
СУЛТАНБАЕВ ВОЛЕСЛАВ ИСИЛЯЕВИЧ
КРУТЫЕ ПОВОРОТЫ
Россия на развилках истории. 1914–2000
Взгляд из Башкортостана
Документально-художественное повествование
2026
ПРЕДИСЛОВИЕ
«История не знает сослагательного наклонения». Эту фразу я много лет повторял на уроках и много лет чувствовал, что она верна лишь наполовину. Прошлое изменить нельзя. Но люди, о которых мы рассказываем детям, жили не в прошлом, а в своём настоящем. Утром они не знали, чем кончится день, а вечером не знали, чем кончится год. Они боялись, надеялись, ошибались, уставали, спорили с близкими и с самими собой и каждый день выбирали: подписать или отказаться, отступить или атаковать, промолчать или возразить. После каждого такого решения оставалась дорога, по которой страна уже не пошла.
Эта книга — о таких решениях и о людях, которые их принимали. Она выросла из моих исторических очерков «Крутые повороты», но стала другой книгой. Я рассказываю о годах от лета 1914-го до встречи 2000-го и в решающие минуты останавливаюсь, чтобы посмотреть, какие варианты действительно лежали на столе, почему победил тот, который стал историей, и чего стоил этот выбор тем, кто его делал, и тем, кому пришлось с ним жить.
В прежних редакциях я больше говорил о событиях. Теперь мне захотелось подойти к людям ближе. Мы привыкли видеть в учебнике Николая II, Ленина, Сталина, Хрущёва, Горбачёва как фигуры на шахматной доске. Но каждый из них в решающую ночь был просто человеком — усталым, растерянным или упрямым, ослеплённым верой или страхом. И рядом с ними в той же истории жили люди, чьих портретов в учебниках нет: сельская учительница, поднявшаяся на трибуну курултая, геолог, отказавшийся закрыть скважину, генерал, ушедший с конницей в заснеженную степь, писательница, десять лет писавшая роман в ссылке без надежды его напечатать. Мне хотелось понять, что они чувствовали, на что опирались, где находили силы. Без этого история становится перечнем дат, а из перечня дат ничему не научишься.
Смотрю я на эти события не из Петербурга и не из Москвы. Моя точка обзора — Уфа, берега Белой, башкирская деревня. Здесь, между Волгой и Уралом, решения столиц превращались в мобилизацию и голод, в нефтяной фонтан и сельскую школу, в похоронку и в орден. Здесь же в 1917–1919 годах решался свой вопрос — какой быть национальной автономии в большой стране, — и этот спор не затихал до конца века. Поэтому рядом с Лениным и Керенским в книге живут Ахмет-Заки Валиди, Рабига Кушаева, геолог Алексей Блохин, генерал Минигали Шаймуратов, писательница Хадия Давлетшина, Мустай Карим, Муртаза Рахимов.
Это документально-художественное повествование — не учебник, не научное исследование и не роман. От учебника и монографии его отличает то, что история рассказана через людей и сцены, а не через перечень причин и итогов, и что рассказываю её я сам — учитель истории, проживший большую часть описанного века. От романа — то, что в нём нет ни одного вымышленного героя и ни одного выдуманного события. Сцены и разговоры я воссоздаю по письмам, дневникам, мемуарам, стенограммам и документам. Многие слова дошли до нас лишь в поздних воспоминаниях участников, которые писали через годы, что-то забывали, а что-то видели по-своему. Такие места я отмечаю прямо в тексте — «как вспоминал потом», «по рассказам», «по одной из версий», — а самые спорные объясняю в примечаниях.
О правилах
Историку и читателю одинаково важно понимать, где кончается факт и начинается толкование. Поэтому в книге действуют четыре правила.
Первое. Установленное событие излагается прямо.
Второе. Оценка, о которой спорят историки, приводится как оценка и, когда возможно, с разными точками зрения.
Третье. Иной возможный исход описывается только тогда, когда он реально обсуждался современниками, — как предложение, которое лежало на столе, а не как «правильная история», которую будто бы украли. Что было бы, если бы его приняли, не знает никто, и гадать об этом я не берусь.
Четвёртое. Когда я пишу о том, что человек чувствовал или о чём думал, я опираюсь на его собственные слова — дневник, письмо, воспоминания — или на рассказы тех, кто был рядом. Где таких свидетельств нет, я не выдаю догадку за факт и прямо говорю: «можно лишь представить», «мы не знаем». Читатель вправе представить по-своему.
Пятое. У меня, как у всякого человека, есть свои взгляды, и я их не скрываю. Но там, где о событии спорят, я стараюсь дать слово и тем, с кем сам не согласен, — сторонникам и противникам коллективизации и индустриализации, нэпа и плана, централизации и автономии, быстрых и медленных реформ. Судить их окончательно я предоставляю читателю.
Как читать эту книгу
Чтобы читатель всегда видел, на чём держится рассказ, я пользуюсь одними и теми же словами-пометами.
Документ. Когда я называю дату, приказ, постановление, протокол, цифру из ведомственной статистики, — это взято из документов, и самые важные из них указаны в примечаниях.
Свидетельство. Слова «вспоминал», «по воспоминаниям», «рассказывали очевидцы» означают, что эпизод известен со слов участника или современника. Такие свидетельства ценны, но пристрастны, особенно если записаны через много лет.
Версия. Слова «по одной из версий», «одни историки считают… другие…» означают, что о событии спорят и окончательного ответа нет. Тогда я привожу главные версии и не выбираю за читателя.
Предание и легенда. Слова «говорят», «по преданию», «по легенде» означают рассказ, который живёт в народной памяти, но документами не подтверждён.
Авторское предположение. Слова «можно лишь представить», «мне кажется», «я думаю» означают мою собственную догадку или оценку. Её читатель вправе не разделять.
Выдуманных героев, событий и разговоров в книге нет. Если прямая речь приведена, она взята из документа или из воспоминаний, и это всегда сказано рядом.
Об источниках
Эта книга опирается на документы, исследования историков и воспоминания современников. Но это книга для чтения, а не научная монография, и я не обременяю рассказ постраничными ссылками: примечания в конце книги указывают на главные источники и объясняют спорные места. Документы — постановления, приказы, стенограммы, статистические сводки, письма — показывают, что было решено и сделано. Исследования российских и башкирских историков, работавших в архивах, помогают понять, почему. Воспоминания — дневники, письма, мемуары — позволяют увидеть, что люди при этом чувствовали.
Каждый из этих источников имеет свои слабости. Документы часто лгут: в отчётах приукрашивали, в приговорах выдумывали преступления, в статистике прятали неудобные цифры. Воспоминания пристрастны: человек, пишущий о себе через много лет, неизбежно оправдывает свои поступки и забывает то, что хотел бы забыть. Историки спорят между собой. Поэтому там, где источники расходятся, в книге приводятся разные версии, а спорные места отмечены в примечаниях.
Особенно трудно писать о чувствах людей. Мы знаем, что Николай II записал в дневнике в ночь отречения, что Бухарин написал Сталину из тюрьмы, что Ленин продиктовал в Горках, — но мы не знаем, что они думали в ту минуту. Мы можем лишь сопоставлять их слова и поступки и осторожно предполагать. Там, где в книге говорится о переживаниях людей, это либо их собственные слова, либо слова их близких, либо прямо обозначенное предположение автора.
Наконец, многое в истории нашего края ещё ждёт исследователей. Многие документы о судьбах жителей Башкирии в революцию, войну и репрессии ещё не изучены. Поэтому автор будет благодарен читателям — учителям, краеведам, потомкам героев книги, — которые дополнят и уточнят рассказанное здесь по семейным архивам и местным музеям.
Как устроена книга
Книга состоит из шести частей и девятнадцати глав. Каждая глава — один узел, в котором завязались события нескольких лет. Внутри глав рассказ идёт то в столицах, то на фронте, то в Уфе и башкирских аулах: так, как эти события на самом деле переплетались в жизни людей.
Решающие развилки выделены в тексте особыми врезками «Развилка»: в них сказано, какие варианты действительно лежали на столе и какой был выбран. Спорные цифры, эпизоды и цитаты снабжены примечаниями; они собраны в конце книги вместе со списком источников и литературы.
Книга написана и для старшеклассников, и для учителей, которым на уроках истории так часто не хватает материала о родном крае. Поэтому в конце её помещены материалы для урока: к каждой главе — двойная хронология «Россия — Башкортостан», вопросы для обсуждения и задания, а также словарь и указатель сквозных тем, по которым историю республики можно проследить через весь век. Даты до 1 (14) февраля 1918 года приводятся по старому стилю, в важных случаях в скобках указан новый.
Я писал как внук кавалериста Великой Отечественной, как учитель истории и военного дела, как директор школы, при котором менялась страна. Мне хотелось, чтобы читатель — и молодой, и тот, кто сам помнит вторую половину века, — увидел за датами людей, которым было страшно и трудно и которые всё-таки решали.
Автор
Часть первая
КРУШЕНИЕ ИМПЕРИИ
(1914–1922)
Россия — Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь чёрной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя
И с ненавистью, и с любовью!..
Александр Блок, «Скифы», 1918
Глава 1. Империя на краю (1914–1917)
Когда я рассказывал на уроках о Первой мировой войне, мне всегда не хватало в учебнике нашего края. Там были Петербург, Ставка, Восточная Пруссия, Галиция — а Уфы, Белой, башкирского аула не было вовсе, будто война прошла где-то в стороне от нас. Между тем отсюда уходили на фронт сотни тысяч мужчин, сюда шли санитарные поезда и эшелоны беженцев. С этой главы я и начинаю свой рассказ. Но начать его придётся всё-таки с Петербурга — с записки, о которой в нашей губернии тогда не знал никто.
Записка, которую не услышали
В феврале 1914 года Петербург жил балами и премьерами. В Мариинском театре танцевала Кшесинская, в «Бродячей собаке» читали стихи до утра, на Невском горели электрические фонари, а в газетах спорили о новых пошлинах и о том, кто выиграет на скачках. Война казалась делом далёким и, если уж случится, коротким. В эти недели бывший министр внутренних дел, член Государственного совета Пётр Николаевич Дурново положил на стол императора записку, которую потом назовут одним из самых точных предсказаний века.
Дурново был человеком, которого боялись и не любили. В 1905–1906 годах именно он, министр внутренних дел, усмирял первую революцию — арестами, военными судами, карательными экспедициями. Либералы видели в нём воплощение полицейского государства, революционеры — палача. Сам он не искал ни любви, ни популярности. Сухой, желчный, с острым умом и тяжёлым характером, он привык смотреть на Россию как полицейский смотрит на большой и неспокойный город: где загорится, кто подожжёт, чем тушить. Ему было около семидесяти, и прежней власти у него уже не было. Но привычка думать о том, что будет, если всё пойдёт плохо, осталась.
Тем неожиданнее звучал его главный вывод: большая война с Германией России не нужна. Не потому, что Германия слаба, а потому, что слаба сама Россия — не армией, а тылом. Союз с Англией и Францией, писал Дурново, втянет страну в общеевропейскую бойню, война затянется, а при неудачах опасность придёт изнутри. Крестьянин потребует земли, рабочий — своего, армия, потерявшая кадровых офицеров, не удержит порядка, а либеральная оппозиция, получив власть, не удержит её. Дальше, предупреждал он, начнётся анархия, исход которой нельзя предвидеть.
Это был прогноз, а не пророчество, и события совпали с ним лишь отчасти.1 Но совпадение оказалось таким заметным, что после 1917 года записку перечитывали снова и снова, а люди, знавшие Дурново, с горечью вспоминали, как над ним посмеивались. Можно лишь представить, с каким чувством старый министр писал эти страницы. Он не был ни пацифистом, ни другом Германии. Он был человеком, который однажды уже видел, как горят помещичьи усадьбы и бунтуют полки, и знал, что второй раз потушить такой пожар будет нечем.
Прочёл ли записку государь, неизвестно. Курс не изменился. Дурново умер в 1915 году, когда война, от которой он предостерегал, шла уже второй год, и не увидел, как сбылась большая часть его опасений.
А страна тем временем менялась — быстро, неровно, с надеждой. Строились заводы и железные дороги, росли города, в деревню шли кооперативы и земские агрономы. За Урал по столыпинской программе переселились около трёх миллионов крестьян. Многие из них ехали через Уфимскую губернию, и на станциях Самаро-Златоустовской дороги часами стояли эшелоны переселенцев — с детьми, сундуками, коровами в отдельных вагонах. Часть оседала здесь же, на землях, купленных или арендованных у башкирских общин. В Уфимской губернии открывались маслодельные артели, кредитные товарищества, земские школы и больницы. Губернское земство славилось на всю Россию своими школами и сельскими библиотеками. Пётр Столыпин, убитый в киевском театре в 1911 году, говорил, что стране нужно двадцать лет покоя внутреннего и внешнего, и тогда её не узнают. Покоя не оказалось и трёх.
Уфа накануне
Уфа летом 1914 года была тихим губернским городом на высоком берегу Белой, при впадении в неё реки Уфы. В нём жило около ста тысяч человек — русские, татары, башкиры, евреи, поляки, немцы. Центр города, с каменными особняками купцов и чиновников, Гостиным двором, губернским правлением, гимназиями и семинарией, стоял на холмах над рекой. Вокруг тянулись деревянные кварталы с садами и огородами, слободы, базары. По Белой ходили пароходы до Казани и Нижнего Новгорода, через город шла Самаро-Златоустовская железная дорога, соединявшая европейскую Россию с Сибирью.
Уфа была особым городом для мусульман России. Здесь с конца XVIII века находилось Оренбургское магометанское духовное собрание — муфтият, — ведавшее делами мусульман внутренней России и Сибири. В Уфу приезжали имамы со всей империи — сдавать экзамены, получать указы. В городе работали мечети, медресе, типографии, издававшие книги на татарском и других тюркских языках. В 1906 году просветитель Зия Камали открыл здесь медресе «Галия», которое стало одним из лучших мусульманских учебных заведений России: в нём учили не только богословию, но и истории, литературе, естественным наукам. Из «Галии» вышли поэты Шайхзада Бабич и Мажит Гафури, многие будущие деятели башкирского и татарского движения.
Рядом с муфтиятом стоял кафедральный собор, рядом с мечетями — церкви. Православные, мусульмане, старообрядцы, лютеране, католики, иудеи жили в одном городе, торговали на одном базаре, учились в одних гимназиях. В Уфе родился писатель Сергей Аксаков, и к столетию его рождения горожане собирали деньги на большой народный дом его имени. Здесь отбывала ссылку Надежда Крупская, здесь бывал Ленин, здесь жили и работали ссыльные народники и социал-демократы. Губерния славилась земством — его школами, больницами, агрономической помощью крестьянам.
Город жил своей жизнью, далёкой от столичных бурь. Купцы торговали хлебом, лесом, мёдом, кожей, мясом. Чиновники ходили в присутствие. Гимназисты катались на лодках по Белой. Летом по воскресеньям в Ушаковском парке играл оркестр. Казалось, что так будет всегда. Через несколько недель на пристанях заплачут матери, провожая сыновей, и мир, в котором жил город, начнёт рушиться — сначала медленно, потом всё быстрее.
Три дня в Петергофе
15 (28) июня 1914 года в Сараеве девятнадцатилетний боснийский серб Гаврило Принцип застрелил наследника австрийского престола эрцгерцога Франца Фердинанда и его жену. В России новость встретили без тревоги: убийства в Европе случались, а Балканы называли пороховым погребом так давно, что привыкли к самому выражению. Государь с семьёй отдыхал в финских шхерах на яхте «Штандарт». Через месяц Австро-Венгрия предъявила Сербии ультиматум, составленный так, чтобы его нельзя было принять, а 15 (28) июля объявила ей войну. Россия считала себя покровительницей православной Сербии, и вопрос, который ещё вчера казался чужим, в одну неделю стал русским.
Всё решалось в Петергофе, в небольшом Александрийском дворце у моря, куда к государю ездил с докладами министр иностранных дел Сергей Дмитриевич Сазонов. Сазонов был опытным дипломатом, но нервным и впечатлительным человеком. Он понимал, что уступить Австрии значит потерять лицо на Балканах, где Россия за последние годы уже не раз отступала, и боялся этого отступления не меньше, чем войны.
Генштабисты торопили. Частичная мобилизация против одной Австрии, доказывали они, спутает все планы: железнодорожные графики составлены только для общей, а Германия, связанная с Австрией союзом, всё равно вступит в войну и отмобилизуется быстрее. Каждый потерянный день будет стоить армии крови. Николай колебался. Он обменивался телеграммами с германским императором, своим кузеном, — «Ники» и «Вилли», — и в этих телеграммах, написанных по-английски, ещё звучала надежда, что два монарха договорятся сами, через голову генералов и дипломатов.
Вечером 16 (29) июля он подписал указ о всеобщей мобилизации, но, получив телеграмму из Берлина, отменил его и разрешил лишь частичную. Днём 17 (30) июля Сазонов около часа убеждал царя, что отсрочка погубит армию. По воспоминаниям министра, Николай долго молчал, был бледен, говорил, что подумать о тысячах людей, которых он посылает на смерть, ему тяжело. Потом сказал, что Сазонов прав. Министр тут же позвонил начальнику Генерального штаба Николаю Янушкевичу. Тот, по рассказам современников, пообещал после этого разбить телефонный аппарат, чтобы новая отмена не успела дойти.2
19 июля (1 августа) германский посол граф Фридрих Пурталес приехал к Сазонову. Он трижды спросил, отменит ли Россия мобилизацию, и трижды услышал «нет». Тогда он вручил ноту об объявлении войны. Сазонов вспоминал, что старый посол, много лет проживший в Петербурге и искренне любивший Россию, не смог сдержать слёз, отошёл к окну и сказал, что не ожидал покинуть её так.
Развилка. Германия и Австро-Венгрия приняли свои решения раньше и независимо от Петергофа, поэтому выбор летом 1914 года был не между войной и миром. На столе лежало другое: всеобщая или частичная мобилизация, то есть как быстро кризис станет войной. Дала бы задержка время дипломатам, историки спорят до сих пор.
20 июля (2 августа) в Николаевском зале Зимнего дворца был отслужен молебен, и Николай повторил обет Александра I: не заключать мира, пока хоть один неприятельский воин остаётся на русской земле. Когда он вышел на балкон, огромная толпа на Дворцовой площади опустилась на колени и запела «Боже, царя храни». Многие плакали. Такого единения царя и народа Петербург не видел с начала века и уже никогда не увидит. В августе столицу переименовали в Петроград: немецкое «бург» стало казаться оскорблением. Чуть позже толпа разгромила германское посольство на Исаакиевской площади.
Проводы на Белой
В Уфимской губернии всё выглядело тише, без балконов и площадей, но для людей значило гораздо больше. Приказы о мобилизации разносили по русским сёлам и башкирским аулам, по татарским, чувашским, марийским деревням. В губернии жили больше двух с половиной миллионов человек, и почти в каждом доме был мужчина призывного возраста. Сотский или старшина приходил в дом, зачитывал бумагу, и у человека оставались сутки, иногда двое, чтобы проститься с семьёй, отдать распоряжения по хозяйству и явиться на сборный пункт.
Мужчин увозили с пристаней на Белой и со станций Самаро-Златоустовской дороги. На пристанях в Уфе, Бирске, Дюртюлях стояли толпы. Матери и жёны голосили по-русски, по-башкирски, по-татарски, и плач этот на всех языках звучал одинаково. Старики-башкиры по обычаю давали уходящему горсть родной земли в узелке, чтобы вернулся. В мечетях читали молитвы о благополучном возвращении воинов, в церквях служили напутственные молебны. Многие из этих людей никогда прежде не уезжали дальше уездного города и не видели железной дороги вблизи.
Урожай в тот год выдался хорошим, и это было почти жестоко: хлеб стоял стеной, а косить его было некому. Убирали женщины, старики и подростки. Мальчишки двенадцати-тринадцати лет впервые становились за плуг и вели лошадей на водопой как взрослые хозяева. Для многих из них детство кончилось в то лето.
В первый же день мобилизации запретили продажу водки — сначала на время призыва, потом до конца войны. Многие, и в столицах, и в деревне, видели в этом начало народного отрезвления. Священники и муллы одинаково благословляли запрет. Но казённая винная монополия давала около четверти доходов бюджета, и казна лишилась их как раз тогда, когда военные расходы росли лавиной. Недостачу покрывали займами и печатным станком. Рубль пошёл вниз, а в деревнях быстро научились гнать самогон, и запрет, задуманный как лекарство, стал одной из причин будущей болезни — расстройства финансов.
В Уфе формировали полки и открывали лазареты — при земстве, при городской думе, при мечетях, при православных приходах. Купеческие жёны шили бельё, гимназистки учились перевязывать раны, в Дворянском собрании устраивали благотворительные вечера в пользу семей призванных. Муфтий Оренбургского магометанского духовного собрания Мухаммедьяр Султанов, глубокий старик, возглавлявший мусульман России почти тридцать лет, и православный епископ одинаково призывали паству к верности престолу. В Уфе, где минареты и купола стояли по соседству, это единство было не пустым словом: беда пришла ко всем сразу.
Война, которую ждали короткой
Первая катастрофа пришла из Восточной Пруссии. Франция задыхалась под ударами германских армий, рвавшихся к Парижу, и умоляла союзника наступать как можно скорее. Русское командование бросило в Пруссию две армии, не закончив их сосредоточения. В конце августа 2-я армия генерала Александра Самсонова, оторвавшаяся от соседей, без связи, без разведки, с голодными солдатами, была окружена в Мазурских лесах. Около девяноста тысяч человек попали в плен. Сам Самсонов, выводивший остатки штаба лесом, отошёл в сторону от своих офицеров, и в ночной темноте раздался выстрел. Генерал не смог пережить гибели армии.
Но эта жертва не была напрасной: германское командование сняло с Западного фронта два корпуса, и французы удержались на Марне. В Париже об этом помнили долго, в Петрограде — недолго. В Галиции русские войска разгромили австрийцев и взяли Львов, на Кавказе в декабре Николай Юденич уничтожил турецкую армию под Сарыкамышем. В газетах печатали портреты героев, донского казака Козьму Крючкова, первым получившего Георгиевский крест, рисовали на лубочных картинках, как он колет пикой десяток немцев.
1915 год армия запомнила двумя словами: «снарядный голод». На складах кончились снаряды, патроны, винтовки. Батареям разрешали выпускать по нескольку снарядов в день, а немецкая артиллерия била часами. Пехота, по воспоминаниям офицеров, шла в бой с одной винтовкой на двоих или троих: второй ждал, когда убьют первого. Весной германские и австрийские войска прорвали фронт у Горлице, и началось Великое отступление. Были оставлены Галиция, Польша, Литва, часть Белоруссии. Отступая, войска по приказу командования угоняли население и жгли хлеб, чтобы не достался противнику.
В губернию привезли и тысячи военнопленных — австрийцев, венгров, чехов. Они работали на заводах, на лесозаготовках, в помещичьих имениях и у крестьян, у которых не осталось мужчин. Многие чехи сочувствовали славянской России и охотно учили русский язык. Через три года эти же люди с оружием в руках войдут в Уфу.
К осени 1915 года армия потеряла почти весь довоенный офицерский корпус. Кадровые офицеры, вышедшие в поход в начищенных сапогах и при шашках, полегли в первых боях, часто в полный рост ведя солдат в атаку. Их заменили прапорщики военного времени — вчерашние студенты, учителя, конторщики, сельские фельдшеры, окончившие четырёхмесячные школы. Солдаты не всегда их слушали, а сами они не всегда понимали солдат. В 1917 году этим людям придётся стоять между разваливающимся фронтом и солдатским комитетом, и многие из них заплатят жизнью за попытку удержать то, что уже нельзя было удержать.
Беженцы пятнадцатого года
Летом и осенью 1915 года, во время Великого отступления, в Уфимскую губернию хлынули беженцы. Их везли в товарных вагонах с запада — из Польши, Литвы, Белоруссии, Волыни. Многих выселяли насильно: армия, отступая, угоняла население, чтобы оно не досталось врагу, жгла деревни и посевы. Люди ехали неделями, без еды, без воды, в тесноте. В пути начинались эпидемии — тиф, холера, дизентерия. На станциях выносили умерших, хоронили у насыпи.
В Уфе беженцев встречали на вокзале представители земства, городской думы, благотворительных обществ. Для них открывали бараки, столовые, больницы, приюты для детей, потерявших родителей. Уфимские семьи брали беженцев к себе — по одной, по две семьи в дом. Беженцев отправляли и в уезды — в Бирск, Белебей, Стерлитамак, Мензелинск, в сёла и аулы. Крестьяне, сами жившие небогато, кормили приезжих, давали работу на полях, где не хватало рук.
Многие беженцы не знали русского языка — поляки, литовцы, латыши, евреи из местечек. Местные жители не всегда понимали их обычаи и веру. Бывали ссоры, бывала зависть: казна давала беженцам пособие, а солдатские семьи жили впроголодь. Но гораздо чаще люди помогали друг другу. Беда одних становилась общей бедой.
После революции многие беженцы вернулись на родину — в новые государства, Польшу, Литву, Латвию. Многие остались в Башкирии навсегда, вросли в здешнюю жизнь, их дети и внуки стали уфимцами. Через двадцать шесть лет Уфа снова будет принимать беженцев с запада — в ещё большем числе. И снова уфимские семьи будут уплотняться, принимая чужих людей, как своих.
Письмо восьми министров
Летом 1915 года, в разгар отступления, умеренная часть Государственной думы объединилась в Прогрессивный блок и потребовала правительства, которому доверяет страна. Это было не революционное требование: депутаты — кадеты, октябристы, часть националистов — просили не республики, а министров, способных договориться с обществом. Опора для такого правительства существовала. Земский и Городской союзы князя Георгия Львова создавали госпитали, санитарные поезда, питательные пункты для беженцев. Военно-промышленные комитеты во главе с Александром Гучковым привлекали к оборонным заказам сотни частных заводов, и снарядный голод к 1916 году был в основном преодолён. Уфимское земство шило бельё для армии, вело учёт беженцев, собирало деньги на лазареты.
В самой Думе интересы мусульман империи отстаивала мусульманская фракция. Её возглавлял депутат от Уфимской губернии, потомственный дворянин Кутлуг-Мухаммед Тевкелев, а при бюро фракции в Петрограде работал молодой учёный из Стерлитамакского уезда Ахмет-Заки Валиди. Он готовил справки о положении мусульман, о земельных делах башкир, о призыве «инородцев». Валиди было двадцать пять лет. Работа в Думе впервые показала ему, как устроена большая политика и как мало в ней значат голоса малых народов, если за ними не стоит организованная сила. Этот урок он запомнит.
Николай выбрал другое. В августе 1915 года он решил сам стать Верховным главнокомандующим вместо своего дяди, великого князя Николая Николаевича. Для него это был вопрос долга и чести: в тяжёлую минуту государь должен быть с армией. Императрица Александра Фёдоровна поддерживала решение горячо: она не доверяла великому князю и видела в его популярности угрозу мужу.
21 августа восемь министров — большинство кабинета — подписали письмо с просьбой не делать этого. Каждое поражение, предупреждали они, ляжет теперь лично на царя, а столица останется в руках императрицы и её окружения. Министры понимали, чем рискуют: в самодержавном государстве коллективное письмо монарху было почти бунтом. Николай не ответил. Он уехал в Ставку, в Могилёв, а подписавших письмо за несколько месяцев удалили одного за другим.
За полтора года сменились четыре председателя Совета министров и четыре министра внутренних дел. Назначения всё чаще связывали с влиянием Григория Распутина — сибирского крестьянина, которого императрица считала святым, потому что только он умел облегчить страдания больного гемофилией наследника. В Петрограде это назвали «министерской чехардой». 3 Министры сами не знали, сколько продержатся, и не решались ни на что серьёзное. Власть, которая должна была вести страну через войну, всё больше напоминала корабль, на мостике которого каждые три месяца менялся капитан.
Семья
За решениями Николая II в эти годы стояла не только политика, но и семейная драма, о которой страна почти ничего не знала. Единственный сын и наследник, цесаревич Алексей, родившийся в 1904 году после четырёх дочерей, был болен гемофилией — неизлечимой болезнью, при которой кровь не свёртывается и любой ушиб может стать смертельным. Болезнь держали в тайне как государственный секрет. Мальчик, весёлый и живой, рос под постоянным надзором: его носил на руках дядька-матрос, ему запрещали бегать и прыгать. Родители жили в вечном страхе.
Осенью 1912 года в охотничьем имении Спала в Польше Алексей ударился, и началось кровоизлияние. Несколько дней он был при смерти, кричал от боли, врачи ничего не могли сделать. Уже готовили бюллетень о кончине наследника. Императрица в отчаянии телеграфировала в Сибирь Григорию Распутину. Тот ответил телеграммой: Бог воззрел на твои слёзы и внял молитвам, не печалься, маленький не умрёт, пусть доктора его не мучают. На следующий день кровотечение остановилось. Для Александры Фёдоровны это было чудом, и с тех пор она верила в Распутина безгранично.
Можно понять мать, видевшую, как умирает её ребёнок, и нашедшую человека, который, как ей казалось, один мог его спасти. Но этот человек — малограмотный сибирский крестьянин, о пьяных похождениях которого рассказывал весь Петербург, — всё больше вмешивался в государственные дела. Когда государь уехал в Ставку, императрица осталась в Царском Селе, и министры стали ездить с докладами к ней. Она писала мужу почти каждый день, длинные письма по-английски, полные любви, тревоги и советов. В декабре 1916 года, когда положение становилось угрожающим, она убеждала его быть твёрдым и писала: будь Петром Великим, Иваном Грозным, императором Павлом — сокруши их всех.
Николай любил жену, верил ей и уставал от споров. Он был прекрасным семьянином, глубоко верующим человеком, вежливым, скромным, с отличной памятью и самообладанием. Его дневник тех лет полон записей о погоде, прогулках, чтении вслух детям, о том, сколько ворон он убил на охоте. О войне и делах в нём пишется скупо. Современники, знавшие его близко, говорили о нём как о человеке, которому выпала роль не по силам: он был бы хорош как частное лицо, но не был рождён для того, чтобы вести империю через мировую войну и революцию. Сам он, кажется, чувствовал это и видел в происходящем волю Божию, которой надо покориться.
Страна ничего этого не знала. Она видела лишь, что власть всё больше замыкается в себе, что министров меняют по непонятным причинам, что рядом с троном стоит тёмная фигура старца. Слухи о Распутине, о «немке» -императрице, о «тёмных силах» множились. Многие из них были неправдой. Но в войну правдой становится то, во что верят.
Старец
Григорий Ефимович Распутин родился в сибирском селе Покровском Тобольской губернии, в крестьянской семье. В молодости, по рассказам односельчан, пил и буянил, потом пережил какой-то духовный переворот, ушёл странствовать по монастырям, ходил на Афон, в Киев, по сибирским обителям. Вернулся «старцем» — странником, говорившим о Боге простыми словами, исцелявшим, предсказывавшим. В Петербург он попал в 1905 году, и через великих княгинь-черногорок его представили царской семье.
Его власть над императрицей держалась на одном — на больном сыне. Несколько раз, когда врачи отступали, кровотечение у Алексея прекращалось после молитвы Распутина или даже после его телеграммы. Как это происходило, никто не может объяснить до сих пор. Возможно, его спокойствие и уверенность действовали на испуганного ребёнка и измученную мать. Возможно, совпадения. Для Александры Фёдоровны это было чудом, а сам Распутин — посланником Божьим.
В Петербурге о нём рассказывали скандальные истории — о пьянстве, о похождениях с женщинами, о взятках, о том, как через него назначают министров. Многое в этих рассказах было правдой, многое — сплетнями. Полиция следила за ним и записывала каждый его шаг. Министры, пытавшиеся рассказать царю правду о нём, теряли посты. Председатель Думы Родзянко подавал царю доклады о Распутине — и тот откладывал их в сторону.
Распутин, по-видимому, понимал, что его ненавидят. Он говорил, что если его убьют, то погибнет и царская семья. После его убийства в декабре 1916 года императрица похоронила его в Царском Селе, у строившейся церкви. Через три месяца, после Февраля, солдаты вскрыли могилу и сожгли тело. А через полтора года погибла и царская семья. Его предсказание, если оно и было сказано, сбылось — не потому, что он был пророком, а потому, что его фигура стала символом того, как далеко власть отошла от страны.
Брусилов и очереди
Армия ещё могла наступать. Командующий Юго-Западным фронтом генерал Алексей Брусилов предложил новый способ прорыва: бить не в одном месте, где противник ждёт и стягивает резервы, а сразу на многих участках, чтобы враг не понял, где главный удар. Многие генералы считали это безрассудством. В мае 1916 года его войска прорвали австрийский фронт, взяли Луцк и Черновцы, захватили сотни тысяч пленных. Австро-Венгрия оказалась на грани разгрома, и Германии пришлось снимать дивизии из-под Вердена.
Но главный удар должен был наносить соседний Западный фронт, а его наступление откладывалось, резервы опоздали, и к осени прорыв выдохся под Ковелем, в болотах, где гвардию бросали в лобовые атаки. Брусилов потом с горечью писал в воспоминаниях, что соседи не поддержали его вовремя, и винил в неудаче не солдат, а разобщённость командования. Военные историки до сих пор спорят, можно ли было в 1916 году развить этот успех, — но сам Брусилов был уверен, что можно.
В тылу сбывалось то, о чём писал Дурново. Хлеба в стране хватало, но перегруженные железные дороги, возившие войска и снаряды, не успевали везти его в города. Вагоны стояли неделями, паровозы ломались, а новых не хватало. Крестьянин, не находя в лавках ни ситца, ни гвоздей, ни керосина, придерживал зерно: зачем продавать за обесцененные бумажки, если на них нечего купить? Осенью 1916 года правительство ввело хлебную развёрстку по губерниям — первую в русской истории, задолго до большевиков.4 Легла она и на Уфимскую губернию, один из хлебных районов Приуралья. Отсюда же по военно-конской повинности забирали лошадей, и башкирский аул, где лошадь была главным богатством, и пищей, и транспортом, и гордостью хозяина, отдавал её одним из первых. Старики, провожая коней, плакали так же, как два года назад провожали сыновей.
Летом 1916 года указ о призыве «инородцев» Средней Азии и Казахской степи на тыловые работы, объявленный в разгар полевых работ, без разъяснений, вызвал там восстание. Оно шло совсем рядом с нашим краем, в Тургайской области, где отряды Амангельды Иманова осаждали город Тургай. Восстание подавили жестоко; десятки тысяч человек погибли, больше ста тысяч бежали в Китай. Башкир указ миновал: они служили в армии на общих основаниях. Но весть о казахской крови дошла до Зауралья и запомнилась.
1 ноября 1916 года лидер кадетов Павел Милюков поднялся на трибуну Думы и стал перечислять промахи правительства, а после каждого спрашивал: «Что это — глупость или измена?» Доказательств измены он не привёл и сам потом признавал, что их не было. Но речь, запрещённая к печати, переписывали от руки и читали в окопах, в госпиталях, в очередях. Слово «измена» упало на подготовленную почву: люди, потерявшие сыновей и мужей, хотели знать, кто виноват. В ночь на 17 декабря в Юсуповском дворце был убит Распутин. Убийцы — князь Феликс Юсупов, великий князь Дмитрий Павлович, депутат Владимир Пуришкевич — верили, что спасают монархию. Они ошибались: монархию разъедало не влияние одного человека, а недоверие, которое убийство только усилило.
Окопы и лазареты
К 1916 году война стала окопной. Миллионы людей сидели в земле, в траншеях, залитых водой, по колено в грязи. Вши, крысы, сырость, холод, тиф, цинга. Атаки на проволоку под пулемётным огнём, после которых на нейтральной полосе неделями лежали убитые, которых нельзя было вынести. Солдат, ещё недавно пахавший землю под Белебеем или пасший табун в Зауралье, учился жить рядом со смертью, а потом и не замечать её.
Солдаты писали домой — те, кто умел, или просили грамотных товарищей. Письма шли неделями, их читала военная цензура. В них писали о здоровье, о том, как кормят, спрашивали об урожае, о корове, о детях, кланялись всей родне поимённо. О боях писали мало: и цензура не пропускала, и не хотели пугать родных. Но из писем, которые сохранились в архивах цензуры, видно, как менялось настроение: в 1914 году писали о долге и о царе, в 1916-м — о том, когда же кончится война и почему богатые откупаются, а бедные воюют.
Башкиры, татары, чуваши служили в армии вместе с русскими. В полках были свои муллы, читавшие молитвы для мусульман и хоронившие павших по обряду. Мусульманину, отличившемуся в бою, вручали Георгиевский крест, на котором вместо святого Георгия был изображён двуглавый орёл: империя старалась уважать веру своих солдат. Многие джигиты из уфимских и оренбургских аулов вернулись домой георгиевскими кавалерами — те, кто вернулся.
В Уфе шли и шли санитарные поезда. Раненых размещали в лазаретах, открытых в гимназиях, больницах, частных домах. Одним из таких лазаретов стал недостроенный Аксаковский народный дом — большое здание, которое уфимцы строили к столетию со дня рождения писателя Сергея Аксакова, уроженца Уфы, на народные деньги, по подписке. Здание, задуманное как дом культуры, с театром и библиотекой, приняло раненых. Сёстрами милосердия становились дочери уфимских купцов и чиновников, гимназистки, жёны офицеров. Многие из них впервые видели кровь и смерть. Они писали за раненых письма, читали им книги, держали за руку умирающих.
Возвращались с войны и калеки — без рук, без ног, слепые, отравленные газами. Земство открывало для них мастерские, где учили ремёслам, но большинство возвращалось в деревню, где безногому пахарю делать было нечего. Их видели на базарах и у церквей. Они рассказывали, что видели на войне, и деревня слушала. Эти рассказы деревня слушала внимательнее, чем любые прокламации.
Ставка в Могилёве
С августа 1915 года Николай II жил в Ставке Верховного главнокомандующего в Могилёве, в бывшем губернаторском доме над Днепром. Распорядок был размеренным: утром доклад начальника штаба генерала Алексеева, потом прогулка, обед со свитой и иностранными военными представителями, после обеда — снова прогулка или поездка на автомобиле, вечером — чтение, письма жене, игра в домино. Иногда к нему приезжал наследник, и отец с сыном гуляли вместе, ездили на смотры войск.
Фактически армией командовал Алексеев — сын солдата, выслужившийся из низов, трудолюбивый, скромный, работавший по шестнадцать часов в сутки и не доверявший никому, кроме себя. Николай не вмешивался в его решения, подписывал то, что ему подавали, и был доволен, что может доверять своему начальнику штаба. Солдаты и офицеры видели царя на смотрах — невысокого, спокойного, приветливого, с усталыми глазами. Многие любили его. Но он был далёк и от фронта, и от столицы, и от того, что происходило в стране.
Из Могилёва Николай писал жене каждый день, называя её «солнышком», рассказывая о погоде, о прогулках, о смотрах, спрашивая о детях. Из Царского Села она писала ему о Распутине, о министрах, о том, кого надо назначить, кого снять. Он часто следовал её советам. Из этих писем, опубликованных после революции, видно, как мало оба понимали, что творится в стране, и как сильно любили друг друга.
22 февраля 1917 года, когда в Петрограде уже назревали беспорядки, Николай уехал из Царского Села в Ставку — его просили приехать по военным делам. Он ехал спокойно, не подозревая, что больше никогда не вернётся в свой дворец государем. Через десять дней, возвращаясь в Могилёв уже отрёкшимся, он простится с армией. Его прощальный приказ войскам Временное правительство не разрешит опубликовать.
Хлеб и мороз
Зима 1916–1917 года выдалась лютой. В январе и феврале в Петрограде стояли морозы за двадцать пять градусов. Паровозы вставали с лопнувшими трубами — по некоторым сведениям, их выходило из строя больше тысячи, — заносы отрезали столицу от хлебных губерний. У булочных с ночи стояли женщины в платках, кутая детей. Хлеба в городе было не так мало, как казалось, но слух о том, что его скоро не будет совсем, гнал людей в очереди, а очереди рождали ярость. В доносах охранного отделения тех недель звучала тревога: настроение масс крайне напряжено, достаточно искры.
22 февраля государь уехал в Ставку. Он был измучен, плохо спал, жаловался в письмах жене на усталость. В Царском Селе болели корью дети. На следующий день, 23 февраля (8 марта), в Международный женский день, работницы текстильных фабрик Выборгской стороны вышли на улицу с криком «Хлеба!». Они снимали с работы соседние заводы, к ним присоединялись мужчины. Революции в тот день не ждали ни полиция, ни думские лидеры, ни большевики, чьи руководители сидели в эмиграции и ссылке.
25 февраля бастовал почти весь город. На Знаменской площади казаки отказались разгонять толпу, а один из них, по рассказам очевидцев, зарубил полицейского пристава. Председатель Думы Михаил Родзянко отправил царю телеграмму: в столице анархия, правительство парализовано, нужно немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство. Николай, по воспоминаниям приближённых, назвал это вздором и ответил другим: приказал командующему войсками округа генералу Хабалову прекратить беспорядки завтра же. 26 февраля войска стреляли в толпу на Знаменской площади и на Невском. Было убито несколько десятков человек.
Ночью в казармах учебной команды лейб-гвардии Волынского полка не спали. Солдаты, стрелявшие днём в таких же рабочих, как их отцы и братья, сидели на нарах и говорили вполголоса. Старший унтер-офицер Тимофей Кирпичников, сам стоявший днём на площади, обходил взводы. Утром 27 февраля учебная команда выстроилась с оружием, и Кирпичников объявил офицерам, что стрелять больше не будут. Штабс-капитан Иван Лашкевич был убит у казармы, и волынцы, понимая, что пути назад нет, пошли поднимать соседние полки — Преображенский, Литовский. Страх перед расправой за убитого офицера гнал их дальше, чем любая идея.
К вечеру гарнизон — около ста шестидесяти тысяч запасных, многие из которых не хотели на фронт, — перешёл к восставшим. Горели здания окружного суда и полицейских участков, из тюрем выпускали заключённых. В Таврическом дворце возникли два центра власти: Временный комитет Государственной думы и Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов. Члены Думского комитета, по воспоминаниям одного из них, Василия Шульгина, испытывали больше страха перед улицей, чем торжества: революцию, о которой они столько говорили, они не делали и не знали, что с ней делать.
Псков и Миллионная
Императорский поезд, вышедший из Могилёва в Царское Село, до места не дошёл. Железнодорожники, получавшие приказы от нового комиссара Думы, поворачивали его со станции на станцию. Вечером 1 марта Николай оказался в Пскове, в штабе Северного фронта генерала Николая Рузского. Он был отрезан от семьи, от верных частей, от сведений, которым мог бы верить.
Утром 2 марта начальник штаба Ставки генерал Михаил Алексеев запросил мнение командующих фронтами. Все они высказались за отречение — как единственное средство продолжать войну и избежать междоусобицы. Для Николая это был, вероятно, самый тяжёлый удар: его оставляли не думские болтуны, а генералы, которых он считал своими. Он согласился отречься в пользу сына. Но, поговорив с лейб-медиком профессором Фёдоровым и услышав, что болезнь цесаревича неизлечима, а при новом государе отца, скорее всего, разлучат с сыном, изменил решение. Вечером, когда из Петрограда приехали Гучков и Шульгин, он подписал отречение за себя и сына в пользу брата, великого князя Михаила Александровича. Шульгин вспоминал, как спокойно, почти буднично держался государь, и это спокойствие казалось ему страшнее любых слёз. В дневнике в ту ночь Николай записал: «Кругом измена, и трусость, и обман».
Утром 3 марта в квартире князя Путятина на Миллионной, 12, решалось, примет ли Михаил корону. Великому князю было тридцать восемь лет. Он был храбрым кавалеристом, командовал на войне Кавказской туземной конной дивизией — «Дикой дивизией», где служили горцы-мусульмане, — но к власти никогда не стремился. Почти все собравшиеся — Родзянко, князь Львов, Керенский — уговаривали его отказаться: улица не примет нового царя, и его жизнь будет в опасности.
Против были двое. Милюков, охрипший от бесконечных митингов, сорванным голосом доказывал, что монархия — единственный привычный массе символ власти, без которого Временное правительство окажется утлой лодкой в океане народных волнений. Гучков его поддержал. Михаил попросил разрешения подумать наедине с Родзянко и князем Львовым и спросил их, могут ли они поручиться за его безопасность. Поручиться они не могли. Он вышел к собравшимся с решением: он примет власть, лишь если того пожелает Учредительное собрание. Керенский, по воспоминаниям, бросился пожимать ему руку и назвал благороднейшим человеком.
Развилка. Милюков и Гучков предлагали сохранить монархию как опору порядка, большинство Думского комитета — отдать решение Учредительному собранию. Выбрали второе. Династия, правившая триста лет, закончилась в частной гостиной, без единого выстрела; решение принимали за несколько часов, под давлением улицы.
Приказ №1
В соседнем крыле Таврического дворца Петроградский Совет ещё 1 марта принял документ, который прочитали в каждой роте. Писали его прямо в зале, под диктовку солдат-депутатов, обступивших стол. Приказ №1 требовал выбрать в частях комитеты из нижних чинов, подчиняться в политических выступлениях Совету, держать оружие под контролем комитетов и «ни в коем случае» не выдавать его офицерам, отменял титулование и обращение к солдатам на «ты». Для солдата, которого годами называли «нижним чином» и которому запрещали ездить в трамвае внутри вагона, это было признание человеческого достоинства. Для офицера — конец власти над подчинёнными.
Формально приказ был адресован столичному гарнизону, но быстро разошёлся по фронту. Сводить распад армии к одному документу было бы неверно: её подтачивали усталость от войны, потеря кадровых офицеров, тоска по дому и земле, крушение самой власти, ради которой воевали. Но приказ дал этому распаду форму и язык.
В Уфу весть о революции пришла по телеграфу в первые дни марта. Сначала не верили: губернатор, как вспоминали современники, некоторое время держал известия при себе. Потом новость выплеснулась на улицы. Прежняя администрация была отстранена без сопротивления. Власть перешла к губернскому комитету из земцев, городских гласных и представителей общественных организаций, а рядом с ним возник Совет рабочих и солдатских депутатов. С вывесок снимали двуглавых орлов, на улицах обнимались незнакомые люди, гимназисты носили красные банты. В мечетях и церквях служили молебны о новой, свободной России.
Радость была искренней и всеобщей. Казалось, что старый порядок, принёсший столько бед, ушёл сам, без крови, и теперь всё пойдёт иначе: кончится война, крестьянин получит землю, народы — равенство. Мало кто в эти дни думал, что свобода окажется труднее несвободы.
Так сложилось двоевластие. У Временного правительства были признание союзников, аппарат и формальная власть. У Совета — солдаты, рабочие, железные дороги и телеграф. Первые не могли править без вторых, вторые не хотели брать ответственность на себя. Из этого неустойчивого равновесия и вырастет всё, что случится в 1917 году.
Я часто думаю о том, как по-разному встретили этот март в Петрограде и в Уфе. В столице были стрельба, горящие участки, убитые офицеры. К нам революция пришла телеграммой и красными бантами. Но из этой тишины, как скоро выяснится, вырастут свои бури: свободу каждый понимал по-своему, и в нашем краю — особенно.
Глава 2. Год свободы (март — октябрь 1917)
Весна без царя
Весной 1917 года Россия стала самой свободной из воюющих держав — это признавал и Ленин. Временное правительство в первые же недели отменило смертную казнь, сословные, национальные и вероисповедные ограничения, объявило амнистию политическим заключённым, свободу слова, собраний и союзов. Из Сибири по железной дороге ехали в Петроград вчерашние каторжане и ссыльные, и на станциях их встречали с цветами и оркестрами. Женщины получили право голоса раньше, чем в Великобритании и США.
Люди учились жить без страха перед городовым и жандармом и не всегда знали, что делать с этой свободой. Митинговали везде — на заводских дворах, в окопах, на площадях уездных городков, в сельских сходах. Говорили часами, слушали жадно. Солдат, никогда прежде не выступавший перед публикой, поднимался на ящик из-под патронов и говорил о земле и мире, и его слушали так, как не слушали прежде генералов. Казалось, что вся страна заговорила разом, после столетий молчания.
В Уфе в эти месяцы возникали десятки новых обществ, газет, комитетов. Учителя создавали свой союз, приказчики — свой, мусульманская молодёжь — свои кружки. Открыто собирались татарские и башкирские общественные деятели, которых ещё год назад полиция держала под надзором. В Уфе, где находился муфтият, жила одна из самых образованных в России мусульманских общин, со своими медресе, типографиями и газетами, и теперь эта община готовилась сказать своё слово.
Князь, которому доверяли
Если в Феврале был человек, которому доверяла почти вся образованная Россия, это был князь Георгий Евгеньевич Львов. Земский деятель из старинного рода Рюриковичей, он в молодости сам пахал землю в родовом имении, руководил земством в Тульской губернии, в японскую войну и в голод организовывал помощь, а в мировую войну возглавил Земский союз, через который шли госпитали, санитарные поезда, питательные пункты. Его уважали за честность и бескорыстие. Он не был ни оратором, ни вождём — он был хозяйственником доброго дела. В марте 1917 года его поставили во главе Временного правительства.
Львов верил в народ почти мистически. Он говорил, что русская душа сама найдёт верный путь, что не нужно ничего навязывать сверху, что свобода сама всё устроит. Губернаторов он заменил губернскими комиссарами — часто председателями земских управ, — а тем дал понять, что власть на местах должна вырасти снизу. Полицию распустили, создали милицию из добровольцев. Многим это казалось торжеством свободы. Но на практике власть на местах перешла к множеству комитетов, советов, союзов, которые часто не подчинялись никому. Комиссар Временного правительства в Уфе, как и в других губерниях, мог издавать распоряжения, но не мог заставить их исполнять.
Когда к лету стало ясно, что страна расползается, Львов, по воспоминаниям близких, был подавлен и растерян. Его вера в народ столкнулась с самосудами, захватами, дезертирством. В июле, после провала наступления и июльских дней, он подал в отставку и уехал в Оптину пустынь. Человек, которому доверяли все, не смог удержать ничего. Его история — может быть, самая горькая история Февраля: честность и доброта оказались бессильны перед лавиной.
Фронт, который братался
Весной 1917 года на фронте происходило то, чего не знала ни одна армия мира. Солдаты выбирали комитеты, комитеты обсуждали приказы командиров и решали, исполнять ли их. Офицеров, которых считали «контрреволюционерами», смещали, иногда убивали. Солдаты требовали отпусков, мира, земли. На Пасху 1917 года на многих участках фронта русские и немецкие солдаты вылезали из окопов, сходились на нейтральной полосе, обменивались хлебом и табаком, обнимались. Немецкое командование поощряло братания: пока русские братаются, они не воюют.
Офицеры смотрели на это с отчаянием. Многие из них — те самые прапорщики военного времени, вчерашние учителя и студенты, — искренне приняли революцию, надеялись, что свободный солдат будет сражаться лучше подневольного. Они оказались между молотом и наковальней: для солдат они были «золотопогонниками», для старых генералов — либеральными болтунами. Офицеры писали домой письма, полные горечи: армия разваливается на глазах, и никто не знает, как это остановить.
Солдат можно было понять. Они воевали третий год, видели смерть товарищей, гнили в окопах, а дома их жёны одни тянули хозяйство, и в деревне вот-вот начнут делить землю без них. Зачем умирать за проливы и Галицию, о которых они не слышали до войны, когда дома решается главное? Этот вопрос солдат задавал себе в каждом окопе, и ни Керенский, ни генералы не могли дать на него ответа, который бы его убедил.
К осени с фронта дезертировали сотни тысяч человек. Они ехали домой на крышах вагонов, с винтовками, и по дороге громили станции и буфеты. В Уфимской губернии появились свои дезертиры — и мужики, вернувшиеся с оружием, стали главной силой деревенской революции.
Съезд в Москве
1 мая 1917 года в Москве открылся Всероссийский мусульманский съезд. Из Уфы, Казани, Оренбурга, Туркестана, с Кавказа и из Крыма приехали почти тысяча делегатов — муллы и учителя, купцы и студенты, офицеры и солдаты-фронтовики, и впервые на таком собрании было немало женщин. Многие делегаты видели друг друга впервые: мусульмане огромной империи жили в разных мирах, от степных аулов до бакинских нефтяных промыслов, говорили на разных языках и наречиях и только теперь получили возможность собраться открыто.
Спорили о главном: быть ли мусульманам России единой культурной автономией, где общими будут школы, вера и духовные учреждения, или каждому народу нужна своя территория со своей властью. Татарские деятели Поволжья, жившие рассеянно, среди русских, по всей стране, чаще стояли за культурную автономию: им было важно сохранить единство уммы, а не нарезать землю. Делегаты Туркестана, Азербайджана, Казахской степи и башкирских кантонов, живших компактно на своей земле, требовали территориальной федерации. Споры были горячими и порой резкими. Большинство поддержало территориальную федерацию — Россию как союз равноправных областей.
Не меньше спорили о женщинах. Съезд, на котором сидели и седобородые муллы, и стриженые курсистки, принял резолюцию о равноправии мусульманок, и для многих делегатов это было почти потрясением основ. Съезд избрал и нового муфтия — богослова и просветителя Галимджана Баруди, основателя знаменитого казанского медресе «Мухаммадия». Впервые Духовное управление мусульман в Уфе возглавил человек, выбранный верующими, а не назначенный властью. Для мусульман России это было событием не меньшим, чем отречение царя.
Здесь съезд разошёлся с кадетами — самой влиятельной партией Временного правительства. Партия Милюкова стояла за единое государство и признавала за народами лишь культурную автономию: школы, печать, веру, но не свою землю и власть. Кадеты искренне считали себя друзьями «инородцев» и противниками царской русификации. Но они боялись, что территориальные автономии в разгар войны развалят страну. Для башкир, у которых главным вопросом была земля, это был отказ. Спор, казавшийся в Петрограде второстепенным, для Уфы и Оренбурга стал главным.
Среди делегатов был двадцатишестилетний тюрколог из Стерлитамакского уезда Ахмет-Заки Валиди. Он родился в 1890 году в деревне Кузян в семье сельского муллы; мать знала персидский язык и читала ему в детстве восточную поэзию. Отец хотел видеть сына преемником, но мальчик, проучившись в медресе у дяди, убежал в Казань учиться дальше. Он самоучкой освоил несколько языков, преподавал в казанском медресе «Касимия», в двадцать два года издал в Казани «Историю тюрков и татар», ездил в научные экспедиции по Средней Азии, где разыскивал старинные рукописи. Научный мир заметил его рано.
Но Валиди не был кабинетным учёным. Он говорил быстро и страстно, легко увлекал слушателей, умел составлять резолюции и тут же находить союзников. Современники вспоминали его самоуверенность, неутомимость, честолюбие — и способность видеть дальше других. Для многих молодых башкир съезд стал школой политики, а Валиди — её самым энергичным учеником. Возвращаясь из Москвы, он, видимо, уже знал, чем займётся: если общероссийское мусульманское движение не может договориться о территории, башкиры должны говорить о своей земле сами.
Муфтий
Галимджан Баруди, избранный муфтием в мае 1917 года, был человеком другого поколения — ему было шестьдесят. Сын казанского купца, он учился в лучших медресе Казани и Бухары, побывал в Каире, Мекке, Стамбуле. В 1882 году он основал в Казани медресе «Мухаммадия», которое стало одним из центров джадидизма — движения за обновление мусульманского образования. В «Мухаммадии» учили не только Корану и арабскому языку, но и истории, географии, математике, русскому языку. Консервативные муллы называли Баруди вольнодумцем, а его ученики — просветителем.
Он принял муфтият в самое тревожное время. Духовное управление в Уфе, ещё недавно подчинённое Министерству внутренних дел, впервые стало независимым от государства. Баруди мечтал о реформе мусульманской общины, об образовании для всех, о новых учебниках. Но вместо реформ пришли революция, Гражданская война, смена властей в Уфе, голод. Муфтият переезжал вместе с отступающими армиями, его здание занимали то белые, то красные.
Баруди пытался сохранить единство мусульман, разделённых фронтами, спорами татарских и башкирских деятелей, новыми и старыми порядками. Он не поддерживал ни белых, ни красных, стараясь быть пастырем для всех. В 1921 году, во время голода, он поехал в Москву хлопотать о помощи голодающим мусульманам Поволжья и Урала и умер там в декабре 1921 года. Ему было шестьдесят четыре года. Его ученики продолжили его дело в двадцатые, пока это было возможно.
Ученики Галии
Среди тех, кто в 1917 году создавал башкирскую автономию, многие прошли через уфимское медресе «Галия». Это было необычное учебное заведение. Его основатель Зия Камали — богослов, философ, педагог — считал, что мусульманин должен знать не только Коран, но и мировую науку. В «Галие» учили арабскому, персидскому, турецкому и русскому языкам, истории, географии, математике, естествознанию, педагогике, литературе. Шакирды читали газеты, спорили о политике, писали стихи, издавали рукописные журналы.
Из «Галии» вышли поэты Шайхзада Бабич и Мажит Гафури, многие учителя, журналисты, общественные деятели. Здесь формировалось поколение, которое в 1917 году поднимется на курултаи, будет писать фарманы, создавать первые башкирские школы и газеты. Они были молоды, горячи, верили в просвещение и свободу своего народа. Многие из них были поэтами в душе, даже если не писали стихов.
Бабич был, может быть, самым ярким из них. Сын сельского муллы, он учился в «Галие» с 1911 года, писал стихи на тюркском литературном языке, потом на башкирском, мечтал о свободе родного народа. В 1917 году, двадцатидвухлетним, он стал секретарём Башкирского областного шуро, писал воззвания и стихи, зовущие к борьбе. Он был с башкирским войском в самые трудные месяцы. В феврале 1919 года, во время перехода войска на сторону красных, он погиб — по распространённой версии, был убит красноармейцами в Зилаирском кантоне. Ему было двадцать четыре года.
Медресе «Галия» закрыли в 1919 году, в разгар войны. Зия Камали умер в 1942 году. Но его ученики, рассеянные по стране и по миру, ещё долго вспоминали годы в Уфе как лучшие годы жизни — годы, когда казалось, что знание и свобода откроют их народу путь в будущее.
Курултай в Оренбурге
Летом центром башкирского движения стал Оренбург — старинный губернский город на Урале, через который шли караваны в Среднюю Азию, город казаков, купцов и чиновников. Здесь было Башкирское областное бюро, здесь печатались газеты, сюда съезжались из аулов люди, впервые почувствовавшие, что от них что-то зависит. 20 июля в Оренбурге открылся первый Всебашкирский курултай.
Делегаты съезжались из четырёх губерний — Оренбургской, Уфимской, Самарской и Пермской, из аулов, где о съездах прежде не слышали. Ехали на телегах, верхом, на пароходах, в вагонах третьего класса. Многие везли с собой наказы, составленные всем аулом: вернуть земли, отрезанные под переселенцев, открыть школы на родном языке, не брать больше лошадей. Слово «курултай» само по себе звучало торжественно: так в древности называли собрания старейшин и батыров, решавших судьбу народа.
Среди делегатов была шестнадцатилетняя сельская учительница Рабига Кушаева из аула Хасаново Пугачёвского уезда Самарской губернии. Учить детей она начала в пятнадцать лет, вопреки воле отца, который считал, что девушке место дома и что её пора выдавать замуж. Можно лишь представить, что значило для неё приехать в губернский город, войти в зал, полный бородатых мужчин, и попросить слова. Она поднялась на трибуну и потребовала для женщин равных прав — в учёбе, в браке, при разводе, в наследстве, в общественной жизни.
Часть делегатов встретила её усмешкой, прозвав «матерью нации». Но тишина, повисшая в зале, когда она говорила, по воспоминаниям участников, была необычной: старики слушали девочку, которая годилась им во внучки, и не перебивали. Её десять пунктов о равноправии вошли в решения курултая.5 Для башкирской деревни, где девочек редко учили грамоте, это был небывалый поворот. Мне, всю жизнь проработавшему в школе, эта сцена дороже многих громких событий того года: шестнадцатилетняя сельская учительница, которая не побоялась встать перед залом бородатых мужчин и сказать то, что думала.
Курултай избрал Башкирское областное шуро — совет во главе с Шарифом Манатовым, человеком, который успел поучиться в Швейцарии и пожить в эмиграции. Заместителем стал Валиди, секретарём — двадцатидвухлетний поэт Шайхзада Бабич, о котором я уже рассказал.
Пока в Петрограде спорили о власти, в Оренбурге спорили о земле. Переселенцы и казна за полвека забрали у башкирских общин миллионы десятин, иногда по закону, иногда в обход его, за бесценок или обманом. Старики помнили, как продавались вотчинные земли целыми волостями, как на месте летовок вырастали хутора. Для аула вопрос о земле был не менее важен, чем вопрос о войне. Курултай потребовал прекратить отчуждение башкирских земель и вернуть незаконно отнятое. Это требование столкнёт башкирское движение и с переселенцами, и с казаками, и со всеми, кто будет претендовать на власть в крае.
Три отложенных вопроса
Главным лицом того лета был Александр Фёдорович Керенский. Он родился в 1881 году в Симбирске, в семье директора мужской гимназии Фёдора Михайловича Керенского. В этой гимназии учился Владимир Ульянов, и именно отец Керенского в 1887 году, когда старший брат Ульянова был казнён, выдал Владимиру золотую медаль и дал ему благожелательную характеристику для поступления в университет. Сыновья симбирских соседей пройдут разными дорогами и через тридцать лет столкнутся в борьбе за власть над Россией.
Керенский стал адвокатом, защищал на политических процессах, прославился как оратор в Думе. В феврале он оказался единственным, кто вошёл и в правительство, и в руководство Совета: стал министром юстиции, потом военным министром, с июля — министром-председателем. Он часами выступал перед войсками, доводя себя и слушателей до исступления, и его встречали цветами; женщины бросали ему под ноги драгоценности на нужды армии. Казалось, что этот нервный, порывистый человек с ёжиком волос и в полувоенном френче держит в руках всю революцию. Сам он, по-видимому, в это верил.
Но перед правительством стояли три вопроса, которые ни одна из сил коалиции не решала так, как хотели другие. Правительство было «временным» по самому своему имени: оно не считало себя вправе решать главное до Учредительного собрания. Эта добросовестность юристов в разгар революции обернулась бессилием.
Первый вопрос — война. Солдаты ждали от революции мира. В апреле Милюков, ставший министром иностранных дел, направил союзникам ноту о верности «войне до победного конца». Через несколько дней на улицы Петрограда вышли солдаты и рабочие с плакатами «Долой Милюкова!», и он ушёл в отставку. Коалиция не решилась ни на сепаратный мир, ни на серьёзное давление на союзников ради общих переговоров. 18 июня Керенский, которого солдаты насмешливо прозвали «главноуговаривающим», бросил армию в наступление, надеясь, что победа сплотит страну. После первых успехов фронт покатился назад. Целые полки уходили с позиций, митингуя, а офицеров, пытавшихся их остановить, убивали.
Второй вопрос — земля. Делить её, решило правительство, вправе только Учредительное собрание. Министр земледелия эсер Виктор Чернов, автор аграрной программы своей партии, готовил законы о передаче земель в ведение земельных комитетов, коллеги-кадеты их тормозили, опасаясь произвола. Деревня ждать не стала. К осени пошли самовольные запашки, порубки помещичьих лесов, поджоги усадеб. Мужик рассуждал просто: землю всё равно отдадут, так лучше взять самому, пока не опоздал.
В Уфе у этого вопроса была и другая сторона — хлеб. Губернским продовольственным делом руководил агроном Александр Дмитриевич Цюрупа. Он полтора десятка лет управлял имениями в губернии, знал каждого крупного хозяина и деревню не по книгам. Человек слабого здоровья, он работал ночами; уже наркомом в Москве он, как вспоминали, однажды упадёт в голодный обморок прямо на заседании — человек, распределявший хлеб для всей страны. Ему выпало на деле решать то, что в Петрограде обсуждали на словах: как собрать хлеб для армии и городов, когда крестьянин не хочет отдавать его по твёрдым ценам, а ситца и гвоздей взамен не дают. Уфимская губерния под его руководством отправляла в столицы эшелоны с зерном, когда другие губернии срывали поставки. Через несколько месяцев Цюрупа станет наркомом продовольствия у Ленина, и уфимский опыт — и умение договариваться, и умение брать силой — уйдёт с ним в Москву.
Третий вопрос — само Учредительное собрание. Выборы назначили на сентябрь, потом перенесли на ноябрь: составить списки избирателей в стране, где миллионы людей были в окопах и в беженстве, оказалось трудно. Провести выборы в разгар войны было действительно непросто, но каждая отсрочка делала «временное» правительство в глазах солдат и крестьян всё более временным. Обещание, которое откладывают, перестаёт быть обещанием.
Человек из Симбирска
Ленин узнал о революции в Цюрихе из газет. Он жил там с Надеждой Крупской в бедной комнате у сапожника, работал в библиотеке и незадолго до того, выступая перед швейцарской молодёжью, сказал, что его поколение, может быть, не доживёт до решающих битв грядущей революции. Новость застала его врасплох. Крупская вспоминала, что он потерял сон и строил самые фантастические планы, как добраться до России: лететь на аэроплане, ехать под видом глухонемого шведа.
Путь через Англию и Францию был ему закрыт: союзники не собирались пропускать главного противника войны. Германский генеральный штаб, рассчитывая, что вождь сторонников поражения расшатает Россию изнутри, согласился пропустить группу эмигрантов в «пломбированном» вагоне. Ленин понимал, как это будет выглядеть, и всё-таки поехал. Для него революция стоила любой репутации.
3 апреля поздно вечером его встречали на Финляндском вокзале прожекторы, почётный караул матросов и толпа рабочих. Председатель Петроградского Совета меньшевик Николай Чхеидзе приветствовал его в царской комнате вокзала речью о единстве революционной демократии. Ленин, по воспоминаниям очевидцев, слушал, глядя в потолок, а потом повернулся к толпе и закончил приветствие словами: «Да здравствует социалистическая революция!» На следующий день он огласил «Апрельские тезисы»: никакой поддержки Временному правительству, вся власть Советам, мир без аннексий, конфискация помещичьих земель. Плеханов назвал их бредом, многие большевики растерялись, Каменев в «Правде» оговорил, что это личное мнение Ленина. Но через три недели партийная конференция приняла ленинскую линию.
Что двигало этим человеком? Весной 1887 года семнадцатилетний гимназист Владимир Ульянов узнал, что старшего брата Александра, студента Петербургского университета, повесили в Шлиссельбурге за подготовку покушения на Александра III. Отец умер годом раньше. Мать ездила в Петербург просить о помиловании, сын отказался его просить. Семейное предание, записанное сестрой Марией много лет спустя, сохранило слова Владимира: «Нет, мы пойдём не таким путём». 6 Было ли это сказано именно так, мы не знаем. Но выбор пути, в котором не будет одиночек с бомбами, а будет дисциплинированная партия, видимо, родился в той семейной беде.
Его путь вёл через исключение из Казанского университета за участие в студенческой сходке, ссылку в Шушенское — возвращаясь оттуда в 1900 году, он заезжал в Уфу, где заканчивала ссылку Надежда Крупская и где он встречался с местными марксистами, — семнадцать лет эмиграции и книгу «Что делать?» о партии профессиональных революционеров. Соратники и противники сходились в одном: он работал без устали, жил скромно, почти аскетично, был беспощаден в споре и умел подчинять своей воле людей сильнее и образованнее себя. Меньшевик Фёдор Дан, его давний противник, говорил, что нет другого человека, который бы все двадцать четыре часа в сутки был занят революцией и даже во сне видел только революцию.
Июль и август
В начале июля, после провала наступления, пулемётчики и кронштадтские матросы вышли на улицы с требованием передать власть Советам. Толпы шли к Таврическому дворцу, министра земледелия Чернова чуть не растерзали, и спас его Троцкий, вскочивший на автомобиль. Демонстрация закончилась стрельбой, большевиков обвинили в связях с Германией, их газету разгромили, Каменева и Троцкого арестовали, и Ленин скрылся — сначала в шалаше у Разлива, под видом финского косаря, потом в Финляндии. Многим казалось, что большевики разбиты.
В конце августа положение перевернулось. Верховный главнокомандующий генерал Лавр Корнилов — сын сибирского казака, бежавший из австрийского плена, известный своей храбростью и прямолинейностью, — требовал восстановить дисциплину, распространить смертную казнь на тыл, ограничить Советы, взять под контроль железные дороги и заводы. В Москве на Государственном совещании офицеры носили его на руках. Керенский сначала обсуждал с ним меры через посредников, а затем, получив от бывшего обер-прокурора Синода Владимира Львова сбивчивое известие о требованиях генерала, объявил его мятежником. Где кончались планы усиления правительства и начинался проект военной диктатуры, до конца не ясно.7 Ясно другое: два человека, нуждавшиеся друг в друге, не доверяли друг другу настолько, что каждый в другом увидел предателя.
Чтобы остановить конный корпус генерала Александра Крымова, шедший на Петроград, Керенский раздал оружие рабочим и обратился к Советам, в том числе к большевикам. Агитаторы пошли в казачьи эшелоны, и среди них — горцы-мусульмане, говорившие с всадниками «Дикой дивизии» на их языках. Корпус остановился без единого выстрела. Крымов приехал в Петроград, имел тяжёлый разговор с Керенским и в тот же день застрелился. Корнилова арестовали.
Большевики вышли из кризиса с оружием и с большинством в Петроградском и Московском Советах; в сентябре председателем Петроградского Совета стал Лев Троцкий. Офицеры отныне ненавидели Керенского как предателя Корнилова, левые — как человека, который сговаривался с генералом. Правительство потеряло обе опоры сразу.
В Уфе летом и осенью 1917 года жизнь шла своим чередом, но и сюда доходили отголоски столичных бурь. Совет становился всё левее, хлебные поставки давались всё труднее, в деревнях всё чаще самовольно делили помещичью и казённую землю. А башкирское шуро в Оренбурге готовило второй курултай и вело собственный учёт земель, собираясь распорядиться ими, не дожидаясь никого.
Шалаш у Разлива
После июльских дней 1917 года, когда Временное правительство отдало приказ об аресте Ленина по обвинению в шпионаже в пользу Германии, он скрылся. Сначала прятался на квартирах в Петрограде, потом рабочий Сестрорецкого завода Николай Емельянов увёз его и Григория Зиновьева на озеро Разлив, под видом финских косарей. Они жили в шалаше на покосе, спали на сене, варили чай на костре, ели то, что привозил Емельянов. Ленин сбрил бороду и усы, надел парик. Ночами было холодно, днём донимали комары.
В шалаше Ленин работал — читал газеты, которые ему привозили, писал статьи, письма в ЦК, начал книгу «Государство и революция». В ней он писал о том, что после революции государство должно отмереть, что управлять им сможет каждая кухарка, что чиновников надо выбирать и сменять, а платить им не больше, чем рабочему. Перечитывая эту книгу сегодня, я каждый раз поражаюсь тому, как далеко оказалось то, что потом построили, от того, о чём писалось в шалаше у Разлива. Сторонники Ленина объясняли этот разрыв войной и окружением, противники — самой природой задуманной им власти. Спор этот не окончен и сейчас.
В августе, когда стало опасно, Ленина под видом кочегара паровоза переправили в Финляндию. Он жил в Гельсингфорсе на квартире финского полицмейстера — социал-демократа, — откуда слал письма с требованием готовить восстание. Ему было сорок семь лет, у него не было ни денег, ни дома, ни власти — только партия и уверенность, что он прав. Через три месяца он будет главой правительства огромной страны.
Шалаш у Разлива потом сделают музеем, реконструируют, будут водить туда пионеров. Николай Емельянов, укрывавший Ленина, в тридцатые годы будет арестован вместе с сыновьями и проведёт в лагерях и ссылке много лет.
Генерал из Усть-Каменогорска
Лавр Георгиевич Корнилов родился в 1870 году в Усть-Каменогорске, на краю казахской степи, в семье бывшего казака, дослужившегося до мелкого чиновника. Семья жила бедно. Мальчик вырос среди казахов, свободно говорил по-казахски, позже выучил ещё несколько восточных языков. Он окончил Академию Генерального штаба с серебряной медалью, был военным разведчиком, путешествовал по Туркестану, Кашгарии, Персии, Индии, переодеваясь купцом, рисуя карты крепостей. В японскую войну вывел свою бригаду из окружения под Мукденом и получил Георгия.
В мировую войну он командовал дивизией. В 1915 году, прикрывая отход, дивизия попала в окружение, и раненый Корнилов оказался в австрийском плену. Через год он бежал — переодевшись в форму австрийского солдата, с помощью чеха-фельдшера, — и несколько недель пробирался через Венгрию и Румынию к своим. Вся Россия узнала его имя. Невысокий, худощавый, с монгольскими скулами, сухой и резкий, он был храбр до безрассудства и прям до грубости. Генерал Алексеев, по рассказам, говорил о нём, что у Корнилова львиное сердце и баранья голова. Это была несправедливая, но запомнившаяся фраза.
Корнилов не был монархистом: в марте 1917 года именно он, как командующий Петроградским военным округом, объявил императрице об аресте царской семьи. Он принял революцию, но не принял того, во что она превращала армию. Летом, став Верховным главнокомандующим, он требовал вернуть смертную казнь на фронте и в тылу, ограничить власть солдатских комитетов, милитаризовать железные дороги и оборонные заводы. Для солдат он стал символом контрреволюции, для офицеров и значительной части образованного общества — надеждой на спасение. Когда его объявили мятежником, многие офицеры восприняли это как предательство Керенского.
После провала выступления Корнилов сидел под арестом в Быхове, в здании бывшей женской гимназии. После Октября он бежал на Дон и стал одним из создателей Добровольческой армии. В апреле 1918 года он погиб под Екатеринодаром: граната попала в домик, где был его штаб. Большевики, взяв город, выкопали его тело и сожгли. Человек, мечтавший спасти армию, не спас ни армии, ни себя.
Второй курултай
В конце августа, в те самые дни, когда корниловские эшелоны шли на Петроград, в Уфе собрался второй Всебашкирский курултай. Делегаты говорили уже увереннее, чем в июле. За месяц стало ясно, что Временное правительство не даст ответа ни на земельный, ни на национальный вопрос до Учредительного собрания, а Учредительное собрание всё откладывается. Курултай высказался за территориальную автономию Башкурдистана в составе федеративной России и поручил шуро готовить её проект, а заодно — описывать земли, которые башкирские общины считали своими.
Решение звучало осторожно: не отделение, а автономия, не сейчас, а через Учредительное собрание. Но за этой осторожностью стояла новая уверенность. Люди, которые полгода назад боялись станового пристава, теперь обсуждали границы будущей области, состав её правительства, язык её школ. Валиди, по его собственным воспоминаниям, уже тогда думал о собственных вооружённых силах: без них, считал он, никакая автономия не устоит в стране, где власть всё больше решается оружием.
Не все в крае радовались этим решениям. Русские крестьяне-переселенцы, купившие или арендовавшие землю у башкирских общин, тревожились: не отнимут ли у них то, что они распахали своими руками. Казаки Оренбургского войска смотрели на башкирское шуро с подозрением. Татарские деятели Уфы, мечтавшие о большой общей автономии мусульман Поволжья и Урала, считали башкирское движение расколом. У каждого из этих страхов были свои основания, и каждая сторона считала правой себя. Через год эти страхи будут решаться уже не на съездах.
Солдатская губерния
К осени 1917 года Уфимская губерния жила между тылом и фронтом. В казармах Уфы стояли запасные полки — десятки тысяч солдат, которых никто не решался отправить на позиции. Солдаты митинговали, ходили по базарам, торговали казённым имуществом, требовали отпусков на уборку урожая. Офицеры старались не показываться на улицах в погонах. С фронта шли дезертиры — по одному и целыми группами, с винтовками, и становились в деревне самой решительной силой: им нечего было терять, и они научились не бояться начальства.
Совет рабочих и солдатских депутатов в Уфе, весной умеренный, к осени становился всё левее. В его рядах спорили эсеры, меньшевики, большевики, и чаша весов медленно склонялась к последним — не потому, что солдаты читали Маркса, а потому, что большевики обещали то, чего солдаты хотели: мир, землю, конец ожидания. Губернский комиссар Временного правительства всё чаще издавал распоряжения, которые никто не исполнял. Власть в губернии, как и в стране, словно растекалась по рукам, и никто не мог её собрать.
Женский батальон
Летом 1917 года, когда солдаты уходили с фронта и отказывались воевать, в Петрограде появилось то, чего прежде не знала русская армия, — женские батальоны. Первый из них, «Женский батальон смерти», создала Мария Бочкарёва — неграмотная крестьянка из Новгородской губернии, прошедшая тяжёлую жизнь, в 1914 году добившаяся личного разрешения царя служить в армии и воевавшая рядовым, награждённая Георгиевскими крестами. Она считала, что если мужчины не хотят воевать, то женщины покажут им пример и пристыдят их.
В батальон записались сотни женщин — дворянки и крестьянки, курсистки и работницы, вдовы погибших офицеров и девушки, искавшие подвига. Их стригли наголо, одевали в солдатскую форму, учили стрелять и ходить в штыковую. На проводах батальона на фронт в Петрограде собрались толпы; женщин благословляли, им дарили цветы. Летом 1917 года батальон Бочкарёвой пошёл в атаку под Сморгонью. Женщины ворвались в немецкие окопы, но соседние мужские полки не поддержали их, и батальон понёс тяжёлые потери. Пример не подействовал: армия, уставшая от войны, не хотела воевать, кто бы ни звал её в бой.
Один из женских батальонов, 1-й Петроградский, оказался в Зимнем дворце в ночь на 25 октября, среди последних защитников Временного правительства. Девушек, сдавшихся вместе с юнкерами, увели в казармы, о насилиях над ними потом ходили слухи, проверявшиеся специальной комиссией. Батальоны вскоре распустили. Сама Бочкарёва в Гражданскую войну пыталась бороться с большевиками, ездила в Америку и Англию, искала помощи, вернулась, в 1920 году была арестована в Сибири и расстреляна.
История женских батальонов 1917 года — история отчаянной попытки спасти разваливающуюся армию силой примера. Она не удалась. Но она показала, что в России появились женщины, готовые взять в руки оружие наравне с мужчинами. Через двадцать четыре года их дочери и внучки пойдут на фронт снайперами, лётчицами, санитарками — и их будет уже не сотни, а сотни тысяч.
Генерал, предложивший мир
Военному министру генералу Александру Ивановичу Верховскому был тридцать один год — самый молодой министр в истории России. Он был из старинной дворянской семьи, в юности его исключили из Пажеского корпуса за сочувствие революции, и он ушёл рядовым на японскую войну, где заслужил солдатского Георгия. На мировой войне он служил в штабах, после Февраля командовал Московским военным округом. Верховский был честен и прям и, видимо, лучше многих понимал солдата, потому что сам когда-то был солдатом.
20 октября, за пять дней до переворота, он сказал на закрытом заседании комиссий Предпарламента то, что знали все военные, но вслух не говорили: армия воевать не может, и никакие меры не восстановят дисциплину, пока солдат не поймёт, за что воюет. Хлеба для фронта нет, обуви нет, дезертиров уже сотни тысяч. Выход один — немедленно начать переговоры о мире, не дожидаясь союзников, и выбить из рук большевиков их главный козырь.8 Генералу, ещё недавно водившему полки в атаку, пришлось признать вслух поражение собственной армии.
Его не поддержали. Члены комиссий, по воспоминаниям, слушали его с изумлением и негодованием. Через два дня Верховского отправили в отпуск «по болезни». Керенский считал мир без союзников позором и предательством, а самого Верховского — человеком, потерявшим самообладание.
24 октября, когда отряды Военно-революционного комитета уже занимали мосты, Предпарламент принял резолюцию с требованием немедленно передать землю земельным комитетам и решительно выступить перед союзниками за мир. Это было почти то самое, что предлагали большевики, только без захвата власти. Керенский воспринял это как недоверие себе и в ярости грозил уйти в отставку. До конца Временного правительства оставались сутки.
Развилка. Мир и земля были предложены законной власти за сутки и за пять дней до Октября — генералом и Предпарламентом. Правительство отказалось. Через сутки эти два слова произнесли другие.
Глава 3. Октябрь и два собрания (октябрь 1917 — март 1918)
Письма из подполья
С конца сентября Ленин, всё ещё скрывавшийся в Финляндии, засыпал Центральный комитет письмами. Он требовал немедленно готовить восстание. «Кризис назрел», — писал он, и каждое письмо было резче предыдущего. Большевики, доказывал Ленин, получили большинство в Советах обеих столиц, крестьяне поднимаются против помещиков, армия не хочет воевать, правительство Керенского никем не поддерживается. Если упустить момент, власть возьмёт новый Корнилов, или Керенский сдаст Петроград немцам, или Учредительное собрание уведёт массы за эсерами. Промедление, писал он, смерти подобно.
Члены ЦК читали эти письма со смешанным чувством. Одни радовались решимости вождя, другие пугались её. Одно письмо, по воспоминаниям Николая Бухарина, решили даже уничтожить, оставив только один экземпляр: слишком опасным казалось то, что в нём требовалось. Ленин, узнав об этом, пришёл в ярость и пригрозил выйти из ЦК, чтобы агитировать за восстание среди рядовых членов партии. Для него партия была инструментом, и если инструмент колебался, его надо было заставить работать.
В начале октября он тайно, в гриме, перебрался в Петроград и поселился на окраине, в Выборгской стороне, на квартире работницы Маргариты Фофановой. Он почти не выходил, читал газеты, писал и мерил шагами комнату. Фофанова потом вспоминала, как нетерпеливо он ждал известий и как раздражался, когда их не было.
Квартира на Карповке
10 октября, сырым вечером, в квартире на набережной Карповки собрались двенадцать членов ЦК большевиков. Квартира принадлежала меньшевику-интернационалисту, публицисту Николаю Суханову, который в этот вечер ночевал в редакции: его жена, большевичка Галина Флаксерман, позаботилась, чтобы муж не пришёл домой. Так в доме видного противника большевиков было принято решение, определившее судьбу России. Суханов узнал об этом много позже и описал с горькой иронией в своих «Записках о революции».
Ленин пришёл без бороды и усов, в парике, и около часа доказывал: время пришло, ждать дальше — значит дать противнику подготовиться. Против выступили Григорий Зиновьев и Лев Каменев, самые близкие к нему люди в эмиграции. Партия, считали они, может расширить влияние через Съезд Советов и Учредительное собрание, где большевики получат треть голосов, а вместе с левыми эсерами станут силой, с которой придётся считаться. Восстание же, даже удачное, приведёт к гражданской войне, к изоляции, к поражению. Они не верили, что массы пойдут за партией до конца.
Спорить с Лениным этим людям было непросто. Зиновьев годами жил с ним рядом в Швейцарии, вместе с ним приехал в пломбированном вагоне, вместе прятался в шалаше у Разлива. Каменев был его соратником с начала века. Теперь они оказались против него в главном вопросе. Резолюцию Ленин написал карандашом на листке из детской тетради в клетку: вооружённое восстание неизбежно и вполне назрело. Десять голосов за, два против.
Через неделю, 18 октября, Каменев от имени двоих опубликовал в горьковской «Новой жизни» заметку о своём несогласии с решением о восстании. План стал известен всем. Ленин назвал Каменева и Зиновьева штрейкбрехерами и требовал исключить их из партии. Их не исключили: слишком многое было поставлено на карту, чтобы раскалывать руководство накануне решающих дней. Правительство, узнав о готовящемся восстании из газет, почти ничего не сделало. Керенский, по воспоминаниям его сотрудников, даже говорил, что был бы рад выступлению большевиков: оно позволит наконец с ними покончить.
Ночь на двадцать пятое
Восстание готовил не столько ЦК партии, сколько Военно-революционный комитет при Петроградском Совете, где всем распоряжался Троцкий. Он действовал от имени Совета, а не партии, и это давало солдатам гарнизона ощущение, что они защищают революцию, а не участвуют в заговоре. ВРК назначал своих комиссаров в полки, и полки подчинялись им, а не штабу округа. Власть уходила из рук правительства тихо, без выстрелов, через подписи и печати.
Вечером 24 октября Ленин не выдержал ожидания. Вопреки запрету ЦК, оставив записку Фофановой, он вышел из дома с рабочим Эйно Рахьей, подвязав щёку платком, как при зубной боли, и пошёл в Смольный. По дороге их остановил юнкерский патруль, но принял за пьяных и отпустил. Около полуночи Ленин был в Смольном, и с его появлением, по воспоминаниям участников, всё ускорилось.
Ночью красногвардейцы и матросы почти без выстрелов заняли мосты, вокзалы, телеграф, телефонную станцию, Государственный банк. Город, привыкший за полгода к митингам и демонстрациям, почти не заметил переворота. Ходили трамваи, работали рестораны, в театрах шли спектакли: в Мариинском давали «Дон Карлоса» с Шаляпиным. Утром 25 октября Керенский уехал из Зимнего дворца в автомобиле за войсками в Псков, на Северный фронт. Больше он никогда не вернулся в столицу России. Он прожил ещё больше пятидесяти лет в эмиграции и до конца жизни объяснял, почему всё случилось так, как случилось.
В Зимнем остались министры во главе с Александром Коноваловым. Их охраняли юнкера, казаки, рота женского ударного батальона и инвалиды-георгиевские кавалеры. Защитников было мало, и с каждым часом становилось меньше: казаки ушли, сказав, что не будут воевать за «бабье царство», часть юнкеров разошлась. Министры сидели в Малахитовом зале, слушали доносившиеся выстрелы и ждали войск, которые не придут. Министр юстиции Павел Малянтович потом вспоминал эту ночь как бесконечное ожидание без надежды.
Вечером с крейсера «Аврора» прозвучал холостой выстрел, по дворцу несколько раз выстрелили из Петропавловской крепости. Во втором часу ночи отряды Владимира Антонова-Овсеенко вошли в Зимний. Антонов-Овсеенко, в широкополой шляпе, с длинными волосами, объявил министрам, что они арестованы. Их повели в Петропавловскую крепость, и по дороге толпа требовала самосуда; конвой с трудом её удержал.
Съезд, с которого ушли
Вечером 25 октября в Смольном открылся II Всероссийский съезд Советов. В зале было накурено и тесно, делегаты в шинелях и бушлатах сидели на подоконниках и в проходах. Большевики имели около трёхсот мандатов из шестисот пятидесяти, вместе с левыми эсерами — большинство. Но многим ещё казалось, что впереди переговоры, коалиция, компромисс.
Первым поднялся Юлий Мартов — бледный, больной, с тихим голосом. Он предложил немедленно начать переговоры о правительстве из всех советских партий, чтобы избежать гражданской войны. Предложение приняли почти единогласно; большевики тоже голосовали «за». На минуту показалось, что страна может выйти из кризиса без крови.
Но затем правые меньшевики и эсеры, возмущённые штурмом Зимнего, огласили протесты и покинули съезд. Они рассчитывали, что их уход лишит съезд законности. Вышло наоборот: зал остался за большевиками. Мартов, после колебаний, ушёл вслед за ними. Троцкий проводил уходящих словами, которые запомнила вся революция: «Отправляйтесь туда, где вам отныне надлежит быть: в сорную корзину истории!» Мартов, уже у двери, по воспоминаниям очевидцев, бросил: «Тогда мы уходим», — и вышел. Молодой большевик, стоявший рядом, упрекнул его: а мы-то думали, что Мартов останется с нами. Мартов, как рассказывали, ответил, что когда-нибудь тот поймёт, в каком преступлении участвует. Эту сцену записал Суханов, и мы не знаем, насколько точно. Но горечь её понятна: один из основателей русской социал-демократии сам вышел из революции, которую ждал всю жизнь.
На следующий вечер съезд принял Декрет о мире — мир «без аннексий и без контрибуций», немедленное перемирие на всех фронтах — и Декрет о земле: «Помещичья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа». К нему был приложен крестьянский наказ, составленный эсерами по 242 местным наказам; Ленин взял эсеровскую программу почти целиком. Когда эсеры упрекнули его в этом, он ответил, что дело не в том, кто написал, а в том, что этого хочет народ. По воспоминаниям участников, после принятия декрета о мире делегаты встали и запели «Интернационал», а потом похоронный марш по павшим, и у многих — солдат, рабочих, видавших виды подпольщиков — текли слёзы.
Совет Народных Комиссаров возглавил Ленин. Наркомом по делам национальностей стал Иосиф Сталин — тридцатидевятилетний грузин, автор статьи о национальном вопросе, человек, которого тогда мало кто считал первым среди большевиков. Вскоре наркомат продовольствия перешёл к Александру Цюрупе из Уфы; с его именем будет связана продразвёрстка.
Неделя в Москве
В Петрограде власть перешла почти без крови. В Москве всё было иначе. 27 октября Комитет общественной безопасности при городской думе во главе с городским головой эсером Вадимом Рудневым и командующим военным округом полковником Константином Рябцевым отказался признать новую власть. На его стороне были юнкера Александровского и Алексеевского училищ, кадеты, студенты, офицеры. На стороне Военно-революционного комитета — солдаты запасных полков, красногвардейцы с заводов, рабочие.
Неделю в городе шли уличные бои. Стреляли из окон, с крыш, с колоколен, ставили баррикады на Пречистенке и Остоженке, на Никитской, у Охотного ряда. Красная гвардия обстреливала из артиллерии Кремль, где засели юнкера, — пострадали стены, башни, соборы, Чудов монастырь. Горели дома у Никитских ворот. Жители неделю сидели в подвалах и квартирах, не решаясь выйти за хлебом. Гибли случайные прохожие, дети, выглянувшие в окно.
С обеих сторон воевали очень молодые люди. Юнкерам и кадетам было по семнадцать-девятнадцать лет; красногвардейцам с заводов — часто столько же. Они стреляли друг в друга, не всегда понимая, за что. 2 ноября Комитет общественной безопасности подписал капитуляцию. Юнкерам обещали жизнь и свободу, и многих действительно отпустили.
10 ноября у Кремлёвской стены, в братской могиле, похоронили больше двухсот красногвардейцев и солдат, павших в боях. Это были первые похороны у стены, где потом будут хоронить вождей. А на Братском кладбище во Всехсвятском хоронили юнкеров — в белых гробах, под пение хора, со слезами матерей. Молодой певец Александр Вертинский, потрясённый этими похоронами, написал песню, в которой спрашивал, кому и зачем понадобилось посылать мальчиков на смерть. Его вызывали в ЧК. Песню пели годами — и те, кто потом уходил к белым, и те, кто просто оплакивал убитых.
Неделя в Москве показала, что переворот может стать войной. Город, где жили родственники, соседи, однокашники, раскололся на два лагеря, и обе стороны хоронили своих мёртвых. Скоро это повторится по всей стране.
Декрет приходит в деревню
Декрет о земле, принятый ночью 26 октября 1917 года в Смольном, до дальних деревень Уфимской губернии дошёл не сразу. Его привозили солдаты, возвращавшиеся с фронта, читали на сходах грамотные мужики, учителя, сельские писари. Слушали молча, потом начинали спорить: как делить? По едокам или по работникам? Кому достанется помещичий лес, кому луг? А как быть с отрубами и хуторами, выделенными при Столыпине? А с башкирскими вотчинными землями, которые арендовали русские крестьяне?
В деревнях начинался передел. Делили помещичьи и казённые земли, монастырские и удельные, а иногда и земли зажиточных соседей. Делили по старинке, с верёвкой и саженью, на полосы, чтобы каждому досталось и хорошей земли, и плохой. Споры доходили до драк, иногда до убийств. Деревня делила землю так, как мечтала веками, — сама, без барина и без чиновника.
В Уфимской губернии всё было сложнее, чем в центральной России. Помещичьих земель здесь было меньше, а спор шёл между крестьянами-переселенцами, жившими на купленных и арендованных землях, и башкирскими общинами, считавшими эти земли своими по праву вотчинников. Декрет о земле, писанный для русской деревни, не знал этого спора. Курултай требовал вернуть башкирам отнятые земли, переселенцы боялись, что у них отнимут то, что они распахали. Это противоречие ляжет под многие события следующих лет.
Как бы то ни было, к весне 1918 года большинство крестьян получили землю — то, о чём мечтали их деды. Многие из них поэтому и поддержат потом красных против белых: белые обещали вернуть землю помещикам или решить земельный вопрос «после победы». Через двенадцать лет эту же землю отберут в колхозы. Но весной восемнадцатого мужик пахал свою землю, и многие, судя по письмам и воспоминаниям тех лет, впервые чувствовали себя на ней полными хозяевами.
Викжель
Власть была взята, но удержать её было труднее. 29 октября Всероссийский исполнительный комитет профсоюза железнодорожников — Викжель — пригрозил всеобщей забастовкой, если не будет создано однородное социалистическое правительство от большевиков до народных социалистов. Без железных дорог новая власть не прожила бы и недели: не было бы ни хлеба для Петрограда, ни войск, ни связи с провинцией.
Переговоры вёл Каменев, и соглашение казалось близким. Но другая сторона требовала правительства без Ленина и Троцкого, а в Москве тем временем шли уличные бои, и сторонники Временного правительства держали Кремль. Под Пулковом казаки генерала Петра Краснова, которых привёл Керенский, наступали на Петроград. Когда отряды Краснова были отбиты, а в Москве после недели боёв юнкера сложили оружие, Ленин потребовал переговоры прекратить. Нужда в компромиссе, казалось ему, отпала вместе с опасностью.
4 ноября пятеро членов ЦК — Каменев, Зиновьев, Алексей Рыков, Владимир Милютин, Виктор Ногин — вышли из него в знак протеста. Несколько наркомов ушли из Совнаркома. Ногин, бывший ткач, старый подпольщик, в заявлении предупредил, что вне правительства из всех советских партий остаётся лишь один путь — сохранение чисто большевистского правительства средствами политического террора. Через несколько недель большинство ушедших вернулись, покаявшись. Ногин умер в 1924 году. Каменев, Зиновьев, Рыков и Милютин были расстреляны в 1936–1938 годах тем самым террором, о котором он предупреждал.
В декабре в Совнарком вошли левые эсеры во главе с Марией Спиридоновой, но лишь на несколько месяцев. 7 декабря была создана Всероссийская чрезвычайная комиссия — ВЧК — во главе с Феликсом Дзержинским. Её создавали как временный орган для борьбы с саботажем чиновников. Временной она не стала.
Развилка. Осенью 1917 года на столе лежало правительство из всех социалистических партий. За него голосовал съезд, его требовали железнодорожники, его поддерживала часть большевистского ЦК. Выбрали однопартийную власть.
Смольный, первые недели
Взять власть оказалось легче, чем начать управлять. В первые недели после переворота новые наркомы приходили в министерства и не находили там никого: чиновники объявили забастовку, унесли ключи от шкафов и сейфов, отказывались работать с «узурпаторами». Банки не выдавали денег Совнаркому. Народный комиссар по иностранным делам Троцкий пришёл в министерство, собрал служащих, объявил, что будет печатать тайные договоры, — и ушёл, оставив работу помощникам. Наркомом просвещения стал Анатолий Луначарский, который плакал, узнав, что в Москве артиллерия бьёт по Кремлю, и подал в отставку, — потом взял её назад.
Совнарком заседал в Смольном, бывшем институте благородных девиц, по вечерам и ночам. Ленин вёл заседания, строго следя за регламентом: по пять, по три минуты на выступление. Наркомы, вчерашние подпольщики и эмигранты, не имели опыта управления ничем крупнее редакции газеты. Они учились на ходу, издавали декреты, которые некому было исполнять, — и всё-таки удерживали власть. Ленин говорил потом, что даже если бы новая власть пала через несколько недель, её декреты остались бы примером на будущее.
В Смольный шли ходоки — крестьяне из дальних губерний, солдаты, рабочие, — и Ленин принимал многих из них, расспрашивал о деревне, о настроениях. Ходоки уходили потрясённые простотой «главного большевика». Об одной такой встрече потом сочинят много легенд, напишут картины и рассказы. Правдой в них было то, что новая власть умела говорить с простыми людьми на их языке и обещала им то, чего они хотели.
В марте 1918 года, когда немцы подходили к Петрограду, правительство тайно, ночью, переехало в Москву. Ленин поселился в Кремле. Москва снова, после двухсот лет, стала столицей. Отсюда теперь будут решаться судьбы Уфы, Оренбурга, Казани — всей огромной страны, которая пока ещё не знала, что её ждёт.
Железный Феликс
Феликс Эдмундович Дзержинский, создатель и первый председатель ВЧК, был сыном польского дворянина из-под Минска. В юности он мечтал стать ксендзом, потом ушёл в революцию. Он провёл в тюрьмах, ссылках и на каторге одиннадцать лет, несколько раз бежал. В Орловском централе, на каторге, его заковывали в кандалы; он выходил оттуда больным, с подорванными лёгкими. Он был аскетом: не пил, не курил, спал на походной кровати, ходил в старой шинели, отказывался от лучшего пайка, когда другие голодали.
В декабре 1917 года Ленин поручил ему создать комиссию для борьбы с контрреволюцией и саботажем. Дзержинский превратил её в мощную машину террора. Он искренне верил, что революцию надо защищать любыми средствами, и требовал от чекистов «холодной головы, горячего сердца и чистых рук». Но под его руководством ВЧК арестовывала и расстреливала без суда тысячи людей — заложников, «классовых врагов», подозреваемых. Сам он говорил, что ЧК — не суд, а орган борьбы.
В нём уживались фанатическая жестокость к врагам революции и искренняя забота о детях. Возглавив комиссию по борьбе с беспризорностью, он работал над этим делом с той же энергией, что и в ЧК. В двадцатые годы он руководил и транспортом, и народным хозяйством, работал по двадцать часов в сутки, разрываясь между ведомствами. Он умер в июле 1926 года от сердечного приступа, сразу после резкой речи на пленуме ЦК против своих оппонентов. Ему было сорок восемь лет.
Его именем назвали города, заводы, улицы, его памятник поставили на Лубянской площади перед зданием, где помещалось его ведомство. В августе 1991 года толпа снимет этот памятник краном, и это станет одним из символов конца советской эпохи. О Дзержинском спорят до сих пор: для одних он — рыцарь революции, для других — её палач. Он был, вероятно, и тем, и другим.
Коран Османа
Новая власть работала лихорадочно, издавая декреты быстрее, чем их успевали прочесть. 2 ноября Декларация прав народов России, подписанная Лениным и Сталиным, провозгласила их равенство и суверенность, право на свободное самоопределение вплоть до отделения, отмену всех национальных и религиозных привилегий и ограничений. 20 ноября Совнарком обратился «Ко всем трудящимся мусульманам России и Востока»: «Отныне ваши верования и обычаи, ваши национальные и культурные учреждения объявляются свободными и неприкосновенными».
Для мусульман, ещё недавно живших под надзором миссионеров и жандармов, эти слова звучали как чудо. Многие им поверили. Другие помнили, что весной такие же обещания давало Временное правительство, и ждали дел.
В знак серьёзности обещаний мусульманскому съезду передали из Петрограда древний Коран Османа — рукопись, которую предание связывает с третьим праведным халифом, одну из величайших святынь ислама. Когда-то она хранилась в Самарканде, после завоевания Туркестана её вывезли в Петербург, в Императорскую публичную библиотеку. Теперь святыню торжественно везли на восток. Несколько лет она хранилась в Уфе, в Духовном управлении мусульман, и верующие приходили посмотреть на неё как на знак того, что времена изменились. В 1923 году её отправили в Ташкент, где она хранится и поныне.
Меджлис в Уфе
Для мусульман Поволжья и Урала главные события той зимы происходили не в Петрограде, а в Уфе. 20 ноября 1917 года здесь открылось Национальное собрание мусульман внутренней России и Сибири — Миллет Меджлисе. Его депутаты, избранные по губерниям от Казани до Омска, — учёные, имамы, учителя, адвокаты, купцы — заседали в здании, где ещё недавно собиралось Дворянское собрание. Впервые в истории у мусульман Поволжья и Урала появился свой выборный парламент. Его председателем стал Садри Максуди, юрист, бывший депутат Государственной думы.
Меджлис провозгласил национально-культурную автономию тюрко-татар внутренней России и Сибири и создал её органы — по делам религии, просвещения, финансов. Одновременно его деятели начали готовить проект Урало-Волжского штата — большой республики на Волге и Урале, куда входили бы Казанская, Уфимская, части Оренбургской, Самарской, Пермской губерний и, значит, башкирские земли.9 Для татарских деятелей это был естественный путь: татары и башкиры жили вперемешку, говорили на близких языках, молились в одних мечетях, и объединение казалось сильнее разделения.
Башкирские деятели во главе с Валиди видели в этом поглощение своей автономии. В большой тюркской республике, говорили они, башкиры растворятся среди более многочисленных и более образованных татар, их земли перейдут к другим, их язык станет «наречием». За этим спором стояли не только расчёты, но и старые обиды: башкирские общины помнили, как в XIX веке татарские купцы и муллы скупали их земли и учили их детей на своём языке. Татарские деятели в свою очередь видели в башкирском движении раскол, выгодный только врагам. Обе стороны были искренни и обе по-своему правы.
Спор шёл всю зиму, ожесточённо и открыто, на съездах и в газетах. Разрешили его не спорщики. Весной 1918 года большевики разогнали сторонников штата в Казани — так называемую «Забулачную республику» — и распустили Меджлис, а через год и два, создавая сначала Башкирскую, потом Татарскую республики, Москва по-своему ответила на уфимский спор: не одна большая республика, а несколько отдельных. Наверное, никто из участников этого спора не думал, что его решат третьи.
Атаман
В Оренбурге, где в декабре 1917 года собирался башкирский учредительный курултай, хозяином был атаман Оренбургского казачьего войска Александр Ильич Дутов. Ему было тридцать восемь лет. Он родился в семье казачьего офицера в городке Казалинске, на Сырдарье, окончил Академию Генерального штаба, на мировой войне командовал казачьим полком, был ранен. В 1917 году казаки избрали его войсковым атаманом, потом председателем Всероссийского совета казачьих войск.
Дутов не признал Октябрьского переворота и объявил, что Оренбургское войско будет держаться до Учредительного собрания. Его отряды заняли Оренбург, разогнали местный совет, перерезали Ташкентскую железную дорогу, отрезав Туркестан от центра России. Для большевиков это был один из первых очагов сопротивления. Для башкирского движения — сосед, с которым приходилось договариваться, хотя казаки и башкиры десятилетиями спорили о земле.
В январе 1918 года красные отряды выбили Дутова из Оренбурга. Он уходил в степь, возвращался, снова уходил. В 1918–1919 годах воевал вместе с Колчаком, против той самой башкирской автономии, с которой ещё недавно соседствовал. После разгрома белых ушёл с остатками войска через горы в Китай, в Синьцзян. В феврале 1921 года в городке Суйдин его застрелили агенты, посланные советской разведкой. Казачье войско, которое он возглавлял, перестало существовать. Многие оренбургские казаки погибли в Гражданскую, многие ушли в эмиграцию, многие потом были расказачены и высланы.
Фарман №2
Башкирское шуро оказалось между двух огней — казачьим атаманом и большевиками, — и решило не ждать, чем кончится их спор.
15 ноября 1917 года его фарман — указ — №2 объявил башкирскую территорию четырёх губерний автономной. Речь шла не об отделении, а об автономии внутри будущей демократической федеративной России. Фарман был написан торжественно, почти поэтически: в нём говорилось о вековых обидах народа, о земле предков, о праве самим устраивать свою жизнь. Я много раз пытался представить себе, с каким чувством его подписывали молодые люди, ещё недавно учившиеся в медресе и гимназиях. Мы этого не знаем: дневников они почти не оставили. Знаем другое — многие из них не доживут до сорокового года.
8 декабря в Оренбурге собрался третий, учредительный курултай. Как вспоминали участники, члены будущего правительства спали на полу, завернувшись в шинели, а бумаги держали в сундуках вместо столов, «и это нас нисколько не смущало». В холодных комнатах, при керосиновых лампах, они двенадцать дней обсуждали устройство государства, которого ещё не было. Курултай утвердил автономию, заменил уезды кантонами и создал органы власти. Правительство возглавил юрист, выпускник Казанского университета Юнус Бикбов, военный отдел — Валиди, сразу начавший формировать башкирские части.
Предпарламент — Кесе-курултай — избирался по одному депутату от ста тысяч жителей каждой национальности, так что русские и татары получали в нём представительство наравне с башкирами. Это было необычное решение для национального движения: автономия называлась башкирской, но её создатели понимали, что живут на земле, где башкиры не одни. Поколения башкирской интеллигенции мечтали об этом: своя земля, свой язык в школе, свои законы. Мечта продержалась меньше двух месяцев.
Выборы и один день
С 12 ноября по всей стране шли выборы в Учредительное собрание — первые в истории России всеобщие, равные, прямые и тайные выборы, в которых могли участвовать и женщины. Проголосовали около сорока пяти миллионов человек. Для воюющей страны, переживающей переворот, выборы были организованы удивительно широко: голосовали в окопах, в казармах, в глухих сёлах, куда бюллетени везли на санях. Крестьянки, впервые в жизни опускавшие бумагу в урну, крестились, а в башкирских аулах выборы шли в мечетях после пятничной молитвы.
Эсеры с национальными союзниками получили около сорока процентов, большевики — около двадцати четырёх, кадеты — меньше пяти.10 Большевики победили в столицах, на заводах, в армии северных фронтов; деревня голосовала за эсеров, которые десятилетиями говорили ей о земле. В Уфимской губернии большинство собрали эсеры и мусульманские национальные списки. Ленин ещё до выборов говорил, что, если большевики окажутся в меньшинстве, собрание будет не нужно. Теперь это предстояло проверить.
5 января 1918 года собрание открылось в Таврическом дворце. Утром по мирной демонстрации в его поддержку на углу Литейного и Кирочной открыли огонь; погибли, по разным данным, от восьми до двадцати с лишним человек. Среди демонстрантов были рабочие, студенты, интеллигенты — люди, которые год назад так же шли по этим улицам, радуясь свободе.
Галереи зала заполнили вооружённые матросы и красногвардейцы, целившиеся в депутатов «для смеха». В правительственной ложе сидел Ленин; по воспоминаниям очевидцев, он то и дело насмешливо улыбался, а потом демонстративно полулёг на ступеньках, будто засыпая. Председателем избрали лидера эсеров Виктора Чернова. Его речь, длинная и витиеватая, раздражала не только противников. Большинство отказалось первой обсуждать большевистскую декларацию, признающую власть Советов, и большевики, а за ними левые эсеры покинули зал.
Оставшиеся депутаты продолжали заседать, понимая, что их, может быть, сейчас арестуют. Около пяти утра начальник караула, анархист матрос Анатолий Железняков, подошёл к Чернову, тронул его за плечо и сказал, что караул устал и пора расходиться. Чернов успел огласить закон о земле, обращение к союзникам о мире и постановление о провозглашении России демократической федеративной республикой. Депутаты разошлись в холодный рассвет, договорившись собраться в пять часов вечера. На следующий день двери дворца оказались заперты, у входа стояли часовые с пулемётами.
В ночь на 7 января матросы убили в Мариинской больнице двух тяжело больных депутатов-кадетов, бывших министров Андрея Шингарёва и Фёдора Кокошкина, переведённых туда из Петропавловской крепости. Шингарёв был земским врачом из-под Воронежа, автором книги «Вымирающая деревня» о нищете крестьян, которых он лечил много лет. В крепости он вёл дневник, где писал о надежде на то, что разум возьмёт верх. Убийц так и не наказали. Ленин, узнав об убийстве, потребовал расследования, но оно ничем не кончилось.
Собрание провозгласило примерно то же, что и большевики: землю — крестьянам, мир — народам. Разница была в способе и в том, кто будет решать. Большевики и их сторонники доказывали, что собрание опоздало: выбирали его по спискам, составленным ещё до Октября, когда левые и правые эсеры шли одним списком, и за полтора месяца настроения деревни ушли далеко вперёд. Противники видели в разгоне конец последней законной власти в стране. Историки спорят об этом и сегодня. Но одно следствие разгона признают почти все: у противников большевиков осталось единственное средство спора — оружие. Летом 1918 года под знаменем Учредительного собрания поднимется Поволжье, а в сентябре его депутаты соберутся в Уфе.
Через месяц то же случилось в Оренбурге. Красные отряды выбили оттуда Дутова, и в ночь на 4 февраля местный мусульманский военно-революционный комитет, опираясь на красногвардейцев, арестовал семерых членов башкирского правительства, среди них Валиди. Их держали в тюрьме, ожидая суда за «контрреволюцию». Валиди, по его собственным воспоминаниям, в тюрьме читал и думал о том, какую ошибку совершило правительство, не создав вовремя своей вооружённой силы. Их освободили лишь в начале апреля, во время налёта казаков и башкирских отрядов на город. Большевики тогда видели в национальных правительствах помеху, а не союзников. Через год им придётся договариваться с теми же людьми.
Судьбы участников курултаев сложились так же круто, как век. Шайхзада Бабич погиб в 1919 году, двадцати четырёх лет. Рабига Кушаева в 1921 году основала журнал «Азат катын» — «Свободная женщина», работала с Надеждой Крупской в Наркомпросе и погибла в Москве в июне 1937 года при невыясненных обстоятельствах, незадолго до расстрела мужа, бывшего председателя Башкирского ЦИК Хафиза Кушаева. Её пример когда-то увлёк девочку из того же аула Хасаново — будущую первую башкирскую писательницу Хадию Давлетшину. Из тех, кто зимой 1917 года спал на полу в Оренбурге, завернувшись в шинели, до старости дожили немногие.
Чернов
Виктор Михайлович Чернов, председатель Учредительного собрания, был одним из основателей партии социалистов-революционеров и её главным теоретиком. Сын уездного казначея из Саратовской губернии, студентом он ушёл в народники, сидел в Петропавловской крепости, долгие годы жил в эмиграции, писал о крестьянском социализме — о том, что земля должна принадлежать тем, кто её обрабатывает, и распределяться по трудовой норме. Его аграрную программу знали миллионы крестьян, даже не слышавшие его имени.
В 1917 году он был министром земледелия во Временном правительстве и пытался провести земельную реформу, но коллеги-кадеты её тормозили. В июльские дни толпа матросов чуть не растерзала его у Таврического дворца, приняв за «буржуя». Его партия победила на выборах в Учредительное собрание, и 5 января 1918 года он стал его председателем — на одни сутки.
Он произнёс длинную речь, говорил о земле, о мире, о федерации, о воле народа. Галерея свистела и улюлюкала, матросы целились в него из винтовок. Он продолжал. Когда начальник караула сказал, что караул устал, он успел огласить основные законы и закрыл заседание.
После разгона он пытался поднять борьбу на Волге, был в Самаре и Уфе, когда там собиралось Государственное совещание. После омского переворота ему грозил арест колчаковцев. Он перебрался к красным в тыл, скрывался, в 1920 году эмигрировал. Тридцать лет он прожил за границей — в Праге, Париже, Нью-Йорке, — писал воспоминания и историю революции. Он умер в 1952 году, так и не вернувшись. Партия, за которую голосовало большинство русской деревни, исчезла вместе с ним.
Ни мира, ни войны
Декрет о мире надо было превратить в настоящий мир. В декабре 1917 года в Брест-Литовске, в здании крепости, где располагался германский штаб, начались переговоры. Советскую делегацию для пропаганды составили необычно: кроме революционеров в неё включили рабочего, солдата, матроса, крестьянина — старика, которого, по легенде, подобрали на улице по дороге на вокзал, — и женщину, эсерку-террористку Анастасию Биценко. Германские генералы и дипломаты, люди старой Европы, смотрели на эту делегацию с изумлением.
Большевики тянули время, надеясь на революцию в Германии и Австрии: в январе 1918 года там действительно прошли большие забастовки. Немцы, поняв, что Россия не может воевать, выдвинули жёсткие условия: Польша, Литва, часть Латвии и Белоруссии оставались под их контролем. С Украинской Центральной радой они подписали отдельный договор, и Украина, богатая хлебом, уходила под германское влияние.
Партия раскололась. «Левые коммунисты» Николая Бухарина звали к революционной войне: подписать грабительский мир значит предать германский пролетариат и революцию. Троцкий, возглавивший делегацию, предложил формулу «ни мира, ни войны»: объявить войну оконченной, армию демобилизовать, а мира не подписывать, в расчёте, что немцы не посмеют наступать. Ленин почти в одиночку настаивал на мире любой ценой. Армии нет, говорил он, солдаты бегут с фронта, крестьянин воевать не будет, и если не подписать мир сейчас, придётся подписать худший потом. Ради сохранения власти он готов был отдать пространство. 28 января (10 февраля) Троцкий объявил, что Россия выходит из войны, но мира не подписывает, и делегация уехала.
18 февраля германские армии двинулись вперёд. Старая армия разошлась по домам, и немцы ехали по железной дороге, почти не встречая сопротивления, занимая станцию за станцией: Двинск, Минск, Псков. В Петрограде объявили: «Социалистическое отечество в опасности!» — и стали формировать первые отряды Красной армии. Новые условия оказались тяжелее прежних. На заседании ЦК 23 февраля Ленин пригрозил уйти из правительства и из ЦК, если «политика революционной фразы» продолжится. Решение принять условия прошло большинством в семь голосов против четырёх при четырёх воздержавшихся: Троцкий и его сторонники воздержались, чтобы не раскалывать партию.
3 марта договор был подписан. Глава делегации Григорий Сокольников заявил, что советская сторона подписывает его, не читая и не обсуждая, как договор, продиктованный силой. Россия теряла Польшу, Прибалтику, Финляндию, Украину, часть Белоруссии, Карс, Ардаган и Батум — по разным подсчётам, от четверти до трети населения бывшей империи.11 Опасаясь немцев, столицу перенесли в Москву. Левые эсеры в знак протеста вышли из Совнаркома.
Брест: лицом к лицу
Переговоры в Брест-Литовске стали странной встречей двух миров. С одной стороны стола сидели германские и австрийские генералы, графы и бароны — генерал Макс Гофман, министр иностранных дел Австро-Венгрии граф Оттокар Чернин, статс-секретарь Рихард фон Кюльман. С другой — советская делегация: революционеры, вчерашние каторжане и эмигранты. Сначала её возглавлял Адольф Иоффе, потом Троцкий. Обедали вместе, за одним столом, и немецкие аристократы с любопытством разглядывали людей, о которых читали в газетах как о разрушителях всего святого.
Троцкий превратил переговоры в трибуну. Он произносил длинные речи о мире без аннексий, о праве народов на самоопределение, обращаясь не столько к немцам, сколько к рабочим Европы, надеясь, что его услышат и поднимутся. Он затягивал время, отвечал на ультиматумы встречными вопросами, спорил о каждой формулировке. Немецкие генералы раздражались, Гофман однажды стукнул кулаком по столу и показал карту с новыми границами, которые Германия собиралась провести.
В январе 1918 года в Германии и Австрии действительно прошли большие забастовки, и Троцкому казалось, что его расчёт оправдывается. Но забастовки подавили. Германия подписала отдельный мир с Украинской Центральной радой, получив доступ к украинскому хлебу. Время работало против большевиков. Когда Троцкий объявил «ни мира, ни войны» и уехал, немцы, после короткой паузы, двинулись вперёд.
Последний раз советская делегация приехала в Брест в начале марта — уже не спорить, а подписывать. Члены делегации ехали обратно мимо брошенных окопов, мимо станций, занятых немцами, мимо деревень, где не было никакой армии. Революция, обещавшая мир, получила его ценой огромных потерь — и это был ещё не мир, а только передышка.
В ноябре 1918 года Германия капитулировала перед Антантой, и договор был аннулирован. Одни видят в Бресте национальное унижение, другие — расчёт, спасший революцию. Ленин называл его «похабным миром» и не скрывал, что подписал его, чтобы выиграть время. Для нашего края у Бреста было особое следствие: мир на западе развязал руки для войны внутренней, и её фронт вскоре прошёл через Уфу.
Глава 4. Фронт через Уфу (1918–1920)
Пятое июля
Летом 1918 года в Уфе ещё верили, что большая война обошла город стороной. Советская власть держалась здесь с конца 1917 года без больших потрясений. Губернский ревком реквизировал хлеб и лошадей, национализировал магазины и пароходы, закрывал буржуазные газеты. Но в мечетях и церквях служили, на базаре торговали, пароходы ходили по Белой, а по вечерам на высоком берегу, у Ушаковского парка, гуляла молодёжь. Город, видевший за полтора года отречение царя, падение Временного правительства и приход Советов, привык к переменам, которые совершались где-то там, по телеграфу. Опасность пришла не с фронта, а по железной дороге.
После Бреста Чехословацкий корпус — десятки тысяч бывших пленных и перебежчиков из австрийской армии, решивших воевать против Австрии за независимость своей родины, — отправили во Францию кружным путём, через Сибирь и Владивосток. Эшелоны растянулись по всему Транссибу, через Пензу, Самару, Уфу, Челябинск, Омск. Солдаты корпуса были дисциплинированны, хорошо вооружены и крепко держались друг за друга. Они не доверяли большевикам, подписавшим мир с Германией, а большевики не доверяли им, вооружённым иностранцам посреди разваливающейся страны. Каждая станция, где эшелон стоял лишние сутки, рождала новые подозрения.
В мае 1918 года на челябинском вокзале венгерский военнопленный, ехавший на родину, бросил из вагона кусок железа и ранил чешского солдата. Чехи самосудом убили венгра, местный совет арестовал нескольких чехов, и товарищи силой освободили их. Нарком по военным делам Троцкий приказал разоружить корпус, а каждого вооружённого чехословака расстреливать на месте. Приказ, отданный издалека, не разоружил корпус, а поднял его. За несколько недель чехи заняли дорогу от Пензы до Владивостока, и вместе с ними поднялись все недовольные большевиками — офицеры, эсеры, кадеты, крестьяне, обиженные продотрядами.
8 июня в Самаре пятеро эсеровских депутатов разогнанного Учредительного собрания во главе с Владимиром Вольским объявили себя властью — Комитетом членов Учредительного собрания, Комучем. Это были молодые люди, вчерашние студенты, учителя, земские служащие, искренне верившие, что продолжают дело, прерванное в Таврическом дворце. Они восстановили свободу печати и собраний, вернули фабрики владельцам, но землю оставили крестьянам. Их Народная армия, где служил молодой подполковник Владимир Каппель, быстро двинулась на Волгу и на Урал. 5 июля чехословаки и Народная армия Комуча вошли в Уфу.
Для горожан это означало новые флаги, новые приказы и новые аресты — теперь уже большевиков и тех, кто им служил. Одних расстреливали, других сажали в тюрьму, третьи бежали за Белую и в леса. Многие жители встречали чехов с облегчением: кончались реквизиции, на базаре снова появлялся хлеб. Другие с тревогой ждали, кто придёт следующим и что он сделает с теми, кто радовался этим. На следующий день в Москве левые эсеры убили германского посла Мирбаха, и после подавления их выступления советская власть стала однопартийной.12 Так в одно лето сложились две России, и каждая называла себя законной: большевистская в Москве и «учредиловская» в Самаре и Уфе.
Пермь и Екатеринбург
Летом 1918 года, когда к Уралу с запада и востока приближались чехословаки и белые, в соседних с Уфой губерниях оборвались жизни последних Романовых. Великий князь Михаил Александрович — тот самый, что в марте 1917 года на Миллионной отказался принять корону до решения Учредительного собрания, — жил в ссылке в Перми. Ночью 13 июня его вместе с секретарём Николаем Джонсоном увезли за город местные чекисты и расстреляли в лесу. Официально объявили, что он бежал. Человек, который мог стать императором и отказался, погиб без суда, в тридцать девять лет.
Николай II с женой, сыном, четырьмя дочерьми, врачом Евгением Боткиным и тремя слугами с весны содержались в Екатеринбурге, в доме инженера Ипатьева, названном «домом особого назначения». Окна замазали известью, гулять разрешали недолго. Бывший император колол дрова, читал вслух, вёл дневник. Дочери шили, императрица молилась, больной Алексей лежал. Они знали, что положение тяжёлое, но, судя по дневникам и письмам, надеялись.
В ночь на 17 июля 1918 года, когда к Екатеринбургу подходили чехословаки, семью разбудили, велели одеться и спустились в полуподвальную комнату — якобы для переезда. Там их расстреляли — всех одиннадцать человек, включая четырнадцатилетнего Алексея и четырёх девушек от семнадцати до двадцати двух лет. Тела вывезли за город, пытались уничтожить. Решение принимали уральские большевики, и, по мнению большинства исследователей, с согласия Москвы. На следующую ночь в Алапаевске сбросили живыми в шахту других членов дома Романовых, среди них сестру императрицы, великую княгиню Елизавету Фёдоровну, основательницу Марфо-Мариинской обители, ухаживавшую за бедными и больными.
О расстреле царя газеты сообщили коротко, о семье — солгали, что её увезли в надёжное место. Многие в стране восприняли известие равнодушно: за полтора года столько всего случилось, что смерть бывшего царя казалась одной из многих. Других оно потрясло. Убийство детей, никого и ни в чём не виноватых, стало одним из самых страшных символов того, куда зашла междоусобица: противника уничтожали не за то, что он сделал, а за то, кем он был. Через восемьдесят лет останки семьи перезахоронят в Петропавловском соборе, а в 2000 году Церковь причислит её к лику святых.
Корпус
Чехословацкий корпус, с которого началась война на Волге и Урале, был необычной армией. Его солдаты — чехи и словаки, подданные Австро-Венгрии, — попали в русский плен в 1914–1916 годах или перешли на сторону России добровольно, не желая воевать за империю Габсбургов. Ещё при царе из них начали формировать части, которые должны были сражаться за независимость Чехословакии. После Февраля корпус вырос до сорока тысяч человек и отличился в июньском наступлении 1917 года.
Это были грамотные, дисциплинированные люди, многие — рабочие, ремесленники, учителя. Они хорошо относились к русским, многие выучили язык, некоторые женились на русских девушках. Но они хотели одного — вернуться домой, в свободную Чехословакию. Мир большевиков с Германией поставил их в тяжёлое положение: воевать дальше на русском фронте было не с кем, и их решили отправить во Францию через Владивосток.
Путь через всю Россию растянулся на месяцы. Эшелоны стояли на станциях неделями, местные советы требовали сдать оружие, ходили слухи, что большевики хотят выдать их немцам и австрийцам. Чехи не доверяли никому и держались вместе. Когда пришёл приказ Троцкого разоружить их, они восстали — не потому, что хотели свергнуть советскую власть, а потому, что боялись за свою жизнь и не хотели остаться безоружными посреди воюющей страны.
Восстание корпуса изменило ход Гражданской войны. Под его защитой возникли Комуч, Уральское и Сибирское правительства, белые армии востока. Чехи воевали на Волге, на Урале, в Уфе, но с каждым месяцем всё меньше хотели воевать за чужую страну. Осенью 1918 года, когда Чехословакия стала независимой, они думали только о возвращении. При отступлении Колчака они охраняли Транссиб, и в Иркутске выдали адмирала Политцентру в обмен на свободный путь на восток. Последние эшелоны ушли из Владивостока в 1920 году. Многие чехи увезли с собой русских жён и детей.
Башкирское войско
Башкирское правительство, освобождённое весной из оренбургской тюрьмы, выбрало сторону сразу: большевики его разогнали и держали под арестом, а Комуч обещал Учредительное собрание и, значит, признание автономии. Летом 1918 года Валиди начал собирать башкирское войско — добровольцев и мобилизованных из аулов. Для многих джигитов это было первое в жизни знакомство с армией: их отцы служили в царских полках, а они шли в свои, башкирские, с командами на родном языке. Шили форму, искали оружие и коней, учили строю на пустырях у аулов. Не хватало всего — винтовок, патронов, сапог, опытных командиров.
Башкирские полки воевали против красных рядом с оренбургскими казаками и Народной армией Комуча. Союз этот был непрочным. Казаки, жившие на землях, которые башкиры считали своими, смотрели на башкирские части с недоверием. Офицеры Народной армии, выросшие в империи, не понимали, зачем «инородцам» своё войско. Валиди, человек гордый и самолюбивый, болезненно переживал каждое пренебрежение и, видимо, уже тогда понимал, что после победы у этих союзников для его народа места не найдётся.
Тем же летом через горы Южного Урала прошли красные. Отряды рабочих Белорецкого и Верхнеуральского заводов и уральские казаки братьев Николая и Ивана Кашириных, отрезанные восстанием от своих, выбрали главнокомандующим бывшего унтер-офицера Василия Блюхера. Блюхер был из крестьян Ярославской губернии, мальчиком работал в лавке, на мировой войне был тяжело ранен и получил два Георгиевских креста. Сводный отряд насчитывал около десяти тысяч бойцов, а за ними шли семьи — жёны, старики, дети, не хотевшие оставаться на милость белых.
Около полутора месяцев они шли по тылам белых — через Белорецк, горные перевалы, Богоявленский завод, Аскино, Красноуфимск — больше полутора тысяч вёрст, с обозами и ранеными. Переправлялись через реки под огнём, по ночам пробирались лесными дорогами, отбивались от казаков и белочехов. Раненых везли на телегах, и каждая потерянная телега означала смерть для тех, кто на ней лежал. В сентябре у Кунгура они соединились с Красной армией. Блюхер стал первым кавалером ордена Красного Знамени. Одни и те же аулы в одно лето кормили и его отряды, и полки Валиди, и никто не спрашивал у хозяина, хочет ли он отдавать последнюю овцу.
Красный и белый террор
30 августа 1918 года в Петрограде молодой поэт-эсер Леонид Каннегисер застрелил председателя Петроградской ЧК Моисея Урицкого. В тот же вечер в Москве, у завода Михельсона, после митинга Ленин был ранен двумя пулями. Стреляла, по официальной версии, эсерка Фанни Каплан, полуслепая бывшая каторжанка; её расстреляли через несколько дней во дворе Кремля, а тело сожгли. Многое в этом деле до сих пор вызывает сомнения. Ленин выжил, но пули остались в его теле, и врачи потом связывали с ранением его болезнь.
5 сентября Совнарком принял постановление «О красном терроре». Классовых врагов предписывалось изолировать в концентрационных лагерях, а всех лиц, причастных к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам, — расстреливать. По всей стране брали заложников — бывших офицеров, чиновников, священников, купцов, — и расстреливали их сотнями в ответ на убийства советских работников. В Петрограде за несколько дней расстреляли около пятисот человек. Списки расстрелянных печатали в газетах, как сводки с фронта.
Белые отвечали своим террором. На занятых ими землях контрразведки расстреливали и вешали коммунистов, членов советов, красноармейцев, их семьи, рабочих, заподозренных в сочувствии красным. Атаманы в Сибири и на Урале не подчинялись никаким законам. Уфа, переходившая из рук в руки, видела и тот, и другой террор: каждая новая власть сводила счёты с теми, кто служил предыдущей.
Гражданская война тем и страшна, что в ней нет чужих. Брат шёл на брата, сосед доносил на соседа, вчерашний однокашник становился палачом. Люди, которые ещё недавно вместе радовались Февралю, теперь убивали друг друга, искренне веря, что спасают Россию. Террор порождал ответный террор, жестокость — ответную жестокость, и остановить это колесо не мог никто. Многие исследователи считают, что в Гражданскую войну от террора, голода и эпидемий погибло больше людей, чем в боях.
Совещание в Уфе
К осени 1918 года против большевиков на востоке стояли несколько правительств, и каждое считало себя главным: Комуч в Самаре, Временное Сибирское правительство в Омске, казачьи войска Оренбурга и Урала, национальные правительства — башкирское, алашское казахское. У них были разные флаги, разные законы, разные деньги, и они ревниво следили друг за другом. Чехословаки, на штыках которых держался весь этот фронт, требовали единой власти. Договариваться решили в Уфе, на середине пути между Самарой и Омском.
8 сентября в Уфе открылось Государственное совещание — около ста семидесяти делегатов: эсеры и кадеты, генералы и казачьи атаманы, члены Учредительного собрания, представители мусульманских и башкирских организаций. Город, ещё недавно провинциальный, на две недели стал политической столицей всей антибольшевистской России. Гостиницы были переполнены, в ресторанах сидели генералы и министры, на улицах спорили о том, кто станет новым правителем.
Две недели спорили, кому подчиняться. Сибиряки, опиравшиеся на офицерство и деловые круги Омска, хотели твёрдой власти без оглядки на партии: они считали эсеров виновниками крушения 1917 года. Эсеры требовали ответственности перед Учредительным собранием: они видели в сибиряках будущих диктаторов. Каждая сторона подозревала другую в худшем — и, как скоро выяснилось, не без оснований. Национальные делегации добивались признания автономий; большинство откладывало этот вопрос до победы.13 Валиди и его товарищи уезжали из Уфы с тяжёлым чувством: их выслушали вежливо, но дали понять, что права народов подождут.
23 сентября совещание создало Всероссийское временное правительство — Директорию из пяти человек во главе с эсером Николаем Авксентьевым, бывшим министром внутренних дел Временного правительства. В неё вошли генерал Василий Болдырев, сибирский юрист Пётр Вологодский, кадет Владимир Виноградов, эсер Владимир Зензинов. Это был компромисс, в который не верил до конца ни один из его участников. Фронт подходил к городу: в начале октября красные взяли Самару. Директория переехала в Омск, в чужой город, где её не любили и где хозяевами были сибирские офицеры.
В ночь на 18 ноября казачьи офицеры арестовали её эсеровских членов — Авксентьева, Зензинова и их товарищей — и выслали за границу. Совет министров передал всю власть военному министру вице-адмиралу Александру Колчаку, объявленному Верховным правителем.
Колчак был знаменит задолго до революции: полярный исследователь, участник обороны Порт-Артура, создатель минной обороны Балтики, самый молодой командующий флотом — Черноморским. В 1917 году, когда матросы потребовали у офицеров сдать оружие, он, по рассказам, бросил свою золотую саблю за храбрость в море. Человек честный, нервный, вспыльчивый, плохо разбиравшийся в политике и людях, он принял власть как тяжёлый долг. Белое движение на востоке стало военной диктатурой.
Развилка. Директория, рождённая в Уфе, была последней попыткой создать в России власть не красную и не реставрационную, опирающуюся на Учредительное собрание и готовую говорить с автономиями. Она продержалась два месяца. После омского переворота выбирать стало не из чего, кроме двух диктатур.
Между Колчаком и Москвой
Для башкирского правительства омский переворот стал вопросом выживания. Колчак и Дутов не признавали автономий: Россия для них была «единой и неделимой», и всякий, кто требовал для своего народа особых прав, казался им сепаратистом, разрушающим страну изнутри. Башкирские части пытались подчинить казачьему командованию, раздёргать по разным фронтам, правительство — распустить. Некоторых башкирских офицеров арестовывали, на совещаниях с ними говорили всё грубее.
Валиди с правительством и войском отошёл в Темясово, аул в степях Орского уезда, у подножия Ирендыка. Зимой 1918–1919 года это глухое место, где стояло несколько десятков изб и мечеть, стало столицей автономии, которую не признавала ни одна из сторон. В избах заседали министры, в амбарах хранили оружие, по степи носились гонцы. Морозы стояли страшные, в войске начался тиф. Солдаты, многие из которых не видели дома полгода, спрашивали командиров, за кого и зачем они воюют. Командиры не всегда знали, что ответить.
Выбирать приходилось из двух плохих вариантов. У белых автономию ждала немедленная ликвидация, а её руководителей — может быть, и военный суд. У красных — обещание самоопределения, записанное в их декларациях, и память о февральском аресте в Оренбурге. Валиди, по его воспоминаниям, долго колебался. Он не был ни коммунистом, ни социалистом в большевистском смысле, он не верил обещаниям Москвы. Но белые не оставляли ему ничего, а красные хотя бы обещали. В этом выборе не было ни восторга, ни веры — только расчёт человека, отвечающего за тысячи людей, которым некуда идти.
Начались тайные переговоры. Гонцы пробирались через линию фронта, возили письма, привозили ответы. В Москве были заинтересованы: переход целого войска на сторону красных ослабил бы Колчака перед весенним наступлением и показал бы народам Востока, что советская власть держит слово. В феврале 1919 года башкирское войско — несколько тысяч человек — перешло к красным. Не все пошли за Валиди: часть офицеров и солдат осталась у белых или разошлась по домам. Переход дался тяжело, были и стычки, и недоверие с обеих сторон. Власть в Малой Башкирии принял Башкирский военно-революционный комитет, Башревком, во главе с Валиди.
20 марта 1919 года в Москве было подписано Соглашение центральной советской власти с башкирским правительством о Советской Автономной Башкирии. Республику создавали в пределах Малой Башкирии — горной и степной части края из тринадцати кантонов, без Уфы и промышленных уездов, где башкиры составляли меньшинство. Башкирское войско сохранялось как часть Красной армии, у республики были свои органы власти, право на землю, на школу на родном языке. Валиди вспоминал, что Ленин расспрашивал его о башкирском народе вежливо и внимательно, интересовался его хозяйством и историей, и что эта беседа произвела на него сильное впечатление.14 Сталин, нарком по делам национальностей, держался суше. Валиди, по его словам, уже тогда почувствовал в этом человеке недоверие и холод.
Это был первый в Советской России договор о национальной автономии. До него советская власть знала национальные комиссариаты и декларации, но не республику, созданную соглашением с правительством народа. Через год по той же модели появились Татарская и Киргизская (Казахская) автономные республики, а спор о том, чем автономия отличается от союза равных, через три года дошёл до самого Ленина, когда решалось, каким быть Советскому Союзу.15
Четыре раза
За полтора года Уфа четыре раза меняла власть: 5 июля 1918 года её заняли чехословаки и белые, 31 декабря — Красная армия, 13 марта 1919 года — войска Колчака, 9 июня — снова красные, уже навсегда. Каждая смена приносила обыски, аресты, расстрелы. Приходившие искали тех, кто служил уходившим, и всегда находились соседи, готовые указать. Горожане учились прятать документы, фотографии, газеты, учились не говорить лишнего при посторонних и даже при детях. Вчерашний комиссар оказывался в тюрьме, вчерашний арестант — в кресле начальника. Бывало, что один брат служил у красных, другой у белых, третий в башкирском войске, и мать молилась за всех троих, не зная, кто из них придёт в дом следующим.
Когда я пытаюсь представить, как жила в эти полтора года обычная уфимская семья, мне помогают не столько приказы и сводки, сколько воспоминания тех, кто это пережил. Деньги менялись вместе с властью: царские, «керенки», советские, сибирские, — и каждая новая власть объявляла деньги предыдущей недействительными. Продукты пропадали, цены росли каждую неделю. Учителя не знали, по каким учебникам учить детей. Священники и муллы не знали, за какую власть молиться. Человек привыкал жить одним днём, не загадывая, и эта привычка останется с поколением надолго.
Весной 1919 года удар Колчака к Волге прошёл прямо через Башкирию. 13 марта его войска взяли Уфу, потом Белебей, Бугуруслан, подошли к Самаре и Казани. Новорождённая республика, едва подписав договор, осталась почти без территории. Башревком отступал вместе с красными, переезжал из города в город.
Для аула эта война была прежде всего войной реквизиций. Через одну деревню за год проходили три-четыре армии, и каждая забирала лошадей, хлеб, подводы, сено, а иногда и сыновей — мобилизовывали все. Лошадь, в башкирском хозяйстве бывшая и пищей, и транспортом, и богатством, стала главной добычей всех армий. Хозяин, у которого увели последнего коня, оставался беспомощен: нечем пахать, не на чем ехать за дровами, не на чем откочевать на летовку. Недосев 1919 и 1920 годов отзовётся голодом двадцать первого.
Белая
Весеннее наступление Колчака казалось неудержимым. Но в конце апреля командующий Южной группой Восточного фронта Михаил Фрунзе нанёс фланговый удар из-под Бузулука, и армия генерала Михаила Ханжина покатилась назад, к Белой.
Фрунзе было тридцать четыре года. Сын военного фельдшера из Пишпека, студент Политехнического института, он ещё до революции дважды был приговорён к смертной казни за революционную деятельность, шесть лет провёл в ожидании приговора и на каторге во Владимирском централе. Военного образования у него не было, но у него было то, что заменяло его в Гражданской войне: смелость решений, умение понимать солдат и выбирать себе помощников среди бывших царских офицеров. Его штаб составляли кадровые военные, и он им доверял.
Белые рассчитывали удержаться на реке: высокий правый берег, мосты взорваны, пароходы угнаны. Фрунзе решил форсировать Белую там, где её не ждали. В ночь на 8 июня 1919 года 25-я дивизия Василия Чапаева переправилась через реку у Красного Яра, северо-западнее Уфы, на двух захваченных пароходах, лодках, плотах, связанных из брёвен и бочек. Переправа шла под огнём, люди тонули, но к утру на правом берегу закрепились несколько полков. Белые бросили в контратаку отборные части, в том числе корпус Владимира Каппеля, и бой на плацдарме шёл почти сутки. Фрунзе у переправы был контужен, Чапаев ранен в голову, но плацдарм удержали. 9 июня Уфа была взята.
Чапаеву было тридцать два года. Он родился в чувашской деревне Будайке под Чебоксарами, в бедной русской семье, работал плотником, на мировой войне дослужился до фельдфебеля и получил три Георгиевских креста. Грамоте он учился мало, военным наукам — почти никак, но солдаты шли за ним, потому что он был их собственным героем, своим, вышедшим из них. Комиссаром его дивизии был писатель Дмитрий Фурманов, человек совсем другого склада, и их отношения, вспыльчивые и трудные, потом станут сюжетом романа.
Через три месяца Чапаев погиб на Урале, у Лбищенска, при ночном налёте казаков на штаб дивизии. По версии, утвердившейся в советское время, раненого командира пытались переправить через реку Урал, и он утонул. Роман Фурманова и фильм братьев Васильевых сделают его самым народным героем той войны, о нём будут рассказывать анекдоты и петь песни, и переправа через Белую останется в памяти страны прежде всего как чапаевская.
Освобождённая Уфа являла страшное зрелище. Отступая, белые увели всё, что могли увести, — пароходы, вагоны, скот, заключённых. В тюрьме нашли тела расстрелянных в последние дни. Город был полон беженцев, раненых и больных тифом. Но в эти же дни на улицах впервые после долгих месяцев заиграла музыка, открылись лавки, и люди, вышедшие из подвалов, смотрели друг на друга, словно не веря, что живы.
Каппель
Среди белых командиров, сражавшихся под Уфой, был Владимир Оскарович Каппель — кадровый офицер, выпускник Академии Генерального штаба, в 1918 году, тридцатипятилетним подполковником, возглавивший первые добровольческие отряды Народной армии Комуча. Его отряды взяли Сызрань, Симбирск, Казань, где был захвачен золотой запас России. Он был храбр, прост в обращении, заботлив к солдатам, сам ходил в атаки. Он не был ни монархистом, ни политиком и говорил, что воюет за Россию и за Учредительное собрание.
В 1919 году его корпус воевал на Уфимском направлении. В июне, когда дивизия Чапаева форсировала Белую у Красного Яра, именно части Каппеля бросились в контратаку, пытаясь сбросить красных в реку. Бои за плацдарм были одними из самых ожесточённых в той войне. Каппель проиграл: красные удержались, Уфа пала. Его корпус отступал на восток.
Зимой 1919–1920 года, когда армия Колчака рассыпалась, Каппель возглавил отступление остатков белых войск через Сибирь — Великий Сибирский ледяной поход. Десятки тысяч людей, военных и беженцев, шли зимой по тайге, по льду рек, в морозы под пятьдесят градусов. На реке Кан Каппель провалился под лёд, обморозил ноги, и в деревенской избе ему ампутировали обмороженные ступни, почти без обезболивания. Он продолжал командовать, по рассказам соратников, сидя в седле. В январе 1920 года он умер от воспаления лёгких. Ему было тридцать шесть лет.
Каппель и Чапаев — два командира, сошедшиеся у Белой, — оба погибли в 1919–1920 годах, оба молодыми, оба любимыми своими солдатами. Один стал героем советских фильмов, другой был почти забыт на родине на семьдесят лет. Я не берусь делить их на правых и виноватых. Каждый честно воевал за то, во что верил, и оба легли в землю, не дожив до сорока.
Башкирская конница под Петроградом
Осенью 1919 года положение красных снова стало отчаянным. Деникин взял Курск и Орёл и шёл на Москву, генерал Николай Юденич с Северо-Западной армией стоял на Пулковских высотах, откуда в бинокль был виден купол Исаакиевского собора. В Петрограде готовились к уличным боям, рыли окопы на окраинах, ставили баррикады. Троцкий приехал в город и лично руководил обороной.
В эти недели башкирские кавалерийские части перебросили под Петроград. Бойцы, половина которых никогда не видела большого города, ехали в теплушках через полстраны, глядя на незнакомые леса и болота. Многие из них впервые увидели море, каменные дворцы, трамваи. Они дрались с войсками Юденича на подступах к городу — в осенней грязи, под дождём, на чужой для степной конницы лесистой земле. Одним из их командиров был Муса Муртазин — сын бедного крестьянина из Верхнеуральского уезда, на мировой войне ставший унтер-офицером и георгиевским кавалером, позже кавалер ордена Красного Знамени. В 1937 году его расстреляют.16
Народ, получивший автономию, воевал за ту власть, которая её признала, — и под самым дальним от своей земли городом страны. Можно лишь представить, о чём думали эти джигиты в сырых окопах под Гатчиной: о степи, о табунах, о матерях, которые ждали их дома, и о том, что их республика, ради которой они сюда пришли, держится на слове, данном в Москве. Слово продержится недолго.
Почему проиграли белые
К концу 1919 года стало ясно, что белые проигрывают. Их армии были храбрее и лучше обучены, среди их командиров было больше кадровых офицеров. Им помогали союзники оружием, обмундированием, деньгами. И всё же они проигрывали — не только красным армиям, но и собственному тылу.
На занятые белыми земли возвращались помещики, требовавшие вернуть землю или заплатить за урожай. Контрразведки вешали без суда, атаманы вроде Анненкова и Семёнова жгли деревни. Крестьянин, как бы ни проклинал продразвёрстку, больше всего боялся возвращения барина и шомполов. Колчак издавал приказы о законности и порядке, но не мог заставить своих генералов их исполнять. В его окружении процветали спекуляция и казнокрадство, а Омск жил ресторанами, пока на фронте не хватало сапог.
Лозунг «единой и неделимой» оттолкнул украинцев, горцев, поляков, финнов, эстонцев — и башкир; история башкирского войска была тому нагляднейшим примером. Закон о земле и признание автономий белые откладывали до Учредительного собрания после победы, а сами Учредительного собрания боялись. Лишь в Крыму в мае 1920 года правительство генерала Петра Врангеля передало помещичью землю обрабатывавшим её крестьянам и заговорило с народами о федерации — когда у белых оставался один полуостров.17 Многие историки называют Врангеля самым дальновидным из белых вождей. Но к тому времени, когда он заговорил о земле и федерации, слушать его было почти некому.
Колчак отступал в глубь Сибири, в ноябре пал Омск. Его поезд с золотым запасом медленно шёл на восток, а вокруг поднимались партизаны и восставшие гарнизоны. В Иркутске чехословаки, охранявшие его, выдали адмирала эсеро-меньшевистскому Политцентру в обмен на свободный проезд на восток. На допросах Колчак держался спокойно и с достоинством, подробно рассказывал о своей жизни. 7 февраля 1920 года на рассвете его расстреляли на берегу Ушаковки вместе с председателем его правительства Виктором Пепеляевым, а тела спустили в прорубь. По воспоминаниям участников, перед смертью адмирал отказался от повязки на глазах.
В ноябре 1920 года красные штурмом взяли Перекоп. Войска шли в атаку по пояс в ледяной воде Сиваша, под огнём, и среди штурмовавших была 51-я дивизия Блюхера — того самого, что два года назад вёл уральских рабочих через Белорецк. Из портов Крыма ушли около ста пятидесяти тысяч человек — военных и гражданских, на перегруженных кораблях, многие навсегда. Тех, кто остался, поверив обещаниям амнистии, ждали массовые расстрелы.18
Тиф
Гражданская война принесла с собой эпидемии, унёсшие больше жизней, чем бои. Сыпной тиф, который разносили вши, косил армии, беженцев, жителей городов и деревень. В 1919–1920 годах им переболели миллионы. Тифозные лежали в госпиталях, бараках, теплушках, на вокзалах, прямо на полу. Врачей и лекарств не хватало, мыла не было, бань не было, одежду не на что было сменить. Ленин говорил тогда: либо вши победят социализм, либо социализм победит вшей.
Уфа, через которую прошли четыре армии и тысячи беженцев, стала одним из очагов эпидемии. Госпитали были переполнены, санитарные поезда привозили новых больных, мёртвых не успевали хоронить. Врачи и сёстры милосердия заражались и умирали десятками. Многие из них были старыми земскими врачами, проработавшими в губернии по двадцать-тридцать лет; они работали, пока не падали, и умирали на посту.
В армии от тифа гибли целые полки. Колчаковская армия, отступая по Сибири, теряла от тифа больше людей, чем в боях. Красная армия тоже. Солдаты боялись тифа больше, чем пуль: от пули можно увернуться, от тифозной вши — нет. В деревнях тиф уносил целые семьи.
Возвратный тиф, холера, дизентерия, испанка — эпидемии шли одна за другой. С ними боролись как могли: открывали бани и вошебойки — камеры для прожаривания одежды, — устраивали санитарные пункты на станциях, учили людей мыться и кипятить воду. К середине двадцатых эпидемии отступили. Но память о тифозных годах осталась надолго: старики и в шестидесятые вспоминали, как в восемнадцатом-двадцатом в каждом доме кто-то лежал в бреду.
Декрет девятнадцатого мая
Соглашение 1919 года оказалось прочным на бумаге и хрупким на деле. Губернские большевики Уфы и Оренбурга видели в Башревкоме соперника. У республики было своё войско, свои кантоны, свои требования на хлеб и землю, а в её рядах служили вчерашние «колчаковцы» и «дутовцы» — те, кто ещё год назад воевал против красных. Для губернских комиссаров, прошедших подполье и фронт, это было невыносимо. Валиди, со своей стороны, видел в губернских работниках наследников царской администрации, привыкших командовать «инородцами».
Конфликт рос с каждым месяцем. Башревком жаловался, что губком отбирает у кантонов хлеб и скот, губком — что Башревком укрывает кулаков и националистов. Башкирские части перебрасывали на другие фронты, республику лишали её военной опоры. В январе 1920 года противостояние дошло до арестов: в Стерлитамаке, тогдашней столице республики, сторонники Валиди арестовали членов областного партийного бюро, обвинив их в нарушении соглашения. Москва вызвала обе стороны к себе. Жалобы шли с обеих сторон, и центр выбрал не арбитраж, а централизацию. В Москве объясняли это нуждами войны: фронту нужны были хлеб, кони и единое управление, а не спор двух властей в одной губернии.
19 мая 1920 года декрет ВЦИК «О государственном устройстве Автономной Советской Башкирской Республики» передал промышленность, продовольствие, финансы, железные дороги, почту и телеграф центральным наркоматам. За республикой остались просвещение, здравоохранение, юстиция, земледелие с большими оговорками; всё, что давало реальную власть, уходило в Москву. Соглашение, подписанное год назад как договор двух сторон, было переписано одной стороной без согласия другой.
Башкирское правительство подало в отставку в знак протеста. Летом в горных кантонах, прежде всего в Бурзян-Тангауровском, вспыхнуло восстание против новых порядков и продразвёрстки. В нём участвовали и бывшие бойцы башкирского войска, и крестьяне, у которых в который раз отбирали хлеб и скот. Его подавили.19
Развилка. В 1919 году отношения Москвы и Уфы строились договором, в 1920-м их переписали декретом. Вопрос, будет ли федерация союзом по договору или централизованным государством с автономиями по названию, через два года встанет в масштабе всей страны. На него будут отвечать и в 1922-м, и в 1990-м.
Человек, который ушёл
В июне 1920 года Валиди тайно покинул Москву и уехал в Среднюю Азию. Два года он строил автономию, менял союзников, рисковал жизнью, договаривался с Лениным, — и увидел, как всё созданное отбирают одним декретом. Позже он напишет в воспоминаниях, что окончательно понял: большевики не дадут народам настоящей свободы. Он оставил Ленину и Сталину письмо, в котором объяснял причины своего ухода.
В Туркестане он примкнул к повстанцам, боровшимся против советской власти, пытался объединить их, создать общий тюркский союз. Из этого ничего не вышло, и в 1923 году он эмигрировал через Персию. Он стал профессором университетов в Германии и Турции, одним из крупнейших тюркологов мира, автором трудов по истории тюркских народов и исследователем старинных рукописей. В Стамбуле у него была семья, ученики, слава. Родины он больше не увидел и умер в Стамбуле в 1970 году. Слово «валидовщина» станет в тридцатые годы обвинением, за которое будут расстреливать тех, кто когда-то служил с ним, учился у него или просто хранил его фотографию.
Советская историография десятилетиями называла Валиди буржуазным националистом, метавшимся между белыми и красными ради власти. Эмигрантская традиция видела в нём борца за свободу тюркских народов, преданного большевиками. Современные историки Башкортостана пишут о политике, который искал для своего народа лучший из доступных вариантов и дважды менял союзников потому, что каждый из них отказывался признать автономию.20 Стоит помнить: его «Воспоминания» написаны много лет спустя и защищают его выбор. Человек, рассказывающий о своей жизни на склоне лет, всегда немного судья в собственном деле.
Но рядом с Валиди было много людей, которые не ушли. Они остались в республике, работали в её наркоматах, учили детей, писали книги, служили в армии. Они приняли новые правила, надеясь сохранить внутри них хоть что-то из того, о чём мечтали в 1917 году. Многие из них поплатятся за это в тридцать седьмом. Их выбор был не легче выбора Валиди, только тише.
Валиди
Каким человеком был Ахмет-Заки Валиди, по-разному рассказывают и его сторонники, и противники. Все сходятся в одном: он обладал огромной энергией, честолюбием, памятью и способностью убеждать. В двадцать восемь лет он командовал войском, вёл переговоры с Колчаком и Лениным, писал законы и воззвания, создавал правительство. При этом он оставался учёным: в походах возил с собой книги и рукописи, а в эмиграции стал одним из самых известных тюркологов мира.
Противники упрекали его в том, что он метался между белыми и красными, что ради власти готов был на любой союз, что был заносчив и нетерпим к чужому мнению. Сторонники отвечали, что он не метался, а искал единственный путь для своего народа, зажатого между двумя силами, каждая из которых хотела его подчинить. Сам Валиди в воспоминаниях писал о себе как о человеке, который всю жизнь служил одной цели — свободе тюркских народов. Его воспоминания, как и всякие воспоминания, написаны так, чтобы объяснить и оправдать.
Мы можем лишь догадываться, что он чувствовал в 1920 году, уезжая из Москвы в Туркестан, понимая, что, может быть, никогда не вернётся. Он оставлял родину, родной аул Кузян, могилы родителей, товарищей, с которыми создавал автономию, — многие из них потом погибнут как «валидовцы». В эмиграции он прожил полвека. Он женился, растил детей, учил студентов, писал книги. Он следил за тем, что происходило на родине, и знал о расстрелах тех, кого называли его именем.
В 1994 году, через двадцать четыре года после его смерти, его воспоминания вышли в Уфе. Их читали и в тех семьях, где деды были расстреляны за «валидовщину». Человек, ставший для советской власти символом «буржуазного национализма», вернулся домой — книгой, именем, памятью.
Уфа, зима двадцатого
К концу 1920 года война ушла из Уфы. В городе стояли госпитали и продотряды, на станции разгружали эшелоны с ранеными и больными. Тиф косил людей сотнями, в больницах не хватало коек, бинтов, лекарств. По вечерам улицы погружались в темноту: электростанция работала с перебоями, керосина не было. Учителя, врачи, служащие получали паёк — несколько фунтов хлеба и немного крупы, — и этого паёка не хватало на семью.
В Стерлитамаке заседало правительство Малой Башкирии, уже без Валиди и с урезанными правами. Две власти — губернская в Уфе и республиканская в Стерлитамаке — жили рядом и спорили о хлебе, лошадях и границах кантонов. Каждая сторона писала в Москву, и Москва отвечала то одной, то другой.
А в аулах и сёлах, через которые прошли четыре армии, заканчивался хлеб. Амбары выгребли продотряды, лошадей увели обозы, поля недосеяли, мужчины погибли или ещё не вернулись. Старики, пережившие голод 1891 года, с тревогой смотрели на пустые закрома и говорили, что такого ещё не бывало. Следующий, 1921 год станет для края годом голода.
Глава 5. Голод и новый порядок (1920–1922)
Вилы против пулемётов
Красные победили, но страна лежала в руинах. Промышленность давала в несколько раз меньше, чем до войны: домны стояли холодными, шахты были затоплены, паровозы ржавели на запасных путях. Рабочие разбежались по деревням, где можно было прокормиться, и население Петрограда сократилось больше чем вдвое. В Москве люди топили печи мебелью и книгами, ходили за водой на реку. За фунт хлеба платили миллионами обесцененных рублей, а самыми надёжными деньгами стали соль, махорка и спички.
Всю войну деревня кормила армию и города по продразвёрстке. Государство определяло, сколько хлеба должна сдать губерния; губерния раскладывала задание по уездам, уезды — по волостям, волости — по дворам. Продотряды, составленные из рабочих голодных городов, приходили в деревню с винтовками и забирали — нередко до семенного зерна. Они искали хлеб в ямах, в стенах, под полом, в стогах сена. Крестьянин прятал, отряд находил, хозяина могли арестовать или взять в заложники. Пока стоял вопрос «белые с помещиком или красные с землёй», мужик терпел. Он ненавидел продотряд, но барина боялся больше.
В нашем крае терпение кончилось раньше, чем во многих других. В феврале 1920 года, когда Колчак был уже разбит и страх возвращения помещиков отступил, в Мензелинском, Белебеевском и Бирском уездах поднялись крестьяне — татары, башкиры, русские, чуваши. Восстание назвали по его знамени «Чёрный орёл» или «Чёрный орёл-земледелец»: восставшие говорили, что идут против коммунистов, но за Советы, за свободную торговлю хлебом, против развёрстки. Вооружены они были в основном вилами, топорами, охотничьими ружьями, и в народе восстание прозвали «вилочным».
Оно вспыхнуло быстро и охватило десятки волостей. Крестьяне громили продотряды и волостные исполкомы, убивали коммунистов и продработников. Против них бросили регулярные части с пулемётами и артиллерией, курсантов, отряды особого назначения. Бой вил против пулемётов не мог длиться долго. К марту восстание было подавлено. Погибли, по разным оценкам, от одной до нескольких тысяч человек.21 Деревни, поддержавшие восставших, облагали контрибуцией, брали заложников. Через несколько месяцев те же деревни снова должны были сдавать развёрстку.
В том же феврале 1920 года Троцкий, вернувшись с Урала, где он наблюдал за состоянием хозяйства, предложил ЦК заменить часть развёрстки натуральным налогом и дать крестьянину хозяйственный интерес: чтобы он знал, сколько у него заберут, и мог распорядиться остальным. Он видел, что крестьянин сеет ровно столько, сколько нужно для прокормления семьи, потому что всё лишнее всё равно отберут. Большинство ЦК его не поддержало: войну ещё не закончили, хлеб нужен был армии сейчас, а налог казался отступлением от социализма. Сам Троцкий вскоре увлёкся противоположной идеей — милитаризацией труда. Предложение пролежало год, и принимать его пришлось под огнём.
Развилка. Замену развёрстки налогом предлагали в феврале 1920 года — в те самые недели, когда в уездах Уфимской губернии поднималось «вилочное» восстание. Приняли её только в марте 1921-го, после Тамбова и Кронштадта. Цена отсрочки — ещё один год реквизиций перед засухой.
Нарком, падавший в обморок
Александр Дмитриевич Цюрупа родился в 1870 году в Алешках Таврической губернии, в семье небогатого чиновника. Студентом агрономического училища в Херсоне был арестован за участие в революционном кружке, сидел в тюрьме, был выслан. Потом работал статистиком, агрономом, управляющим имениями. С 1905 года жил в Уфимской губернии, где управлял крупными имениями князя Кугушева, — и в его доме, как вспоминали, находили приют большевики, ссыльные, подпольщики. Его знали в губернии как знающего, честного, неподкупного человека.
В 1917 году он возглавил губернскую продовольственную управу и сделал Уфу одним из немногих мест, откуда хлеб исправно шёл в столицы. В 1918 году Ленин назначил его наркомом продовольствия. Ему выпало самое тяжёлое дело Гражданской войны — накормить армию и голодные города в стране, где хлеб был у крестьян, а денег и товаров, чтобы его купить, не было. Он ввёл продразвёрстку, создал продотряды, установил хлебную монополию. Он знал, как деревня ненавидит продотряды, и знал, что без них города вымрут. Человек, двадцать лет проработавший с крестьянами, теперь отправлял к ним вооружённых людей.
Сам он жил в голоде, как все. Рассказывали, что он отдавал свой паёк детям, а однажды упал в голодный обморок прямо на заседании Совнаркома. Ленин, узнав об этом, приказал выдавать наркому усиленный паёк и проследить, чтобы он ел сам. Через несколько лет непосильная работа подорвала его здоровье окончательно. В 1921 году ему пришлось проводить замену развёрстки налогом — признать, что то, чего он добивался три года, нужно отменить. Он сделал это так же добросовестно, как делал всё.
Цюрупа умер в 1928 году, пятидесяти семи лет, — до коллективизации, до великого голода тридцатых, до тридцать седьмого. Его похоронили у Кремлёвской стены. В Уфе его имя носила улица. Его судьба — судьба честного человека, оказавшегося на месте, где честность требовала жестокости.
Тамбов и Кронштадт
Осенью 1920 года поднялась Тамбовская губерния, одна из самых хлебных и самых обобранных. К зиме под знамёнами бывшего эсера Александра Антонова собралось до пятидесяти тысяч человек. Антонов, сын слесаря, бывший революционер-боевик, отсидевший при царе на каторге, а в 1917 году начальник уездной милиции, знал губернию и людей. Его армия была организована по-военному, с полками и штабами, а в сёлах действовали «Союзы трудового крестьянства». В начале 1921 года восстали крестьяне Западной Сибири и перерезали Транссиб, отрезав центр от сибирского хлеба. Вспыхивали восстания на Украине, на Дону, в Поволжье.
На Тамбовщину направили Михаила Тухачевского с регулярными войсками, бронепоездами, авиацией. Брали заложников, семьи повстанцев выселяли в концентрационные лагеря, их дома сжигали. Восстание было подавлено к лету 1921 года. Сам Антонов скрывался ещё год и погиб в перестрелке с чекистами в 1922 году.
Самым тяжёлым ударом стал Кронштадт. Моряки Балтийского флота были гордостью революции: они брали Зимний, разгоняли Учредительное собрание, воевали на всех фронтах. Многие из них, приезжая в отпуск в свои деревни, видели, как продотряды выгребают хлеб у их отцов. В феврале 1921 года в Петрограде начались забастовки голодных рабочих, их разгоняли курсантами.
1 марта 1921 года на Якорной площади Кронштадта собрался митинг моряков и рабочих. Резолюция, принятая там, требовала переизбрать Советы тайным голосованием, дать свободу слова и печати рабочим, крестьянам и левым социалистам, освободить политических заключённых-социалистов, позволить крестьянину распоряжаться своей землёй и скотом, если он не использует наёмного труда. Кронштадтцы не звали назад ни к царю, ни к Учредительному собранию. Их лозунгом было «Власть Советам, а не партиям». Во главе Временного революционного комитета встал старший писарь линкора «Петропавловск» Степан Петриченко.
Для большевиков это было страшнее любого белого генерала: против них поднялись свои. Власть объявила восстание белогвардейским заговором, хотя в Кронштадте не было ни белых генералов, ни иностранных денег. Переговоров не было. 7 марта артиллерия начала обстрел крепости. Первый штурм по льду провалился: красноармейцы отказывались идти в атаку на своих. Тогда собрали отборные части, курсантов, коммунистов.
17 марта Тухачевский повёл по льду Финского залива около пятидесяти тысяч человек, среди них триста делегатов партийного съезда, прямо из зала заседаний. Шли ночью, в белых маскхалатах, по подтаявшему льду, под огнём крепостных орудий. Лёд проламывался под снарядами, и люди уходили под воду. К утру 18 марта крепость пала. Около восьми тысяч восставших ушли по льду в Финляндию, сотни оставшихся расстреляли, тысячи отправили в лагеря.22 Реабилитировали участников восстания только в 1994 году. По злой иронии, 18 марта был днём Парижской коммуны, и в Петрограде в тот вечер его праздновали.
Писарь с «Петропавловска»
Степан Петриченко, возглавивший Кронштадтское восстание, был старшим писарем линкора «Петропавловск». Ему было двадцать девять лет. Он родился в крестьянской семье на Украине, служил на флоте с 1912 года, был грамотным, начитанным, умел говорить. В 1919 году он, по некоторым сведениям, недолго состоял в партии большевиков, потом вышел из неё. Как и многие матросы, он побывал в отпуске в родной деревне и видел, как продотряды выгребают хлеб у его земляков. Это, как он потом объяснял, и сделало его противником власти, за которую он воевал.
Он не был ни белым, ни монархистом, ни агентом иностранцев, как писали советские газеты. Он был одним из тех матросов, которые в 1917 году верили в Советы и в 1921-м решили, что их обманули. Временный революционный комитет, который он возглавил, требовал не свержения Советов, а их переизбрания, не реставрации, а свободы. Эти требования были понятны и близки многим рабочим и крестьянам. Именно поэтому власть так испугалась.
Когда крепость пала, Петриченко вместе с тысячами восставших ушёл по льду в Финляндию. Там он прожил двадцать лет — работал, бедствовал, писал о восстании. В 1945 году, после выхода Финляндии из войны, его выдали Советскому Союзу. Он погиб в 1947 году в лагере. Матросы, ушедшие в Финляндию, частью вернулись по амнистии в двадцатые годы, и многих из них потом арестовали.
Кронштадт стал для большевиков незаживающей раной. Его восстание было подавлено, но его требования — свободные Советы, свобода слова для трудящихся, право крестьянина на свой хлеб — не исчезли. Нэп, объявленный в те же дни, частично выполнил последнее требование. Остальные остались невыполненными на семьдесят лет.
Два решения X съезда
В те самые дни в Москве заседал X съезд партии. Делегаты знали о Кронштадте, многие из них ушли с заседаний на лёд, некоторые не вернулись. Ленин говорил на съезде, что Кронштадт опаснее Деникина, Юденича и Колчака вместе взятых. Он принял два решения, определившие будущее на десятилетия.
Первое — замена продразвёрстки продовольственным налогом. Крестьянин отдавал государству заранее объявленную долю урожая, размер которой был меньше развёрстки, а остальным распоряжался сам: мог продать на рынке, обменять, оставить себе. Разрешались частная торговля, мелкие предприятия, аренда, концессии. Так начиналась новая экономическая политика — нэп. Ленин сам признавал, что это отступление, и объяснял его необходимостью «передышки». Проводить поворот пришлось тому же Цюрупе, три года выбивавшему из деревни развёрстку.
Башкирские кантоны и уезды бывшей Уфимской губернии встретили налог с облегчением, но сдавать было уже почти нечего. Весенний сев 1921 года прошёл на истощённой земле, с плохими семенами, без лошадей.
Второе решение — резолюция «О единстве партии», запрещавшая фракции под угрозой исключения. Её принимали как временную, чрезвычайную меру, думая о Кронштадте и о том, что партия, расколотая спорами, не удержит власти. В партии шла острая дискуссия о профсоюзах, «рабочая оппозиция» Александра Шляпникова и Александры Коллонтай требовала передать управление промышленностью профсоюзам. Ленин доказывал, что в осаждённой крепости нельзя позволить себе роскошь фракций. Экономике давали немного свободы, а спор внутри правящей партии сужали. Через несколько лет эта резолюция станет главным оружием против любой оппозиции, и первыми его жертвами станут те, кто голосовал за неё в 1921 году.
Голод в Башкирии
Весна 1921 года пришла рано и без дождей. В мае над Поволжьем, Приуральем и Башкирией встало белое, выжженное небо. Хлеб выгорел на корню, трава на лугах пожелтела в июне, реки обмелели. Засухи случались здесь и раньше, но прежде у крестьянина были запасы в амбаре, скот во дворе, деньги, чтобы купить хлеб в соседней губернии. Теперь ничего этого не было: запасы выгребли продотряды, скот увели армии, деньги ничего не стоили. Голод охватил край, где жили больше двадцати миллионов человек.
Башкирия пострадала одной из первых и тяжелее многих. Уже осенью 1921 года в аулах ели лебеду, кору, глину, павших животных, кожаную упряжь. Хлеб пекли из желудей, отрубей, конского навоза, смешанного с мукой. Люди опухали от голода, у детей вздувались животы. Зимой начался тиф. Целые семьи вымирали в избах, и некому было их хоронить. Бывали случаи людоедства; о них писали в сводках с ужасом и стыдом.
Люди бежали от голода куда глаза глядят — в Сибирь, в Туркестан, на Украину, в города. На станциях Самаро-Златоустовской дороги стояли толпы с узлами, ожидая поезда, который может не прийти. Матери оставляли детей у дверей детских домов, у вокзалов, у исполкомов, надеясь, что там их накормят. На станциях умирали дети. За 1921–1922 годы республика и Уфимская губерния потеряли от голода, болезней и бегства сотни тысяч человек.23 Многие аулы опустели наполовину, некоторые исчезли совсем.
Учителя ходили по деревням, переписывая сирот, врачи работали в тифозных бараках без лекарств и сами заражались. В Уфе открывали детские приёмники, куда свозили беспризорных, и многие дети, подобранные на станциях, были так слабы, что не могли назвать ни имени, ни деревни. Так в двадцать первом году появилось поколение, не знавшее своих родителей.
Пишу эти строки и думаю о том, что в каждой башкирской, татарской, марийской, русской, чувашской деревне нашего края есть свои безымянные могилы двадцать первого года. Их редко отмечали крестами и камнями: хоронить было некому и не на что. Голод не разбирал ни языка, ни веры.
На этот раз беду не скрывали. В июле 1921 года создали Всероссийский комитет помощи голодающим — Помгол. Почётным председателем стал писатель Владимир Короленко, а в работу вошли видные деятели старой России: бывший министр Временного правительства Сергей Прокопович, его жена Екатерина Кускова, бывший министр Николай Кишкин, писатели, учёные, кооператоры. Максим Горький обратился за помощью к миру. Эти люди, многие из которых не принимали большевиков, пошли работать с ними, потому что умирали дети. Для них это было делом совести, а не политики.
Помощь пришла из-за границы. Американская администрация помощи — АРА — в разгар голода кормила ежедневно больше десяти миллионов человек; норвежский полярник Фритьоф Нансен организовал международный сбор средств. Кухни АРА работали в Уфе и в башкирских кантонах. В них давали детям кашу, хлеб, какао, сгущённое молоко. Многие старики потом вспоминали американскую кукурузу и какао как спасение: в их памяти голодный двадцать первый год навсегда соединился с запахом этой еды. Работали и свои — советские продовольственные пункты, Красный Крест, мусульманские и православные общины, собиравшие хлеб и деньги.
В конце августа, едва подписали соглашение с АРА, общественный Помгол распустили, а большинство его членов арестовали. Прокоповича и Кускову выслали из страны. Независимой общественной силы, даже созданной для спасения голодающих, власть не допустила. Всего голод 1921–1922 годов унёс, по разным оценкам, около пяти миллионов жизней.24
Кухня АРА
Осенью 1921 года в Уфу приехали американские сотрудники АРА. Они открывали кухни в городе и в кантонах, налаживали доставку продуктов, нанимали местных служащих — учителей, врачей, бывших чиновников, знавших языки. Продукты везли по железной дороге из портов, потом на подводах по деревням. Зима была суровой, дороги заметало, лошадей не хватало: многие пали от бескормицы. Подводы шли неделями, и возчики, сами голодные, довозили продукты до кухонь.
На кухнях детям давали горячую еду — кашу из кукурузной крупы, рис, белый хлеб, какао со сгущённым молоком. Для детей, неделями евших лебеду и кору, это было чудом. Дети приходили с мисками и котелками, иногда за несколько вёрст, и съедали всё на месте: выносить еду не разрешали, чтобы её не отняли взрослые. Взрослым выдавали продуктовые посылки. Учителя и врачи получали пайки, которые спасали им жизнь.
Советская власть принимала эту помощь с подозрением, видя в американцах шпионов и пропагандистов капитализма. Местные служащие АРА потом, в тридцатые, нередко попадали под аресты за «связь с иностранцами». Но в двадцать первом году об этом не думали: думали о том, как дожить до весны.
Старики, пережившие голод детьми, вспоминали через пятьдесят и шестьдесят лет вкус той кукурузной каши и сладкого какао. Для многих из них это было первое в жизни сладкое. Вместе с ними они вспоминали и своих — местных учителей, врачей, муллу, священника, соседей, которые делились последним, хоронили умерших, выхаживали сирот. Голод показал людей с самой страшной и с самой лучшей стороны.
Норвежец
Одним из тех, кто спасал голодающих Поволжья и Приуралья в 1921–1922 годах, был норвежский полярный исследователь Фритьоф Нансен. Знаменитый путешественник, первым пересёкший Гренландию на лыжах и дрейфовавший на корабле «Фрам» через Ледовитый океан, после мировой войны стал Верховным комиссаром Лиги Наций по делам военнопленных и беженцев. Он организовал возвращение на родину сотен тысяч военнопленных, в том числе русских из Германии и немецких и австрийских из России.
Когда в 1921 году начался голод, Нансен по просьбе международного Красного Креста возглавил помощь голодающим России. Он ездил по Европе, выступал в парламентах и на собраниях, умолял правительства дать денег и хлеба. Правительства отказывали: Советская Россия была для них врагом. Нансен говорил, что голодают не большевики, а дети, и что позволить им умереть — преступление. Ему удалось собрать средства, и его организация кормила сотни тысяч людей.
Он сам приезжал в Поволжье и видел голод своими глазами — умирающих детей, опустевшие сёла, людей, евших траву. Он фотографировал, записывал, рассказывал потом в Европе, показывал снимки, чтобы люди поверили. В 1922 году ему присудили Нобелевскую премию мира, и большую часть премии он отдал на помощь голодающим России и беженцам.
Он придумал и «нансеновский паспорт» — документ для беженцев, лишившихся гражданства, в том числе для сотен тысяч русских эмигрантов, оказавшихся после Гражданской войны без родины и без документов. С этими паспортами они могли жить и работать в чужих странах. Человек, никогда не бывший подданным России, сделал для её людей в самые страшные годы очень много. Я рад, что в Уфе и в Поволжье его имя помнят.
Храмы, пароходы и ликбез
В феврале 1922 года ВЦИК постановил изымать церковные ценности в пользу голодающих. Патриарх Тихон ещё раньше призвал верующих жертвовать на голодающих всё, кроме освящённых предметов богослужения, — чаш, дарохранительниц, окладов главных икон. Церковь собирала деньги и сама. Но власти нужны были не пожертвования, а изъятие: в нём видели способ сломить церковь как последнюю независимую силу.
В городке Шуя Иваново-Вознесенской губернии верующие пытались помешать изъятию, звонили в набат, и войска открыли огонь. Погибли несколько человек. Ленин в секретном письме членам Политбюро, написанном после Шуи, требовал провести изъятие «с самой бешеной и беспощадной энергией» и расстрелять как можно больше «реакционного духовенства». Начались процессы над священниками. Был расстрелян митрополит Петроградский Вениамин — человек, любимый паствой, сам призывавший жертвовать на голодающих и пытавшийся договориться с властью о добровольной передаче ценностей. На суде он держался кротко и спокойно и, по воспоминаниям, просил не о себе, а о других обвиняемых.
Изымали ценности и в Уфе — из православных храмов, а затем и из мечетей. Сколько из изъятого действительно пошло на хлеб для голодающих, точно не известно до сих пор. Историки называют разные цифры, но сходятся в том, что на помощь голодным ушла лишь меньшая часть.
Осенью 1922 года из Петрограда в Германию ушли пароходы с высланными философами, историками, экономистами, врачами, инженерами — Николаем Бердяевым, Семёном Франком, Иваном Ильиным, Николаем Лосским и многими другими. Их не расстреляли и не посадили: их просто выставили из страны, взяв подписку, что они не вернутся под угрозой расстрела. Взять с собой позволили лишь самое необходимое. Многие из них уже никогда не увидели России. Страна, где грамотных было меньше половины, отправляла за границу тех, кто мог бы учить.
В те же годы рождалось то, чем новая власть по праву будет гордиться. Декрет 1919 года обязал всё население от восьми до пятидесяти лет учиться грамоте, и по стране открылись тысячи ликбезов — пунктов ликвидации безграмотности. Взрослые люди, многие с бородами, сидели за партами рядом с детьми и выводили буквы. На плакатах писали: «Мы не рабы. Рабы не мы» — первые слова советского букваря. Работали рабфаки, готовившие рабочую и крестьянскую молодёжь к поступлению в вузы, народные университеты, избы-читальни.
Женщины получили равные политические права, право на развод, равную оплату, право на отпуск по беременности. В башкирских и татарских аулах открывались первые женские клубы, и женщины, впервые снявшие покрывало, учились читать. В декабре 1920 года был принят план электрификации — ГОЭЛРО: за десять-пятнадцать лет построить тридцать электростанций. Многие считали план фантазией; его выполнили к 1931 году. В одной и той же стране одновременно высылали философов и учили грамоте крестьянских детей.
Беспризорные
Война, революция, Гражданская война и голод оставили после себя страшное наследство — миллионы детей без родителей. Одни потеряли отцов на фронте, матерей — от тифа, других бросили родители, не способные их прокормить, третьи сами ушли из голодных деревень искать хлеба. К 1922 году беспризорных детей в стране было, по разным оценкам, от четырёх до семи миллионов.
Они жили на вокзалах, в подвалах, в асфальтовых котлах, в трущобах, под мостами. Ездили на крышах и под вагонами поездов, на буферах, в угольных ящиках. Воровали, попрошайничали, торговали папиросами, пели жалостливые песни в трамваях. Многие нюхали кокаин, пили, болели венерическими болезнями. Банды беспризорных, иногда по нескольку десятков человек, держали в страхе целые кварталы. Стаи грязных, оборванных детей были обычной картиной на станциях Самаро-Златоустовской дороги, в Уфе, в Самаре.
В 1921 году при ВЦИК создали комиссию по улучшению жизни детей, и возглавил её — неожиданно для многих — Феликс Дзержинский, председатель ВЧК. Человек, имя которого наводило ужас на противников власти, взялся спасать беспризорных с той же фанатичной энергией. Для детей открывали приёмники, детские дома, трудовые коммуны, колонии. Еды и одежды не хватало, воспитателей — тоже. Многие детские дома были немногим лучше улицы.
Но были и удачи. Педагог Антон Макаренко под Полтавой создал колонию для малолетних правонарушителей, где бывшие воры и бандиты сами управляли своей жизнью, работали, учились, отвечали друг за друга. Его «Педагогическую поэму» потом читали учителя всей страны. Через трудовые коммуны прошли сотни тысяч детей. Многие из них стали рабочими, инженерами, командирами, лётчиками. Уфимская трудовая колония, где через двадцать лет будет воспитываться Александр Матросов, выросла из той же традиции — спасать ребёнка трудом и коллективом.
Можно лишь представить, что чувствовал ребёнок, оставшийся один в огромной голодной стране. Многие из беспризорных так и не вспомнили потом ни своих фамилий, ни родных деревень. Получали фамилии в детских домах — иногда по названию станции, где их подобрали, иногда по имени воспитателя, иногда — Ленины, Октябрёвы, Коммунаровы. Это поколение без корней вырастет и станет частью новой страны — и частью её боли.
Патриарх
Патриарх Тихон — в миру Василий Белавин, сын сельского священника из Псковской губернии — был избран на Поместном соборе Русской церкви в ноябре 1917 года, в дни, когда в Москве гремели пушки. Восстановить патриаршество, упразднённое Петром Первым двести лет назад, решили до переворота, а избрание провели по жребию из трёх кандидатов: старец-монах вынул из ковчега записку с именем Тихона. Сам он, по воспоминаниям, был мягким, приветливым человеком с чувством юмора, не любил резкостей и не стремился к власти.
Ему выпало возглавить Церковь в самое страшное для неё время. В январе 1918 года он предал анафеме тех, кто проливает невинную кровь, — не называя никого, но все поняли, о ком речь. Декрет об отделении церкви от государства лишил Церковь имущества, прав юридического лица, школ. Начались расстрелы священников, закрытие монастырей, вскрытие мощей. В Гражданскую войну погибли тысячи священнослужителей.
В 1922 году, во время кампании по изъятию ценностей, Тихона арестовали и держали под арестом больше года, готовя процесс. Обновленцы — часть духовенства, поддержанная властью, — захватили церковное управление. Летом 1923 года Тихон подписал заявление, в котором раскаивался в «антисоветской деятельности», и его освободили. Одни упрекали его в слабости, другие понимали, что он спасал Церковь от окончательного разгрома. Народ встретил его освобождение с ликованием: тысячи людей шли к нему за благословением. Он умер в апреле 1925 года, измученный и больной. В 1989 году Церковь причислила его к лику святых.
В Уфе в те же годы закрывали церкви и мечети, арестовывали священников и мулл. Муфтий Ризаэддин Фахреддин, избранный в 1923 году, пытался, как и Тихон, сохранить Духовное управление, лавируя между требованиями власти и верой паствы. Ему это удавалось ещё десять с лишним лет.
Большая Башкирия
В голодные месяцы 1921–1922 годов решался и другой вопрос, для края не менее важный, — о границах республики. Малая Башкирия, созданная соглашением 1919 года, была горной и степной окраиной без городов, без железных дорог, без промышленности. Её столица Стерлитамак был небольшим уездным городком. Республике, чтобы жить, нужна была Уфа — с её заводами, железной дорогой, больницами, учебными заведениями, типографиями. Уфимской губернии, в свою очередь, трудно было существовать рядом с республикой, которая претендовала на её земли.
Перед этим в Москве, Уфе и Казани долго спорили, какие уезды отойдут к Башкирии, а какие — к Татарской республике. Татарские деятели хотели получить северо-западные уезды Уфимской губернии, где татары составляли большинство. Башкирские — доказывали, что это исконно башкирские вотчинные земли. Мензелинский уезд, где башкиры и татары жили вперемешку, отдали Татарии. Бирский, Белебеевский, Уфимский, Златоустовский — Башкирии. Спор о границах, как и спор о Урало-Волжском штате зимой 1917 года, решала в конечном счёте Москва.
14 июня 1922 года декретом ВЦИК к Автономной Башкирской республике присоединили большую часть Уфимской губернии. Возникла «Большая Башкирия» со столицей в Уфе. Малая горная и степная республика стала многонациональной: башкиры, русские, татары, чуваши, марийцы, удмурты, мордва, украинцы, латыши жили в ней бок о бок, и башкиры оказались в ней меньшинством.
Республика получила столицу, промышленность, железную дорогу, губернский город со школами и больницами. Но вместе с ними в ней на десятилетия поселился вопрос, который будет возвращаться и в тридцатые, и в девяностые: как сочетать права народа, давшего имя республике, с правами всех, кто в ней живёт. Для русского крестьянина под Белебеем, для татарского учителя в Бирске, для чувашской деревни на Белой автономия называлась башкирской, но жить в ней предстояло всем. Решить этот вопрос раз и навсегда никому не удалось; его приходилось решать заново каждому поколению.
Республика в 1922 году
Новая Большая Башкирия, созданная в 1922 году, начинала жизнь в тяжелейших условиях. Голод ещё не кончился, тиф ещё косил людей, многие аулы и сёла опустели наполовину. Хозяйство было разорено войной и реквизициями: поголовье лошадей и скота сократилось в несколько раз, посевные площади — почти вдвое. Заводы Белорецка, Симского и Катав-Ивановского округов стояли или работали вполсилы. Железная дорога едва действовала.
Правительство республики, переехавшее из Стерлитамака в Уфу, начинало почти с нуля. Не хватало работников, особенно знающих башкирский язык. Не хватало денег: налоги собирать было не с кого. Надо было восстанавливать школы, больницы, дороги, мельницы, кормить сирот, лечить больных, налаживать торговлю. И одновременно — строить национальную республику: открывать башкирские школы, готовить учителей, издавать книги и газеты, создавать письменный язык.
Люди, взявшиеся за это дело, были молоды — многим не было и тридцати. Вчерашние учителя, бойцы башкирского войска, выпускники медресе и рабфаков. Они работали без выходных, ездили по кантонам на лошадях, ночевали в холодных избах. Они верили, что строят новую жизнь для своего народа. Многие из них через пятнадцать лет будут расстреляны. Но первые школы, первые книги, первые газеты, первые больницы республики созданы их руками.
Республика изнутри
Из Москвы история тех лет выглядит как череда декретов. Из Уфы она выглядела иначе. Правительство республики в двадцатые решало свои, очень земные задачи: как поделить землю между башкирскими общинами и переселенческими сёлами, не разжигая новой вражды; как поднять хозяйство кантонов после голода; на каком языке учить детей в многонациональных сёлах; где взять учителей, врачей и агрономов, знающих язык своих земляков.
Самым тонким был вопрос о языке. До революции многие башкиры читали и писали на татарском литературном языке: на нём учили в медресе, на нём печатались книги и газеты, на нём писали и сами башкирские поэты. Теперь башкирские деятели добивались, чтобы у народа был свой литературный язык, и в двадцатые годы его создавали заново — с собственной грамматикой, учебниками, словарями, опираясь на говоры юго-востока и Зауралья. Татарские учителя и писатели республики смотрели на это по-разному: одни помогали, другие считали, что разделение языков ослабит оба народа. Спорили горячо, но это был спор людей, которые вместе учились, вместе работали и часто были родственниками.
Мне кажется важным увидеть в этих годах не только указания из центра, но и собственную логику республики. Её руководители — вчерашние учителя, шакирды, бойцы башкирского войска — не просто исполняли приказы. Они торговались за землю, за бюджет, за школы, искали союзников в Москве, иногда выигрывали, иногда проигрывали. Многие из них поплатятся за это в тридцать седьмом. Но школы, книги и театр, которые они создали, — их собственное дело.
Генуя и Рапалло
В апреле 1922 года Советскую Россию впервые пригласили на международную конференцию — в итальянскую Геную. Это было признание: страну, которую четыре года пытались задушить блокадой и интервенцией, звали за общий стол. Делегацию возглавил нарком иностранных дел Георгий Чичерин — потомок старинного дворянского рода, бывший сотрудник архива Министерства иностранных дел, полиглот, знаток Моцарта, человек, который работал ночами и спал на диване в наркомате. Его элегантность и образованность удивляли западных дипломатов, ожидавших увидеть «большевиков с ножом в зубах».
Западные державы требовали вернуть царские долги и национализированную собственность иностранцев. Советская сторона выставила встречный счёт за интервенцию и блокаду — сумму, превышавшую долги. Переговоры зашли в тупик. 16 апреля в соседнем Рапалло Чичерин подписал договор с другой страной-изгоем — Германией. Стороны отказывались от взаимных претензий и восстанавливали дипломатические отношения. Дипломатическая изоляция была прорвана. Через несколько лет немецкие офицеры будут тайно учиться в советских танковых и авиационных школах, а советские командиры — в германских академиях; никто тогда не думал, чем это обернётся.
Нарком-меломан
Георгий Васильевич Чичерин был одним из самых странных людей в большевистском правительстве. Потомок старинного дворянского рода, племянник известного юриста и философа Бориса Чичерина, он окончил историко-филологический факультет Петербургского университета, служил в архиве Министерства иностранных дел, писал историю русской дипломатии. Потом ушёл в революцию, отказался от наследства, много лет жил в эмиграции, был меньшевиком, сидел в английской тюрьме. В 1918 году Ленин сделал его наркомом иностранных дел.
Он работал по ночам, спал днём, жил в своём кабинете в наркомате, почти не выходя на улицу. Он знал наизусть множество документов, писал инструкции сам, не доверяя секретарям. Он был болезненным, одиноким, никогда не был женат. Его страстью была музыка, особенно Моцарт: он играл на рояле, написал о Моцарте книгу, говорил, что Моцарт был для него всем. Иностранные дипломаты, ожидавшие увидеть в Генуе неотёсанных большевиков, встретили изысканного аристократа, говорившего на нескольких языках лучше, чем они сами.
В Генуе и Рапалло Чичерин добился того, что Советскую Россию признали как государство, с которым можно и нужно договариваться. Но в Москве его положение было непростым. Он не был членом Политбюро, его мнением всё чаще пренебрегали, его заместители интриговали против него. Его здоровье — диабет, полиневрит — разрушалось. В 1930 году его отправили в отставку. Последние годы он жил в Москве в одиночестве, больной, играл Моцарта и писал свою книгу. Он умер в 1936 году — за несколько месяцев до того, как начали расстреливать его бывших коллег по наркомату.
Удар
25 мая 1922 года в Горках у Ленина случился первый инсульт: отнялись правая рука и нога, нарушилась речь. Ему было пятьдесят два года. Врачи, собранные со всей страны и из-за границы, говорили о переутомлении. Сам Ленин понимал больше. По записям его сестры Марии и по записке самого Сталина членам Политбюро, он просил у Сталина яд на случай, если паралич станет полным. Эти свидетельства передают страх сильного человека перед беспомощностью.
К осени Ленин вернулся к работе, но увиденное его встревожило. Ещё в апреле генеральным секретарём ЦК избрали Иосифа Сталина. Должность казалась технической — аппарат, кадры, учёт, — и многие считали, что Сталин получил её как трудолюбивый исполнитель, которому скучная работа не в тягость. Но упорный и немногословный Сталин превращал её в главную. Через его руки проходили назначения, он знал всех секретарей губкомов, их сильные и слабые стороны, их обиды и надежды. Партийный аппарат постепенно становился его аппаратом.
Автономизация
Летом 1922 года комиссия Сталина подготовила план объединения республик: Украина, Белоруссия и Закавказье должны были войти в РСФСР на правах автономий — так же, как Башкирия и Татария. Это называлось «автономизацией». Для Уфы в плане не было ничего нового: именно так, декретом 1920 года, уже урезали права башкирской республики. Для Украины и Грузии, считавших себя независимыми государствами, это было унижением.
Грузинские коммунисты во главе с Буду Мдивани и Филиппом Махарадзе выступили против. Сталин и посланный им в Тифлис Серго Орджоникидзе давили на них жёстко. В одном из споров Орджоникидзе ударил по лицу грузинского коммуниста, назвавшего его «сталинским ишаком». Весть об этом дошла до Ленина и потрясла его. Он увидел в этом не частный случай, а проявление того самого великодержавного духа, против которого всю жизнь выступал.
Ленин возразил против плана: не республики входят в РСФСР, а все вместе, включая РСФСР, образуют новый союз на равных правах — Союз Советских Республик Европы и Азии. Сталин уступил, проворчав в записке членам Политбюро о «национальном либерализме» Ленина. 30 декабря 1922 года I Всесоюзный съезд Советов утвердил Договор об образовании СССР. Каждая республика сохраняла право свободного выхода из Союза.
В тот же день Ленин, после второго удара прикованный к постели, начал диктовать записку «К вопросу о национальностях или об „автономизации“». Он говорил секретарям медленно, с трудом, и, видимо, с чувством вины. Он писал, что сильно виноват перед рабочими России за то, что недостаточно энергично вмешался в этот вопрос. Свобода выхода из союза окажется «пустой бумажкой», если не защитить малые народы от произвола великодержавного бюрократического аппарата, доставшегося новой власти от старой. Политически ответственными за эту великорусско-националистическую кампанию, писал он, надо сделать Сталина и Дзержинского.
4 января 1923 года в «Письме к съезду» Ленин добавил то, о чём, вероятно, думал давно: «Сталин слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде и в общениях между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого места».
Развилка. Сталинская «автономизация» или ленинский союз равных республик — этот спор был разрешён в пользу союза, но записка Ленина показывает, как хорошо он понимал разницу между правом на бумаге и правом на деле. Уфа знала эту разницу с мая 1920 года.
За восемь лет, прошедших с проводов на Белой, страна пережила мировую войну, две революции, Гражданскую войну, террор и голод. Рухнула династия, исчезли сословия, землю получили те, кто её пахал, в башкирских аулах открывались первые советские школы. Миллионы людей погибли на фронтах, от голода и эпидемий, миллионы уехали навсегда. Те, кто выжил, были другими людьми: они видели слишком много смертей, чтобы бояться её как прежде, и слишком много обещаний, чтобы верить им без оглядки. Ленину оставалось жить чуть больше года.
Часть вторая
ВЕЛИКИЙ ПЕРЕЛОМ
(1923–1941)
Мы отстали от передовых стран на 50–100 лет.
Мы должны пробежать это расстояние в десять лет.
Либо мы сделаем это, либо нас сомнут.
И. В. Сталин, 4 февраля 1931 года
Глава 6. Наследство (1923–1929)
Горки, зима 1923-го
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.