18+
Криминальная хроника

Печатная книга - 957₽

Объем: 418 бумажных стр.

Формат: A5 (145×205 мм)

Подробнее

Константину Крылову — человеку, без чьей многосторонней помощи и поддержки этой книге было бы гораздо труднее появиться на свет.


Детство я провел у окна, жадно вглядываясь вдаль и надеясь, что ветер принесет оттуда тучи События.

(Мисима, «Солнце и сталь»).


Я укладывал сына спать, он никак не мог уснуть и попросил меня: «Папа, посмотри под кроватью, мне кажется, что там монстр!» Я наклонился и заглянул туда.

А там был он же, еще один он, такой же испуганный, и я услышал, как он тихонько прошептал: «Папа, посмотри, там кто-то сидит на моей кровати!»

(неизвестный автор)

Часть 1

1

Была глубокая ночь, когда Лунин открыл дверь своего дома, и вошел внутрь. Все потрясения этого вечера остановились в нем, и он вообще ни о чем не думал. Над всем этим можно было поразмыслить и позже.

За окном над городом, в котором опять не было власти, занималась бледная заря, и в сумеречном сером освещении предметы в комнате казались зыбкими, неясными и лишенными строгих очертаний. Низкое облако, висевшее над горизонтом, имело снизу малиновый отсвет, как будто наливалось кровью.

Для трех часов ночи в конце декабря, на исходе года, это было странно. Лунин протянул руку, чтобы зажечь свет, но в последнюю секунду передумал. Мягкий полумрак был слишком красив, чтобы уничтожать его резким электрическим желтым светом.

Пройдя из гостиной в спальню, он повалился на кровать, не расстилая постели. Этот дом больше не принадлежал ему: новая власть могла повести себя совсем по-другому, чем старая, и скорее всего, его особое положение уже закончилось.

У него не вызывало это особых эмоций. Этот дом, или скорее даже небольшой дворец, как предпочитал думать о нем Лунин, опираясь на небольшой барельеф с дубовыми листьями на одном из фронтонов, все равно слишком быстро и неожиданно пришел в его жизнь, и теперь легко ушел.

Спать не хотелось. Сознание Лунина впадало в его обычное состояние, при котором глубокая погруженность в себя временами граничила с легкими степенями слабоумия и помешательства — если, конечно, удавалось до этого дойти. Рев за окном, к которому примешивался даже как будто детский плач — или это было просто завывание ветра — всему этому только помогал.

Жизнь здесь, в Систербеке, оказалась более бурной, хлопотной и опасной, чем он предполагал. Смутный внутренний зов позвал его сюда, когда он решил заняться литературной деятельностью, но поработать так и не удалось. Вокруг началась бесконечная суета, какие-то фольклорные убийства — все это отвлекало от мыслей. Сейчас он вспомнил наконец, зачем тут находится, и это было почти как избавление.

Пожалуй, пора было уезжать отсюда. Ничто не связывало его с этим городом, кроме мистического устремления (Лунин любил такие выражения) и запутанного клубка обстоятельств, который, может быть, вовсе и не надо было распутывать. До утра его, скорее всего, никто не потревожит, а с рассветом надо собирать свой чемодан и двигаться дальше — может быть, в Россию, может, в Европу, он пока не решил. Какой-нибудь другой захолустный, почти брошенный отель в маленьком приморском городке снова приютит его, как это было несколько недель назад — и там, наконец, придет вдохновение. И все получится сразу, в один миг.

Лунин потянулся и встал, чтобы принять вечернюю ванну — которую уже можно было назвать и утренней — и лечь спать. Уезжать, конечно, было жалко. Систербек идеально подходил для творчества, если бы только ему не надоедали убийствами и расследованиями.

Но наверное, так было лучше. Детективной работой тут вполне мог бы заняться кто-нибудь другой.

2

Проходя через гостиную, он остановился, привлеченный снова тем, что происходило за окном. Ночь была необычной. В воздухе сгустился плотный туман, клокотавший большими сгустками, как будто город уже поднялся на небеса в полном составе. Выглядело это очень живописно.

Сквозь туман пробивались лучи красновато-желтого солнца, восходившего на этот раз для разнообразия на юге, и часов на семь раньше, чем следовало. Кто мог ожидать этого от такого неглубокого слоя медитации?

Лунин постоял у окна, любуясь багровыми разводами на небе и тучами, пламеневшими красным, как подсвеченные изнутри куски стекла. Это уже больше напоминало день, чем ночь. И ад, чем рай — которым, вне всякого сомнения, являлся для него Систербек.

Неугомонный город, подумал Лунин. Вот и пиши после этого, придумывай истории, если сам вовлечен в одну историю за другой. Не записывать же то, что с тобой происходит, день за днем. Хотя мог бы получиться недурной детектив, а его всегда влекло к криминальному жанру. Но где тогда будет полет фантазии, где глубокий вымысел, глубже самой правды жизни? Это, конечно, был путь в никуда.

Откуда вообще у него взялось, вдруг подумал он, это маниакальное стремление к литературе? Любая мономания — прямой путь в сумасшедший дом, и медитации этому только помогут. Не лучше ли делать какую-нибудь обычную работу, лучше рутинную и бессмысленную, отдыхать и развлекаться, просто жить, как живут все люди, не думающие о том, что они могли бы играть великую мировую роль, если бы обстоятельства сложились чуть по-другому? Может, и вовсе избавиться от этой одержимости, какими-то специальными техниками по работе с сознанием, и заняться чем-то другим? Вот можно, например, эти тучки зарисовать — э, нет, это опять в ту же сторону.

Издали донесся глухой шум, как будто обрушилось что-то тяжелое. Если это Господень молот за его грехи, подумал Лунин, то разумнее начать прямо с него, а не крушить весь Систербек. Да, с городом опять что-то происходило, и хотя ничего хорошего в этом наверняка не было, нельзя же было так замыкаться от жизни. С литературой все равно ничего не получается, несмотря на все жестокие, и можно сказать, кровопролитные усилия.

Тут он вспомнил, что до сих пор ни одно из больших событий, происходивших в этом городе, каким-то загадочным образом не обходилось без того, чтобы быть прямо связанным с ним — и более того, с его литературой. Вся вселенная домогалась от него то ли литературной деятельности, то ли отказа от нее, понять было невозможно. Как назойливая муха, мир донимал его, никак не желая отвязаться. Не исключено было, что и этот кровавый фейерверк на полнеба был затеян с какой-то целью, скажем, пробудить в нем тот пласт образности, а не другой.

Лунин тряхнул головой, отгоняя наваждение. Этот жест был очень тривиален, но он ничего не мог с собой поделать. Наверное все-таки, прежде чем окончательно погружаться в литературу, тут или в другом месте — надо было предпринять еще одно маленькое расследование. Постояв еще несколько минут у окна в раздумьях, он решил подняться на чердак и посмотреть оттуда на это небесное явление.

3

На чердаке здесь он еще не был. Шагая по головокружительной винтовой лестнице, Лунин думал, что теперь, после падения старой власти, у этого дома может снова найтись хозяин, сбежавший, по-видимому, от передряг, связанных с прошлым режимом. Видеться с ним не хотелось.

Открыв тугую дубовую дверь, он вошел в тесное помещение, озаренное сквозь окна полыхавшим на улице светом. На столе лежал пыльный череп, обязательный атрибут литературных кабинетов двухсотлетней давности и, возможно, так и оставшийся тут еще с тех времен. Лунин не стал выяснять, настоящий он или подделка.

Шкафы у стен, конечно же, были полны скелетов, если не натуральных, то метафорических. У одного из них наверняка не хватало головы. Лунин почувствовал, как в нем пробежала искра вдохновения, которое давно уже его не посещало. Наверное, стоило пробовать писать здесь, на чердаке, а не внизу.

Открыв зачем-то большой сундук, стоявший у стола, он едва не расхохотался: хозяин этого дома тоже был литератором. Сундук просто ломился от рукописей. Лунин пролистал несколько страниц. Это были нелепые заметки о жизни, стихотворные наброски с топорно срифмованными строчками и даже начало пьесы. Насколько более яркая и глубокая образность приходила ему в голову! Почему же из нее не удавалось склеить ничего стоящего?

В одном из отделений сундука лежала пачка чистой бумаги и чернильница с перьевой ручкой, совсем как в старые добрые времена. Не выдержав, Лунин взял этот хлам, разложил на столе рядом с черепом и при красном свете из окна, оказавшемся очень кстати, начал набрасывать что-то без начала и конца — просто картинки, мелькавшие перед внутренним взором.

Дело шло хорошо. Строчки лились легко и свободно, он и сам не заметил, как исписал несколько страниц. Через некоторое время он почувствовал, как по лицу его текут слезы от счастья: что-то сдвинулось в его сознании, и наконец начало получаться.

Послышался скрип, какой-то ржавый, как показалось Лунину — если это слово может быть применено к скрипу, подумал он. Он повернулся к окну и увидел, что форточка, распахнутая ветром, покачивалась на сквозняке, как будто движимая неведомыми силами, ломившимися в окно. Слава Богу, они пока не лезли в комнату.

Одиночество, к которому он так стремился, все равно было неполным: какие-то существа или духи наполняли эту вселенную, избавиться от них было невозможно, даже если не общаться ни с кем из людей. Лунин вдруг остро пожалел, что он не захватил с собой снизу очередную пыльную бутылку из бара, который уже не принадлежал ему вместе с домом — но с другой стороны, хозяин, потеряв все, вряд ли бы жалел уж очень сильно об исчезновении нескольких десятков лишних глотков красного вина. К тому же его литературному таланту не помогло бы, даже если бы он выпил весь свой бар разом.

Свет за окном переменился. Кровь, размазанная по небу, запекалась, приобретая темно-вишневый оттенок. Мрачные тучи, нависшие над землей, на глазах чернели, небесная жаровня остывала, сыпля последними искрами. Лунин встал, чтобы спуститься в спальню — не сидеть же тут за столом на чердаке до утра — и вдруг заметил в темном углу еще одну лестницу, деревянную, ведущую к дверке под потолком.

Недолго думая, он поднялся по ней, оставив бумаги на столе. Дверь вела, как оказалось, на смотровую площадку на крыше. Жаль, что он не знал об этом раньше.

Поразительная картина открылась его взгляду. Как большие воздушные корабли, тучи проплывали над ним и рядом с ним. Во всем городе в окнах не видно было ни огонька, но зато небеса сияли призрачным светом. Вдали завывала одинокая сирена. Лунин поежился на ветру, чувствуя, как с него слетают остатки дремоты.

Туман начал редеть, высоко в небе сквозь просветы мерцали холодные звезды. Насколько он выше всего этого, вдруг подумал он. Люди за этими стеклами не пробуждались от постоянного оцепенения даже днем, а сейчас, наверное, и вовсе спали, одолеваемые тяжелыми снами, или в страхе приникли к окнам, глядя на торжество небесных сил, разгулявшихся над городом. Они ничем не отличались от бликов на стеклах, и те тени, которые тревожили его воображение, были живее, мощнее и полнокровнее, чем все их жизни. Он был Богом в этой вселенной, и вся она была только отблеском его мыслей.

Кажется, сегодняшняя медитация удалась. Небеса стремительно темнели, игра света прекратилась. Над заснеженным городом опускалась запоздалая ночь.

4

Стук в дверь раздался поздним утром, когда Лунин складывал вещи. А вот и хозяин, подумал он. Что ж так робко скрестись в дверь — можно и позвонить. К счастью, он уже почти собрался. По крайней мере, объяснение будет коротким.

— Войдите! — крикнул он.

Дверь не открывалась. Лунин не помнил, запер ли он ее на ключ, но ручка не поворачивалась тоже. Кто-то стоял снаружи и чего-то ждал.

Лунин помедлил и пошел открывать ее сам. Если это еще один маньяк с надоедливой серией убийств, я этого не вынесу, подумал он. Город мог бы придумать и что-то пооригинальнее, чем плодить серийных убийц и политиков. Что до известной степени одно и то же.

Распахнув дверь, он увидел старого приятеля Артура Муратова, стоявшего на пороге с обычным задумчивым видом. Он изучал бронзовую табличку над дверью, читая латинскую надпись на ней и судя по выражению лица, припоминая значение основных оборотов и их роль в римской культурной истории.

— Ты видишь, — сказал он вместо приветствия. — Тебе сам бог велел поселиться в этом доме. Как я раньше этого не замечал?

— Ну ты даешь, — выдохнул Лунин. — Я уж и не знал, кого увижу на пороге. Проходи, хватит стоять у входа. Что там написано?

— Я не уверен, что понял все смысловые слои, — ответил Муратов, входя. — Но что-то о судьбе литератора. Горестной, как я понял — но такой нужной для общества.

— Ага, посмертно, как всегда, — откликнулся Лунин, закрывая за ним дверь. — Ты знаешь, этот дом, оказывается, в самом деле принадлежит писателю. Я случайно обнаружил это прошлой ночью.

— Да? — переспросил Муратов. — А я ведь сразу что-то такое почувствовал. Удивительно: живу поблизости, а ни разу не встречались. Я даже не знаю, кто жил раньше в этой хибаре.

— Я думал, это он и явился, — сказал Лунин. — Не знаю почему, но я жду его со вчерашнего вечера. Какое-то предчувствие, или это просто нервозность приняла такие формы. Располагайся, что же ты стоишь.

— Да, это было бы логично, — сказал Артур, усаживаясь в плетеное кресло. — У нас начинается новая жизнь, или вернее старая, и теперь люди начнут возникать из небытия. В городе будет много радостных встреч, с учетом того что добрая половина дворцов перешла уже из рук в руки.

Тут он заметил чемодан с открытой крышкой на полу. Лунин бросал туда вещи небрежно, и этот кавардак представлял собой, должно быть, любопытное зрелище.

— А, ты тоже собираешься? — воскликнул Муратов.

— Да, я решил действовать, — ответил Лунин. — Прошлой ночью я обдумал всю свою жизнь и…

— Отличный способ проводить ночи, — перебил его Артур. — Я так понял, «действовать» в твоем понимании — это избавить город от своего присутствия?

— И поскорее, — сказал Лунин. — А если без шуток, я все это осмыслил… И пришел к выводу, что слишком уж безвольно плыву по течению. Так нельзя. Никакой литературы так у меня не получится.

— Вот это правильно, — сказал Муратов. — То есть уезжать, может быть, и неправильно, без тебя тут будет скучно. Ты оживляешь собой обстановку. Без твоей унылой физиономии пейзаж будет неполным.

— О да, — сказал Лунин с иронией. — На этом фоне и дикие холмы со скрюченными соснами выглядят как-то живее.

— Ну, насчет сосен ты зря…. — протянул Артур. — Они очень даже милые. Так о чем это я? Да, о книгах. Книги — это хорошо. Я всегда говорил, что тебе не надо ни на что отвлекаться. В тебе чувствуется настоящая творческая жилка, я не понимаю, почему ты не пишешь.

— Прошлой ночью сразу несколько страниц изверглось из глубин психики, — откликнулся Лунин. — Хорошо шло, просто на удивление. Совсем как раньше. Я даже не понял, что произошло и с чем это связано. Опомнился, только когда большой кусок работы был уже сделан.

— Так и надо, — сказал Артур. — Это лучший путь к просветлению сознания. Ты главное — не останавливайся. Вперед и только вперед! И если ты погибнешь на этом пути…

— Для начала надо место для работы подыскать… — проворчал Лунин. — Тут писать уже невозможно. В городе черт знает что творится.

— Это точно. В последнее время даже больше, чем раньше. Или так кажется? Времени свойственно ухудшаться в отражении нашего ума, хотя это скорее ум так портится. Ты как считаешь?

— Кстати, что это за социалисты, которые пришли к власти? — спросил Лунин, не отвечая на последний вопрос. — Может, ты что-то знаешь об этом?

— Ну так, бледно-розовые, — ответил Муратов. — Ни рыба ни мясо.

— Они уже въехали во дворец Карамышева? Как он там, кстати? Ты ничего не слышал?

— Он сгорел, — сказал Артур. — То есть не Эрнест, конечно. Хотя я бы сказал, он близок к этому. Потерять все, когда удача была уже в руках, и власти ничего не угрожало…

— Дворец сгорел? — воскликнул Лунин, наконец сообразив, о чем идет речь. — Господи, ну и идиотом я был…

— А что такое? — живо спросил Муратов. — Ты имеешь к этому какое-то отношение? Опять сложная интрига, отвлекшая от работы, и мимоходом приведшая к пожару на полгорода?

— Да нет, — с досадой ответил Лунин. — Я вчера, как обычно, когда мне не спится, погрузился в глубокую медитацию…

— И дворец вследствие этого воспламенился сам собой, — перебил его Артур. — Я понял. Ты поосторожней со своими вторжениями в психику.

— Ну почти, — сказал Лунин. — Я, как всегда, принял веревку за змею. Или вернее, змею за веревку. Или не знаю что за что. На меня этот мрачно-рубиновый свет из окна странно подействовал, и дальше я плохо контролировал свои мысли. Но зато философское эссе родилось само собой.

— Хм, а какая разница? — подумав немного, спросил Муратов. — Если эссе получилось хорошее?

— В общем, да. Хотя я сегодня туда еще не заглядывал и не знаю, что там получилось. Прилив вдохновения охватил меня по пути на крышу, и бумаги остались там, на чердаке. Даже и не знаю, стоит ли их забирать, или оставить хозяину дома в виде приятного сюрприза. Должен же он когда-нибудь появиться?

— А пожар с крыши был не виден?

— Когда я добрался туда, видимо, все уже угасало, — ответил Лунин. — Так что все-таки случилось со дворцом? Там же были прекрасные картины, одна из лучших коллекций в нашей новорожденной республике.

— Да, Эрнест о них тоже много сокрушался.

— А он уже успел об этом высказаться?

— Ну а как же, ты же знаешь Карамышева. Ни одно крупное событие не обходится без немедленной речи.

— И о чем он говорил? Порицал социалистов, сжегших великое произведение искусства? Вместе с картинами?

— Ты удивительно догадлив, — сказал Артур. — Впрочем, угадать нетрудно. Правда, я не понимаю, каким образом они успели это сделать. Пожар начался, когда еще не все люди Эрнеста покинули здание.

— Так может… или…

— Ты знаешь, я во все это особо не вникаю, — сказал Муратов. — И тебе не советую. Ты же собирался заняться литературой, а никак не можешь отделаться от политики.

— Да, ты прав, это затягивает, — ответил Лунин. — Только начни, и опомниться не успеешь, как очутишься в кресле какого-нибудь министра. Особенно в нашем благословенном городе. Я вот уже успел привыкнуть к этому дому, расставаться будет трудно. Кстати, что это мы сидим без чая? Перед дорогой надо подкрепиться.

5

Он встал и поставил медный чайник на огонь. Отблески пламени на его поверхности сразу напомнили ему о вчерашнем.

— На самом деле зрелище было яркое, стоило посмотреть, — сказал Муратов, видимо, последовавший тому же ходу мыслей. — Я до сих пор под впечатлением.

— Самое смешное, что и я тоже, — вставил Лунин. — Хоть я этого и не видел.

— Если бы ты остался после сдачи дворца еще на несколько минут, все увидел бы своими глазами. Вы появились на пороге вместе с Карамышевым, потом он ненадолго вернулся во дворец, а когда оттуда вышел, из окон уже текли струйки дыма. И тут он произнес свою речь, прямо на крыльце — одна из лучших его речей, это я точно могу сказать, я большой ценитель.

— М-да, — сказал Лунин. — В общем, всего этого следовало ожидать.

— Конечно, ход весьма предсказуемый. Эрнест не вынес бы в любом случае, если бы кто-то въехал в его любимый дворец. А так… кстати, о чем вы говорили на лестнице?

— Если бы я понял, о чем мы говорили… — попробовал отшутиться Лунин. О теме этой беседы ему не хотелось рассказывать. — Лучше расскажи, что еще было в речи. Я тоже большой ценитель — с чисто художественной точки зрения, я имею в виду.

— Хм, на этот раз я тоже ничего не понял. Он говорил о памяти.

— О чем? — воскликнул Лунин. — О какой памяти?

— Да вот и непонятно. Почему я и спросил тебя. Сначала были обычные фразы — «история сделала свой выбор», «мы должны подчиниться ее роковой воле», потом о том, что борьба будет продолжаться, вплоть до самого что ни на есть смертельного исхода — а потом о тебе. Чечетов слушал его с большим вниманием.

— Чечетов там тоже был?

— Да, мы сидели на скамейке напротив дворца. Толпы большой в этот раз не было, только потом начали сбегаться на пожар. Иногда кажется, что в этом городе живут одни сплошные зеваки.

— Так что он обо мне говорил? И при чем тут память?

— О тебе он упомянул вскользь, кстати в очень лестном ключе. Отметил твои высокие заслуги. А потом пошло какое-то темное философствование, как обычно у Эрнеста, когда он забывает, с чего вообще начал. Но насколько можно было понять, тема памяти была связана именно с тобой.

— Да-а… — протянул Лунин. — Вот уж правильно я сделал, что решил убраться отсюда. Здесь меня в покое не оставят, это точно. Насчет заслуг — это очень сильное преувеличение.

— Он говорил о том, как важно иногда вспомнить, а еще важнее бывает забыть, — сообщил Муратов. — И еще о том, что мы живем с огромными пластами вытесненных воспоминаний — я не помню точных выражений, но что-то в этом духе — и без этого жизнь была бы невозможна. Какое отношение это имеет к смене власти и к столбу пламени над крышей, я совершенно не понял.

— Карамышев живо интересуется моим прошлым, — со вздохом сказал Лунин, решив, что раз он все равно покидает Систербек, нет большой разницы, кто и о чем тут узнает. — И не объясняет, почему. Хочет, чтобы я вспомнил сам. Именно об этом он и говорил мне там на лестнице. Только хотел бы я знать, зачем об этом рассказывать всему городу.

— Не переживай, все равно никто ничего не понял. Если бы мне Чечетов не объяснил, что к чему, я бы тоже сидел и гадал.

— М-да, только Чечетова в этой интриге и не хватало. И что же он сказал?

— Чайник закипел, — сказал Муратов.

— Вижу, — ответил Лунин. — Ты давай про Чечетова, не отвлекайся.

Он поставил на стол фарфоровые чашки и заварочный чайник, и залил большую порцию чая кипятком. Все-таки тут было хорошо. Они помолчали немного, чаепитие традиционно требовало особой атмосферы.

— Ты знаешь, я слегка опасаюсь проницательности Чечетова, — сказал Лунин, разливая чай по чашкам. — Мне кажется, его ум глубже проникает в мои дела, чем мне этого хотелось бы.

— Пожалуй, ты прав, — отозвался Артур. — И не только в твои. Когда дворец заволокло дымом, мне стало по-настоящему страшно. Не от пожара, конечно. Вся эта бесконечная петербургская декоративность, которую мы тут унаследовали… От нее так и ждешь, что она в любой момент исчезнет. Хоть она и каменная. Так что дворцом больше, дворцом меньше…

— А от чего же? — спросил Лунин, слегка озадаченный. — От речи Эрнеста?

— Ну да. От сочетания одного и другого. Он был как-то… не в себе. Мне кажется, он уже жалеет о том, что так разговорился. А почему ты не можешь ему прямо рассказать то, что он хочет услышать? Я так понимаю, ты все равно не задержишься в нашем райском местечке.

— В том-то и дело, что я сам ничего не помню, — со вздохом сказал Лунин. — Не более чем смутные обрывки. Иногда мне кажется, что мое творчество остановилось именно поэтому. Память, сознание, воображение — все это ведь тесно связано…

— Да, Чечетов говорил что-то очень похожее.

— Прямо там, на скамейке у дворца? Во время пожара?

— Да, и все вместе составило такую любопытную антифонию. Помнишь, были эти бестолковые греческие хоры, которые вроде как комментировали один другой. Прихожане не знали кого слушать.

— С таким вниманием к моей скромной персоне я не удивлюсь, если обо мне и в самом деле скоро начнут петь в церквях псалмы, — пробормотал Лунин. — И посвящать мистерии.

— Ну, это было что-то близкое. Настоящая церковная атмосфера, хоть и под открытым небом.

Они еще немного помолчали. За окном капал мелкий зимний дождь.

— Я так понял, что ты так и не расскажешь мне, что сказал Чечетов, — наконец не выдержав, заметил Лунин.

— Я могу только передать буквально… что это значит, я понять не могу. Он сказал, что ты являешься крупным писателем, там где не можешь писать, и мелким и средним литератором, там где можешь.

— Да? — переспросил Лунин, удивленный этим поворотом темы. — А к чему это было?

— Вот как раз к речи Эрнеста. Тот тоже говорил о литературе. Я от всего этого почему-то напрягся, а Чечетов сидел такой расслабленный и непринужденный, развалившись на скамейке, блестя очками… но слушал внимательно, не пропуская ни слова.

— Хотел бы я знать, с чего он этим так заинтересовался.

— Как раз когда у меня уже начал заходить ум за разум от этого, он глянул на мою физиономию, очевидно недоуменную. И объяснил мне, что вся эта речь была на самом деле посвящена тебе. Не только в той части, в которой ты был представлен как видный деятель империи. Или что у нас было — республика? Тут сам черт ногу сломит.

— Хм-м… — сказал Лунин, отхлебнув чаю, что всегда успокаивало и наводило мысли на правильный лад. — А о причинах этого — почему крупным и почему мелким, и от чего это зависит — он ничего не сказал?

— Ничего. В этот момент дворец обрушился, и мы наблюдали, как обнажился его остов. Сильное было зрелище.

— Да, я это слышал, — сказал Лунин. — На меня это тоже произвело впечатление.

— И еще он рекомендовал тебе меньше заниматься литературой. Почему-то именно сейчас.

— Но… почему? Какая разница между «сейчас» и «потом»?

— Понятия не имею. Ну и позже, когда дворец уже догорал, он сказал еще, что высшие силы не могут умереть, и поэтому не боятся смерти. В этом их торжество, и в этом их ущербность. Как говорится, понимай как знаешь.

— Да уж… понять это непросто, прямо скажем. То есть я с ним согласен, мысль-то здравая, спору нет… но какое отношение это имеет ко мне?

— Я так понимаю, что на него тоже подействовало это зрелище, — сказал Муратов, ставя на стол пустую чашку. — Ты же знаешь Ивана Павловича, у него воображение — ярче пламени, в котором утопал этот дворец.

— Будем считать это только воображением, — сказал Лунин. — Хотя насчет высших сил, как ни странно, мне кое-что понятно. Я думаю, это относится к последним фразам, сказанным у Карамышева в кабинете перед сдачей власти. Он тоже рассуждал о чем-то подобном.

— Тут не город, а сплошные философы, — заметил Артур. — И при этом никто ничего не пишет. Видно, высшие силы постарались. Читать совершенно нечего. Классику я всю уже наизусть знаю.

6

Муратов встал и протянул руку для прощания.

— Ты уже уходишь? — спросил Лунин, пожимая ее.

— Да, мне сегодня еще на работу. У меня хоть и свободный график… но надо же иногда появляться. Радовать своей персоной сослуживцев.

— Ты все в том же институте? — спросил Лунин. — Его не закроют теперь, в связи с новыми веяниями?

— Вряд ли, — сказал Артур. — Наш институт пережил все смены власти, и теперь куда денется.

— Чечетову привет передавай, — с легким сарказмом сказал Лунин. — В следующий раз, когда у меня будет творческий ступор, я обязательно к нему обращусь. Надо будет поддерживать с ним связь по переписке.

— Ну, счастливого пути, — напутствовал его Муратов, пропустив мимо ушей последний выпад. — Ты в Петербург сейчас?

— Я еще не решил. Куда глаза глядят. Главное — подальше отсюда.

У выхода Артур обернулся.

— Кстати, — сказал он. — Ты уверен, что с твоими расследованиями покончено?

— Абсолютно, — ответил Лунин сразу. — А что?

— Да так, ничего, — сказал Муратов. — Я, когда сюда шел, крюк небольшой сделал. Хотелось прогуляться, а заодно и на вчерашнее пожарище посмотреть.

— И что? Увидел что-то интересное?

— Более чем. Город был как вымерший — я люблю такие вещи. И вот, представь себе…

— Только не надо рассказывать мне о новом убийстве!

— Да, ты знаешь, похоже. Хотя и не совсем.

— Ну давай уже, говори. Не волнуйся, если я чем-то и заинтересуюсь, то только не этим.

— Представь: в двух шагах от дворца, немного по главной улице по направлению к твоему дому, вижу я витрину магазина.

— В этом, я бы сказал, нет ничего необычного, — заметил Лунин.

— В витрине да. Хотя я люблю ее разглядывать: там такие манекены… с совершенно пустыми глазами. Как будто от ужаса. Сразу понимаешь, что если кто-то и отдает себе отчет в том, что происходит в нашем городе — так это они.

— И это все, что ты увидел?

— Не совсем. Я, собственно, проходил по другой стороне улицы, и было еще темно. Поэтому я прозревал это смутно. И вот гляжу и вижу: лежит у самой витрины на земле поверженное тело.

— Тоже не очень необычно для Систербека, особенно в последние дни, — сказал Лунин.

— Ну да. Но это бы ладно еще. Я тоже подумал — ну труп и труп. От боев, наверное, остался. Хотя какие у нас бои… все какое-то опереточное. Но темное пятно под ним было, и даже вроде как растекалось.

— Бр-р… — сказал Лунин. — Казалось бы, и пора уже тут ко всему привыкнуть — а все никак.

— Да, меня тоже как-то пробрало. Но и это было еще не все. Гляжу, сидит на этом трупе мужичонка, и зачем-то держит кусок кирпича в руке. Увесистый такой. И замахивается.

— Мужичонка?

— Ну как, он молодой был. Насколько я понял. Но вид какой-то потрепанный. Замученный жизнью.

— Ну? — спросил Лунин, несмотря на свое решение не интересоваться более бытовыми городскими подробностями. — Дальше-то что было?

— Я отвернулся, — с чувством сказал Артур. — Зачем мне на это смотреть?

— Ты думаешь, мне стоит взяться за это дело? — после небольшой паузы спросил Лунин, самым язвительным тоном, каким только мог. — Или, не дай бог, мне его поручат?

— Надеюсь, что нет, — сказал Муратов. — И даже если попытаются, надеюсь, что ты улизнешь раньше. Ну пока, удачно тебе выбраться отсюда.

Дверь за ним закрылась, и Лунин остался один. Он посидел немного в задумчивости. Уезжать по-прежнему не хотелось. Ему хотелось продлить ощущение чего-то чудесного, что было вчера на чердаке. Но подниматься туда большого желания не было — кто знает, что за бред, не имеющий никакого отношения к литературе, обнаружился бы там во вчерашних записях.

Медленно и как бы колеблясь, надо ли это делать, он взял из своего открытого чемодана бумагу и ручку, и начал снова что-то писать. Несколько часов пролетело незаметно. Когда Лунин опомнился, за окном уже начинало темнеть.

Он встал и прошелся по комнате. Может, стоит еще потянуть с этим делом? В городе все затихло, как будто там никого и не было. А писалось тут великолепно. Ему даже уже приходили в голову идеи сюжетных конструкций, которым он пока не давал развиться, набрасывая на бумаге только мысли, картинки и впечатления. Но кто знает, во что превратилось бы это чуть дальше.

Лунин чувствовал уже сильный голод, но не в силах бороться с соблазном, сел за стол и сделал еще несколько зарисовок. Он описывал тесную комнату, смятые простыни на постели (неизвестно почему, но это все время всплывало в сознании), темный свет из окна, старомодный оконный переплет в виде креста, кажущийся черным на фоне вечернего неба, и какие-то лица, едва различимые в сумраке — по виду неживые, но движущиеся и даже иногда гримасничающие. Где-то он видел все это, но не мог припомнить, где.

На чердаке послышался стук. Лунин замер и прислушался. Наверное, ветер с шумом захлопнул форточку, подумал он. В доме никого не было, кроме него.

Постояв несколько секунд и прислушиваясь, он поднялся наверх. Форточка была открыта, ветер развевал вокруг нее белые занавески. Это тоже неплохо смотрелось бы в книге. Закрыв плотно форточку и на всякий случай подергав шпингалеты на окне, он спустился вниз, по пути захватив вчерашнюю рукопись. Заглянув в нее еще на лестнице, Лунин понял, что это не так уж плохо. Работа и в самом деле прекрасно пошла.

В гостиной он понял, что решение принято. Надо было остаться тут еще на несколько дней. В конце концов, уезжать отсюда с сознанием полного поражения — было совсем не то, что покинуть город с приятной мыслью о том, что все-таки что-то получилось. Заодно будет отличный задел на будущее.

Пожалуй, это стоило отпраздновать. Швырнув небрежно свое эссе на стол к тем бумагам, которые там уже лежали, он взял наконец из бара ту бутылку, что грезилась ему еще прошлой ночью. В холодильнике нашлись остатки вкусного блюда, приготовленного им еще в допожарные времена. Наверное, в этом пламени и сгорели все мои творческие трудности, подумал Лунин, накрывая на стол.

Ужин был в самом разгаре, и Лунин размышлял уже было насчет того, чтобы взять еще одну бутылку, как вдруг его остановила одна мысль. В городе было как-то слишком уж тихо.

Ветер успокоился к вечеру, но дело было не в ветре. Обычно с улицы, даже и по ночам, доносились какие-то звуки. Но сейчас все замерло.

Воображение Лунина — наконец-то — работало, он не остыл еще после литературной битвы. Бренные останки его образов лежали на столе, но у него больше не было желания набрасывать что-то еще на бумаге, а хотелось добавить в этот эксперимент немного реальности. Находясь в таком состоянии, было интересно воспринять этот город. Кто знает, какие новые впечатления подарила бы ему судьба.

7

Выйдя на улицу, он понял, что весь многолюдный Систербек, с друзьями и знакомыми, и врагами, и с Моникой, а также и с чужими людьми — ему снился. В этом городе никто никогда не жил, кроме него.

Еще он установил, что в руке у него оказалась еще одна бутылка вина, причем уже открытая. Высшие силы, таким образом, не оставили ему выбора, кроме как сделать из нее изрядный глоток. Другое дело, если бы она была закупорена.

Мертвенный бледный свет луны озарял его путь. Нетвердо ступая, что было вопиющим нарушением законов мироздания после всего одной бутылки, хотя и смешанной с литературой, Лунин прошел несколько сотен шагов. «И каждый шаг дарует наслажденье» — подумал он, запивая эту мысль. Поэтические строчки складывались в голове сами собой. Вот так бы и за письменным столом — и ныне, и завтра, и вовеки веков.

Выйдя из тесного и гнетущего двора, он увидел, что оказался на вчерашнем пожарище. Как ни странно, угли еще тлели. В середине черного остова, как называл это Муратов, горели темно-красные огоньки.

Постояв немного и тщетно пытаясь согреться от почти несуществующего уже огня, он двинулся обратно, по направлению к дому. Дождь переходил в снег, такой же мокрый и тепловатый.

Пройдя мимо здания, где находился его недавний имперский кабинет, в котором он вряд ли уже когда-то будет работать, Лунин вышел к магазину с витриной, о которой говорил Артур. Содержимое бутылки стремительно уменьшалось, но почему-то это не согревало. Наоборот, его пробирал неприятный озноб.

Только споткнувшись о выступ тротуарной плитки, он вспомнил о трупе, лежавшем на этом месте с утра. Поглядев под ноги рассеянным взглядом, Лунин его там не нашел. И тут он увидел такое, от чего весь его хмель мгновенно улетучился. Даже жаль потраченных усилий, успел подумать Лунин перед тем как сосредоточиться на витрине.

Тротуар перед ней был чистый и пустой, лунный свет то заливал его, то снова пропадал, заслоненный тучами. Но тело не исчезло, или вернее, не совсем исчезло. Каким-то чудом оно переместилось туда, за стекло, и что больше всего поразило Лунина, под ним было то же самое темное пятно, о котором он слышал с утра. Растекалось оно или нет, ему рассмотреть не удалось.

Лунин оглянулся, как бы в поисках помощи. Вокруг никого не было, и помощи — впрочем, равно как и опасности — ждать было неоткуда. Он приблизился к стеклу, стараясь разглядеть получше то, что за ним лежало. Не было полной уверенности, что это не галлюцинация под впечатлением от утреннего рассказа, от начала до конца.

Труп был распростерт на полу, в гротескной неестественной позе. Локоть у него был заломан. Манекены в витрине, окружавшие его, склонились над телом с угрожающим видом. Кажется, днем они тут стояли по-другому. Один из них даже как будто замахивался, но кирпича в руке у него не было. Живых людей за стеклом тоже, насколько можно было судить, не таилось.

На заднем плане этой сцены, за манекенами, валялись смятые простыни — и Лунин увидел, содрогнувшись от ужаса, на них темный крест, тень от оконной рамы. Все последние услышанные рассказы, его собственное творчество, сны, медитации и реальность — слилось тут в одно, и это уже превышало возможности человеческого восприятия. Лунин услышал, как грохнулась на тротуар бутылка, которую он держал в руке.

Несколько мгновений он постоял, ни о чем не думая, пытаясь справиться с омерзительной тошнотой, подступавшей к горлу. Из бутылки вытекала черная жидкость. Свет луны снова вспыхнул — но даже в этом свете струя вина не стала красной, как должна была быть по законам природы. Мысль о природе почему-то успокоила его.

Через минуту или две Лунин почувствовал, что смог восстановить самообладание. Все это было только писательское воображение, плод его творческой работы. Тело за стеклом, однако, казалось реальным: оно все так же лежало ничком, хотя манекены в другом ракурсе выглядели уже менее грозными. И простыни в глубине были теперь скорее похожи на занавес, который висел тут и раньше, он это помнил. Сейчас он был оторван, скомкан и брошен на пол.

До его слуха донеслось тихое пение. Лунин машинально глянул на манекенов, но они не открывали рот. Звук долетал откуда-то со стороны его дома, дальше по главной улице. Бросив еще раз взгляд на витрину, Лунин двинулся туда. Хороший сон в теплой постели — это то, что излечит его от всех недугов.

Пройдя несколько десятков шагов, которые теперь совсем уже не даровали наслаждение, он увидел ярко освещенный дом — один из аристократических домов в этом несчастном городе. Пение и музыка слышались именно отсюда. Через открытые окна до него долетали и обрывки разговоров, и несколько раз ему показалось, что он услышал свою фамилию. Это опять было, наверное, воображение.

И мужчины в смокингах (или фраках, Лунин не разбирался), и дамы в бальных платьях, и слуги с ног до головы в черном — все они были одеты в маски, и все это кружилось, как вихрь. Несколько масок было расцвечено в откровенно кровавые цвета, что выглядело приятным контрастом после той сумеречной картины, которую ему только что довелось наблюдать. В конце зала, едва видная в пламени свечей, размещалась огромная декорация, с ночным небом, горным пейзажем, очертаниями большого замка, и летучими мышами и луной над ним. Настоящая луна с другой стороны в небе была от нее почти неотличима. Вкус довольно пошлый, что тут, что там, подумал Лунин, поворачиваясь, чтобы идти домой.

На обратном пути он размышлял о литературе — и почему-то о Монике. Судьба сталкивала его с кем угодно в этом городе, но только не с ней. Кто знает, может она и была там, в этом зале, под маской. Поверить в это было трудно, потому что для нее это было бы невообразимо глупым поступком, но думать об этом было приятно.

Дома его никто не ждал, кроме пачки исписанной бумаги на столе, на которую Лунин посмотрел почему-то с отвращением. Может, завтра дело пойдет лучше. В этом городе происходили бесконечные революции, но до главного переворота — в его творчестве и сознании — дело так и не доходило. Наверное, что-то надо было делать все-таки не так.

8

Несколько дней Лунин сосредоточенно работал, забыв обо всех витринах в мире, особенно о систербекских. Приступы вдохновения его больше не охватывали, но он исходил из того, что работа как таковая важнее любого божественного наития. Невозможно было, чтобы множество целенаправленных усилий так ни к чему в конце концов и не привели.

Временами, делая перерывы и отдыхая от своего труда, он задумывался над тем, что вызвало его творческий порыв в первые дни. Его отношение к написанному колебалось, хотя он не заглядывал больше в эти страницы. Однажды, растопив камин в особенно промозглый вечер, он едва удержался от того, чтобы бросить всю пачку в огонь. В другие минуты, особенно на прогулках, он вспоминал некоторые из картинок, явившихся ему в ходе литературной работы, и ему казалось, что это хорошо.

Но творчество замирало на одних картинках, это было неправильно. Оно должно было двигаться дальше, превращаться во что-то большее — если не в огромный мир, отдельно существующий на бумаге, то хотя бы в цельные, стройные и развернутые произведения. То, что он делал сейчас, ему вовсе не нравилось, но работа шла. Оставалось надеяться, что она имеет благотворное воздействие на психику, и сама по себе, безотносительно к качеству сделанного, приведет его рано или поздно к настоящему прорыву.

Странные и таинственные события, происходившие в городе, однако, беспокоили его. Нельзя было отвлечься от мысли, что вся его деятельность, в том числе и творческая, привлекает чье-то самое пристальное внимание. Лунин твердо решил считать увиденное в витрине магазина плодом воображения, и не прочь был причислить и разговор с Муратовым по тому же разряду. Но все же совсем так повернуть течение мыслей не удавалось. Как ни презирал он действия как таковые, вовсе обойтись без них было нельзя.

В один сумрачный и тяжелый миг, не в силах более выносить противоречие между своим душевным состоянием и солнечным зимним днем, почти летним, если смотреть через окно, он прогулялся, избрав другой маршрут, чем обычно — не по взморью, а по центру города. При ярком свете страшная витрина, до которой он на этот раз дошел очень быстро, смотрелась по-другому, чем ночью.

Вечерний свет солнца заливал тротуар перед стеклом, и брошенная им в ту ночь бутылка так и валялась тут, поблескивая в его багровых лучах. Манекены стояли снова выпрямившись, никакого тела на полу не было, и занавес висел, как прежде, скучный и обыденный, на заднем плане этой сцены. Кровавое пятно, почудившееся Лунину на бледной руке одной из этих кукол, быстро сползло с нее, оказавшись отсветом закатного солнца.

Глаза у манекенов в самом деле были пустые и безумные, Муратов был прав. Но ни ужаса, ни угрозы не увидел в них теперь Лунин: это была только бессмысленная механическая жизнь, и даже не жизнь, а ее тень, жалкое пластиковое подобие. Если бы они что-то осознавали, могли бы и пошевелиться, подумал Лунин.

В великой тоске он вернулся домой, но… не остановился у своего дома. Надо было выяснить, что это было, хоть это и не имело отношения к творчеству.

Артур жил совсем близко, и хотя Лунин старательно обходил его дом в своих прогулках в последние дни, теперь он направился прямо туда. Не очень было понятно, что спрашивать. «Ты уверен, что тело лежало снаружи, а не внутри?» «Не слышал ли ты о случаях, когда трупы проходят сквозь стекла?» И литература, литература. «Как часто твои стихи и картины переходят непосредственно в реальность? Добавляются ли при этом мертвые тела на какое-то время, или обходится без этого?»

Спустившись к реке, над которой горел одинокий фонарь, которых светилось все меньше в этом заброшенном вселенской судьбою городе, Лунин прошел по мосту, мельком взглянув на болотистую трясину с камышовыми зарослями по краям. Окна в доме на берегу сияли, разноцветными огнями, потому что каждая занавеска имела свой цвет. Это напомнило ему о приближающемся Новом годе. Новый год он не очень любил.

Открыв калитку и пройдя к крыльцу, он нажал на кнопку звонка. Звонок не работал, или работал так тихо, что Лунин его не услышал. Приглашения войти изнутри тоже не слышалось.

Недолго думая, он толкнул дверь и прошел внутрь. В кресле у камина с жарко пылающим огнем сидел кто-то, спиной к Лунину. Еще до того, как он повернулся, Лунин понял, что это не Муратов, а совсем другой человек.

9

— А, ну вот и ты, Мишель, — сказал тот, лениво вставая и его приветствуя. В его голосе Лунину послышался холодок, вроде бы пока ничем не спровоцированный. — А мы всё ждем, когда же ты появишься.

— Срезневский! — воскликнул слегка ошеломленный Лунин, пожимая его руку. — Сто лет не виделись. А где Артур?

— Где-то на заднем дворе, в саду. Подстригает свои цветочки.

— Какие цветочки зимой?.. — спросил Лунин. — И ночью.

— Не знаю, но уходя, он говорил что-то о цветочках. Мы уже здорово набрались. Тебе вина или чаю? Есть еще ром, остатки.

Десять лет назад, в тот самый период времени, которым так интересовался Эрнест Карамышев, они учились вместе. Чечетов как научный руководитель и глава отдела в институте тогда совсем еще не проявлял задатков политического игрока, все интриги ограничивались распределением мест на кафедре. Филипп Срезневский наблюдал за этим со стороны, так как не входил в эту группу, но с вниманием. В то романтическое время, или вернее, в том возрасте, в самых простых вещах и в обычных людях виделось что-то большее. Возможно, это было коллективное предвидение.

— Чай с ромом, пожалуйста, — ответил Лунин, с наслаждением растягиваясь в кресле у огня. — Вид у тебя вполне трезвый.

— Я быстро трезвею, когда не хочу напиваться, — сухо сказал Срезневский, протягивая ему стакан в подстаканнике. — И не имею обыкновения смешивать вино с ромом, как Муратов. Он у нас эстет, как ты знаешь.

Из-за стены послышался шум, похожий на звон разбитого стекла.

— Э-э… — сказал Лунин. — Ты уверен, что с ним все в порядке? Может, ему надо помочь?

— Наверное, пытается войти в оранжерею, — безмятежно сказал Срезневский. — Произведя при этом максимальный эффект. Ничего, он справится. Ты пей чай, а то выбиваешься из нашей компании.

Лунин отхлебнул из стакана и поперхнулся — рому там было больше, чем чая.

— Как твоя творческая работа? — спросил Филипп, причем Лунин, весьма чувствительный к таким вещам, уловил в его тоне нотку пренебрежения и чуть ли не высокомерия. — Удалось перевернуть мир? Или еще что-то удерживает?

Лунин открыл было рот, чтобы что-то ответить, но в этот момент увидел на столе бокал из-под вина, с красным отпечатком губной помады на краю. В свете огня из камина тонкое стекло переливалось радужными блестками.

— Э, я вижу, алкоголем дело не ограничилось, — сказал он.

— Да, Моника была в гостях, — ответил Срезневский, проследив его взгляд. — Вы разминулись на несколько минут.

На улице еще что-то разбилось. Если это был вход в оранжерею, то он давался трудно.

— Хоть я и не эстет, — сказал Филипп, — но на меня ее появления тоже действуют сильно. А по временам даже и совсем сносит голову. Что уж говорить о слабых душах, как Муратов.

— Да, но оранжерею-то крушить зачем, — пробормотал Лунин. У него это известие вызвало смешанные чувства, близкие к недовольству и неприятию всего мира, любимому настроению Лунина — но не в этом случае. Моника жила своей жизнью, независимой от него, и что-то тут было глубоко неправильно.

Следующий глоток из стакана дался ему уже без малейшего труда.

— А что ей надо было? — спросил Лунин, более резким тоном, чем собирался это сделать. — Я имею в виду, с какой целью она заходила?

Это вопрос был слишком откровенным, он это почувствовал. В этом городе стоило все таить от всех, у Лунина никогда это не получалось. Его извиняла — подумал он — внезапность этой новости, он сам не ожидал, что она так неприятно на него подействует. Впрочем, дедуктивные способности, унаследованные от недавно оставленной должности главного расследователя империи, подсказали ему, что он сидит в том самом кресле, где только что была Моника, и это его немного утешило.

Филипп вылил остатки рома себе в стакан и некоторое время внимательным взглядом смотрел на Лунина. Тот предпочел бы, чтобы менее внимательным в данном случае.

— Ты вообще в курсе, что сейчас происходит в городе? — наконец спросил он.

— Не имею ни малейшего представления, — сразу ответил Лунин. — Что-то более экстраординарное, чем обычно? В это трудно поверить.

Срезневский выпил содержимое стакана залпом и со стуком поставил его на стол. Вид у него был важный, строгий и отчасти даже торжественный, что все больше раздражало Лунина.

— Счастливые люди вы с Артуром, — сказал Срезневский. — Честно, я завидую. Хотел бы я тоже так.

— Не надо делать из меня дурачка, — проворчал Лунин, допивая чай. — И из Муратова тоже.

Они посидели немного в молчании. За окном холодные капли стучали по карнизу. Это создавало в комнате уют, не навеваемый даже ромом, ни с чаем, ни без него. Срезневский сидел, откинувшись на спинку стула, и как будто что-то обдумывал.

— Ну что ж, давай попробуем, — наконец сказал он. — Может, что-то и получится. Ты уверен, что тебе это интересно?

— Честно говоря, не очень, — заметил Лунин. — Но почему бы и не послушать?

— Вот так всегда у тебя — «почему бы». Литература и искусство, искусство и литература, и снова литература и… а весь мир где-то на задворках. И ты называешь это «истинным бытием»… где же тут истина?

— О литературе пропустим, — сказал Лунин. — О бытии и истине тоже. Так что опять случилось? И какое отношение это имеет к Монике? Как она оказалась тут? Она не очень-то охотно ходит по гостям.

— Много ли ты знаешь о Монике и ее истинном бытии? — с насмешкой, слишком даже явственной, спросил Срезневский. — Но ты прав, она была по делу. Мы здесь работаем.

— Над чем?

— Во всяком случае, не над литературой. Есть более насущные вопросы. Более важные — хоть ты этому и не поверишь.

— Какие?

— Хоть ты и никогда ничем не интересуешься, но возможно, слышал о последних событиях. Положение Карамышева пошатнулось. Но он еще очень силен. Этот дом в последние дни превратился в какой-то штаб по его свержению.

— Муратов был, наверное, просто счастлив от этой метаморфозы, — вставил Лунин.

— Его не спрашивали об этом, — ухмыльнувшись, ответил Филипп. — Но он тоже участвует, ты не думай, что он уклоняется. Просьбы Чечетова для него — почти приказы. Тем более что Иван Павлович его начальник и по научной линии.

— Ну разумеется, — сказал Лунин. — Кто бы сомневался. Без Чечетова опять не обошлось.

— Да, — сказал Срезневский. — И даже больше, чем ты думаешь. Но это, конечно, была не его инициатива. Парни из новой власти здорово наломали дров за эти дни. Что называется, дорвались.

— Да, я знаю, тут это напоминает калейдоскоп, — заметил Лунин.

— Он самый. В результате партия Эрнеста распущена, ему грозит арест, а Чечетов возглавил управление имперской безопасности. Не увлекайся только поэзией этого названия — это тот же наш, хорошо знакомый тебе институт, преобразованный.

— Ого, — вырвалось у Лунина. — Представляю, как это понравилось Карамышеву.

— Но это еще не окончательно. Как это у тебя называлось, на твоем клавесине? Который я уже тогда не мог слушать? Беглые импровизации, точно. Теперь все будет по-другому. Может, эти распоряжения отменят.

— Кто?

— Вот это и есть наша главная проблема в настоящий момент, — сказал Срезневский. — Именно поэтому мы и не спим тут ночами.

— Ты знаешь, что я ненавижу в этом городе, — сказал Лунин, начиная терять терпение, — так это вечную манеру всех говорить экивоками и загадочными оборванными фразами. Мне еще при прошлой власти это надоело. Почему не сказать все прямо и как есть?

— Я так думаю, эта манера выработалась из общения с тобой, — неожиданно сказал Филипп. — Иначе ты вообще не станешь слушать. А потом уже распространилась по городу.

— Ну, раз все предварительные ритуалы проведены, выкладывай. Я обещаю, что послушаю. Давай.

— Через несколько дней в город приезжает его настоящий хозяин, — продолжил Срезневский. — Мы все в ожидании. Нам надо подготовить… э-э… страну к его приезду. Красить дома вдоль железной дороги, как предлагает Муратов, я не собираюсь, но что-то надо сделать.

— Хозяин — это кто? — спросил Лунин. — Более настоящий хозяин, чем Карамышев?

— Ты же слышал только что. Эрнест на грани того, чтобы уйти в политическое небытие.

— Я еще не успел это осмыслить, — пробормотал Лунин. — И потом, трудно поверить, что это возможно.

— Может, и невозможно. Но сейчас обстоятельства складываются так, что дела в городе будут определяться другим человеком.

— Кто-то из новой власти? А почему он не в городе? Он что, не участвовал в последнем перевороте? Обошлось без него?

— У нас был не переворот, а честные выборы, — заметил Филипп. — И возиться с мелкими политическими дрязгами — не его стиль. Он преспокойно отсиживался в Петербурге, ожидая, чем все закончится. Но именно он возглавляет эту партию.

— Хм, и его тут не сбросили, с такой манерой вести дела?

— Не все так просто. Раньше они входили в одно движение с Карамышевым. Это было левое крыло. Потом разругались, и появились социалисты. Как факт нашей политической культуры.

— А, понимаю, — сказал Лунин. — Магнетизм Эрнеста действует даже и в таком сложном преломлении.

— Поэтическую формулировку бы я убрал, но сказано весьма точно. Примерно так и было.

— И теперь он приезжает? На все готовое? А при чем тут вы с Муратовым? Об этом пускай и болит голова у этих социалистов.

— Она и болит. У нас всех. У тебя тоже заболит, когда ты чуть больше об этом узнаешь.

— У меня вряд ли, — сказал Лунин. — Так что, вы в этом участвуете? А кто возглавляет этот политический процесс, пока нового хозяина нет в городе?

— Странно, что ты интересуешься, — заметил Срезневский. — Это прогресс. Появился интерес к людям? Так ты перейдешь от описаний окон и деревьев к чему-то большему.

— При чем тут окна? — спросил Лунин, снова чувствуя неприятный холодок в животе.

— Ну ты же мне показывал какие-то наброски, лет пять назад. У меня до сих пор стоят перед глазами эти деревья за окном.

— А, это все в прошлом, — сказал Лунин. — Сейчас я описываю темные комнаты, а за окнами ничего не видно. Никаких деревьев. Так кто занимается этой подготовкой? И опять же — при чем тут Моника?

— Все это очень опасные игры, — сказал Филипп, как бы в задумчивости, опять не отвечая на вопрос о Монике. Лунину показалось, что он нарочно это делает, чтобы подразнить его и продлить интерес к беседе. Но зачем ему это надо было?

— Более опасные, чем раньше? — спросил он, чтобы прервать молчание, чувствуя, однако, какой глупой была эта фраза.

— Эрнеста нельзя прижимать к стенке, — сказал Срезневский. — Кого угодно — только не его. А сейчас все идет именно к этому.

— Ну? И? Все надо клещами вытягивать — говори уже!

— Ну и Моника наконец вышла из своей летаргии. В которую ты наоборот, все больше погружаешься.

— Визит ее сюда был частным случаем этого выхода?

— Она хотела узнать, какие действия будут предпринимать эти балбесы, неожиданно для себя оказавшиеся у власти. И главное, как на всем этом скажется приезд начальства. Чего тут можно ожидать.

— Ничего нового, я уверен, — пробормотал Лунин.

— Что же касается того, кому поручено… какое значение это имеет для тебя, с твоим ницшеанским подходом и отсутствием интереса к людям? Какую бы роль тут кто ни играл, как бы ни взлетал или падал — что все это в высоком свете искусства? Стоит ли вообще обращать внимание на такие мелочи?

— А, я понял, — сказал Лунин. — Еще один какой-нибудь наш общий знакомый?

— Да, ты прав. Это я.

10

Задняя дверь в доме открылась, и на пороге появился Муратов, о котором Лунин, увлеченный беседой, успел забыть. В обеих руках он держал по бутылке коньяка, одна из которых была начата, и крепко начата.

— Моника уже ушла? — спросил он. — О, Мишель, какая радость видеть тебя тут! Мы знали, что ты придешь.

— Почему все были так уверены, что я никуда не уеду? — спросил Лунин. — Я еще не решил, собственно.

— Тогда тем более это приятно, — сказал Артур, прошел в комнату и плюхнулся на свободный стул, поставив бутылки на стол.

— Филипп что-то, как видно, не очень радуется, — заметил Лунин.

— Нет, почему, я рад, — сказал Срезневский. — Просто тебе надо добавить понимания. Ты нужен нам всем, особенно сейчас.

— Я постоянно всем нужен, и все время каким-то странным образом, — сказал Лунин. — Кстати, насчет Ницше ты не прав. У меня подход скорее лермонтовский.

— Друзья, как это прекрасно! — сказал Муратов, разливая коньяк по стаканам. — Россия и Германия умерли, а мы сидим и обсуждаем Ницше и Лермонтова. Их никогда и не было, правильно? Ни одной страны не существовало на свете, пока не появилась наша республика. Все жили здесь, и умерли в этом городе на дуэли.

— И воскресли на третий день… — пробормотал Лунин. — Не хватит ли тебе коньяку?

— Мы только начали, — сказал Артур, поднимая свой стакан. — Ну, за новую жизнь, за революционную власть, за перемены во всем мире! Который — то есть мир, я хочу сказать — непременно последует за нашей республикой.

— Это особенно уместный тост, — вставил Срезневский сдержанно, тоже берясь за стакан, — что по странному стечению обстоятельств вся новая власть в этот вечер собралась в этом домике. Пока один хозяин отправляется в тюрьму, а второй еще не приехал, мы управляем этим городом.

Они чокнулись и выпили. Лунин не торопясь просмаковал вкус коньяка, в охлажденном и неразбавленном виде он был несравненно лучше, чем ром, смешанный с теплым чаем. Тонкая эстетика Муратова распространялась далеко не только на стихи и картины.

— И какую же роль вы мне предназначили? — спросил Лунин, решив не ждать, пока компания дойдет до той степени опьянения, когда навыки членораздельной речи будут утрачены. — Что от меня ждут?

— Ничего, кроме как наладить отношения с Моникой, — сказал Артур. — То есть, конечно, еще много всего, но это ключевой пункт.

Перед внутренним взором Лунина вдруг предстала дикая картина: Моника, пришедшая сюда для того, чтобы спросить, не восстановить ли с ним отношения и как лучше это сделать. Это было немыслимо, он знал это: какие мотивы бы ею ни двигали, они были другими.

— Я с ней не ссорился, — вслух сказал он. — И не могу опять не спросить: почему всем есть дело до мельчайших подробностей моей биографии?

— Потому что они напрямую связаны со всем, что происходит здесь, — сказал Срезневский.

— Давайте вы мне расскажете обо всем по порядку, — попросил Лунин. — Хватит проверять мою способность угадывать — пора бы усвоить, что она отсутствует. Начисто.

— Все очень просто, — сказал Филипп. — Как я уже говорил, ситуация крайне опасная. Все вышло из-под контроля. Эрнест загнан в угол. Так как-то само получилось, никто этого не планировал. Моника, если я верно ее понимаю, решила воспользоваться случаем, и начала совершать активные действия. Лучше бы она этого не делала, ей-богу.

— И какого рода эти действия? Впрочем, да… смешно даже спрашивать.

— О да, — сказал Срезневский. — Ты же знаешь, как она ненавидит Карамышева.

— Лютой ненавистью, — вставил Артур, сидевший уже было с полузакрытыми глазами, но тут вдруг оживившийся. — Как говорится, дай бог каждому такую сестрицу.

— Да уж, — продолжил Филипп. — Мы только что сидели напротив, и я старался поменьше с ней встречаться взглядом. Даже мне было не по себе.

— А что тут нового? — спросил Лунин. — Ведь это всегда было! У них какие-то давние сложные семейные отношения — кто же этого не знает? Можно сказать, город стоит на этом фундаменте — или скорее, сплетне и жутком скандале. И что теперь?

— Да, но Эрнест был слишком силен, чтобы можно было что-то сделать, — сказал Срезневский, перебивая его. — В последние же дни ситуация поменялась, и Моника почувствовала, что у нее есть шанс.

— Она хочет его убить? — спросил Лунин. Коньяк шумел у него в голове, мешая сосредоточиться.

— Я бы не удивился, — сказал Муратов.

— Для начала, скорее всего, посадить в тюрьму, — сказал Срезневский. — Подтолкнуть события в нужном направлении. Хотя они и так развиваются так, как надо. Или скорее так, как не надо.

Лунин помолчал, обдумывая это. Простой для него обстановка в этом городе не бывала никогда.

— От Эрнеста сейчас можно ожидать всего, самого неожиданного хода, — продолжил Филипп. — Он их наверняка готовит. И я, как назло, — добавил он с отчетливо прозвучавшей в голосе горечью, — оказался на самой передовой этой войны. Не сказал бы, что меня это очень радует.

— Ну хорошо, — сказал Лунин после небольшой паузы. — Пусть все это так. Запутанные братско-сестринские отношения, власть, смерть, любовь, ненависть, революция. Все как обычно. Но вы-то почему так волнуетесь? Есть же новый хозяин, назовем его для простоты главой государства. Как, кстати, его имя?

— Клюев, — сказал Муратов. — Тимофей Клюев.

— Вот он приедет и наведет порядок. И все войдет в свою колею.

— Ты его не видел еще, — сказал Срезневский. — Или видел? Он учился с нами, на другом факультете. Жил в соседнем общежитии.

— А! — воскликнул Лунин. Взгляду его представился бледный худощавый юноша в очках. — Я помню. Но мы почти не общались в то время. Он был вечно погружен в свои книги, что-то из отечественной истории, в смысле русской… и еще эти, как же их, средневековые католические ордены. И крестовые походы. И он теперь будет возглавлять наше государство?

— Я рад, что ты начал понимать сложность проблемы, — сдержанно сказал Срезневский.

— И этот человек хочет посадить Эрнеста в тюрьму? — с сомнением спросил Лунин. — Хотел бы я посмотреть, как у него это получится.

— Мы пока не знаем, чего он хочет, — ответил Филипп. — Но ты прав: скорее всего, не получится ничего. Гораздо хуже то, что того же хочет Моника.

— И вы хотите, чтобы наши отношения восстановились, и я как-то повлиял на эти дела? — с сарказмом спросил Лунин. — Вот уж действительно, отличный план! Никогда не встречал еще ничего более простого в реализации.

— Дела обстоят еще хуже, — вмешался Муратов. — Моника явно помнит то, что ты никак не можешь вспомнить. И что так нужно Карамышеву. Она как-то участвовала в этом эпизоде твоей печальной жизни?

— Артур! — с упреком сказал Лунин. — Ты уже рассказал всему городу?

— Нет, только Филиппу, — ответил Муратов, сразу трезвея и даже чуть краснея, хотя двигаться там особо было некуда, после коньяка и с мороза. — Ты же видишь, он находится в трудном положении.

— Я никому не скажу, — пообещал Срезневский. — Ты даже не подозреваешь, до какой степени это серьезно. Шутки закончились.

— Между тем твои коллеги только и делают, что шутят, — заметил Муратов. — Последний карнавал был фантастический. Они так отметили приход к власти?

— А, я видел это, — вспомнил Лунин. — Через окно, с улицы. Проходил мимо и случайно наткнулся.

Он поежился: впечатление от витрины с манекенами еще не остыло в памяти и не потускнело. Но сейчас не время было об этом расспрашивать.

— В общем, друзья, — сказал Лунин, допивая коньяк, — боюсь, ваш план потерпит крах в самом начале. Все это слишком сложно и муторно. Я предлагаю просто посмотреть, как будут развиваться события. Рано или поздно они наверняка к чему-то придут.

— В этом я нисколько не сомневаюсь, — с легкой иронией в голосе сказал Филипп. — Весь вопрос в том, понравится ли нам это что-то. Ты не поверишь, как слишком глубокий философ — но не все события обратимые, есть и необратимые. Как бы я хотел внушить тебе эту мысль… но не знаю, есть ли смысл браться.

— Кстати, о памяти, — сказал Лунин. — А почему вы решили, что Моника помнит что-то лишнее? Она говорила об этом?

— Так, из обрывочных упоминаний, — сказал Артур. — Ничего конкретного. Она лучше нас понимает, что Эрнесту об этом знать нельзя. Пусть догадывается сам, ты хорошо сделал, что забыл все свое прошлое.

Они помолчали. Лунин чувствовал, что хотя ни одна из загадок не разрешилась в ходе этой познавательной беседы, спрашивать было больше не о чем. В глубине души его трепетало и ширилось радостное чувство, похожее на вдохновение. Он не сразу понял, с чем это связано.

— Мне надо идти, — сказал он, вставая. — Приятно, и даже в чем-то полезно было свидеться и пообщаться.

— Ты домой? — спросил Филипп.

— Да, если можно это назвать домом. Кстати! Раз уж вы так близки к новой власти, нельзя ли как-нибудь попросить ее оставить этот домик за мной? Хотя бы еще на какое-то время? Мне там великолепно работается, и я с удовольствием остался бы на неделю-другую. Если не больше.

— Ну поговори с Клюевым, когда он прибудет в город, — сказал Срезневский. — Он тоже выражал желание с тобой встретиться. Заодно и договоришься. Такие дела лучше делать напрямую, а не через нас.

— Хм, там видно будет, — сказал Лунин. — Я никогда ничего не обещаю, даже себе. Пока, приятной ночи. Много не пейте. Я понимаю, что дела нашего государства на трезвый рассудок не решаются, но не надо же и увлекаться. Иначе события примут необратимый характер, и что мы будем делать, когда вино в наших подвалах закончится?

— Подвезем из России, — хмыкнул Срезневский. — Ей уже незачем пить.

Через несколько минут Лунин уже спускался к реке. Огромная луна вставала над болотом, в ее свете мелкий дождик, срывавшийся с неба, блестел и сверкал красочными огнями.

Глубокое чувство блаженства переполняло его изнутри, и в голове даже сам собой сложился идиотский стишок: «Так ты пришла. В спокойствии великом я жду, когда ко мне придут опять слова». Может, лучше поставить «явилась ты» и «в смущении великом»? А, все равно никуда не годится.

Поразмыслив, Лунин понял, чем был вызван этот прилив радости и счастья. Реальность опять домогалась от него действия и участия, но он, как обычно, сделал парадоксальный вывод из этого. Полностью он осознал это только теперь.

Свобода, наконец-то свобода! Эрнест отправляется в тюрьму, или близок к этому перелому в своей судьбе. Это было единственное, что по-настоящему значимо, из всего, что он узнал за вечер. Ничто не мешало ему теперь заняться своими воспоминаниями в том темпе, в каком ему хотелось — или и вовсе их забросить.

То же касалось и литературы. Не было больше надобности сообразовывать свою работу и сложные отношения с теми образами, которые у него мелькали, с желаниями других людей. Он был предоставлен — наконец-то — сам себе, и чувство одиночества впервые стало полноценным. Люди вроде как и были тут рядом, но их мнение больше ничего не значило.

Вскоре он подходил к своему домику. Теплое и пронзительное чувство к нему охватило его. Это был его дом — пусть чужой и ненадолго доставшийся, но все-таки любимый.

Пройдя внутрь и расположившись в кресле, он зажег огонь в камине. Уличная сырость и холод, пробравший до костей за время короткой прогулки, постепенно оставляли его. Что-то в Систербеке согревало его, не только внешние искусственные источники тепла. Несмотря на все угрозы и опасности — а может, и благодаря им — местная атмосфера была пьянящей, во многих смыслах.

Мысли его, пометавшись, как пламя, по разным предметам, вскоре приняли одно направление. Лунин думал опять о том, почему ему удалось все-таки недавно заняться литературной деятельностью. Он не мог предвидеть будущее, не знал всех событий, которые происходили вокруг него, и прошлое тоже тонуло в тумане, темном, зловещем, клубящемся и непроницаемом. Но что-то все же случилось в тот момент, когда он начал писать, что-то важное, громкое и даже оглушающее — хотя и внутреннее.

Еще через секунду или две он понял, что это было. Сложная цепь мировых событий, происходивших в нем и вокруг него, желания и мечты, и одновременно препятствия, и их преодоления — сложились как-то так, что он, оставаясь укорененным в реальности, забыл на эти несколько часов то, что он и сам пытался вспомнить, и что самым надоедливым образом требовали от него другие.

Обычно он исходил из того, что литература не может начаться, пока его психика полностью не восстановится, и в прошедшей жизни не останется ни одного белого пятна, ни одного впечатления, прорывающегося из глубин памяти и никак не способного выйти наружу. Но вот вдруг получилось по-другому.

Он закрыл сознание, отгородился от своих же воспоминаний — и почувствовал себя лучше, и творческая работа сдвинулась с мертвой точки. Наверное, так и надо было делать, это путь к успеху, а город и политика подождут, или и вовсе как-нибудь обойдутся без его тяжелых и мучительных впечатлений, тянущихся из далекого прошлого.

Чувствуя себя совершенно счастливым, он принял теплую ванну, ни о чем уже определенном не думая, и отправился спать. Дождь стучал по крыше, переходя в сновидения, в которых смешивалось то, о чем можно думать, и о чем нельзя.

11

Весь следующий день Лунин увлеченно работал, исписывая листок за листком. Мир на бумаге сиял и разворачивался, переливаясь всеми красками.

Отрываясь ненадолго, он невольно вспоминал о вчерашнем разговоре. Слова Срезневского все-таки задели его, и он думал, что может быть, неправильно было оставлять их без ответа.

Впрочем, острые и удачные ответы, защита и отстаивание своих позиций, новые слова, которые ничего не значат и говорятся в ответ на другие пустые слова — какой смысл во всем этом? Мир пока ничем не убедил его, что он реально существует. Стоило ли отвечать на его вызовы и вообще на него реагировать — это был вопрос невыясненный. Душевных сил это требовало, и по временам немалых, а ему хотелось, чтобы творчество поглощало его целиком.

Иногда его соблазняла идея и вовсе прекратить все общение, которое было таким надоедливым, и остановить любые контакты с внешним миром. Уехать на безлюдный остров, лучше все-таки неподалеку от Систербека, уж слишком он был вдохновительным. Нашли бы и там, подумал Лунин.

Потом он снова возвращался к работе. Белые листы притягивали его, хотя он не мог отделаться от ощущения, что его гнал тут страх, или неуверенность, чувство отсутствия опоры. Мировое пространство глядело прямо ему в глаза этими бельмами, и ему хотелось исписать их поскорее, заполнить хоть чем-нибудь, лишь бы не оставлять в первозданном виде.

Решение ограничиться лишь тем, что на поверхности лежало в сознании, и не проникать глубже, давалось трудно. Образы всплывали из памяти беспорядочно. Поначалу Лунин описывал мертвые тела, настолько странные, что их при всем желании нельзя было пристроить в детектив, самый широкий, нервный, интеллектуальный и необузданный.

Так, несколько раз ему виделось, как он или его лирический герой, или они оба вместе, не в силах отделаться друг от друга, идут по ночной набережной, и дальше была яхта, и темный трюм (кажется, это был трюм) — и длинное вытянутое на дощатой скамье тело, с замотанным вокруг горла полосатым шарфом. Тихое тиканье настенных часов оглашало внутреннее пространство этого видения.

Картинка повторялась — но нельзя же было описывать ее снова и снова? И главное, что дальше — так и пялиться на треснутые очки этого типа? Жив он был или мертв, шевелиться он не спешил.

Потом Лунин немного расслабился, и в тексты стали проникать и эротические образы. Это было приятнее, чем трупы. Несколько раз даже мелькнула Моника, в такой непристойной позе, что он не решился это записывать. Подумав, он перевел это в чистую философию, к которой всегда питал душевную склонность, так что заретушировать видение высокоумными рассуждениями удалось без труда. Где-то она была, живьем, а не в тексте? Что сейчас делала?

Лунин откинулся на спинку стула, погрузившись в мечтания. За окнами вечерело. Может, стоит встретиться с ней, подумал он. Черт с ней, литературой, к чему придет все это, действительно, к тому и придет. Ему стало жарко от этих мыслей, он встал и открыл окно, впустив холодный свежий воздух в натопленную комнату. Потом сел за стол, отодвинув от себя бумаги и стараясь справиться с волнением.

Его решение закрыть от себя свою внутреннюю жизнь становилось все более твердым, но одновременно и возникал соблазн переложить эту работу на других. Раз они проявляют такой неподдельный интерес к этому, то пусть и восстанавливают события по кусочкам. Тем более что все об этом что-то знают, или как-то проницательно догадываются.

И вдруг прошлое, которое он так старательно пытался изгнать, возникло перед ним, и замерцало всеми огнями, кое-где мутными, а где-то и совсем яркими. Это было похоже на удар грома, сразу вслед за вспышкой молнии. Но он ничего не успел разобрать.

На подоконник снаружи легла крепкая мускулистая рука в рукаве от хорошего костюма, из-под которого выглядывала синяя шелковая рубашка. Долгих и страшных полсекунды Лунин смотрел на эту сцену, не двигаясь. На вторую половину секунды человек перевалился через подоконник, прошел в комнату и сел без приглашения в кресло у камина. Это был Чечетов.

— Прошу простить мне мое экстравагантное вторжение, Михаил, — сказал он своим глубоким, и одновременно чуть мурлыкающим голосом. Жмурясь на огонь и с видимым удовольствием у него греясь, он и напоминал большого кота, впрыгнувшего в чужое помещение и сразу почувствовавшего себя в нем как дома. Худое скуластое волевое лицо, и даже старомодные очки в роговой оправе с этим странно гармонировали.

Лунин обрел дар речи.

— Добрый вечер, Иван Павлович, — сказал он. — У вас бы заняло ровно на минуту дольше войти через дверь.

— Я не хотел вас лишний раз пугать, дорогой Мишель, — сказал Чечетов, протягивая ноги к огню. — С такой жизнью, как у вас, вы скоро начнете вздрагивать, когда услышите стук в дверь.

Было ли явление через окно менее пугающим, Лунин предпочел не выяснять. Чечетов сидел, глядя на горящие дрова в камине, и был, судя по виду, в прекрасном настроении.

— Я, наверное, должен вас поздравить с назначением? — сказал Лунин.

— Пустяки, — благодушно ответил Чечетов. — Я не домогался этой благосклонности. Но мне это было приятно, не скрою.

Взгляд незваного гостя плавно скользил по комнате, на мгновение остановившись, к чувствительной досаде Лунина, на пачке исписанной бумаги, лежавшей на столе, и сделать с этим ничего было нельзя. Я тут как на ярмарочной площади, подумал он.

— Позвольте предложить вам бокал вина, Михаил, — сказал Чечетов, наконец оторвавшись от осмотра помещения.

Лунин открыл было рот, чтобы сказать, что он находится в собственном доме, но… промолчал. У него мелькнуло даже было безумное соображение, что на самом деле это дом Чечетова. Это было не очень правдоподобно, и Лунин решил не задавать этот вопрос. Он и так слишком много всех обо всем спрашивал.

Чечетов встал и с кошачьей грацией открыл хорошо знакомый Лунину, и даже глубоко изученный бар, и взял оттуда бутылку и два бокала.

— Бургундское, шамбертен, любимое вино Наполеона, — любезно сказал он, разливая по бокалам напиток, полыхавший как закатное пламя. Ровно восемьдесят лет выдержки, 1911 года. Колотого льда у вас, конечно, не найдется?

— Кто же добавляет в французские вина лед? — спросил Лунин, берясь за бокал. — Тем более в красное.

Чечетов снова уселся в кресло и поднял свой бокал. От него так и веяло свежестью, волей, энергией и утонченной элегантностью.

— Я предлагаю тост, — сказал он, — за полную ясность всех событий в мире, в самой глубокой их связи и взаимодействии. Пусть мрак рассеется, и наступит свет.

Что-то в этих формулировках показалось Лунину то ли не вполне грамотным, то ли слишком нарочито стилизованным. Но сейчас не время было оттачивать остроту литературного слуха.

Тост не вызвал у него никаких возражений, хотя он наверняка вкладывал в эту фразу что-то иное, чем Чечетов. Чокнувшись с гостем, он пригубил вино и понял, что терял в этом доме время зря, не добравшись вовремя до этого заветного уголка бара. Существовала вероятность, что там была не одна такая бутылка.

— Как продвигается ваше расследование, Михаил? — спросил Чечетов, тоже отпивая из бокала.

Лунин быстро взглянул на него.

— Оно же только что закончилось, — сказал он. — Кому об этом лучше знать, как не вам.

— Я имею в виду новое, — сказал Чечетов. Выражение его глаз за очками было трудно разобрать. — То, которое только что началось.

— Вы думаете, я пеку их как пирожки? — спросил Лунин. — Мне никто ничего не поручал.

— Вы уверены, что прошлое расследование вам кто-то поручил? Что вам самому этого не захотелось?

— Опять словесная эквилибристика, — сказал Лунин. — Если бы мои желания сбывались так быстро, как только возникают… и даже раньше. У меня есть привычка глубоко погружаться в свою психику. Но я ничего подобного не помню.

— Кстати, о вашей памяти, — сказал Чечетов. — Ход ваших мыслей в последнее время принял, должен заметить, весьма причудливое направление. Вы меня удивили, Михаил.

— Откуда вы знаете о моем ходе мыслей? Или вернее, почему вы решили, что вам о нем известно?

— Ну как же, здесь ведь все написано, — непринужденно сказал Чечетов с легким кивком в сторону рабочего стола. — Правда, мне доступна только верхняя страница и краешек еще двух, но и это выглядит чрезвычайно занимательно. И много говорит о вас.

Так как Чечетов сидел спиной к столу, то можно было сделать два вывода: или он был способен видеть затылком, или же успел прочитать лунинские наброски за то краткое мгновение, пока взгляд его остановился на этих листочках. Или блефовал, как обычно — что было всего вероятнее.

— И что же вам показалось в моих записях таким поразительным? — вежливо спросил Лунин. — Это просто литературные наброски.

— Меня интересуют особенности вашего зрения, Михаил. Ваш взгляд старательно выбирает, что видеть и что не видеть.

— Это мой творческий метод в последнее время, — заметил Лунин, решив, что он тоже может позволить себе немного блефа. — Ровно ничего экзистенциального.

— Нет-нет, я не о литературе. Я о реальности. О вашем восприятии действительности. Оно необычное, и раньше такого не было.

— Вы так внимательно следите за моим взглядом? — огрызнулся Лунин. Что он мог еще сказать?

— Да, конечно. Вот, например, вы пишете: «Печальный занавес, висевший и оторванный. Вернется ли когда-то мой удел? Иль так и буду я, забытый и разгромленный» — и так далее. Рифмовать «оторванный» и «разгромленный» — это небезупречно с точки зрения чистого вкуса.

— Кто же спорит! — воскликнул Лунин, задетый за живое. — Я писал это не для того, чтобы где-то печатать и вообще кому-либо показывать. Это делается просто для раскрепощения собственной психики. И тут чем хуже, тем лучше — тогда и остальное, истинное творчество начинает двигаться живее.

— Вне всякого сомнения, — сказал Чечетов. — Это разумно. Осталось только понять, почему именно занавес проник в ваши стихи, и почему ваша мысль сразу перешла от него к судьбе, или к уделу, как вы поэтически выразились.

— Меня с детства раздражали эти занавесы, — сказал Лунин, стараясь перевести все в шутку. — Они закрывают от нас то, что происходит в домах, и даже в театре действуют на нервы, отделяя нас от представления, которое никак не начнется.

— Боюсь, что сейчас мы уже в самой середине этого представления, — сказал Чечетов. — Чем скорее вы это поймете — или вернее, примете — тем лучше.

Лунин отвернулся, не желая больше выдерживать взгляд Чечетова, его гипнотизировали огненные блики на стеклах его очков. Несколько минут подряд он смотрел в камин, языки пламени казались менее завораживающими.

Чечетов был единственным человеком, который — самим своим присутствием — заставлял его усомниться в своей непреклонной правоте. Мир был сложным в реальности, и еще сложнее в литературе. Это было как двумерное и трехмерное пространство. Но еще более многообразным он казался в сознании Чечетова, и думать об этом было нестерпимо.

12

— Кстати, о Наполеонах, — сказал наконец Чечетов, не прерывавший молчание все это время. — Какие у вас отношения с Эрнестом Карамышевым в данный момент?

— Как обычно, дружеские, — ответил Лунин, оторвавшись от созерцания камина. — Что с ним, кстати?

— С ним все хорошо. Он на самом краю либо отчаянного поступка, либо гибели.

— Вы называете это «хорошо»? — фыркнул Лунин. — Не хотел бы я оказаться на его месте.

— Это и невозможно, — сказал Чечетов. Бокал поблескивал в его руке. — Он задает тон здесь, в этом городе, и вряд ли когда-нибудь будет иначе.

— Если он и в самом деле не погибнет, физически или политически, — заметил Лунин.

— Это маловероятно. Но мне не нравится его пребывание на грани. Все это может иметь неисчислимые и самые роковые последствия для нашего скромного городка на берегу моря. А у нас хлопот и так достаточно.

— Может, стоило бы как-то помочь ему разрешить этот кризис?

— Я бы рекомендовал не вмешиваться, — мягко сказал Чечетов. — Вы недооцениваете опасность, исходящую от Карамышева, Михаил. Вы думаете, что это может ограничиться не более чем э-э… угрозой физической целостности. И даже этого, как вы считаете, вы вовремя избегнете.

— Я не боюсь физической смерти, — чуть дрогнувшим голосом сказал Лунин. Он сам не знал, почему его мысль соскользнула на эту тему.

— Да, в том-то и дело, — продолжил Чечетов, тем же ровным тоном. В его голосе едва ли не звучало сочувствие — или это была очередная игра. — Слишком близкое соприкосновение с Эрнестом может стоить вам гораздо худшего, чем просто телесное разрушение. Как бы он ни любил производить одно через другое.

Лунин допил вино из бокала, и хотя испытал сильное искушение налить себе еще, но не рискнул это сделать. Трудно было отделаться от ощущения, что его гость здесь хозяин.

Чечетов, видимо, почувствовал это, и взял бутылку, но не стал сразу наполнять бокалы, а повертел ее в руках, разглядывая этикетку.

— Загадочное оформление, — заметил он. — Тут есть что-то театральное. Даже корона выглядит как шутовской колпак.

Он разлил вино по бокалам, и они еще выпили. Что означали пронзительно-красные квадраты с косыми полосками на этикетке, Лунин тоже понять не мог. Гроздья винограда, изображенные там же, по крайней мере, имели какое-то объяснение.

— Так вот, о театральности, — сказал Чечетов. — Здесь и там, в ваших записях. Не скрою: мне хотелось бы как-то воздействовать на ваш литературный процесс.

— Да? — спросил Лунин. — Как это мило, и главное — кстати. Как раз сегодня я…

— Да, — перебил его Чечетов. — Я знаю, вы это ненавидите, любое вмешательство в эти весьма интимные области вашего духа. И всякий бы на вашем месте сторонился этого.

— Так что же тогда подвигло вас, Иван Павлович…

— Но иногда нет смысла топтаться на месте, — продолжил Чечетов. — Не только вам, но и нам всем. Тем более, что от более глубокого понимания нас отделяет некое совершенно ничтожное препятствие. Сучок, за который зацепился ваш ум своей одеждой, и не пускающий вас — и нас тоже — дальше. Останавливаться на этом просто глупо.

— У моего ума нет одежды, — проворчал Лунин.

— Так и есть, вы правы как никогда, мой дорогой друг. Она превратилась у вас уже почти в живую кожу. Это-то и досадно. И более того, бессмысленно. Не было никакой необходимости это делать.

Глухое и темное чувство охватило Лунина, что-то близкое к обиде на Чечетова. Ему показалось, что тот знает окончательный секрет во всем — и в том, что касалось его, Лунина, и его литературы тоже. Понимает, как развязать этот узел, как схватить что-то ускользающее, что было все время рядом, и все-таки не давалось.

— Ну вы же отлично знаете, Иван Павлович, что повлиять на литературный процесс невозможно, — вежливо сказал он.

— Прямым путем — да. Косвенно, через игры и обманы, точно так же, как это происходит в реальности — все-таки можно, хотя и непросто. А в вашем случае — непросто вдвойне.

— А зачем вам это надо? — спросил Лунин.

— Вы не поверите, Михаил, но я хочу вам помочь. И в то же время преследую кое-какие свои прагматические интересы. Но о них я говорить не буду, с вашего любезного позволения.

— Если вы хотите помочь, то почему бы не открыть все карты? — спросил Лунин, в который раз в этом городе.

— А что это даст? — хмыкнул Чечетов. — Вы вот помните, и ясно ли помните, все, что было в вашем прошлом? И если бы кто-то вам сказал об этом прямо — предположим, что это возможно — услышали ли бы вы его? Или это было бы просто пустым звуком?

— Я вижу, методы имперской безопасности у нас далеко зашли, — сказал Лунин. — В жизни не встречал такой изощренности.

— Просто у вас сложный случай, — сказал Чечетов, ставя бокал на стол. — И мы, конечно, не говорим здесь официально.

— Да неужели, — съязвил Лунин. — А выглядит совсем как допрос.

— Нет, это не допрос, это просто беседа. На литературные темы.

— Ну, допустим, что это так. И вы в самом деле предлагаете мне помощь и не более чем помощь. В чем же заключается ваше предложение? Что нужно делать?

— Все очень просто, — сказал Чечетов. — Вам нужно избрать одну тематику, и дальше ее придерживаться. Неважно какую, но одну. Вы не поверите, но это решит обе наши задачи сразу. И ваше литературное раскрепощение, как вы это называете, и множество наших общих проблем. Лично ваших в том числе, и за пределами собственно литературы тоже.

— А, я понимаю, — сказал Лунин. — Вас интересует то, какой именно выбор будет мной сделан. И почему именно такой, а не какой-нибудь другой.

— Блестяще, — сказал Чечетов, улыбаясь. — Но я действительно думаю, что это поможет вам продвинуться дальше. Никто не принуждает вас делать этот выбор навсегда, да и смешно думать, что вас тут может кто-то заставить. Между тем некоторое самоограничение, на небольшой отрезок времени, было бы крайне полезно. А теперь я хотел бы откланяться, если вы ничего не имеете против.

Он встал и направился к окну. Мысль выйти из комнаты по-человечески, похоже, даже не пришла ему в голову.

— Минуточку, — неожиданно для себя сказал Лунин, когда его гость был готов уже раствориться в ночи.

— Да, Михаил? — спросил Чечетов, остановившись у того, что он считал выходом из дома. — Я вас слушаю.

— Если бы я писал о чем-то одном… — медленно и в задумчивости сказал Лунин, — то это, скорее всего, были бы высшие силы… как ни глупо это звучит. Высшие силы, высшие начала и их влияние на людей. По-моему, это глубокая и плодотворная тема.

— Несомненно, — сказал Чечетов. — Почему бы и нет? Я не ограничиваю вас в выборе тематики. У меня и в мыслях этого нет.

— Это не значит, что я и в самом деле буду об этом писать, — ворчливо заметил Лунин. — Писать о том, чего не существует — дурной тон.

— Положение дел в нашем городе строится так, — сказал Чечетов, — что тут неважно, что существует и чего не существует. Главное, как воспринимает это Эрнест Карамышев. Пусть никаких высших сил и нет, но в сознании Карамышева они, вне всякого сомнения, есть. И уже одного этого факта достаточно, чтобы все перевернуть тут вверх дном, что еще осталось неперевернутым. Подумайте над этим, это тоже неплохая пища для размышлений.

Он повернулся было к окну, но остановился, на этот раз сам.

— Да, и еще одно, — сказал он. — Тот эпизод вашей жизни, о котором вы не можете вспомнить, слишком сильно подавил вашу волю. Пора от этого освобождаться. Спокойной ночи, Михаил, и незначимых вам сновидений — хотя бы на одну ночь.

Одним молниеносным движением он перепрыгнул через подоконник и исчез. Лунин посидел несколько минут, потом встал и закрыл окно.

«Почему он решил, что у меня не получается писать?» — вдруг пришло ему в голову. — «Неужели это видно по этим коротким записям?» В сущности, Чечетов был прав: что-то в них было не то.

Не торопясь и по-прежнему в глубокой задумчивости, в которую его поверг разговор с ночным гостем, он вылил остатки шамбертена — или как там звали этого господина — себе в бокал, и выпил их, смакуя глоточек за глоточком. Потом сел за рабочий стол, вяло разобрал свои бумаги… попробовал даже снова что-то писать… но дело не шло.

Сжав пульсирующие виски пальцами, он мучительно попытался сосредоточиться. Наваждение подступало изнутри, ему становилось все больше не по себе. Мутная дурнота охватывала мозг, проникая еще глубже, в душу — туда, где плескалась бесконечная и казалось, бездонная пучина забытого, непонятого, неизвестного и, может быть, и не подлежащего разгадке.

За окном серые тучи, отливавшие мрачной чернотой, медленно пробирались между фонарями. Лунину казалось, что на город надвигается что-то ужасное, но видит это только один он. Что темные силы, проникшие сюда, воздействовали лишь на его сознание, и должны были разрушить здесь все, или как-то страшно подействовать на жизни и судьбы людей — но не раньше, чем они подчинят себе его, Лунина. Чисто механически, как автомат, он взял ручку, и попытался описать это, в смутной надежде, что ему станет легче, когда этот образ появится на бумаге. Но через несколько секунд опомнился, и бросил ручку на стол.

— Тьфу ты, все-таки начал писать о высших силах! — сказал он вслух, вдруг придя в хорошее настроение. — Вот уж чего не собирался, так не собирался. Может быть, стоило, подумал он, в ходе этой беседы за шамбертеном отключить если не сознание, то хотя бы слух?

Лунин потянулся и встал. Наверное, в самом деле настала пора действовать. Писать тут было хорошо, и он сомневался, что ему удастся столь же плодотворно работать в другом месте. Это была одна из причин, по которой он решил пока отсюда не уезжать. Каковы бы ни были его творческие трудности — и все же что-то двигалось.

Но то, что его записи мгновенно становились достоянием всего города — к этому он был не готов. Это было слишком. Взяв пачку бумаги и согнув ее, он несколько минут колебался, глядя на темное и жаркое пламя в камине. Уничтожить все и начать заново — было бы неплохим решением.

Но что тогда делать дальше? Все время писать и сжигать, пока само мироздание не удастся прошибить этими текстами, так что уже неважно будет, пойдет ли его произведение дальше этих страниц, тут же становящихся пеплом? Не было полной уверенности в том, что оно окажется настолько восприимчивым.

Пожалуй, стоило спрятать их, и так же поступать и в дальнейшем. Укрыть поглубже — так, чтобы никто не нашел.

13

Одевшись и выйдя на улицу, он направился к морю, к которому его всегда влекло неудержимо, даже ночью. В окнах домов кое-где были видны люди, которые что-то обсуждали. Надеюсь, не мою последнюю рукопись, подумал Лунин.

По дороге он размышлял над тем, почему его мысль замирает всякий раз, когда он собирается предпринять какое-нибудь действие. Те робкие шаги, которые он иногда делал, все попытки воздействовать на реальность — тут же гасли, и решимость вытекала из него, как вода из песка.

Обычно, стараясь поддержать себя внутренне, он приписывал это своей погруженности в настоящий мир — художественный, а не реальный. Но при работе с сознанием так поступать было неправильно. Все преграды и препятствия на пути его духа надо было тщательно исследовать и разобрать по косточкам. И хорошо бы еще — просто для расширения возможностей — иногда делать даже и то, что полностью противоречило его великому устремлению.

Да, это была неплохая идея. Вот почему, например, он не мог поучаствовать в здешней большой игре на несколько дней, а потом снова бросить? Он не собирался это делать, но почему сама мысль об этом вызывала у него такое отвращение? Это надо было понять.

Пройдя мимо последнего дома с освещенными окнами, он подумал что, может быть, он неправильно относится к людям, с их сложным переплетением желаний, психологий и воль. В этом отношении не было середины. Они казались ему или духами, грозными, могущественными и способными раздавить его психику легчайшим нажатием, если их посетит такой каприз. Или чем-то вроде кукол, не стоящих ни капли его интереса и внимания. И то, и другое останавливало его порывы, как только у него возникало намерение что-то сделать.

Дальше, за последним городским кварталом, начинался уже лес. Запутанные, как будто сведенные болезненной судорогой сосновые ветви, кое-где поднимавшиеся над ним, резко отпечатывались на фоне неба. Луны не видно было, она пряталась в тучах, но небо не становилось от этого совершенно черным. Каменистая дорога светилась перед ним тусклым сиянием.

Видимо, да, подумал он. Он слишком щадит людей, боится на них воздействовать. Опасается оскорбить их чувства, как будто это чувства демонов, а не людей. Не раз он видел, как эти механические куклы оживают, и в пустых глазах начинает мерцать страшный свет. Тогда хотелось бежать от этого без оглядки, и он знал заранее, что нестерпимое и неодолимое желание обернуться все-таки будет.

И вдруг он понял, что думает уже не о реальности, а о литературе. Там ведь было то же самое — те же манекены, которых он пытался оживить, и холодок ужаса и восторга пробирал его уже там, где еще не возникала никакая мысль об этом. Но ужас, конечно, был сильнее — и он-то и останавливал его творчество.

Ему нужен был следующий шаг. Надо было высвободить себя. В конце концов, и в реальности он был тут совершенно свободен: в этом городе каждый, наделенный хоть крошечной каплей смелости, делал все, что хотел. Тут можно было, задрапировав для себя и для других свои мотивы легкой и фантасмагорической политической необходимостью, переступать через любые моральные нормы, какие только захочется нарушить. И если где-то лилась кровь, это быстро обволакивалось сложной философией, обращение к которой ни у кого не вызывало трудностей, а Господь Бог проглатывал это, как молох, как ни в чем не бывало. Люди же после очередного поворота политического калейдоскопа забывали обо всем, ослепленные новой реальностью, затмившей прошлую.

Внезапно его охватило дикое желание писать, так что он пожалел, что взял с собой только бумагу, но не ручку. Впрочем, эти листы были уже исписаны, а вставлять между вялыми и скучными строчками живые, огненные и пронзительные не получилось бы. Серый и липкий страх, сочившийся из того, что было уже написано, остановил бы его, как только он бросил бы на это хоть один взгляд.

Пора было заканчивать со своей увлекательной прогулкой. Выйдя к набережной, Лунин осмотрел ее, стараясь увидеть в новом свете. Небо над морем очистилось, и полная луна озаряла эту картину призрачным блеском.

Там, где обрывался гранитный парапет, начинались невысокие песчаные холмы и мертвый луг с пожухлыми и почти истлевшими цветами и травами. На берегу небольшой речки, вроде бы той самой, что дала название этому городу, Лунин увидел заброшенную трансформаторную будку, мимо которой он много раз проходил раньше. Кажется, это было то, что надо.

Отодрав со ржавым скрипом (который все-таки мог быть ржавым, судя по этому звуку) дряхлую металлическую табличку с черепом и костями, криво приколоченную так, чтобы закрыть вход, он заглянул внутрь. В лунном свете сваленные там тряпки и дрова выглядели таинственно и почти мистически.

Ну почему бы и нет, подумал он. При известной фантазии это могло даже сойти за литературный кабинет. Там, за речкой, начинался лучший пляж в мире, особенно приятный зимой, или вернее, в эту плаксивую, бесснежную зиму. Сидеть здесь и мечтать о том, как он выйдет туда во второй половине дня прогуляться — и писать целыми днями — было бы лучшим делом на свете. Совсем с ума схожу, сказал он себе, вдруг опомнившись.

Приподняв часть досок, он положил под них драгоценную рукопись, надеясь, что никто не следил за ним в эту ночь. Дом теперь был чист, и весь город свободен от его измышлений — единственным спорным местом была эта будка, но это было лучше, чем что-либо другое в пределах города. Лунин закрыл дверь, повесил обратно табличку с черепом, и отряхнул руки от пыли.

С легкой душой он направился домой, надеясь, что бес вдохновения не посетит его уже больше в эту ночь, и страшные свидетельства раскованности его сознания не будут добавляться, умножая его вину. Вины никакой не было, потому что нельзя же было таковой считать просто упражнения ума, как и буквы на бумаге, но он не мог отделаться во все эти дни от ощущения, что делает что-то неправильное, высвобождая ум в такой степени. Теперь это чувство странным образом пропало, как будто заброшенная будка с черепом была некой эсхатологической дырой, поглощавшей даже и такие сомнительные во многих смыслах настроения.

Дело, наверное, было не в будке, а в месте, в котором она находилась. Эта излучина, несшая городские нечистоты в море, за лугом, на котором цвели сухими цветами неживые травы, казалась чем-то другим, чем город, со всеми его кукольными играми. Травы не цветут, по крайней мере цветами уж точно, подумал он — но не говорить же здесь «растения», весь эффект пропадет. Все-таки литератор был в нем неистребим.

Оказавшись дома, он снова растопил камин, размышляя над тем, какая именно разница была между тем, чтобы эти записи отправились сюда в огонь, или туда, куда он их отнес. Тема была глубокой. Некоторое время она проворачивалась в его сознании, блистая всеми гранями.

В баре нашелся второй шамбертен, который добавил еще одно измерение в эти построения со многими смыслами сразу. За окном тихонько гудел ветер, небо снова заволокло тучами. Пора было ложиться спать.

14

Как только Лунин натянул одеяло до подбородка, дрожа в холодной спальне (форточку он поленился закрыть, хотя дождь, накрапывавший с утра, давно превратился в снег, наметавший тонким слоем на подоконник), кровать исчезла под ним, и он обнаружил себя летящим в мутно-серой бездне, с одного края которой разворачивалось что-то мрачное. После нескольких мучительных мгновений он перевернулся на бок, снова ощутив под собой опору. Благое пожелание Чечетова насчет сновидений этой ночью, кажется, исполнить не удалось.

Несколько часов подряд его мучили кошмары. Проклятая рукопись снова и снова всплывала в памяти, ее никак не удавалось схоронить. Ему снилось, что он положил ее на самом видном месте, едва ли не во дворце Карамышева, чудом вновь возникшем из небытия. Исписанные листы валялись на столе в парадном зале, в котором толпился народ, приникший к окнам и на что-то завороженно смотревший. Хозяина дворца на месте не было, и Лунин терзался мыслью, как ему выкрасть эти злосчастные записки, пока их никто не увидел.

Потом бумаги оказались у него в руках, и он снова шел куда-то, чтобы их спрятать. Вокруг была зимняя ночь, которая выглядела фантастически красиво в скудном городском освещении. Ветер трепал волосы на его непокрытой голове, и было холодно. Приятнее было идти с закрытыми глазами, так казалось теплее и уютнее. Едва не наткнувшись на кирпичную стену, он опомнился и хлопнул себя по карманам. Рукописи с ним не было. И тут он понял, что это ему уже не снится, и он в самом деле находится на улице.

Сильный порыв ветра вместе с приступом страха за свой рассудок пронзили его одновременно. Все хорошо, но не до такой же степени, подумал он. Такого со мной еще не было. Может, Чечетов подмешал что-то в вино для большей откровенности собеседника, и перепутал бутылки? Непохоже, что он может что-то путать, но первый шамбертен оказал совсем не такое сильное действие, как второй.

Улица впереди мерцала редкими фонарями, и с какой стороны она была от дома, понять было невозможно. Снежные струи захлестывали его, скрывая поминутно все, что находится рядом. Несколько раз он терял направление, трезвея и снова впадая в беспамятство — но вот наконец вышел к дому, в котором недавно видел представление, то ли политическое, то ли художественное, то ли — хуже того — связанное с его памятью и забвением, и неизвестно было, какой путь на этой развилке был гибельным, а какой — спасительным и ведущим к возрождению.

В снежной мгле, спускавшейся облаками, как будто небо проваливалось на землю, провисая белыми пузырями, он увидел, как вспыхнул свет за окнами во дворце. В первый момент он было подумал, что карнавал там не кончился, или уже начался новый.

Шторы на этот раз были задернуты, но за ними виднелись очертания человеческих фигур. В просвет он увидел несколько из них, стоявших в разных позах — как и в прошлый раз, не всегда естественных. Казалось, они замерли в ожидании музыки, которая сейчас грянет, и все снова закружится в гротескном танце, этом нелепом изобретении человечества.

Но ни одна из фигур не двигалась, мгновение длилось и длилось. И тут свет в окнах погас, скрыв от него застывшую жизнь за стеклом. Последнее, что он успел заметить — это мертвенную бледность на лице одного человека, если это были люди. Лицо пришельца медленно поворачивалось, как будто он хотел взглянуть на Лунина, или это просто так кружилась голова. Новая снежная туча заволокла дворец, и он пропал из виду.

Окончательно придя в себя, Лунин огляделся по сторонам и понял наконец, где находится. Он был одет, хотя совершенно не помнил, как одевался. Особняк это был другой, хотя и похожий. К счастью, до дома было недалеко. Дело могло обернуться и хуже, подумал он.

Круто повернувшись на полпути, он направился домой. Что бы там его ни ждало, подумал он — уж наверное, это было не так страшно, как оказаться в пустом городе, населенном призраками, творимыми его воображением. Этому надо было положить конец, хотя бы до утра.

Когда Лунин проходил по тесному угрюмому переулку, ведущему к его особняку, он увидел — среди домов, в которых не горели окна — крыльцо, над которым светился одинокий фонарь. На крыльце стоял человек, от которого Лунин на всякий случай отошел подальше. В Систербеке надо было держаться в стороне как от людей, так и от духов и видений — кто знает, какое воздействие на психику они могли бы иметь?

— Привет, Мишель! — услышал он. — Ты к нам? Это сюда.

Это был Срезневский. Лунин кивнул ему, чтобы показать, что узнал знакомого, хотя у него было сильное желание пройти мимо, сделав вид, что он ничего не заметил, погруженный, скажем, в свои поэтические думы. Это маленькое действие повлекло за собой и последующие — оно значило, что ему надо заговорить с приятелем, а потом, может быть, и войти в этот дом, что бы там внутри для него ни таилось.

— Ты кого-то ждешь здесь? — спросил он его. — И что там у вас?

Срезневский с сомнением посмотрел на него.

— М-да, — сказал он. — Как всегда, жизнь подкралась внезапно. Ты уверен, что живешь в Систербеке? А не где-то в мечтах?

— Второе, конечно, — ответил Лунин. — Я просто проходил мимо. И ты прав — уверь меня, что это не сон. Мне уже осточертели многозначительные сновидения.

— Ну заходи тогда, — ухмыльнулся Филипп. Вид у него опять был серьезный, нахмуренный и сосредоточенный. — Тебе понравится. Здесь ты поймешь, что такое настоящая литература.

Лунин хотел было что-то ответить, но тут заметил в глубине помещения, у входа в которое он стоял, над мраморной лестницей большую картину. На ней был изображен — довольно скверно — рыцарь в латах, над которым кружились черные птицы. В нижней части живота у рыцаря виднелась внушительная пробоина, и из-под железной оболочки хлестала кровь. Взгляд у него был блаженный и мечтательный, устремленный куда-то вдаль, на эмалевое голубое небо.

— У вас тут садо-мазохистский клуб?

— Почти, — сказал Срезневский. — Это картина Эрнеста. Осталась еще со времен нашей прежней лояльности.

— Как это правильно, — заметил Лунин, чувствуя, что сновидческие реплики даются ему легко, даже в этом тошнотворном состоянии, которое, впрочем, понемногу проходило. — Не снимать картины сразу с переменой власти, а давать им возможность еще немного повисеть.

— Входи уж, — хмыкнул Срезневский. — Ни для кого не новость, что ты относишься ко всей нашей жизни с презрением. Люди в Систербеке прожили свои жизни зря, за исключением тех, кому повезло, и они попали в твои тексты.

— И те застряли там, и не знают как выбраться, — попробовал отшутиться Лунин. В перебранку ему вступать по-прежнему не хотелось. — Лучше предложи мне хоть какой-нибудь мотив, почему я должен посетить это достойное заведение.

— Я полагаю, тебе будет интересно. Этого недостаточно? Лучше ты мне предложи какой угодно мотив, почему я должен тебя уговаривать.

— Пробуждать мой вялый интерес к жизни — твоя благородная миссия, — сказал Лунин с усмешкой. — Ты принял ее на себя добровольно, что ж теперь с этим поделаешь?

— Хорошо, тогда еще одно: ты наверняка узнаешь там что-то такое, чего тебе ни в коем случае не хочется знать. Разве это не стоит очередного мучительного вечера в гостях?

В этот момент тяжелая дверь слева от мраморной лестницы открылась, и оттуда вышел человек, щегольски-небрежно одетый, имевший вид пожилого профессора неизвестных науке наук, уставшего от пожизненной необходимости воспринимать свою нелепую должность с юмором.

— А, вы решили проводить заседание прямо на крыльце? — сказал он. — Это разумно, и опять же свежий воздух. Как вы отнесетесь, если я сбегаю за пивом, пока все равно заняться нечем?

— Мы скоро придем, — пообещал ему Филипп. — Осталось уговорить одного нежданного гостя.

Когда дверь закрылась, Лунин спросил:

— Кто это?

— Очень известный и влиятельный человек, — сказал Срезневский. — В смысле всем, кроме тебя, известный, конечно. Его предки разводили овец на берегу этого моря, еще когда Петербурга не было на свете. Колоссальное состояние, оставшееся с тех времен. Конечно, у тебя нет ни малейшего желания с ним общаться и никакого интереса к тому, чтобы хотя бы с ним познакомиться.

Лунин не успел ничего ответить, как дверь снова открылась. На пороге стояла полная женщина с круглым лицом, и на этом лице было написано желание, гораздо более твердое, чем у торговца овцами. Лунин смутно припомнил, что он ее где-то уже видел.

— Срезневский! — сказала она. — Это уже выходит за всякие рамки. Сколько мы можем ждать?

— Идем, идем, — ответил тот, улыбаясь. — Еще полминуточки, и мы будем.

— А это кто? — спросил Лунин, когда дверь за дамой закрылась.

— Почти та же история, или чем-то похожая. Пять или шесть поколений назад основатель ее рода служил лакеем при императрице, и приглянулся ей — даже не знаю, что она имела в виду. Тоже крупное поместье, огромное количество родственников во власти, на разных должностях.

— Э, да тут, я вижу, сплошные хозяева жизни, — заметил Лунин.

— Да. Крепкая старая аристократия. Уходящая натура… как считалось при Эрнесте.

— Сейчас уже нет?

— В настоящий момент они никто. Вместе со всеми своими владетельными и имущественными родственниками. Но никто не знает, что будет завтра. Только тебе кажется, что ты видишь все наперед… впрочем, опять же: такие пустяки и мелочи тебя не волнуют.

— Постой, я вспомнил. Это… Авдотья Федоровна, если не ошибаюсь. Я с ней встречался. Она истерзала меня вопросами о моем прошлом расследовании, я просто не знал куда деться.

— Да, был эпизод, когда кое-кто из них причалил к нашему морскому берегу. Кому-то показалось, что настроение Карамышева переменилось. Но потом оно изменилось опять, и их как ветром сдуло. А тут приехали, по понятным причинам.

— И зачем они здесь собрались?

— Они не собирались. Они спустились.

— С небес?

— Почти угадал. Ты неудачно шутишь. С верхнего этажа этого здания. Через несколько минут все сам узнаешь. Если решишься все-таки зайти внутрь. Несмотря на все свои сомнения и колебания.

— Пойдем уже, ладно, — сказал Лунин. — Будем считать, что ты меня уговорил.

— Скорее ты меня убедил окончательно ни к чему тебя больше не привлекать. Идем, там в самом деле заждались.

Они поднялись по лестнице. Картина с рыцарем была подсвечена огнями по сторонам, поэтому Лунин только сейчас, приблизившись, увидел под ней гардеробную стойку. Помещение за ней тонуло во мраке.

— Тут ты можешь раздеться, — сказал Срезневский.

— Что, надо внутрь заходить?

— Нет, вот он поможет, — сказал Филипп и махнул рукой куда-то в темноту. Серые тени внутри неожиданно двинулись, и сложились в человечка. Лунин снял куртку и отдал ему. Они вошли в зал.

15

Длинный и массивный стол под бронзовой люстрой занимал почти все пространство в зале, и за столом сидели люди. Лица их выражали у кого скуку, у кого беспокойство, у кого нетерпение. Лунин не знал, надо ли представляться, но решил не морочить себе этим голову и просто проследовал к свободному стулу в середине стола, на которое ему указал Срезневский. Несколько человек взглянуло на него заинтересованно, но никто ничего не спросил.

Ощущения Лунина были диковатыми, от общества он в самом деле уже отвык. Что-что, а это всегда ему давалось легко и быстро. Поэтому лучшим решением было просто посидеть и понаблюдать за происходящим. Раз уж судьба вырвала его из теплой постели этой ночью и забросила сюда.

Занавески шевелились на окнах, пламя свечей трепетало на сквозняке. По стенам зала были развешаны картины — неизвестно, принадлежащие Карамышеву или другого авторства. Часть из них была закрыта грязной дерюгой, так что виднелись только золоченые рамы.

В конце зала стол упирался в возвышение, нечто вроде помоста, сделанного из того же благородного дуба, которым была отделана вся гостиная. Именно туда прошел Срезневский и поднял руки, призывая к молчанию — чуть выше, и это выглядело бы так, как будто он сдается.

— Господа! — сказал он, когда шум стих. — Мы собираемся в этом зале, как вы хорошо знаете, чтобы обсудить самые важные проблемы нашего города и всей республики. У нас, наверное, самая необычная страна в мире, и если кому-то кажется, что он ее понимает — значит, он перепутал ее с Россией или Францией.

По залу пробежал смешок. Декольтированная молодая дама, сидевшая в дальнем углу стола, заметила низким контральто:

— Я только что из Парижа, и вы знаете, там не верят, что мы вообще существуем. Они говорят, что это миф. Я их переубеждала как могла. Надеюсь, мне дадут теперь за это от министерства иностранных дел хотя бы памятный знак.

— Если оно появится, — ответил ей кто-то рядом с ней, — потому что про него впопыхах, кажется, опять забыли.

— Ну, продолжим, — сказал Срезневский. — Все министерства возникнут в свое время, не беспокойтесь. Для начала надо понять, что делать с тем, что уже есть, в стенах которого мы находимся. О чем я начал? Да, так вот. У необычной страны, такой как наша, и проблемы темные и жуткие, и подход к ним должен быть соответствующим. Но это еще не все…

Он посмотрел в окно, за которым мигали огоньки между деревьями, и лицо его омрачила тень.

— В последнее время в городе произошел ряд загадочных и даже таинственных событий, которые с одной стороны, неплохо вписываются в общую картину, а с другой — выходят из ряда вон. Я хотел бы призвать вас высказать свое мнение по этому поводу.

Лунин подобрался и стал слушать внимательнее. Не исключено было, что он сейчас узнает что-то о своих недавних галлюцинациях.

— Вы отлично знаете, о чем я говорю, — продолжил Филипп. — Вас всех это коснулось, так или иначе. Или вы об этом слышали. Нам надо попробовать в этом что-то понять. Я бы хотел обсудить те странные вещи, которые творятся в Систербеке… с текстами, назовем это так.

Он бросил мимолетный взгляд на Лунина, который тоже посмотрел ему прямо в глаза в этот момент. Не было ли это заседание ловушкой, провокацией, попыткой подтолкнуть его к рассказу о том, о чем он не хотел даже и думать?

— У нас сегодня новый гость, я вам представлю его — это Михаил Лунин. Кто-то, может быть, его уже знает. Он живет в Систербеке, но нечасто появляется в наших домах, так что я буду объяснять чуть подробнее, чем нужно. Просто для того, чтобы он тоже понимал правила игры.

Лунин подумал, что насчет правил игры в городе логичнее, наверное, спросить как раз его, но не стал встревать. Те мрачные фантасмагории, которыми было насыщено его сознание, до сих пор не удавалось отделить от реальности, и с высказываниями на эти темы торопиться не стоило.

— Так вот, тексты… — продолжил Срезневский. — Под текстами я понимаю все наше проклятое — простите мне это выражение, вы скоро поймете, почему я так отзываюсь — искусство и эстетику, будь она неладна, еще раз глубочайшие извинения перед всеми, чьи чувства я, возможно, задел. Да, и еще философию — в том понимании, в котором наш новый гость употребляет это слово.

Ветер с улицы всколыхнул занавеску рядом с ним. Неясно, было ли это аристократической модой или чем-то другим, но в Систербеке обожали держать окна открытыми, даже зимой.

— Но прежде всего — тексты. Мы располагаем уже неплохой коллекцией, и она пополняется, как будто нам еще мало. Пару лет назад один рок-клуб написал гимн нашей родины, и едва не пришел к власти после этого — что-то пролилось в слова, и его начали массово поддерживать. Они сами не ожидали такого эффекта, но удивлены не были. Тут ко всему привыкли.

— А может, это музыка подействовала, а не слова? — спросил кто-то.

— Музыку они не успели написать, — проворчал Срезневский. — Их деятельность прекратилась по не зависящим от них обстоятельствам. Боюсь, что если бы дело дошло и до музыки, мы бы жили уже при новом режиме.

— И что это такое, дорогой Филипп? — спросил потомок торговца овцами. — Одна власть, другая, снова первая… и так каждый месяц. Моя семья не вынесет еще один переезд, я уже не могу смотреть на чемоданы как на явление.

— Надо переезжать налегке, Стивен Арнольдович, — посоветовал ему Срезневский. — Не будем отвлекаться. Что еще было? Да, одно время завелась мода — все это шло от Карамышева, конечно — писать короткие стихотворения, в которых… э-э… отображались судьбы отечества в историческом свете. Генералы и высокие сановники тоже писали, и так застревали на самых простых рифмах, что говорят, это здорово обогатило русское стихосложение. Вскрылись совершенно новые возможности. Все это было бы прекрасно, если бы их карьеры не ломались после этого, или наоборот, переживали резкий взлет. Это все люди влиятельные, высокопоставленные, и последствия всякий раз были невообразимыми. Лучше было и не начинать, честное слово.

— Мы тоже писали там на чужбине — не привело ли это к падению режима? — вставил сосед Лунина, сухонький старичок со всклокоченными волосами. — Нет, я лично не писал, не подумайте дурного. Но я видел не менее двух человек, которые не только взялись за это дело, но и…

— Кто знает! — перебил его Срезневский. — Ни один трезвый и здравомыслящий человек ни во что подобное не верит. Беда в том, что людей со здравым смыслом у нас немного, а уж если все начали во что-то верить — потом сбудется, никуда не денешься. Или лучше сказать, не избежишь. И вот мы теперь вынуждены жить в этой реальности.

— Я бы сказала, это не так уж и плохо, — заметила декольтированная дама. — По крайней мере, не скучно. В Париже я чуть не умерла с тоски. Я попала там в глупейшую ситуацию — вокруг меня вообще ничего не происходило. Никаких событий, верит кто-то или нет.

— Послушайте, Лилия… — начал Срезневский.

— Камелия! — воскликнула дама.

— Да, Камелия, прошу прощения. Мне нельзя говорить об эстетике — я сразу отрываюсь от жизни, к счастью, ненадолго. Как некоторые мои чрезмерно увлекающиеся друзья. Так вот, Камелия, вы знаете, я предпочел бы скучный Париж, чем то развлечение, которое придает так много живости Систербеку. Когда кровь льется на картинах, у меня нет возражений, но не знаю, как во Франции, а здесь быстро путают картинную кровь и настоящую. И это уже не очень хорошо.

Он снова помолчал, глядя в окно, потом повернулся к собравшимся.

— Ну и еще всякая мелкая дребедень, которая ложится на мой стол в виде докладов, и о которой мне смешно рассказывать. Одно время по городу ходило частное письмо, прочитав которое, люди через несколько минут умирали. Целых два случая. Я решил, что хватит, и изъял его. Вот оно, полюбуйтесь, если вам интересно.

Срезневский достал из сейфа — почему-то тоже дубового, или по крайней мере обшитого дубом — небольшой конверт, и бросил его на стол перед собой. Письмо было запечатано расплывшейся сургучной нашлепкой с остроконечным крестом, похожим на мальтийский, а также орлом и змеей, которую он держал в лапах. Вид у змеи был грустный.

— А вы его читали, Филипп? — спросила Камелия. — Что там?

— Пока не стал, — с достоинством ответил Срезневский. — У меня свежей деловой переписки на столе каждое утро целая кипа. Оставил на потом, когда будет свободное время и желание заниматься пустяками.

— А я бы заглянула, — сказала Камелия. — Надеюсь, вы его покажете мне как-нибудь.

— Непременно. Сам я вряд ли буду открывать этот конверт, по разным причинам. Но если вы кому-то перейдете дорогу, я думаю, у меня его выкрадут и вам отправят. Расскажете нам потом о впечатлениях. Если успеете.

Камелия открыла рот, чтобы ответить, но Срезневский продолжил, не дожидаясь ее:

— Что там еще? Были тексты, даровавшие подлинное бессмертие, правда, никто еще достаточно долго после их прочтения не прожил, так что судить рано. Были говорящие зеркала, точнее, одно зеркало, в старом богатом доме. В роскошной раме — или может, это рама так действовала, я не знаю. Поговорив с ним, человек сошел с ума. И так никто и не понял, то ли его безумие привело к разговорчивости зеркала, то ли наоборот, зеркало решило высказаться, и человек не выдержал. Новые владельцы особняка закрыли его занавеской от греха подальше, так оно пока и осталось.

— Зеркало? — спросил всклокоченный старичок. — Не может быть. Вы дурачите нас, Филипп. Подумайте сами, после всего, что написано об этом — не банально ли это? Мы же умные люди.

— Увы, может, — ответил Срезневский. — Тут может быть все, что угодно. Я был там, в этом доме, по очередной прихоти моего вдохновенного начальства. Надо было проверить и написать доклад. Правда, я заглянул туда поздно вечером, после того как мы праздновали — в который раз — приход к власти, и не знаю, верно ли я его понял. Не исключено, что на трезвую голову…

— А что оно сказало? — спросила Авдотья Федоровна.

— Только одно слово. «Додок».

— Додок? А, так это, с легкой перефразировкой… — сказал старичок.

— Да, господин…

— Зотов, — подсказал ему тот. — А лучше просто Серж. Мы тут без чинов, вы же знаете, и я…

— Да, Серж, — перебил его Филипп. — Теперь я припоминаю ваше имя — вы давно у нас не появлялись. Да, это оказалось начитанное зеркало. Вы, господа, даже не можете вообразить, до какой степени мне это надоело, повальное сумасшествие здесь. Уж казалось бы, бюрократические структуры должны проявлять больше консерватизма и… если не здравомыслия, то хоть скудости в мышлении. Нет, они-то с ума прежде всего и сходят. Иной раз хочется все бросить и вести частную жизнь простого человека — только чтобы не писать эти безумные отчеты.

— Но, может быть, это просто стечение обстоятельств? — спросил Стивен Арнольдович. — Не слушайте Зотова, он вам и не о таком зеркале расскажет. В городе меняются режимы, вы же сами видите. В такой обстановке люди часто начинают верить во что угодно, даже и в самую дикую чушь.

— Вполне возможно, — сказал Срезневский. — Если вы хотите увидеть человека, который менее всех других готов верить в эту чушь, то он стоит перед вами. И, как назло, все режимы, как сговорились, поручают министерство — то самое, в котором мы сейчас собрались — именно мне.

— А как оно называется? — спросила Камелия.

— Министерство артефактов. Глупее и придумать ничего невозможно, но артефакты тут в самом деле есть. Ими забит весь третий этаж. Именно поэтому я разместил вас на втором, и на третий не советовал бы заглядывать. Впрочем, там все двери закрыты.

— Ну, хорошо, — сказала Камелия. — А что такое необыкновенное случилось в последние дни? О чем вы говорили в начале?

— А, ну да, — сказал Срезневский. — Во-первых, картины наверху переменились. Я их хорошо знаю, немало времени среди них провел, выполняя то или иное идиотское поручение. У них поменялись цвета. Они приобрели более кровавый оттенок, даже там, где я его и вовсе не ожидал — и никто бы не ожидал. Например, для заката это еще неудивительно, но глубокий синий цвет в небе с облаками над Заливом, по идее, должен оставаться синим. Во-вторых, я в них начал прочитывать совершенно другой смысл…

— Простите, вы начали прочитывать? — спросила Камелия. — Вы говорили о том, что что-то произошло в городе.

— Я рассказываю по порядку, — ответил Филипп. — В конце концов, я представляю официальную точку зрения, а любая бюрократия на все смотрит со своей бумажной колокольни. Кроме того, по-своему разумно и оправданно, что говоря об общей обстановке в городе, я рассказываю о министерстве. Мы постарались избавить Систербек от этого, собрав все тревожившее нас, странное, темное и неоднозначное, в одном здании.

— А смысл? — спросил Зотов. — Какой смысл в этом, вы не могли бы мне сказать? Еще ведь нарисуют, больше прежнего.

— Да, конечно, вы правы, дорогой Серж. Это ни к чему не привело, желающих творить тут предостаточно. Не буду же я бегать по побережью и отбирать холсты и кисти у всех, кого охватило вдохновение, и он вознамерился изобразить закат над морем. Но и совсем запускать ситуацию тоже нехорошо.

— И не надо, — сказала Авдотья Федоровна. — Не надо отбирать! Я понимаю, в чем тут дело. Вы, я вижу, не понимаете. В городе что-то решило выговориться, а вы хотите заткнуть ему рот. Это глупость, это бессмыслица, это…

— Я бы с удовольствием, — прервал ее Срезневский. — Заткнуть рот этому «что-то» — моя заветная мечта. Но в чем-то вы правы. Как говорит мой друг Артур Муратов — что толку гоняться за картинами, если в Систербеке сам куст шиповника на грязном талом снегу, с ягодами, как сгустки крови, на фоне тусклого угасающего неба выглядит так, как нигде больше в мире? Он, правда, затруднился мне объяснить, в чем именно отличие.

Мрачное и тяжелое действие оказали на Лунина эти слова. Перед его глазами начали мелькать картинки, не имевшие отношения к сказанному. Ему представилось окно (опять окно) с деревянной рамой, за которым падал вечный безнадежный снег. Мокрый забор блестел в лучах солнца, проглядывавшего из-под низких туч. На заснеженном поле виднелись изумрудные проталины, жизнь прорывалась через серую мертвечину — но и эта жизнь была мертва, в самых своих основаниях. Он не успел продумать до конца эту мысль.

— Постойте, господа, — вмешался человек, до того не участвовавший в беседе, и только слушавший с видом уверенного в себе профессионала, вынужденного внимать суждениям жалких дилетантов. Лунин узнал его: фамилия его была Келин, и раньше он работал с Чечетовым на кафедре. — О чем мы говорим? Не забывайте, что вы приехали сюда без приглашения, и утром будет решаться ваша судьба. Дилемма сводится к следующей: либо вы останетесь здесь и вернетесь в ваши дворцы, либо всем гостям придется убираться восвояси.

— Или нас повесят на фонарях, что тоже возможно, — с детски-радостной улыбкой добавил Стивен Арнольдович.

— Именно! А мы о каких-то картинах.

— Видите ли, — сказал Филипп. — Мы говорим как раз об этом. Дело же не только в картинах. Судьба страны, и наша личная судьба тоже, переломилась в один момент, и именно из-за какого-то текста. Я толком не знаю, какого конкретно, и главное, почему. Вы никогда не задумывались, господа, почему слова, расставленные в одном порядке, ни на что не влияют и тут же забываются, никому не нужные, а слова, расставленные чуть по-другому — потрясают умы, сознания, души и даже тела — тысяч людей, а бывает, и миллионов? И меняют ход истории, далеко не всегда в том направлении, в каком нам хотелось бы? То же касается красок, звуков и философских этюдов.

— И вы хотите решить проблему прямо сейчас, на нашем ночном заседании? — язвительно спросил Келин. — Понять суть искусства, и почему оно так действует на умы?

— Лучше к утру, до восхода солнца, — сказал Срезневский. — Я понимаю ваш скептицизм и иронию, господа. Давайте поставим вопрос так. Представим, что искусство, и литература тоже — это не более чем игрушки для праздных людей, которым больше нечем заняться. Я склонен думать, что это недалеко от истины. Но вера в особую силу искусства есть, а у некоторых людей она доходит до какого-то остервенения. Исходя из этого, они действуют, и случается, что очень энергично. А вот с этими действиями нам уже и приходится иметь дело.

— Все хорошо, но нельзя ли как-то конкретнее? — спросила Камелия. — И что все-таки случилось в последние дни?

— Я вам сейчас расскажу, — пообещал Филипп. — Дело обстоит очень просто. До сих пор, несмотря на все откровенное безумие этой местности, все подходили к этим… м-м… проявлениям с осторожностью. Даже Карамышев, который всегда готов к тому, чтобы поставить все на карту, тщательно выбирает слова. Видите ли, в этом деле легко заиграться, все это понимают. И что будет тогда, никому неизвестно.

— Я считаю, что надо попробовать, — бодро сказала Камелия. — Бояться нечего. В каком порядке надо расставлять слова?

— Хотел бы я знать, — ответил Срезневский. — Или лучше не знать. Так или иначе, эксперимент этот проведен. Складывается ощущение, что кто-то решил начать действовать без оглядки. Хотя вы и задаете вопросы, Камелия, но все участники игры — и нашей беседы — примерно понимают, наверное, что тут надо делать. И вы в том числе.

— Я не до конца понимаю, — сказала Камелия.

— Я тоже, — ответил Филипп. — Но это неважно. По крайней мере, ясно, в каком направлении следует двигаться. Но никто на это не отваживается. Однако сейчас у нас появился, судя по всему, новый игрок, который не боится и вовсе никаких экспериментов, самых смелых и жутких. Мне хотелось бы знать, кто это, и что он еще собирается предпринять.

16

На некоторое время в зале воцарилось молчание. За окном тихонько подвывал ветер.

— Нет, так невозможно, — наконец отозвалась Камелия. — Вы, Филипп, противоречите сам себе. То вы говорите, что ни во что из этого не верите, и тут же получается, что как будто верите. Я никак не могу понять: в городе переменились только картины? Или в самом деле что-то произошло?

— Ну, давайте напрямую, — сказал Срезневский. — Вы правы — хватит предисловий. Что меня больше всего беспокоит в данный момент — так это поведение Эрнеста.

— А что он делает? — спросил Зотов.

— Ничего, в том-то и дело. И это странно. Никогда еще не бывало, чтобы в трудных для себя обстоятельствах он не взорвал все вокруг себя каким-то неожиданным ходом. Никто не сомневается, что так будет и на этот раз. Но он почему-то медлит.

— И что, вы считаете, что он… — начала Камелия, — что после того, как… нет, лучше вы, Филипп! Досказывайте уж до конца.

— Да, — сказал Срезневский. — У меня только одна версия. Поначалу я думал, что он просто затаился и выжидает — но нет, непохоже. В последнее время я склоняюсь к мысли, что он наблюдает за тем экспериментом, о котором я только что говорил… желая посмотреть, чем он закончится.

— А не проще ли взять и… — спросил Стивен Арнольдович, причем его пальцы, средний и указательный, изобразили на столе нечто вроде ножниц, чего, правда, почти никто не заметил.

— На этот раз не проще, — ответил Срезневский, взглянув на него. — Я понимаю, что вы хотите сказать. Но для начала — мы не знаем, кто это, и я думаю, что он — то есть Эрнест — тоже не знает. Между тем в городе что-то происходит, и дальнейший ход событий будет определяться именно этим «что-то». И может быть, еще вернее — тем, кто это делает.

— Но что делает? — спросила Камелия. — Я по-прежнему не могу ничего понять.

— Видите, ли, Камелия, — ответил ей Филипп. — Мы, если помните, говорили недавно о правильно и неправильно расставленных словах. Вы все хорошо знаете, что если кто-то умеет это делать — так это Карамышев. Он как-то интуитивно чувствует. В общем, это единственный секрет его успеха. Каждый раз, когда история в нашей мистической стране доходит до… мертвой точки, как называет это Артур Муратов, Эрнест говорит что-то такое — и никто не может понять, как именно ему это удается — что ход событий переламывается. Или лучше сказать, ломается. И слом этот — всегда в его пользу.

— И на этот раз тоже? — спросил Серж. — Или вы считаете, что…

— На этот раз все по-другому. Он молчит. Никто не может понять, с чем это связано. И главное, что он скажет, когда заговорит — и как это подействует на судьбы города и всех нас.

— Теперь все понятно! — воскликнула Камелия. — Я поняла, к чему вы клоните. Но… нет, Филипп, это абсурд.

— О да, — сказал Срезневский. — Я думаю, он прислушивается к тому темному и глухому призвуку, новому тону, который стал слышен с некоторых пор в Систербеке. Я и сам его пытаюсь уловить. Но это глупость, я готов с вами согласиться. Предложите другое объяснение затянувшемуся бездействию Карамышева, и я буду счастлив вас выслушать.

— Ладно, пусть все так, как вы говорите, Срезневский, — сказал Стивен Арнольдович. — Но каким образом художественные вещи, или артефакты, как вы их называете… как они могут менять обстановку в городе? Злое дело — это злое дело, с ним все ясно, от него идут последствия. Иногда большие, хотя чаще скромные — говоруна просто сажают в тюрьму. Картины же — это просто картины. Как они могут на что-то повлиять?

— Я с вами, разумеется, согласен. Кто бы спорил. Но вопрос все же ставится по-другому. Не надо забывать, что Карамышев в последние дни ослаблен, как никогда не был раньше, за долгие годы. У меня есть подозрение, что кто-то хочет этим воспользоваться. И расправиться с ним физически. Но для начала метафизически.

— И как это касается нас? — спросили в зале после короткого молчания.

— Самым прямым образом, — ответил Срезневский. — Вы не обращаете на это внимания, а мне приходится это делать, в силу своих обязанностей. Все слухи, новые культы и суеверия, предрассудки и прочие нелепости — все это тщательно отмечается и исследуется в одном из моих отделов. Другой отдел их сам сочиняет и распространяет, ну с этим-то проще.

На улице раздался грохот, как это бывало в Систербеке во время оттепели, когда ледяные пробки в водосточных трубах соскальзывали, отогревшись, на землю. Срезневский мельком взглянул в окно и продолжил:

— Некоторое время назад — точная дата у меня где-то есть в бумагах — у нас родилось очередное… поветрие, назовем это так. На этот раз, конечно, в городе, самочинным порядком, а не у меня в департаменте. Началось это в философских кругах, правда, достоверно не удалось установить, в каком именно. А потом в это поверили очень многие.

— И что же это было? — спросила Камелия, со скептическим и одновременно увлеченным видом.

— Появилось убеждение, или скорее предположение, что если совершить ряд чисто художественных… опытов, воспользуемся этим словом, в одном определенном ключе… то после этого легче совершить реальное убийство.

— Но что же тут трудного — совершить убийство? — спросил Стивен Арнольдович с недоверчивым видом. — Не смешите нас, Срезневский. Один выстрел — и готово, дело кончено. Я, правда, не уверен, что…

Филипп смерил его взглядом и сказал, не дав закончить фразу:

— М-да? Не ожидал от вас такой свободы ума, Стивен Арнольдович. Не хотите ли возглавить теоретический отдел по этой тематике у меня в министерстве?

— Нет, вы меня не так поняли. Я…

— Так или иначе, — сказал Срезневский, снова перебив его, — как бы там ни было, мы понимаем, что убийство — это совсем не просто. Не так легко, как кажется с первого взгляда. А убить Карамышева почти и вовсе невозможно, по целому ряду причин. Даже если он безоружен, вы держите его на мушке, ствол хорошо смазан, и не будет никаких последствий от этого. Я склонен полагать, что рука просто не поднимется, палец не нажмет на спусковой крючок.

— И вы думаете, что перемена художественной обстановки в городе связана с тем, что кто-то готовится это сделать? — спросила Камелия. — Настраивается на нужный лад?

— Да. Очень точная формулировка. Да, напрашивается именно этот вывод, никакая другая версия не подходит. Я полагаю, что вы все должны чувствовать себя очень неуютно в связи с этим.

— Но почему? — спросил Зотов.

— Да потому что картины и этюды — это только начало, — ответил Срезневский. — Неужто вы и впрямь думаете, что изобразив на холсте шиповник, с самыми кровавыми ягодами, какие только существовали когда-либо в истории живописи, вы сможете после этого поднять пистолет и выстрелить, без каких-либо сомнений и колебаний? Если бы все было так просто.

— Он уже перешел от рисования к убийствам в реальности? — быстро спросила Камелия.

— Пока нет. В городе все живы и целы. Не было ни одного загадочного исчезновения, и с другой стороны, на трупы мы тоже еще не натыкались. Нельзя исключить, что было что-то необычное в ходе последней смены власти, которая, как мы помним, носила бурный характер, но с тех пор все тихо. И очень маловероятно, что эта мысль — о подготовке к убийству — могла зародиться в чьем-либо уме до того, как Эрнест, к полной неожиданности для всех, проиграл выборы. Став таким уязвимым, как никогда не был раньше, с тех пор, как мы вообще о нем узнали.

17

В этот момент Лунин почувствовал острое желание перестать сидеть молча, встрять наконец в разговор и рассказать и о своих художественных впечатлениях от ночных прогулок. Это, несомненно, оживило бы общую беседу, но пока он раздумывал, стоит ли предавать это гласности, Срезневский продолжил:

— Никаких убийств пока не было, весь Систербек в целости и сохранности. Но они последуют, вне всякого сомнения. Вся логика событий подталкивает именно к этому. Других объяснений тому, что происходит, я не нахожу.

— Да уж, — сказал Стивен Арнольдович. — А я приехал сюда, чтобы мирно и спокойно вернуться к себе домой, в свои апартаменты, и забыть весь недавний период, как кошмарный сон. И дальше заниматься чем-то полезным, а лучше приятным. И вот пожалуйста.

— А нельзя ли выйти на президента с этим вопросом? — спросил Келин. — Карамышев никогда не пробовал посягать на его власть или оспаривать его авторитет. Это мелкий демагог, который выплыл на поверхность лишь потому, что этому безбожно попустительствовали. Ну и кроме того — как вы верно заметили, Срезневский — воспользовавшись своим влиянием на толпу, и мелкой пакостной сноровкой в расстановке слов в нужном порядке.

— Так ведь все дело в том, что если обращаться к президенту, то это тоже надо будет делать словами, — ответил ему Филипп. — Тут другая проблема. Иной раз кажется, что он и вовсе потерял вкус к тому, чтобы что-то делать и принимать решения. Пробудить его от этой спячки — непростая задача, и опять же, тут нужны какие-то особые слова. Последний раз, как я припоминаю, он оживился, когда читал текст злосчастного гимна, авторы которого сидят там, в замке, — он небрежно махнул рукой за окно, в сторону побережья. — Он хохотал так, что окна в кабинете звенели. Но чем вызвана его реакция, я опять же понять не могу.

— Ну, если рассуждать логически, если тексты дают власть, то должно быть верно и обратное, — вмешался Зотов. — И человек, попавший в кресло, в котором он может влиять на судьбы страны, получает и власть над текстами. И уж точно понимает то, как они устроены — больше, чем другие.

— Я вообще не думаю, — сказал явно соскучившийся Стивен Арнольдович с дурашливым видом, — что человек низкого звания может создать что-то великое. Где вы это видели? Они только подражают нам, и неумело. Но всегда видно, кто это делал… человек аристократического происхождения или плебей.

— Позвольте, это чушь, — резко сказала Камелия. — Какая мне разница, когда я читаю книгу, сколько благородных или неблагородных предков было у автора? Мне все равно! Лишь бы книга была хорошая.

— Нет-нет, вы не понимаете, — начал Стивен Арнольдович. — Дело не в книгах, дело…

— Господа, господа! — прервал их Срезневский. — Не забывайте, где мы находимся и чем занимаемся. Судьбы искусства мы обсуждаем в одном очень узком ключе, и давайте от этого не отклоняться.

— Да, вы правы, Филипп, надо решить проблему, — сказал Келин. — Я только не понимаю, а о чем мы так беспокоимся? Ну пусть у Карамышева появился опасный и могущественный противник, допустим, он даже к чему-то готовится. Почему бы и нет? Кому от этого хуже? Да пускай они пожрут друг друга, и эта история закончится. Без расцвета наук и искусств мы переживем.

— Вспомните, как это было с Эрнестом, — сказал Срезневский. — Вы хотите еще одного такого же? Только посильнее? К тому же мы, по крайней мере, знаем — хотя бы в общих чертах — чего ждать от Карамышева. Как бы странно он ни вел себя в последние дни. Что же будет по окончании этой художественной дуэли, не знает никто. И я сомневаюсь, что конец истории окажется близок к тому, что вы описываете. Я предполагаю гораздо худшие исходы, и лучше я не буду излагать все свои сценарии.

— У вас неверный подход, — сказала Авдотья Федоровна. — У всех. Что это за разговоры — «убить Эрнеста»? Вы о чем? Убивать никого не надо. А Карамышева тем более, это глубокий, умный и… воспитанный человек. Наш долг — найти убийцу и остановить его. Эрнеста же надо переубедить, поменять его настрой. Убийством мы ничего не добьемся.

— Предлагаю вам заняться этим, — сказал ей Филипп. — Из Берлина переубеждать Карамышева будет трудновато, но можно попробовать.

— В Берлине я… — начала Авдотья Федоровна,

— Давайте вернемся к теме, — перебил ее Срезневский. — Так мы ни до чего не договоримся, а утро близится, и я хотел бы встретить его хотя бы с примерным пониманием того, есть ли у нас какая-то стратегия действий. Мне легче будет тогда увидеть рассвет, в какие бы систербекские тона он ни был окрашен.

— Я думаю, что… — начал Келин и умолк. Собравшиеся повернулись к нему.

— Да, Виктор Леонтьевич? — спросил его Срезневский.

— Я полагаю, что с искусством надо бороться искусством. Возможно, стоило бы поставить какой-нибудь еще более смелый художественный эксперимент — и посмотреть, что будет. Только без страшных планов, вплавленных в авторское намерение. Просто тексты.

— А зачем? — спросил Филипп, с заинтересованным видом.

— Чтобы вступить в игру, только для этого, ни для чего больше. У нас полное отсутствие представлений о том, что происходит — одни догадки, так нельзя, это глупо. Мы можем сидеть за этим столом не только до рассвета, но и до весны, и ничего не изобрести и не измыслить. Надо привлечь внимание главных игроков и заставить их сделать… хоть один лишний ход. И посмотреть, каким он будет. После этого многое прояснится.

— Да, я тоже думал об этом, — сказал Срезневский. — В этом есть смысл. Более того — у нас тут выигрышные карты. Среди нас находится человек, который глубоко и по-настоящему понимает, что такое искусство. В обоих смыслах, и в том, о котором я говорил, и о котором не говорил — но все и так знают, что такое литература и философия в старом, привычном для нас смысле. Мишель, что же ты молчишь? Скажи о своем отношении к делу. Что ты думаешь об этом?

Лунин прокашлялся и… понял, что подобрать слова ему непросто. Надо было говорить или очень много — или уклониться от ответа.

— Я думаю, надо встретить рассвет, — сказал он. — Мне кажется, он будет другим, чем вы ожидаете. И ясность в умах наступит у всех от одного только этого нового оттенка красного цвета.

— А вы что-то пишете сейчас, Михаил? — спросила Камелия после короткого всеобщего молчания. — Насчет рассвета я не поняла, но слог мне понравился.

— Раньше писал, и много, — ответил Лунин с неохотой, но не в силах сдержаться. — Однако теперь у меня творческий кризис. Я больше не знаю, о чем писать. И не уверен, что буду делать это в дальнейшем.

— И зря, — сказала Камелия. — Мне почему-то кажется, что вы превосходный писатель. Я хотела бы почитать что-то из того, что у вас уже есть.

— Кто, Лунин писатель? — спросил нервный вертлявый тип неподалеку от Камелии, до сей поры молчавший. — Я читал. Игра в свистульки. Ходульные персонажи, деревянный язык, ни одной настоящей темы. Графомания в чистом виде.

Лунин посмотрел на него. То, что он писал до этого, возможно, было слишком мрачным и депрессивным, но на свистульки это было непохоже. А до персонажей у него и вовсе дело не дошло, те книги, которые выходили у него раньше, были философскими и историческими. Да и опубликованы они были не в Систербеке, а в России, очень скромным тиражом. Какие только новости не узнаешь о себе в местных аристократических домах, подумал он.

— Так и есть, — сказал Стивен Арнольдович. — Меня это нисколько не удивляет. Это только подтверждает мой взгляд. Нет смысла браться за литературу, если тебе не повезло с рождением.

— А вы читали книги Михаила, Стив? — спросила Камелия.

— Нет, и не собираюсь, — ответил Стивен Арнольдович. — Вы же слышали, что я сказал. Никогда и ни при каких обстоятельствах…

— Лунин петербургский дворянин, — заметил Зотов. — Его род восходит к…

— Что такое русское дворянство по сравнению с систербекским? — сказал Стивен Арнольдович с благородной брезгливостью. — Это же не более чем Россия. Вы же понимаете…

— Господа! — возгласил Срезневский в очередной раз, уже с усталым видом. — Мне стоит достать пистолет, вот из этого ящика, и стрелять в потолок каждый раз, когда мы отклоняемся от темы. На улице не удивятся, для систербекских домов выстрелы в спорах о судьбах родины — скорее правило, чем исключение.

— Милостивые государи, я больше не в силах обсуждать такие деликатные темы без шампанского, — заявил Стивен Арнольдович. — Филипп, у вас должен быть запас, я не верю, что в министерстве не завалялось хотя бы несколько бутылок. В крайнем случае можно что-то взять с третьего этажа, наверняка вы изъяли ящик в ходе обыска. Чтобы предотвратить опасный поворот дискуссии в том или ином философском подполье. Мы люди крепкие, выносливые — нам это не повредит.

Срезневский посмотрел на него, как бы сомневаясь, стоит ли это делать, но потом нажал на кнопку звонка у себя на столе. Ничего не произошло, тогда он нажал еще раз. Чертыхнувшись, он сказал:

— Прошу вас минуточку подождать, — и вышел из зала.

Вернулся он с гардеробщиком, который при ярком свете выглядел еще более сумеречным, подумал Лунин, чем во мраке. Узнать его, однако, было нетрудно, по глазам — и только теперь Лунин понял, как этот взгляд поразил его в первый раз, еще при входе. Глаза у парня были пустые и неподвижные, как будто у него вообще не было эмоций. Если кто-то и способен противостоять тут страшной силе искусства, подумал Лунин, так это местный охранник.

Келин, тоже оглядывавший его, кажется, пришел к таким же выводам, потому что сказал:

— Кстати, Срезневский… мне почему-то вспомнилась тема нашего прошлого заседания, о забытье… или о чем там? Не напомните ли ее нам? Как это звучало в точности?

— Ну как же, — сказал Филипп. — Такое не забывается. Долго я потом еще получал выволочки от начальства за нашу ночную беседу. Не ту тему подняли, по его мнению. Мы говорили о том… э-э… что такое преступление, и как его совершаешь по временам как бы в беспамятстве, не осознавая то, что делаешь. И может ли Бог наказывать за злодеяния, которые тем самым как будто и не были совершены.

— Бога нет, — сказала Камелия.

Авдотья Федоровна издала звук, напоминавший шипение рассерженной кошки. Камелия взглянула на нее.

— Вы придерживаетесь другого мнения? — спросила она.

— Вы полагаете, что нет? — спросила та с самым величественным видом. — А потом удивляетесь, что остались без дома. Парижское изгнание вас ничему не научило? Желаете снова туда отправиться?

— Нет, не желаю! — ответила Камелия заносчиво. — Хотя мне и там, и тут хорошо. Только вы страдаете в отрыве от Систербека. Ну Систербек, ну город, у моря — и что?

Гардеробщик со стуком поставил ящик на пол — Лунин, увлеченный пустотой его взгляда, только сейчас заметил, что он его держал — и начал доставать бутылки и ставить их на стол.

— Дамы, не ссорьтесь, — сказал Срезневский. — У вас еще будет время подраться. Как насчет наличия Бога, так и его отсутствия.

Как только Лунин отпил мутной пузырчатой жидкости из бокала, его недавняя тошнота вернулась к нему, и реальность снова начали застилать видения. В надежде остановить смешение одних образов и других он выпил еще — но это не помогало.

В краткий миг протрезвления, как от шампанского, так и от зрелищ, шедших изнутри и застилавших рассудок, туманивших его, он услышал, как Келин сказал — в ходе беседы, которая, очевидно, продолжалась:

— А может, поступим проще? Позовем снова вашего разносчика шампанского, Филипп, и проверим на нем? Дадим ему прочитать письмо, от которого, по вашим словам, все умирают, и выясним, как он отреагирует на текст? Я не думаю, что мы найдем в городе человека, напоминающего бревно более, чем он. Но бревна не гниют и не погибают от чтения писем.

— Что вы, это жестоко! — воскликнула Камелия.

Лунин понял, что если его ум и в состоянии выдержать дальнейшее обсуждение проблемы — то желудок уже нет. Пробормотав извинения, которых никто не услышал, он встал и покинул почтенное собрание. Никто не смотрел на него, когда он обернулся у выхода.

18

На следующее утро Лунин проснулся у себя дома, и долго соображал, где находится. Проводив мысленным взглядом остатки мрачных видений, явившихся ему во сне (в них-то, наверное, и была вся разгадка, но они испарились сразу с пробуждением), он потянулся и сел в постели. За окном сияло позднее холодное декабрьское солнце.

К своему удивлению, он чувствовал себя свежим и бодрым. Вместе с тем его состояние было необычным. В нем зрело что-то новое, чего он давно не испытывал. Выглядело это как смутное беспокойство, но приятное, а не тревожащее.

Мысли его возвращались к вчерашней беседе, которая была занятной, Срезневский оказался прав. Что-то в ней было такое, что показалось ему интересным, и на что можно было бы потратить время. Да, пожалуй, дело было именно в этом: он внезапно почувствовал вкус к практической деятельности. До этого весь Систербек был огромным литературным кабинетом, только мыши шуршали в углу, отвлекая от работы, и старинные портреты не висели молча, а открывали рот и говорили, вмешиваясь в его дела, а иногда и с грохотом падали.

Ни в какого эстета, желающего низвергнуть Эрнеста Карамышева картинами и особым сочетанием багровых оттенков на холсте, он, конечно, не верил. Это была дикая фантазия, еще одно подтверждение того, как увлекался бредовыми идеями этот город и до какой нелепости он мог дойти. Но если местные жители вдруг заинтересовались искусством — какая разница, что их к этому подтолкнуло? Пусть начнут читать, а дальше дело пойдет.

Непризнание мучило его, как давняя застарелая рана. Его книги, любовно отпечатанные в типографии, пылились в Петербурге, но от России нельзя было уже ждать, что она очнется, а в Систербеке кипела жизнь. Было бы непростительной глупостью упустить такой шанс.

В отличном настроении Лунин поднялся с постели, принял ванну и сел завтракать. Грозный эстет, сокрушитель Эрнеста, клубился за окном в виде серой тучи, глядя в окно мутными неподвижными глазами. Всегда приятно пить чай в хорошей компании, подумал Лунин.

Еще не закончив с завтраком, он пересел к рабочему столику, у которого лежал его полуразобранный чемодан. Наконец-то можно было действовать, не выходя из кабинета и не вставая из-за письменного стола. Это была его стихия.

Лунин взял из чемодана новую пачку бумаги, сорвав с нее обертку и бросив ее в мусорную корзину, положил несколько листков перед собой и замер над ними с ручкой в руке. С чего начать? Что сделать в первую очередь?

Интерес к искусству, если и вспыхнул за стенами его кабинета, то все же пока был еще вялый. Прежде всего его следовало разжечь. Страх перед Эрнестом представлял тут неисчислимые удобства, этим надо было пользоваться. Но еще важнее было укрепить в здешних умах убеждение, что правильным составлением слов можно добиться чего угодно. Это ведь и в самом деле было так, только остальной мир этого не понимал. В Систербек Лунин всегда верил, чувствовал, что это не простой город — и вот подтверждение этому, а может, и объяснение, зачем он здесь отирался, перенося лишние тяготы и помехи в работе. Лунин любил получать такие поощрения со стороны.

Чем, в конце концов, если не текстами, брал Карамышев? Речи его в записанном виде читать было невозможно, но когда он произносил их, они действовали. Лунин и не мечтать не мог, чтобы его устные импровизации на поэтические и философские темы производили бы такое же впечатление на толпу.

Не лучше ли оставить на время свои застрявшие романы без начала и конца, и напечатать серию статей в местных изданиях, о том, как легко прийти к власти через стихотворения в прозе, если отобразить в них то, к чему поэты во все века стремились — но ни одному пока не удавалось? Нет, надо умнее, это слишком грубо.

Проповедовать готовые истины — как это прямолинейно. Если уж браться за изменение мира, то в его игре надо участвовать, делать ходы, наслаждаться непредсказуемостью событий и воздействием на них, опять же с неизвестным исходом, ведь судьба или случайность не дремали, а вмешивались во все, как только человек соглашался быть игрушкой в их руках, и делал хоть что-нибудь, пытаясь достичь некой цели. Уклоняться от этой игры, и только зудеть со стороны, как делать правильно и как неправильно — это он уже пробовал. Впрочем (добавил он мысленно в свое оправдание), раньше, до самого последнего момента у него не было возможности просто писать, и при этом менять мир — а к действиям в чистом виде, без художественной начинки, он питал неодолимое отвращение.

В задумчивости он склонился над листом бумаги, и начертил несколько кубиков, закрашенных косой штриховкой, и шаров, тщательно и неторопливо передав на них блик из непририсованного окна. Это хорошо помогало размышлениям, главным образом потому, что он не стремился стать художником, и хотя бы тут мог безмятежно резвиться, обманывая сознание, скованное страхом перед любыми творческими проявлениями. Если судьба любила его, подумал он (Лунин то сомневался в этом, то снова возвращался к самой детской самоуверенности на этот счет) — то она бы сделала так.

Подборку темных и мистических газетных очерков (но только не пьес и не романов, хватит пока этих мучений) он изготовил бы с легкостью. Он давно уже научился это делать, такие вещи давались ему без труда.

Если мечтать, ни в чем себя не сдерживая, то можно представить, что эти тексты попали в самый центр внимания. Город застыл в ужасе перед таинственным эстетом, готовым выползти из-под любой кровати ночью (роковой и потусторонней, с косо висящей луной, хоть луна и никогда не висит косо) и до смерти запугать обывателей в доме почти неуловимым изменением выражения лица прадедушки на фамильном портрете, который сто лет хмурился, глядя на домочадцев, и тут в его глазах мелькнула лукавая усмешка. Без сомнения, это прямой путь к убийству — если не Эрнеста, с потрясением основ государственности, то хомячка или канарейки на окне, любимицы всего дома. В этот-то умственный костер и стоило подсыпать поленьев.

Далее, судьба не могла бы остановиться на этом. Из текстов, даже если они не сразу будут поняты (но привлечь всеобщее внимание — это обязательно) должна сквозить грозная сила, готовая смять Карамышева одним подбором удачных выражений. Печатать, конечно, надо под псевдонимом. Загадочный эстет должен остаться анонимным, чтобы никто не понял, откуда нависла угроза, и город наполнился слухами, и все продолжали его искать.

Наконец, когда в общественном сознании это хорошо уляжется — вот тут-то бы Эрнесту и обрушиться. По-настоящему, со страшным шумом, и при этом раз и навсегда. Тогда весь план сработает, как четко пригнанный и хорошо смазанный механизм.

План был откровенно безумным, но не более, чем все остальное тут в городе, до самого последнего домика на песчаной кромке. Через несколько часов первая статья была готова.

Недопитый стакан чая так и остался стоять на обеденном столе. Сквозь тучи в окно светило солнце, луч его блестел на круглом краю стакана в заскорузлом серебряном подстаканнике.

19

Все, на свежий воздух, прогулку сегодня он заслужил. Лунин накинул куртку и вышел на улицу, пребывая в самом праздничном расположении духа. Ничто так благотворно не действовало на него, как несколько счастливых творческих часов. Написанное отдавалось где-то глубоко в психике, и сладкая судорога внутри не отпускала на протяжении долгого времени.

Пожалуй, из этого можно сделать роман. Или лучше еще порисовать статьи, пощелкать их, как орешки, а потом переходить к романам. Торопиться некуда. У него впереди вечность.

Солнце садилось над Систербеком. Бездонно-синий вогнутый небосвод, опрокинутый над головой, был изумительно чист, на нем не было ни облачка, редкий случай для северной зимы. Прямоугольные контуры домов тонули в глубокой лазури, и окна отсвечивали красным.

Пройдя несколько шагов по улице, Лунин понял, что город неуловимо изменился. Он почти не узнавал его. У Лунина давно появилась привычка выхватывать взглядом во время прогулок тонкие детали, радовавшие его своим повторением. Наловчившись, можно было, следуя по одним и тем же маршрутам (неисследимым путям своего духа, как он это почему-то называл), переводить взгляд с одной неповторимой мелочи на другую, и задавать тем самым артистический ритм прогулки. Это напоминало кукольный спектакль, только нити, ведущие к марионеткам, были у него в руках.

Выбитое чердачное окно под крышей осталось выбитым, но острые осколки стекла торчали по-другому. Медные и бронзовые перила на каменных балконах, по старинной моде изогнутые в Систербеке самым причудливым образом, тоже изменились: город как будто одряхлел за одну ночь, покрывшись благородной патиной. Кое-где на стенах добавились новые трещины, но при этом в иных цветочных горшках, так развлекавших Лунина блеклыми выцветшими стеблями, напоминанием о бренности всего сущего, появились синие и белые фиалки, заиндевевшие на морозе. Ветер шевелил белье на веревках, развешанное явно со значением, и тоже по большей части выдержанное в холодной фиолетовой гамме, с белыми вкраплениями.

Если это работа воображения, подумал Лунин, то можно себя поздравить: места для реальности больше не осталось. Пожалуй, и писать теперь не надо, цветные миры разворачиваются всюду, куда ни кинь взгляд. Надо что-то сделать с этим, хотя бы поговорить с кем-то, у кого другое восприятие реальности. Где Муратов, черт возьми, куда он пропал, почему его не было ночью у Срезневского? Может, он видит сегодня с утра улицы в желтовато-серых тонах, из столкновения двух сумасшествий и родится истина.

Но, как назло, город был тошнотворно пуст. Лунину не встречались даже случайные прохожие, только на вокзале, как увидел он издали, рабочие разгружали какие-то сундуки или ящики — может быть, с новыми цветами. Больше же вокруг никого не было. Раз или два он оборачивался на стук, но это ветер хлопал окнами, манера держать их открытыми, видимо, раздражала его.

Это эстет, вдруг подумал Лунин. Это он переделал весь город. Сухие стебли рододендрона и вереска не могут расцветать фиалками сами по себе, это противно законам природы. И воображение не способно так работать, сны всегда чередуются с явью, со скучным вторжением будничной реальности. Они не могут тянуться без конца.

Ну вот, первые штрихи к психологическому портрету уже есть, подумал Лунин в шутку. Преступник — человек образованный, сведущий в христианской традиции, любящий искусство (это, впрочем, и раньше было понятно) и знаток средневековой символики. Фиолетовый тон на церковных витражах — это смешение небесной лазури и цвета крови Христа, белый — цвет агнца божьего, чистоты и невинности. Все вместе, разумеется, символизирует адскую решимость и наклонность к самым гнусным злодеяниям. Надо пустить Чечетова по следу, он оценит этот анализ.

Чем дальше Лунин шел по опустевшему городу, тем мрачнее были фиолетовые тона вокруг. Если это было сгущение метафизики в его сознании, то противоядие было простейшее. Лунин сосредоточился и попытался еще сильнее сгустить тени, переведя сиреневый цвет в иссиня-черный, ближе к цвету берегов Стикса, как он представлял себе их. Не помогло, подумал он со вздохом — город остался окрашен в лиловые тона, местами даже с вкраплением наглых розовых оттенков.

Эстет рисовался его воображению огромным, колоссальным, его фигура нависала над городом, как каменное изваяние. Поздно ночью, когда все спали, он склонялся над домами и улицами, и свивал гирлянды, лепил из воздуха тонкими пальцами цветочные лепестки, которые мгновенно окрашивались чернильно-синим, от нежного дрожащего прикосновения кисточки. Капля чернил, упавшая с нее, расплывалась посреди стакана с водой, протягивая во все стороны острые тоненькие щупальца. На поверхности воды дрожали круги, расходясь к стеклянным стенкам.

Вдруг как будто холодная рука тронула его за плечо. Мечтать об обращении Систербека к искусству было чрезвычайно приятно, но где-то под пленкой этого романтического флера таилась безотрадная действительность. Слишком увлекаться не следовало.

Карамышев упорно молчал, и как бы это молчание не было связано с ним, с Луниным. Срезневский рассказал вчерашней ночью обо всем, но эту тему предпочел не затрагивать. И хорошо, еще не хватало объясняться на такие скользкие темы в чужой и почти враждебной компании.

А ведь этот вывод напрашивался: город перебрал все мыслимые и немыслимые варианты, чтобы объяснить таинственное молчание и бездействие Эрнеста, и уж конечно, разгадал бы этот ребус, если бы внезапное изменение в поведении диктатора было связано только с ним — с Систербеком, и с событиями, происходящими в нем.

Наверное, было что-то еще, о чем город не знал. В нем работали неплохие умы, даже Лунин это ценил — но чего-то этим умам не хватало, чтобы уловить нечто тонкое и невнятное, не поддающееся решению на основании тех сведений, которыми все располагали.

Мерзлая оторопь пробрала его, обычный признак возвращения к реальности. Лунин оглянулся, чтобы оценить, как переменился город после его отрезвления — не исчез ли темный лиловый колорит, знак безумия, забытья, творческого сна, не приводящего, увы, к созданию художественных образов.

Нет, стало еще хуже, стены домов вокруг были задрапированы ультрамариновыми полотнищами, с непонятными знаками на них, и повсюду на тротуаре, сколько хватало взгляда, стояли ящики с фиолетовым розами, почти черными в сгустившихся сумерках. Вид у всего этого был такой, как будто эта амуниция была брошена второпях, как при отступлении армии, вознамерившейся устроить атаку на противника красотой, эстетикой и живописностью, и проигравшей бой.

20

Посреди буйства взбесившейся холодной части спектра, в конце небольшой площади, тонувшей в кустах сирени, правда, без соцветий, в виде приятного исключения — стоял домик, выделявшийся, насколько можно было разглядеть в полумраке, песочным цветом. Окна его тускло мерцали, озаренные изнутри то ли догоравшей свечой, то ли светом камина. Как завороженный, Лунин приблизился к нему, смутно предчувствуя разгадку здесь, где заканчивалась одна цветовая стихия, и начиналась другая. Тягостное предчувствие сжало его сердце.

Несколько томительных минут он стоял на крыльце, прислушиваясь. В доме было тихо. Но тишина в городе, как нарочно, оборвалась: вдали играл духовой оркестр, там опять что-то праздновали. По небу, уже почти выцветшему, летели синие и белые воздушные шары, отрешенные от земной действительности, как мысли поэта и мечты философа.

В то самый миг, когда Лунин понял, как нелепо он выглядит, остановившись на крыльце незнакомого ему дома и замерев как изваяние на ступеньках, дверь распахнулась. На пороге стоял Эрнест Карамышев.

— Что? — спросил он без предисловий.

Лунин не сразу ответил. Он стоял в оцепенении, глядя на соткавшийся из воздуха призрак. За спиной хозяина на стене прыгали тени от догоравших поленьев. Лунин слышал их тихий треск.

— Я… не знал, что ты здесь, — наконец сказал он. — Не ожидал тебя тут встретить. Это твой дом?

Вопрос был идиотским, но ничего другого ему в голову не пришло. Эрнест не ответил, он продолжал стоять молча, вглядываясь в гостя.

Присмотревшись, Лунин увидел, что Карамышев изменился. Он похудел еще больше, хотя и раньше не отличался полнотой, белобрысые волосы его были растрепаны. Руки он держал в карманах, и из-под рукава на одной из них виднелся грязный бинт, обмотанный вокруг запястья. Что он делал тут один, в этом доме, стоящем на окраине?

— Ты так и не уехал из города? — прервав молчание, спросил Карамышев.

— Как видишь, — ответил Лунин. — Ты, как я вижу, тоже.

Вялая усмешка мелькнула на губах Эрнеста при этих словах, но лицо его не оживилось, оно оставалось бледным и неподвижным. Глаза, однако, были живыми и ясными. Минуты опасности всегда действовали на Карамышева хорошо.

— Что ты обо мне написал? — спросил он вдруг.

— Где именно? — спросил Лунин. Перед его мысленным взглядом мелькнула рукопись, оставленная на столе. — Я, если и писал, то не о тебе. Я еще никогда не…

— Ты веришь в мою моральную правоту?

Вопрос был диким, и что ответить на него, Лунин не знал. Ему не нравилась уже сама готовность хозяина расспрашивать его. Закрадывалось подозрение, что именно о нем, о Лунине и его деятельности, он и думал тут, закрывшись от всех.

— Ты работал со своей памятью хоть немного в последнее время? — спросил Карамышев. — Удалось что-то вспомнить?

Вопрос был задан самым непринужденным тоном, на мгновение Лунин увидел прежнего Эрнеста, который держался с полной легкостью и свободой, когда ему нужно было узнать у собеседника что-то важное, или чего-то от него добиться.

— Ты задаешь глупые вопросы, — ответил он. — Я решил покончить с этим делом. Мне это не нужно. Может быть, когда-нибудь вспомнится само.

Эрнест помолчал немного, все так же вглядываясь в собеседника, потом сказал, неожиданно интимным, доверительным, проникновенным тоном, от которого Лунина пробрала дрожь:

— Ты знаешь, я недавно видел сон… мучительный, тяжелый. Мне снился наш город — лучший город на свете, ты это знаешь. Все эти бесконечные дома, серые здания… пыль вокруг… ветер, колышущий и двигающий мусор по улицам… и дальше, где-то на возвышении — огромная прозрачная глыба. Ледяная, сияющая, чистая. Как воплощение мечтаний и смысл моих снов.

Лунин молчал. Ему хотелось испариться на месте, и очнуться в другом городе, не этой стране, иной жизни. Сделать это было не так просто, как подумать.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.