими руками что-то взять, пощупать, обретя связь с внешним миром. Захотелось посмотреть в зеркало и увидеть там свои глаза, на которые ты не мог еще недавно смотреть, потому что там были черные дыры вместо глаз, которые выклевали вороны из черных дней твоих. Вдруг захотелось сделать себе чай и почувствовать его вкус, который до этого был безвкусной жидкостью для нужд твоего убитого организма. За окном осенний первый снег уже в сумерках вечера показался предвестником белой, сказочной зимы и хоровод улыбок веселых лиц в предновогодние дни показался таких явственным. Изнутри, слово из-под земли стал пробиваться фонтан, который тонкими струйками подходил к сердцу, а потом к глазам, но плакать не хотелось. Это такое чувство, когда хочется лить слезы, но только от какого-то вдруг нахлынувшего счастья, что ты вдруг что-то понял такое, после чего вся твоя жизнь должна пойти совсем по другим рельсам. По каким именно — пока не ясно, но ясно одно: тебе дается еще один лист белой бумаги и теперь ты можешь заново переписать свое продолжение. Продолжение своей жизни. Трогать такой лист и вовсе не хочется, потому что белее белого листа нет ничего лучше. За спиной у меня недокрашенный белый холст — это моя очередная картина, в которую так хочется вдохнуть жизнь — новую и насыщенную. И вот ты понимаешь, именно понимаешь, что как только ты начнешь опять тянуть, придумывать, говорить, не глядя в глаза, недослушивать; придумывать снова, раздражаться, висеть на телефоне в глупой болтовне, откладывать-перекладывать, не слушать свое сердце… наступает черная, длинная и холодная ночь, в которой ты серая тень, умершая душа, умирающая от боли долгой и вязкой, и бесконечно замкнутой.

…И потянулись мои руки к Свету, и наполнилось сердце мое силой Света, и запели голоса, до этого умолкшие…

Эдуард Абжинов

Аркадий Паранский. «Когда святые маршируют…»

Рассказ

— Ну ка, Паранский, зайди в класс, — сказал мне на одной из переменок наш преподаватель Юрий Ильич или, как его звали за глаза, «Шкаф».

— А что такое? Я ничего не делал, — стал оправдываться я.

— Зайди — зайди. Разговор к тебе есть.

Я, нехотя, засеменил за «Шкафом».

«Шкаф» преподавал в нашем 8Б физику и труд. Чаще порознь, но иногда и одновременно, стараясь на практике продемонстрировать полезность знания всеобщих физических законов. Он был здоров и могуч, внешне больше походил на борца или боксёра, за что и прозвище имел соответствующее. Ростом — под два метра, необыкновенно широкий в плечах, с сильно развитой мускулатурой, рельефно выступающий через материю плотно облегающего пиджака, со скуластым лицом, по которому, будто кто-то проехал, оставив в наследство сплющенный нос, глубоко посаженные под низко нависающими бровями глаза и совершенно квадратный подбородок. Вмазать по такому подбородку было, наверное, одно удовольствие, но поди допрыгни сначала, да и вряд ли к нему допустили бы здоровенные, размером с кувалду кулачища. Короче, не школьный учитель, а Джемс Бонд какой-то. Но при этом разговаривающий несоответствующим комплекции тихим и немного вкрадчивым голосом.

Войдя в класс, «Шкаф» водрузил свой обширный зад на учительский стол, а мне указал на стоящую в первом ряду парту.

— Вот что, — начал «Шкаф», глядя не на меня, а в открытую дверь, за которой по коридору проходила училка русского языка и литературы — Маргарита Михайловна — наша классная, по прозвищу «Маргаритка». — Значит, такое дело…, — он ещё раз посмотрел на удаляющуюся стройную фигуру «Маргаритки» и продолжил, — такое дело… Я хочу организовать ансамбль. Ты, я знаю, в музыкальной школе учился. На чём?

— На скрипке, — растерянно ответил я.

— Вот и отлично. На барабанах стучать будешь.

— Почему на барабанах, — до конца, не въезжая в ситуацию, спросил я.

— Потому что гитаристы уже есть. Баян есть. Я — на саксе буду. Ударник нужен. Ударником будешь?

— Да не знаю я. Не пробовал никогда.

— Как у тебя с чувством ритма?

— С каким чувством? — не понял я.

— С чувством ритма. Повторить ритм мелодии можешь? В ладоши прохлопать можешь?

— Наверное…

— Да сможешь. Раз музыке учился — сможешь. А, вообще, как? Хотел бы? А? Ударником? Первым человеком в ансамбле. Представляешь?

Я не знал представляю я или нет, но на всякий случай сказал, что — ясное дело, представляю и конечно хотел бы.

— Тогда так. После уроков останься. Будет сбор коллектива. А сейчас дуй… что там у вас?

— Математика…

— Ну — дуй. Если спросят, почему опоздал, скажешь, Юрий Ильич задержал.

— Хорошо, — ответил я и понёсся на пятый этаж, где в математическом классе уже минут десять как шёл урок

После занятий я пришёл в класс физики. Там уже были Вовка с Аликом и какой-то незнакомый молодой человек лет двадцати — двадцати пяти. «Шкаф» сидел в той же позе, что и при разговоре со мной.

— А… вот и наш ударник явился.

Все посмотрели на меня.

— Прошу любить. Звезда нашего будущего инструментального ансамбля, король барабанов, чарльстона и тарелок, а также бонгов, перкуссий и прочих ударных, мечта всех школьниц нашей школы и, надеюсь, не только их — сэр Паранский ибн Аркандилий, а попросту — Аркаша.

— Ухты, — вскочили Вовка и Алик, — здорово. Значит все из одного класса. Классный ансамбль получится…

Ко мне подошёл молодой человек и протянул руку.

— А меня зовут Таир или Толя, как хочешь.

Толя — Таир был братом Алика, заканчивал музыкальное училище и, как оказалось в дальнейшем, мог творить на своём «Вельтмейстере», такие штуки, которые нам и не снились. За Вовкой была закреплена ритм-гитара, поскольку он занимался в гитарной студии при доме культуры, а за Аликом — бас. Таким образом состав нашего будущего коллектива был определён: саксофон или кларнет, баян, две гитары и ударные. Вполне ничего себе составчик.

На следующий день меня в коридоре остановил «Шкаф».

— Иди за мной.

В классе он открыл дверь в служебный кабинет, где на полках стояли разнообразные приборы и приспособления для опытов, и из письменного стола достал две изящные полированные барабанные палочки.

— На. Пока барабанов нет, будешь тренироваться на коленке. Садись, покажу — как.

Я сел на стул и стал внимательно следить за манипуляциями «Шкафа».

— Смотри, — Ильич взял палочки, зажав их между средними и безымянными пальцами рук, и несильно начал отстукивать сначала по коленке, а затем по краю стола, приговаривая. — чип-чита, чип-чита, чип-чита…. Понял? — спросил он. — Это — свинг, ритм такой, самый распространённый в джазе. А это — боссанова, — и он снова забарабанил по коленке, напевая знакомый мотив, — тапата-тапа-тата, тапата-тапа-тата… Понял?

— Понял, — сказал я, взял, как показал «Шкаф», палочки и неуверенно стал повторять показанные движения.

— Молодец, — похвалил Юрий Ильич, — точно. Тренируйся. Получим деньги и поедем инструменты покупать. Все вместе. Да… а дома стучи под музыку. Как купим инструменты, сразу начнём репетировать.

Целыми днями, словно заведённый, долбил я палочками по своим коленкам. И в школе — на уроках, не слыша того, что говорили учителя, и дома, забыв все дела, обязанности, развлечения. Остались только барабанные палочки и повторяемый в уме ритм — чип-чита, чип-чита, чип-чита…

Через неделю всей командой мы отправились в музыкальный магазин. С витрин на нас смотрели гитарные силуэты, блестящие саксофоны, разноцветные аккордеоны и баяны, а в углу красовалась роскошная ударная установка. Я глядел на эту установку и даже представить себе не мог, что буду восседать за ней и, поигрывая палочками, колошматить по всем этим сверкающим барабанам и тарелкам.

«Шкаф» выписал счета и договорился о том, что, когда деньги будут переведены, мы приедем за инструментами. Прошло ещё какое-то время и вот, наконец, вожделенная ударная установка стояла на сцене школьного актового зала, а в руках Вовки, Алика и Таира сверкали лаком новые гитары и баян. Саксофон и кларнет «Шкаф» принёс свои — решил сэкономить школьные деньги на усилитель и колонки с динамиками.

Начались репетиции. Почти каждый вечер я нёсся в школу и там садился на высокий табурет, стоящий позади установки. Я ставил ноги на педали большого барабана и чарльстона, брал в руки палочки и погружался в удивительный и зачаровывающий мир. Стоило мне чуть сбиться, как тут же рушился весь рисунок произведения. Конечно, я не был самым главным в ансамбле, но от ритма, задаваемого мной, моего состояния зависело состояние всех, зависела энергия, передаваемая со сцены в зал, зависело общее настроение. Я это быстро понял, старался не подкачать и не подвести ставших моими друзьями «Шкафа», Вовку, Алика и Таира…

И вот через несколько месяцев состоялся наш первый концерт. Мы выступали на школьном вечере и сыграли около двадцати подготовленных номеров. Там были и известные песни типа «Очи чёрные», «Подмосковные вечера», «Калинка», но были и такие, как «Вниз по реке» и «Когда святые маршируют». Нас приняли на ура. И школьники, и учителя. Даже строгий директор Александр Палыч, не стесняясь, поднялся на сцену и вместе со «Шкафом» в два голоса пропел

Oh when the Saints go marching in,

When the Saints go marching in,

Oh Lord I want to be in that number,

When the Saints go marching in.

Откуда он знал? Знал, оказывается.

После этого концерта мы стали известными и популярными в районе. Нас постоянно приглашали то выступить на каком-то заводском мероприятии, то сыграть в ресторане на свадьбе или юбилее, то на вечерах в других школах. Росла и личная известность. Часто, возвращаясь вечером после репетиции и проходя мимо кучки стоящих в темноте парней, я слышал приветственные слова в мою сторону и немного завистливое, но доброжелательное, сказанное кем-то в толпе: «Не трогать, это — наш музыкант». Я был горд.

Постепенно наша популярность росла, мы вышли за пределы района и начали играть в соседних. Однажды нас собрал «Шкаф» и возвестил

— Пацаны, — играем в Филатовской больнице, — там в честь восьмого марта банкет, и мы приглашены.

Это был удивительный праздник. В большом зале стояли накрытые столы, за ними сидели нарядные женщины — врачи, медсёстры и санитарки, и не было ни одного лица мужского пола. Среди столов выделили место для нас, а в самом центре над барабанами возвышался я. Я колотил по своим барабанам и тарелкам так, что от них искры сыпались. И, наверное, они сыпались не только от них, но и от меня, потому что я — шестнадцатилетний парень — всё время был окружён хорошенькими и подвыпившими барышнями, которые в коротких паузах вливали в мой автоматически открывающийся рот немного разбавленного спирта и тут же запихивали вслед за ним или пирожное, или шоколадную конфету. «Шкаф» же и Таир периодически с кем-то обнимались и, бросая нас — Вовку, Алика и меня на произвол судьбы, исчезали с очередной особой в больничном коридоре…

Всем было хорошо…

Уже за полночь мы выбрались из больницы и, кое-как волоча инструменты, добрались да трамвайной остановки. Несколько сестричек вызвались нас провожать. Подошёл трамвай. Наверное, один из последних. Нам предстояло ехать почти через полгорода. Мы разместились в пустом вагоне, и тут мне пришла в голову идея.

— Юрий Ильич, давайте сыграем.

— А что… отличная мысль, — развеселился ещё больше итак весёлый «Шкаф».

— Давайте, давайте, — подхватили отправившиеся с нами сестрички. (Для меня так и осталось тайной — к кому…)

Ильич достал свой сакс, Таир — баян, Вовка и Алик — гитары, а я расчехлил малый барабан.

— Три — пятнадцать, — скомандовал «Шкаф», — посмотрел на меня и заговорщицки подмигнул.

В трамвайном вагоне зазвучали звуки знаменитого и так любимого нами марша «Когда святые маршируют». Я бил по своему барабану, изредка поглядывая на дирижировавшего саксофоном Юрия Ильича, и вместе с подпевающими девицами гнусавил

When the Saints go marching in…

По спящему городу ехал музыкальный трамвай, который сразу заполнился пассажирами. Никто не выходил. Только входили. Люди смеялись, шутили, пели, плясали, обнимались… Трамвай катил по рельсам через ночную Москву, иногда сигналя в такт музыке, а я, отчаянно взмахивая палочками, стучал по туго натянутой барабанной коже и, перекрывая сидящих рядом девиц, поющих Таира, Вовку и Алика, что есть мочи вопил

When the Saints go marching in,

When the Saints go marching in,

When the Saints go marching in…

Аркадий Паранский

Владимир Корнилов. Рассказы на Масленицу

Масленица

Лирическая зарисовка

Зима нынче выдалась холодная… снежная… Даже накануне весны мороз пощипывает ребят за нос и щёки. Но их это не очень беспокоит. Они потирают лицо рукавичками и веселятся. В такие морозные деньки ребята катаются с горок, играют в снежки и ходят на каток… Как хорошо мчаться на лыжах по снежной извилистой лыжне или скользить на коньках, рассекая синюю гладь льда!

В тайге в эту пору очень красиво. Пеньки стоят в снежных шапках, как казаки… По-царски пышно убраны инеем хвойные леса. Они словно одеты в дорогие нарядные шубы. Им зимою не холодно… И лишь лиственные породы деревьев, зябко позванивая на ветру голыми ветками, неуютно чувствуют себя зимой.

Медведи в это время спят. Но на снегу чётко видны следы других зверей и птиц, которые оставили свой узор на заснеженных полянах…

В конце зимы дни становятся дольше и светлее. Солнце всё выше и выше взбирается по морозному небосклону, приветливо улыбаясь из глубокой сини и освещая всё окрест золотыми лучами… И люди, истомившиеся долгим ожиданием тепла, всем сердцем ощущают уже приближение весны…

На исходе февраля звонко затенькает на солнцепёке первая капель. Сугробы набухнут и почернеют от влаги… В марте побегут наперегонки с крутоярий говорливые ручьи, наполнив вешним шумом овраги и ложбины. Ребята в такие дни, возвращаясь после занятий из школы и весело размахивая портфелями, торопятся домой, где они с друзьями в своих дворах будут мастерить скворечники… В апреле небо оживится гомоном перелётных птиц, которые возвратятся к своим родным гнездовьям.

На деревьях к этому времени набухнут почки. Ольха и верба распустят золотистые серёжки… Из-под земли пробьются к свету подснежники, робко красуясь среди чёрных прогалин своими фиолетовыми лепестками. Жизнь в лесу заметно оживится. Зверюшки вылезут из своих тесных, неуютных нор и, укрывшись где-нибудь в затишке, будут греться на солнцепёке… Проснутся от зимнего сна пчёлы и мохнатые шмели… Дети повсюду будут запускать в небо воздушных змеев и, задрав головы, долго следить за их планирующим полётом… И всё это подарит весна, с наступлением которой придут к нам и долгожданные праздники: «Масленица», «Вербное воскресенье», «Пасха»…

Особенно хороша «Масленица». Это один из самых замечательных, издревле славившихся на Руси, языческих праздников, на которых с особой силой раскрывается русская душа и удаль. В городах и сёлах к «Масленице» готовятся заранее. Для этого на их главных площадях, где собираются люди, специально устанавливают высокие, гладко оструганные столбы, на крестовинах которых подвешивают разные призы. Самые ловкие и смелые попытаются покорить вершину столба и снять понравившийся сувенир. Но это удастся далеко не многим. Зато счастливчики, сумевшие достойно преодолеть это препятствие, будут ходить героями среди празднующих.

Устраиваются на «Масленицу» и спортивные состязания, наиболее популярными из которых издавна славились гиревой спорт и кулачные бои. Но в наши дни кулачный спорт изжил себя: так как во время поединков бойцы часто жестоко калечили друг друга.

Чуть поодаль от «масленичных» столбов сооружают помосты. Там фольклорные ансамбли в национальных костюмах будут исполнять песни и танцы народов России… Тут же разместятся торговые ряды, влекущие к себе многоцветьем и пестрядью товаров… Дымком и каким-то особым первобытным инстинктом, будят в нас аппетит еще издали запашистые шашлыки…

Напротив, торговых рядов — разукрашенные латки, пышущие изобилием снеди и диковинных фруктов. Они станут зазывать празднующих духмяными горячими блинами и чаем…

Но наиболее запоминающимся в «Масленице» является сожжение чучела, символизирующего зиму. Этим обрядом люди освобождают дорогу приближающейся весне. Взявшись за руки и двигаясь вокруг костра, они призывают весну скорее вступить в свои права, провожая зиму до следующего года.

В такие минуты душа, словно соприкасается с отзвуками сказочной старины, дошедшей до нас из жизни далеких сородичей, — и человеку от этого становится незабываемо светло и радостно.

Солнце на плече у кедра

Рассказ

С ребятами из нашего класса мы давно собирались сделать лыжную вылазку в расположенный километрах в трёх от микрорайона таёжный массив, — да всё как-то откладывали день за днем: то приближался конец учебной четверти — хвосты подтянуть надо, то у кого-нибудь соревнования подоспели — тоже в грязь лицом ударить не хочется, то морозы жмут так, что носа не высунешь, чтобы выбраться куда-нибудь дальше школы, — да и то с частыми перебежками (для сугрева) в находящиеся по пути компьютерные салоны… Но каждый из нас понимал, что все это отговорки.

А тут как-то Валька Грошев — весельчак и заводила нашего класса — возьми и предложи: «Ребята! Давайте в эту субботу на лыжах сбегаем!.. Я вам в тайге такие места покажу! Ангару с высоты птичьего полёта увидите!»

Ну, мы, конечно, загорелись. До назначенного срока оставалось несколько дней, поэтому все были заняты приготовлениями: покупали лыжную мазь, подгоняли крепления, — а у кого не было своих лыж, — доставали у знакомых.

И вот наступила долгожданная суббота. День обещал быть погожим. Стояло тихое морозное утро, без колючего «хиуса» … Лучи солнца зарумянили горизонт. Снег поскрипывал под ногами. Деревья и кустарники были разукрашены инеем… Да и сам город словно принарядился. Дома нахлобучили на себя белые зимние шапки. Провода развесили повсюду свои пышные праздничные гирлянды.

…Сбор назначили в десять утра у лыжной базы. Как я и ожидал, Валька Грошев и Володька Тимофеев были уже на месте. Валька с серьезным видом и лукавыми, как у черта глазами, рассказывал какую-то очередную веселую историю, а Володька, схватившись за живот, корчился в смехе. И от этого его лохматая рыжая в инее шевелюра судорожно вздрагивала и искрилась на солнце.

Вскоре все ребята были на месте, и мы направились вслед за Валентином по знакомой ему лыжне. А она то петляла между деревьями, то терялась в снежных туннелях, образованных из согнутых берез. И когда взлетела на высокую сопку, — нашему взору открылись необозримые просторы тайги… А внизу, огибая острова и скалистые мысы, несла свои студеные воды своенравная красавица Ангара…

Ничто не нарушало задумчивости тайги. Только изредка тишину рассекал треск озябших деревьев да стук одиноких дятлов. Сугробы, нахохлившись от холода, плотнее жались друг к другу. Мороз, словно старый приятель, больно пощипывал нас своими жесткими, колючими пальцами, щёлкал по носу, встряхивал ознобом за плечи так, что мы невольно вздрагивали от этих его неуместных шуток.

А солнце все выше и выше поднималось над задремавшей тайгой. На некоторое мгновение оно, как бы задержавшись в своем беге, застыло на плече огромного кедра. Его лучи едва-едва пронизывали густые ветви и, когда касались снега, то миллионы снежинок загорались радужными алмазными блёстками. И важные на вид сугробы в этот миг напоминали нам румяных снегирей.

Очарованные, мы не в силах были оторвать глаз от этой величественной картины… Вот она — наша сибирская зима с ее прелестями и загадками, с ее морозами и снегопадами!..

Особенно был поражен Сергей Колодка — уроженец солнечной Украины, который до приезда в Братск — никогда раньше не бывал в зимней тайге. Он находился словно в забытье. Глаза его были широко распахнуты, отражая в себе всю эту неповторимую красоту спящего зимнего леса, принаряженного кружевами инея.

Да и мы в эти минуты причастились душой к прекрасному… Домой возвращались уже в сумерках… Город зажигал свои первые огни.

Владимир Корнилов

Илья Криштул. «Сменяхватит!»

Сатира

Всё! Больше не могу!

Я вздрагиваю, когда слышу про кишечные палочки, которые где-то постоянно находит Онищенко. У меня аллергия на красивые украинские фамилии Мутко, Тимошенко и Фурсенко с его переодетыми в школьников студентами. Меня тошнит, когда произносят красивую белорусскую фамилию Лукашенко. От непонятной фамилии Навальный у меня сдают нервы, а от его имени «Блоггер» сдаёт всё остальное. Мне от фамилии Чичваркин так плохо не было. Когда слышу про очередной сексуальный скандал в США между 99-летним политиком и 16-летней чернокожей горничной, я бегу в аптеку за успокоительным, хотя раньше тихо завидовал. Фраза «Техосмотр надо сделать прозрачным» вгоняет меня в ступор, а слово «омбудсмен» преследует по ночам. Украинский долг за поставки газа вместо раздражения вызывает приступ астмы, а реклама Банка Москвы вместо желания взять в долг вызывает желание взять бензин и сжечь банк. Когда слышу про выборы-2012, хочется выть на луну, но луны не видно. Вместо луны висит растяжка про певца Стаса Михайлова, а на него хочется не выть. Его хочется тихо утопить, причём во время концерта. А остальные «звёзды» … Они ведь не только поют и пляшут, они ещё катаются на коньках и лошадях, женятся и разводятся, потом снова разводятся и снова женятся. И мелькают, мелькают, мелькают… Глаза устали. Глаза не хотят их видеть ни на сцене, ни на льду, ни на ринге. Даже голыми на лыжах глаза их видеть не хотят. Вот на лесоповале я б на них посмотрел. Вместе с их продюсерами. И что б лесоповал был настоящий, а не «Белый лебедь на пруду…».

Вот от Собчак, кстати, глаза не устали. Привыкли, видимо. И желудок привык, в смысле, что уже не тошнит. Рвёт сразу. Вчера вот два раза наткнулся в телевизоре на… извините… два раза вызывал «Скорую». Меня так от вида парикмахера Зверева без грима не рвало, как от вида Собчак в гриме.

Совершенно надоел Басков. Очень надоел Якубович. Совсем надоел Цекало. Голая Волочкова мерещится за каждым углом. Из-за Кобзона разлюбил евреев. Из-за Киркорова — болгар. Из-за Галкина — людей. Если встречу на улице Петросяна — убью. Доктора Малахова буду лечить багульником. Другого Малахова, помоложе, сначала буду лечить багульником, а только потом убью. Заодно с художником, забыл фамилию, но он везде и каждый день. Дайте ему карандаш, пусть он что-нибудь нарисует! Может, он уже не умеет! Когда слышу, как поёт Жанна Фриске, у меня заклинивает мозг. Когда её вижу, атрофируются мышцы, хотя у многих наоборот. А у меня ещё со времён Маши Распутиной правая рука парализована!

Только начал отходить, пиво смог впервые за пять лет сам открыть — бац! Свадьба принца Уильяма и Кейт Миддлтон (Аллы Пугачевой и Галкина)! Кто это такие? Почему мне про них сначала в восемь утра сказали, потом в полдевятого, потом в девять и так до вечера? По всем каналам, даже по «Евроспорту»! А я там был единственным российским зрителем чемпионата Новой Зеландии по кёрлингу! Я его три часа смотрел, думал, что это такая долгая реклама половых щёток! А мне про этого несчастного Уильяма с его Кейт (Аллу Пугачеву с ее Галкиным) … Я после свадьбы Джигурды весь седой стал, они меня добить хотят своими свадьбами… И телефон звонит: «Какую программу вы сейчас смотрите?» Уже никакую! Я выбросил телевизор после «Секса с Анфисой Чеховой»! Мне успокоительное перестало помогать!

А они дальше спрашивают: «Если б выборы были сегодня, за кого бы вы голосовали?» Милые мои, я уже пятьдесят лет голосую только за себя! И у меня в квартире, кстати, порядок, и коррупции с полицией нет, и унитаз бы работал, если б мне его не чинили ребята из «Единой России». Обещали доделать завтра, прошло четыре года, их выбрали, им не до меня. Так что в туалет хожу к соседке. От неё же узнаю день недели, погоду и последние новости про Ходорковского. Я ей устал говорить — мне всё равно, где он сидит, как и с кем! И сколько денег у него осталось, мне наплевать, потому что мне он всё равно ни копейки не отдаст, хотя и должен. У меня уже микроинсульт, а соседка в спину: «ЮКОС! МЕНАТЕП! Узники совести!» А муж её, узник печени, мне сто рублей должен. У Ходорковского и занимай, если ты его фанат! Или у этого… узника другого органа… который «Ё-мобиль» придумал и «Ё-партию»…

А вот от слова «Сочи» у меня даже не микроинсульт, а обширный инфаркт. Ребята, я не получил ни одного строительного подряда, недвижимости у меня там, к сожалению, нет, мне эти ваши Сочи… Знаете, где находится центр композиции статуи Давида? Вот туда и идите вместе с вашими Сочами! К тому же, как я понял, ни Кабаевой, ни Хоркиной там уже не будет. Так бы они на саночках с горки скатились — всё, две медали есть. Уже лучше, чем в Думе сидеть с умным видом, который у них, кстати, не очень получается.

И последнее — оградите меня от Дика Адвоката и его банды! Пусть едут хоть в Польшу, хоть на Украину, пусть думают, что играют в футбол, но без меня. Хотя кто меня оградит… Самому ограждаться надо, уезжать. В самый дальний закуток страны, где телепрограммы плохо ловятся, а комары хорошо. Потому что телепрограмм там мало, а комаров, как звёзд в шоу-бизнесе. И вот я каждому комару имя дам и… Первого назову… Нет, пусть это останется тайной, а то другие обидятся, почему они не первые.

А здесь я не могу больше, я здесь кого-нибудь покусаю. Бабкину, например, с её дикими хороводами, или вечного Лещенко с вечным Винокуром… А там, в дальнем закутке родины — тишина, птички, травка зелёная, реки чистые, люди доброжелательные… Им же персонажи типа Димы Билана на ночь песен не шепчут…

Так что — прощайте! Удачи вам, господа и напоследок совет — не смотрите перед ужином российские телепроекты, телесериалы и — Боже упаси! — теленовости. Уж лучше почитайте старых советских газет…

Илья Криштул

Сергей Прохоров. «Шутка»

Юмористический рассказ

Проколов томился от безделья, с нетерпением дожидаясь конца рабочего дня. От предыдущих командировок в блокноте уже ничего не осталось: выписался полностью. И когда в промышленный отдел заглядывали редактор или ответсекретарь, Сергей принимал сосредоточенный, деловой вид, морщил лоб, пытаясь что-то чертить на пустом листе бумаги. «Надо срочно ехать в командировку за материалом, а погода мерзопакостная: который день подряд идут проливные дожди», — грустно размышлял Проколов и зябко поёживался, представив себя идущим под этим ливнем по раскисшим районным дорогам.

В кабинет с загадочным лицом заглянула редакционная машинистка Лидочка и доверительно сообщила новость:

— А у редактора сидит наш новый сотрудник. Морячок!

Восхищение её было искренним не потому, что редакция районки задыхалась от нехватки творческих сотрудников. У Лидочки был такой возраст, когда промедление с выбором жениха грозило ей остаться в старых девах.

— Иван Чайников, — представился морячок каждому из собравшихся в кабинете редактора, радостно пожимая всем руки.

«Морская пехота», — снисходительно отметил про себя Проколов, задержав взгляд на синих погонах. Хоть сам он служил не на элитных военных судах, а на кораблях третьего ранга, но к парням, носящим морскую форму, но не видавших палубы и моря под собою, относился с долей пренебрежения. «И фамилия какая-то смешная — „Чайников“ Самоваров было бы солиднее»…

— А где служил, — поинтересовался на всякий случай Сергей.

— В Хабаевске, — охотно ответил морячок.

«Вон оно что», — понял Проколов. — «Значит, пехота ещё и картавит. Однако лихо этот

Чайников шпарит под Ильича. Его бы загримировать, смог бы сыграть на районной сцене молодого Ульянова», — отметил Сергей.

«Морячок» оказался личностью не одиозной: держался по-свойски, запросто и даже, когда шеф, представив редакционной братии нового сотрудника сельхозотдела, отправился по своим делам, предложил знакомство «обмыть».

Был Ваня на редкость способным: сочинял стихи, песни, играл на гитаре и пел. И, что странно, когда пел, «эр» у него звучала, особенно в песне про Клару:

Ах, Клара, Клара, Клара-продавщица,

Ты, родная, сердце мне отдай…

Правда, точного текста Проклов уже и не помнит, но что про местную Клару-продавщицу — это наверняка.

Освоился Ваня в сельском хозяйстве быстро, писал много, даже, можно сказать, через чур много, и этим очень гордился, и, при случае, похвалялся, что «на нём одном дейжится вся газета». Бахвальство это не всем в редакции нравилось, и решили новоявленную редакционную «звезду» как-то проучить. Но как?

Ваня пытался писать пародии на известных поэтов, и ему, сговорившись, посоветовали отправить их в «Крокодил», предварительно проявив восторг от написанного. Ваня, воодушевлённый вниманием, не заставил долго себя уговаривать и тут же отправил целую обойму пародий в уважаемое и самое популярное в советское время сатирическое издание. Все вместе с автором с нетерпением ждали ответа, а «заговорщики» по очереди караулили почту из Москвы. Это в нынешнее время материалы не рецензируются и на письма не отвечают, а тогда с этим делом было строго, и центральная печать в этом отношении ничем не отличалась от районки, если не было там ещё строже. Письмо из Москвы пришло через месяц. Ваня был в командировке, и «заговорщики», в числе которых был и сам редактор, мучаясь совестью, аккуратно вскрыли конверт. Письмо, как и ожидали, оказалось весьма критичным. Сочинили тут же хвалебный отзыв о Ваниных «шедеврах», подделав подпись литературного рецензора, сунули его в конверт вместо вынутого письма и запечатали.

Неделю Ваня ходил окрыленный, с гордо поднятой головой, всем показывая «липовый» отзыв. Уже, было, засобирался ехать покорять столицу. На всех в редакции смотрел свысока, покровительственно, словно ему уже вручили писательский членский билет в большую литературу. А «заговорщики» уже и не рады были: а вдруг у Вани сердце не выдержит, когда он узнает истинную цену своему творчеству. Эвон как взлетел высоко, как орёл парит, каково-то будет спускаться на грешную землю.

Зря волновались. Ваня поначалу, когда ему все же показали настоящую рецензию на его пародии, было осерчал сильно, но «шутку», в конце концов, оценил, и в дальнейшем уже гораздо меньше хвастался своими достижениями, и даже писать стал гораздо интереснее и статьи, и стихи. Потом он всё-таки уехал из района в город. Говорят, даже выдвинулся там в народные депутаты и начал печатать свои стихи в областной прессе. Может, «урок» все же чем-то ему и пригодился.

Сергей Прохоров

Борис Кунин. «Обжорство. Смелость. Трусость»

Не суди, и несудимым будешь

Обжорство

Виталий, так звали соседа по столику в вагоне-ресторане скорого поезда «Москва — Новосибирск», был главным редактором и хозяином популярного журнала и ехал брать интервью у какого-то известного американского профессора, который в ближайшую неделю планировал прочитать несколько лекций в Академгородке.

Так что первые минуты знакомства в ожидании заказанных блюд Сергей провел за приятной, можно сказать — светской, беседой. Удивило только, что Виталий несколько раз нервно оборачивался, пытаясь найти взглядом «надолго» исчезнувшего за перегородкой официанта. Сергей тогда еще подумал, что спешить-то вроде бы и некуда: до конечной станции было почти трое суток пути. А если человек торопился, то вполне мог бы воспользоваться самолетом — зарплата явно позволяла.

В это время принесли холодные закуски, и продолжения истории про американского научного светилу Сергей так и не услышал — Виталий занялся приемом пищи и не стал отвлекаться на «посторонние» разговоры.

Рассказывая позднее друзьям об этом случае, Сергей неизменно подчеркивал, что словосочетание «прием пищи» в данном контексте не следует понимать буквально — это было только первое, сиюминутное впечатление…

Любые параллели с миром животных, как диких, так и домашних, были совершенно неуместны. Да любая Хавронья проиграла бы соревнование в обжорстве с этим «венцом творения» уже через минуту после старта ввиду явного преимущества последнего. Да еще заработала пожизненное несварение желудка на нервной почве.

Самому талантливейшему живописцу вряд ли хватило красок, чтобы во всей полноте запечатлеть сей процесс. Да и рассказ Сергея доносил до слушателей в лучшем случае только десятую долю увиденного и услышанного.

Да, там было и что послушать. С неимоверной быстротой поглощая все, лежащее на тарелках, Виталий утробно крякал, громко икал, причмокивал, шумно сглатывал постоянно набегающую слюну.

Колечки репчатого лука, листики петрушки на несколько мгновений прилипали к еще недавно иссиня черной и холеной бородке клинышком, быстро пропитавшейся сложно комбинированной смесью из оливкового масла, майонеза и кетчупа, чтобы позднее плавно спланировать на тарелку. Наиболее «наглые» умудрялись добраться до изначально крахмально-белой салфетки, весьма предусмотрительно расстеленной на коленях Виталия, а самые продвинутые долетали даже до мелко вибрирующего пола вагона.

Понятно, что на подобных «дезертиров» господин редактор даже внимания не обращал. Перед ним постоянно появлялись новые «жертвы».

Салат «Оливье» сменила «Шапка Мономаха», затем последовало мясное ассорти, салат из помидоров по-гречески, фаршированный перец сорта «гамба». А на уже кухне дожидались своей очереди бефстроганов, яйца «Сюрприз», чорба из бараньей печенки и легких, грибное рагу, котлеты по-киевски, рыба, запеченная в тесте, гювеч с бараниной в горшочке, блинчики с мясом… по мелко вибрирующего пола вагрвинутые долетали даже до мелко вибрирующего пола вагрнатчупа, чтобы позднее алавно

И это только те из блюд, которые Сергей смог идентифицировать по внешнему виду или с помощью лежавшего рядом меню. А сколько еще осталось «безымянных». Естественно, все это запивалось недешевым крымским вином. Для улучшения усвояемости, надо понимать. Невольно подумалось: «Есть свои прелести у капитализма, при наличии в кошельке достаточно количества купюр с портретами американских президентов».

Сам Сергей уже давно съел заказанный ужин, но решил досмотреть неожиданное действо до логического завершения и уже около часа молча сидел в своем кресле, задумчиво потягивая великолепное немецкое пиво. Наблюдая за процессом «жрачки» — другого слова просто нельзя было подобрать, ибо сидевший напротив него дорого и со вкусом одетый мужчина с чуть наметившимся животиком именно жрал, а не ел и тем более не вкушал — он прекрасно понимал первых христиан, причисливших обжорство к числу смертных грехов.

Ведь в те времена несколько таких вот «виталиев» вполне могли довести до голодной смерти десятки своих соплеменников. Так этот хоть старался съесть все, что ему приносили, а история знает немало примеров тому, что потом метко отразилось в поговорке: «Не съем, так понадкусываю». Потом — собакам или свиньям…

Конечно, сейчас другое время и, сидя за одним столом с Виталием, Сергей тоже не остался голодным. Да и запаса продуктов в вагоне-ресторане хватит на всех с лихвой.

Хотя и в начале третьего тысячелетия на Земле хватает стран, где люди постоянно недоедают, а дети умирают от голода. Так что перечень смертных грехов явно еще рано пересматривать…

А финала чревоугодничества в тот день Сергей все-таки не дождался. Даже и медленно выпитый литр золотистого пенного напитка начал, в конце концов, давить на некоторые жизненно важные органы и, выйдя в тамбур, он уже не стал возвращаться назад.

Смелость

На каникулы Максима отправили к дедушке. Нет, не за тридевять земель и даже не в деревню: дед Ефим жил в своем доме минутах в двадцати пешком от центра города, а если на трамвае, так раза в три быстрее. И уж тем более это нельзя было расценивать, как наказание. Просто родители затеяли небольшой ремонт в квартире и не хотели, чтобы не совсем оправившийся после тяжелой ангины сын целыми днями нюхал все эти краски, лаки, шпаклевки…

Честно говоря, Максим деда немного побаивался или — точнее — робел в его присутствии. Все-таки две войны прошел человек, потом долгие годы работал директором большого завода. Когда они иногда вместе гуляли по городу, Максим часто замечал с каким уважением здоровались с его дедушкой самые разные люди. И тогда его переполняла гордость. А вот оставаясь с дедом наедине, Максим вначале чувствовал себя слегка неуютно и обычно некоторое время сидел молча, уткнувшись в экран телевизора.

В этот раз там показывали фильм про войну и, когда он закончился, Максим, без всякой, в общем-то, связи с последними кадрами, спросил:

— Деда, а ты на войне тоже смелый был?

— На войне? — Ефим несколько секунд помолчал. — Я думаю, что о смелости в ее хрестоматийном значении во время последней войны говорить не совсем корректно. Все, что угодно: эффект толпы, массовый психоз, страх перед тем, что тебя будут считать предателем…

— А как же Матросов, Гастелло, герои-панфиловцы?

— Знаешь, внук, это, конечно, мое личное мнение и не стоит его повторять при каждом удобном случае, но… И личное мужество было, и осознание безвыходности ситуации, и понимание того, что отступать действительно некуда. Не в смысле, что сзади обрыв или «край земли», а что само отступление уже ничего в твоей личной судьбе все равно не изменит. Всей и разницы, что пуля попадет не в грудь, а в спину. Так в грудь все-таки… Потом хоть скажут или напишут, что пал смертью храбрых.

Максим весь превратился в слух, не обращая внимания на слегка отвисшую нижнюю челюсть, словно заранее знал, что в эти минуты дедушка не хлопнет его по подбородку, добавив знакомое: «Не боишься, что муха влетит?».

— Ты можешь со мной не соглашаться, но там, где человек вынужден поступать вопреки заложенному природой инстинкту самосохранения, нет места истинной смелости. Хотя, если подумать… И все-таки, если бы меня попросили назвать имена действительно смелых людей, то это Джордано Бруно, Николай Коперник, Христофор Колумб, десятки и сотни менее известных путешественников и ученых. А еще те семеро, что вышли в 1968 году на Красную площадь протестовать против вооруженного подавления пражской весны, Сахаров, Солженицын. Это должна быть внутренняя позиция, убеждения, а не мгновенный эмоциональный порыв или помутнение разума.

Дедушка Ефим грустно улыбнулся и внимательно посмотрел на притихшего внука. Наверное, не стоило ему всего этого говорить — мал еще. Да и в школе учителя, скорее всего, пытаются внушить детям совершенно иное. Так называемое массовое сознание. Но ведь человечество своим прогрессом обязано все-таки смелости одиночек.

Трусость

Максим влетел в дом весь в грязи и с заметно припухшей левой скулой. Его маленькие кулачки были судорожно сжаты, кожа на костяшках в нескольких местах содрана.

— Деда, де-да! — он хрипло дышал и никак не мог успокоиться. — Они… Они обозвали меня трусом. А потом сказали, что и ты… такой же. А когда я им сказал, что ты воевал, они… Они сказали, что ты, наверное, всю войну просидел в штабе. Писарем или…

— Так, — Ефим отложил в сторону «Витязя в тигровой шкуре», которого с удовольствием время от времени перечитывал, и пристально посмотрел на внука. — Сначала иди умойся, немного успокойся и приведи себя в порядок. А потом и поговорим. Да, ссадины не забудь йодом смазать.

Когда Максим, уже умывшийся и несколько успокоившийся после пережитого, вернулся в комнату, дедушка Ефим сидел, откинувшись на спинку своего любимого старого кожаного кресла, и ритмично постукивал пальцами по обложке книги.

— Ну вот, а теперь рассказывай!

— Понимаешь, дед, Ванька и Сашка с соседней улицы захотели залезть к Ермолаевым в сад и набрать вишен. А когда я им сказал, что это нехорошо, да и у них самих во дворе тоже вишни растут, они назвали меня трусом. Ну-у, и еще по-всякому… Потом они и про тебя сказали. Тут я уже не сдержался. Только их все же двое было, и они меня на год старше…

— Синяк на щеке максимум через неделю пройдет, да и ссадины на руках, — ласково улыбнулся старик. — Конечно, это не самый лучший способ убеждения в своей правоте, но…

— Так они же и тебя обзывали. И, вообще, если я не согласился лезть в чужой сад, значит, я — трус?

— Нет, конечно. Один известный писатель как-то сказал: «Мужчины дерутся только в двух случаях: за свою землю и любимую женщину. Во всех остальных случаях дерутся только петухи». Я не уверен, что это дословно, но смысл точно этот. Пройдет не так уж много лет, и ты станешь взрослым. И если кто-нибудь предложит тебе ограбить чужую квартиру или незнакомого человека, изнасиловать женщину, убить кого-то за деньги — я очень надеюсь, что ты откажешься. И те люди тоже будут, скорее всего, считать тебя трусом.

— Да ты что, деда, конечно откажусь…

— Подожди, не перебивай. Но, если ты не станешь защищать от хулиганов любимую девушку (да просто любого более слабого и беззащитного человека), если легко нарушишь данное слово, если готов будешь продать за деньги все… Я очень надеюсь, что сын моего сына и мой старший внук выберет правильную дорогу в жизни. И у тебя никогда не будет повода обвинить самого себя в трусости. Что же до людей… Мнением любого человека не следует пренебрегать, особенно тех, с кем ты дружишь, кому веришь. А вот бездумно следовать за толпой, претворять в жизнь чьи-то бредовые идеи… Это как раз и будет трусость. Ведь только шакалы нападают стаями, львы охотятся по одиночке.

Смелость не в том, чтобы в критическую минуту прыгнуть с обрыва в пропасть, покончив все счеты с жизнью, а как раз в том, чтобы удержать себя от этого шага, постаравшись преодолеть возникшие трудности. Так что сегодня ты не был трусом. И я этому очень рад.

Борис Кунин

Нина Турицына. «Трагическая актриса»

Почти быль

Miracle longs for nine days

(Чудо длится девять дней)

англ. посл.

Её нашли умершей в своей квартире. Тело пролежало не меньше недели, и вид трупа, покрытого зеленовато — черными пятнами, и тошнотворный сладковатый запах были ужасны.

Сколько времени к ней никто не заходил?

У неё никого не было?

Она была так одинока?

Почтальонша, приносившая пенсию, звонила несколько раз, но ей не открыли.

То же — на другой день, на третий.

Она сказала начальнице:

— Может быть, она уехала?

— Куда же она может уехать? Нет, я тут другое подозреваю! Да и пенсия, если успел получить — она твоя целиком. А если нет — полагается отдать лишь за те дни, что прожил. Как бы нам не опростоволоситься! Сколько дней, говоришь, она не открывает? Три дня подряд? И знает, что пенсию должны принести? Да они же эту пенсию — ой как ждут! Нет, тут неспроста. Надо милицию вызывать!

Обычная деревянная дверь, не обитая, не укрепленная, поддалась сразу. Понятыми пригласили соседок. Но зрелище оказалось — не для слабонервных. Простое бабье любопытство сменилось страхом: а вдруг и с тобой — такое? Умрёшь, всеми забытый…

Было очевидно, что её никто не убивал, не грабил. Да и что тут воровать?

Из всех углов смотрела бедность, везде зияла нищета.

И была одна странность: казалось, здесь жил старый холостяк. Всё было запущено, давно не проветривалось и не убиралось. Видно, что в углы, в шкафы, на полки годами никто не заглядывал.

Где же, на каком пятачке проходила её жизнь?

В кухне были в деле всего одна кастрюля и ковшик; один, с выцветшим рисунком, бокал и желтая, в мелких трещинках старости, тарелка. Ко всему остальному, как видно, просто не притрагивались.

В единственной комнате был такой же пятачок: на огромном старомодном письменном столе бумаги и тетради лежали строгими стопками, а в мраморной вазочке, каких нынче не найдешь даже в антикварных лавках, виднелись отточенные, грифелями вверх, карандаши. И стоял какой — то старый аппарат неизвестного назначения.

— Она кто была? Писательница?

— Писатель без читателей. Актриса.

— Без зрителей?

— Нет, она вправду была актрисой. Играла у самого Юрия Александровича!

— ?!

— Только — когда это было!..

— А кстати, сколько ей лет?

— Кстати, с этого надо было бы начинать! Где могут быть документы у такой особы? И откройте хоть форточку, тут задохнешься!

С улицы потянуло свежим морозным воздухом. На подоконнике, за тяжелыми пыльными выцветшими гардинами стояла обувная коробка фабрики «Скороход». Не здесь ли? Крышка была не очень пыльной. Сюда наведывались чаще, чем в другие углы. Может быть, хоть раз в месяц, получая пенсию? — Точно! Под крышкой гуськом, друг за дружкой, стояли паспорт, пенсионное удостоверение, далее шли чьи — то визитные карточки, явно не нынешнего даже десятилетия, такие же старые адресно — телефонные книжки, давно никому не нужные, даже хозяйке. И в черных пакетиках для фотобумаги — стопки фотографий.

Осколки ушедшей жизни…

В паспорте стояла неожиданная дата — 1920 год.

— Так ей — всего 57 лет? Нет, придется отправлять в морг, вызывать судмедэксперта. Какая же это естественная смерть, в 57 лет?

— А что? Вы подозреваете убийство? — округлили глаза соседки.

— Про убийство я не думаю. Но без вскрытия мы обходимся, когда старухам не меньше восьмидесяти.

— Вона сколько прожить надо, чтоб не резали.

— И кто ж её хоронить будет?

— А вот кто из вас знал про театр и про… Как его?

— Я знаю. Я — Сабурова Анна Михайловна. Из 43 квартиры.

— Так вот, Анна Михайловна, Вы бы и позвонили в театр.

— Тут телефона нет…

— Тут — ясное дело, что ничего нет! А у Вас в квартире?

— У меня? Телефон-то есть, но что я скажу?

— Всё, чему были свидетелем. А в протоколе Вы проходите как понятая.

Сабурова взглянула на соседок, как бы говоря: Подчиняюсь властям!

В театре ответили, что покойница уже несколько лет на пенсии, и до этого — давно ничего не играла. Впрочем, от участия в похоронах не отказались, коль уж больше некому… Пообещали прислать своего представителя.

Через три дня всё было кончено.

Ее отвезли на самое дальнее, непрестижное кладбище. Похороны были малолюдны до неприличия. За поминальным столом — деньги дал профком — народу все же набралось чуть больше: ехать ни в какую даль не надо, а собраться за общим столом у Анны Михайловны — у покойной было решительно негде — и покалякать за кутьей о бренности жизни, а потом и о своих соседских делах — разве плохо? И долг покойной отдали, и вечер провели. От театра пришел тот же представитель, а с ним — член профкома.

Квартира должна была отойти домоуправлению. От них на похоронах никого не было. Тактичные люди! В самом деле, прийти — и с трудом скрывать радость и нетерпение!

Но нашелся на похоронах человек, который искренно погрустил об этой чужой ему женщине.

Это был представитель от театра — молодой, 30 лет, начинающий актер.

Вообще — то в актерской профессии карьеру следует начинать рано, пока молод и красив.

И быть в 30 все еще на вторых ролях — этак и затрут! Успех нужен, просто необходим!

Некоторые соглашаются даже на скандальный.

Но у него — как-то сошлось: серьезность, строгость — и ранимость, и мечтательность. Сочетание пленительное! Он лучился неизъяснимой прелестью. Но эта незащищенность — не обещала карьеры. Он и сам чувствовал в душе как бы некий изъян. И имя такое простое, незапоминающееся — Владимир Петров. Ну где Вы видели, к примеру, балерину с фамилией Сидорова?

На похороны он попал почти случайно.

Когда-то, в юности, в кинотеатре повторного фильма он увидел старый, начала войны фильм «Машенька». А там — она, покойница. Тогда — молодая, хорошенькая.

Но что для начинающей актрисы — быть молодой и хорошенькой?

Для начинающей быть молодой и хорошенькой — обязанность!

Но ее Машенька очаровывала чистотой и непосредственностью. У нее было нежное любящее сердце. Она была чутка и отзывчива. И верилось, что она и сама — такая, а не только героиня, которую она играла.

В тот год его юности погибла Мерилин Монро, и на TV-экране замелькала она — заокеанская дива, символ Голливуда с застенчиво-таинственным комментарием о её помощи кубинским революционерам. Но ее смех с экрана — соблазнительный, нет! — откровенно соблазняющий — опровергал эти домыслы. Не верилось, что в ее птичьей головке могут бродить мысли о помощи обездоленным в их революционной борьбе.

И тогда, 15-летним юношей, он понял, что Машенька — главнее! Она — больше, чем Мерилин со всем ее избытком прелестей и соблазнов. Она — та, которой хочется подарить душу и прильнуть душой. Она — из тех, кто не будет подсчитывать выгоды возможных брачных союзов, кто будет верен, кто не предаст.

Квартиру должны будут опечатать. А пока он пойдет к директору театра подписать официальную заявку на архив покойной.

— Зачем он тебе, Володя?

Что ему ответить?

— Любопытство. Curiosity.

— Curiosity? Курьез? Хотя — там много значений.

— Да, с Вашего позволения: усердие, странность, тонкое понимание, умение разбираться.

— Да, да… И «невозможно было себе представить умного и сведущего человека, который не был бы curious!» Помню! Убедил! Давай твою бумагу!

И размашисто, с завитком подписал.

Владимир привез в тесную родительскую квартиру чемодан чужих бумаг, фотографий и тот старый аппарат с ее письменного стола.

С него и начнем! Она что-то снимала им на кинопленку. Надо достать кинопроектор, посмотреть, что там.

Поиски кинопроектора заняли несколько дней. Наконец он привезен, кинолента вставлена.

Он снял со стены картину и освободил таким образом пространство светлой, почти белой стены.

Он ожидал увидеть всё что угодно, кроме того, что увидел.

Прямо перед ним на импровизированном экране показалась крупным планом ее комната, такая же запущенная и нежилая, какой он ее запомнил.

Вот от дверей коридора что-то мелькнуло как большая птица. Он не сразу признал в высокой белой фигуре, укутанной в длинную шаль — ее. Не такую молодую, как в «Машеньке», но и не старуху последних дней. Возраст определить было трудно.

Фигура вставала на цыпочки, поднимала руки.

Страстно заламывала их в немой мольбе.

Кого и о чем она просила?

Ему стало не по себе. Это был не страх. Давно прошли времена, когда люди вскакивали со своих мест, видя приближающийся поезд братьев Люмьер.

Странно было видеть ее так близко в ее комнате. И горько было думать, что он мог бы увидеть ее — живую, если б пришел всего месяц назад.

Совсем недавно она служила, — точнее, числилась — в их театре, а он даже не знал о ней, не знал, что она — его любимая Машенька! Да и никто уже не знал. Все забыли.

О чем же она силилась безмолвно сказать?

Что ее мучило?

Он всматривался в ее явно не бытовые жесты, дивился на ее шаль, более напоминающую реквизит… И догадка пришла! Она репетировала что-то! Сама для себя.

Невостребованная в театре на сцене — она сделала сценой эту убогую комнату. Она сама ставила мизансцены, снимала их на пленку, а затем просматривала со стороны, вместо режиссера.

Для чего она это делала? Или для кого?

Он был заинтригован.

Теперь в театре никто не стал бы репетировать просто так, ни на что, не надеясь. Все всё рассчитывают, каждый шаг.

А что же содержат ее записи, ее пакетики для фотографий?

От бедности она не могла покупать себе альбомы и держала снимки так, как их выдавали в фотоателье.

Для начала он просмотрел ее пакетики. И на обычных — детских, семейных, девичьих — фотографиях она была так же очаровательна.

Сначала — прелестно, по-детски. Потом — таинственно, по-девичьи, с пленительной грустью в глазах, обещающей глубину натуры.

В ней не было ослепительной красоты светской львицы. Она была красива по-другому и даже больше — она была мила.

В жизни Владимира таких девушек не было. Казалось бы — почему?

Ведь его окружение было то же. А вот время — другое…

Наконец дошла очередь до ее бумаг. Он думал вначале, что это будут в основном письма. Ну, может быть, она вела в юности девичий дневник.

Но писем не было. Ни одного. Ей никто не писал. Неужели она была так одинока? Всю жизнь?

Как это непохоже на его представление о старых столичных актрисах! Пусть не об их обязательных для артисток любовных романах, но хоть — о старом легендарном театральном братстве. Или она уже не застала ту пору?

Бумаги были — сорта неожиданного для актрисы. Впрочем, почему неожиданного? Актрисы часто пишут в конце жизни свои воспоминания. Но — если они знамениты, если их об этом просят.

Она тоже писала, то ли дневники, то ли воспоминания, не ожидая вовсе, что их кто-либо когда-либо прочтет.

Тут были и рассуждения о театральной жизни, и нечто вроде рецензий на пьесы и постановки. Многое утратило актуальность, как и то, чему было посвящено. Но Владимир никогда не искал в жизни только актуальности.

…Она окончила театральное училище в конце 30-х.

А уже в начале века и Константин Сергеевич, и Всеволод Эмильевич отказывались от театральных амплуа.

Он помнил, как сам конспектировал мейерхольдовское:

— Актеру не следует специализироваться. Подразделение актеров на амплуа все дальше и дальше уходит в область преданий. Пока еще приходится нам, актерам, запасаться сценическим паспортом с обозначением звания (амплуа), потому что не все ценности переоценены. Мне нужны артисты нового жанра, сущность какового в импрессионизме и мутных контурах.

Наверняка и она учила знаменитую формулу Станиславского:

— Если он герой — ищите в нем плохое, если он злодей — ищите, в чем он хорош.

Время нонконформизма прошло, и теперь Владимир только наедине с собой задавался вопросом:

— Неужели это и есть реализм, многогранность человека? Уж если в злодее искать хорошее — придется по времени спуститься до младенчества: может быть, тогда у него были хороший аппетит или хороший стул?

Отчего бы не предположить в человеке — цельность характера? Ведь человек — выстраивается как-то, есть в нем главная тема, главная линия. Это хорошо видно на узловых моментах выбора…

Но, негласно, амплуа остались. Ведь понималось, что контрабасист, хоть самый гениальный, не сыграет партию скрипки!

Ей было указано: ingenue.

И эта роль — Машенька — её! Как для нее написана, ложится на ее амплуа.

И шепоток за спиной, шипящий и завистливый:

— Сыграла саму себя. Кто ж себя не сыграет!

Они не понимали, что это, по сути, не обвинение, а комплимент! И она этого не понимала, горько плача по ночам, как раненая.

Ее богиней была — Алиса Георгиевна Коонен. Не ingenue — амплуа, которое быстро, чуть повзрослеешь, кончится, а — трагическая актриса!

Когда царица сцены проходила высокими коридорами театра — взгляд нельзя было оторвать от ее далекого от земных забот лика, от безупречно прямого стана, дивной походки. В театре о ней ходили легенды, передавали друг другу, что в Париже сам Кокто восхищался ею.

А дальше в дневнике пошли записи о репетициях в чеховской «Чайке». Ей впервые дали главную роль. Она играла Нину Заречную.

А вот это уже было интересно. И даже полезно: ведь и ему пообещали роль Треплева в запланированной постановке.

Дневник донес споры Юрия Александровича с тогдашним мхатовским режиссером Сахновским. Тот считал, что Нина как актриса — бездарна.

— Но если исполнительница решит, что она должна играть бездарность, то ее Нина будет неинтересна зрителю, и судьба ее станет для него неважной.

Она играла Нину, талантливую, но неопытную актрису, и играла ее с оглушительным успехом… всего только девять раз.

Она жила там, у озера, где убили чайку.

Она любила Тригорина — старого потрепанного в любовных баталиях актера N. (так она обозначила его в своих записях), она их уже не различала. Театральная роль стала ее реальностью, заменила ей жизнь. Но ведь режиссеры сами когда-то этому учили: нельзя сыграть любовь, не найдя в партнере — артисте симпатичных тебе черт. Ищите за что любить, иначе провалите роль!

А таинственный N. сам услужливо подсказывал, за что можно его полюбить. «Вливал ей сладкий яд признаний». И Завадский испугался чрезмерности ее любви. Он и в жизни боялся чрезмерности, а на сцене считал ее просто дурным тоном. А то, что ее Нина нравится публике — так публику нужно воспитывать, прививать ей вкус.

Исполнитель роли Тригорина оправдывался:

— Ее приняли в театр как ingеnue, она так и понимает роль, но ведь Заречная — отнюдь не tres naif!

Кажется, N. владел и французским. Наверно, к его изучению подвигла когда-то настоятельная необходимость: все-таки «язык любви», как еще Ломоносов определил.

Опытный Ловелас старательно обошел главную причину: ему прямо в его гримёрной учинили допрос. Допрос вела заслуженная артистка N.N., почему-то считавшая, что имеет на него (и на допрос, и на самого допрашиваемого) все права. А надо признаться, что актер N. страшно не любил сцен и брезгливо их избегал, а полагая их непременной составляющей семейной жизни — так же избегал и последней.

И режиссер отдал роль молоденькой актрисе, только окончившей театральную школу. Была у него эта слабость — он легко поддавался влияниям. Начинал сомневаться. Под воздействием оброненной фразы начинал переделывать в уже завершенном спектакле.

У него появились свои резоны: новенькая не будет столь страстной просто в силу своей неопытности, столь пугающе страстной.

Он даже не заметил, что в стремлении этом только оттолкнулся от совета N., а пришел к первоначальной точке.

Но он не был недобрым. Увидев ее помертвевшее лицо, произнес извиняющимся тоном:

— Я Вас не отстраняю. Работайте.

И она — работала! Она перечитала всю переписку Чехова с Ликой Мизиновой с 1893 по 28 января 1900года. А затем — Чехова с Игнатием Потапенко.

Она всматривалась в большой групповой снимок на чьей-то даче, где самыми красивыми среди всех были 30-летний Чехов и 20-летняя Лика Мизинова.

Она думала об их неудавшейся любви.

«Кукуруза души моей!» — нет! она бы не хотела получать письма с таким обращением, хотя за этим, может быть, стояла простая застенчивость?

Но стеснительность эту вряд ли бы угадала юная девушка Лика.

У Чехова она любила только три рассказа, щемяще-грустных; рассказы о несбывшемся счастье:

«Мисюсь, где ты?» в «Доме с мезонином», «Но не цвести цветам поздней осенью!» в «Цветах запоздалых» и прощанье в вагоне в рассказе «О любви».

А в «Чайке»?

Она писала о чужой сценической драме в своем личном дневнике, где Лику она увидит Ниной, Потапенко — Тригориным. А Треплева? Неужели Чехов зашифровал себя? Почему в письмах он не сумел выразить свою любовь, а в пьесе — это было так пронзительно! А когда он узнал о замужестве Лики — о, одна его реплика говорит о незажившей ране. Пусть не ране — царапине. На сердце и царапины не заживают.

И как Треплев, начинающим писателем он тоже был беден, унижен, плохо одет. Это — при его вкусе! Но об этом в жизни ни с кем не говорят, это нечаянно открывается только в творчестве.

Она читала о «Чайке» всё. И всё прочитанное претворяла в свои домашние мизансцены. Ведь он сказал ей: «Работайте.»

И еще она знала, КАК он сам работает, вникая в малейшие детали.

Но у Кони о «Чайке» — как понимать? «Как верно житейски, что не она, Чайка, лишает себя жизни, а молодой человек, который живет в мире и ничего не понимает, зачем и к чему всё кругом происходит…»

Она чувствовала, что запутывается…

Как не понимает? Константин понимает Нину как никто, как понять может только по-настоящему любящий человек. Он знает, что такое любовь, знает из собственной жизни. Понимает, что Нина любит так же, как он, и значит, надеяться ему не на что. Потому что любит она так же навечно — но не его.

«Личная жизнь Нины не удалась совершенно. Сцена? Еще хуже. Бывали моменты, когда она талантливо вскрикивала, талантливо умирала, но только моменты»

Но и у плохих поэтов, случается, попадают две-три строки прямо гениальные.

Но любят ведь не за успехи! Будь Нина талантливой актрисой, удачливой женщиной — разве бы он любил ее больше?

Он любил ее самой совершенной любовью — когда любят просто человека, сочувствуют всем его бедам и горестям, почитают за счастье их облегчить и разделить.

У второго режиссера она получала иногда второстепенные роли, потом — роли без слов, потом — только в массовках. А Юрий Александрович как-то виновато обходил вопрос о «Чайке».

Она утешала себя:

— Он сказал: «Работайте! Я Вас не отстраняю».

Она еще не знала, что роль, слишком прилежно разучиваемая, не становится звездной.

Она лишается непосредственности, того самого ingenuite, которое она так старательно изживала в себе. Она становится слишком сделанной. Нельзя на двадцатом дубле говорить: «Я люблю Вас» с той же непосредственностью и искренностью как первый раз.

Владимир дочитал последний листок. В конце концов все мы достигаем своего идеала. Ее идеалом было — стать трагической актрисой. Разве она не стала ею?

Нина Турицына

Анатолий Казаков. «Святодавнишняя Русь!»

Рассказ

За рулём своего нового автомобиля «Жигули» ехал Евгений Курочкин. Его привычная трасса до города Сарова почти везде была прямая. Ям на пути не было, и это было уже довольно сносно для наших российских дорог. И кто знает, может, и от этого настроение у Евгения было какое-то окрылённое. Жена Клава слегка недоумевала: «Чего это ты сегодня весёлый такой?» Но он на расспросы любимого человека только чему-то улыбался.

Город Саров считается кладезью русской науки — и поэтому был закрытым городом. Зарплаты научным людям по российским меркам платили немалые. Недалеко от города, вдоль дороги, образовался рынок. В сам же Саров, в силу его секретности, не пускали, — и люди со всех окрестных сёл и деревень везли на этот рынок сельхозпродукцию. И были благодарны судьбе за то, что городской саровский люд всё скупал. Вот на этот рынок и возил Евгений мясо, в основном свинину, которую тоже, как и многие, ездил и скупал по деревням. Потом с женой, стоя за прилавком, бойко и умело всё распродавали. С помощью такого прибыльного дела жили хорошо. Да и детей материально обеспечивали. Купили дочери квартиру в городе Арзамасе. Но дочь Наташа с сыном Игорьком почти всегда жили на селе с родителями. Потому, как муж, работая на военном заводе, часто был в командировках. А ей было скучно в городе одной с сыном. Да и не могла её душа привыкнуть к равнодушно-многолюдному городу. Сын же у Курочкиных проходил срочную службу и служил неподалёку. И его, по возвращению из армии, тоже ждала квартира. Дочь с сыном не могли нарадоваться на своих тружеников родителей.

Вот уже который год, проезжая по святым Дивеевским местам, Женя невольно любовался Золочёными, а в его воображении — прямо-таки живыми куполами, которые были видны издалека. Несколько, по-настоящему величественных, восстановленных старорусских храмов, радовали глаз приезжающих сюда отовсюду православных людей. Вся эта местность, со времён жития Серафима Саровского, считалась святыми местами. Даже после 1917 года храмы каким-то чудом уцелели. Службы в них несколько десятилетий не велись. И православному люду немало пришлось потрудиться, чтобы восстановить всё это убранство. Пожилые люди из поколения в поколение передавали внукам и правнукам житиё святого Серафима Саровского. Вот и сейчас, ведя машину, Евгений Иванович с удовольствием вспоминал, как бабушка Татьяна, накормив его молочной лапшой из чугунка и отправив замерзшего на улице внучонка, греться на русскую печь, — ласково и очень доходчиво рассказывала ему, о том, как святой Серафим исцелял немощных людей… Как пришли к нему из Ардатова бандиты, думающие, что миряне платят Серафиму за исцеление, и решившие отобрать эти подаяния у свято-блаженного старца. Но, не найдя, кроме хлеба и воды, ничего, — сильно избили старца. А маленький Женька, жалеющий святого Серафима, спрашивал: «Баба, ну, зачем они били его, он же помогал всем?» И бабушка Татьяна Ивановна, глубоко вздохнув, продолжала свой рассказ: «Может быть, от того и избили, что помогал всем. Люди-то, Женька, злые бывают и не все понимали, что Серафим излечивал немощных бесплатно».

Потом верующие люди отыскали этих бандитов. Но святой отец Серафим сказал, что прощает им прегрешения: ибо они не ведали, что творили. А когда у разбойников погорели дома, и жизнь их стала невыносимой, они сами кинулись молить святого о пощаде, поведав о постигших их превратностях судьбы. На что Серафим умиротворённо им отвечал: «Я и не сердился на вас… А то, что вы раскаялись, даёт вам путь к спасению».

И когда бандиты в слезах уходили от него, старец заверил, что всё у них будет хорошо.

Бабушка, видя и удивляясь тому, как внук с интересом слушает её, продолжала напевно рассказывать: «А вот, внучок, был еще и такой случай. Однажды к святому принесли на руках не ходячего мальчика. Серафим спросил его: „Веруешь ли ты в Бога?“ Мальчик ответил, что верует. И святой произнёс пророческие слова: „Вставай и иди!“. И мальчик пошёл, а потом даже побежал. А верующие православные люди воистину радовались и за мальчонку, получившему исцеление, и за его родителей, которые стояли и плакали от счастья… Вот так и жил на Нижегородской земле святой старец Серафим, исцеляя людей от разных недугов и хворей».

Под эти слова бабушки и засыпал на теплых кирпичах русской печи деревенский мальчонка, Женя Курочкин. И по всей этой местности детвора впитывала в себя, пока ещё до конца не осознанную, вековую тайну о старых святых русских людях. Но так уж устроен мир, что люди на земле все разные. И, конечно, многие не верили старым людям. Потому, как внешне, это походило на сказку… А другие, наоборот обретали веру в воистину Святодавнишнюю Русь. Ибо, как сказывали старики: «И жива и сильна наша многославная, и многострадальная Отчизна тем, что денно и нощно молятся истинно русские люди о её спасении».

А когда снова наступал вечер, Женька уже в который раз не переставал удивляться бабушкиной памяти. В этот раз он узнал о том, что Серафим молился за Русь и православных людей в уединении в дремучем лесу. К святому человеку прибегали хищные звери: медведи, волки. И они вели себя в присутствии Серафима, словно малые дети… А Серафиму приходилось часто объяснять обращающимся к нему за врачеванием и благословением прихожанам, что хищники их не тронут, что они тоже божьи создания, и им, как и всем земным существам, нужна ласка и исцеление. А когда прихожане убеждались, что это воистину так, то это удивляло даже тех, кто ни во что не верил.

***

До рынка оставалось совсем немного пути. Но так вот зачастую бывает, что настроение у человека быстро меняется. Почему так происходит? Поди, угадай! Только пока человек жив, мысли в его голове меняются постоянно. И взгляд Евгения невольно изменился. Ещё несколько минут назад память и вся сущность этого деревенского мужика всецело радовались таким, всегда необычайно светлым, воспоминаниям о бабушке. Теперь же взгляд Евгения Ивановича таил в себе великую грусть русского человека о родной земле. Мелькавшие поодаль дороги, закончившие свою жизнь брошенные деревни и полупустые сёла, наполняли душу горечью и неминуемой тоской по прошлым временам. Ещё во времена существования Советского Союза, работавшего тогда в колхозе шофёром Евгения посылали в разные районы Горьковской области помогать вывозить зерно с полей. А деревень в тех местах было не счесть!.. Он и сейчас, сквозь года, слышал звонкие голоса деревенских жителей. И от того, что всё это ушло, саднило в груди с такой силой, что порой хотелось остановить машину и отдышаться. Его опытный взгляд приметил наполовину заросший сочной травой деревенский мостик. Вода под мостом была только по весне. И по едва угадывающимся сейчас приметам Евгений вспомнил, что и из этих благодатных мест приходилось ему когда-то вывозить зерно. Речка не пересыхала тогда и в жару. А её величество, святая русская деревня, с непорушенным в те годы историческим укладом бытия, находилась совсем неподалёку. Теперь же, от некогда весёлой деревни, ничего, кроме этого мостика, не осталось.

На этот раз они везли на базар две туши свинины и, по словам Клавы, к обеду должны были всё распродать. Евгений ещё издали приметил на дороге что-то необычное, и по мере приближения, всё больше удивляясь и не веря своим глазам, уже чётко различал, что по обочине дороги на коленях передвигается человек. От неожиданности увиденного даже как мальчишка вскрикнул и удивлённо обратился к жене: «Смотри, Клава, это чево?!» Обогнав странного путника и притормозив машину на обочине дороги, они с Клавой решили расспросить показавшегося им интересным человека.

Странник, отрешённый от общепринятого человеческого бытия, не обращая никакого внимания на скрежет тормозов, продолжал свой путь. И только, когда мужчина и женщина подошли к нему совсем близко, он остановился. Супруги были потрясены увиденным. К ногам блаженного были привязаны дощечки, чем-то отдалённо напоминая колодки. Одежда на нём была самая обыкновенная, состоящая из потёртого джинсового костюма. На вид же ему было лет пятьдесят. Этот, кажущийся блаженным, человек хоть и остановился перед незнакомыми людьми, но, не переставая, вслух читал молитву «Отче наш». Но не всё, увиденное, потрясло Евгения с Клавой. Особенно удивили и даже испугали глаза этого человека. Их отрешённый от мирской суеты намоленный свет был устремлён в небо. Супруги, перекрестившись, осознали в этот миг что-то такое, неизмеримо важное, чего с ними никогда не случалось ранее. Это было воистину каким-то невиданным, да и неслыханным ощущением. Евгению не терпелось начать разговор, и, поздоровавшись, с путешественником, он с немалым интересом и внешне выдававшим его волнение голосом, спросил: «Ты это откуда такой, мил человек, идёшь-то?» Путник с голубыми глазами словно уже давно знал, о чём его спросят, и устало, но вместе с тем как-то очень проникновенно, заговорил: «Иду ко святым местам, к гробнице Серафима Саровского прикоснуться». Евгений невольно полюбопытствовал: «И сколько же ты идёшь-то вот эдак?» Человек, перекрестившись, ответил: «Да вот, почитай, три месяца иду. — И немного погодя, добавил: — С Ивановской области я.» Евгений, немало удивившись, продолжал расспрашивать бедолагу: «А как же, если дождь? Да ведь и есть чего-то надо?!» И задавая эти вопросы, припомнил рассказы местных шоферов, которым уже доводилось встречать таких людей. Но он почему-то тогда совсем не обратил на всё это внимания. И вот теперь, когда самому довелось свидеться, Евгению Ивановичу стало многое понятно. Мужик, стоящий на дощечках с закреплёнными внизу подшипниками вместо колёс, пояснял: «Да ведь как придётся. Бывает, ночью иду, — если днём жарко. А когда дождь, то в рюкзаке у меня кусок брезента есть, им и накрываюсь. Добросердечные водители, как ты, останавливаются — предлагают воды, поесть чего дают».

И опять что-то изменилось в душе у Евгения. Он вдруг живо представил в непогоду мокнущего на обочине дороги, под брезентом, человека.

«Ну, для чего так страдать и мучиться? Миллионы людей живут в своих тёплых благоустроенных квартирах, и никому даже в голову не взбредёт вот так-то самого себя изнурять». И вдруг, прервав свои мысли, он обратился к жене: «Клава, дай чего-нибудь горемыке пожевать, да и попить не забудь». И, говоря эти слова, он продолжал находиться в каком-то необычайном оцепенении. Клава, сама очень долго болевшая и понимавшая всем сердцем людское страдание, тоже, как и муж, была немало удивлена увиденным. Она сходила к машине и принесла двухлитровую бутылку молока, кусок солёного сала, полбулки хлеба и несколько варёных яиц, и отдала всё несчастному страннику. В женском её понимании были затронуты вечные мысли человека о сытости и голоде. Она вдруг подумала, что человек этот, может быть, уже много дней не ел и сказала: «Вот, поешьте, что Бог послал! Нас не стесняйтесь!» И за этой, казалось бы, обыденной фразой, меж тем прослеживалась многовековая материнская забота о ближних. Путник открыл бутылку молока и сделал несколько глотков. Потому, как он жадно поглощал молоко, Клава без труда догадалась, что не пил он давно, и была внутренне довольна собой. Раньше, когда они с Женей были помоложе, она ни о чём таком и подумать не могла. Много позднее, когда врачи поставили ей диагноз: «Злокачественная опухоль груди», — и лёжа в больнице такая беспомощная, о чём только ее исстрадавшаяся душа не передумала. И Евгению, на тот роковой момент, приходилось выполнять перед детьми не только свои отцовские обязанности, но и роль мамы. Клавдия много передумала в те тяжёлые болезненные месяцы. На селе все родственники и знакомые за неё неустанно молились. И так иногда случается в жизни: болезнь Клавы отступила. Но после этого многое в мире ей виделось по-другому. И преображение это Клавино Евгений Иванович ценил всем нутром. Они и так дружно и хорошо жили, а после Клавиной болезни они вообще относились к жизни, как к волшебному чуду, и молились, и радовались каждому дню. Они всем в округе поднимали настроение и, не осознавая того, сами учили других ценить жизнь.

Попив молока, путник потеплевшим голосом произнёс: «Спаси вас Христос, добрые люди!» За всё это время, по какому-то странному стечению обстоятельств, они даже не спросили, как кого зовут.

И теперь человек этот поинтересовался об их имени. Женя не переставая думать о том, что они, наверное, по возрасту ровесники будут, а как всё же по-разному живут на земле, смущённо ответил: «Меня Евгений Иванович зовут». Услышав это, странный человек дальше продолжал рассказывать о своих мытарствах. Муж и жена, словно под гипнозом, стояли и слушали:

— Я много грешил в жизни, вот и дал самому себе обет, что на коленях дойду до святых Саровских мест. Поклонюсь мощам святых, и буду молить о спасении своей души. Я ведь — не инвалид какой, — я ходячий! Не понимал я раньше многого. Думал, что от жизни надо брать всё, — вот и брал! Нет, Евгений, не это главное». И вдруг он замолчал.

И в это короткое затишье Женя спросил: «Коленям-то, наверное, больно? Я на тебя гляжу, а внутри страх берёт».

— Да! Поначалу и правда боль чувствовалась, а потом привык. Святые люди за нас, грешников, молились, а мы, дураки, этого не понимали. А святые знали, что мы рано или поздно прозреем. Им это ведомо было… Ты езжай, Евгений! Вот и жена твоя, небось, заждалась?! Дай Бог тебе и семье твоей здоровья. И вдруг, посмотрев на небо, совсем не как повидавший жизнь мужик, а словно ребёнок, заговорил:

— Только, Женя, простит ли меня отец Серафим за грехи мои, не знаю! Но если не помру, то дойду. Мне ведь не смерть страшна, мне покаяться надо. Может быть, я вас, шоферов, от греха уберегу, кто знает. И, уже плача, прошептал:

— Вот посмотрел на меня, Евгений, и поезжай с Богом! На том и попрощались.

Женя, заводя машину, ещё успел заметить в боковом зеркале автомобиля, как этот странный путник складывал в рюкзак продукты. Всю оставшуюся дорогу до рынка они разговаривали о повстречавшемся на их пути человеке. А Евгений Иванович всё сокрушался, что в спешке так не узнал имени чудного странника.

В этот день Курочкины уже к обеду, как и предполагали, распродали всё мясо. Купили тут же, на рынке, большой арбуз и поехали домой. Евгению бередила душу нехорошая мысль, и как он её ни гнал от себя, она его не отпускала. Он сам себя стал ненавидеть, но поделать уже ничего с собой не мог. И Евгений Иванович стал вслух делиться своими мыслями с женой: «А что, если они, эти люди, так зарабатывают? Ведь идти-то ему до храма осталось день, или того меньше? Может, обманул он нас с тобой, Клава, да и других вот так же облапошивает?» Жена же принялась разубеждать мужа: «Вот те на, ещё недавно про святых людей вспоминал, а теперь что же?» Потом, глубоко вздохнув, Клавдия продолжила: «Я не знаю, но я верю ему, ведь если такой человек обманывает, то весь мир тогда ни к чему!» Жена замолчала, и по лицу её текли слёзы. Евгений жадно вглядывался в дорогу и, наконец, увидел его. Грешник по-прежнему передвигался на коленях в сторону святых мест. И по висевшему сзади его рюкзака, Женя догадался, что еды ему, кроме них, по всей видимости, больше никто не давал. Рюкзак, как и прежде, был наполнен меньше чем наполовину. Хоть они и не стали второй раз останавливаться, жена, увидев странника, была по-настоящему рада, все грустные мысли её куда-то улетучились.

Евгений же так и возвратился домой с чувством полного сомнения и душевного терзания. Вечером зашёл друг детства, Сергей Хлебников, с просьбой отвезти завтра утром внука покрестить. Когда друзья немного выпили, Евгений рассказал о случившемся в дороге. И, делясь своими сомнениями, спросил: «А ты как, Серёга, думаешь?» Тот, пожав широкими плечами, откашлявшись, с хрипотцой в голосе, ответил: «Да кто его разберёт? Нынче всяких прохвостов хватает».

Всю ночь Евгению Ивановичу не спалось, думы одолевали одна за другой. Да, в его большом новом доме в углу висели старинные бабушкины иконы. И он верил в Бога, но лоб себе не расшибал. Просто как-то спокойно веровал. Да это так, наверное, и должно быть: веровать скромно, совестливо. Только слова эти каждый человек воспринимает по-разному. Почему же так-то? Ведь совесть одна? Человек же каждый самолюбив. К примеру, сделает что-нибудь хорошее и уже думает, что его совесть чиста, — ан нет, дорогой! В совести — многовековые нравственные понятия заложены, и чтобы к этому приблизиться хоть немного, — надо именно скромно веровать. Евгений мысли свои подытожил так: «Если не встречу завтра в храме этого коленопреклоненного, стало быть, обманул он меня». И через полчаса, как пропел петух, провалился в такой короткий, но непробудный сон.

Вот она привычная трасса. Мелькающие сёла, деревушки уже не привлекали в этот день его внимания. Он только ждал того момента, когда до храмов останется два или три километра, где предполагал снова встретить этого странного человека…

Золочёные купола предстали перед друзьями своим древневековым величием, словно приглашая к таинству православия. Находясь в храме, Евгений смотрел, как батюшка бережно опускает в купель внука его друга. Его взор вновь и вновь был обращён на старинные расписные стены храма.

— Это ж надо так разрисовать?! Диво! ей Богу, диво!», — словно подтверждая его мысли, говорил один из рядом стоящих мирян. Затем они все поклонились гробу, где покоился святой Серафим Саровский. И это было великим ощущением истинного приобщения к таинству святого старца.

Выйдя из храма, Сергей пошёл покупать внуку икону с образом святого, чтобы был подарок от деда. Евгений же, предупредив друга о своих планах, обошёл все стоящие вокруг храмы и далее отправился по «святому мостику», проходившему вокруг всей местности, где стояли церкви. Люди нескончаемым потоком шли по нему очень медленно и непрестанно молились. По преданию, канавки, которые были хорошо видны с моста, рыли святые люди. И этот поход по «святому мостику» считался священным. Глаза Евгения Ивановича искали только одного на всей планете человека, и с каждым проходящим мгновением надежда эта рушилась, словно и не было этого путника никогда. Женя, уже изрядно измученный поисками, остановился и взглянул на небо. Облака быстро неслись по голубому простору, и их, казалось, совсем не беспокоили земные дела.

— Да, видать, там высоко ветер большой, а тут, на земле, едва заметный. Вот они, вечные чудеса природы! — размышлял вслух Евгений… Подумав о том, что Сергей со своим семейством, наверное, уже давно его ждёт, быстро направился к выходу. Вдруг (и на это обратили внимание сразу несколько человек), Евгений Иванович резко остановился, как вкопанный. На входе в ворота храма стоял на коленях, — не дававший спокойно жить уже два невыносимо долгих дня, истерзавший всю душу, — тот самый богомольный странник. Не чуя от волнения своих ног, Евгений Иванович подошёл к нему. Закрыв глаза, бедолага стоял на своих, давно посиневших и разбитых в кровь коленях, молился и плакал, и твердил одни и те же слова: «Слава Богу!.. Дошёл!.. Дошёл ведь я, Господи!»

Евгений не стал донимать его расспросами, понимая, что не до этого ему сейчас. Он лишь, без конца смахивая с глаз слёзы, медленно шёл к своей машине. По дороге домой Сергей всё допытывался: «А не тот ли мужик там стоял на коленях?» Евгений Иванович молчал, но это молчание было ощущением чего-то настоящего, ещё до конца неосознанного. Евгению Ивановичу вспоминались бабушкины рассказы. А вся его сущность всё больше и больше проникалась в Свято-давнишнюю Русь.

Анатолий Казаков

Сергей Калабухин. «Ночь и вся жизнь»

Рассказ

— Отстань! Не тронь меня! — взвизгнула за окном очередная девица.

В ответ послышались пьяный хохот и невнятное бормотание мужских голосов.

Иван Петрович раздражённо перевернулся на другой бок. Рядом шумно вздохнула во сне жена. С тех пор, как майская температура неожиданно подскочила к тридцати градусам, ночи для Ивана Петровича превратились в мучения. Шумные пьяные компании молодёжи орали за окнами спальни чуть ли не до утра. Юнцы и девицы возвращались парочками и группками из открывшегося три года назад на берегу Оки клуба. Те из них, кому клубные цены были не по зубам, устраивали «вечеринки» на берегу реки, прямо на пляже, и уборщики по утрам выгребали оттуда мешки мусора и пустых бутылок. Громкий хохот, мат и женский визг теперь не дадут спать жильцам окрестных домов до поздней осени. Конечно, с осенним похолоданием ночные гулянки не прекратятся. Просто исчезновение удушающей жары даст возможность людям закрыть окна и тем самым хоть как-то отгородиться от пьяного орева молодёжи. И ладно бы эти ночные гульбища были по выходным, но нет: хохот и вопли за окном раздаются каждую ночь!

«Где они только деньги берут на ежедневные гулянки? — задумался Иван Петрович. — Мы вот, с Анютой, оба работаем, уже давно ничего не откладываем на сберкнижку — всё заработанное как-то незаметно уходит на еду и прочие насущные нужды. Внукам, опять же, то гостинчик, то одёжку какую везём. А эти, молодые парни и девки, явно нигде не работают — как и где можно работать после ночных пьянок-гулянок? Но деньги, судя по всему, у них всегда есть! Откуда? И чего они каждую ночь „празднуют“? Почему их не грызёт забота о завтрашнем дне?»

Мысль о завтрашнем дне заставила Ивана Петровича вновь перевернуться с одного бока на другой.

«Так что же мне ответить начальнику цеха?» — тоскливо вздохнул он. Вчера сбылись самые жуткие его опасения.

Тридцать лет назад, отслужив, как и все его друзья, в армии, вернулся Иван Петрович в родную деревню под Саранском. Женился на Анюте и затосковал. Скучно после армии показалось ему дома. Все развлечения — регулярные драки стенка на стенку, русская деревня против мордовской. А тут как раз вербовщик появился. Сказал, что заводы Подмосковья объявили «оргнабор» рабочих. Обещают жильё и прописку! Своих, местных кадров растущим предприятиям не хватает.

— Можно, конечно, и в самой Москве устроиться, — рассказывал вербовщик обступившим его парням. — Но я вам не советую: не любят москвичи «лимитчиков». А у нас, в Подмосковье, совсем иной народ, примет вас, как родных. А в Москву, если уж так захочется в музей или театр сходить, можно и в выходной съездить. Электрички ходят регулярно.

Так Иван Петрович оказался в подмосковной Коломне. В московские театры и музеи он так и не попал, хотя регулярно мотался в столицу по выходным: всё время съедали очереди за мясом, колбасой, одеждой и прочими необходимыми вещами, купить которые можно было только в Москве.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
Бесплатно
печатная A5
от 413
Купить по «цене читателя»

Скачать бесплатно: