ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
В детстве у меня была игрушка с трудно произносимым для ребенка названием «калейдоскоп». Я помню ощущение неизбывного восторга, когда брала в руки волшебную трубу, подносила к лицу, один глаз прищуривала, а вторым наблюдала настоящее чудо: разноцветные стеклышки складывались в необыкновенные узоры, яркие, похожие то на рисунок ковра-самолета, на котором в сказках летали волшебные герои, то на солнечную поляну, то на расцвеченный небывалыми цветами летний луг. Наблюдать эти превращения было так здорово, что дух захватывало! Но все время мучил детский каверзный вопрос: «А что там внутри? Как получается это великолепие?» Пробраться внутрь чудесной игрушки не было никакой возможности, а разбить ее ради удовлетворения простого любопытства не поднималась рука.
Так и жил калейдоскоп среди моих любимых кукол, зайчиков и мишек, пока по неосторожности ли, по какой ли другой причине не разбился сам. Горю моему не было предела: во-первых, теперь волшебные ковры-самолеты и сказочные луга превратились просто в горку разноцветных стеклышек, а во-вторых, осколки эти были так малы, что совершенно ни на что не годились, из них даже нельзя было сделать секретики и закопать под них фантик от какой-нибудь невиданной конфеты, привезенной знакомыми или родственниками из поездки в Москву. Утешали лишь несколько прямоугольных зеркальных полосок, чудесным образом уцелевших от утраченного чуда. В них потом долго смотрелись мои куклы, когда я принаряжала их в разноцветные лоскутки, оставшиеся от сшитых мне платьев.
Вот на такой волшебный калейдоскоп и похожи мои воспоминания о детстве. Это, скорее, не воспоминания-мысли, а воспоминания-ощущения цвета, эмоций, запахов. Это мои разноцветные стеклышки, которыми я очень дорожу. Вынимаю одно за другим, прищуриваюсь и… Вот оно, далекое и близкое Детство. Удастся ли мне снова посмотреть в мой заветный калейдоскоп?
Глава 1. КУКЛА
С какого возраста помнит себя маленький человек? Я — лет с трех. Смотрю на желто-зеленый мир, наполненный солнечным светом. Эта насыщенная золотая желтизна, переливаясь, заливает все вокруг, течет по лесной поляне волной душистых медовых одуванчиков. Мама плетет из маленьких солнышек венок и надевает его на меня: «Красавица!» Папа смеется. Он большой и сильный. Поднимает меня высоко. Сейчас полечу! Я выше папы! Выше всех! Хватаю ладошками теплый, пахнущий небом, травой, одуванчиками, молодой листвой воздух. Заливаюсь смехом. Папа улыбается. Прядь его черных, еще не поседевших волос падает на лоб, резким движением головы он откидывает ее — руки заняты мною: «Ура! Ты летишь, Танюшка!» И тут же неожиданно для меня опускает руки вниз.
— Вж-ж-ж! Приземляемся!
Аэродром — пенек. Он прохладный и мягкий от мха, сидеть на нем и удобно, и страшно одновременно. Пенек в тени, или солнце куда-то скрылось? Становится жутко и одиноко. Как мгновенны в детстве переходы от одной эмоции к другой! Собираюсь заплакать. Папа присаживается рядом на корточки. Черная прядка опять упала на лоб.
— Страшно? А вот тебе подруга, — протягивает мне большую красивую куклу.
Как выглядела эта мечта любой девочки, я не помню. Запомнилось только ощущение радости, даже дух захватило, а потом такое же сильное ощущение горя от первой в моей жизни потери. То ли кукла была забыта у пенька-аэродрома, то ли так и осталась сидеть где-нибудь в одуванчиковой поляне, но домой мы вернулись без нее. Я так горько плакала, что папа даже бегал в лес, но ее, красавицы с шелковистыми волосами, до сих пор чувствую их гладкость подушечками пальцев, так и не нашел.
Воспоминания сливаются, как акварельные краски в стакане с водой, одно наплывает на другое, слышатся звуки, переживаются давно забытые чувства, но так остро, как будто это было вчера, а картинки не видно. Наверное, стоит поднапрячься, прищурить глаза, сосредоточиться, внимательнее вглядеться в маленькое окошечко, за которым волшебный, манящий калейдоскопный мир и…
Глава 2. БАНЯ
Фиолетовый вечер. Сумерки. Воздух похож на воду, подбеленную молоком. Холодно. Я, закутанная в бабушкин колючий вязаный платок, иду по улице, держась за мамину руку. Мы идем в баню. У бабушки — квартира с удобствами, в ней есть титан, который очень уютно гудит, нагревая воздух в ванной, дедушка кормит его поленьями, принесенными из сарая, есть сама ванна, есть даже душ, которого почему-то я боюсь так, что визжу, переходя на безутешный плач, когда меня пытаются под ним ополоснуть. Не эта ли причина наших, теперь уже ставших традиционными, походов в баню? Или дело в извечном, глубоко заложенном в русском человеке стремлении к чистоте телесной? Чистоте до хруста, до сморщенных подушечек пальцев после парилки, до долго еще остающегося в одежде запаха веников, мыла? Ведь недаром в каждом захудалом деревенском дворе есть своя банька! Истопить ее, пойти в нее, когда пар настоится, похлестаться заготовленными загодя вениками, испить после баньки маленькими глоточками холодного кваску, такого, что зубы ломит, — это целая история и ритуал. У моей деревенской бабушки тоже есть баня, но об этом потом. Я стараюсь не расплескать воспоминания, перекатываю их в памяти, как будто гоняю во рту от щеки к щеке, прежде чем проглотить, обжигающе холодный бабушки Дунин квас. Сейчас мы с мамой шагаем в самую лучшую городскую баню №1.
Чтобы шаль не натерла подбородок и полузакрытый нос, мне подложили жесткий накрахмаленный носовой платок. Он пахнет морозом и так здорово шуршит, что, несмотря на неприятно саднящий нос, мне становится весело.
— Хи-хи-хи, — тихонько хихикаю я, — мама, а почему все говорят друг другу после бани: «С легким паром!»? Пар, он легкий, да? А почему он с нами не улетает? Он там, в бане, остается, да?
Мама держит в одной руке сумку с бельем и полотенцами, в другой — моя ладошка в пушистой варежке:
— Не отставай, замерзнешь!
Она очень волнуется из-за того, как бы не простыла дочка, в такие морозы в баню мало кто ходит, но мама выбрала именно этот день, потому что в остальные она занята. Она — учительница, и работы дома у нее много: проверка тетрадей, планы, подготовка к урокам.
Приходит она поздно и часто рассказывает про своих учеников. Например, я знаю, какой драчун мальчишка по фамилии Заплаткин, как хорошо учится девочка Люда, какие сложности в семье Али Неверовой. Всех этих ребят я знаю, потому что не раз была у мамы в школе. Сидела у нее на уроках, рисовала мелом на доске.
Я вспоминаю большой зал, куда выходили двери классных кабинетов, учительскую с диваном и жесткими валиками, высокого, красивого, седого дядю-директора.
А еще вспоминается (зябко повожу плечами) узкая, крутая лестница в подвал, там находилась школьная столовая, туда водила меня мама, чтобы угостить сладким чаем с булкой. Удовольствия я не испытывала никакого, идти по темной лестнице было страшно. Подвальное помещение было гулким, особенно если во время урока там не было детей, а во время перемены, наполняясь детским гомоном и стуком тарелок, ложек, стаканов, не становилось привлекательней, а для меня, малышки, по-прежнему казалось зловещим. Может, оттуда, из далекого детства, пришла в мою взрослую жизнь нелюбовь к ненастоящему: электрическому свету (до глубоких сумерек стараюсь сохранить в комнате свет из окна, не включаю лампы), низким потолкам, тесным помещениям?
Как причудливо все переплетается в нашей жизни! Истоки многих наших поступков надо искать в далеком детстве, в наших первых, но ярких впечатлениях, которые нет-нет да и ворвутся неожиданно в нашу взрослую жизнь сильной эмоцией или волной воспоминаний о цвете, запахе, звуке.
Идти недалеко, и вот мы уже входим в вестибюль, где на нас волной накатывает особый банный дух: тепло-влажный, пахнущий березой, мятой, ромашкой, земляникой воздух тут во всем и везде. Отдаем верхнюю одежду маленькой сухонькой старушке-гардеробщице и получаем ключик от шкафчика.
Сама баня помнится мне смутно: клубы пара от окачиваемых кипятком каменных лавок, громкие, эхом отдающиеся в высоких сводах голоса, смех, большие пенные реки, текущие по полу, раскрасневшиеся лица, улыбки — «потрите спинку, пожалуйста!» — это весело и интересно.
Мама, стройная и гибкая, со сверкающими золотом волосами, распущенная коса ниже пояса, берет из горки одинаковых блестящих тазов один.
— Я сейчас воды наберу. Стой здесь, — ставит меня около свободной лавки.
Я кладу руку на теплый гладкий камень. Он влажным блеском отсвечивает в тусклом свете окутанных паром банных ламп. Глажу, провожу по светлым прожилкам рукой, меня переполняют чувства покоя и ленивой усталости. Как хорошо! Нет спешки, нет суеты, нет ничего, кроме запаха чистоты, ощущения сонной расслабленности.
Возвращается мама:
— Отойди, а то обварю!
С сожалением отрываю руку от каменной поверхности. Плюх! На лавку выливается тазик кипятка. Потом мама расстелет на еще горячее сиденье пеленку, усадит меня, и начнется банный ритуал.
Мыло щиплет глаза, я начинаю капризничать, вода из тазика не помогает: она тоже мыльная. Мама берет меня за руку и, как поводырь слепого, ведет к крану. Он — солидный медный короткий рожок, чуть позеленевший от постоянной влажности, выдает нам струю холоднющей чистой воды. Я промываю глаза.
— Мама, а можно я попробую?
— Что?
— Воду переключать!
— Ну попробуй, только ноги береги!
Берусь за скользкую белую фарфоровую ручку-переключатель. Она прохладная, приятная на ощупь, но поворачивается тяжело. Мне, ребенку, не по силам. С маминой помощью набираем воду в таз. Я помогаю его донести, вернее, считается, что помогаю, просто держусь за блестящий металлический край. Осторожно переступая по скользкому плиточному полу, добираемся до нашей лавки. Ставим на нее свою ношу.
— А теперь пойдем!
— Куда?
— В парилку!
Соглашаюсь с радостью, думаю, что именно там происходит все самое интересное.
Дверь туда тяжело ухает, сопровождая каждый свой вздох облаком вырывающегося пара. Ух! Бух! Ух! Бух! Она выпускает из наполненного горячим пульсирующим воздухом разгоряченных, смеющихся женщин и впускает нас, еще бледных, несмелых, неправильно мывшихся и как будто от этого виноватых.
На полках — красавицы, таких живописных женщин я не видела больше никогда и нигде, сидят, хлещутся березовыми вениками, иногда с придыханием приговаривая: «Ух, хорошо!»
Пристраиваемся невысоко, на одной из нижних полок. Выше лезть я боюсь. Кожа покрывается мурашками. Холодно? Нет! Жарко! Горячо! Вдыхаю обжигающий воздух, тело покрывается бисеринками пота. Становится легко и весело. Чувствуется, что мы вместе со всеми включены в какое-то общее таинство, мы тут все заодно. От ближайшей соседки долетают до нас теплые капельки, пахнущие березовой листвой, колышется, накатывая, горячая влага. Плещется паровое марево.
— Ну, что, пропарилась? — как будто издалека доносится мамин голос.
— А веничком? — смеется кто-то.
— Она еще маленькая, — берет меня за руку мама.
Выходим из парилки. Ух! Бух! Это дверь. Мне кажется, отпускает она нас с сожалением.
Дальнейший процесс помывки я помню плохо. Хочется спать, лень передвигать ноги, поднимать руки. Взбадривает только прохладная вода, вылитая на меня мамой. Все! Идем к шкафчику с одеждой.
Одетые во все чистое, закутанные выходим на морозную улицу. Высовываю нос, освобождая его от жесткого платка. У зимнего воздуха аромат арбуза! Его можно вдыхать кусочками: раз — ой, арбузик, два — еще один!
— Ты что там пыхтишь? — спрашивает мама. — Cейчас же спрячь нос!
Послушно зарываюсь в шаль. Поднимаю голову к небу. А там!.. Чернота, кое-где пробитая блестящими дырочками звездочек, кажется бесконечной. Узор, сложенный из сверкающих точек, оживленный редко падающими снежинками, похож на картинку в моем калейдоскопе. Вспоминаю о своей игрушке и понимаю, что сегодня был длинный день. Хочу домой.
К чаю с малиновым вареньем и теплой кровати мы добираемся совсем поздно, когда из-за света уличных фонарей уже не видно бездонного неба, оно как будто опустилось и низко висит над снежной землей.
— С легким паром! — встречает нас улыбающийся папа.
У меня уже нет сил выяснять, куда девается этот самый легкий пар. Глаза слипаются. Спать. Кладу рядом с собой калейдоскоп и засыпаю.
Глава 3. ЗОЛОТЫЕ ШАРЫ
Над землей низко висят тучи. Кажется, почва, мостовая не могут впитать столько влаги, сколько пролилось за последние дни, но дождь все идет и идет. Бесстрастно строчит холодным пунктиром, стучит по карнизу, обманчиво прекращаясь на несколько минут, опять продолжает свою нудную музыку.
Гулять нельзя. Книжки у бабушки я уже все пересмотрела, раскраски пораскрашивала, даже сшила моей тряпичной кукле Нюре новое платье, но настроение под стать погоде — кислое, поэтому ни одного дела не довела до конца. Лежит на столе книжка-раскраска. Бабочка на раскрытой странице с наполовину заштрихованным крылышком так и не взлетела на цветок, только обведенный контуром. Нюра сидит на стуле — ее по-летнему яркая юбка валяется рядом, моя любимая книжка «Старик-Годовик» даже не добралась до серванта — лежит тут же.
Сижу на подоконнике и вижу улицу, залитую потоками воды, прохожих, закрытых прозрачными дождевиками и черными зонтами. Уныло. Все происходящее за стеклом похоже на телевизор, по нему я смотрю скучное кино в серо-черном цвете под шелест дождя. Просто у чудо-аппарата сломался звук, и он издает надоедливое шипение.
— Когда же придет мама?!
Высматриваю ее среди однообразных бесформенных фигур, вспоминаю, что у нее сегодня педсовет, папа тоже задержится на работе, значит, я у бабушки надолго… Нет, в этом доме, где всегда пахнет блинами или моими любимыми пельменями, я люблю оставаться, но сегодня… хочется капризничать, плакать, на глаза наворачиваются слезы…
Вдруг — звонок. Это Шура, моя тетя, мамина сестра. Она младше мамы, но очень на нее похожа. Такая же белокурая, тоненькая, только, в отличие от своей старшей сестры, очень смешливая. Она приносит в квартиру влажный запах улицы, брызги дождя на плаще, которые, как живые, скатываются вниз, стоит ей пошевелиться.
— Пойдем за золотыми шарами! — говорит она мне, и дождевые капли от радости соскакивают на без того уже мокрый пол.
— На улице сы-ы-ро, — протяжно всхлипываю я и чувствую, как глаза наполняются так и не пролившимися в этот день слезами.
— Ну и что?! Знаешь, как здорово — шлепать по лужам? — она пытается заразить меня своим восторгом.
— Сы-ы-ы-ро… — упорствую я, уже готовая сдаться.
— Надевай сапоги! Быстрей!
Под причитания бабушки мы вылетаем на улицу.
А тут… Из окна дождь казался скучным и надоедливым, прохожие — суровыми и хмурыми, мир — черно-серым, а здесь кажется, что улица взрывается от упругих струй, которые закипают в лужах, обрызгивают ноги прохожих, бурлят потоками под колесами автобусов и машин. Под прозрачными дождевиками — скрытые, словно в утренней дымке, веселые платья и косынки. Слышны разговоры, смех! Как жаль, что я целый день сидела перед окном-телевизором и не утащила бабушку гулять! О желании заплакать я больше не вспоминаю, теперь хочется бороздить глубокие лужи, как корабль бороздит просторы морей. Подбегаю к одной, которая кажется мне самой глубокой, примериваюсь…
— Бегом, за шарами! — торопит Шура.
Тут только вспоминаю цель нашего дождливого путешествия. Шары? Золотые? Я ведь даже не спросила, что это такое!
— Шура, Шура! А что такое «золотые шары»?
— Пока не скажу! Скоро увидишь!
— А они умеют летать? Как мы их отпустим под дождем? Они не промокнут? Взлетят?
— Подожди, не торопись с вопросами. Любопытной Варваре…
— Знаю, знаю… Нос оторвали, — еле поспеваю я за тетей.
Мы, взявшись за руки, бодро шлепаем по лужам. В прозрачном плаще с капюшоном я, как в домике, на крыше которого весело подпрыгивают крупные водяные шарики: кап! кап! кап-кап! Но я чувствую себя защищенной: во-первых, я не одна, а во-вторых, все вокруг теперь кажется таким сказочным, волшебным, цветным, вот и дождь, не серый, а сиреневый, так, по крайней мере, кажется мне, когда я поднимаю глаза к небу и смотрю через ткань капюшона вверх.
Наконец, мы около какого-то старого дома. Шура говорит, что в этом доме мои родители жили, когда я была совсем маленькой. Смутно, очень смутно вспоминаю: обжигающе морозный воздух двора, скрип салазок и берестяной их запах, треск поленьев в печи. Даже тротуары кажутся мне знакомыми. Вот здесь качается доска, а здесь через треснувшее покрытие надо переступать побыстрее. Какие сюрпризы порой преподносит память! Ведь я и ходить-то толком не умела, когда мы жили в этом старом доме, как я могу помнить деревянные дворовые мостки? А рука тянется к ним, вспоминая шероховатость старых, исхоженных многими ногами досок.
Шура тянет меня за руку:
— Пойдем! Ты ведь хотела посмотреть шары!
Выбегаем из двора. Под окнами первого этажа, в палисаднике, за мокрым, позеленевшим от старости штакетником забора я вижу желтый взъерошенный остров. Он гнется под порывами ветра, клонится вниз от тяжести потоков воды, но не сдается, поднимается на высоких стеблях, тянет к небу резные темно-блестящие от влаги руки-листья.
У меня перехватывает дыхание:
— Ничего себе, остров — шар!
— Беги сюда! — почему-то шепотом, еле слышно произносит Шура.
Боясь поскользнуться на мокром тротуаре, неловко перебираю ногами.
— А почему шепотом? — подъехав по лужам, как на лыжах, спрашиваю я.
— Увидят-заругают! — она протягивает мне в щель между штакетинами жесткий стебель. — Рви!
И тут я вижу, что мой Золотой остров — это много-много одинаковых желтых цветов, и правда похожих на шары. Они растут так густо, переплетясь яркими соцветиями, что издалека похожи на чью-то непричесанную непокорную голову или на жизнерадостный, качающийся клоунский колпак.
Вот так шары! Они и в самом деле как будто плавают в воздухе, держась на тонких, но жилистых стеблях. Я пробую сорвать один шар, освободив от удерживающих его пут. Может, он полетит? Растение не дается. Жесткий остов гнется, но не ломается. Меня обволакивает терпкий, похожий на лекарственный, запах.
«Наверное, только так могут пахнуть эти цветы», — думаю я.
Почему эта мысль тогда пришла в мою детскую беззаботную голову? Не знаю. Но ощущение счастья от прогулки под дождем внезапно сменилось чувством доселе мне не знакомым. Я испытала горечь и тоску, как будто сочувствовала золотым шарам, мечтающим взлететь и не имеющим возможности это сделать. Запах этих цветов до сих пор ассоциируется у меня с детством, с той безумной прогулкой под дождем, с влажными досками забора, лужами, нечаянно обретенным восторгом.
Много лет спустя, на вернисаже в Измайловском Кремле, увидела я картину, которая так и называлась «Золотые шары». Художник продавал ее одну. Других работ у него не было. Стоило это полотно по тем временам безумно дорого. Уступать в цене автор не хотел. Вздохнув, я посмотрела на цветы своих детских воспоминаний и ушла, думая о том, что, если судьба, они меня дождутся. Среди многочисленных натюрмортов с сиренями, ландышами, дичью, пейзажей с золотой осенью в левитановской манере эти цветы на фоне бревенчатой стены деревенского дома смотрелись бедными непричесанными родственниками. Но именно своей безыскусностью, простотой, настоящестью что ли, притягивали взгляд.
Прошел год. Я снова оказалась на вернисаже. Художник с картиной стоял на прежнем месте. Я заплатила ему требуемую сумму и принесла «Золотые шары» домой. Сразу ощутила запах детства, дождя, мокрых, пахнущих горечью цветов. С тех пор картина висит у нас в доме, хоть и не поняли меня мои домашние, ведь они не бегали за желтым чудом, не обрывали яростно жесткие мокрые стебли. А жаль.
Глава 4. ДОРОГА В ДЕРЕВНЮ
Самая яркая картинка в моем калейдоскопе складывается, когда я вспоминаю одну из своих немногочисленных поездок в деревню. Разрозненные цветные стеклышки рисуют мне такой безбрежно-беззаботный мир, что поневоле охватывает детский восторг. А память хранит и в самые сложные жизненные моменты подбрасывает ощущение далекой радости и покоя. Тем и живу. Не все ли мы родом из детства? Чем больше таких кусочков в памяти каждого, тем увереннее человек стоит на ногах, тем сильнее его корни и труднее их вырвать из почвы житейским бурям.
В деревню к бабушке, папиной маме, меня возят нечасто: дальняя дорога, занятость родителей, да и мама почему-то не очень любит там бывать. Но однажды все-таки родителям пришлось отправить туда городскую внучку. Остальные, совсем дальние родственники, не приезжают. Исключение составляет только Сашка, оставленный бабке с дедкой на воспитание незамужней сестрой моего отца, Руфой. Она пытается устроить свою женскую судьбу, и ребенок, к тому же инвалид, ей не очень нужен.
Как мы тогда добирались в деревню, я не помню. В памяти осталась только еле заметная тропинка, вьющаяся в дремучем лесу среди огромных елей. Мои сандалии скользят по рыжей прошлогодней хвое, а на лицо наваливается тягучий запах прелой листвы, грибов, мха, растущего островками около трухлявых пней и кое-где покрывающего стволы деревьев.
— Скоро мы придем? — спрашиваю я маму, боясь услышать в ответ, что идти еще долго.
Мама, к счастью, отвечает, что страшный лес скоро закончится, а там, за лугом, уже речка и бабушкина деревня.
Скоро и правда нам в глаза ударяет яркое солнце, как будто ночь неожиданно сменяется полуденным светом и блеском. После вязкой глухоты леса, после ядреного хвойного духа в лицо ударяет горячий, пропеченный солнцем ветер, настоянный на луговом разнотравье. Тропинка становится заметнее, и идти по ней веселее. Кое-где на пригорках, среди невысокого клевера, попадаются земляничные островки с перезревшей ягодой. Так и хочется сорвать темную от перебродившего сока с выпуклыми шероховатостями семечек вкусноту, раздавить во рту, почувствовать теплый аромат лета, но мама торопит:
— Быстрее, мне надо успеть на обратный автобус!
А вот и речка. Речкой этот ручеек можно назвать с большой натяжкой. Но мостик через нее настоящий, сделанный из бревнышек, с березовыми перильцами, покатый к берегам.
Вот и знакомый дом. Он самый большой и крепкий в деревне. Каменный, в два этажа, построенный еще до революции местным купцом-богатеем. Дедушка, Василий Ефимович, купил его, когда женился на моей бабушке Евдокии. Женился без любви, по сговору родителей, потому что оба они с бабушкой были из зажиточных семей. Они разные даже внешне — дородная, высокая, спокойная бабка в широкой юбке, в красивой кофте и невысокий, жилистый, юркий дед, всем одеждам предпочитающий военную гимнастерку или — по особо праздничным случаям — вышитую косоворотку с жилетом, в карман которого с большой важностью всегда опускает часы-брегет, выставляя напоказ цепочку.
Идем по деревне, тихонько, как ветром, колышутся немудреные занавески в окнах домов; из каждого на миг показывается лицо: кто приехал, к кому? Каждый новый человек в деревне — событие!
А вот и крыльцо нужного нам дома!
— Ну, открывай, — говорит мама, — бабушка с дедушкой, наверное, во дворе.
Становлюсь на выщербленный временем и многочисленными ногами полукруг бывшего жернова, берусь за гладкое холодное кольцо, поворачиваю и оказываюсь в мягких объятиях. Бабушкин фартук, в который упираюсь носом, пахнет молоком, свежим хлебом и чем-то неуловимо домашним.
Проходим в дом, подымаясь по высоким скрипучим ступенькам. Мама раздает подарки, наскоро обедает и уходит обратно через дремучий темный лес на большую дорогу, на автобус. А я остаюсь у бабушки. Мне немного страшно. Впервые буду без мамы. Но скоро новые впечатления вытесняют и страх, и тоску, и первоначальное чувство одиночества.
Глава 5. У БАБУШКИ
Вкус козьего молока на губах, на языке, кажется, я наполнена им до самой макушки. Мы с Сашкой лежим на печке, на старом тулупе, и «гоняем пузырь», как говорит бабушка. Наши животы раздулись от полезного продукта, и мы можем только вздыхать и отдуваться. Даже разговаривать лень.
В кухне прохладно. Печка топилась утром, когда бабушка готовила, теперь день. В открытых окнах — ветки дуба, по которому мы с Сашкой можем залезть из палисадника в кухню, что и делаем часто, хотя дед нас очень ругает. Он строгий, и мы его немного побаиваемся. Сейчас дед спит. Готовится идти в ночной караул. Он так и не вступил в колхоз, поэтому из всех общественных работ выполняет только эту: в свою очередь ходит охранять деревню.
На гвоздике у двери уже висит на толстой веревке доска и рядом — деревяшка-колотушка. Сторож должен всю ночь ходить вдоль по деревенской улице из конца в конец и стучать этой колотушкой по доске. Под мерный деревянный звук, оказывается, спокойно спится.
Здешняя ночь больше похожа на городские сумерки, только в городе нет таких запахов и звуков. Там все другое: напряженное, резкое, стрессовое.
Здесь — усиливающийся к ночи горьковатый запах полыни, шелест реки, ежевечернее тягучее мычание бредущего по деревенской улице стада, фонтанчики пыли от ленивых ударов пастушьего бича о землю:
— Не балуй! Куда пошла, Зорька?!
И хозяйское:
— Бя-а-аша, бя-а-аша! — так бабушка и другие женщины подзывают своих овец.
Как эти рогатые разбирают, куда идти, бог весть, но не путаются, бредут к своим воротам, наверное, знают дорогу.
Встреча деревенского стада — всегда событие. Из дворов на улицу выходит почти вся деревня. Хозяйки разбирают свою скотину, мужики пользуются случаем передохнуть после трудового дня, перекинуться парой слов друг с другом и пастухом, а мы, ребятишки, просто вертимся под ногами, со страхом смотрим на быка с кольцом в носу, на бодливую и непослушную Зорьку, гладим и пытаемся загонять во дворы овец.
Сейчас мы разбежимся по домам, потому что настанет час вечерней дойки. Теплое молоко упругой струей будет ударяться о стенку цинкового ведра: дзынь! дзынь! — и только кое-где будет слышно, как успокаивают своих питомиц доярки.
У моей бабушки только коза. Молока мы с Сашкой уже напились. Я по городской привычке спрашиваю:
— Можно пойти погулять?
— Пошла! — отвечает мне бабушка.
Не совсем понимаю, это значит, можно или нельзя, но смотрю, как, прихрамывая, улепетывает Сашка, и бросаюсь за ним.
Уже прожив в деревне неделю, я поняла, почему так легко соглашалась на наши поздние гулянья бабушка. В деревне невозможно заблудиться, ни от кого из жителей нельзя было ждать ничего плохого, а от разных глупостей и бесшабашностей мы были надежно защищены более взрослыми местными ребятами, которые гуляли вместе с нами. К тому же сейчас стоят белые ночи, поэтому местные ребятишки на улице чуть ли не до рассвета.
Наш разновозрастный отряд собирается в чьем-то сарае. Поздно. Я, дитя городского режима, уже зеваю и думаю, не улизнуть ли потихоньку домой, но тут начинается самое интересное. Старшие мальчишки заводят рассказ о лешаках и ведьмах, которых встречали местные или они сами. Привирают, конечно, но мне становится так страшно, что даже в безобидном стрекоте кузнечиков слышится что-то зловещее. Ни в коем случае не соглашаюсь идти домой одна, даже Сашка не кажется мне надежной защитой, поэтому провожать меня идут всей командой, для пущего эффекта добавляя ужасных подробностей в уже рассказанные истории. Похоже, все присутствующие, кроме меня, их уже не один раз слышали.
«А может, они такие храбрые?» — думаю я, когда над нашей головой прочеркивает серое небо черная мгновенная тень.
— И-и-и-и! — взвизгивают, приседая, девчонки. — Опять кровь у коров пила!
— Кто? — замирая от страха, спрашиваю я.
— Мышь летучая! Ты че, никогда их не видела, че ли? — всплескивает руками соседская Лизка.
— Ну и не видела, — заступается большой Виталька, — где там в городе мыши-то водятся, там и коров-то нет.
Я виновато опускаю голову и бреду вслед за провожатыми.
Мы почти подходим к дому и тут слышим колотушку сторожа.
— Охра-а-а-ня-я-яй! — дежурно кричит дед и показывается из-за пригорка.
Вдруг меня охватывает такая радость, такое чувство защищенности, что я бегу ему навстречу, утыкаюсь носом в жесткую ткань гимнастерки и начинаю всхлипывать.
— Ну, че ты, че ты, Танюха? Нагулялась? Давай к бабке, спать, — говорит дед, похлопывая меня по спине, доводит до крыльца, и я, махнув на прощанье ребятам, захожу в прохладные сени.
Успеваю подумать, что Виталька, Лизка, Сашка будут еще носиться и наверняка будет много интересного, но эта мысль не вызывает сожаления. На сегодня впечатлений достаточно. Спать. Спать. Спать.
Глава 6. ДОМ
О бабушкином доме стоит рассказать отдельно, потому что он являлся особенной частью моего деревенского бытия. Он как будто всегда жил своей собственной жизнью: вздыхал во время сильного ветра, потрескивал под палящими солнечными лучами нечастых жарких северных дней.
Это не значит, что он был стар. Хотя возраст дома исчислялся не одним десятилетием, нет, он был загадочен и мудр, этот дом. Каменный, сложенный из красного кирпича пятистенок был так крепок, что, когда дед с бабкой умерли, а далеко живущие дети решили его продать, покупателя в деревне, пришедшей к тому времени в упадок, не нашлось, и какой-то смельчак из соседнего села решил купить его на разбор. Дом устоял! Ломались кирпичи, которые были и нужны покупателю, а вот скрепляющий их раствор не поддавался. Мужик затребовал назад деньги. Тетки, вздохнув, согласились. Моего отца тогда уже не было в живых, история с продажей дома обошла мать и меня стороной, но я помню, как тетки, останавливавшиеся у нас во время приезда для совершения сделки по продаже, говорили то ли с огорчением, то ли с гордостью:
— А мы-то думали, болтали люди, что яичные желтки в раствор мешали, чтоб сто лет стоял!
Никогда — ни до, ни после — не попадала я в дома с такой удивительной архитектурой, может быть, просто не очень хорошо знакома с образцами деревенских изб, но бывала и в Рязанской, и Тверской, и в Ярославской губерниях, и в Татарии, и в Марий Эл. Куда только меня ни заносила судьба, все время приходилось убеждаться: нет похожего на дедов дом. Наверное, поэтому все чаще всплывает он в воспоминаниях, большой, всегда, даже в самую изнурительную жару, дышащий прохладой и запахом трав.
С крыльца под резным козырьком, со старого, протоптанного до вмятин мельничного жернова вступаешь в прохладные сени и сразу попадаешь на узкую высокую лесенку с резными перильцами и балясинками. Она ведет в основную часть дома, самую большую и самую притягательную для меня. Это — второй этаж. Наверное, под лесенкой, а может, где-то еще находится вход в людскую, комнату, в которой раньше жили дедовы работники, к сожалению, я там ни разу не была. Будь мальчишкой, наверное, излазила бы каждый уголок, но впечатлительной девочке хватало рассказанных Сашкой страшных историй, чтобы не пытаться даже отыскать заветную дверь в таинственное помещение.
На втором этаже можно пойти по широкой крытой галерее вдоль окон кухни на балкон, а можно, перешагнув порог, вступить в прохладные сени, где в углу у бабушки всегда стоит бак с холодным квасом.
Квас сладковатый на вкус, пахнет травами и ржаным хлебом. Мы с Сашкой, после беготни и купания в речке, часто забегаем в сени и, не заходя в комнаты, выхватывая друг у друга кружку, пьем, пьем, пьем душистый напиток, в котором смешаны запахи луга, огорода, лета.
Налево — дверь в кухню. Это не та кухня, которую встретишь в каждой деревенской избе. Это большое помещение, в котором обязательная печь занимает всего лишь небольшой угол. Вдоль стен, под окнами, что выходят в галерею, стоят не привычные лавки, а диванчики на изогнутых ножках. Сиденья плотно обтянуты черным дерматином, так часто прибитым маленькими гвоздиками с круглыми шляпками, что получается блестящая металлическая окантовка. Помню, сидишь на таком диванчике и пробуешь отковырять ногтем гвоздик — не поддается! Сделано на совесть!
В красном углу — иконы. Бабушка с дедушкой всегда молятся, обращаясь к ним, утром и вечером. Дед торопливо крестится и что-то быстро шепчет, переступая с ноги на ногу, шевеля губами. При этом усы у него воинственно топорщатся, и сам он становится похожим на небольшого юркого жука. Бабушка стоит перед иконами прямо, почти неподвижно, просит о чем-то Боженьку основательно, кланяется с достоинством, каждый раз потом притрагиваясь к концам платка, как будто проверяет, не нарушил ли что в ее внешнем облике низкий поклон.
В простенке, над столом, висит старое зеркало в резной раме. Оно потемнело и кое-где потрескалось от времени, поэтому в него никто не смотрится. Просто занимает оно раз и навсегда положенное ему место. Под зеркалом — самое интересное для меня: в потемневшей от времени раме — деревенская летопись семьи. Фотографии бабушки и дедушки — молодоженов с напряженными лицами, погибшего на войне, в боях под Москвой, старшего их сына Жени, маленьких внуков, взрослых детей. Есть даже потрескавшаяся карточка прежних хозяев дома. Оказывается, продав дом и уехав куда-то на Урал, они долго еще писали письма новым владельцам. Скучали.
Дом просто так от себя не отпускал.
Поперек кухни, под зеркалом и рамкой с фотографиями, стоит большой длинный стол. С одной стороны — стулья с высокими спинками, а вдоль окон — лавка. Стол для большой семьи. Сейчас мы едим за ним вчетвером. Дед садится во главу стола, бабушка хлопочет у печи, потом присаживается на краешек скамьи, мы с Сашкой забираемся на лавку.
На обед — суп из печи, картошка в мундире и холодное молоко. Его бабушка достает из погреба. Запотевший бок крынки в тепле кухни сочится слезой, а внутри — топленое молоко с коричневыми пенками. Я, категорически отказывавшаяся в садике пить молоко с пенкой, придирчиво смотрю в стакан к Сашке: а вдруг ему перепадет коричневого, похожего на шоколадную стружку, лакомства больше, чем мне? Но бабушка умудряется так разлить по граненым стаканам густую, с темными прожилками жидкость, что никто из внуков не чувствует себя обиженным.
Из большого закопченного чугунка наливает в металлические тарелки суп. Перед дедом — стопочка, которую он наполнил из графина, взятого в буфете. Еще одна примечательность дома — буфет темного дерева с красивыми резными дверцами и помутневшими от времени стеклами. В нем — аккуратно составленная бабушкой праздничная посуда. Дед опрокидывает содержимое стопки в рот, крякает, вытирает ладонью усы и, взяв ложку, стучит ею по краю тарелки. Можно есть.
Мы с Сашкой, набегавшиеся и изрядно проголодавшиеся, мечем все подряд, запивая холодным ломозубым молоком. Напихав в себя и суп, и картошку, и молоко, лезем на печку, а если есть силы, убегаем на улицу. Иногда я не составляю Сашке компанию, потому что хочу побыть в одиночестве, и тогда иду в другие дальние комнаты.
До сих пор помню трепет и волнение, как тогда, в детстве, когда ступала по прохладным широким доскам пола в сенях, приближаясь к заветной двери светлых комнат. Берусь за железную узкую скобу-ручку. Тяжелая толстая дверь поддается с трудом. Переступаю через внушительных размеров порог. Вот первая комната. Маленькая. В ней — печь-голландка и широкая темного дерева с шишечками в изголовье кровать у окна. Но не эта комната предмет моих устремлений. Как всякая девчонка, я люблю все интересное, необычное. Таких вещей много в горнице. Взять хотя бы вазы. Высокие, разноцветного стекла, с узкими горлышками для одного изысканного, не деревенского цветка. В них у бабушки стоят бумажные букеты, но даже я, тогдашняя, понимаю, что вазы эти созданы для другой, не бумажной красоты, и любуюсь ими, любуюсь…
Потом потихоньку открываю шкаф-горку. Тут — настоящее великолепие. И тонкого фарфора соусники. Кто, когда, во время какого званого обеда или ужина передавал соус в нем рядом сидевшей даме? Ну уж точно не дед и не бабка, всю жизнь евшие из глиняной, в лучшем случае из металлической посуды! И супницы с красивыми, в виде цветка, ручками на крышках, тут блюда с воздушно-ажурными краями… И вот я уже воображаю себя на балу, звучит музыка, движутся в чинном менуэте пары, а из кухни плывут ароматы разнообразных блюд.
Очень хочется вынуть из шкафа всю фарфоровую изысканность, рассмотреть, потрогать, провести по гладким, отполированным временем и руками дворни и хозяев бокам, но я боюсь. Нет, никто и никогда не запрещал мне этого делать, просто содержимое шкафа — для меня священная неприкосновенность, которая окружена тайной и загадками. Тронь — и развеется.
В этих комнатах всегда тихо и прохладно. По крайней мере, именно такие ощущения остались у меня в памяти. Помню, что только один раз священная тишина была нарушена. На Ильин день, праздник деревни, в родовое гнездо съехались многочисленные дети и внуки.
Причем, места хватило всем. Дело в том, что мои дядьки не были однолюбами, каждый был по нескольку раз женат, во всех семьях были дети, и надо сказать, выросли все, выучились, умом никого Бог не обидел. А вот внуки уже, раз построив свои семьи, держались в них навсегда, видать, расплатились дядьки за какие-то прежние дедовы с бабкой грехи. А может, грехи эти и не грехи вовсе, а родительское принуждение жениться без любви, по принципу «богатство к богатству», которое, как известно, счастья не приносит…
В тот вечер все были бесшабашно веселы, потому что изрядно выпили за встречу. Дети демонстрировали свои таланты: Наташка из Запорожья садилась на шпагат и делала мостик, Иринка, ее сестра, читала стихи, Сережка из Нижнего Тагила показывал фокусы. И одинокие сестры, так и не сумевшие обрести своего женского счастья, и невестки, уже разведенные с мужьями, моими дядьками, — все сидели вместе и хвалили разошедшихся не на шутку отпрысков. Дед с бабкой были тут же. Довольные и тоже хмельные.
Я сидела на кровати с высокой периной и наблюдала за всем, слушала дом, понимая, что он принимает и общее веселье, и радость. Величественная задумчивость светлых комнат очень гармонично сменилась смехом и шутками, и дом принял эту замену и был солидарен с ней.
Я еще не рассказала про двери в сенях напротив светлых комнат. Их было несколько, и все они вели сначала в небольшие клетушки, в которых у бабушки висели аккуратные венички, — сборы мяты, мелиссы, зверобоя, ромашки. Вот откуда извечный запах трав в доме! Там же стояла всякая хозяйственная утварь. Из этих небольших помещений можно было по длинной лестнице спуститься прямо на задний двор, в огород, пройти хорошо протоптанной тропинкой к холодному ключу и к бане. Там, в предбаннике, тоже стоял жбан с квасом, висели готовые березовые веники, лежали приготовленные для растопки дрова.
Помню маленькое оконце в бане, жаркую верхнюю полку, котел, обложенный кирпичами, на которые плескали водой. В жарко натопленном помещении все заполнялось молочным душистым паром, и, только присев на корточки, можно было дышать.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.