18+
Холодный блеск

Бесплатный фрагмент - Холодный блеск

Объем: 136 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Холодный блеск

Пролог

**Москва, 1982 год**

Витрина была заперта. Стекло, холодное, как лед на Москве-реке в декабре, отражало лишь бледный свет дежурной лампы и фигуру женщины в поношенном, но опрятном костюме. Элеонора Костенецкая смотрела вглубь, на пустую бархатную подушку, которая еще вчера казалась центром вселенной.

Она видела это колье с закрытыми глазами. Бирюза цвета того невозможного утра, когда воздух в Подмосковье бывает прозрачнее хрусталя, обрамленная россыпью мелких бриллиантов, которые старый мастер Позье вогнал в оправу с такой филигранной точностью, что даже при дыхании камни начинали жить своей жизнью, переливаясь и перешептываясь. Стоило качнуть подставку — и электрический свет, пробиваясь сквозь пыльное стекло, превращался в фейерверк, в россыпь искр, которая перехватывала дыхание. Сегодня подушка хранила только легкую, почти неприличную вмятину, словно след от поцелуя.

— Унесли, — беззвучно выдохнула она, и ее губы едва шевельнулись. — Опять.

В служебном коридоре, отделенном от торгового зала тяжелой портьерой, гремели сапоги. Там уже перевернули вверх дном складские стеллажи, вскрыли сейфы с «золотым» запасом, заклеили полосами бумажной ленты дверь кабинета заведующей. Из-за стены доносились обрывки фраз, произнесенных чужими, ничего не значащими голосами: «…никаких следов», «…все как корова языком слизала», «…она тряслась, когда открыла шкаф». Элеонора не обернулась.

Она знала: это лишь прелюдия, дешевая суета местных исполнителей. Настоящий гром грянет в Кремле, там, в высоких кабинетах с дубовыми панелями и тяжелыми гардинами, когда *они* наконец сообразят, чей именно гарнитур исчез этой ночью. Когда они поймут, что украдена не просто цена, а сама эпоха.

Ирина Бугримова. Ее имя было выткано из стали и риска. Укротительница львов, первая женщина, осмелившаяся войти в клетку с хищниками. Дворянка, вычеркнутая из истории и возвращенная обратно ценой нечеловеческого труда. Она прошла революцию, войну, газетную травлю и все равно выжила. Ее бирюзовый набор, работа самого Позье — екатерининского ювелира, чьи вещи стоили целых дворцов — числился в строжайшем реестре национальных ценностей. Теперь его не было. Он исчез, будто выпал из времени.

А вместе с ним растворились и другие артефакты, которые Элеонора держала в своих сухих, теплых ладонях десятки раз: тяжелые броши, закатные диадемы, кольца, украшавшие точеные груди самых громких женщин Союза. Все стекло сквозь пальцы, как вода из-под крана в коммуналке.

Элеонора провела ладонью по холодному стеклу — на пальце осталась жирная полоса пыли, смешанной с осевшим запахом духов и сигаретного дыма. В свои пятьдесят два она чувствовала себя столетней статуей, изъеденной временем. Она помнила вес каждого камня, прошедшего через ее руки за двенадцать лет в «Самоцветах». Она помнила тот день, когда Бугримова впервые переступила порог, прижимая к груди потертую шкатулку. Дрожащими пальцами, не по-звериному тонкими, Ирина Николаевна откинула крышку, и в ее глазах стояли слезы — не от страха, а от боли, когда Элеонора подтвердила: все подлинное. «Я никогда их не отдам, — сказала тогда Ирина, и голос ее звенел, как натянутая струна. — Это моя жизнь». И не отдала. Но нашелся тот, кто не сдержал чужого слова. Нашелся тот, кто плюнул на память и взял чужое, прикрывшись ночью и всеобщим хаосом.

— Элеонора Васильевна, — за спиной раздался скрипучий голос.

К ней подошел следователь в гражданском костюме, но с армейской выправкой, которая выдавала в нем человека в погонах с многолетней выучкой. Он держал блокнот так, словно это был автомат. — Мы зададим вам пару вопросов. Вы видели гарнитур последней.

Она повернулась медленно. В коридоре горела тусклая лампа, и лицо следователя напоминало свежезалитый бетон — серое, безэмоциональное, с мелкими трещинами морщин у глаз. Такие лица она видела всякий раз, когда наведывались «из органов»: вежливые, бесстрастные, с глазами-рентгенами, которые сканировали каждую вашу морщину, каждый жест, каждое дыхание.

— Видела, — ответила она, и голос ее прозвучал ровно, только на кончиках пальцев побелела кожа. — В пятницу, на предвыставочной проверке. Ирина Николаевна принесла его лично. Мы провели опись в четыре руки, сняли на «Зенит», упаковали в специальный футляр. Она уехала с ним вечером, около шести.

— И что потом? — следователь не сводил с нее тяжелого взгляда.

— Понятия не имею. Села в черную «Волгу» и укатила по направлению к центру. С тех пор я его не видела. Только пустую подушку сегодня утром.

Следователь чиркнул что-то в своем блокноте, поднял взгляд, и в этом взгляде мелькнула сталь:

— Вам известно, что у Ирины Николаевны были недоброжелатели? Люди, которые охотились за ее коллекцией не на словах, а на деле? Те, кто мог применить силу?

Элеонора ощутила, как в груди натянулась проволока, готовая лопнуть. Она знала. Слишком хорошо. Она видела, как стояла у этой же витрины дочь Генерального секретаря — Галина Брежнева. Как ее зрачки, расширенные от вожделения, не отрывались от бирюзы. Как ее пальцы, унизанные перстнями, сжимали сумочку из крокодиловой кожи, и она шептала Щелоковой, наклоняясь к самому уху: «Это будет моим. Слышишь? Она старая, она скоро умрет, а камни останутся». Но произнести это вслух здесь, в этом коридоре, перед этим человеком с армейской выправкой — значило сунуть голову в петлю и затянуть ее собственными руками.

— Я знаю только то, что видела здесь, — ответила она осторожно, словно пробуя слова на вкус. — В магазин приходили разные люди. Многие спрашивали гарнитур. Что происходило вне этих стен — не моя забота. Я продавец, а не сыщик.

Следователь усмехнулся, криво, с превосходством человека, который знает больше, чем говорит:

— Вы скромничаете, Элеонора Васильевна. Нам известно, что вы общались с Галиной Брежневой, Зыкиной, Дуровой. Вы были с ними на короткой ноге, на «ты». Вы помните, как эти женщины спорили за право обладать камнями. Вы не могли не заметить, как их страсть влияла на судьбу этих артефактов. Каждый ваш разговор — это ниточка.

Элеонора молчала. В ушах зазвенела тишина. Она вспомнила, как Наталья Дурова, уже стоя у дверей, обернулась и бросила через плечо фразу, которая теперь казалась пророческой: «Осторожнее, Элеонора. Здесь бриллианты бьют больнее пуль. Они оставляют шрамы, которые не заживают». Теперь эти слова не были фигурой речи. Бугримова мертва. Врачи сказали — сердце. Но Элеонора знала, что сердце не выдерживает, когда из него вырывают самое дорогое. Дурова ушла следом, и ее вещи тоже растворились в тумане перестройки. Зыкина еще дышит, но ее камни давно распродал племянник, спустив состояние в карты.

А Галина? Дочь вождя сейчас сидит в своей просторной квартире на Кутузовском, заперлась, дрожит, знает, что время ее вышло. Скоро за ней придут — не с букетом, а с вопросами, на которые нет правильных ответов. Но даже страх не вернет бирюзу Позье.

— Я никого не обвиняю, — тихо, почти шепотом сказала Элеонора, чувствуя, как пересохло в горле. — Я просто хочу понять, куда все делось. Эти вещи стоили больше, чем я видела за всю свою жизнь. Они не могли испариться. В воздухе не растворяются бриллианты.

— Могли, — отрезал следователь, и его тон стал жестче. — Если их спрятать в дипломате, вывезти за границу под видом сувениров, или, что вероятнее, переплавить в лом. Мы склоняемся к тому, что здесь работала организованная группа, которая прикрывалась именами из высоких кабинетов. Вы сможете помочь, если выложите все начистоту. Каждое имя. Каждый взгляд.

Элеонора снова посмотрела на пустую подушку, и перед глазами встала картина годичной давности. Она стоит здесь же, у этого стекла, а рядом — Галина Брежнева. Она держит колье, крутит его, ловит блики, и бирюза полыхает синим огнем, отражаясь в ее зрачках. «Я выкуплю его, — говорит Галина, и голос ее мягок, но в нем сталь. — Назовите цену. Любую». А Элеонора, зная, что вещь числится в госреестре и не продается, отвечает: «Это не на продажу, Галина Александровна. Оно принадлежит Ирине Николаевне. Это ее наследство». Тогда Галина сжимает камни так, что оправа врезается ей в ладонь, оставляя красные следы, и шипит, уже не скрываясь: «В этой стране ничего ничье, Элеонора. Все принадлежит тому, кто сильнее. Запомните».

Элеонора вздрогнула, возвращаясь в реальность. Следователь терпеливо ждал, и его молчание давило сильнее, чем слова.

— Я расскажу, — произнесла она, и собственный голос прозвучал тверже, чем она ожидала. В нем появилась та самая сталь, которую она так долго прятала под маской серой служащей. — Но не здесь и не сейчас. Приходите завтра к десяти утра. Я соберу свои записи. У меня есть личные тетради, копии описей, карточки. Я вела их для себя, но вам они могут пригодиться. Думаю, там есть вещи, о которых вы даже не догадываетесь.

Следователь вскинул бровь, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на уважение. Он кивнул, коротко, по-военному:

— Договорились. Завтра в десять. И, Элеонора Васильевна… — Он выдержал паузу, и воздух между ними сгустился. — Берегите себя. У нас есть данные, что похитители не побрезгуют свидетелями. Люди, умеющие забирать бриллианты у львиц, не остановятся перед старой продавщицей.

Он развернулся и ушел. Шаги его затихли в коридоре, заглушаемые голосами оперативников. Элеонора осталась одна у витрины.

Она перевела взгляд на собственное отражение в стекле — и увидела сутулую фигуру, седые, плохо уложенные волосы, глубокие тени под глазами, которые не скрывал даже тональный крем. Она уже не была той робкой продавщицей, что с волнением открывала сейфы перед партийной знатью, чувствуя себя лишней. Она стала частью их мира, его летописцем, и одновременно его жертвой. Она хранила тайны, способные развалить целые семьи, разрушить карьеры, переписать историю. И теперь, когда Бугримова лежит в морге на холодном металле, а ее камни канули в небытие, Элеонора поняла с кристальной ясностью: молчать больше нельзя. Молчание — это соучастие в убийстве.

Она вытащила из кармана фартука старый, заржавевший ключ, который носила на шнурке под блузкой, и открыла нижний ящик своего стола. Там, под стопкой накладных, лежала тетрадь в потертой коже — дневник, заведенный с первого дня ее работы. Даты, имена, обрывки разговоров, запоздалые подозрения, рисунки камней. Никто никогда его не видел. Даже муж, если бы он был жив, не знал о ней.

Сейчас, листая пожелтевшие страницы, пахнущие пылью и табаком, она видела: это не просто записи. Это улика. Это летопись целого десятилетия, когда бриллианты обозначали не просто богатство, а власть, страсть и смерть. Каждая страница дышала опасностью.

Она закрыла тетрадь, спрятала ее на дно старой хозяйственной сумки, поверх засаленного фартука и пустого кошелька. Завтра она начнет говорить. Завтра она откроет дверь, которую так долго держала на засове, боясь, что за ней стоит смерть. Но сегодня — серый, промозглый московский вечер — она просто стояла у витрины и следила, как за окном валит снег.

Крупные, влажные хлопья ложились на почерневший асфальт, на крыши редких «Волг», на плечи торопящихся прохожих. Город укутывало в вату, делая его глухим, слепым и безразличным. И ей казалось, что вместе со снегом на город опускается та особенная тишина, которая остается, когда замолкают драгоценности. Тишина, в которой эхом звучат имена ушедших женщин.

Она вздохнула, глубоко, до боли в легких, поправила лямку сумки, врезающуюся в плечо, и вышла из магазина. Дверь со стеклянными витражами щелкнула замком, и она осталась одна на темной, плохо освещенной улице. Впереди было то, что перевернет ее устоявшуюся жизнь, — и не только ее. Горбачев, перестройка, гласность — все это витало в воздухе, но Элеонора думала не о политике. Она думала о справедливости. Она знала: так надо. Ради Бугримовой. Ради Дуровой. Ради всех, кто заплатил слишком высокую цену за блеск, который никогда не был им по-настоящему нужен. Который просто был красивым.

А снег все валил, заметая следы, пряча старые тайны под белой крупой — тайны, которые ждали, когда их наконец откопают, оттают и извлекут на свет. Время шло. И оно больше не ждало.

Глава 1

Москва, 1970 год.

В коридоре Ювелирпрома пахло машинным маслом, сухой типографской бумагой и едва уловимым привкусом карамели — откуда он брался, Элеонора так и не поняла за все годы работы, но сейчас, стоя двенадцатой в очереди, она вдыхала этот странный коктейль и чувствовала, как подкашиваются колени. Она сжимала в пальцах диплом — потрепанный, в синей обложке, с золотым тиснением, которое уже начал стираться. От волнения бумага вспотела, и она боялась, что типографская краска расплывнется, хотя помнила каждую строчку наизусть: исторический факультет МГУ, искусствоведение, диплом с отличием, который так и не принес ей ничего, кроме девяноста рублей в месяц и головной боли от библиотечной пыли.

Она окинула взглядом очередь — семь женщин и четверо мужчин, все при параде. У одной дамы на шее висели крупные янтарные бусы, слишком тяжелые для ее хрупкой шеи, — явно фамильные, припрятанные от советской действительности. Молодой человек в очках с металлической оправой нервно перелистывал какие-то бумаги и шевелил губами, заучивая цифры. Элеонора поймала себя на мысли, что все они выглядят так, будто собрались на экзамен в консерваторию, а не на собеседование в магазин.

Рядом с ней переминалась блондинка в платье цвета майской зелени — слишком крикливого, слишком шелковистого для советского офиса, где даже секретарши носили строгие хлопковые блузы. Она то поправляла начес, взбитый лаком в высокую башню, то поглядывала на дверь с табличкой «Приёмная», то теребила браслет из позолоченной бижутерии, который звенел как колокольчик. Казалось, энергия бьет из нее фонтаном — она явно привыкла получать все, чего хотела, одной улыбкой.

Напротив, опершись спиной о стену, стояла пожилая дама в темном шерстяном костюме и с брошкой-серпом на лацкане — держалась так, будто уже отработала смену учительницы истории и зашла сюда по привычке проверять чужие знания. Взгляд у нее был тяжелый, оценивающий.

Элеонора чувствовала себя здесь лишней. И дело было не в платье — единственном приличном, темно-синем, с белым воротничком, которое она застирала до дыр, но все еще держало форму. Дело было в ощущении, что она самозванка. Эти люди — или, по крайней мере, некоторые из них — знали камни. Чувствовали их. А она… она просто читала о них в книгах.

Она пошла сюда не из любви к драгоценностям. Не из карьерного зуда. От безысходности.

Библиотека имени Ленина, ее родной читальный зал, где она провела восемь лет, давала ей ровно девяносто рублей в месяц. Копейки. Этого хватало, чтобы не сдохнуть с голоду — купить хлеб, молоко, пару раз в неделю дешевую курицу, — но лекарства для матери, бывшей учительницы французского, разбитой инсультом в прошлом году, стоили втрое больше. Валидол, эуфиллин, кордиамин. Ампулы, таблетки, капельницы. И частные визиты врача, которые в советской медицине назывались «благодарностью» и принимались в конвертах. Она закладывала в ломбард материны брошки — серебряные, с полудрагоценными камнями, которые та привезла еще из Риги в пятидесятых. Потом продала отцовский хронограф, «Победу», доставшуюся от деда. Остался только диплом и решимость.

Объявление она вырезала из «Вечерней Москвы» ножницами с зазубренным лезвием: «Ювелирный магазин „Самоцветы“ приглашает продавцов-консультантов. Высшее образование, иностранный язык, приятная внешность». Коротко. Холодно. Словно набирали в разведку.

Она перечитала его раз пять, потом полезла в шкаф за единственным приличным платьем — тем самым темно-синим, купленным еще на защиту диплома. Французский у нее был с детства, мать водила ее в кружок при французском посольстве, пока не запретили. Английский — с университета, где она штудировала западных искусствоведов в оригинале. Внешность? Тридцать два года, бледная, худая, с глазами, под которыми залегла синева, словно кто-то развел акварель и нечаянно пролил. Соседи называли это «интеллигентскими» — и кривились. Она не знала, сойдет ли это за приятное. Значило ли это вообще хоть что-то за дверью, где решали судьбы.

— Костенецкая! — голос из-за двери рванул ее из мыслей, и сердце пропустило удар.

Она вошла, одернула юбку, поправила воротничок и замерла.

Кабинет был просторным, с высокими потолками и лепниной, которую кое-где закрасили белой краской. За длинным столом, накрытым зеленым сукном, сидели трое. Слева — мужчина с выправкой капитана: стрижка под ноль, пиджак сидит как влитой, руки лежат на столе ладонями вниз. Он явно был из «компетентных органов», и Элеонора почувствовала, как под ложечкой засосало. Справа — женщина в очках с толстыми стеклами и с блокнотом, готовая записывать каждое слово. А в центре, во главе стола, — та, про которую ходили легенды.

Антонина Цмель.

О ней шептались в кулуарах. Заместитель начальника Ювелирпрома, женщина, которая сама отбирает продавцов, потому что не доверяет кадровикам. Говорили, она знает цену любому камню и любому человеку. Двадцать лет в Гохране — там, где хранится алмазный фонд страны, где бриллианты лежат в сейфах под землей на глубине двадцати метров. Говорили, она лично знакома с Брежневым и его дочерью Галиной, что она помнит еще царские реестры и могла бы написать историю России по одним только гарнитурам. Ей было под шестьдесят, но сидела она прямо, как струна, — седые волосы собраны в строгий пучок, на пальце — единственное кольцо с небольшим сапфиром. Не для красоты. Для веса.

— Садитесь, — сказала она, даже не взглянув на диплом, который Элеонора положила на край стола. Голос низкий, с хрипотцой, словно она много курила, хотя в кабинете не пахло табаком. — Фамилия?

— Костенецкая Элеонора Васильевна.

— Образование?

— Истфак МГУ, искусствоведение. — Она выдохнула, стараясь говорить ровно. — Французский и английский. Читаю профессиональную литературу в оригинале.

Цмель подняла глаза — маленькие, светлые, с едва заметным прищуром. Она осмотрела Элеонору неторопливо, даже лениво, как опытный оценщик рассматривает вещь на аукционе: от поношенных, но начищенных до блеска туфель до небрежного пробора в волосах. Взгляд задержался на пальцах — на тех, что сжимали край платья.

— Искусствоведение, — повторила она с легкой усмешкой, и в этой усмешке не было злобы, скорее любопытство кота, который нашел незнакомую мышь. — А Фаберже вы видели вживую? Не в книжках, не в каталогах, а стояли рядом, держали в руках? Бриллианты старой огранки, те, что резали в восемнадцатом веке, когда не было лазеров, — они у вас в ладони лежали?

Элеонора сглотнула. Она знала этот вопрос. Знала, что он — ловушка, потому что правда была неприглядной.

— В Оружейной палате видела. В Алмазном фонде — дважды, на экскурсиях. А бриллианты, — она запнулась на секунду, чувствуя, как краснеют щеки, — только свои серьги. Серебряные, с фианитами. Материны.

Цмель хмыкнула — и этот звук был странно обнадеживающим.

— Честно. Это уже редкость. А нечестных я отсеиваю за пять секунд. — Она откинулась на спинку стула, сложила руки на животе. — Ладно. А говорить с людьми вы умеете? Убеждать? Не продавать, нет — продавать умеет любой барыга на рынке. Я спрашиваю: вы можете заставить человека *захотеть* то, что он видит?

Элеонора подумала. Не о продажах. О библиотеке.

— Я работала библиотекарем, — ответила она, и голос ее стал тверже. — Там приходилось уговаривать студентов читать то, что им казалось скучным. Убеждать их, что древняя история — это не набор дат, а живые судьбы. Что за каждой книгой стоит человек. Я научилась говорить так, чтобы они забывали о времени. Думаю, это похоже.

Мужчина-военный фыркнул — коротко, с пренебрежением. Но Цмель не улыбнулась. Она смотрела на Элеонору с новым интересом.

— А если покупатель — не студент? Если он — генерал, министр, член Политбюро? Вы будете с ним так же говорить — о судьбах, о живых людях?

— Я не умею кланяться, — сказала Элеонора прямо, и сама испугалась своей смелости. — Если я буду им лгать или притворяться, они это почувствуют. Но если я скажу правду — о камне, о его истории, о том, почему он особенный, — они запомнят. Уважение, а не лесть. Это единственное, что я могу предложить.

В комнате повисла тишина. Капитан переглянулся с женщиной в очках, и тот взгляд был красноречивее слов. Цмель медленно сняла очки — старые, в металлической оправе, — протерла стекла носовым платком и посмотрела на Элеонору в упор.

— А вы не боитесь, что ваша правда окажется лишней? Что вы, — она сделала паузу, подбирая слово, — не впишетесь?

Элеонора вспомнила мать. Беспомощную, лежащую на диване, смотрящую в потолок. Вспомнила, как та шептала по-французски, уже не осознавая, что говорит.

— Я не могу себе позволить бояться, — ответила она.

Цмель кивнула — одобрительно, едва заметно. Затем она вытащила из папки лист бумаги, пожелтевший, с машинописным текстом, и протянула через стол:

— Прочитайте вслух. Не торопясь.

Там был сухой, казенный текст о гарнитуре с цейлонскими сапфирами: каратность, огранка, вес, проба, номер в реестре. Набор цифр и терминов, от которых у обычного человека закружилась бы голова. Элеонора начала читать — механически, но уже на второй фразе поняла: так нельзя. Просто перечислять — значит убить камень. Она вспомнила, как мать в детстве читала ей вслух Верлена и Бодлера — с паузами, с выделением голоса, с той особенной интонацией, когда стихи перестают быть просто строчками.

Она попробовала так же. Замедлила темп. Названия камней произнесла с весом, будто это были не минералы, а имена людей, чьи судьбы она держала на ладони. Сапфиры — не просто «сапфиры», а «темно-синие, как ночное небо над Цейлоном»; бриллианты — «мелкие, но чистой воды, старинной огранки, каждая грань которой хранит отсвет старых свечей». Она добавила историю, которую помнила из университетской статьи: что этот гарнитур когда-то принадлежал графине, бежавшей из Петербурга в семнадцатом, и ее следы затерялись в Европе.

Закончила — подняла глаза. В комнате было тихо. Женщина в очках перестала писать. Капитан замер с открытым ртом.

— Что вы почувствовали? — спросила Цмель, и голос ее был мягче, чем раньше.

Элеонора подумала секунду и ответила прямо, глядя в глаза:

— Что это не просто камни. За ними стоит человек, который их носил, который мечтал, любил, боялся. Который, возможно, за них заплатил жизнью. Моя работа — передать это покупателю, чтобы он не просто купил, а понял, что держит в руках. Чтобы он чувствовал ответственность. Потому что красота — это всегда ответственность.

Цмель сняла очки полностью — теперь они лежали на столе. Она откинулась на спинку стула и посмотрела на Элеонору долгим взглядом. В нем не было оценки. Было что-то другое — узнавание.

— Необычно, — сказала она тихо. — Все остальные говорят о ценах, скидках, процентах. О том, как впарить товар. Вы — о судьбе. О красоте. Это может быть глупостью, инфантильностью, — она сделала паузу, — а может — тем, чего нам не хватает. Слишком много у нас продавцов. Слишком мало хранителей.

Она положила очки на стол, подалась вперёд, и голос ее стал жестче, но не злее — проще, доверительнее:

— Слушайте, Костенецкая. У нас не простой магазин. Вы, наверное, догадываетесь. За этой стеной, — она махнула в сторону невидимого коридора, — совсем другая жизнь. Не та, что за витриной с янтарем. У нас продаются вещи, которых в советской торговле не должно быть. Имперские реликвии, подарки монархов, то, что пережило революцию и войны. Мы работаем не с обычными людьми. С элитой. С теми, кто принимает решения. С их женами, дочерьми, любовницами. Вы должны уметь с ними говорить — как с ценными книгами: уважительно, деликатно, но без холуйства. Они ненавидят подхалимов. Они выросли на льстивых взглядах.

Элеонора кивнула, чувствуя, как под рёбрами глухо стучит сердце. Она поняла: это шанс. Не просто на деньги — на то, чтобы войти в мир, о котором она читала в учебниках, который считала вымершим. Мир, где ценится не лояльность к партии, а знание, память, вкус.

Цмель взяла ручку, старую, с золотым пером, и написала что-то на клочке, вырванном из блокнота. Протянула Элеоноре:

— Позвоните через три дня. Если не позвоните — значит, мы нашли другого. Но, честно, — она позволила себе короткую улыбку, сухую, почти незаметную, — я думаю, вы подойдете. У вас есть то, чему не научишь. Чувство камня. А остальному — научим.

Элеонора взяла бумажку, зажала в пальцах, чувствуя, как та теплеет от ее ладони. Встала, поправила юбку.

— Спасибо. Я позвоню.

Она вышла из кабинета на ватных ногах, и дверь за ней закрылась с тем же плотным, глухим щелчком.

На лестнице ее догнала та самая блондинка в зеленом платье — запыхавшаяся, с выбившейся прядью из начеса.

— Ну что? — спросила она, жадно заглядывая в лицо. — Взяли?

— Сказали позвонить через три дня.

— А, — блондинка махнула рукой, и браслет звякнул, — это значит — нет. Мне тоже так сказали. Это вежливый отказ. — Она хмыкнула, поправила сумку. — Я слышала, у них уже есть две кандидатуры из Гохрана. Свои люди. Мы, — она обвела рукой лестницу, — просто для галочки. Высшее образование, иностранный… Всё это показуха. Им нужны свои.

Она звякнула каблуками и ушла вниз, оставив за собой запах дешевых духов.

Элеонора вышла на улицу, вдохнула холодный октябрьский воздух, пахнущий бензином и прелыми листьями. Под вывеской «Ювелирпром» кипела обычная московская жизнь: очередь в молочный, где давали творог, трамвайный звонок на Арбате, бабка с авоськой, полной картошки. Серость. Быт. Борьба за выживание.

Внезапно ей стало ясно: за той дверью — бархат, паркет и бриллианты, которые помнят императоров. Здесь — асфальт, очереди и бесконечное ожидание. Она не знала, хочет ли в тот мир — он пугал ее своей закрытостью. Но знала точно: в этом она больше не останется. Не сможет. Не имеет права.

Через три дня, ровно в десять утра, она позвонила по номеру, написанному на бумажке. В трубке сухо, без приветствия, сказали: «В понедельник к девяти. Вход с Арбата. Скажете, что вы к Цмель».

Она положила трубку, и руки ее дрожали. Обернулась к матери. Та лежала на продавленном диване, укрытая старым шерстяным пледом, который пах нафталином, и улыбнулась сквозь боль — сквозь ту неловкую, вымученную улыбку, которая появлялась, когда она прозревала сквозь дымку лекарств.

— Взяли, дочка? — спросила мать по-французски, не переходя на русский — старый жест, напоминание о другой жизни.

— Похоже, да, — ответила Элеонора на том же языке. — Похоже, я вхожу в чужой мир.

Мать закрыла глаза и прошептала, уже почти не разбирая слов: «Будь осторожна. В чужих мирах свои законы».

В понедельник в девять утра Элеонора стояла у витрины «Самоцветов». За стеклом на черном бархате лежали янтарные серьги — красивые, но простые, доступные, для обычных покупателей, которые заходят посмотреть и уходят ни с чем. Она уже знала: это фасад, декорация. За ним — другие серьги, другие витрины, запертые сейфы и люди с другими именами.

Она толкнула дверь. Стекло закрылось с мягким, почти музыкальным звоном, и шум Арбата отсекло, как ножницами перерезали нитку. Внутри пахло полированным дубом и теми самыми французскими духами, которые продавали только в «Березке» за валюту, — сладкими, тяжелыми. Первый зал был небольшим, с низкими деревянными прилавками и хрустальными плафонами под потолком, которые тускло светили желтым. За прилавком женщина в белом медицинском халате, не поднимая головы, привычным голосом сказала:

— К Цмель? Вторая дверь направо, в конце коридора.

Элеонора прошла по узкому коридору. За первой дверью была комната с сейфами до потолка — металлические шкафы с массивными барашками, похожие на вход в банковское хранилище. За второй — маленькая приемная, два мужчины в костюмах сидели в кожаных креслах, пили чай из тонкого фарфора и не смотрели в ее сторону. За третьей — сама Цмель.

Она сидела за столом, таким же длинным, как в Ювелирпроме, но здесь все было иначе — дороже, старее. На стене висела картина в тяжелой раме: зимний пейзаж, подписанный неразборчиво, но явно не советский художник. На столе — серебряный подсвечник с одинокой свечой, хотя электричество работало.

— Садитесь, — кивнула Цмель без лишних церемоний. Она отложила бумаги, сложила руки. — Сегодня вы узнаете, как мы работаем. Первое: у нас два входа. Тот, с Арбата, — для обычных посетителей, экскурсантов и тех, кто просто хочет посмотреть на блеск. Второй — с Калошина переулка, через служебный подъезд. Там подают чай в серебряных подстаканниках с шоколадом и висят люстры, каждая стоит больше вашей пятилетней зарплаты. Там не говорят о ценах. Там говорят о желаниях. Вы будете работать в основном там. Надеюсь, у вас не дрожат руки.

— Нет, — сказала Элеонора, хотя руки дрожали.

— Второе: вы будете вести карточки на каждого постоянного клиента. Имена, предпочтения, даты, размеры пальцев и запястий, любимые камни, дни рождения жен и любовниц. Мы работаем с людьми, которые привыкли получать всё сразу. Вы обязаны помнить их вкусы до автоматизма. Если клиент скажет: «Хочу изумруд каплей, четыре карата, без трещин», вы должны знать, в каком сейфе он лежит, кто его привез и какова его история. Без ошибок. Без пауз. Без «подождите, я посмотрю».

— Поняла.

— Третье, — Цмель понизила голос до шепота, который в тишине кабинета звучал громче крика, — вы должны уметь молчать. Всё, что здесь увидите или услышите, остаётся здесь. Ни мужу, если он у вас есть, ни подруге, ни милиции, ни даже врачу на исповеди. Вы можете это обещать? Понимаете, что это не просто слова?

Элеонора выдержала взгляд. Подумала о матери, о больнице, о деньгах. О том, что она только что перешагнула порог, за которым нет возврата. Кивнула.

— Обещаю.

Цмель встала — и в этом движении была сила, привычка командовать, но без надменности. Она подошла к окну, посмотрела на Арбат, где мелькали фигуры прохожих, и сказала, не оборачиваясь:

— Знаете, многие думают, что мы здесь — просто лавочка для партийных жен. Что мы раздаем побрякушки тем, у кого есть власть. — Она обернулась. — Это не так. Мы храним историю. Каждый камень, прошедший через мои руки, — это след человека. Мы здесь — последняя инстанция. Последние, кто помнит, что такое настоящая красота. И если мы это потеряем, — она щелкнула пальцами, — Россия останется без памяти. Вы понимаете, о чем я?

Элеонора кивнула. Она не понимала до конца, но чувствовала: Цмель говорит правду. Ту правду, за которую в этой стране можно было поплатиться.

— Добро пожаловать в «Самоцветы», — сказала Цмель и позволила себе улыбнуться — первый раз, но не последний. — Если выдержите первый месяц — останетесь. Если нет, — она пожала плечами, и в этом жесте была усталость старого человека, который видел много уходящих, — библиотека никуда не денется. Но я надеюсь, вы останетесь.

Элеонора тоже встала, но задержалась у двери. Она обернулась и посмотрела на Цмель, на ее седой пучок, на ее кольцо с сапфиром, на картину на стене, и ей показалось, что она переступает порог не просто магазина, а целого десятилетия. Десятилетия, когда бриллианты блистали так же ярко, как имена их владельцев, — и гасли вместе с ними. Десятилетия, которое скоро рухнет, как старый дом, оставляя только пыль и воспоминания. Но пока она, Элеонора, внутри него. Пока она может прикоснуться к камням, которые пережили революции и войны, и сказать: «Я здесь. Я помню».

«Справишься, — сказала она себе, уже выходя в коридор. — Ради матери. Ради себя. Ради тех, кто не дожил до этого дня».

Дверь за ней закрылась с тихим, плотным щелчком — таким же, как двенадцать лет спустя, когда она будет стоять перед пустой витриной и смотреть на снег, заметающий старые тайны. Но это будет потом. А сейчас — октябрь 1970-го, Москва, и впереди — целая жизнь, полная блеска и лжи, страсти и предательства. И она, Элеонора, еще не знает, что этот день станет первым в череде дней, которые изменят все.

Глава 2

Элеонора стояла в служебном коридоре, пытаясь сориентироваться в лабиринте, который открылся за дверью с табличкой «Посторонним вход воспрещен». Позади остался первый зал — светлый, стерильный, с витринами под двадцатирублевые колечки из красного золота и серебряные цепочки, за которыми толпились обычные москвички, рассматривая витрины с тем же священным трепетом, с каким их матери разглядывали иконы в закрытых храмах. Здесь, в глубине, пахло по-другому: терпким деревом старой мебели, сухой пылью, осевшей на бархатных подушках, и холодным металлом сейфов, который, казалось, источал не запах, а само время — густое, тяжелое, как сироп.

Она перевела дыхание. Стены коридора были обшиты темным деревом, истертым до блеска локтями бесчисленных посетителей, которых она никогда не увидит на улице. Вдоль стен — тусклые бра с плафонами из матового стекла, от которых свет падал не сверху, а снизу, создавая странное, театральное освещение. Каждый шаг отдавался глухим эхом, словно она шла не по магазину, а по подземелью Эрмитажа.

— Ну, Костенецкая, — голос хлестнул из-за спины, резкий, как удар хлыста. — Идёмте, покажу, что у нас за дверями. Не отставайте, а то заблудитесь — тут коридоры как в Кремле.

Она обернулась. Женщина лет пятидесяти, короткая стрижка «под мальчика», седая прядь, небрежно заколотая, белый халат, застегнутый на все пуговицы, — и на поясе тяжелая связка ключей, которая звякала при каждом движении, как у тюремного надзирателя. Клавдия Петровна, старший продавец. Цмель приставила её к новенькой — не для опеки, а для проверки на прочность.

— Клавдия Петровна, — та протянула сухую, жесткую ладонь, которую Элеонора пожала с уважением: пальцы холодные, с выступающими костяшками, привыкшие к замкам и драгоценностям. — Пятнадцать лет здесь. Видела начальников, министров, воров. Хотите выжить — слушайте и не лезьте с вопросами. Особенно с теми, на которые вы уже знаете ответ.

Элеонора кивнула, стараясь не смотреть на связку ключей, которые гипнотически покачивались.

— Главное запомните, — Клавдия повела её по коридору, и её голос стал тише, почти доверительным, — в этом магазине две жизни. Одна — для всех, для прохожих, для экскурсантов, для тех, кто верит, что советская торговля честна и прозрачна. Вторая — для тех, у кого есть доступ. Вы уже поняли это, стоя у витрины на Арбате и глядя на дешевую бижутерию?

— Поняла, — ответила Элеонора, чувствуя, как внутри разрастается странное волнение — не страх, а предвкушение тайны.

— Тогда смотрите, — Клавдия остановилась у невзрачной двери в конце коридора. Дверь была обита дерматином, с потертой медной ручкой, и ничем не отличалась от дверей подсобок, которые Элеонора видела в любом универмаге. Но Клавдия достала самый крупный ключ, с бородкой, напоминающей средневековый замок, дважды повернула его с усилием — и дверь открылась с глубоким, маслянистым вздохом, как грудь спящего великана.

Элеонора невольно замерла на пороге.

Просторный зал, похожий на музейный, но без табличек «Не трогать». Лепнина на потолке — амуры, гирлянды, раковины, — местами покрытая трещинами, но отреставрированная с той любовью, которую в Советском Союзе оставляли только для правительственных объектов. Хрустальные люстры, тяжелые, с подвесками, которые позвякивали от сквозняка, роняли на паркет желтые блики. Стены обиты темно-зеленым бархатом, выцветшим на солнце, но все еще роскошным, с золотым кантом. В центре — массивный дубовый прилавок, потемневший от времени, с витринами, подсвеченными изнутри мягким, белым светом. Камни сияли так, что глаза резало, и Элеонора на секунду зажмурилась, привыкая к этому великолепию.

За стеклами угадывались серьёзные вещи, от которых перехватывало дыхание. Колье с цейлонскими сапфирами — каждый размером с голубиное яйцо, чистой воды, с внутренним огнем, который, казалось, пульсировал в такт сердцу. Диадемы в бриллиантовой россыпи, старинной огранки, с такими крупными камнями, что Элеонора невольно вспомнила описание короны Российской империи. Изумрудные броши, от которых исходил густой, глубокий свет, похожий на цвет летнего леса после дождя. Платиновые браслеты, тонкие, как паутина, усыпанные мелкими розами из бриллиантов.

— Это для особых, — сказала Клавдия, глядя на вытянувшееся лицо Элеоноры, и в её голосе послышалась не гордость, а усталость. — Вход только с Калошина переулка, через черный ход. Обычные покупатели даже не знают, что тут есть такой зал. Думают, «Самоцветы» — просто лавка на Арбате, где можно купить колечко к восьмому марта.

— Но как они не замечают? — Элеонора обвела взглядом пространство, прикидывая размеры. — Снаружи же не видно такого пространства. Здание обычное, сталинской постройки.

— А ты попробуй сунуться в служебный коридор, — усмехнулась Клавдия, и в этой усмешке была вековая мудрость продавца, видевшего тысячи любопытных носов. — Там висит «Посторонним вход воспрещён», табличка с печатью, и охранник внизу, у черного хода. Нормальный человек не полезет. Все привыкли, что в магазинах есть подсобки, склады, кухни. Никому в голову не придёт, что там — дворец. Кроме того, — она понизила голос, — кто знает, тот молчит. А кто не знает — тому и не надо.

Элеонора подошла к ближайшей витрине, и сердце ее пропустило удар. Под стеклом — платиновое колье с жёлтым камнем, величиной с грецкий орех, ограненным в форме груши, с изящной оправой, усыпанной мелкими бриллиантами, которые обрамляли центральный камень, как венок. Она узнала его мгновенно — по дореволюционному журналу «Столица и усадьба», который видела в университетской библиотеке.

— «Золотая роза», — выдохнула она, и голос ее дрогнул. — Княгиня Юсупова. Я видела в каталоге 1913 года. Его подарил ей муж на двадцатилетие свадьбы. Камень — цитрин, уникальной чистоты, весом пятьдесят семь карат, огранка «груша». Оправа от Фаберже.

Клавдия глянула с одобрением — впервые на её лице промелькнуло что-то, кроме строгости.

— Значит, не зря учились. Да, оно. Вывезли из Петрограда в двадцатом, когда Юсуповы бежали. Потом лежало в Гохране до шестьдесят восьмого, а в прошлом году нам передали. Формально — на реализацию. Но на деле — уже продано.

— Продано? — удивилась Элеонора, оборачиваясь. — Кому? Здесь же цена… — она запнулась, понимая, что цена здесь — не то слово.

— Не ваше дело, — отрезала Клавдия, но тут же смягчилась, увидев растерянность в глазах новенькой. — Ладно, раз всё равно будете работать с этими людьми, скажу. Оно ждёт новую хозяйку. Высокую гостью. Очень высокую. Мы держим здесь, чтобы она могла прийти и полюбоваться, когда захочет, — одной ей. Но купить нельзя. Только смотреть.

Элеонора нахмурилась:

— То есть не продаётся, а просто лежит? Как экспонат?

— Именно. Половина витрин тут — для показа, а не для продажи. Вещи не продаются, они ждут своих владельцев. Или тех, кто считает себя владельцами. — Клавдия приглушила голос, и в коридоре повисла та особенная тишина, когда каждое слово становится тяжелым. — Понимаешь, Костенецкая, для таких людей сам факт, что они могут прийти и увидеть вещь, означает, что она уже их. Деньги здесь не платят — платят влиянием. Влияние дороже рублей. Для нас это — валюта, которой нет на бирже.

Она повела Элеонору за прилавок, за массивную дверь, обитую железом, — и они оказались в бетонном коридоре, с голыми лампочками под потолком, с металлическими стеллажами до самого верха. Здесь пахло картоном, пылью и тем особенным запахом старых бумаг, который бывает в архивах. На стеллажах — аккуратные картонные коробки, перевязанные бечевкой, с наклеенными белыми бирками.

— Склад, — пояснила Клавдия. — Личные шкатулки постоянных клиентов. Каждая коробка — с фамилией. Внутри — то, что они отложили, но пока не забрали, или что приносят на хранение — дома небезопасно, сейфы взламывают, а у нас — охранник, сигнализация, Цмель лично следит.

Она прошла к стеллажу, где рядком стояли одинаковые коричневые коробки с белыми бирками, на которых каллиграфическим почерком были выведены фамилии. Элеонора пробежала глазами, и у нее перехватило дыхание: «Щелокова С. Н.», «Зыкина Л. Г.», «Дурова Н. Ю.», «Брежнева Г. А.». Имена, которые гремели на всю страну, — здесь были просто надписями на картоне.

— Боже, — выдохнула она, чувствуя, как холодок пробегает по спине. — Здесь все их драгоценности?

— Не все, — поправила Клавдия, но в её голосе прозвучала гордость. — Но большая часть. Эти женщины не могут купить кольцо как обычные люди, зайти в ювелирный и выбрать. Им нужен сервис. Чтобы их желания предугадали, чтобы камни лежали готовые, ждали. Мы держим здесь то, что им может понадобиться, — то, что соответствует их статусу. Приходят — мы открываем коробку, показываем. Иногда берут, иногда нет. Но они знают — мы ждём.

Элеонора провела пальцем по бирке Брежневой — коробка чуть крупнее, перевязана бечевой, на бирке подпись с завитушкой. Она почти ощутила тяжесть того, что внутри: голубые бриллианты, о которых шептались в кулуарах.

— А у Брежневой что? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал безразлично, но внутри все дрожало.

Клавдия оглянулась на дверь, придвинулась ближе, и её голос стал почти неслышным:

— Два гарнитура. Один — рубины, императорские, бирманские, карат по восемь — десять каждый, старинная огранка. Второй — голубые бриллианты, из романовского собрания, те, что царь Николай дарил императрице Марии Федоровне. Она взяла их «на примерку» полгода назад, в марте. До сих пор не вернула. Мы списали как проданные, но денег не видели. Наверное, когда-нибудь заплатят. Или не заплатят. Кто знает.

По спине Элеоноры пробежал холод, ледяными мурашками разлившийся по позвоночнику. Она поняла: она внутри системы, где вещи не покупают — их забирают по праву силы. Где «примерка» может длиться вечно, а слово «списано» прикрывает пропажу, о которой лучше не спрашивать.

— А если клиент не возвращает или не платит? — спросила она, и голос её прозвучал хрипло.

Клавдия усмехнулась — жестко, с горечью, которую трудно было скрыть:

— Списа́ли убытки. И молчат. Тот, кто мог бы спросить, сам сидит в этой системе. Цмель знает, что делает. Если она закрывает глаза — у неё причины. И вам, Костенецкая, тоже лучше закрывать. Вы здесь не для того, чтобы восстанавливать справедливость. Вы здесь, чтобы работать. Иначе не выдержите и месяца.

Она взяла Элеонору за руку — сухо, но не грубо — и вывела из склада, замкнула дверь на два оборота, так что замок клацнул с финальной, неумолимой нотой.

— Теперь смотрите, как гостей принимают, — сказала Клавдия уже обычным деловым тоном. — Сегодня утром приедет Зыкина. Будете стоять в стороне и учиться. Запомните: когда она говорит — слушайте. Когда просит — делайте. Без вопросов, без паузы. Она привыкла, что мир крутится вокруг неё. И она права — крутится. В этом городе, в этой стране — она одна из тех, кто заставляет его вращаться.

Они вернулись в зал. Свет в хрустальных люстрах приглушили — зажгли только боковые бра, создавая уютный полумрак, в котором камни начинали светиться собственным, внутренним светом. На прилавке появилась белая скатерть с вышитыми васильками и хрустальная ваза, наполненная карамельками «Золотой ключик» — теми самыми, с тягучей начинкой, которые считались дефицитом. Элеонора заметила: все здесь — до мелочей — работало на атмосферу. Никакой казенщины. Только частная, почти домашняя забота.

— Готовимся, — пояснила Клавдия, поправляя скатерть. — Через час. А пока сядьте в кресло и наблюдайте. Ваше первое задание — запомнить, как мы с ними говорим. Не как с покупателями — как с королевами. Но не льстиво, а с достоинством. Они уважают только тех, кто уважает себя.

Элеонора опустилась в бархатное кресло, стоявшее в углу, и уставилась на «Золотую розу». Камень переливался в приглушенном свете, бросая золотистые блики на бархат. Внутри неё боролись два чувства: восторг от красоты, древней, нетленной, и омерзение от системы, превращающей эти свидетельства человеческой любви и истории в рычаг власти, в инструмент торга.

«Как я сюда попала? — пронеслось в голове. — Дочь репрессированного, отличница, библиотекарь. А теперь сижу в барочном зале и буду подавать конфеты певице, которая поет о родных просторах, а сама носит в косметичке камни, достойные императриц. Черт возьми».

Но она знала ответ. Ради матери. Ради денег. Ради того, чтобы не закончить жизнь в коммуналке, глядя в потолок, как ее мать. И ради чего-то еще, чего она сама пока не могла назвать, — может быть, ради того, чтобы прикоснуться к истории на ощупь, пальцами, чтобы понять, как она выглядит в реальности, а не в книжках.

Ровно через час раздался стук в дверь — не громкий, но уверенный, с паузой между ударами. Клавдия встала, поправила халат — и лицо её мгновенно изменилось: исчезла суровость, появилась радушная, почти сладкая улыбка, которая однако не была фальшивой. Это была улыбка профессионала, который встречает дорогого гостя и искренне рад его видеть.

— Входите, Людмила Георгиевна! — пропела она, и голос её зазвенел, как хрусталь.

Дверь открылась. Элеонора узнала её сразу — с телеэкранов, с афиш, с обложек журналов, которые она видела в киосках. Людмила Зыкина, народный голос России, любимица генсека, женщина, чей голос мог заставить плакать и министров, и простых рабочих. Она вошла в простом темно-синем платье, без единого украшения — только маленькая косметичка в руках, потертая, с поцарапанным замком, которую она стискивала так, будто от неё зависела её жизнь.

— Здравствуйте, Клавдия Петровна, — Зыкина улыбнулась тепло, по-человечески, и голос её — низкий, грудной, обволакивающий — наполнил комнату, словно она уже пела. — А это новенькая? Я слышала, Цмель взяла кого-то с историческим факультетом.

— Да. Элеонора Костенецкая. На стажировке, — Клавдия кивнула в сторону Элеоноры.

Зыкина подошла, протянула руку — сдержанно, но без надменности, и Элеонора заметила, что руки у певицы тонкие, с длинными пальцами, но с выступающими венами — руки немолодой женщины, много работавшей.

— Приятно познакомиться, — сказала Зыкина, и глаза её, серые, с глубоким прищуром, посмотрели на Элеонору с той особенной проницательностью, которая бывает у людей, привыкших видеть насквозь. — Надеюсь, вам здесь понравится. Я часто бываю, так что увидимся ещё.

Элеонора пожала тёплую, сухую ладонь, ответила:

— Взаимно, Людмила Георгиевна. Я много слышала о вас.

— Надеюсь, хорошего, — улыбнулась Зыкина и, не дожидаясь ответа, подошла к витрине, где лежала «Золотая роза». Но на камни она смотрела не с жадностью коллекционера, даже не с любопытством — с лёгкой грустью, будто узнавала в них что-то давно потерянное.

— Я за заказом, — сказала она Клавдии, не оборачиваясь. — Обещали кольцо с изумрудом сегодня. Тот, который мы смотрели в прошлый раз. Говорили, что привезут из Ленинграда.

— Конечно, — Клавдия метнулась в склад, бесшумно ступая по паркету.

Остались вдвоём. Элеонора не знала, что сказать, просто стояла, сложив руки перед собой, и смотрела на Зыкину. Та задержалась у витрины, провела пальцем по стеклу, будто хотела дотронуться до камня, и вздохнула.

— Думаете, глупо, что я ношу камни в косметичке? — спросила она неожиданно, обернувшись к Элеоноре. — Все так говорят. Даже дочка ругает. Но сейфам не верю. В косметичке они всегда при мне. Я с ними не расстаюсь. Даже на сцене, когда пою, — косметичка лежит за кулисами, рядом с водой.

— Но это опасно, — сорвалось у Элеоноры, и она тут же прикусила язык, но было поздно. — Косметичку легко украсть. Любая гримерка, любой перерыв…

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.