электронная
100
печатная A5
378
18+
Кривые дорожки

Бесплатный фрагмент - Кривые дорожки

Объем:
118 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4474-1918-9
электронная
от 100
печатная A5
от 378

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Предисловие

Кроме «звёзд», в любом деле всегда есть «второй эшелон» — люди никому особо не известные, но составляющие основную массу. Они исторически необходимы: они — среда, из которой вырастают звёзды. Естественно, большая часть второго эшелона всю жизнь проводит в безвестности. Быть может, в каких-нибудь справочниках или энциклопедиях лет через пятнадцать мелькнет твоя фамилия с одним инициалом, и всё.

Это нормально. Я долго был музыкантом, играл на бас-гитаре. Десять лет подряд я участвовал в одной и той же рок-группе, мало кому известной. Но вот ведь штука какая. Второй эшелон живёт не менее (а иногда, может, и более) насыщенной и разнообразной жизнью, чем те, кто известен всем. Горние выси духа, приключения тела, поучительные истории и творческие свершения — всего этого во втором эшелоне полно, и с избытком.

Про это здесь и написано.

Маленькое уточнение. Это не мемуары. Это «художественное произведение», сиречь повесть. События, о которых здесь идет речь, в реальности безусловно произошли, но не всегда там и не всегда в той последовательности, как здесь рассказано. Так что лучше относиться ко всему этому, как к чистому вымыслу. Так будет спокойнее. Поэтому автор в тексте называет себя вымышленным именем — которым в действительности вполне официально рекомендовал себя в эфире во времена работы на независимых (ни от кого ни разу) радиостанциях лихих 90-х годов прошлого века. Собственно, и все действующие лица и даже места действия называются в тексте вымышленными именами и названиями. И если кто себя узнает — это случайное совпадение и не считается. А теперь — с Богом.

Ваш АВТОР

Я съезжаю с пути истинного

Знакомьтесь, пожалуйста. Вот этот подросток с вечной неуместной ухмылкой — это я. А этот, слева, в свитере и серых брюках, заправленных в сапоги — это Ратц. На самом деле никакой он не Ратц, он Хомяков, но «хомяк» по-немецки — Ratz и есть, а мы учимся в немецкой спецшколе («Миттельшуле мит эрвайтертем Дойч-унтеррихт», средняя школа с расширенным изучением немецкого языка, так это официально называется). Наличие же в организме Хомякова одной восьмой части тевтонской крови закономерно определяет тот факт, что товарищ мой примерно с восьмого класса, то есть с тех пор, как вступил в период подросткового самоосознания, носит арийскую стрижку, одежду строгого вида (желательно, чтобы строгие серые брюки были заправлены в сапоги), плюс то и дело глубокомысленно произносит длинные фразы на языке Гейне.

Кстати, о Гейне. Попробуйте при Ратце произнести эту фамилию. Широкое светлое лицо его омрачается, он поднимает палец и, чётко им помахивая, раздельно произносит:

— Не Генрих Гейне. Нет. Неправильно. Хайнрихь Хайнэ! Запомните: по-немецки это произносится — Хайнрихь Хайнэ!

Двухнедельная поездка от школы в Лейпциг (Ратц произносит «Ляйпцихь») после девятого класса — пик и звёздный час его жизни. По возвращении он ещё примерно месяц смотрит поверх голов и говорит исключительно по-немецки, с отвратительным лейпцигским акцентом, кстати — в самой Германии непроницаемым ни для кого, кроме самих жителей Лейпцига. Накупив в ГДР местных грампластинок, он крепко «задвигается» на том, что именует «нойе дойче Велле» («новая немецкая волна»). Он искренне считает, что именно так называется прогрессивная и лучшая в мире рок-музыка социалистической Германской Демократической Республики — хотя на самом деле так называется вовсе никакая не прогрессивная, а совсем даже реакционная рок-музыка капиталистической Федеративной Республики Германия, но об этом Ратцу почему-то никто не говорит.

Мы с Ратцем сидим за одной партой, но у меня совершенно другие склонности. Я живу (мысленно, понятно) исключительно в Ливерпуле, год у меня постоянно тысяча девятьсот шестьдесят первый, я ношу волосы неопределяемой длины (потому что они вьются и никак не опускаются желаемым битловским «шлемом»), зачитываюсь статьями рок-критика Афанасия Двоицкого в журнале «Сверстник» и никогда не застёгиваю форменный школьный пиджак, за что имею неприятностей.

Мы с Ратцем вообще всё время имеем неприятностей. На химии мы сидим на последней парте, для развлечения сливаем все жидкости ящика для опытов в одну колбу, в результате чего из колбы бурно лезет пена, воняет, заливает наши тетради с контрольной за четверть, и мы имеем неприятностей. На литературе мы пишем нашей зловредной Вилке (Виллоре Евгеньевне, то есть) сочинение про то, что Базаров — первый настоящий панк, нас вызывают на педсовет и громят цитатами из свежего выступления К. У. Зерненко на июньском пленуме ЦК КПСС по идеологии, и мы имеем неприятностей.

Виллора наша Евгеньевна (имечко её сложным, почти магическим образом составлено из кусочков заклинания тёмной магии «Владимир Ильич Ленин и Октябрьская революция») вообще нас недолюбливает, но не может связно объяснить, почему. Мы просто вызываем у неё глухое раздражение, регулярно прорывающееся острыми приступами ненависти, желательно — публичными, но, как правило, малосодержательными. Неприятностей у неё мы имеем все время.

После уроков мы через пол-Столицы тащимся ко мне на Забыловский или к Ратцу на Заводный, и там до одурения играем его и мои самодельные песни на гитарах производства деревни Пыхово Двоенцовского района. Моя гитара — светлой расцветки, звонкая, пахнет мебельным клеем и вся — посредством тонкого фломастера — исписана ранними стихами Маяковского. Ратцева гитара тёмная, глуховатая, с чёрным грифом, на котором у пятнадцатого лада красным лаком для ногтей написано загадочное: ВИА «Лончель».

Результаты мы записываем (стерео!) на кассетный магнитофон второго класса «Весна-211». Одна из этих кассет жива до сих пор, но слушать её без содрогания невозможно, да и не нужно.

Летом следующего года жизнь нас разносит в разные стороны — меня в Универ, Ратца в Авиаторский. В следующий раз мы встретимся только лет через пять.


В Универе я остро чувствую свою особенность. Вся моя группа — двадцать человек — либо рабфакеры-стажники, лет на десять старше меня, либо мажорные-размажорные девочки в густом, по моде тех времён, радужной расцветки макияже на лице и розовых «бананах» (это такие брюки) на толстых попах. Один я брожу по Универу в незабываемой коричневой куртке из югославского кожзаменителя.

Быстро находится и способ свою «особенность» усугубить — то, что называлось тогда «студенческая научная работа». После первой же сессии выясняется, что мой надёжно подвешенный язык (абсолютно без костей, но достаточно длинный и мускулистый) позволяет без лишнего напряга получать на экзаменах пятёрки, пока рабфакеры натужно кряхтят над шпаргалками, которые писали всю ночь, но не могут прочитать, а мажорные девочки плачут в коридоре над зачётками, капая комковатой польской тушью с ресниц на розовые «бананы». Восхищенные моей болтливостью, преподавательницы преклонных годов ведут меня под белы руки в Научное Студенческое Общество, я представляю туда три странички про то, как (согласно прочитанным мной первоисточникам) буржуазная массовая информация формировала популярность рок-музыки, и меня снисходительно хлопают по плечу очкастые зубры-пятикурсники, советуя, для проходибельности работки, полить её марксизмом-ленинизмом. Я, скрепя сердце, поливаю — и в результате делаю из трёх страничек, для своего удовольствия написанных, две курсовые работы подряд, и с одной из них даже еду в город Невоград на Научную Студенческую Конференцию в Невоградском Государственном Университете им. О. О. Зданова, где выступаю на секции «Зарубежная печать». Местный завкафедрой вякает было, что сама тема работы представляется ему довольно сомнительной, но я радостно, осиянный авторитетом нашего завкафедрой (куда более известного в соответствующих кругах, и при этом «прогрессивного»), раскладываю ретрограда в пух и прах и получаю диплом за лучший доклад. Очень красивый диплом, глянцевый, толстый, с портретом Вождя Революции… После доклада ко мне в коридоре украдкой подходят местные аспиранты, бледные и зашуганные, торопливо жмут мне руки и шепчут:

— Старик… Спасибо… Как ты его уделал…

А вечером в общаге я попадаю на квартирник (то есть общажник) двух суперзвёзд Невоградского Рока; так что, когда месяц спустя они впервые играют в Столице с электрическим составом (кстати, тоже в университетской общаге), я гордо стою среди подобных мне двух-трёх особенных и цежу сквозь зубы:

— Ну, эта вещь в акустике слушалась лучше…

Двое особенных — это Концов и Корнаков, мои не то чтобы друзья, а как бы такие же, как я, и не такие, как все, что заставляет нас держаться вместе. Ещё есть Мандрата, он как бы идеолог компании Концова и Корнакова, пишет безумные стихи под явным влиянием невоградца Грибощенкова, что по тем временам остросовременно и супермодно. Настоящая фамилия Мандраты — Пекарь, что нам кажется неимоверно крутым и заставляет сделать его фамилию названием нашей свежесозданной рок-группы.

Это Время Луны, время Новой Волны, вся старая музыка рухнула и погребена, с Запада доносится неслыханное, музыкальный критик молодёжных журналов Афанасий Двоицкий воспевает невиданное; уже четыре года где-то там, за изгибом земной тверди, работает музыкальный телеканал MTV, а мы, не подозревая о существовании рок-видео, изучаем стилистику Новой Волны по чёрно-белым фотографиям западных звёзд на тонкой бумаге польских журналов и по некачественным записям на вечно скрипящих от некачественной сборки аудиокассетах производства Германской Демократической Республики. Мы репетируем в Синеграде, городе-спутнике в сорока километрах от Столицы, куда ходит 400-й автобус — очереди на него у последней станции метро страшные, но можно ехать стоя, без очереди, всего за 15 копеек. Наша «база» — актовый зал в пустой, по-летнему гулкой школе, кошмарная ударная установка с одной гнутой и треснувшей тарелкой, три пятнадцативаттных усилителя с гавкающим названием VEF — в один втыкается микрофон, в другой — вечно нестроящая гитара болгарского производства, на которой бренчит Концов, в третий — моя бас-гитара Musima De Luxe 25B, которую сделали суровые немецкие коммунисты в Германской Демократической Республике, а я, сэкономив деньги от всего, что у меня только было, купил в легендарном столичном магазине «Созвучие» за 240 полновесных советских рублей.

Мы разрываемся от желания играть энергично и в то же время «новую волну» — мы знаем твёрдо, что прежнему року пришел окончательный и бесповоротный конец, и «новая волна» — последнее слово культурного развития целого мира, об этом написано критиком Афанасием Двоицким в журнале «Сверстник», а значит — так оно и есть. Вся беда в том, что из статьи Двоицкого «Рок Новой волны» мы знаем названия всех нью-вейвовых групп, но вот послушать удается немногое, и всё какое-то не то. По идеологическим соображениям мы знаем, что «многое в панке дико, уродливо и абсолютно неприемлемо» (А. К. Двоицкий), но при этом субъективно нам больше всех нравятся именно панки в лице Sex Pistols — за счет немереной своей энергетики. Но тут ещё морочит голову двоицкое же учение об абсолютной самобытности Русского Рока… Короче, мы играем очень быстрые песни в мажоре (с легкими отклонениями в параллельный минор) с долбящей ритм-секцией (иного, кроме как долбить — бум-цы-ДЫЩ, бу-бум-цы-ДЫЩ-цы — она делать и не умеет) и полосующей полунастроенной гитарой, а Корнаков, получивший в группе кличку Поль Гнедых (по хитроумному персонажу Стругацких), сырым и мощным голосом орёт:

Мы топчемся на месте и говорим о буднях,

Мечтая о «фиесте» и безопасных пулях,

Мы падаем на камни и стонем от досады

И топчут нас ногами друзья из Невограда.

«Фиеста» — это такой прохладительный напиток, продававшийся в те годы. Вставлять в тексты песен названия всем знакомых предметов — прогрессивно и модно. Никто не думает, что через каких-нибудь тридцать лет никто не будет помнить этих предметов и этих названий. Важно Соответствовать, и мы Соответствуем. Этой песней мы гордимся. Это наш боевой гимн.

Баснословные времена

Время было тревожное, только что запретили водку. Позже, из книг, я узнал, что лето 1985 года было временем тотального запрета всего столичного рока и что за весь тот год в Столице и области не состоялось ни одного настоящего рок-концерта… Ну, не знаю! Наш первый концерт состоялся именно тем летом, и это был САМЫЙ НАСТОЯЩИЙ рок-концерт!

Короче, мы играли в деревне Жидкая Грязь, что между Столицей и Синеградом. Деревня историческая во всех смыслах. В середине XVIII века её увековечил в бессмертной книге «Путешествие из Невограда в Столицу» небезызвестный Алексей Пинищев, впоследствии за это строго наказанный великою царицей. Не за Жидкую, конечно, Грязь, а за книгу. Два с лишним века спустя здесь, в деревянном сельском клубе, выступала — второй в сборном концерте из трёх самодеятельных рок-групп — молодая столично-синеградская банда «Пекарь». Это, то есть, мы.

Названия коллектива, игравшего в тот день первым, история не сохранила. Состоял он из гитариста и басиста, в унисон оравших собственные песни туманного содержания. Запомнилась мне только одна строчка:


— А трактор всё пашет, он тоже устал…


Вторыми играли мы. Не помню уж, почему мы приехали без собственных гитар — в те годы у полуподпольной рок-самодеятельности (вроде нас) практиковалось играть в сборных концертах на чужих инструментах, ничего зазорного в этом не было, так как и техника игры у большинства была одинаково ужасна, и подход к настройке инструментов был, мягко говоря, совсем нестрогим. Видимо, у Концова была какая-то договорённость с первым дуэтом — они оставили нам свои гитары, сами сели в зал, а мы — подлаживаясь на ходу к чужим кривым грифам — заиграли.

В зале, кроме умеренно-серой местной молодёжной публики, присутствовало ещё и человек семь-десять синеградских панков, людей забубённых и стойких. Они завыли, услышав наш довольно громкий чёс, а тут ещё Корнаков, взмахивая длинной чёлкой, завопил:

Ты приводишь в смятенье моих друзей

Ты говоришь, что я болван и ротозей,

Что я прозевал свой шанс, и теперь я — ноль,

Что мое время сжигает алкогольная боль,

Но я не верю тебе и твоим словам,

Ты постоянно врёшь мне, ты так слаба,

Ты просишь меня не петь и не ныть

И не думать о принце — «быть или не быть»,

Но я знаю — ты хочешь быть со мной! [повторить три раза для убедительности]

Здесь следовала пауза перед вторым куплетом, и аккурат в этой паузе в зал вбежал встрёпанный человек и крикнул:

— Шухер! Менты!

И во все щели, во все отверстия хлынули люди в сером.

Бросив на сцену чужую чешскую чёрную бас-гитару, я вслед за нашим шустрым вокалистом кинулся за сцену, а там — в окно, благо клуб был одноэтажный. Нам никак нельзя было попадаться: мы очень дорожили студенческими билетами. Настолько дорожили, что в группе нас знали исключительно по прозвищам. Мы справедливо опасались стукачей в своих рядах, так как своими глазами видели, как с нашего факультета выгоняют студентов по пришествии в партком «телеги» из компетентных органов. Концову-то что, у него папа в горкоме правящей партии, а нам не отвертеться, если что.

Зашуганные, мы с Полем часа полтора бегали по лесу, прилегающему к Невоградскому шоссе, и в результате потеряли направление на Столицу. За каждым кустом в наступавших сумерках нам мерещился милицейский китель, и спас нас только простой развесёлый водитель совхозного молоковоза, за пятёрку довезший до метро «Самолётная» (до «Северной Пристани» мы ехать побоялись из конспирации, нам там чудилась засада).

Недели две мы ждали повесток в почтовые ящики, но не дождались: гитарист Концов свинчен не был, отсидевшись за сценой в каком-то чулане со швабрами, а честного пролетарского происхождения барабанщик и клавишник свинчены были, нас честно заложили, но вся фишка была в том, что они не знали наших настоящих имён! Сколько кровавая охранка ни искала по Столице неких Поля Гнедых и Филиппа Пулкова — наверное, не нашла. Надеюсь.

Так или иначе, барабанщика и клавишника мы поменяли, и дело с концом. Гитариста тоже пришлось поменять. Концов начал утомлять унаследованным от папы звериным антисемитизмом. Выпив, он с пулеметной скоростью начинал склонять по матушке весь мировой сионизм и жидов, продавших Россию, начиная от жида Пушкина и кончая жидом Солженицыным. Поскольку он ещё и не умел играть, а учиться не хотел — был уволен. Ну, то есть, это мы знали, что он уволен. Мы просто перестали ему звонить.


Новая наша база была в кинобудке школы, имевшей место в столичном микрорайоне со звучным именем Кобылино-Пыжиково. Там аппаратура была куда круче, чем в Синеграде: «ЭСКО-100» (эстетически кошмарное с виду, зато стоваттное по содержанию устройство непобедимого человеческими силами уральского оборонного производства — туда втыкались гитара и микрофон) и здоровенный чёрный деревянный ящик под названием «ФОРМАНТА», куда втыкались одновременно моя восточно-германская бас-гитара и клавишное чудо отечественной техники, синтезатор под названием «АЛИСА» (к названию соответствующей рок-группы никакого отношения не имеет).

Наш новый барабанщик был столь крут, что привозил с собой на репетиции собственный малый (тогда говорили — «рабочий») барабан. Ему было двадцать три, и он казался нам ветераном — до нас он успел поиграть в двух самодеятельных хард-роковых составах. Его квартира произвела на нас неизгладимое впечатление. Убранство жилой комнаты состояло из дивана, ударной установки, магнитофона и десятков настоящих иностранных плакатов-постеров со всякими модными музыкальными людьми. Нам казалось, что это неимоверно круто и модно.


Месяц мы порепетировали после того, как нас недовинтили в Жидкой Грязи — и выступили прямо на базе, в пыжиковской школе. В зале было два старших класса, то есть человек пятьдесят подростков обоего полу в возрасте от пятнадцати до семнадцати лет, не весьма осмысленно и с редким неуверенным гоготом таращившихся на нас, и человек шесть героических синеградских панков, из-за винта недосмотревших нас в прошлый раз. Их тогда, впрочем, из-за нас всё-таки «повинтили», но им было не привыкать: панку, как говорили добрые люди, в каталажке переночевать, что высморкаться. Мы бодро оттарахтели имевшиеся в наличии десять песен собственного корнаковского сочинения. Я гнулся, как западные музыканты гнутся на мутных чёрно-белых фотографиях, Поль сексуально взмахивал гитарой, чем привёл-таки в восторг местных старшеклассниц, а барабанщик с клавишником мрачно кивали в такт головами в чёрных «нововолновых» очках.

Когда мы приступили к своему главному хиту, в зал неторопливо вошла группа пожилых женщин в тёмных глухих платьях — директор, завуч, парторг, профорг, завхоз… На шумок заглянули. С каменными лицами они наблюдали, как панки на первом ряду «тащатся», что выражается у них обычно рёвом, свистом и маханием конечностями. А Поль тем временем вопил:

Чёрные очки на переносице ничьей

Нежные цветы боятся солнечных лучей,

Тёмное стекло на беззащитные глаза,

Небо голубое — каждый хочет облизать,

Голову кладу на истомлённый тротуар,

Крикнул, но наяда превратилась в писсуар.

Мои кроссовки чище, чем мысли и слова,

Девочка моя умна, как белая сова,

Лессинга читала, и Прудона, и других,

Ночью утопая в переплётах дорогих.

Я давно не верю слишком чистым небесам,

Близким и любимым — до всего дойду я сам.

Как на грех, перед концертом нам удалось выстроить максимально разборчивый звук, и все слова было слышно (что далеко не всегда было правилом в те годы).

Ну и что, спросите вы. Текст как текст, вполне бессмысленный и корявый — то ли о любви, то ли о подростковой неудовлетворённости миром. Правильно! Просто мероприятие было заявлено как «концерт ко Дню Учителя». Естественно, тексты песен не надо было «литовать», то есть носить на предмет цензуры в Соответствующий Орган, так как концерт проходил в школе, а не в ДК («доме культуры») или ДКШ («доме комсомольца и школьника»); но некие тексты мы должны были до концерта показать завучу школы, что Поль и сделал — там был «Школьный вальс», «Учительница первая моя» и прочие милые вещицы.

То, что мы пели, не тянуло на милые вещицы. По выражению лиц школьных дам я понял, что им очень не нравится то, что мы поём. Внезапно накатившее вдохновение сорвало меня с места, и я принялся скакать, выделывая крайне странные движения. Боюсь, что даже за очень большой денежный гонорар я теперь не смог бы их повторить. Поль изумлённо глянул на меня, глаза его заволокло рокенрольной смурью, и он — стодевяностосантиметровый, здоровенный — махнул гитарой и кометой понёсся по сцене наперерез мне. Песня, собственно, закончилась, а как запилить соло, Поль не знал — мы просто продолжали играть аккомпанемент, но очень, очень громко и яростно, насколько это было возможно при наших тогдашних музыкальных умениях. К чести барабанщика и клавишника сказать — они при столь неожиданной смене сценария не остановились, не перестали играть, а клавишник даже принялся слегка приплясывать. Панки вскочили и кинулись биться головами о сцену. Вскочил также один школьник, но сзади, из кучки школьных дам, раздался окрик, и смелый подросток сел обратно. Нашего запала хватило примерно на минуту, но за эту минуту панки продемонстрировали почти всё, что тогда было верхом смелости поведения на рок-концерте. О таких вещах, как слэм, еже сказуемое массовое пихание перед сценой, и стейдждайвинг, сиречь прыгание со сцены в толпу вниз головой, тогда в наших краях ещё не слыхивали — но биться головой о сцену, прыгать перед сценой очумелым козлом, интенсивно махать руками и оглушительно реветь «о-о-о-о-о-о-» и «а-а-а-а-а-а-а» любой уважающий себя панк или металлист умел на твёрдые пять баллов.

Когда стих рёв «фидбэка» от затихшей гитары Поля и запоздалое «а-а-а-а-а-а-а» самого отчаянного из синеградских гостей, в наступившей тишине раздался голос одной из школьных дам:

— Похоже на идеологическую провокацию. Вызывайте милицию, Анна Игоревна.

Панки кинулись в дверь напролом, мягко, но убедительно распихав школьных дам в стороны. Дамы даже охнуть не успели. Мы спокойно собрали вещи и вышли следом, бросив включённую аппаратуру на сцене — она же всё равно была не наша, а школьная; старшеклассницы проводили нас томными взглядами, старшеклассники частью неуверенно гоготали, частью смотрели нам вслед со смутной завистью.

Когда мы садились в автобус напротив школы, в школьный двор въехал жёлто-голубой «ментовоз». Вызвали-таки!

Больше мы в Кобылино-Пыжиково не репетировали.

Битва за стул

Минуло два года.

Теперь «мы» — это уже не «Пекарь», «Пекарь» давно завершился. Мы — это «Конкретный Ужас», музыкальный коллектив (или, как в те годы принято было уточнять, «самодеятельная рок-группа»), созданный самым странным способом. В один прекрасный солнечный день я вернулся на гражданку из рядов Вооружённых Сил СССР, чувствуя себя слегка отсталым: пока отдавал пренатальные долги жадной и подозрительной Родине, в стране бурно началась так называемая перестройка, молодёжь немедленно и с удовольствием принялась ниспровергать основы, и я из «особенного» и «не такого» превратился в одного из многих, далеко не оригинального. На второй день после возвращения я принялся искать новую идентичность.

Собственно, искать её я начал на старом месте, то есть на универском факультете, хотя восстанавливаться в студенчестве пока не собирался, по крайней мере — до начала следующего учебного года. На факультет я явился в позапрошлогодних обносках, не успев сделать ничего, кроме как выручить из военкомата свой паспорт. Передвигаться без гражданского документа стриженному по-армейски юнцу в Столице, где по серым асфальтовым просторам через каждые пятьсот метров с лениво-бдительным видом барражировали военные патрули, было довольно стрёмно.

Конечно, я не думал возвратиться на пепелище «Пекаря»: Корнаков уже занимался совершенно другой музыкой — настолько другой, что бросил гитару и стал осваивать саксофон. Это я знал из писем, но мне нужно было живое общение. И я получил его.

Первым на меня наскочил Джон Велосипед, говорливый и жизнерадостный очкарик из Сибири, который сильно поддерживал меня письмами в период воинских моих приключений. Будучи старше, он загремел «в ряды» до меня и письменно делился разнообразным полезнейшим опытом, и его дембель опередил мой всего на полгода.

Джон буквально упал на меня с лестницы, перепрыгнув ступенек семь.

— Все, Волков, мы берём тебя в группу, — были его первые слова.

Я открыл было рот, пытаясь узнать хотя бы, в какую группу меня берут и зачем, но тут Велосипед живо поволок меня в противоположный конец длинного факультетского коридора — от той лестницы, в пролёт которой в 1967 г. бросалась от несчастной любви студентка из Монголии, каковую студентку, явившую неожиданно цепкий хват и степную волю к жизни, потом долго пытались отцепить от перил этажом ниже, и до той лестницы, где стояли, выпятив гордые стальные груди, автоматы с газировкой: три копейки — обогащённая углекислым газом водопроводная вода с сиропом (можно выбрать из двух сиропов, но на деле выливается всё равно один и тот же), одна копейка — она же без сиропа, но это только если едешь с физкультуры (она у нас была в другом конце города) и очень хочется пить: уж больно вода «за копейку» воняет водопроводной хлоркой.

Со стороны, наверное, этот пробег выглядел странно, ведь вашего покорного слугу в рядах Вооружённых Сил социалистической Родины порядком разнесло в диаметре, на крупах-то и на комбижире, — а Джон ростом мне был едва по плечо, и могучей комплекцией похвастаться отнюдь не мог.

Добежав до газировочных автоматов, Джон немедленно сдал меня в руки крупному юноше, сильно выше меня ростом, в очках и с причёской молодого Элвиса Пресли.

— Бодров, это наш новый басист, — услышал я.

— Джон… — начал было я, но Бодров жестом фокусника выдернул из-за спины, как самурайский меч, акустическую гитару и протянул её мне, сказав только:

— Покажи.

Инструмент я держал в руках второй раз за год. Первый раз был вчера ночью, когда я добрался домой с вокзала, и… ну, не вдохновил.

Я провёл по струнам сверху вниз. Невероятно, но гитара была прилично настроена. Это была «невоградская» гитара, продававшаяся в лучших музыкальных магазинах Столицы не за шестнадцать, как дубовые гитарки производство деревни Пыхово Двоенцовского района Столичной области, а за целых семьдесят семь рублей: чудо отечественного инструментального парка. Я сыграл один (1) квадрат восходящего буги остинато и остановился. Бодров тут же забрал у меня гитару, сказав только:

— Кайф.


Так я стал членом «Большого Символического Оркестра», который просуществовал ровно месяц и дал ровно два концерта: перед какими-то чудилами в городском аэроклубе и перед модным юношеством в «Молоке», оно же «Клуб у Фонтана» — молодёжном заведении в Чемпионской Деревне. Ни чудилам, ни модникам «Б. С. О.» был нафиг не интересен, спасибо что овощами не закидали, но в моих воспалённых глазах всё это почудилось Настоящим Возвращением Обратно На Рок-Сцену.

По большому счету, «Б. С. О.» был обречён с момента создания. Джон Велосипед писал грустные мягкие песенки, лучшие из которых трогали за душу, остальные же хотелось напевать, сложив губки бантиком. Его звуковой идеалом на тот момент была битловская песня «Fool On The Hill», и к этому идеалу он стремился самозабвенно, иногда — до глухариного тока. Бодров же, напротив, сочинял ехидные, быстрые, иногда глупые, но неизменно энергичные рок-н-роллы. Я же просто ничего не делал, так как басистом не был, строго говоря, никаким, да ещё и в армии дисквалифицировался, а казавшиеся всего два года назад столь крутыми три написанные мной для «Пекаря» песенки, в условиях внезапно наступившего на меня Нового Времени, оказались конкретным ужасом. Только три года спустя я одну из них — с неожиданным успехом — решился спеть.

Так что ни я, ни Бодров не удивились, когда Джон вдруг женился, перестал петь и вообще пропал с горизонта.


Было 19 мая 1987 года. Впоследствии мы эту дату канонизировали, так что я её точно знаю. Кинорежиссёр Матвей Скворцов в этот день снимал в Парке горького имени Отдыха финал фильма «Уйя-а», тот самый героический финал, с поющим вокалистом группы «Вино» Виталием Цзянем и орущими толпами. Съёмка назначена была на сумерки: кинорежиссёру нужен был «режим», когда солнце заходит, загораются огоньки, а на малочувствительной к свету отечественной киноплёнке эта сумеречная освещённость кажется глубокою ночью. Но толпы желавших приобщиться сползались в Парк горького имени Отдыха едва ли не с утра. По тем временам не нужно было рекламы, нужно было просто сказать кому надо сладкое слово «халява» и назвать адрес. Слово сказали, адрес назвали, день был тёплый, без дождя, и в парк горького имени Отдыха пришло сто тысяч человек модной прогрессивной молодёжи. Я не преувеличиваю. Сто тысяч человек.

Мы видели, как толпа модной прогрессивной молодёжи порвала, словно резинку от кальсон, мощный запор на стальных воротах Зелёного театра, и как ворота распахнулись, описав математически ровный полукруг оседлавшим их майором милиции, который безуспешно пытался отогнать от ворот толпу своим маломощным мегафоном и какой-то матерью. Нас внесло внутрь вместе с потоком модной прогрессивной молодёжи, и мы сели где-то в районе третьего яруса Зелёного театра. Тогда сквозь его скамейки ещё не росли берёзы и орешник.

Последовало длинное действо, концерт нескольких столичных групп — ждали сумерек, которые требовались для киносъёмки. Только когда начало темнеть, состоялись зафиксированные для истории как символ всего этого безумного времени Цзянь и орущая толпа. Только не верьте тому, что там показано в фильме! Цзянь, крепко держа себя за локоток, в героической позе стоял под фонограмму, игравшую вполголоса (ни одного слова услышать было нельзя, и вплоть до премьеры фильма «Уйя-а» у нас сохранялось стойкое убеждение, что в припеве он пел не «Пе-ре-мен!», а что-то вроде «Бей-лей? Нет!» — нам это показалось крутой идеей!), над толпой летел трагической крик режиссёра Матвея Скворцова: «Ребята, НЕ ЖГИТЕ СПИЧКИ РАНЬШЕ ВРЕМЕНИ!!!», а вся огромная масса народа дружно орала:

— Ла-а-а-жа! ЦЗЯНЬ ПРОДАЛСЯ И ПОЁТ ПОД ФАНЕРУ!

Бодров, глядя на безобразие, довольно приговаривал:

— И пошла кровь из носу

в мире шоу-бизнесу!

Меня же обуревала мысль, которой я беспрерывно делился с соседями: каков же пройдоха тов. Скворцов, собрал такую массу народа на халяву — вместо того, чтобы честно заплатить массовке по трюльнику на нос, как это полагается по существующему законодательству!

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 100
печатная A5
от 378