16+
Хомский без церемоний

Бесплатный фрагмент - Хомский без церемоний

Объем: 120 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Вступление

Рец. на кн: Chomsky on Anarchism // Selected and edited by Barry Pateman. Edinburgh, Scotland and Oakland, California: AK Press, 2005; а также: Occupy. By Noam Chomsky. Brooklyn, New York: Zuccotti Park Press, 2012.

Позвольте отметить, что я не считаю себя анархистским мыслителем — Ноам Хомский.

В Соединённых Штатах мы можем делать почти всё что захотим — Ноам Хомский.

Позвольте отметить, что в одном я с ним согласен. Ноам Хомский — не только самый известный в мире анархист. Он самый известный в мире анархист, который таковым не является.

За почти что полвека Хомский написал много книг, — по лингвистике (его академической специальности) и по внешней политике США (это его фобическая одержимость) — прежде чем он или его издатели, AK Press, почувствовали необходимость опубликовать его труды об анархизме. Рекламное объявление на задней обложке сборника «Хомский об анархизме» столь же наивно, сколь и забавно: «в этом потоке публикаций и переизданий» — почти все они, к настоящему времени, это дело рук его нынешних издателей AK Press — «очень мало сказано о том, что именно отстаивает Хомский, каковы его личная политика, его видение будущего».

Выразиться страдательным залогом — «очень мало сказано» — значит уклониться от ответа. Очень мало сказано об анархизме Хомского потому, что книга «Хомский об анархизме» очень мало говорит об этом. В предисловии, написанном от имени коллектива AK Press, Чарльз Вейгл рассказывает: «Я был ещё подростком [это примерно 1980 год], когда впервые узнал, что Хомский был анархистом» (5). То был период, когда некоторые панки подхватили анархизм в качестве лозунга («Anarchy in the U.K.» и всё в таком духе) и субкультурного символа вроде ирокезов. К 1990-м перестал быть модным марксизм и анархизм занял его место. Именно тогда Хомский начал немного рассказывать о своём анархизме американским читателям и слушателям. Продвигаемый AK Press Хомский сочетает в себе благочестие святого с непогрешимостью папы римского.

Есть простая причина, по которой анархизм Хомского стал сюрпризом для Вейгла. Сам Хомский держал это в секрете, чтобы не беспокоить леваков и либералов, для которых он писал книги и подписывал петиции во всю полосу газетных объявлений («Свободу Восточному Тимору!» и т. д.). Поэтому действительно смешно (единственное забавное место в этой в целом очень напыщенной книге), что редактор сборника Барри Пэйтмен может сказать будто «за пределами анархистского движения многие совершенно не знают о либертарианских социалистических корнях творчества Хомского» (5). А всё потому, что эти корни он закопал очень глубоко.

Хомский, чья первая лингвистическая книга была опубликована в 1957 году, а первая лево-политическая — в 1969-м, никогда не писал ни для одной американской анархистской газеты или журнала, хотя он пишет для листков с названиями вроде «International Socialist Review». Он выступил буквально с тысячами речей и интервью, но только одно из них, насколько мне известно, дано анархистам. Зато он часто писал для леволиберальных и марксистских периодических изданий. Судя по рецензируемой книге, его первым и в течение многих лет единственным проанархистским текстом было предисловие к сочинению Даниэля Герена «Анархизм: от теории к практике». Что он был анархистом, Хомский публично признал в 1976 году, в интервью Би-Би-Си (133–48), но эту беседу в США опубликовали только через 27 лет (148).

«Хомский об анархизме» — это книга, в которой 241 страница, из которой мы можем вычесть шесть страниц сентиментальных, льстивых Предисловий и Введений, так что остаётся 235 страниц. 90 из них — это «Объективность и либеральная наука» (11–100), эссе, которое в 1969 году стало его дебютным политическим текстом. Перепечатывать здесь его не было необходимости, даже если бы оно того стоило, потому что издательство Black & Red в Детройте уже сделало это. Первая часть этого текста является горьким, хорошо документированным осуждением сторонников войны во Вьетнаме в академической и интеллектуальной среде (11–40). Это шаблон для многих книг, которых написал Хомский. С анархизмом здесь ничего общего. Вьетконговцы не были анархистами. Итак: 235 — 30 = 205 страниц.

Вторая часть этого текста представляет собой критический обзор книги историка Габриэля Джексона о Гражданской войне в Испании. Хомский убедительно показывает, в отличие от Джексона, что в Испании случилась именно революция, а не просто гражданская война. Испанские рабочие и крестьяне — многие из них были анархистами — сначала разгромили фашистских генералов в некоторых частях Испании, а также обобществили большую часть промышленности и сельского хозяйства, которые они определили под самоуправление. Возможно — по моему мнению и, вероятно, по мнению Хомского, — что если бы поддерживаемое Советским Союзом республиканское правительство не подавило социальную революцию, оно не проиграло бы войну.

Тем не менее, уточнять роль анархистов в истории гражданской войны в Испании — это не значит писать об анархизме и тем более излагать собственное «видение» анархизма. Многие историки, не являющиеся анархистами, описали и задокументировали роль анархистов в испанской революции. Они делали это до краткой единичной реплики Хомского и продолжили делать после. Поскольку то, что говорит здесь Хомский, на самом деле не является «Хомским об анархизме» — тут нет ничего (по выражению Пэйтмена) про его убеждения и его видение будущего, — я бы вычел всю «Объективность и либеральную науку», хотя для 1969 года это было достойное сочинение, — так что мы сокращаемся примерно до 135 страниц.

«Содержать в себе угрозу демократии» — анархизм должен быть угрозой демократии — это ещё 23 страницы стандартных для Хомского разоблачений средств массовой информации, внешней политики США и других профессоров колледжей, которые с ним не согласны, а также поддержка Хомским демократии, естественных прав и даже его якобы картезианская лингвистическая философия — всё, кроме анархизма; он не упоминается. Итак, давайте вычтем ещё 23 и останется 112 страниц возможного анархизма. Следующий текст, «Язык и свобода» (1970 года) — 16 страниц — к анархизму не относится. У нас осталось 96 страниц возможного анархизма.

Пять из одиннадцати текстов этой книги — интервью, занимающие около 72 страниц. В большинстве из них Хомского об анархизме не спрашивают. Ему обычно задают одни и те же вопросы, на которые он, естественно, даёт одни и те же ответы, поскольку он никогда ни о чём не менял своего мнения. Тот небольшой смысл, что содержится во всех этих повторяющихся интервью, можно было бы, по моей оценке, уменьшить примерно до 20 или 25 страниц. Это сократило бы анархизм в обсуждаемой здесь книге до 71–76 страниц. Это сводит 35 лет анархистских сочинений Хомского к материалу, достаточному для брошюры. Я не такой плодовитый писатель, как Хомский, но я мог бы написать 70 страниц об анархизме не за 35 лет, а за 35 дней. Я, собственно, так и сделал.

Поскольку Хомскому и его издателям, очевидно, пришлось потрудиться, дабы заполнить книгу достаточным материалом, интересно отметить одно опубликованное интервью, которое прошло незамеченным. Оно было дано Хомским в 1991 году Джейсону МакКуину, в то время редактору и издателю журнала «Anarchy: A Journal of Desire Armed». Этот журнал был (и остаётся) открытым для неортодоксальных анархизмов: проситуационистского, проквировского, проэгоистского, зелёного, секс-радикального, примитивистского, антирабочего, повстанческого, для постлевых анархистов (включая меня) и многих других вариантов. Было донельзя очевидно, что Хомский не знал или презирал всё это — часто не знал и презирал, — хотя эти анархисты изо всех сил старались втянуть его в диалог. Они не хотели верить в то, что Хомский такой кретин. Но на самом деле те высокомерие и нетерпение, которые проявлял Хомский в интервью 1991 года, пронизывают и все интервью, опубликованные в этом сборнике AK Press. Это также регулярно всплывает в его профессиональной полемике против несогласных с ним лингвистов и философов, но здесь я не буду в это вдаваться.

Интервью состоялось в Колумбии, штат Миссури, когда Хомский выступал там с речью в университете. Разговор вели четыре участника Анархистской Лиги Колумбии. Хомский выделил только пять минут на беседу с этими ребятами-анархистами. МакКуин спросил Хомского, следит ли он за современной американской анархистской прессой. Хомский заявил, что подписан на большую её часть «скорее из чувства долга, нежели из каких-либо других соображений». Это не очень-то подходит для человека, интересующегося или без предубеждения относящегося к современному анархизму. Действовать из чувства долга вместо того, чтобы действовать из желания — суть контрреволюционно, но, как мы увидим, это фундаментально для стоического анархистского видения Хомского.

Однако, это интервью в своих небрежных замечаниях, раскрывает абсолютно некритическое и невнятное мнение Хомского о современной индустриальной цивилизации. Даже многие либералы уже тогда были обеспокоены аспектами современной индустриальной цивилизации — но не Хомский.

Вот он демонстрирует свой блестящий ум:

У цивилизации много аспектов, но это не значит, что можно быть за или против неё. <…>

Ну, в той мере, в какой цивилизация является угнетением, конечно, вы против неё. Но ведь то же самое можно сказать и о любой другой социальной структуре. Там вы тоже против угнетения. <…>

Но как можно критиковать цивилизацию саму по себе? Я имею в виду, например, анархистское сообщество — это же цивилизация. Там есть культура. Там есть социальные отношения. Там существует много форм организации. В цивилизации. На самом деле, если это анархистское сообщество, то оно было бы очень высокоорганизованным, у него были бы традиции… меняющиеся традиции [«меняющиеся традиции»? ]. Там была бы творческая деятельность. Чем это не цивилизация?

Так уж получилось, что на эти якобы риторические вопросы существуют ответы. У слова «сообщество» много значений, но среди них нет значения «цивилизация».

Хомский, должно быть, совершенно не знает о том, что люди жили в анархистских обществах около двух миллионов лет до того, как в Шумере возникло первое государство (менее 6000 лет назад). Некоторые анархистские общества существовали до самого последнего времени. На практике анархизм не был впервые реализован, как полагает Хомский, в Украине в 1918 году или в Каталонии в 1936-м. Люди жили так в течение двух миллионов лет, как и наши родственники-приматы, такие как человекообразные обезьяны и просто обезьяны. Наши предки-приматы жили в обществах, и наши ближайшие родственники-приматы до сих пор живут в обществах. У некоторых ныне живущих приматов тоже имеется «культура», если культура включает в себя обучение, инновации, демонстрацию и подражание. Хомский мог бы признать это, но он отвергнул, поскольку для него отличительной чертой человека является язык, а не культура. Утверждается, что некоторых приматов можно обучить начаткам языка, возможность чего Хомский отвергает не потому, что доказательств недостаточно (возможно, так оно и есть), а потому, что это опровергает его лингвистическую теорию. Один из самых известных таких приматов был назван Нимом Химским. Бонобо по имени Канзи «выучил и изобрёл прото-грамматику». Он достиг большего чем я или Хомский. «Недавняя работа с человекообразными обезьянами стёрла некоторые различия между человеком и нечеловеческим существом». Ни одна недавняя работа не подтвердила какие-либо различия.

Анатомически современные люди последних 90 тысяч лет (или около того) вели свою «творческую деятельность». Во Франции и Испании есть наскальные рисунки, приписываемые кроманьонцам, сделанные примерно 40 тысяч лет назад. В Южной Африке также есть наскальные рисунки, которым по меньшей мере 10 с половиной тысяч лет, возможно, 19–27 тысяч лет; такие в XIX веке продолжали делать бушмены (ныне называемые сан). Мне хотелось бы думать, что Хомский примет эти артефакты как свидетельство культуры, и он это делает, но в интервью он подразумевает, что вне цивилизации нет творчества. Он ничего не знает о доисторических людях. Когда он приводит примеры дотехнологических обществ, он ссылается на мифологию Ветхого Завета!

Когда он ссылается на крестьян — как в разговоре (свысока) с колумбийскими анархистами, — он говорит: «крестьянские общества могут быть довольно жестокими, кровожадными и зловредными как в своих междоусобных отношениях, так и в отношениях личных, один на один». И это тот самый парень, что поддерживал все жестокие национально-освободительные движения Третьего мира, каждую левацкую группу с крестьянской базой и марксистскими интеллектуалами в качестве лидеров — Вьетконг, красных кхмеров, сандинистов и т. д. — всех, кто появлялись в течение последних пятидесяти лет! Их крестьянское насилие ему нравится — когда оно контролируется такими же марксистскими интеллектуалами, как и он сам. Но если крестьянам приходится прибегать к насилию автономно, в своих собственных коллективных интересах и ни в чьих других, ну, тогда они оказываются злобными, кровожадными варварами.

Однако культура не есть «цивилизация», за исключением разве что немецкого языка (Kultur). До цивилизации — и после — существовали анархистские общества различной степени сложности: общества стай, объединённых охотой и собирательством; племенные общества (садоводческие, сельскохозяйственные или пастбищные); вождества и автономные сельские общины (сельскохозяйственные). Цивилизация — это по сути экономически дифференцированное, но политически управляемое общество, в котором доминируют города. Цивилизация — это городское общество с классовыми разделениями и подчинённое государству (и рано или поздно осчастливленное такими дополнениями, как письменность, постоянные армии, подчинение женщин и иерархическая религия, контролируемая духовенством). Общество долгое время предшествовало цивилизации. Культура долгое время предшествовала цивилизации. Если мы добьёмся создания анархистских сообществ, они станут обществами, и у них будет культура. Согласно Хомскому, «анархистское сообщество — это цивилизация». Но оно может и не быть цивилизацией. Сказать, что оно ей будет — значит уклониться от сути дела. Анархистские общества могут быть лучше цивилизации. На самом деле, анархистская цивилизация невозможна по определению: «государство отличает цивилизацию от племенного общества».

Будут ли неоанархистские сообщества или общества «высокоорганизованными» (133), чего так страстно желает Хомский, никто не знает, даже сам Хомский. Но, в силу авторитарности своего мышления, он хочет, чтобы анархистское общество было столь же высокоорганизованным, как и существующее общество — разве что при новом порядке рабочим и другим людям (если они терпимы к другим людям) лучше посещать больше собраний, если они осознают, что для них хорошо. Очевидно, что это не лучше существующего положения вещей.

Хомский говорит: «я увлёкся анархизмом ещё в отрочестве, как только стал мыслить об окружающем мире более свободно и широко, и с тех пор у меня не было достаточно серьёзной причины для того, чтобы пересмотреть отношение к анархизму, возникшее тогда» (178). Другими словами, в 1930-е годы он был впечатлён левым анархизмом, точно так же как маленький утёнок будет следовать за человеком или мешком с тряпками вместо своей матери, если сначала увидит их. Открой Хомский для себя девушек до того как он открыл для себя анархизм — и то было бы лучше. Прочитай он сначала что-то другое — мог бы остаться на всю жизнь ленинистом или католиком. Хомский познакомился с анархизмом в худший момент его истории, когда за пределами Испании — где он вскоре был уничтожен, — идея потеряла связь с рабочим классом. В то десятилетие умерли его знаменитые пожилые лидеры (Эррико Малатеста, Нестор Махно, Эмма Гольдман, Александр Беркман, Бенджамин Такер и др.) — хотя никого из них Хомский никогда не упоминает. Он, вероятно, никогда и не слышал о некоторых из них.

Большинство анархистов были тогда либо стариками, либо молодёжью, мыслящей по-стариковски, лелеющими анархизм как идеологию с устоявшимися, успокаивающими догмами, с агиографией святых и героев, погибших мученической смертью. Хомский глубоко ошибается, если считает, что он думает о мире «более свободно и широко», смотря на мир с точки зрения такой версии анархизма, которая уже являлась архаичной, когда он случайно на неё наткнулся. Он всё ещё следует за мешком с тряпками.

Из книги «Хомский об анархизме» очевидно, что знакомство Хомского с анархистской историей и теорией крайне ограничено. Он не упоминает никаких анархистских мыслителей, появлявшихся в печати позднее Рудольфа Рокера, чьи значительные книги — «Анархо-синдикализм», «Национализм и культура» — были опубликованы в 1938 году. В 1989 году Хомский сам написал небольшое предисловие к переизданию первой из них, — почему его нет в «Хомском об анархизме»? — в котором он рассказывает, что обнаружил книгу в университетской библиотеке вскоре после Второй мировой войны. Хомский назвал Рокера «последним серьёзным мыслителем».

Нет никаких оснований думать, что Хомский читал хоть одну книгу ныне живущих авторов-анархистов или даже ортодоксальных леваков, иногда издаваемых, как он, AK Press. Нет никаких оснований думать, что он читал кого-либо из анархистов, которые начали возрождать анархизм в англоязычном мире, хотя бы как интеллектуальное течение, с 1940-х по 1960-е годы: Герберта Рида, Джорджа Вудкока, Алекса Комфорта, Тони Гибсона, Кеннета Рексрота, Колина Уорда, Альберта Мельцера, Стюарта Кристи, Пола Гудмана, Николаса Уолтера, Сэма Долгоффа и т. д. По крайней мере, он никогда их не упоминает.

Впрочем, Хомский мало знаком и с классическими анархистами, вошедшими в канон. Снова и снова он повторяет одни и те же цитаты из одних и тех же немногих авторов: Рудольф Рокер, Михаил Бакунин и Вильгельм фон Гумбольдт (не анархист, но любимец Хомского, потому что Хомский воображает, будто барон фон Гумбольдт предвосхитил его собственную лингвистическую теорию). Он упоминает Кропоткина один раз, но только ради упоминания. Он упоминает Прудона один раз, но только по поводу собственности, а не в связи с его анархизмом, федерализмом или мютюэлизмом. Хомский никогда не упоминает Уильяма Годвина, Генри Дэвида Торо, Бенджамина Такера, Эррико Малатесту, Лисандра Спунера, Эмму Гольдман, Льва Толстого, Стивена Перла Эндрюса, Элизе Реклю, Джеймса Л. Уокера, Эмиля Армана, Рикардо Флорес Магона, Вольтарину де Клер, Альберта Парсонса, Густава Ландауэра, Эмиля Пато, Петра Аршинова, Джеймса Гийома, Дороти Дэй, Эмиля Пуже, Октава Мирбо, Энрико Арригони, Аммона Хеннаси, Джона Генри Маккея, Ренцо Новаторе, Джосайю Уоррена, Александра Беркмана, Джо Лабади, Всеволода Волина, Луиджи Галлеани, Роберта Пола Вольфа, Альфредо Бонанно, Григория Максимова, Ба Цзиня, Франсиско Феррера или любого другого испанского анархиста.

Это не список обязательной литературы. Я бы и не стал ожидать, что некто, действительно не являющийся (как честно признаёт Хомский) анархистским мыслителем, будет так же начитан по теме анархизма, как тот, кто анархистским мыслителем действительно является. Чтобы понять анархистскую идею не нужно большой начитанности. В конце концов, у Годвина и Прудона не было мыслителей-анархистов, у которых они могли бы поучиться своему анархизму, но они и по сей день остаются одними из его выдающихся толкователей. Но всякий, кто думает, что анархистская мысль началась с Прудона или Бакунина и была доведена до совершенства и представлена в пересказе Рудольфа Рокера, неизбежно будет иметь узкую и бедную концепцию анархизма, которая в лучшем случае устарела, а в худшем — радикально неверна.

Когда Хомский обсуждает более ранних мыслителей-анархистов, он только демонстрирует своё невежество и левацкие предрассудки. Он ссылается на Макса Штирнера как на человека, оказавшего влияние на американских сторонников экономического невмешательства (235), — людей, которые купили или украли в США название «либертарианцев», которое первоначально относилось и, в сущности, относится только к анархистам. Я не обнаружил никаких следов этого влияния. Штирнер отвергал свободную конкуренцию. Мало кто из правых либертарианцев осознаёт роль анархистов-индивидуалистов, таких как Бенджамин Такер и Джозеф Лабади, в сохранении некоторых теоретических основ их идеологии. Штирнер такой роли не играл.

«Заметки об анархизме» Хомского (118–132) впервые появились как введение к книге Даниэля Герена «Анархизм». Герен, бывший марксист, понимает анархизм — как и Хомский — самым марксистским образом, считая эти теории несовместимыми. И всё же в этой небольшой книге, которую Хомский — я надеюсь — прочёл до того, как написал к ней предисловие, Герен посвятил четыре страницы сочувственному изложению идей Штирнера и их места в полномасштабной анархистской теории. Герен продолжил — это должно было шокировать Хомского — соотносить идеи Штирнера с идеями любимого Хомским Бакунина. У Штирнера нет абсолютно ничего, что поддерживало бы капитализм или свободный рынок. Но есть нечто принципиально важное, что Хомский разделяет с либертарианцами свободного рынка — то, чему Штирнер непримиримо противостоит: идея естественных прав. Хомский горячо в них верит (173). Согласно Штирнеру, «люди не имеют от природы никаких прав».

Я вернусь к этому действительно важному вопросу о естественных правах позже, сейчас я просто хочу сказать, что Хомский перепутал себя со Штирнером, заподозрив последнего в сродстве с прокапиталистическими либертарианцами. Есть ирония и в том, что Хомский часто цитирует или ссылается на барона Вильгельма фон Гумбольдта. Этот прусский аристократ и бюрократ защищал — не анархизм — но то же самое минимальное государство, то же самое государство в роли ночного сторожа, то же «крайнее невмешательство», что и сейчас правые либертарианцы.

Хомский знает, что фон Гумбольдт предусмотрительно оставил свой труд «О пределах государственной деятельности» для посмертной публикации, что он был создателем авторитарной прусской государственной системы образования и что он отметился в составе прусской делегации на Венском конгрессе 1815 года (который пытался вернуть Европу к состоянию, в каком она была до Французской революции). Хомский должен знать это, поскольку об этом говорится во введении к цитируемой им книге фон Гумбольдта. Но Хомский, очевидно, никогда не читал Штирнера, а потому он не имеет морального права обсуждать его или пренебрегать им. Барон фон Гумбольдт очень ясно говорил о своём политическом идеале: «Государство должно воздержаться от всякой заботы о положительном благе граждан; оно не должно делать ни одного шага далее, чем необходимо для их безопасности друг от друга и от внешних врагов; ни для какой другой цели не должно оно стеснять их свободы».

Другая попытка Хомского обсудить гораздо более важного радикального мыслителя — Шарля Фурье — оказалась ещё худшей пародией. Он даёт ссылку — (Фурье, 1848) — не прописав впоследствии её полностью (124). Фурье умер в 1837 году. Я не знаю, было ли что-нибудь из Фурье опубликовано или переиздано в 1848 году. Но я точно знаю, что Фурье никогда бы не сказал того, что приписывает ему Хомский. Фурье не был сторонником пролетарской революции или какой-либо другой революции: он был сторонником радикального социального переустройства. Он никогда не использовал левые, Политически Корректные клише типа «освободительная». Хомский утверждает, что Фурье был обеспокоен некоей «опасностью, грозящей цивилизации». Фурье был заклятым врагом цивилизации, это слово он использовал как ругательство. Он с нетерпением ждал её неминуемую гибель: «По мере надвигающегося крушения цивилизация становится всё более и более отвратительной».

Я, зная кое-что о Фурье, был откровенно озадачен приведённой Хомским цитатой из Фурье, где речь шла о «третьей и завершающей освободительной фазе» истории. Это был вовсе не Фурье. Это был Виктор Консидеран, ученик Фурье, который, как это обычно делают ученики, предал учителя. Хомский никогда не читал Фурье. Я буду говорить о Фурье немного позже, в связи с верой Хомского во врождённую, универсальную, неизменную «человеческую природу».

Прочитав много Хомского и прочитав много о Хомском, я решил развенчать его философию языка, а также его концепцию человеческой природы, его политическую программу и его политическую деятельность (например, голосование). Я делаю это неохотно, потому что не понимаю лингвистической теории Хомского и потому что сожалею, насколько растянется моя рецензия. Однако я не думаю, что мне нужно понимать всю глубину универсальной грамматики Хомского, чтобы признать её несостоятельную интеллектуальную основу и её авторитарные политические последствия.

Язык и свобода

Широко распространено мнение, что Ноам Хомский — теоретик-гегемон в лингвистике. Его издатели поддерживают такое впечатление, чтобы придать веса своему знаменитому автору, именуемому на задней обложке «отцом современной лингвистики». Этот титул по праву принадлежит Фердинанду де Соссюру. Но эта похвала действительно отражает положение Хомского, скажем, на 1972 год. Сегодня это уже неверно. Лингвистическая теория Хомского подверглась серьёзной критике со стороны других лингвистов. Совершенно другая теория, когнитивная лингвистика (КЛ), кажется, постепенно вытесняет её. Меня лишь в некоторой степени интересует когнитивная лингвистика, она хотя бы является эмпирической и в некоторой степени понятной, в отличие от абстрактной дедуктивной теории Хомского. КЛ также придаёт центральное значение смыслу, которым Хомский всегда пренебрегал. Насколько я могу судить, Хомский никогда не признавал существования КЛ. Он игнорирует не только анархистов.

Вкратце изложить хомскианскую лингвистику непросто, и я не буду пытаться. Для меня наиболее интересно, что Хомский считает будто язык происходит от чего-то биологического, а не от культуры. Что язык на самом деле не изучается, а «усваивается». Хомский признаёт, что очень маленькие дети не могут усвоить язык, если они не знакомятся с ним в достаточно раннем возрасте, чтобы «активировать систему врождённых идей», подобно тем впечатлённым утятам, что, не зная ничего лучшего, следовали за мешками с тряпками. Но это, объясняет он, процесс созревания, а не обучения. Опыт просто нажимает кнопку, которая включает языковой механизм. Язык не изучается: он развивается.

Хомский ясно говорит об этом: «итак, если кто-то заявит, что ребёнок достигает половой зрелости из-за давления со стороны сверстников… люди сочтут это нелепостью. Но это не более нелепо, чем вера в то, что развитие языка есть результат опыта». Он упускает из виду по крайней мере одно отличие. Для овладения языком необходим социальный опыт — воздействие речи. Но полового созревания человек достигнет и без чужого воздействия. Если только вы не думаете, что Питер Пэн не вырос из-за того, что Нетландия населена исключительно детьми.

«Врождённые идеи» изначально суть понятия религиозные. Они были полностью опровергнуты Джоном Локком. Единственная причина, по которой сейчас кто-либо всерьёз воспринимает врождённые идеи, заключается в том, что некоторые люди всерьёз воспринимают Хомского. Однако «современное понимание разума обнаруживает неадекватность и неправдоподобность утверждения о том, что люди обладают врождёнными представлениями об УГ [универсальной грамматике], отвечающими за приобретение ими языковых навыков».

Хомский часто называет язык «способностью», вроде зрения, — тем, что дано нам с рождения. Но даже эта так называемая способность зрения формируется культурой. В различных культурах, например, люди воспринимают от двух до одиннадцати цветов: «это не значит, что цветовые термины не имеют своего значения, навязанного ограничениями человеческой и физической природы, как предполагают некоторые; это значит, что здесь допускаются ограничения, — в той мере, в какой они имеют смысл». У народа хануно’о на Филиппинах цветовые термины относятся не к положению в спектре, а к интенсивности. Зрение является естественным, восприятие — культурным.

Согласно Хомскому, лингвистика — это не одна из социальных, культурных или (для Хомского это слово ругательное) «поведенческих» дисциплин, а раздел биологии, о котором биологи по необъяснимым причинам не знают. Поэтому он часто говорит о языковой способности как об «органе», подобном сердцу или печени. Он считает, что разум «более или менее аналогичен телу»; тело «в своей основе представляет собой комплекс органов»; следовательно, язык — это ментальный орган. Аналогии, однако — лишь «приправа к аргументам… но аргументом они не являются». Загадочный, самостоятельный, модульный языковой орган (или способность) находится в какой-то неизвестной области мозга. Говорить о языке как об органе — значит, как Хомский однажды признал, говорить метафорически, но обычно он это не уточняет. Задача «невролога» [так в оригинале] — говорит он, — «заключается в выявлении механизмов, задействованных в языковой компетенции». Ни один биолог не идентифицировал и не обнаружил языковой орган. Нейробиологи найдут языковой орган в тот же день, когда археологи найдут Ноев ковчег.

Как признают два ученика Хомского, учёные, изучающие мозг, почти полностью игнорируют предполагаемые открытия порождающей грамматики. Но это нормально: по словам Хомского, в науках о мозге «не так уж много общего теоретического содержания, насколько мне известно. Они гораздо более примитивны, чем физика в 1920-е годы. Кто знает, ищут ли они вообще то, что нужно?» Точно так же «физика имеет дело с очень простыми вещами. Помните, что у физики есть преимущество, которого нет ни в одной другой области: если что-то становится слишком сложным, физика передаёт это кому-то другому». Другими словами, универсальная грамматика более научна, чем нейробиология, и более сложна, чем физика. Ноам Хомский Стивену Хокингу: «ешь мою пыль!»

Поскольку языковая способность одна и та же для всех, разнообразие языков не представляет интереса для лингвистики. Различия между языками «весьма поверхностны»: «все языки должны быть одинаковы, в значительной степени зафиксированы исходным состоянием». В самом реальном смысле существует только один язык. И это значительно облегчает работу Хомского. Если он, к собственному удовлетворению, продемонстрировал действенность некоего трансформирующего принципа для одного языка, и нет никаких оснований полагать, что принцип этот не изучен, то Хомский предполагает, будто он определил универсальное свойство всех языков — так зачем беспокоиться о том, чтобы проверить его на других языках? И это удача для Хомского, потому что, как он говорит, «причина, по которой я не работаю над другими языками, заключается в том, что я не очень хорошо их знаю, вот так просто».

Почти все понимают, что язык главным образом касается межличностных отношений (т.е. является социальным и культурным феноменом): он связан с общением. Но не Хомский! Он слишком умён, чтобы признать очевидное. Язык — это социальное явление, ставшее возможным благодаря системе межличностных договорённостей. Можно было бы предположить, что, чем бы ни занималась лингвистика, если речь идёт о языке, то речь идёт о значении. Вот для чего нужен язык всем, кроме Хомского. В самом деле, он считает, что язык плохо приспособлен для общения, но нам удаётся с ним справляться. Но теории Хомского касаются только «трансформационной» грамматики и синтаксиса (грамматика и синтаксис — в понимании других лингвистов, — это не одно и то же, но не для Хомского): они не касаются семантики — значения. По словам Хомского, мы находимся «примерно на том же уровне непонимания значения, что и непонимания интуиции». Когда в 1970-е годы некоторые из его учеников попытались разработать трансформационную семантику, Хомский отрёкся от них. Возникла отвратительная академическая ссора.

Но тогда язык для Хомского по сути не является средством общения. Ему язык нужен для выражения Мысли. Недавно он повторил это странное утверждение: «Несомненно, язык иногда используется для общения, как и одежда, выражение лица, поза и многое другое. Но фундаментальные свойства языка указывают на то, что богатая традиция права́, рассматривая язык как по существу инструмент мышления…» Он утверждает: «если под семантикой подразумевается традиция (скажем, Пирс, Фреге или кто-то в этом роде), то есть если семантика — это отношение между звуком и вещью, то её может и не быть». Хомский на самом деле не интересуется языком, он использует его лишь для постижения тайн человеческого разума.

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.