
Пролог
Уголь оставлял на грубой столешнице бархатисто-черные следы, ломкие и беззащитные. Володя водил обгорелой ольховой веткой с сосредоточенным упрямством, выводя квадрат за квадратом. Пахло пеплом, сухой землей под полом и щами, упорно томившимися в печи вторые сутки. Восемь на восемь. Восемь на восемь. Он считал про себя, закусив нижнюю губу. Каждая клетка должна быть идеальной.
— Ну что, полководец, поле боя готово? — из-за спины раздался низкий, пропахший махоркой и ветром голос.
Володя не обернулся, только кивнул, закончив последнюю линию. Отложил уголек, сдул с доски серую пыль и провел ладонью по своему творению. Черная сажа въелась в трещины старого дуба, подчеркнув его прожилки, будто намечая будущие маршруты для еще не рожденных битв.
Отец, Алексей Степанович, тяжело опустился на лавку напротив, и дерево скрипнуло ему в ответ. Его большие, изуродованные работой руки осторожно поставили на стол две жестяные баночки. В одной — две дюжины шляпок от бутылок, тщательно обточенных по краю и выкрашенных в темный цвет свекольным отваром. В другой — столько же крышечек, но побеленных мелом, разведенным на молоке.
— Бери белых, — сказал отец. — Пусть первый ход будет твоим. Как у царевича.
Володя высыпал перед собой белые «шашки». Они блестели тускло, как зимнее небо за единственным замерзшим окном. Отец тем временем расставил свои, темные, по темным клеткам на его стороне. Руки его двигались медленно, с какой-то непривычной нежностью, будто он сажал не самодельные кругляши на нарисованную доску, а нечто живое и хрупкое.
— Запомни, Володя, — начал он, не поднимая глаз. — Здесь нет пешек. Каждая шашка — уже воин. И у каждого воина — свой путь. Прямо. Только прямо. Пока не дойдет до края. Тогда станет королем. Получит корону. И пойдет, куда захочет. Назад, вперед… Но чтобы королем стать, нужно дойти.
Первый ход. Володя передвинул шашку. Скрип железа по дереву прозвучал громко в тихой избе. Отец ответил. Так началась их первая и последняя партия.
Шли они долго. Сумрак сгущался в углах, вытесняемый дрожащим светом лучины. Володя терял шашки одну за другой, сгребаемые широкой ладонью отца в отставшую жестяку. Но одна, самая дальняя, упрямо пробиралась к краю доски. К коронации.
— Вот видишь, — хрипло улыбнулся Алексей Степанович, когда Володя наконец водрузил на свою чемпионку вторую белую крышечку. — Добрался. Теперь она сила.
И в этот миг Володя увидел то, чего не замечал в пылу игры: лицо отца было серым, как зола, под глазами залегла глубокая, лиловая тень, а пальцы, поправлявшие «дамку», слегка дрожали.
— Пап?
— Ходи, ходи, царевич, — отец махнул рукой, но голос его потерял плотную бархатистость, стал каким-то просвечивающим, сиплым.
Партию они так и не доиграли. На следующее утро Алексея Степановича не стало. Сказали — надорвался. Сердце. Его забрали быстро, будто стерли с доски неудачно поставленную фигуру.
Тишина в хате после этого стала иной. Глухой, завершенной, как последняя клетка на нарисованном поле. Мать, Мария, не плакала. Она молча перемыла всю посуду, вымела каждый угол, а потом села на ту самую лавку, перед столом с недописанной битвой.
— Здесь нам больше не жить, — сказала она в немытый пол, глядя на черно-белое поле. — Поедем. В Ленинград.
Володя, прижавшийся к косяку, молчал.
— Там… город знаний. И возможностей, — она произнесла эти слова, как заклинание, вычитанное в потрепанной газете. Потом ее взгляд упал на шашки, застывшие в середине доски. Она протянула руку, взяла одну — простую, белую, ту самую, что первой пала вчера под натиском отцовских темных сил. Обточенный кружок железа, побеленный мелом. Подержала в ладони, сжала.
— Возьми, — сказала она Володе, положив шашку ему в руку. — Больше ничего не бери. Только это.
Она была холодной и невероятно тяжелой для своего размера. Володя сжал ее в кулаке, и острые края впились в ладонь, оставив белый след.
На следующий день они уехали. Хату заперли. Стол с нарисованной углем доской остался стоять посередине пустой горницы, с незавершенной партией, застывшей в ожидании хода, который никогда не последует.
В кармане заношенной шинели Володя держал единственную вещь, взятую из прошлой жизни. Простую деревянную шашечку. Не крышечку, нет. Накануне отъезда, ночью, он нашел в сарае обрубок березы, ножом и терпением вырезал из него грубый кружок, обточил песчаником до гладкости. И покрасил, как у отца, мелом, разведенным на слезах.
Она лежала у него в кармане, не огранённый алмаз памяти, стершийся от постоянного прикосновения пальцев до состояния кости, до состояния сердца. Двигаться только прямо. Пока не станешь царевичем.
Поезд на север шел медленно, увозя их прочь от запаха полыни и горячего ветра, в страну болот, гранита и призрачных белых ночей. Володя прижался лбом к холодному стеклу, за которым проплывал бесконечный, плоский как доска мир, и сжимал в кармане свою шашечку. Единственный уцелевший солдат с поля последней битвы. Единственный компас, указывающий направление, в котором больше не было черно-белых клеток, а был только один путь.
Вперед. Только вперед.
Акт I: Гамбит. Восхождение (1925—1938)
Глава первая: Шашечное поле
Ленинград дышал ноябрем — колким, серым, пронизывающим. Из разбитого окна на лестничной клетке тянуло морозной сыростью Финского залива, перемешанной с запахом дезинфекции и старой штукатурки. Коммунальная квартира на Лиговке жила своей обычной жизнью: за одной из семи дверей ссорились супруги Мальковы, из кухни доносился запах жженой каши и звук радиоточки — что-то про успехи электрификации.
Володя прижался лбом к холодному оконному стеклу в их комнате — бывшей гостиной когда-то богатой квартиры, теперь поделенной фанерными перегородками. Шестнадцать квадратных метров на него и мать. Внизу, во дворе-колодце, дети гоняли пустую консервную банку. Их крики доносились приглушенно, будто из другого мира.
— Вова, иди есть, — голос матери звучал устало, но мягко.
На столе стояли две тарелки с похлебкой из капустных листьев и крошечный кусочек черного хлеба на каждого. Хлеб мать разрезала с математической точностью — нельзя ошибиться ни на грамм, до следующей выдачи карточек еще три дня.
Володя ел медленно, растягивая удовольствие. Он помнил времена, когда еда не была ритуалом выживания. Ему было семь, когда отец, вернулся больным со строительства какой-то электростанции на Волхове и не мог больше работать. Денег в семье не хватало даже на пропитание. Мать старалась не вспоминать об этом, а он не спрашивал.
— Как в школе? — спросила мама, отодвигая свою тарелку с недоеденной похлебкой к нему. Он сделал вид, что не заметил.
— Нормально. По алгебре контрольная. Думаю, хорошо написал.
— Молодец. — Она улыбнулась, и на мгновение в ее глазах, вечно уставших от работы в канцелярии Наркомпроса, мелькнула былая живость. — Ты сегодня в кружок?
Сердце Сонатова младшего екнуло. Шашечный кружок в Доме пионеров на Фонтанке. Его личный побег.
— Да. В половине пятого.
— Оденься теплее. И… — она замолчала, поколебалась, полезла в потершийся ридикюль. — Возьми. На трамвай.
Монета в пять копеек была теплой от ее руки. Володя знал, что это значит — она пройдет пешком через полгорода до своего учреждения, экономя на проезде. Но спорить было бесполезно.
Дом пионеров занимал бывший особняк, конфискованный у какого-то сахарозаводчика. Высокие потолки с лепниной, теперь завешанные красными транспарантами: «Даешь мировую революцию!», «Учись, твори, дерзай!». В парадных залах вместо гобеленов висели диаграммы роста выплавки стали и стенгазеты. Но для Сонатова это место пахло не пылью и идеологией, а деревом шашечных досок, мелом на грифельной доске и особым, сосредоточенным теплом.
В классе на третьем этаже стояли столики. Уже собрались человек десять — мальчишки в поношенных гимнастерках и девочки в скромных платьицах. Все из разных миров: сын рабочего с Выборгской стороны, дочь ученого с Васильевского, беспризорник, подобранный комиссией. Но здесь, над черно-белым полем, все были равны.
Руководитель кружка, Петр Игнатьевич, бывший гимназический учитель, а ныне — энтузиаст «научной организации досуга», ходил между столиками, поправляя спины игроков.
— Шашки, дети, — говорил он тихим, вкрадчивым голосом, — это микрокосмос. Шестьдесят четыре клетки. Двенадцать белых фишек, двенадцать черных шашек. Но вариантов — больше, чем звезд на небе. Здесь царят логика и воля. Здесь нет места случайности. Это искусство для нового мира — ясное, строгое, победоносное.
Володя любил эти слова. Они звучали как заклинание. В обычной жизни было так много хаоса — очереди, перебои, неясные тревоги, шепотки взрослых за стеной. Но здесь все подчинялось правилам. Ход. Ответ. Жертва. Комбинация. Здесь можно было просчитать все на несколько ходов вперед и чувствовать себя не голодным подростком в стоптанных ботинках, а полководцем, конструктором, творцом.
Сегодня его соперником был новый мальчишка — Виктор. Коренастый, с упрямым взглядом и руками, привыкшими к труду. Говорили, его отец — знаменитый рабочий-ударник. Виктор играл агрессивно, напролом, как и жил, наверное. Сонатов предпочитал тихую, позиционную игру. Выжидание. Маневр.
Партия складывалась трудной. Виктор захватил центр, его шашки нависали угрозой. Владимир чувствовал на себе взгляд Петра Игнатьевича, остановившегося за его спиной. Он отодвинул внутреннюю тревогу, голодный спазм в желудке, мысль о матери, идущей пешком в промозглой темноте. Он сузил мир до шестидесяти четырех квадратиков.
И тут он увидел. Не ход, а целую цепь. Жертва простой шашки на f6. Вызов. Виктор, уверенный в силе, рубит. Еще одна жертва — на g5. Теперь доска открылась, как распахнутая дверь. Шашки Виктора, еще недавно грозные, оказались рассеянными, несвязанными. Три точных, отточенных хода — и у Володи возникла «прорывная» дамка. Дальше было дело техники.
— Сдаюсь, — хмуро буркнул Виктор, отодвигаясь.
Петр Игнатьевич положил руку на плечо Сонатоу.
— Видишь? Не сила берет верх, а ум. Красивая комбинация. Настоящий «тычок» в русских шашках. Эстетика борьбы.
Сонатов покраснел. Его похвалили. В этот миг он не был просто Вовой, сыном вдовы из коммуналки. Он был Владимир Сонатов, шашист. У него был дар. Он мог видеть линии силы на этом условном поле, предугадывать, строить воздушные замки из простых деревянных кружков, которые рушились в победе.
На обратном пути в трамвае «Аннушка», грохочущем по Невскому, он смотрел на мелькающие за окном фасады. На афиши «Балаганчика» Мейерхольда. На лозунг, сияющий неоновыми, еще диковинными буквами: «Кино — в массы!». Город был полуразрушен, полуголоден, но в нем бился какой-то невероятный, электрический пульс. Все рушилось, чтобы построить заново. Все было в движении, в споре, в игре.
Он сжал в кармане монетку, которую не потратил, — прошел пешком, чтобы сохранить ее для матери. В голове еще стояла доска с последней комбинацией. Он мысленно прокручивал ее снова и снова, находя новые нюансы.
Дома, в их комнатке, мать штопала его школьную рубаху при свете коптилки. Она подняла на него глаза.
— Ну как?
— Выиграл, — просто сказал он.
Она кивнула, и в ее улыбке была такая гордость, такая бескорыстная радость, что у Володи сжалось горло. Он достал из сумки шашечную доску, самодельную, которую они с матерью склеили из картона и разлиновали тушью.
— Показать, как?
Она отложила штопку. За их фанерной перегородкой кто-то играл на гитаре, фальшивя, пел про Броненосец «Потемкин». За другой — спорили о Троцком и Сталине. А здесь, под слабым светом, мать и сын склонились над черно-белым полем. Ее пальцы, тонкие от постоянной экономии, неловко передвигали шашки. Он объяснял, показывал.
Это было их тихое сопротивление. Их способ не сломаться. Их вера в ясность, в порядок, в красоту хода, ведущего к победе. На шестьдесяти четырех клетках в холодной комнате ленинградской коммуналки рождалось его будущее — четкое, предсказуемое, просчитанное на много ходов вперед. И в этом будущем не было места ни голоду, ни страху. Только чистая мысль и радость от того, что ты можешь быть лучшим в своем маленьком, но совершенном мире.
Глава вторая: Шашечные короли рабочего квартала
Душный август 1928 года пах угольной пылью и спелыми яблоками с покосившегося сада за бараком. Владимир Сонатов сидел на замызганном подоконнике, держа в руках потёртую деревянную доску с выщербленными чёрно-белыми клетками. Через открытое окно доносились крики мальчишек, гонявших в пустыре мяч, скрип колонки и гудок паровоза с сортировочной станции. Но для Володи весь этот мир сузился до шестидесяти четырёх клеток, двенадцати белых и двенадцати чёрных шашек.
— Володя! Иди ужинать! — голос матери прозвучал из крохотной кухни, где на керосинке шипела картошка.
— Сейчас, мам! — не отрывая глаз от доски, ответил он, мысленно переставляя фигуры в решении задачи из «Шашечного листка», который он выменял на три воблы у сына сторожа с мельницы.
Завтра — финал городского первенства среди школьников. Не просто финал — решающая партия против Алексея Карасёва из 24-й образцовой школы. Того самого, чей отец работал в горкоме. Того, у кого дома стояли настоящие, не самодельные шашки — янтарные и эбеновые, подаренные дядей-дипломатом.
Володя провёл пальцем по выжженной на доске дате — «1925». Её сделал отец. Тогда шашки были просто игрой, отголоском редких мирных вечеров, когда усталые руки откладывали в сторону инструменты. Теперь же…
— Опять в своё царство углубился? — Марина Степановна подошла к сыну, вытирая руки об фартук. Её лицо, постаревшее не по годам, смягчилось. — Не перенапрягись бы. Завтра главное — голову не потерять.
— Я должен выиграть, мам.
— Должен? Кто сказал? — её брови поползли вверх.
— Просто… должен.
Он не сказал вслух того, что крутилось в голове с тех пор, как заметил, как по-разному смотрят на него и на Карасёва судьи, журналисты из «Пионерской правды». Про Алексея писали: «Подающий надежды юный спортсмен». Про Володю: «Выдвиженец из рабоче-крестьянской среды, демонстрирующий волю к победе». Разные слова. Разные миры.
Но вчера, после полуфинала, к нему подошёл седой мужчина в пенсне — мастер спорта Громов.
— У тебя дар, парень, — сказал он тихо, пока другие обнимали победителя. — И в шашках, как в жизни: кто видит на три хода вперёд — тот и король. Запомни: талант — это твой трамплин. Используй.
«Трамплин». Володя повторял это слово, засыпая. Социальный лифт — так это называлось в статье о новой советской действительности. Лифт, который может поднять тебя с первого этажа барака… куда?
На следующий день в Доме пионеров было непривычно тихо для субботы. В большом зале, пахнущем крашенным полом и мелом, за столиком с зелёным сукном сидели двое мальчишек. С одной стороны — Алексей Карасёв в отутюженной белой рубашке, с бесстрастным лицом профессионала. С другой — Володя Сонатов в старенькой, но чистой косоворотке, сшитой матерью.
На первых рядах — матери обоих. Марина Степановна, сжав на коленях потрёпанную сумочку, смотрела на сына с той смесью гордости и тревоги, которая знакомо щемила сердце. Рядом — элегантная дама в шёлковом платье, жена Карасёва-старшего, с лёгкой снисходительной улыбкой.
Партия началась. Классический дебют. Володя чувствовал, как уходит в игру с головой, отсекая всё: шёпот зрителей, щелчки фотоаппарата присланного из «Рабочей газеты» репортёра, даже собственное неровное дыхание. Мир сузился до доски. Он видел не просто шашки — видел узлы возможностей, силовые линии, ловушки и выходы из них.
На двадцать седьмом ходу Карасёв, уверенный в своём преимуществе, пошёл в атаку. И совершил ошибку. Не грубую, почти незаметную. Почти. Володя замер. Сердце колотилось где-то в горле. Он увидел комбинацию. Не просто выигрыш шашки — маневр, ведущий к полному разгрому.
Он поднял глаза. Взгляд встретился с взглядом матери. Она молча кивнула, как будто поняла всё. И в её глазах не было тревоги — была абсолютная, каменная вера.
Володя сделал ход. Тихий щелчок дерева о дерево прозвучал как выстрел.
Через пять минут Алексей Карасёв, бледный, отодвинул от себя шашку в знак капитуляции.
Тишина взорвалась аплодисментами.
Володя встал, слегка пошатываясь, будто только что вышел из быстрой реки. К нему подбежал репортёр.
— Поздравляю, чемпион! Чувства? Что значит для тебя эта победа?
Володя искал слова, глядя поверх голов на свою мать, которая, не стесняясь, вытирала ладонью глаза.
— Это… начало, — наконец выдохнул он.
Через час, держа в руках скромный кубок и грамоту, он выходил из Дома пионеров. Вечернее солнце золотило крыши бараков его квартала. Марина Степановна шла рядом, бережно неся его старую доску.
— Мама, — сказал Володя, останавливаясь. — Я думаю… мне нужно учиться дальше. В техникуме есть кружок, и тренер Громов говорил…
— Учись, — перебила она, глядя на него так, будто видела не пятнадцатилетнего подростка, а взрослого мужчину. — Ты теперь чемпион города. Твой отец гордился бы.
Они пошли дальше, мимо открытых окон, откуда лились звуки патефонов и запахи скромных ужинов. Кто-то окликнул Володю, похлопал по плечу. Соседский мальчишка смотрел на кубок с открытым восхищением.
Володя Сонатов шёл, и в кармане его брюк лежала потрёпанная вырезка из газеты со словами «социальный лифт». Он сжал в ладони холодный металл кубка. Лифт только начал движение. А он уже видел на три хода вперёд.
Глава третья. Деревянные солдаты. 1930—1932
Дым папирос «Беломора» въедался в шерсть пиджаков, в страницы конспектов по сопромату, в дерево шашечных досок. Этот запах стал для Николая фоном новой жизни. Техникум железнодорожного транспорта на Обводном канале давил гранитом дисциплины, чертежами вагонных сцепок, лязгом формул. Здесь учили строить мир, скрепленный болтами и расписаниями. Мир точный, тяжелый, неоспоримый.
Но Владимир строил внутри себя другой мир. Плоский, клетчатый, черно-белый. Мир из двадцати четырех деревянных солдат.
После занятий, когда голова гудела от теорем, он не шел в общежитие греться у печки-буржуйки. Он шел в шашечный клуб при Дворце культуры, что в старом особняке на Кирочной. Там пахло нафталином, пылью и тишиной, прерываемой мягким, твердым щелчком. Щелчок шашки по картону или дереву был для него священным звуком — звуком хода, звуком мысли, материализовавшейся в движение.
Сначала он был тенью. Садился сбоку, за запасной столик, и решал этюды из потрепанного учебника Козлова, купленного за полпайки хлеба на барахолке. Страницы были исчерканы карандашными пометками прежнего владельца, неведомого мастера, чьи мысли теперь сплетались с его собственными. Он изучал не ходы, а идеи. «Размен для обострения», «жертва для связки», «отработанная ничья в, казалось бы, проигранной позиции». Шашка была не просто фигурой. Она была пехотой, способной стать дамкой-королевой. Поле — не просто квадратом. Это была высота, ключ, ловушка.
Старики, игравшие в углу на деньги, поначалу косились на худощавого юнца с тщательно зачесанными волосами. Потом один, Алексей Степанович, бывший слесарь Путиловского завода с лицом, изрезанным морщинами, как диаграммой, предложил сыграть «на интерес». Проигравший должен был объяснить победителю, в каком моменте ошибся. Сонатов проиграл десять партий подряд. Но каждая «капитуляция» была победой. Он вытягивал из Алексея Степановича тайны: про тонкости игры в центре, про контроль темных полей, про то, как поставить «любку» — элементарную, но убийственную ловушку для новичка.
Годы 1930-й и 1931-й слились в монохромную ленту: серое утро техникума, суровые лица преподавателей, скрип грифеля. А потом — волшебный вечерний переход в черно-белое королевство. Он начал выигрывать у стариков. Его стали звать «студентом». Его игры разбирали, качая седыми головами: «Молодо, зелено, но думает. Не как все».
А потом пришел 1932-й. И чемпионат Ленинграда.
Он пришел на турнир, как на экзамен по главному предмету. В зале Дома ученых высокие потолки гасили уличный гул. Воздух звенел от напряжения. Здесь не было запаха махорки — здесь пахло кофе, дорогим табаком и стылым азартом. Его соперниками были известные мастера, люди с именами, напечатанными в газетах. Сонатов чувствовал, как холодеют кончики пальцев.
Победа пришла не как взрыв, а как тихое озарение. В решающей партии против седого чемпиона прошлых лет, Громова, он увидел не фишки, а силуэты идей. Он пожертвовал шашку, создав иллюзию слабости. Громов, уверенный, пошел в атаку. И попал в тиски заготовленной, как ювелирный механизм, комбинации. Когда старый мастер, хмуря седые брови, протянул руку для пожатия, признавая поражение, в груди у Володи не забился восторг. Пришло странное, глубокое спокойствие. Он понял. Он понял доску. Он стал ее хозяином. Стал мастером.
На следующий день играл вничью с виртуозом атаки, молодым инженером Петровым. Партия была красивой, яростной, и после нее оба, мокрые от усилия, сидели, улыбаясь, над доской, обсуждая один проваленный вариант. И тут Сонатов поднял глаза.
За соседним столиком, у окна, играла девушка.
Солнце, пробиваясь сквозь высокое окно, клало золотой прямоугольник на край доски и на ее руки. Руки, переставлявшие шашки, были удивительно спокойны. Пальцы — длинные, точные в движении. Ее противник, пожилой мужчина в пенсне, потер лоб, сдаваясь. Девушка не улыбнулась победе. Она слегка кивнула, взгляд ее был погружен внутрь, будто она все еще видела ускользнувшие возможности на клетках.
Ее звали Катя. Екатерина Орлова. Она училась в педагогическом, играла в шашки с детства, за отцом. В ее игре не было мужской агрессии или старческой осторожности. Была ясность. Математическая, почти холодная ясность. Но когда она смотрела на доску, в уголках ее губ таилось что-то вроде нежности.
Они не разговаривали в тот день. Только пересеклись взглядами, когда он проходил мимо, и она, поднимая глаза от доски, встретила его взгляд. В ее глазах — серых, как ленинградское небо перед дождем, — он не увидел ни любопытства, ни смущения. Увидел узнавание. Как будто она видела не его, а отголосок его мысли, оставшийся на доске после сыгранной партии.
Они заговорили через неделю, на очередном турнире в клубе. Стояли у окна, глядя на сумерки, крадущие контуры города.
«Вы пожертвовали центральную шашку в партии с Громовым, чтобы получить контроль над бортом», — сказала она просто, не глядя на него, будто констатируя погоду.
«Вы заметили», — не удержался он от глупой фразы.
«Заметила. Это было красиво. Как стихотворение, где главное — не сказанные слова, а пауза между ними».
С этого началось. Их разговоры были тихими, прерываемыми щелчками шашек на тренировочных досках. Они не говорили о политике, о трудностях, о будущем. Они говорили о «обратной базе», о «классическом прорыве», о творчестве Чижова. Они выстраивали между собой мир из шестидесяти четырех клеток. В этом мире все было ясно, логично, предсказуемо.
Любовь пришла не как буря. Она прорастала, как тихий росток в щели между плитами. Она рождалась в долгих молчаливых анализах отложенных партий, когда их головы склонялись над одной доской так близко, что он чувствовал тонкий запах ее волос — не парфюма, а просто чистых волос и свежего воротничка блузки. Она рождалась в красноречивом жесте ее руки, показывающей возможный ход. В том, как она, задумавшись, прикусывала нижнюю губу, разглядывая позицию.
Однажды, поздним вечером, когда в клубе остались только они да сторож, дремавший у двери, они доигрывали сложную ничейную позицию. Свет от зеленого абажура падал круглым пятном на доску, оставляя их лица в полутьме. Щелчок. Пауза. Щелчок. Внезапно их пальцы потянулись к одной и той же шашке — исправить неточную постановку. Они коснулись друг друга. И замерли.
Тишина в зале стала вдруг плотной, звучной. Не было слышно даже храпа сторожа. Володя поднял глаза. Катя смотрела на него не через доску, а поверх нее. В серых глазах больше не было холодной ясности игры. Там было смятение, удивление и вопрос. Такой же вопрос, какой пылал и в его груди.
Он не сказал ни слова. Он просто перевернул ее ладонь и крепко сжал. Шашки на доске замерли в немой, равновесной позиции. Война идей закончилась. Началось что-то новое, незнакомое и пугающе настоящее. Щелчков больше не было. Было только биение двух сердец, нарушавшее абсолютную тишину шашечного королевства.
Глава четвертая: Диаграммы на рассвете
Владимир Сонатов сидел за своим столом в предрассветные часы, когда мир за окном замирал в серой, неопределённой дымке. На столе — не исписанные нотными знаками листы, а диаграмма шашечной доски, расчерченная уверенной рукой. Но он не играл. Он сочинял.
Как композитор-авангардист, ломающий тональность, он искал в сетке черных и белых полей новые гармонии. Его инструментом были не звуки, а тихие щелчки деревянных шашек по картону. Его симфонией — молчаливое движение фигур, подчиненное железной логике, но рожденное из хаоса интуиции.
На стене, рядом с портретами Алехина и Капабланки, висела репродукция картины Малевича — «Черный квадрат». Для непосвященного — икона бессмыслицы. Для Сонатова — идеальная метафоза. Доска 8x8 тоже была квадратом, наполненным не пустотой, а бездной возможностей. Каждая клетка — нота. Каждая комбинация — аккорд. Каждая партия — сюита со своей драматургией, кульминацией и, возможно, каденцией, обрывающейся на полуслове.
Он листал старые тетради, испещренные записями партий мастеров прошлого — классиков, как он их называл. Плотная, крестьянская основа игры: прочные построения, как рубленные избы, экономия силы, выверенный, неторопливый расчет. Это была почва, фундамент. Но Владимир, как мастер шашечной игры вырос не в деревне, а в Ленинграде, городе амбивалентном, с его прямыми проспектами и скрытыми дворами-колодцами. Его ум искал маневра, обхода, тонкого смещения, когда классический ход вдруг открывал второе дно, как стих Мандельштама, где за видимым смыслом проступает третий, четвертый пласт.
На диаграмме перед ним зрела новая система — та, которую позже назовут «Защитой Сонатова».
Он двигал карандашом, представляя ходы. Белые начинают атаку — это была юность, напор, стремление вперед любыми средствами. Черные отвечали не грубым отпором, а уступчиво-упругим отступлением, как вода, принимающая форму сосуда, но не меняющая своей сути. Это был «ленинградский маневр»: отойти, чтобы занять более выгодную позицию; пропустить удар, чтобы поймать противника на контратаке.
В каждой вариации дебюта он кодировал эпизод своей биографии.
Вот ход d2-c3. Стойкость, фундаментальность, унаследованная от деда-землепашца, всю жизнь изучавшего почвы своего края. Классика. Незыблемая основа. На этой клетке стоял его родной дом, его «да» миру.
А вот ответ f6-g5 — гибкий, почти джазовый синкоп. Первый побег в Эрмитаж в шестнадцать лет, когда он заблудился в залах авангарда и понял, что искусство может быть не только изображением, но и идеей, напряжением между формами. Шаг в сторону от прямой атаки. Отказ от очевидного.
Ночные бдения были похожи на работу поэта над строкой. Отбросить лишнее. Найти единственно верное слово-ход. Комбинации рождались, как строфы: порой стремительно, порой мучительно медленно. Он вычеркивал целые варианты, как сжигает черновики писатель, неудовлетворенный приблизительностью. Иногда в три утра его охватывала эйфория — он находил изящную, невидимую связку ходов, разрешавшую позиционный тупик. Это было сродни озарению, когда внезапно складывается разрозненный набор звуков в мелодию, которую невозможно забыть.
Однажды, под утро, когда первые трамваи зазвенели на проспекте, он завершил основной контур. Защита дышала. В ней была суровая устойчивость классического центра и прихотливая, рискованная игра на флангах. Как в нем самом — сплав провинциальной основательности и питерской интеллектуальной гибкости. Как в музыке Шенберга, где распадается привычная гармония, но рождается новая, более сложная и честная структура.
Он откинулся на спинку стула. За окном светало. Диаграмма на листе была больше не просто схемой возможных перемещений. Это была карта его души, зашифрованная в восьми клетках по вертикали и восьми по горизонтали. «Защита Сонатова» — не попытка избежать поражения. Это был вызов. Приглашение к диалогу на языке, которого еще не знал никто, кроме него. Языке, где теория становилась самым настоящим творчеством, а шашка на поле d4 могла быть и крестьянским корнем, и тоской по белым ночам, и молчаливым, победоносным аккордом в тишине опустевшего города.
Глава пятая. Шашечная доска
Владимир Сонатов сидел за столом, на котором лежала шелковая лента с вышитыми золотом словами «Мастер спорта СССР». Он не трогал ее, лишь смотрел, как луч сентябрьского солнца играет на позументе. За окном московский двор жил своей жизнью: дети гоняли мяч, женщина выбивала ковер, с кухни доносился запах жареного лука. Обычный мир. Его мир.
Или тот мир, который он еще вчера считал своим.
«Победитель VII первенства СССР по русским шашкам». Эти слова напечатали в «Красном спорте», их произносили по радио, их повторяли товарищи по клубу «Буревестник». Апогей славы. В двадцать шесть лет — вершина. Казалось, весь его путь — от одесского двора до московского турнира — был выстроен как безупречная комбинация: каждый ход вел к этой цели.
На столе рядом с лентой лежала газета. Не «Красный спорт», а «Вечерняя Москва». В ней должна была быть статья Алексея Воронцова. Большой материал о чемпионе, о феномене Сонатова, о стратегии, которую сравнивали с шахматными построениями Ботвинника. Владимир ждал эту статью с легким тщеславием — Воронцов писал ярко, с метафорами, он понимал красоту игры. В прошлом году именно его очерк «Мыслитель за шашечной доской» привлек внимание спортивного руководства.
Но в газете статьи не было. Вместо нее — заметка о рекордах стахановцев на заводе «Серп и Молот». Ни строчки. Ни упоминания.
Владимир подошел к телефону-автомату на лестничной площадке. Набрал номер редакции.
— Воронцова нет, — сухой женский голос ответил после паузы.
— А когда он будет? Может, он на задании?
— Не знаю. Спросите в отделе кадров.
Он позвонил в шашечный клуб, спросил у секретаря, не звонил ли Алексей Петрович. «Нет, Володя, а что?» — «Да так, хотел уточнить по статье». «Наверное, перенесли на другой номер. Не волнуйся, о тебе еще напишут».
Но он волновался. И не из-за статьи.
Накануне, возвращаясь с тренировки, Владимир увидел у подъезда Воронцова. Тот стоял, курил, лицо было странно-напряженным, не таким, как всегда.
— Володя, — сказал Алексей, бросив окурок. — Статья выйдет завтра. Но я хотел тебя кое о чем предупредить.
— О чем?
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.