
Примечание автора.. Все ссылки и упоминания сохранены исключительно в художественных целях как примета времени и не являются рекламой или пропагандой использования запрещённых ресурсов
Красота души
Часть первая
Эликсир морщин и прочих несовершенств.
Пролог, в котором автор оправдывается за отсутствие названия, а читатель знакомится с дождем.
Название — вещь опасная. Оно как первая морщина: сначала ты её не замечаешь, потом пытаешься замазать тональным кремом смыслов, а в итоге она определяет всё выражение лица будущего текста. Я решил поступить мудрее: пусть роман сначала родится, закричит, набьёт синяки о чужие мнения, а уж потом мы подберём ему имя. Может, «Анатомия сияния»? Или «Портрет госпожи с внутренним оргазмом»? Впрочем, оставим. На улице дождь. А дождь в этом городе — единственный честный косметолог. Он не скрывает поры, а подчёркивает их хрустальной правдой воды.
Именно в такой вечер, когда асфальт отражал огни витрин клиник эстетической медицины, превращая тротуар в рекламный проспект вечной молодости, в переулке у Старого Арбата произошло событие, достойное первой главы. В витрине бутика «La Belle Sans Âge» (что в переводе с французского означает «Красивая без возраста», хотя местные остряки называли это место «Лавка старых кошелок с деньгами») перегорела ровно половина неоновых букв. Осталось только: «…ÂGE». То есть просто «ВОЗРАСТ».
И под этой сияющей надписью «ВОЗРАСТ» стояла Она.
Глава 1.
В которой героиня пьёт вино, ненавидит гиалуронку и знакомится с чужой душой через витрину.
Вероника Павловна Барсова обладала тремя вещами, которые бесили всех её подруг: квартирой с видом на кривую арбатскую подворотню (невероятно романтичную в своей обшарпанности), коллекцией мужниных долгов и удивительной способностью выглядеть в сорок восемь лет так, будто ей всё ещё тридцать пять, но она пережила небольшой творческий кризис. Небольшой — это когда ты уже не кокетничаешь с миром, а ведёшь с ним долгие, вдумчивые переговоры за бокалом красного сухого.
Кожа её, вопреки всем законам физики и косметологии, держалась на лице с достоинством старой аристократки, которую выселяют из родового поместья, но она делает вид, что просто вышла прогуляться перед переездом в Ниццу. Увядание? Да, пожалуй. Но не то унизительное увядание забытого в холодильнике салата, а скорее благородная патина на бронзе. Вокруг глаз уже наметилась та самая сеточка, которую поэты зовут «лучиками», а косметологи — «зоной особого циничного внимания». Но в глазах, серо-зелёных, с янтарными крапинками у зрачка, жил такой бесёнок иронии и нерастраченной любви, что всякая мысль о филлерах казалась кощунством. Это было всё равно что закрашивать масляной краской трещинку на скрипке Страдивари — вроде ровно, а звук уже не тот.
В тот вечер она стояла у витрины не случайно. Она спасалась бегством. Из дома, где пахло дорогим табаком и чужими несбывшимися надеждами (её муж, Вадим Сергеевич, профессор философии, сейчас наверняка медитировал над пустой чашкой, размышляя о тщете бытия и невыплаченной ипотеке), её выгнал запах увядших пионов. Букет был подарен три дня назад младшим научным сотрудником мужа, тощим юношей с глазами преданной борзой, который явно путал благодарность научному руководителю с влюблённостью в жену научного руководителя. Пионы погибли героически, осыпав лепестками подоконник, и Вероника вдруг остро ощутила, что именно так — лепестками на подоконник — уходит и её собственная жизнь, если она не найдёт в себе сил купить новый веник.
Она накинула плащ цвета мокрого асфальта, повязала на шею безумный шёлковый платок (петухи в цветах сакуры — последний писк итальянской моды, купленный на распродаже в «ЦУМе» в припадке саморазрушения) и вышла в дождь.
И вот она стояла напротив «La Belle Sans Âge», глядя на своё отражение в тёмном стекле, подсвеченное неоном «ВОЗРАСТ». Зрелище было сюрреалистическое. Буквы падали ей прямо на лоб, на брови, на чуть опустившиеся уголки губ. «ВОЗРАСТ», — словно диагноз читался на её лице. «ВОЗРАСТ», — подмигивала буква «Р», ломаясь о прядь волос, в которых благородная седина давно уже вела партизанскую войну с остатками каштанового пигмента.
— Ну и слава Богу, — сказала она вслух своему отражению, и от этого звука стекло чуть запотело. — Возраст. Не «без». А именно «с». Как коньяк. С выдержкой.
Она достала из кармана плаща фляжку с виски. Маленькую, серебряную, трофейную — когда-то эту фляжку забыл в её шкафу один известный режиссёр, в чью постель она не попала исключительно потому, что у него там была очередь, а она не любит очередей. Виски был паршивый, купленный в ларьке у метро «Смоленская», но в данной ситуации важен был жест. Жест — это вообще единственное, что отличает леди от просто женщины с сигаретой.
Она сделала глоток и посмотрела внутрь витрины, мимо собственного призрачного силуэта. Внутри бутика царило стерильное великолепие. Манекены с лицами инопланетных красавиц (губы уточкой, скулы — хоть стекло режь) стояли в позах, обещающих вечное блаженство после инъекции ботулотоксина. Кремы в банках, похожих на саркофаги фараонов, манили золотыми крышечками. И среди этого великолепия хлопотала фигурка.
Это была не продавщица. Это было недоразумение в белом халате. Девушка лет двадцати трёх, с кожей, натянутой так туго, будто природа, создавая её, сэкономила на подкожной клетчатке и вложила весь бюджет в скулы. Лицо её было прекрасным, но абсолютно неживым, словно у фарфоровой куклы, которую забыли научить улыбаться глазами. Она расставляла баночки с сывороткой «Эликсир молодости №5» и двигалась с грацией робота-пылесоса, наткнувшегося на ножку стула.
Вероника сделала второй глоток. Виски обжёг горло, породив волну тепла, которая покатилась вниз, к сердцу, и там, встретившись с тоской, дала странную химическую реакцию — желание смеяться.
И тут девушка в витрине подняла глаза. Она заметила Веронику. Вернее, она заметила отражение Вероники в зеркале напротив витрины. Их взгляды встретились.
В этом взгляде юной продавщицы не было ничего. Абсолютно. Это был взгляд хорошо вымытого аквариума без рыбок. Вода есть, стенки чистые, свет горит, а жизни нет. И Вероника вдруг с ужасающей ясностью поняла: этой девочке не нужен крем от морщин. Ей нужен крем от того, что у неё внутри. От этой гладкости души, где не за что зацепиться даже пылинке опыта.
Именно в этот момент, повинуясь порыву, который она сама позже назовет «приступом эстетического терроризма», Вероника сделала шаг вперёд. Не к двери бутика. А прямо к стеклу. Она приблизила лицо к холодной поверхности так, что неоновая «Р» отразилась в её зрачке огненной короной, и подмигнула девушке. Медленно, по-кошачьи, одним глазом. Тем самым, где морщинок было больше, но и янтарных искр — гуще.
Девушка в витрине вздрогнула. В её глазах цвета разбавленного чая впервые за вечер мелькнуло что-то похожее на человеческую эмоцию — испуг пополам с любопытством. Она не поняла, что происходит. Она видела перед собой женщину, которую все глянцевые журналы её профессии велели считать «упущенным случаем». Нет филлеров. Нет нитей. Губы — просто губы, а не муляж пельменя. Но почему-то именно на это лицо хотелось смотреть. От него невозможно было оторваться, как от пламени костра.
Вероника улыбнулась. Улыбка вышла кривоватой из-за фляжки, которую она всё ещё прижимала к щеке.
— Деточка, — сказала она громко, не заботясь, услышат ли её сквозь стекло и шум дождя. Сарказм в её голосе был отточен до бритвенной остроты. — Ты даже не представляешь, какую цену платят за такие вот настоящие углубления на лице. Их нельзя купить. Их можно только прожить. А ты свою душу вообще отпариваешь? Или так, на сухую гладишь?
Она развернулась, взмахнув полами плаща, словно крыльями вороны, и пошла прочь по мокрому переулку. Каблуки сапог выбивали по асфальту чечётку: «ВОЗ-РАСТ, ВОЗ-РАСТ, ВОЗ-РАСТ».
А девушка в витрине «La Belle Sans Âge» вдруг почувствовала, как по её идеально гладкой, напитанной пептидами щеке скатилась слеза. Она быстро стерла её тыльной стороной ладони, испугавшись, что влага повредит макияж. Но в голове у неё зазвенела, как настройка оркестра перед симфонией, странная, неудобная мысль: «А что, если красота — это не отсутствие морщин, а наличие света за ними?»
С этой секунды её жизнь, сама того не желая, треснула. Как пересохшая земля, готовая принять семя.
А Вероника шла домой. Там её ждали увядшие пионы, философствующий муж и неоплаченные счета. Но во фляжке ещё плескалось немного огня, в груди играл оркестр имени себя самой, а в волосах запутались дождевые капли, похожие на жидкие бриллианты. Она не знала, что только что, не купив ни грамма крема, запустила цепочку событий, которые перевернут не только её уютный мирок арбатской иронии, но и судьбу десятка людей, отчаянно пытающихся обмануть время снаружи, забыв при этом посмотреть, что творится у них внутри.
Это была лишь прелюдия. Дальше будет больше: больше дождя, больше циничных диалогов, больше странной любви, когда влюбляются не в губы, а в междометия, больше сарказма над индустрией вечной молодости и, конечно, очень ненавязчивых советов.
Совет №1 (ненавязчивый, как запах сирени в июне): если вам захотелось срочно бежать к косметологу — выпейте воды. Если не помогло — выпейте виски. Если и после виски лицо в зеркале кажется врагом народа, значит, дело не в лице. Дело в том, что вы давно не смотрели на звёзды и не смеялись над собой. Кожа — это просто экран. Смените картинку внутри — пиксели снаружи сами подтянутся.
Глава 2.
В которой муж философствует о тщете бытия, а жена находит в морозилке нечто более живое, чем её брак.
Дверь подъезда всхлипнула и закрылась за Вероникой с тем особым звуком, какой издает старый, много повидавший шкаф, когда в него заталкивают очередную ненужную вещь. В парадной пахло кошками, сыростью и чьими-то амбициозными, но безнадёжно прогоревшими мечтами о ремонте. Лампочка над лестничным пролётом, разумеется, не горела. Она не горела здесь со времён перестройки, и местные жители уже считали этот мрак историческим наследием.
Вероника поднималась на третий этаж пешком. Лифт в этом доме существовал в качестве аттракциона для самоубийц: он ездил только вниз, и то со скоростью и скрипом, напоминающими похоронную процессию. Пока она преодолевала ступеньки, вытертые миллионами шагов до блеска слоновой кости, в голове всё ещё звучал хрустальный перезвон дождя и тот странный звон пустоты, который она разглядела в глазах девушки из бутика.
«Интересно, — подумала Вероника, остановившись на площадке между вторым и третьим, чтобы перевести дух (спортом она не занималась, полагая, что бег трусцой придумали люди с неразвитым воображением), — что станет с этой куклой через двадцать лет? Ведь душа, если её не тренировать, дрябнет быстрее ягодичных мышц. А тренинг для души — это, прости Господи, страдания, любовь, ошибки и умение просыпаться в три часа ночи с чувством вселенской тоски и при этом утром варить кофе так, будто вчера ты выиграла в лотерею».
Дверь их квартиры, обитая чёрным дерматином с ромбиками, встретила её запахом тех самых пионов, уже откровенно тронутых тлением, и отголосками симфонии Малера. Вадим Сергеевич слушал Малера исключительно в периоды экзистенциального кризиса, а они у него случались с регулярностью пригородных электричек.
Вероника вошла, не снимая плаща. В прихожей на старом венском стуле, заваленном философскими трактатами на немецком (которые никто никогда не читал, но они создавали «атмосферу»), сидел кот по кличке Бах. Бах был существом неопределённого возраста, цвета и пола, поскольку Вероника нашла его на помойке, и он был настолько стар, что помнил, кажется, ещё Брежнева. У кота было одно достоинство: он презирал всё живое с таким аристократическим величием, что даже Вадим Сергеевич в его присутствии чувствовал себя плебеем.
— Ну что, Бах, — сказала Вероника, стряхивая капли дождя прямо на философские трактаты (Вадим всё равно не заметит, он их использует как подставку под кружку с чаем). — Пришла твоя хозяйка. Пьяная, но с просветлением. Ты как, постиг дзен в этой обители скорби?
Бах приоткрыл один глаз — жёлтый, как старый янтарь, — и снова закрыл. Это означало высшую степень одобрения.
В гостиной, служившей одновременно кабинетом, спальней и храмом меланхолии, сидел Вадим Сергеевич. Он сидел в кресле, обитом зелёным вельветом (кресло помнило ещё коммуналку, и его пружины ненавидели человечество), и смотрел в пустую чашку. Чашка была из сервиза «Мадонна», последнего приданого Вероникиной бабушки. На дне чашки темнела засохшая кофейная гуща, в которой Вадим, по его словам, пытался разглядеть ответы на фундаментальные вопросы бытия.
— Ты пришла, — произнёс Вадим голосом, которым обычно объявляют о кончине любимой собаки. — А я думал о времени.
Вероника сняла плащ, швырнула его на спинку дивана и прошла на кухню. Она знала, что сейчас последует лекция минут на сорок о том, что время — это иллюзия, а человеческое восприятие линейности — тюрьма для сознания. Вадим мог рассуждать о времени часами, при этом хронически опаздывая даже на собственные лекции.
— Вадик, — крикнула она из кухни, открывая холодильник в поисках чего-нибудь съестного, кроме просроченного йогурта и банки оливок, закатанных в прошлом веке, — время — это то, что ты потратил, не купив хлеба. У нас опять мыши повесились с голодухи.
В холодильнике действительно было шаром покати. Вероника смотрела на одинокую лампочку, освещавшую пустоту, и думала о том, что эта лампочка — лучшая метафора их брака. Свет есть, тепло есть, а жрать нечего. Ни в прямом, ни в переносном смысле.
И тут её взгляд упал на морозилку. Вернее, на то, что лежало в морозилке уже вторую неделю. Это был не кусок мяса. Это был не замороженный борщ заботливой тёщи (тёща Вероники, дама с характером ледокола, принципиально не готовила, полагая, что кулинария — удел слабых духом). В морозилке, аккуратно завёрнутая в целлофан, лежала книга. Старая, в кожаном переплёте, с потускневшим золотым тиснением: «Анатомия красоты. Трактат о сохранении душевной свежести». Её принёс неделю назад тот самый младший научный сотрудник с глазами борзой, Андрей. Он вручил её Веронике со словами: «Это уникальный экземпляр, там рецепты омоложения из монастырей XIV века. Я подумал, вам будет интересно». И подмигнул.
Веронику передёрнуло от этого подмигивания, но книгу она взяла. Полистала. И, обнаружив на одной из страниц рецепт «Эликсира внутреннего сияния», в состав которого входили сушёные фиалки, желчь медведя и «молитва, прочитанная на рассвете лицом к востоку», решила, что Андрей либо сумасшедший, либо подослан Вадимом, чтобы её развлечь. И сунула фолиант в морозилку, чтобы «заморозить чужую глупость».
Теперь же, стоя перед открытой морозилкой и ощущая, как холодный воздух приятно щиплет разгорячённые виски щёки, Вероника вдруг подумала: «А ведь в этом есть что-то. Заморозить красоту. Сохранить её в холоде, чтобы она не испортилась. Не это ли делают все эти кремы с крио-эффектом? Только они пытаются заморозить кожу, а я заморозила чужую мудрость. Может, пора разморозить не книгу, а саму себя?»
Она достала фолиант. От холода кожа переплёта покрылась тонким инеем, и тиснёные буквы проступили яснее. Вероника дунула на обложку, иней растаял, обнажив подзаголовок, которого она раньше не заметила: «…или Искусство принимать морщины с достоинством королевы, изгнанной в собственное сердце».
— Однако, — пробормотала Вероника.
В этот момент в кухню вплыл Вадим. Он был в своём знаменитом халате — тёмно-синем, с вытертыми локтями и запахом, напоминающим смесь табака, старых книг и лёгкого отчаяния.
— Ты достала книгу Андрея? — спросил он с той особой интонацией, в которой ревность маскировалась под научный интерес. — Между прочим, он считает, что в Средние века люди знали о природе души больше, чем мы сейчас со всеми нашими МРТ. Он ищет связь между телесным омоложением и духовными практиками.
Вероника положила книгу на стол и посмотрела на мужа долгим взглядом. Она видела перед собой мужчину, которому недавно стукнуло пятьдесят два. Его лицо было благородно изрезано морщинами, словно старая географическая карта неизведанных земель. В его глазах, когда-то карих и живых, как у цыгана, сейчас плавала пыль невысказанных мыслей и, как ей показалось, лёгкая патина вины. Он был красив той самой мужской красотой, которая не боится времени, но боится пустоты внутри. И он заполнял эту пустоту чужими идеями, бесконечными разговорами о Ницше и Гуссерле, старательно обходя стороной простой вопрос: «Любишь ли ты меня сейчас, Вадик?»
И Вероника не спрашивала. Потому что боялась ответа. А ещё потому, что за двадцать три года брака она научилась ценить тишину, которая наступает, когда вопрос не задан. В этой тишине ещё теплилась иллюзия.
— Вадим, — сказала она, открывая книгу наугад. Страницы захрустели, пахнуло пылью веков и ладаном. — А ты когда-нибудь пробовал омолаживать душу?
Вадим удивлённо поднял бровь.
— Душу? В каком смысле?
— Ну, не ботоксом, не гиалуронкой, не массажем лица банками. А просто… вот смотри. — Она ткнула пальцем в пожелтевшую страницу, где готическим шрифтом было выведено: «Первое правило сохранения сияния очей: взирай на мир с удивлением младенца, даже если мир этот — помойка. Ибо в помойке растут цветы, если в душе есть дождь».
Вадим хмыкнул.
— Метафора. Красивая, но бессмысленная. Удивление младенца не оплатит ипотеку.
— А ипотека не сохранит тебе сияние очей, — парировала Вероника, перелистывая страницу. — Ипотека, Вадик, это морщина на сердце. Ты платишь проценты, а время берёт своё с души. Проценты души, вот что страшно.
В этот момент в дверь позвонили. Бах на стуле даже ухом не повёл, что означало: пришёл кто-то, кого кот считает ещё более ничтожным, чем хозяева.
Вероника пошла открывать. На пороге, мокрый, как бездомный щенок, но с горящими глазами, стоял Андрей. Младший научный сотрудник. В руках он держал букет свежих пионов. На этот раз нежно-розовых, с каплями дождя на лепестках.
— Вероника Павловна, — выдохнул он, протягивая цветы с таким видом, будто вручает ей ключи от рая. — Я подумал, те пионы… они были несвежие. А вы достойны только самого живого. Я хочу, чтобы вы знали: я изучил книгу, которую вам принёс. Там, в главе пятой, сказано, что истинная красота женщины познаётся не в зеркале, а в глазах того, кто на неё смотрит. И я.… я смотрю.
Повисла пауза. В гостиной грянул финал Второй симфонии Малера — громко, драматично, с ощущением конца света.
Вероника стояла в дверном проёме, чувствуя, как ледяная книга в её руках и горячий взгляд юного глупца создают какой-то чудовищный температурный диссонанс в её груди. Сзади неслышно подошёл Вадим и замер, прислонившись к косяку. Его лицо не выражало ничего, кроме философской отстранённости, но в глубине зрачков, там, где ещё жил тот самый цыган, мелькнула тень давно забытого чувства. Кажется, это была ревность. Или интерес. Или, что самое опасное, — пробуждение.
Андрей смотрел на Веронику снизу-вверх, и в его глазах цвета крепкого чая горел тот самый огонь, который не купить ни в одном бутике «La Belle Sans Âge». Он был влюблён не в её лицо. Он был влюблён в то, как она щурилась от дождя, как иронично кривила губы, как пахло от её плаща мокрым асфальтом и виски. Он был влюблён в историю, которую рассказывали её глаза. Историю длиною в сорок восемь лет, полную побед, поражений, потерянных сережек, найденных смыслов и одного навсегда утерянного, но не забытого поцелуя на перроне Казанского вокзала в девяносто седьмом.
Вероника поняла это мгновенно. И впервые за долгое время ей стало по-настоящему смешно. И страшно. Потому что книга из морозилки, которую она сжимала в руках, вдруг показалась ей не сборником средневекового бреда, а инструкцией к взрывному устройству, заложенному под фундамент её устоявшейся, хоть и прогнившей в некоторых местах, жизни.
— Андрей, — сказала она голосом, в котором звенел колокольчик иронии, но мягко, почти ласково. — Вы промокли. Зайдите. Выпьете чаю. И расскажете нам с Вадимом Сергеевичем, как именно, по мнению какого-то монаха четырнадцатого века, следует «принимать морщины с достоинством». Боюсь, это единственная лекция по философии, которую я готова выслушать на ночь глядя.
Она отступила в глубь прихожей, пропуская юношу. Вадим, стоявший в проёме, посторонился с видом человека, которого только что уведомили, что его лекцию перенесли из-за визита внеземной цивилизации.
А за окном дождь всё так же честно и беспощадно отражал свет фонарей, превращая арбатские переулки в реки жидкого золота. Где-то там, в бутике «La Belle Sans Âge», девушка с пустыми глазами всё ещё смотрела в тёмное стекло, пытаясь понять, почему у неё на идеально гладкой щеке появилась странная, но приятная тяжесть — словно кто-то невидимый посадил туда невидимый поцелуй.
Совет №2 (ненавязчивый, как шёпот совести в три часа ночи): если в вашу жизнь врывается юный поклонник с пионами, не спешите заказывать абонемент к косметологу или к психотерапевту. Посмотрите в его глаза. Если там отражаетесь вы, а не ваши скулы, — возможно, это судьба напоминает вам, что вы всё ещё живы. И если вы чувствуете страх пополам со смехом — это именно, то самое «удивление младенца», о котором писал монах. Не морозьте это чувство. Разморозьте. Срочно.
Глава 3.
В которой чай оказывается не просто чаем, а пионы ведут себя неприлично, и один старый монах даёт совет из могилы
Кухня в квартире Барсовых была местом, где время текло иначе. Оно не то, чтобы останавливалось, но спотыкалось о выступающие углы старого буфета, запутывалось в проводах электрического чайника «Тефаль» (подарок на серебряную свадьбу от коллег Вадима, которые полагали, что философу нужен только кипяток для размышлений) и медленно, словно патока, стекало по трещинам на потолке. Трещины эти, к слову, образовывали причудливый узор, напоминавший то ли карту Средиземья, то ли профиль обиженной на жизнь старухи. Вероника утверждала, что это портрет её будущей свекрови, которая умерла задолго до их знакомства, но, видимо, решила наблюдать из потустороннего мира за тем, как невестка транжирит жизнь на «всякую ерунду вроде чувств».
Андрей сидел на табурете, обитом потрескавшимся дерматином, и сжимал в руках кружку с надписью «Я люблю Нью-Йорк» (кружка была куплена в переходе на «Киевской» и никакого отношения к Америке не имела). Пионы, мокрые и наглые в своей свежести, лежали на столе, источая аромат, который совершенно не вязался с общим духом запустения. Они пахли жизнью, наглой, молодой, не ведающей сомнений жизнью. И этот запах раздражал Баха, который демонстративно перебрался с венского стула на подоконник и сел спиной к людям, созерцая дождь и презирая человечество за его суету.
Вадим Сергеевич, как и подобает хозяину дома, в котором завелась интрига, пытался сохранить лицо. Он достал с полки пачку чая «Эрл Грей» (бергамот, по его мнению, был единственным мостом между британским рационализмом и русской тоской) и теперь священнодействовал над заваркой. Его движения были медленны и полны скрытого драматизма. Он сыпал заварку в заварник так, будто проводил алхимический опыт, от результата которого зависела судьба мира.
— Андрей, — произнёс он, не оборачиваясь, голосом, который обычно приберегал для вступительной части лекции о Канте, — вы, как я погляжу, решили внести вклад в наше семейное чаепитие не только своим присутствием, но и ботаническими изысками. Пионы в ноябре — это, знаете ли, вызов. Вызов природе и здравому смыслу.
Андрей вздрогнул. Он был похож на воробья, который залетел в библиотеку и теперь боится чихнуть, чтобы не нарушить тишину веков. Его влажные волосы прилипли ко лбу, делая его похожим на юного поэта Серебряного века, только что пережившего творческий экстаз в нетопленой мансарде.
— Вадим Сергеевич, я.… я просто хотел сделать приятное Веронике Павловне, — пробормотал он. — В книге, которую я принёс, сказано, что цветы, подаренные от чистого сердца, способны продлить молодость души на три дня. А если они ещё и с каплями дождя, то на целую неделю.
Вероника, стоявшая у окна рядом с Бахом, фыркнула.
— Андрей, милый, если бы цветы продлевали молодость, то все кладбища заросли бы пионами, а покойники вставали бы и шли на танцы. Вы слишком буквально воспринимаете метафоры средневековых монахов. У них там, в четырнадцатом веке, чума косила народ пачками, так что любая красота была чудом, а любой цветок — поводом не вешаться.
Она говорила это, но в глубине души чувствовала, как этот нелепый мальчик со своими нелепыми пионами и нелепой верой в какую-то книгу разбередил в ней то, что она старательно замораживала годами. Это было похоже на лёгкое щекотание изнутри — словно там, в районе солнечного сплетения, начинал просыпаться какой-то древний, давно уснувший зверёк по имени «А может, всё не зря?».
Вадим поставил заварник на стол и сел напротив Андрея. Он смотрел на своего младшего коллегу с тем выражением лица, с каким энтомолог рассматривает редкого жука, не понимая, стоит ли его наколоть на булавку или отпустить на волю ради научного интереса.
— Ну-с, — сказал он, разливая чай по кружкам. Чай был цвета тёмного янтаря, и над ним поднимался пар, закручиваясь в причудливые спирали. — Поведайте нам, Андрей, что же такого написал сей анонимный монах о сохранении красоты, что вы готовы мокнуть под дождём и скупать пионы втридорога у спекулянток у метро?
Андрей оживился. Это была его территория. Он отставил кружку и выпрямился, словно солдат, получивший приказ.
— Понимаете, Вадим Сергеевич, книга называется «Анатомия красоты», но на самом деле это трактат о душе. Монах, его имя не сохранилось, но исследователи называют его Брат Алоизий, жил в монастыре где-то в предгорьях Альп. Он был врачом, алхимиком и, как сейчас говорят, психологом. И он писал, что старение лица — это не биологический процесс, а энергетический. Что морщины — это застывшие эмоции. Каждая наша непрожитая обида, непрощённое предательство, невысказанная любовь — всё это откладывается на лице складками и пигментными пятнами.
Вадим хмыкнул и отхлебнул чай.
— Популярная нынче теория. Психосоматика, телесно-ориентированная терапия. Ничего нового под луной.
— Новое! — горячо возразил Андрей, и в его глазах заплясали бесенята научного фанатизма. — Брат Алоизий утверждает, что процесс обратим! Он пишет, что если «разморозить» эмоцию, пережить её заново осознанно, отпустить, то соответствующая морщина может разгладиться не хуже, чем от укола ботокса. Только это будет не заморозка мышцы, а её освобождение! Он называл это «гимнастикой души для лика».
Вероника, слушавшая этот бред с возрастающим интересом, вдруг вспомнила девушку из бутика. Её гладкое, как яйцо, лицо и абсолютно пустые глаза. Вот уж где заморозка постаралась! Там нечего размораживать. Там вечная мерзлота.
— И что же, — подала она голос, беря с блюдца кусочек подсохшего сахара (рафинад хранился в жестяной банке из-под монпансье и напоминал археологическую ценность), — этот ваш Алоизий предлагает конкретные упражнения? Типа, встать утром, посмотреть в зеркало и сказать: «Морщинка у левого глаза, ты от чего? Ах, от того, что муж в девяносто восьмом забыл про годовщину свадьбы? Прощаю! Уходи!» И она возьмёт и растает?
Андрей посмотрел на неё с благоговением, какое испытывает ученик, когда учитель неожиданно точно формулирует суть.
— Почти! — воскликнул он. — Только это не разовое действие. Это практика. Длительная. И начинать нужно не с лица, а с души. Брат Алоизий пишет: «Ищи свет внутри, и тьма снаружи рассеется. Ищи любовь в сердце, и лицо озарится ею». Он предлагал своим пациентам вести дневник эмоций, а потом… — Андрей замялся, бросив быстрый взгляд на Вадима, — потом они должны были совершить некое действие, которое бы «освободило зажатую энергию». Часто это было связано с признанием в любви, с прощением врага или с прыжком в ледяную воду. Он считал, что шок от пережитой эмоции возвращает лицу живое выражение.
Вадим поставил кружку на стол с громким стуком.
— Иными словами, — резюмировал он с сарказмом, который, впрочем, не мог скрыть нотки ревности в голосе, — чтобы Вероника Павловна выглядела на двадцать лет, ей нужно либо признаться мне в чём-то, что она скрывала четверть века, либо прыгнуть в прорубь. Или, как вариант, — он метнул взгляд на пионы, — принять ухаживания молодого человека с горящими глазами. Это, надо полагать, тоже «освободит энергию»?
Повисла тишина. Настолько плотная, что слышно было, как капли дождя стекают по стеклу, оставляя за собой дорожки, похожие на слёзы.
Андрей покраснел до корней волос. Вероника же вдруг рассмеялась. Смех её был неожиданным, звонким, почти молодым. Так смеялась та Вероника из девяносто седьмого, которая курила на перроне и верила, что её поезд обязательно придёт.
— Вадик, — сказала она, отсмеявшись и вытирая выступившую от смеха слезу (а может, и не только от смеха), — ты, как всегда, всё сводишь к банальности. Ревность тебе не идёт. Она старит. У тебя сейчас на лбу образовалась новая морщина — «складка подозрения». Срочно пиши в дневник эмоций: «Я, старый дурак, боюсь, что моя жена, которую я не замечал последние лет десять, вдруг окажется интересной кому-то ещё».
Вадим побледнел. Вероника редко била так точно и наотмашь. Он открыл рот, чтобы возразить, но в этот момент Бах, до того безучастно смотревший в окно, вдруг громко мяукнул. Это был не обычный кошачий звук, а скорее звук, с которым лопается натянутая струна. Кот спрыгнул с подоконника, подошёл к столу и, не обращая внимания на людей, вспрыгнул на книгу, лежавшую рядом с пионами. Ту самую, из морозилки.
Бах уселся прямо на пожелтевшие страницы, обернулся к людям и посмотрел на них долгим, немигающим взглядом жёлтых глаз. А потом начал мурлыкать. Громко, вибрирующе, словно внутри него завёлся маленький трактор. Это было настолько неожиданно и настолько не в характере кота-мизантропа, что все трое замерли.
— Он… он мурлычет? — прошептал Андрей. — Он же никогда не мурлычет!
Вероника смотрела на кота, и по её спине пробежал холодок. Бах сидел точно на главе, которую она даже не открывала. Ей вдруг показалось, что мурлыканье кота совпадает по частоте с чем-то внутри неё самой. Словно кто-то настраивал расстроенный музыкальный инструмент.
Вадим медленно протянул руку и осторожно, боясь спугнуть, приподнял край книги, на котором сидел кот. На пожелтевшей странице готическим шрифтом было написано:
«Правило седьмое. О котах и иных тварях Божьих. Ежели в доме твоём живёт зверь, и внезапно меняет он повадки свои, знай: то не зверь то делает, а душа твоя, подающая знак. Ибо звери чуют токи сердечные пуще людей. И мурлыканье кота есть вибрация любви, проникающая сквозь покровы плоти в самую глубину. Слушай кота своего, и услышишь, чего душа просит».
Вадим прочитал вслух и замолчал.
Вероника смотрела на Баха, Бах смотрел на Веронику. В его жёлтых глазах читалась вековая мудрость, помноженная на полное безразличие к ипотеке и невыплаченным долгам. И вдруг Вероника поняла. Поняла с той кристальной ясностью, какая бывает только в моменты, когда разум отключается и остаётся только чистое знание.
Она поняла, что заморозила не книгу. И не пионы. Она заморозила саму себя — в том самом девяносто седьмом году, на перроне Казанского вокзала, когда мужчина, которого она любила (нет, не Вадим, совсем не Вадим), уехал в поезде, а она осталась. И с тех пор она жила с этим холодом внутри, считая его признаком взрослости и мудрости. А на самом деле это была просто трусость души, боящейся снова почувствовать боль.
И теперь этот нелепый кот, эта смешная книга и этот влюблённый мальчик с пионами — все они были вестниками оттепели.
— Хорошо, — сказала Вероника тихо, и голос её дрогнул. — Я поняла. Я попробую. Я разморожу эту чёртову книгу, и, кажется, заодно и себя. Но если у меня появятся новые морщины от пережитых эмоций, я подам на брата Алоизия в суд. Посмертно.
Андрей просиял. Вадим нахмурился ещё больше, но в глубине его глаз что-то шевельнулось — то ли интерес, то ли страх, то ли пробуждающаяся после долгой спячки любовь.
А дождь за окном вдруг прекратился. И в просвете между тяжёлыми облаками на мгновение показалась одинокая, но до дерзости яркая звезда. Она смотрела прямо в окно арбатской кухни, словно подмигивая: «Ну, наконец-то. Я уж думала, вы так и просидите в своих скорлупах до скончания века».
Совет №3 (ненавязчивый, как мурлыканье кота, который решил, что вы достойны его внимания): если ваш домашний питомец, обычно презирающий вас за неспособность поймать мышь в супермаркете, вдруг начинает проявлять к вам нежность — не спешите тащить его к ветеринару. Сначала загляните в себя. Возможно, это вы начали излучать что-то, чего раньше не было. Животные — лучшие косметологи души. Они не видят морщин. Они чуют вибрации. Если кот лёг на вашу книгу — прочтите её. Если он лёг на ваше сердце — не прогоняйте. Может, он пытается согреть то, что вы сами заморозили.
Глава 4.
В которой утро наступает внезапно, зеркало ведёт себя вызывающе, а читатель узнаёт, с чего на самом деле начинается разморозка
Утро в Москве — это вам не утро в Провансе. В Провансе, как пишут в глянцевых журналах, утро пахнет лавандой, свежим круассаном и надеждой на бессмертие. В Москве утро пахнет перегаром дворника, выхлопными газами первой маршрутки и той особенной безысходностью, которая накатывает, когда ты понимаешь, что проспал, на улице снова серо, а кофе в турке убежал и теперь шипит на плите, как раненая змея.
Впрочем, Вероника Павловна Барсова в это конкретное утро проснулась не от запаха, сбежавшего кофе и не от звуков коммунальной жизни за стеной (соседка Марья Ильинична, дама восьмидесяти трёх лет, каждое утро ровно в семь ноль-ноль начинала слушать радио «Ретро FM» на такой громкости, что у Баха вибрировали усы). Она проснулась от того, что кто-то смотрел на неё. Пристально. Не мигая. С выражением, которое невозможно игнорировать.
Этим кем-то был кот Бах.
Он сидел на подушке, в опасной близости от её лица, и его жёлтые глаза, похожие на два старинных янтарных мундштука, изучали Веронику с таким вниманием, будто он обнаружил в ней новый, неизвестный науке вид таракана. Кончик его хвоста чуть подрагивал, что на кошачьем языке означало крайнюю степень интеллектуального возбуждения.
— Бах, — прохрипела Вероника голосом, который после вчерашнего виски и душевных потрясений напоминал звук старой кофемолки, перемалывающей гвозди. — Ты что, решил проверить, дышу ли я? Или ты уже мысленно делишь моё наследство?
Бах моргнул. Медленно, по-королевски. А затем, к изумлению Вероники, протянул лапу и коснулся её щеки. Подушечка была тёплой, чуть шершавой и неожиданно нежной. Это было прикосновение, в котором читалось что-то среднее между «вставай, хозяйка, жизнь продолжается» и «я, конечно, тебя презираю, но вчера ты показалась мне чуть менее жалкой, чем обычно».
Вероника замерла. Она вспомнила вчерашнее мурлыканье, книгу брата Алоизия, пионы, которые сейчас, должно быть, уже начали осыпаться в вазе (она забыла налить в неё воду — вот позор), и странное чувство, которое поселилось в груди где-то в районе солнечного сплетения. Это чувство было похоже на лёгкий зуд, какой бывает, когда заживает старая рана.
— Ладно, — сказала она коту, осторожно отодвигая его лапу от своего лица. — Я поняла. Ты мой новый фитнес-тренер по разморозке души. Будешь меня будить каждое утро, пока я не стану просветлённой и не начну светиться изнутри, как монах Алоизий после сорокадневного поста.
Бах фыркнул (в буквальном смысле — воздух из его ноздрей попал Веронике прямо в лицо) и спрыгнул с кровати. Он направился к двери с видом человека, который сделал своё дело и теперь требовал завтрака.
Вероника села в постели. Одеяло сползло, обнажив пижаму — старую, в синюю полоску, купленную лет семь назад в переходе метро. Пижама была некрасивой, но уютной, как воспоминание о детстве. И, глядя на свои руки, на тонкую кожу запястий, сквозь которую просвечивали голубые ниточки вен, Вероника вдруг подумала: «А ведь эта пижама видела меня разной. Она видела меня счастливой и пьяной, плачущей и смеющейся. Она пережила трёх котов (Бах был четвёртым и самым вредным), один ремонт и бессчётное количество бессонных ночей, когда я лежала и смотрела в потолок, думая о том, куда уходит жизнь. И она до сих пор со мной. Может, это и есть любовь?»
Она тут же одёрнула себя. Философские размышления о пижаме в восемь утра — верный признак того, что ты стареешь душой быстрее, чем телом. А она, чёрт возьми, решила размораживаться! Значит, надо действовать.
Для начала — встать. Босиком по скрипучему паркету (паркет помнил ещё коммуналку и при каждом шаге издавал звуки, напоминающие мышиный писк). Мимо спящего на диване Вадима — он спал, свернувшись калачиком, и лицо его во сне было беззащитным, почти детским, без привычной маски философской отстранённости. Вероника на мгновение задержалась, глядя на мужа. Где-то там, под слоем цитат из Гегеля и невыплаченных кредитов, всё ещё жил тот Вадик, который двадцать три года назад читал ей стихи Мандельштама на крыше недостроенной высотки, рискуя свалиться, но будучи абсолютно счастливым. Куда он ушёл? Или она сама перестала его видеть?
— Спи, мыслитель, — прошептала она. — Твой cogito ergo sum сегодня будет без завтрака. Я иду навстречу великой разморозке.
На кухне было зябко. Старые окна с деревянными рамами, которые Вероника принципиально не меняла на пластик (потому что пластик — это для тех, у кого нет истории), пропускали холодный воздух с улицы. На подоконнике, заставленном горшками с геранью (герань, по мнению Вероники, была единственным растением, способным выжить в условиях русской интеллигентской тоски), лежала та самая книга. «Анатомия красоты». За ночь она полностью оттаяла, и некоторые страницы, намокшие от инея, пошли волнами, что придавало фолианту ещё более древний, мистический вид.
Бах уже сидел на своём законном месте — на венском стуле, заваленном немецкими трактатами, — и выразительно смотрел на пустую миску. Вероника насыпала ему корма (премиум-класс, с лососем и клюквой — Бах был гурманом и демонстративно блевал дешёвыми кормами в хозяйские тапки) и включила чайник.
Ожидая, пока закипит вода, она открыла книгу. Наугад. И попала на главу, которая называлась витиевато и загадочно:
«О том, как зеркало становится врагом, а должно бы стать другом. И о первом утреннем ритуале, возвращающем душе свет, а лицу — тень улыбки».
— Ну-ну, — пробормотала Вероника, заваривая кофе прямо в кружке (она презирала турки, френч-прессы и прочие буржуазные приспособления). — Посмотрим, что ты мне посоветуешь, брат Алоизий. Если ты сейчас скажешь мне умываться росой с лепестков роз и петь мантры на санскрите, я скормлю тебя Баху.
Она села за стол, поджала под себя ноги (поза, которую Вадим называл «синдромом кота-переростка») и начала читать. Через минуту её брови поползли вверх. Через три минуты она отставила кружку с кофе и вцепилась в пожелтевшие страницы обеими руками. Через пять минут она уже хохотала в голос.
Вот что писал брат Алоизий (в вольном переводе с латыни на русский, сделанном, судя по пометкам на полях, тем самым Андреем):
«Вставай на заре, едва первый луч коснётся твоего окна. И прежде, чем посмотреть в зеркало, подойди к окну и посмотри на мир. Найди в нём одну вещь, которая радует твой взор. Это может быть облако, похожее на агнца. Или птица, сидящая на ветке. Или просто свет, играющий на мокром асфальте. Запомни это чувство — чувство, когда ты видишь красоту вовне. Ибо красота вовне есть отражение красоты внутри. А теперь иди к зеркалу. Но не для того, чтобы искать морщины! Ищи в своём лице то, что только что видел в мире. Ищи свет. Ищи облако. Ищи птицу. И когда найдёшь — улыбнись своему отражению, как старому другу, с которым ты был в долгой разлуке. И если получится — подмигни. Ибо подмигивание самому себе есть высшая форма самопронии, а самопрония — лучшее средство от уныния. Уныние же старит больше, чем годы, болезни и дурная вода вместе взятые. Повторяй каждое утро. И через сорок дней заметишь, что морщины твои стали складываться в иной узор. Не в узор скорби, но в узор удивления. А удивление — это молодость души, выглядывающая через окна глаз».
Вероника перестала смеяться. Она перечитала последний абзац ещё раз. Потом ещё раз. Что-то в этих простых, на первый взгляд даже наивных словах, задело её глубже, чем все умные книги, которые она прочла за свою жизнь.
«Ищи в своём лице то, что только что видел в мире».
Она подняла глаза от книги и посмотрела в окно. За окном, в сером московском небе, висело одинокое облако. Оно действительно было похоже на агнца — пушистое, с кудрявыми краями, подсвеченное утренним солнцем, которое пробивалось сквозь толщу туч где-то далеко на востоке. Облако плыло медленно, величественно, не обращая внимания на суету внизу.
Вероника смотрела на него и чувствовала, как внутри что-то отзывается. Тихий, почти забытый звук — будто где-то глубоко в груди зазвенела струна, которую не трогали много лет.
— Облако-агнец, — прошептала она. — Надо же.
А потом она встала и пошла в ванную. Там, над старой раковиной с жёлтыми разводами от воды, висело зеркало. Обычное, в пластиковой раме, купленное в «Икее» лет десять назад. На его поверхности были пятна от зубной пасты (Вадим чистил зубы с энтузиазмом, достойным лучшего применения) и крошечный скол в углу — память о том, как Вероника в сердцах швырнула в зеркало тюбиком тонального крема, когда впервые заметила у себя на шее «кольца Венеры».
Она встала перед зеркалом и, прежде чем включить свет, глубоко вздохнула. Обычно её утренний ритуал выглядел так: она включала яркую лампу, приближала лицо к стеклу на расстояние вытянутого носа и начинала инспекцию. Морщинка у левого глаза — «гусиная лапка» стала глубже? Носогубная складка — не провисла ли сильнее? Овал лица — не поплыл ли, как мороженое на жаре? Это была не встреча с собой. Это был военный смотр с последующим расстрелом самооценки.
Но сегодня она вспомнила совет монаха. И вместо того, чтобы включить свет, она посмотрела в полутьму ванной, где её лицо было просто смутным силуэтом, лишённым деталей.
— Привет, — сказала она своему отражению. — Я ищу в тебе облако-агнца. Не шуми, я на задании.
Отражение молчало. Вероника вглядывалась в свои глаза. В тусклом свете из коридора они казались тёмными, глубокими, как два колодца. Но в них что-то было. Что-то, напоминавшее то самое облако? Пожалуй, нет. Скорее — свет. Слабый, едва уловимый, но всё же свет, который шёл откуда-то изнутри.
— Интересно, — пробормотала она, — этот свет был здесь всегда, или это отражение лампочки в прихожей?
Она включила свет. Беспощадный, яркий, тот самый, при котором видны все несовершенства. Но вместо того, чтобы приближать лицо к зеркалу, она отступила на шаг. Посмотрела на себя в целом. На растрёпанные волосы, в которых серебрилась седина. На бледное после сна лицо без грамма косметики. На шею с теми самыми кольцами. На плечи, чуть опущенные, с родинкой у ключицы.
И вдруг, совершенно неожиданно для себя, она подмигнула своему отражению. Левым глазом, тем самым, где «гусиных лапок» было больше, но где и янтарных искр было гуще.
— Привет, старая перечница, — сказала она вслух. — А ты ничего. В тебе есть облако. Определённо есть. Только оно спряталось за тучами. Будем разгребать.
Из кухни донёсся требовательный мяв. Бах напоминал, что его миска пуста (хотя Вероника только что насыпала ему корм — но кот был из той породы существ, которые считают, что еда в миске обнуляется каждые десять минут).
— Иду, иду, — крикнула Вероника.
Она последний раз взглянула в зеркало. На этот раз — с вызовом.
— Значит так, — сказала она своему отражению. — Мы начинаем новую жизнь. Не с понедельника, не с Нового года и не после выплаты ипотеки. Мы начинаем её сейчас. Прямо в этой дурацкой пижаме. С этим дурацким котом. С этим дурацким облаком-агнцем. И если брат Алоизий был прав, то через сорок дней я посмотрю в это зеркало и увижу не увядающую тётку, а.… — она замялась, подбирая слово, — а ту самую дуру, которая курила на перроне и верила, что её поезд придёт. Только теперь у неё будет седина. И ей будет на это наплевать.
Она резко развернулась и вышла из ванной, оставив зеркало в одиночестве. И, возможно, это была игра света, но на мгновение в отражении мелькнуло что-то, похожее на улыбку.
Кухня встретила её запахом остывшего кофе и возмущённым Бахом, который сидел на книге брата Алоизия и демонстративно грыз уголок страницы.
— А ну, брысь, — Вероника согнала кота и взяла книгу в руки. — Ты что, решил, что омоложение души происходит через поедание древних манускриптов? Нет, дорогой. Оно происходит через действия.
Она налила себе свежий кофе и задумалась. Вчерашний вечер — визит Андрея, пионы, странный разговор о разморозке эмоций, мурлыканье Баха — всё это казалось сейчас каким-то полузабытым сном. Но пионы стояли в вазе (она всё-таки догадалась налить вчера воду, уже перед сном), и их лепестки чуть раскрылись, обнажив тёмную сердцевину. Они пахли. Пахли так сильно, что перебивали даже запах старой кухни.
— Что ж, — сказала Вероника, отпивая кофе и глядя на цветы, — начнём с малого. Сегодня я не буду проводить инспекцию морщин. Сегодня я пойду и куплю себе новое платье. Не потому, что старое плохое. А потому что я — облако-агнец, а облака-агнцы не носят серые балахоны.
Мысль была настолько нелепой и настолько противоречащей её обычной логике (в её шкафу царил траур по радуге — сплошной чёрный, серый и тёмно-синий), что Вероника сама удивилась. Но книгу она закрыла с чувством выполненного долга и некоего странного, почти забытого азарта.
В этот момент в кухню вошёл Вадим. Он был в том же халате, но теперь к его образу добавились взлохмаченные после сна волосы, в которых седина уже откровенно теснила остатки тёмной шевелюры. Он щурился и имел вид человека, которого внезапно разбудили посреди важного философского открытия (ему снилось, что он спорит с Кантом о природе времени, и Кант проигрывал).
— Вероника, — сказал он голосом, в котором ещё слышались отголоски сна и философских баталий, — ты сегодня не в духе? Я слышал, ты разговаривала с котом. И, кажется, с зеркалом. Это новый вид когнитивной терапии?
Вероника обернулась к мужу и одарила его взглядом, в котором плескалась смесь нежности, иронии и какого-то нового, непонятного ему огонька.
— Нет, Вадик. Это не терапия. Это разморозка. И знаешь, что? — она отпила кофе и посмотрела на него поверх кружки. — Тебе бы тоже не помешало. А то у тебя на лбу уже не морщины, а складки геологических эпох. Ты не Канта во сне видел, а, подозреваю, свои неоплаченные счета и мою нелюбовь к твоим аспиранткам.
Вадим замер. Он ожидал чего угодно — упрёков, молчаливого презрения, привычного вздоха, — но не этого лёгкого, почти кокетливого тона. Это было так ново, что он даже забыл свой заготовленный ответ.
А Вероника тем временем допила кофе, встала, потрепала Баха за ухом (кот дёрнул ухом, но не укусил — уже прогресс) и направилась к выходу из кухни.
— Я еду за платьем, — бросила она через плечо. — Не провожай. И не жди к обеду. У меня сегодня свидание с собой. А это, знаешь ли, требует времени и особого настроения.
Вадим остался стоять в дверях кухни с открытым ртом. Впервые за долгое время он не нашёлся что ответить. А Бах, глядя на него с подоконника, чуть прищурил жёлтые глаза и, кажется, усмехнулся в усы. Впрочем, наверняка сказать было нельзя — всё-таки он был кот, а коты умеют хранить свои мысли при себе.
Совет №4 (ненавязчивый, как облако, плывущее по небу, пока вы стоите в пробке): Попробуйте завтра утром, прежде чем смотреть в зеркало, найти одну красивую вещь за окном. Это может быть что угодно — воробей, купающийся в луже, солнечный луч на стене, да хоть бы и мусорный бак, если на него смотреть под правильным углом (брат Алоизий утверждал, что в мусорном баке тоже есть своя эстетика, если ты достаточно просветлён). А потом перенесите это чувство красоты на своё лицо. Не ищите морщины. Ищите свет. Он там есть. Даже если вы спали три часа и чувствуете себя выжатым лимоном. Даже если вам за пятьдесят. Даже если вам кажется, что всё лучшее уже позади. Свет не уходит. Он просто иногда засыпает. Разбудите его. И подмигните себе. Обязательно подмигните. Потому что, если вы не умеете смеяться над собой, у меня для вас плохие новости: вы уже мертвы, просто забыли лечь в могилу.
Глава 5.
В которой Вероника Павловна покупает платье, встречает призрак прошлого из собственного будущего и узнаёт, что цвет имеет значение, а ткани умеют разговаривать.
Гардероб Вероники Павловны Барсовой представлял собой явление, которое сама она в минуты беспощадной самоиронии называла «колумбарий модных надежд». Это был большой трёхстворчатый шкаф красного дерева, доставшийся ей от бабушки-дворянки, пережившей революцию, блокаду и трёх мужей. Шкаф помнил шёлковые платья с турнюрами, тяжёлые бархатные портьеры, перешитые в юбки в голодные годы, и даже, по семейному преданию, однажды служил укрытием для раненого белогвардейского офицера. Теперь же внутри него царила особая, глубоко печальная экосистема, состоящая исключительно из оттенков чёрного, серого, тёмно-синего и одного-единственного предмета цвета запёкшейся крови — старой водолазки, купленной Вероникой в 1998 году под влиянием минутного помешательства и с тех пор ни разу не надетой. Водолазка лежала на верхней полке, словно напоминание о том, какой смелой она когда-то была.
Вероника стояла перед раскрытыми дверцами, завёрнутая в старый махровый халат (тоже серый, разумеется), и смотрела на ряды вешалок с выражением археолога, обнаружившего древнее захоронение. Её босые ноги мёрзли на скрипучем паркете, а в голове звучали слова брата Алоизия: «Ищи в своём лице то, что только что видел в мире. Ищи свет. Ищи облако. Ищи птицу».
— В мире, — пробормотала она, прикасаясь к рукаву очередного чёрного жакета, — есть как минимум семь цветов радуги. А у меня в шкафу их траурная процессия. Интересно, когда я записалась в монахини? И главное, к какому ордену? Орден Вечной Скорби по… Не случившейся Жизни?
Она вытащила одно из платьев — строгое, тёмно-серое, с глухим воротом. Платье висело на вешалке, как пыльный мешок, и всем своим видом как будто говорило: «Надень меня, и ты станешь невидимкой. Никто не посмотрит. Никто не обидит. Ты сольёшься с асфальтом, с осенним небом, со стенами учреждений, в которые ты иногда заходишь платить за ЖКХ. Это безопасно. Это удобно. Это смерть».
— Ну уж нет, — сказала Вероника и, сама того не ожидая, швырнула платье на пол. Платье упало с тихим шорохом, похожим на вздох облегчения. — Сегодня я облако-агнец. А облака-агнцы не носят асфальт.
Она решительно захлопнула дверцы шкафа, оставив внутри всю свою прежнюю жизнь, и натянула единственные джинсы, которые ещё помнили времена, когда она носила их с кедами и ходила на рок-концерты в «Горбушку». Джинсы, к её удивлению, всё ещё сидели неплохо — благодарить следовало генетику и хронический стресс, который, как известно, сжигает калории не хуже фитнес-тренера. Сверху она надела тот самый свитер крупной вязки цвета овсянки (единственное исключение из траурной гаммы), повязала на шею свой знаменитый платок с петухами в сакуре и, прежде чем выйти, бросила взгляд на книгу брата Алоизия, оставленную на кухонном столе. Книга лежала раскрытой на странице, где вчера сидел Бах, и казалось, что буквы на пергаменте чуть светятся в утреннем полумраке. Или это просто солнце наконец пробилось сквозь тучи и играло бликами на золотом тиснении.
— Я иду за цветом, — сообщила она книге (и Баху, который спал на подоконнике, свернувшись в идеальный меховой бублик). — Если я не вернусь через два часа, значит, меня поглотила бездна consumer-терапии, и пусть Вадим читает по мне не Канта, а что-нибудь весёленькое. Например, счета за мою кредитку.
Бах приоткрыл один глаз, посмотрел на хозяйку с выражением «ты всё равно не станешь другой, но попытка меня забавляет» и снова заснул.
Улица встретила Веронику ударом света. После вчерашнего дождя мир казался вымытым до скрипа, как старая фарфоровая чашка, которую наконец-то оттёрли от многолетнего слоя чайного налёта. Лужи на асфальте отражали ярко-голубое небо с белыми барашками облаков, и казалось, что идёшь не по арбатским переулкам, а прямо по небу, перевёрнутому под ноги. В кронах старых лип, ещё не до конца облетевших, запутались золотые и багряные листья, и ветер срывал их один за другим, заставляя кружиться в медленном, завораживающем танце. Один лист — ярко-жёлтый, с коричневыми прожилками — опустился прямо на плечо Вероники, словно метка, и она не стала его стряхивать.
— Если осень решила сделать меня своим знаменосцем, я не против, — сказала она себе под нос и свернула в Кривоарбатский переулок.
Здесь, в стороне от туристических троп, ещё сохранилась та старая Москва, которую не успели добить стеклопакетами и бездушными лофтами. Двухэтажные особнячки с облупившейся штукатуркой, окна с деревянными рамами, в которых отражалось небо, чугунные решётки балконов, увитые сохнущим диким виноградом. У одного из особнячков, прямо на тротуаре, стоял скрипач — пожилой, в длинном чёрном пальто и шляпе, похожий на сошедшего со страниц булгаковского романа персонажа. Он играл что-то щемящее, кажется, из репертуара Паганини, и звуки скрипки взлетали в осеннее небо, смешиваясь с криками ворон и далёким шумом Садового кольца.
Вероника замедлила шаг. Музыка зацепила её за что-то внутри — за то самое место в солнечном сплетении, где вчера проснулся зверёк по имени «А может, всё не зря?». Она остановилась и полезла в карман за мелочью. В кармане нашлась смятая купюра в сто рублей и старая перчатка без пары (загадка, достойная отдельного расследования). Она бросила купюру в раскрытый футляр, и скрипач, не прерывая игры, чуть кивнул ей — с тем особым достоинством, какое бывает только у старых уличных музыкантов.
— Синьора, — вдруг сказал он с лёгким акцентом, когда Вероника уже сделала шаг дальше, — oggi lei brilla. Вы сияете сегодня. Что-то случилось?
Вероника обернулась, удивлённая. Скрипач смотрел на неё поверх скрипки, и глаза у него были тёмные, глубокие, с тем самым блеском, который не спутаешь ни с чем. Так смотрят люди, которые много видели и научились отличать внешнее от внутреннего.
— Я размораживаюсь, — ответила она просто. — Это долгий процесс. Но, кажется, начался.
Скрипач улыбнулся — широко, обнажив неровные зубы, и от этого его лицо вдруг стало молодым, несмотря на морщины.
— Разморозка — это хорошо, синьора. Лёд сохраняет, но убивает. Только живое растёт. Buona fortuna!
Вероника кивнула и пошла дальше, чувствуя, как музыка остаётся за спиной, обволакивая лопатки тёплой волной. «Сегодня я сияю. Интересно, этот скрипач — тоже часть заговора брата Алоизия? Или Вселенная и правда подмигивает мне, как я себе сегодня утром?»
Магазин, в который направлялась Вероника, она присмотрела ещё месяц назад, но ни разу не решилась зайти. Он располагался в полуподвале старого дома с заколоченным парадным входом и носил гордое, чуть претенциозное название «Винтажный шик». Витрина его представляла собой отдельный вид искусства, балансирующий на грани между «сокровищница забытых грёз» и «секонд-хенд для сумасшедших». На старом, обитом бархатом манекене без головы красовалось платье из тяжёлого изумрудного шёлка, расшитое бисером по подолу. Рядом стояли туфли на тонком каблуке, покрытые слоем пыли, и ридикюль из крокодиловой кожи. Над всем этим великолепием висела табличка от руки: «Мы продаём не вещи. Мы продаём истории. Заходи — расскажем твою».
Вероника толкнула тяжёлую дубовую дверь, и над головой звякнул колокольчик — мелодично точно так же, как звякал, наверное, сто лет назад, когда сюда заходили барышни в шляпках с перьями. Внутри пахло старой бумагой, лавандой, нафталином и чем-то ещё — тонким, едва уловимым ароматом духов, который Вероника не могла идентифицировать, но который напомнил ей сразу всё: бабушкин будуар, летние каникулы в Крыму, первую любовь и почему-то запах мандаринов на Новый год.
Помещение было крошечным, заставленным вешалками, коробками и манекенами до такой степени, что передвигаться приходилось боком. Со стен свисали бусы, шарфы, старые театральные афиши и чьи-то пожелтевшие фотографии в овальных рамках. На одной из фотографий дама в кокошнике смотрела куда-то вдаль с выражением томного презрения ко всему живому. Веронике она сразу понравилась.
— Доброе утро! — раздался откуда-то из-за горы коробок звонкий голос, и на свет божий выплыла хозяйка этого великолепия.
Хозяйку звали Маргарита Львовна, о чём сообщала визитная карточка, приколотая булавкой к её необъятной груди. Это была женщина неопределённого возраста — ей могло быть и шестьдесят, и восемьдесят, — с копной ярко-рыжих, явно крашеных волос, уложенных в замысловатую причёску в стиле «я только что из оперы, но решила зайти на огонёк». На ней был фиолетовый бархатный балахон, расшитый золотыми звёздами, а на шее висело сразу несколько ниток искусственного жемчуга. Глаза у Маргариты Львовны, подведённые чёрным карандашом, блестели живым, цепким умом и той особой искоркой, которая выдаёт в человеке либо авантюриста, либо ведьму, либо — что чаще всего — и то, и другое вместе.
— Новое лицо, — констатировала Маргарита Львовна, оглядывая Веронику с ног до головы с видом оценщика, которому принесли редкий антиквариат. — Давно не заходили. Я вас помню. Вы месяц назад стояли у витрины, смотрели на изумрудное платье, а потом ушли. Ушли — и не зашли. Почему?
Вероника опешила. Она действительно месяц назад проходила мимо и задержалась у витрины, разглядывая то самое изумрудное платье. Но она не думала, что кто-то мог её заметить.
— Я… — начала она, но Маргарита Львовна перебила её властным жестом, от которого её браслеты звякнули, как колокольчики.
— Знаю. Боялись. Думали: «Куда мне, в моём возрасте, в изумрудном платье? Люди скажут — старая дура вырядилась». Так?
Вероника моргнула. Попала в точку. Именно так она и подумала тогда.
— Примерно, — призналась она.
— А теперь, — продолжала Маргарита Львовна, приближаясь к Веронике и пристально глядя ей в лицо, — вы пришли. И что-то изменилось. В вас появился свет. Раньше его не было. Вы были как запылённый абажур. А теперь кто-то включил лампочку внутри. Кто он? — Голос её понизился до заговорщицкого шёпота. — Мужчина? Новый мужчина?
Вероника невольно улыбнулась. Эта женщина ей нравилась всё больше.
— Книга, — сказала она. — Представляете, книга. Написанная монахом в четырнадцатом веке. И кот. И пионы. И один юный нахал с глазами борзой. Всё вместе.
Маргарита Львовна отступила на шаг и всплеснула руками.
— Ах, книга! Ну, это ещё опаснее мужчины, поверьте моему опыту. Мужчина может разбить сердце, а книга может разбить всю вашу предыдущую жизнь и собрать заново в другом порядке. Ну, раз вы пришли ко мне с таким багажом, значит, вам нужно что-то особенное. Что-то, что будет соответствовать вашему новому внутреннему свечению. — Она сощурилась, оглядывая гардероб с видом полководца перед битвой. — Изумрудное платье с витрины? Нет, оно хорошее, но не ваше. Оно для дамы, которая пьёт шампанское на террасе, глядя на море. А вы — вы другая. Вам нужно что-то… с огнём. Или с вином. Или с кровью.
— Звучит угрожающе, — заметила Вероника, пробираясь следом за хозяйкой в глубь магазина, лавируя между коробками и стойками.
— Красота — это всегда угроза, милочка. Угроза привычному, угроза комфорту, угроза серости. Настоящая красота пугает. Особенно тех, кто сам боится быть красивым. А теперь стойте здесь.
Маргарита Львовна оставила Веронику в маленьком закутке, заставленном зеркалами, и нырнула куда-то в завал из тканей. Через минуту она вернулась, держа в руках нечто, от чего у Вероники перехватило дыхание.
Это было платье цвета зрелого бургундского вина — того самого, которое пьют не для опьянения, а для вкуса жизни. Тяжёлый, струящийся шёлк, простой, почти аскетичный крой, длинный рукав, закрытый ворот-стойка и — единственная деталь, выдающая руку мастера, — драпировка на груди, собранная вручную и закреплённая крошечной камеей из тёмного янтаря. Платье не было винтажным в строгом смысле слова. Скорее, это была искусная современная стилизация, но дышащая тем самым временем, когда одежду носили годами и передавали по наследству.
— Это, — выдохнула Вероника, не в силах отвести взгляд. — Это… это цвет, которым разговаривает сердце. Я не знаю, как объяснить.
— И не объясняйте, — усмехнулась Маргарита Львовна. — Меряйте.
Она буквально впихнула Веронику в крошечную примерочную, отгороженную бархатной шторой с облезлой золотой бахромой. Вероника стянула свитер, сняла джинсы и, прежде чем надеть платье, на секунду замерла перед зеркалом. В тусклом свете, лившемся откуда-то сверху, её тело выглядело… живым. Да, с возрастом кожа стала тоньше, талия — не такой осиной, как в двадцать пять, но было в этом теле что-то, чего Вероника не замечала раньше. Какая-то честность, что ли. Оно больше не притворялось чужим телом. Оно было её. Со всеми его историями, родинками, шрамами (один, маленький, под левой грудью, — память о падении с велосипеда в тридцать два года). И оно заслуживало этого платья.
Она надела его. Шёлк скользнул по коже, как прохладная вода, и сел идеально, будто платье ждало именно её все эти годы, вися на вешалке в забытом богом магазинчике на Арбате. Вероника расправила плечи, поправила волосы и вышла из-за шторы.
Маргарита Львовна, стоявшая у большого напольного зеркала в резной раме, приложила руки к груди и драматично ахнула.
— Мадонна, — произнесла она с чувством. — Вы только посмотрите. Вы пришли сюда серой мышью, а выходите королевой. Нет, не королевой. Королевы скучные. Вы выходите загадкой.
Вероника подошла к зеркалу и замерла. Из зеркала на неё смотрела женщина, которую она не видела много лет. Женщина с горящими глазами, с прямой спиной, с лицом, на котором морщины вдруг перестали быть дефектами, а превратились в часть узора — того самого узора удивления, о котором писал брат Алоизий. Платье цвета спелой вишни делало цвет лица теплее, серебро в волосах — благороднее, а свет в глазах — ярче. Вероника вдруг поняла: цвет — это не просто пигмент. Это частота. И эта частота сейчас резонировала с чем-то внутри неё, что долго спало.
— Я думала, — тихо сказала она, обращаясь то ли к Маргарите Львовне, то ли к самой себе в зеркале, — что женщине моего возраста не пристало носить такие цвета. Что надо одеваться «по статусу», «по годам». Что яркое — это для молодых. А теперь я понимаю: это всё чушь. Чушь, придуманная теми, кто боится жить. Цвет — это право. Право быть видимой. Право не уходить в тень.
— Браво, — сказала Маргарита Львовна, и в её глазах блеснули слёзы, хотя нельзя было сказать наверняка, настоящие они или часть образа. — Иногда мне кажется, что я продаю не платья, а билеты в новую жизнь. И вы только что свой купили.
В этот момент колокольчик у двери звякнул снова, и в магазин вошла посетительница. Вероника, всё ещё стоящая перед зеркалом, увидела в отражении сначала стройный силуэт, а потом — лицо. И сердце её пропустило удар.
В дверях стояла та самая девушка из бутика «La Belle Sans Âge». Та, с пустыми глазами и фарфоровым лицом. Только теперь она была одета не в белый халат, а в обычную одежду — джинсы, кеды, объёмный пуловер серого цвета. Лицо её было растерянным, глаза — те самые, цвета разбавленного чая, — блуждали по забитому вещами пространству, словно искали что-то, но не знали, что именно.
Вероника и девушка встретились взглядами в зеркале. На долю секунды повисла тишина, в которой можно было услышать, как падает пылинка с бархатной шторы. А потом девушка вздрогнула, узнала Веронику и, к величайшему удивлению последней, покраснела. Не просто слегка порозовела щеками — нет, краска залила всё её лицо, шею, даже, кажется, уши.
— Это вы, — прошептала она, и голос её был совсем не таким, как в бутике. Не механическим. Живым.
— Я, — подтвердила Вероника, медленно поворачиваясь от зеркала. — А вы, я смотрю, решили расширить географию своих поисков прекрасного? От инъекционных эликсиров к винтажному платью? Интересный маршрут.
Сарказм в её голосе был мягче, чем ей хотелось бы. Потому что, глядя на эту растерянную девочку, Вероника вдруг увидела в ней не врага, не символ пустоты глянцевой индустрии, а… кого-то, кто стоит на пороге. Как она сама стояла месяц назад перед этим магазином.
Девушка сделала шаг вперёд и вдруг выпалила, сбивчиво, глотая слова:
— Я искала вас! Ну, то есть не специально вас, но я думала о вас. Каждый день. С того самого вечера. Я не могла спать. Я смотрела на себя в зеркало и видела… ни-че-го. Гладкое лицо и пустоту внутри. А вы стояли под дождём с этой фляжкой и подмигнули мне, и у вас в глазах было столько всего! Как будто вы прожили тысячу жизней, и они все светятся у вас в зрачках. А у меня — ни одной. Я уволилась из бутика. Я поняла, что продаю людям ложь. Кремы не помогают, если внутри ничего нет. Я хочу… я хочу понять, как наполниться. Как стать такой, как вы.
Она выдохлась и замолчала, глядя на Веронику с тем выражением, с каким первоклассник смотрит на учительницу, ожидая, что та откроет тайну мироздания.
Вероника молчала. Она смотрела на эту девочку — а ей, наверное, было не больше двадцати четырёх, — и видела в ней ту себя, которая когда-то стояла на перроне и верила, что счастье — это то, что приезжает по расписанию. Только эта девочка ещё не знала, что поезда приходят не к тем, кто ждёт, а к тем, кто строит свои собственные пути.
— Как вас зовут? — спросила она наконец.
— Кристина, — ответила девушка. — Можно просто Кристи.
— Ну что ж, Кристина, можно просто Кристи, — произнесла Вероника, поправляя драпировку на груди и чувствуя, как шёлк платья обнимает её, словно доспех. — Во-первых, никогда не говорите «стать такой, как вы». Это скучно. Становитесь собой. Во-вторых, если вы ищете, чем наполниться, начните не с винтажного платья и не с чужой жизни. Начните с чего-то, что заставит вас почувствовать себя неудобно. Выйти из зоны своего идеально отшелушенного комфорта. Вот, например, — она указала на вешалку рядом с Кристиной, где висело нечто ярко-оранжевое, с воланами и перьями, похожее на костюм танцовщицы из кабаре, — примерьте вот это. Не чтобы купить. Чтобы понять, какого цвета ваша душа, когда она кричит.
Кристина молча перевела взгляд на оранжевый кошмар, и на её лице отразилась целая гамма чувств: ужас, любопытство и — в самой глубине — азарт.
Маргарита Львовна, наблюдавшая за этой сценой из своего угла, тихо зааплодировала.
— Браво, — повторила она. — Я же говорила: это место — театр. И вы, сударыня, — она обратилась к Веронике, — сегодня играете главную роль в пьесе «Пробуждение». А вы, — кивок в сторону Кристины, — новенькая. Берите вон тот мандариновый кошмар и марш в примерочную. Если не умрёте от смеха, значит, душа ещё жива.
Полчаса спустя Вероника вышла из «Винтажного шика» с большим бумажным пакетом, в котором, упакованное в тонкую папиросную бумагу, лежало платье цвета бургундского. За ней вышла Кристина. Она держала в руках маленький свёрток — не с оранжевым кошмаром (от него она отказалась после того, как чуть не упала в обморок от собственного отражения), а с простой, но яркой аквамариновой блузой, которая, по мнению Маргариты Львовны, «хоть немного разбудит её внутреннюю русалку».
Они стояли на пороге магазина, под осенним солнцем, и молчали. Первой заговорила Вероника.
— Знаете, Кристина, я не гуру. Я не психолог. Я просто женщина, которая вчера разговаривала с котом, а сегодня купила платье цвета запёкшейся страсти. Но если вам действительно интересно, как наполниться, могу дать один совет. Не из книги. Из жизни.
Кристина смотрела на неё во все глаза.
— Начните вести дневник, — сказала Вероника. — Не бьюти-блог, а дневник. Каждый вечер записывайте одну вещь, которую вы почувствовали за день. Не увидели, не купили, не лайкнули. Почувствовали. Пусть даже это будет злость на прохожего или печаль от лужи на асфальте. Эмоции — это и есть наполнитель души. Если их нет — душа ссыхается, как забытое яблоко. А чтобы они появились, нужно разрешить себе жить неидеально. Разрешить себе морщины, слёзы, ошибки и неловкие моменты. И тогда, — она улыбнулась, — вы заметите, что ваши глаза начнут меняться. Даже если филлеры останутся на месте.
Кристина молча кивнула. В её глазах стояли слёзы, но на этот раз это были не слёзы пустоты. Это были слёзы, в которых уже брезжил какой-то, пусть слабый, но свой собственный свет.
— Спасибо, — прошептала она. — Я… я попробую. И… можно я как-нибудь вам напишу? Просто чтобы рассказать, как идёт моя «разморозка»?
Вероника на мгновение задумалась. Потом достала из кармана визитку — старую, с потрёпанными краями, где значилось: «Вероника Павловна Барсова, искусствовед, лектор» (это было её прошлое место работы, она давно уволилась, но визитки ещё валялись). Она протянула её Кристине.
— Пишите. Только учтите: я не обещаю отвечать вовремя. Иногда я размораживаюсь, и это отнимает все силы.
Оставшись одна, Вероника медленно пошла по переулку, прижимая к груди пакет с платьем. На душе было странно — легко и тревожно одновременно, как перед грозой. Она не планировала никого спасать. Но, кажется, спасение — штука заразная. Спасая себя, невольно бросаешь верёвку другим.
Она дошла до пересечения с Арбатом, остановилась и достала телефон. Пальцы сами нашли номер Андрея. Она нажала «вызов» и, пока слушала гудки, смотрела на облака, которые всё так же плыли по ярко-синему небу, похожие на белых парусников.
— Вероника Павловна! — раздался взволнованный голос на том конце. — Я так рад, что вы позвонили! Я как раз думал о вас. Вернее, о книге. И о вас. В общем, о книге и о вас вместе.
— Андрей, — перебила его Вероника, и в голосе её прозвучали стальные нотки, приправленные азартом, — я тут купила платье. Не спрашивайте какое. Но из-за этого платья у меня возникло несколько вопросов о главе пятой брата Алоизия. Той, где он пишет о связи внешнего цвета и внутреннего состояния. Вы сможете встретиться со мной завтра? В кафе на Патриарших? В час дня? Устроим разбор полётов. И книги заодно.
На том конце повисла секундная пауза, во время которой Вероника буквально услышала, как мозг Андрея обрабатывает информацию: «Платье… она купила платье… и хочет встретиться. Со мной. В кафе. На Патриарших. О, боги, о, Кант, о, Алоизий!»
— Конечно! — почти крикнул он. — Я буду! Я приду с конспектами! И с книгой! И… и с букетом. Нет, без букета. С пионами же была проблема, да? Я приду с тюльпанами. Тюльпаны никого не обязывают, правда?
Вероника улыбнулась в трубку.
— Приходите с книгой. Цветы оставьте на кладбище. Или подарите какой-нибудь юной особе, которая ещё не научилась размораживаться без посторонней помощи.
Она повесила трубку и пошла домой. В пакете шуршал шёлк. Под ногами шуршали листья. В висках стучала кровь в ритме: «Плать-е, плать-е, жи-знь, жи-знь». А над головой плыли облака — белые, пушистые, похожие на агнцев, — и отражались в лужах, по которым шла Вероника, придавая каждому её шагу лёгкость, какой она не чувствовала уже очень, очень давно.
Дома её встретил Бах. Он сидел на пуфике в прихожей (старом, дореволюционном, обшитом гобеленом с выцветшими розами) и смотрел на Веронику с таким выражением, будто знал о платье всё. Весь его вид говорил: «Ну, наконец-то. Я думал, ты так и будешь ходить в этом сером кошмаре до самой смерти. Теперь, может, и кормить меня будешь чем-то более вкусным».
Вероника достала платье из пакета, расправила его на плечиках и повесила на дверцу шкафа — так, чтобы видеть его из любого угла комнаты. Шёлк струился в полутьме прихожей, переливаясь винными и алыми искрами.
Из гостиной вышел Вадим. Он был в своём халате и с чашкой остывшего чая, которую держал, как скипетр. Увидев платье, он замер.
— Это… что? — спросил он тоном человека, который подозревает жену в заговоре.
— Это платье, Вадик, — ответила Вероника, не оборачиваясь. — Обычное платье. Только не серое. Видишь, бывают другие цвета.
— Я вижу, — медленно произнёс Вадим, и в его голосе прозвучало что-то, чего Вероника не слышала уже много лет. Нежность? Изумление? Страх? — Оно… красивое. Оно очень красивое. Ты в нём будешь… — он запнулся.
— Я в нём буду собой, — закончила за него Вероника. — Той собой, которую я, кажется, потеряла где-то по дороге. Но теперь нашла. Не всю, но начало положено.
Она обернулась к мужу и посмотрела ему прямо в глаза.
— Как прошла лекция? Студенты не уснули от Канта?
— Лекция? — Вадим моргнул, словно очнувшись. — А, лекция. Да, нормально. Один студент спросил, существует ли моральный императив для тех, кто носит серое. Я теперь, кажется, понимаю, откуда ветер дует.
Вероника рассмеялась. Смех её прозвенел в прихожей колокольчиком, и Бах на пуфике поднял голову, прислушиваясь.
— Может быть, Вадик, может быть. А теперь иди допивай свой чай. Я хочу ещё раз перечитать главу пятую. Там что-то про цвета ауры и связь с гардеробом. Боюсь, завтра у меня будет трудный разговор с одним юным учёным, и мне нужно быть во всеоружии.
Она повесила платье на плечики, разгладила невидимую складку и направилась на кухню, где её ждала книга и новая, ещё не совсем понятная, но уже ощутимая жизнь.
Совет №5 (ненавязчивый, как комплимент от незнакомого скрипача): Цвет одежды — это не вопрос моды. Это вопрос вашей видимости для самих себя. Годам к сорока многие женщины добровольно облачаются в униформу невидимки: серый, чёрный, тёмно-синий, «чтобы не привлекать внимания, чтобы не выглядеть смешно, чтобы соответствовать». Но «соответствовать» — это глагол из лексикона мебели, а не живого человека. Если вам хочется надеть красное — наденьте. Оранжевое — наденьте. Изумрудное, золотое, цвета фуксии или электрик — наденьте, и будь что будет. Пусть мир подавится вашей смелостью. Если вам говорят, что «в вашем возрасте это неуместно», отвечайте просто: «В моём возрасте я уже заслужила право одеваться так, как поёт моя душа». И если душа ваша поёт сегодня вишнёвым шёлком, значит, она размораживается. И это стоит отметить. Хотя бы новой помадой.
Глава 6.
В которой сны оказываются опаснее реальности,
утро готовит сюрприз в виде мужа, внезапно вспомнившего вкус к жизни, а встреча в кафе на Патриарших идёт не по плану, потому что у планов вообще редко что получается с такими женщинами, как Вероника Павловна.
Ночь после покупки платья выдалась беспокойной — из тех ночей, когда сознание, измученное дневными откровениями, решает устроить генеральную репетицию безумия, пригласив в качестве режиссёра подсознание, а в качестве актёров — всех, кого вы когда-либо любили, ненавидели или забывали покормить. Веронике снился сон, достойный пера сюрреалиста-декадента, и, если бы рядом в этот момент оказался психоаналитик, он бы немедленно выписал ей пожизненный абонемент на свои услуги.
Снилось ей, что она стоит посреди бескрайнего поля, заросшего не то лавандой, не то полынью — запах колебался между успокоением и горечью, — и одета она в то самое платье цвета бургундского, но только оно волшебным образом сделано из живых лепестков роз, которые шевелятся и перешёптываются на неведомом языке. На горизонте, там, где небо сливалось с землёй в серо-жемчужной дымке, стоял монастырь — приземистый, каменный, с единственной колокольней, похожей на палец, указующий в небеса. От монастыря к ней двигалась процессия. Впереди шёл кот. Не просто кот, а Бах — но увеличенный до размеров пони, с глазами, горящими как два жёлтых прожектора, и он нёс на спине раскрытую книгу брата Алоизия, страницы которой перелистывал ветер. За Бахом вышагивал Андрей — почему-то в костюме трубадура, с лютней в руках и венком из пионов на голове. Он пел что-то на латыни, фальшивя нещадно. За Андреем, к величайшему удивлению Вероники, шёл Вадим. Но не тот Вадим, который пил чай и рассуждал о Канте. Этот Вадим был облачён в рыцарские доспехи, которые ему явно были велики (они гремели и съезжали набок), и держал в руках вместо меча — огромную авторучку. «Я напишу трактат о твоей красоте! — кричал он, спотыкаясь о полынь. — В трёх томах, с примечаниями и грифом „допущено министерством небесных наук“!» Замыкала процессию Кристина — она плыла над землёй сантиметрах в десяти, облачённая в тот самый оранжевый кошмар из магазина, и лицо её впервые в жизни выражало что-то кроме растерянности — а именно, восторг человека, только что открывшего, что земное притяжение можно обмануть.
Вся эта кавалькада приблизилась к Веронике и остановилась. Бах-гигант посмотрел на неё и открыл пасть. Вероника приготовилась услышать что-то глубокомысленное — ну, например, «не забывай менять мне воду, смертная». Но вместо этого из пасти кота раздался звон колокольчика. Того самого, с двери «Винтажного шика». Звон разрастался, заполняя всё поле, и Вероника проснулась.
В спальне было ещё темно, но за окном уже брезжил тот особенный, молочно-синий предрассветный свет, какой бывает только поздней осенью в Москве. Звон, однако, не прекратился. Вероника, ещё не до конца отделившая сон от яви, села на кровати и прислушалась. Звон доносился из прихожей. И это был не колокольчик. Это был мобильный телефон. Старый, кнопочный, лежавший на тумбочке у вешалки, — его Вероника использовала как домашний, потому что он держал зарядку две недели и не требовал обновлений.
Она накинула халат (серый, чтоб его) и поплелась в прихожую. На экране высветилось: «Маргарита Львовна. Винтажный шик». Вероника нажала кнопку.
— Алло? — голос её был хриплым со сна.
— Доброе утро, ваше величество! — раздался бодрый, как нашатырь, голос Маргариты Львовны. — Простите, что так рано, но у меня к вам дело чрезвычайной важности. Вы вчера забыли у меня в примерочной перчатку. Одну. Левую. Ту, что без пары. Она лежала под бархатной шторой, и, когда я её нашла, я поняла: это знак.
— Знак чего? — Вероника потёрла переносицу, пытаясь понять, снится ли ей всё ещё сон.
— Знак того, что вы должны вернуться! Не за перчаткой, нет. За второй главой вашей жизни. Я тут ночью перебирала новые поступления и нашла кое-что для вас. Нет, не платье. Нечто гораздо более важное. Но это не телефонный разговор. Зайдите сегодня, если будете в наших краях. Или завтра. Или через год. Я терпеливая. Но перчатка будет вас ждать. Она пахнет лавандой и какой-то старой, очень счастливой тайной. Всё, целую, бегу открывать магазин!
И она повесила трубку, прежде чем Вероника успела вставить хоть слово.
Вероника постояла ещё немного в прихожей, глядя на своё отражение в тёмном зеркале, и вдруг совершенно некстати подумала: «Интересно, а что снилось Баху? Он во сне тоже был размером с пони? Или ему снились гигантские консервные банки и вечное лето?» Она хмыкнула, сунула телефон обратно на тумбочку и отправилась на кухню — ставить чайник и готовиться к предстоящему дню, который обещал быть богатым на события.
Утро разворачивалось медленно, словно старый пергамент. Вероника, вооружившись чашкой кофе (на этот раз сваренного в турке — ибо день требовал церемоний), уселась с книгой брата Алоизия в гостиной. Бах, спавший на подоконнике, не пошевелился, когда она вошла, но кончик его хвоста дёрнулся — знак того, что кот в курсе её присутствия и великодушно его одобряет.
Она открыла главу пятую, ту самую, о которой упомянула в разговоре с Андреем. Глава называлась: «De coloribus animae et vestimentorum» — «О цветах души и одеяний». Латынь была наполовину стёрта, но Андрей на полях карандашом сделал перевод. Вероника вчиталась.
«Цвет одежды твоей есть не что иное, как внешнее проявление внутреннего огня. Ибо душа человеческая, подобно драгоценному камню, имеет свой собственный оттенок, данный ей от рождения и изменяемый с течением лет, печалей и радостей. И когда дева юная облачается в чёрное без нужды, она тушит светильник свой прежде времени. Когда же жена зрелая боится алого, она запирает в темницу саму жизнь, коя ещё желает петь. Выбирай одежду не по тому, что скажут люди, но по тому, как отзовётся сердце. И если сердце молчит — слушай внимательнее: оно, быть может, просто забыло свой голос. Напоминай ему. Надевай то, что пробуждает память души о её истинном цвете».
Вероника отложила книгу и посмотрела на висящее на дверце шкафа платье. В утреннем свете оно казалось живым — шёлк мерцал, переливался оттенками от тёмно-рубинового до почти чёрного в складках. Она вдруг поняла: да, это не просто платье. Это — напоминание. О том, какой она была до того, как решила, что «зрелая жена» должна одеваться в серое. До того, как забыла свой внутренний цвет.
— Интересно, — сказала она вслух, обращаясь к Баху, — а какого цвета моя душа? Если верить Алоизию, она сейчас цвета этого платья. А раньше была цвета асфальта. Прогресс, Бах. Налицо.
Бах приоткрыл один глаз и зевнул, демонстрируя розовую пасть. Кажется, он был согласен.
В гостиной послышались шаги. Проснулся Вадим. Он вошёл на кухню, но увидев, что Вероники там нет, развернулся и обнаружил её в гостиной, с книгой в руках и платьем на виду.
— Ты сегодня рано, — заметил он, и в голосе его прозвучало удивление. Вадим привык, что по утрам Вероника либо спит, либо уже уходит по делам, не дожидаясь его пробуждения. Совместные утра в их доме были такой же редкостью, как исправно работающий лифт.
— Меня разбудила Маргарита Львовна, — ответила Вероника. — Она нашла мою перчатку и утверждает, что это знак. А ещё мне снился сон, где ты был рыцарем с авторучкой, Бах был размером с лошадь, а Кристина летала. Так что день обещает быть продуктивным.
Вадим потёр подбородок, на котором за ночь проступила щетина, и усмехнулся.
— Рыцарь с авторучкой — это, пожалуй, лучшая моя роль за последние десять лет. Надо записать. Может, и правда трактат написать. О тебе. О том, как ты сидишь по утрам с книгой какого-то средневекового шарлатана и при этом свежа, как майская роза.
Вероника подняла на него глаза. Это был комплимент. Самый настоящий, нефальшивый комплимент, который Вадим не отвешивал ей уже бог весть сколько времени. Она настолько отвыкла, что не сразу нашлась с ответом.
— Ты что, тоже читал Алоизия? — спросила она, пытаясь скрыть смущение за иронией.
— Нет, — ответил Вадим, подходя ближе. — Я просто посмотрел на тебя. Сейчас. В этом свете. И понял, что давно не смотрел по-настоящему. Может, это тоже форма разморозки? Как думаешь?
Он остановился в шаге от неё, и Вероника увидела в его глазах то, что видела когда-то давно, на крыше недостроенной высотки. Интерес. Живой, неподдельный интерес к ней — не как к жене, не как к хозяйке дома, не как к слушательнице его философских монологов, а как к женщине. К загадке.
— Возможно, — сказала она тихо. — Но имей в виду: разморозка — процесс непредсказуемый. Можешь обнаружить, что я уже не та скучная дама, которая варит тебе борщ и подаёт тапки.
— Я буду только рад, — сказал Вадим и вдруг, совершенно неожиданно для самого себя, протянул руку и коснулся её щеки. Жест был настолько забытым, настолько из другой, прежней жизни, что оба на секунду замерли.
Бах, наблюдавший эту сцену с подоконника, фыркнул и демонстративно отвернулся к окну: мол, разбирайтесь сами со своими человеческими нежностями, у меня тут птицы за окном, они важнее.
Момент был прерван очередным телефонным звонком. На этот раз звонил мобильный Вероники, лежавший на журнальном столике. На экране высветилось: «Андрей (не брать)». Когда-то она записала его так в порыве раздражения после очередного букета пионов. Теперь же, глядя на экран, она усмехнулась.
— Алло, Андрей, — сказала она, отходя от мужа. — Да, встреча в силе. В час. На Патриарших. Кафе «У Летучей Мыши». Нет, это не метафора. Оно действительно так называется. И да, там подают отвратительный кофе и вкуснейшие эклеры. Приходите заранее, займите столик у окна. Если опоздаете, я закажу без вас и съем все эклеры. Угроза реальна.
Она повесила трубку и обернулась к Вадиму.
— У меня сегодня деловая встреча с юным дарованием. Будем разбирать пятую главу «Анатомии красоты». Не скучай. И, Вадик… — она замялась, — …спасибо. За то, что посмотрел.
Вадим кивнул. В его глазах ещё теплился тот новый свет, и Веронике вдруг подумалось, что, возможно, разморозка заразна не только для тех, кто ищет спасения, но и для тех, кто просто находится рядом.
Сборы были недолгими, но тщательными. Вероника не стала надевать новое платье — оно было слишком торжественным для дневного кафе, — но выбрала комплект, который сама мысленно назвала «переходный период»: тёмно-синие брюки из мягкой шерсти, белую блузку с кружевным воротником-стоечкой (винтаж, найденный когда-то в том же «Винтажном шике», но ни разу не надетый), а поверх — тот самый свитер цвета овсянки. На шею она повязала не платок с петухами, а шёлковый шнурок с крошечным кулоном в виде серебряной совы — подарок давней подруги, хранившийся в шкатулке без дела. Серьги — простые жемчужные. Духи — «L’Heure Bleue», те самые, с запахом сумерек и обещаний. Волосы она собрала в низкий пучок, оставив несколько прядей свободно обрамлять лицо. Посмотрев в зеркало, Вероника осталась довольна. Оттуда смотрела женщина, которая не пытается выглядеть моложе, но и не хоронит себя заживо. Женщина, которая решила быть видимой.
Выходя из дома, она наткнулась на Баха, который сидел на пуфике с видом таможенника.
— Я вернусь не поздно, — сообщила она коту. — Если задержусь, значит, эклеры были хороши. Или разговор зашёл слишком далеко. В любом случае, у тебя есть корм.
Бах медленно моргнул, что на его языке означало: «Меня не интересуют твои оправдания. Просто вернись».
Патриаршие пруды в конце осени — это особый, ни с чем не сравнимый микрокосм. Здесь даже воздух кажется настоянным на булгаковской прозе, на тенях Воланда и отголосках трамвайных путей, которых давно нет. Деревья вдоль аллеи стояли почти совсем обнажённые, лишь кое-где на ветках ещё трепетали последние, самые упрямые листья — жёлтые, как старая бумага. Пруд подёрнулся тонкой ледяной корочкой у берегов, и в его тёмной воде отражалось низкое, жемчужно-серое небо. По аллее прогуливались мамы с колясками, собачники всех мастей и одинокие пенсионеры в шляпах, кормившие уток, которые никак не могли решить, улетать им на юг или остаться — в Москве теперь и зимой тепло.
Кафе «У Летучей Мыши» располагалось в полуподвале старинного особнячка, спрятавшегося в одном из переулков, расходящихся от пруда веером. Название своё оно получило в незапамятные времена, когда в этом подвале действительно обитала колония летучих мышей, и, хотя мышей давно изгнали, дух их остался — в эмблеме на вывеске (силуэт мыши с распростёртыми крыльями), в меню (коктейль «Кровь девственницы», эклер «Ночной полёт») и в интерьере, оформленном в тёмно-бордовых, почти чёрных тонах с золотыми акцентами.
Вероника спустилась по крутым ступеням, открыла тяжёлую дверь и вошла в зал. Здесь царил полумрак, пахло кофе, корицей и старыми книгами (на одной из стен действительно висели полки с потрёпанными томами — бутафория или нет, но атмосферу создавала). За роялем, занимавшим угол зала, сидел тапёр — пожилой господин с лицом, напоминавшим печёное яблоко, и негромко наигрывал что-то из Скрябина, создавая тот особый, чуть нервический фон, который так идёт разговорам о душе.
Андрей уже ждал. Он сидел за столиком у окна, выходящего в крошечный внутренний дворик, заросший плющом. Перед ним стояла чашка, судя по цвету жидкости, с ромашковым чаем (Вероника подавила улыбку: «Ну да, нервы, успокоительное»), и лежала та самая книга — «Анатомия красоты», раскрытая на странице с закладкой. Андрей был в своём обычном виде — джемпер с вытянутыми локтями, клетчатая рубашка, волосы в художественном беспорядке. Но его глаза горели тем самым огнём, который Вероника уже научилась распознавать: огнём человека, находящегося на пороге открытия.
— Вероника Павловна! — он вскочил, чуть не опрокинув стул. — Вы… вы прекрасно выглядите! То есть, вы всегда прекрасно выглядите, но сегодня особенно… светло.
— Садитесь, Андрей, — Вероника опустилась на стул напротив и положила на стол небольшой клатч. — «Светло» — это комплимент, достойный пера брата Алоизия. Засчитываю. Что вы пьёте? Ромашку? Господи, вы ещё ребёнком притворяетесь. Официант!
Она подозвала официантку — девушку с волосами, выкрашенными в цвет воронова крыла, и губами, накрашенными тёмно-фиолетовой помадой, — и заказала себе двойной эспрессо и тарелку эклеров. Андрею же, невзирая на его протесты, велела принести капучино «с нормальным количеством кофе, а не с тёплым молоком».
— Итак, — начала она, когда официантка удалилась, — вы хотели поговорить о пятой главе. О цветах души и одеяний. Я её перечитала сегодня утром. И у меня есть несколько вопросов, которые, подозреваю, вызовут у вас желание защитить диссертацию на тему «Влияние хроматических предпочтений на разморозку эмоций».
Андрей просиял. Похоже, он именно этого и ждал.
— Вероника Павловна, — он придвинулся ближе, понижая голос до заговорщицкого шёпота, — дело в том, что пятая глава — это не просто метафора. Я провёл небольшое исследование. Сопоставил тексты Алоизия с трудами средневековых алхимиков, с теорией цветового спектра Гёте и даже с современной психологией цвета. И знаете, что выяснил? Что Алоизий, сам того не зная, описал механизм, который сейчас называют «эмоциональным резонансом». Когда вы носите определённый цвет, вы не просто посылаете сигнал миру. Вы также запускаете внутренний процесс. Цвет проникает через сетчатку, через кожу — он воздействует на лимбическую систему, на выработку гормонов. Но этого мало. Главное — в намерении. Если женщина надевает красное, чтобы «выглядеть сексуально», но внутри чувствует страх и неуверенность, цвет не работает. Он становится маской. Алоизий пишет: «Одеяние да будет продолжением души, а не щитом от неё». То есть нужно не красить себя снаружи, а проявлять то, что внутри. И тогда цвет становится… — он замялся, подбирая слово, — …катализатором. Он ускоряет процесс разморозки.
Вероника слушала, медленно помешивая ложечкой только что принесённый эспрессо. Зёрна кофе сегодня были особенно хороши — или, может, это просто жизнь стала вкуснее.
— То есть, — резюмировала она, — если я внутри цвета спелой вишни, а ношу серый мешок, я создаю диссонанс. И моя душа страдает, лицо покрывается морщинами, а глаза тускнеют. А если я приведу гардероб в соответствие с внутренним состоянием, то начну светиться изнутри и привлекать в жизнь приключения. Так?
— Именно! — Андрей хлопнул ладонью по столу, отчего чашка с капучино подпрыгнула. — Именно так! Но тут есть ещё один аспект. Самое сложное — определить свой истинный внутренний цвет. Алоизий предлагал для этого специальную медитацию. Но я подумал: а что, если мы проведём своего рода эксперимент? С вами. Вот прямо сейчас.
Вероника прищурилась, откусывая эклер (заварной крем был божественен).
— Андрей, я, конечно, открыта новому, но, если вы сейчас предложите мне закрыть глаза и представить, как мои чакры светятся всеми цветами радуги, я запущу в вас этим эклером. Он хоть и вкусный, но летит хорошо.
— Нет, нет, — засмеялся Андрей. — Никаких чакр. Просто ответьте на несколько вопросов. Не разумом. Первое, что придёт в голову. Договорились?
Вероника кивнула, продолжая жевать эклер.
— Вопрос первый, — Андрей достал блокнот и ручку с видом заправского интервьюера. — Представьте, что вы просыпаетесь утром, и весь мир стал чёрно-белым. Как в старом кино. Какая ваша первая мысль?
— «Ну наконец-то можно не мучиться с подбором колготок», — не задумываясь ответила Вероника.
Андрей на секунду завис с ручкой, а потом расхохотался.
— Прекрасно. Но это ваш сарказм. А если глубже? Что вы почувствуете? Тоску? Облегчение? Равнодушие?
Вероника задумалась. Действительно, что? Она представила: серые лица, серые улицы, серое небо, серый Бах, серая еда. И вдруг поняла.
— Панику, — сказала она тихо. — Я почувствую удушающую панику. Как будто из мира выкачали кислород.
— Отлично! — Андрей записал что-то в блокноте. — Это говорит о том, что ваш внутренний мир насыщен красками. Вы просто перестали их замечать. Вопрос второй: какой цвет вы ненавидите больше всего?
— Оранжевый, — ответила Вероника мгновенно. — Тот, кошмарный, апельсиново-аварийный. Как костюм дорожного рабочего.
— И почему?
— Потому что он кричит. Он требует внимания. Он наглый. Он… — Вероника запнулась. — Он не оставляет места для полутонов. С ним либо всё, либо ничего.
— Ага, — Андрей снова записал. — То есть вы ненавидите не сам цвет, а то, что он символизирует: необходимость быть на виду, заявлять о себе громко, без права на отступление. Интересно. А теперь вопрос третий: какой цвет вы любили в детстве? Самый любимый, до умопомрачения.
Вероника замерла. В памяти всплыла картинка: ей восемь лет, лето на даче, бабушка развешивает на верёвке выстиранное бельё. И вдруг между простынями и пододеяльниками появляется что-то невероятное — шёлковый платок, невесть откуда взявшийся в бабушкином сундуке. Он был цвета морской волны, переходящего в бирюзу, с золотыми нитями по краю. И Вероника, заворожённая, стояла и смотрела, как ветер играет с этим платком, а он переливается на солнце, и ей казалось, что в нём заключена вся красота мира.
— Бирюзовый, — сказала она. — Цвет моря, где-то на юге. Только не ярко-синий, а такой… с зеленоватым отливом. Как старинное стекло.
Она открыла глаза (оказывается, она их закрыла, вспоминая) и увидела, что Андрей смотрит на неё с каким-то особенно тёплым выражением.
— Вот, — сказал он, — это он. Ваш истинный цвет. Тот, что живёт в вас с детства. Вы просто забыли о нём. Цвет рубиново-вишнёвый, который вы выбрали вчера, — это цвет вашей пробуждающейся страсти, цвет зрелости. Но базовый, глубинный — морская волна. Алоизий пишет, что, когда человек находит свой истинный цвет и начинает впускать его в свою жизнь, происходит чудо: он как будто возвращается в детство, но уже со всей мудростью взрослого. И это — настоящий эликсир молодости. Не для кожи. Для глаз.
Вероника молчала. Она смотрела на Андрея и видела сейчас не влюблённого мальчика, каким он был ещё вчера, а исследователя, проводника. Он действительно нашёл в книге ключ. И теперь этот ключ поворачивался в замке её души.
— Андрей, — сказала она после долгой паузы, отпив остывший эспрессо, — а вам не кажется ироничным, что вы, молодой учёный, пытаетесь разморозить даму бальзаковского возраста с помощью книги, написанной монахом, который, скорее всего, умер от чумы в тридцать пять лет?
Андрей усмехнулся.
— Кажется. Но ещё больше мне кажется ироничным, что эта дама, которую я пытаюсь разморозить, сама разморозила какую-то девочку из бутика, а заодно, кажется, и меня. Потому что, знаете, Вероника Павловна, до встречи с вами я занимался книгой как академическим трудом. А теперь я занимаюсь ею как… практикой. И моя душа, кажется, тоже меняет цвет.
— И какой же у неё цвет? — спросила Вероника, глядя на него поверх чашки.
— Я ещё не понял, — признался Андрей. — Но он точно не серый.
Тапёр за роялем перешёл от Скрябина к Шопену, и в кафе поплыла нежная, щемящая мелодия ноктюрна. За окном, во дворике, ветер качал сухие плети плюща, и в этом медленном танце было что-то гипнотическое.
— Знаете, что я предлагаю? — вдруг сказала Вероника, отодвигая чашку. — Проведём не эксперимент, а маленькую революцию. Вы говорили, что Алоизий рекомендовал своим пациентам «освобождающее действие». Что-то, что взломает привычный паттерн. Прыжок в ледяную воду, признание в любви, путешествие без багажа. Так вот, я не готова пока прыгать в прорубь (хотя, кто знает, к зиме, может, и созрею) и признаваться в любви первому встречному. Но я готова завтра же пойти в магазин «Винтажный шик» и купить себе что-нибудь бирюзовое. А потом надеть это. И посмотреть, что изменится. И вам советую сделать то же самое. Найдите свой цвет, Андрей. И наденьте его. Не в виде галстука на конференцию. А в виде того, что будете носить каждый день, пока не поймёте, что этот цвет стал частью вас.
Андрей смотрел на неё во все глаза.
— Это… это потрясающая идея. Но как мне найти свой цвет?
— Спросите у брата Алоизия, — усмехнулась Вероника. — Или у себя самого. Вспомните, что вы любили в детстве. Чего боялись. Что вас завораживало. И слушайте. Слушайте, как отзывается душа. Она умеет говорить цветом. Мы просто забыли её язык.
Она поднялась, давая понять, что встреча подходит к концу, но не потому, что ей скучно, а потому что всё важное уже сказано, и теперь нужно время, чтобы оно улеглось.
— Спасибо за эклеры и за лекцию, — сказала она, протягивая Андрею руку. Тот вскочил и пожал её, чуть дольше, чем следовало бы, но Вероника не отдёрнула руку. — Завтра я планирую совершить ещё один шаг в своей разморозке. Какой — пока не скажу. Но вы, так и быть, узнаете. Держите книгу при себе. Она нам ещё пригодится.
Она развернулась и направилась к выходу. У самой двери оглянулась. Андрей стоял у столика и смотрел ей вслед с тем самым выражением, с которым когда-то смотрел Бах на неё в кухне — словно хотел запомнить каждую деталь.
— Андрей, — бросила она через плечо, — и перестаньте пить ромашковый чай. От него глаза тускнеют. Пейте что-нибудь с перцем. Жизнь должна быть острой.
И вышла, оставив за спиной звуки рояля, запах кофе и молодого человека, в чьей голове уже зрела новая глава диссертации.
Вечером, вернувшись домой, Вероника застала Вадима за странным занятием. Он сидел на кухне, перед ним лежала стопка чистой бумаги, а в руках была та самая авторучка из её сна. Он что-то писал. Увидев жену, он отложил ручку и посмотрел на неё с выражением, которое она не могла прочитать.
— Представляешь, — сказал он, — я сегодня читал лекцию. О Сартре. О свободе и ответственности. И вдруг понял, что все мои лекции — они ни о чём. Потому что я сам не практикую то, о чём говорю. Я говорю студентам о выборе, а сам выбрал быть удобным и предсказуемым. Я говорю им о подлинном существовании, а сам существую, как диван. И тогда я вернулся домой и решил: напишу что-то для себя. Не научную статью. Не монографию. А… письмо. Тебе.
Вероника медленно опустилась на стул напротив.
— Письмо? Мне?
— Да. Я начал его писать, пока тебя не было. Но понял, что не могу закончить. Потому что я не знаю, кто ты сейчас. Та женщина, которая ушла сегодня утром, — она была мне знакома когда-то. Очень-очень давно. А потом она исчезла. И я думал, что это нормально. Что так у всех. Но теперь она возвращается. И я хочу узнать её заново. Если она позволит.
Вероника почувствовала, как к глазам подступают слёзы. Но это были не слёзы печали. Это были слёзы того самого задетого струнного инструмента, который она начала настраивать.
— Позволит, — сказала она. — Но учти: она теперь носит платье цвета вина и, кажется, скоро добавит бирюзовый. Тебя не будет смущать, что твоя жена похожа на павлина?
— Я всегда мечтал о павлине, — ответил Вадим с улыбкой. — Просто боялся себе в этом признаться.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.