16+
Как я был «оккупантом»

Бесплатный фрагмент - Как я был «оккупантом»

Солдатская повесть

Объем: 92 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

А ну их, этих камрадов!

Мы выезжали на учения или уезжали, уж не знаю, как точнее тут сказать. Естественно, подняли нас по тревоге. Суматошное это слово «Тревога!»: вскочить, одеться — гимнастерка, штаны-шаровары, сапоги.

Так и не понял за годы службы, почему солдатские штаны назывались шароварами? Потому что расширялись к бедрам? Так и офицерские штаны — и ого! — как расширялись, а называли их весьма благородно: галифе. А тут — шаровары. Обидно даже…

Вскочить, одеться — ладно. Это привычно. Это, уточню, когда дежурный по роте, отслеживая на часах последние минуты могучего казарменного сна, резко, наотмашь стегает ладонью по выключателям и орёт, как резаный: «Рота, подъём!»

Но орать-то чего? Чтобы показать, какой ты несчастный: не доспал. Так на то она и армия: кому — спать, кому — бодрствовать. Или — чтобы насладиться своей властью: дескать, в считанные секунды поднял на ноги сотню человек. Ладно, уж сотню! «Старики» — те ещё долго будут кряхтеть и потягиваться, поругивая в сердцах и надоевшую казарму, и служак-командиров, и дурную чужую немецкую погоду.

Так что вскочить-одеться (вскочить со второго яруса) касалось молодых. Как, впрочем, и — драяние полов, мытьё кухонных бачков, стояние у тумбочки… Но не вечно же нам ходить в салагах. Придёт час, станем и мы «стариками», тогда и расслабимся.

— А потому, милок, — напутствовали нас знающие, — попаши на первом годку! Потом и за тебя попашут…

«Тревога!» — это общий сбор, клич единения.

Суетное, в полутьме, топанье сапог у вешалок с шинелями, у пирамид с автоматами и противогазами, нетерпеливые выкрики командиров: «Отделение (первый взвод, второй, третий), строиться!». И — бегом, громыхая автоматами и подсумками с «рожками» для патронов, в автопарк.

Почему-то наш автопарк находился за пределами части в отличие от боксов, или, проще, гаражей первого батальона, непосредственно примыкавших к казармам.

— Потому, — объяснили мне, — что они, по оперативке, первые, мы — вторые».

— Понял.

Прибегаем. А из боксов, разбередив тишину и подсинивая дымком стылый ноябрьский рассвет, выползают тяжеленные ЗИЛы (каждый из них — радиостанция, аппаратная), следом — мелкота: «газики», «уазики».

— Как? — удивился я, — водилы уже здесь?

Опять-таки объяснили, что водителям по тревоге надлежит пулей вылетать из казармы, не дожидаясь каких-либо построений. Как, впрочем, и вестовым. Те также мигом разбежались по офицерским коттеджам, дабы сообщить их обитателям об объявленной тревоге. Мне это казалось более, чем странным: пока вестовой добегал до означенной квартиры, офицер уже мчался в автопарк, потому как, во-первых, ещё с вечера знал о времени её объявления (четыре утра), как и все в полку знали: тревога-то учебная, — во-вторых, тому же старлею (старшему лейтенанту), капитану, майору наверняка уже позвонил дежурный по части.

Но таков, оказывается, был порядок: в случае объявления тревоги на дом к офицеру должен прибыть вестовой. Расчет всё на тот же боевой вариант, когда и связи может не оказаться, и срочное пакет-донесение доставить потребуется.

Машины выстроились вдоль автопарка.

— Командиры рот, взводов, старшие машин — в голову колонны! — команда. Понятно, для инструктажа: уточнения маршрута, расчётного времени движения.

— Регулировщики, строиться!

Это уже и меня касается. Дело в том, что по маршруту следования колонны полагалось выставить регулировщиков — в населённых пунктах, на развилках дорог. Меня как молодого бойца в регулировщики (а чем ещё мог пригодиться?) и определили.

Выдали два флажка: красный — стоп, жёлтый — указание направления пути. Дали и фонарик. Опять же красный свет — стоп, зелёный с неоднократно повторяющимся движением руки — направление движения. И весь инструктаж.

Погрузили нас в «уазик» и разбросали по точкам. Я был где-то пятым или шестым: какой-то стылый городишко, крохотная площадь-брусчатка.

— ­Стой тут и жди! — приказал старшина. — Как увидишь головную машину, указывай флажком направо. Понял?

— Понял!

Пристраиваюсь рядом с полицейским, на всякий случай кивнув ему: гутэн таг! Он тоже вроде кивнул. А на площадь-пятачок, несмотря на ранний час (немцы — народ ранний), со всех пяти сторон один за другим устремляются «Трабанты», «Фольксвагены», разные-всякие грузовички.

«Ну, — думаю, — попал! Как же смогу остановить их, когда появится наша колонна?» По рассказам же «стариков» знал, что полицейские не очень-то помогают в такой ситуации, дескать, поставили тебя с флажками и калашом, вот и выкручивайся, как знаешь. Рассчитывать же на то, что при появлении колонны все эти трабанты-барабанты тут же замрут, и думать было нечего. Напротив, всяк будет норовить, опять же по рассказам «стариков», проскочить через «окошко» в колонне или вклиниться в неё. За такое и регулировщику, и водителю крепко доставалось.

«И поделом, — размышлял я. — Ни к чему, очень даже ни к чему в нашей колонне находиться какой-то чужой легковушке. А вдруг в ней… шпион?» Как рассказывал вчера на инструктаже замполит, едва та или иная наша, в смысле советская воинская часть выезжает на учения, на хвост ей тут же садится иностранная военная миссия: английская, французская, американская. Или — спецслужба. Что, наверное, одно и то же…

Пять, десять минут стою — колонны нет. А вокруг площади всё более заметное оживление: кто — на работу, кто с ранцем за спиной — в школу или что тут у них? Колледж? И всяк глазеет в мою сторону. Вон пожилой немец вообще слез с велосипеда, чтобы лучше разглядеть меня. Впервые что ли видят здесь советского солдата? В новенькой серой шинели, со звёздочкой на шапке-ушанке и с сияющей бляхой на ремне (о, сколько на неё ушло асидола!).

«Ну, что ж, смотрите! — гордо выпячиваю грудь и ещё не совсем умелым движением поправляю за спиной калаш. — Да не бойтесь: он не заряжен».

Выкуриваю, наверное, уже десятую сигарету. Колонны всё нет. А ноги, чувствую, застывают. Чёртова немецкая промозглость! И тут — о, господи! — аж мороз по коже. А откуда она должна появиться, эта самая колонна? В смысле — на какой улице? Там, где синеет фризьерсалон — парикмахерская (немецкий-то знал немного) или левее, где ярко-красное лебенсмиттель — продовольственный магазин? Или, вообще  правее, где какая-то фура торчит? «Так, без паники,  успокаиваю себя.  Откуда бы ни появилась, появится».

А «Фольксфагены», «Трабанты» всё прут и прут. И всё так же улыбаются немочки на тротуарах. Незаметно (незаметно от кого?) машу им. Они тут же отзываются, о чём-то щебечут. Интересно, о чём? Полицейский, как мне показалось, неодобрительно покосился на меня. Ну и ладно! Я вон и тому камраду помашу: что-то уж загляделся на меня. Он тоже помахал мне и, прихрамывая, покатил велосипед по «зебре»…

Колонны всё нет. Когда же, наконец? И на какой улице? Там, где фризьерсалон, или  лебенсмиттель?.. И, кстати (снова изморозь по спине), флажком-то куда указывать? Что направо — понятно. Но направо расходятся две улицы. И тут вижу: прямо на меня, подпрыгивая, несётся командирский «уазик». Я, естественно,  во фрунт и лихо отмахиваю флажком. «Уазик», кивнув антеннами, делает лёгкий поворот и, не сбавляя скорости, несётся дальше. Следом за ним  тяжелые ЗИЛы, один, другой, третий…

Собственно, зачем их считать? Их есть, кому считать. Как опять-таки рассказывал замполит, вот так же шла наша колонна, не совсем наша, из другой части, и сидящая в телеге с отцом девочка у обочины дороги пересчитала все машины и даже успела записать их номера. С той девочкой, вернее, с её отцом потом разбирались. Так замполит рассказывал.

И ещё запугивал нас всякой всячиной, дабы понятно, усилить нашу бдительность. Говорил, что якобы западные спецслужбы пообещали гэдээровцам за каждый найденный в лесу или ещё где-либо конверт с указанием Полевой почты — пять марок, а за конверт с письмом — десять марок. Что в лесу под деревьями могут оказаться бутылки с отравленным шнапсом и т. д. Наверное, всё это имело место… Пятый, шестой, десятый ЗИЛ. Кто-то из ребят машет мне: молодец, дескать, знай наших! А мне и самому приятно: ни одна легковушка сквозь колонну не прорвалась, в колонну не втиснулась. Стоят, как вкопанные. А которым уж совсем невтерпёж, вырулили на другую дорогу. Так-то!

А ЗИЛы всё идут да идут. Осталось дождаться замыкающего колонну «уазика». Он-то и подберёт меня. Вкладываю флажки в футляр и… ещё издали вижу торчащий из кабины старшинский кулак. А уж мат-перемат! На всю Германию.

Короче, направил я колонну не туда. Не в ту степь, как говорится. Вернее, не в тот лес.

Что было потом? На гауптвахту меня не посадили (молодого да зелёного?), не разжаловали (рядового-то!), из армии не уволили (а я бы и не возражал). Отделался я тремя нарядами на кухню. И отработал их во время учений — в лесу, на свежем воздухе. Чем плохо?

Потом, когда уже сам стал «стариком», растолковывал молодым: поставили регулировщиком — не вертись, как вошь на гребешке. И вообще, ну их этих камрадов и белокурых немочек!..

А той вынужденной остановкой (что колонна пошла не туда, тут же обнаружили) не замедлили воспользоваться: чёрные номерные таблички на машинах поменяли на белые. Так, оказывается, полагалось на марше. Для конспирации. А спустя где-то час велели поменять их обратно. Всё это опять-таки казалось мне сущей формальностью: кому надо, запросто мог выследить колонну.

Цвай хундэрт

Тактичный всё же народ — наши патрули. Завидев солдата в самоволке (уж куда яснее: форма-то не парадно-выходная), никогда не подойдут к нему пока он общается с немцами или, того лучше — с немочками. Инструкция, видимо, у них такая была: при местных не борзеть. Будут топтаться, топтаться поодаль, махорить. Но стоит отдалиться от тех же немочек — всё, каюк.

Как-то под вечер мы с моим другом Толей Балацким, механиком-водителем, забрели в гаштет, кафе по-ихнему. Уже не помню названия городка: крохотный, так, селение. А забрели, ясное дело, из леса. Из того самого, где выше сосен взметнулись наши антенны, где с утра до ночи тарахтят движки наших радиостанций, где пахнет дымным чайком и где так сладко — о, господи! — дурманит дух свободы. Лес — это вам не портяночная казарма. Лес — это, братцы, свобода!

Понял я это: лес — свобода — только здесь, в армии, притом — в Германии. Лес — он такой же, как наш, подмосковный, разве что более хвойный. Ну, и понятно, поаккуратней, почище, построже. Даже излишне построже. До педантизма. Представьте себе, чуть ли не на каждой еле, сосне отметина: синяя, жёлтая, красная. На фига, спрашивается? Или те же глиняные горшочки на стволах. Опять-таки на фига?

Потом нам, несмышлёным, объяснили, что все деревья в немецких лесах пересчитаны, и за каждым из них ведётся досмотр, о чём и свидетельствуют отметины: такому-то дереву три года, такому-то — пять лет, такому-то — десять. Это — на распил, это — лечить, эту сосенку — под рождественскую ёлку. А горшочки на стволах? Для сбора смолы. А мы-то, изверги, крушили их, приговаривая: «Живодёры! Над деревьями издеваетесь!..»

Лес потому ещё — свобода, что подвигает на подвиги (такой вот каламбур): из леса, пусть и ненадолго, можно уйти, чтобы, как говорится, на людей посмотреть и себя показать. Словом, ощутить ещё большую свободу. Ну и, по возможности, отметить эту самую свободу. Чревато, конечно. Но какой адреналин! Потому так любы нам были выезды в лес, на учения.

Словом, подходим мы с Толей Балацким к стойке бара, привычно распрямив гимнастёрки. Ах, гимнастёрка! Без малого столетие верой и правдой служила она русскому воинству: от генерала до рядового — прочная, удобная и даже по-своему элегантная.

Что она есть такое? Извольте. Та же длиннополая сорочка, только со стоячим воротником. И с нагрудными карманами. Ну и, естественно, с погонами. Как-то задался вопросом: сколько же пуговиц на ней? Оказалось, тринадцать: на вороте, на манжетах, на погонах, на карманах. И каждая — со звёздочкой. Как же после этого было не уважать её, такую звездастую? Рыжезелёная, когда новенькая. А если уже бывалая-перебывалая, прокалённая солнцем и отстёганная дождями и мытая-перемытая, — а драили мы её щёткой, прямо на асфальте, — то и вовсе бежевая. Хэбэшная. В гимнастёрке, туго подпоясанной ремнем (ни складочки!), поневоле выглядишь стройнее. Украшала она в своё время и меня…

А бляхи-то, бляхи! Горят! И — стрелки на штанах. Как наводить их, служивые знают. Оттягиваешь штанину вдоль ноги и несколько раз проводишь по изгибу междузубьем расчёски: вверх — вниз, вверх — вниз. И стрелка готова. Такая вот солдатская смекалка…

 Гутэн таг! — здороваемся, при этом успеваем окинуть взглядом зал: наших, в смысле офицеров вроде нет. Встреча с ними была бы весьма нежелательной. Как с теми же «макаронниками», как называли мы сверхсрочников (прапорщики — по-нынешнему), имея в виду их сытую макаронную жизнь. Суть в том, что излюбленным нашим блюдом были макароны по-флотски. Деликатес! Давали нам их редко, в основном по праздникам. Сверхсрочники же, питаясь в офицерской столовой, могли улепётывать их сколько угодно.

В общем, и те, и другие запросто могли сдать нас: ведь нам, срочникам, служащим по призыву строжайше запрещено было посещать питейные заведения. Более того, имелось негласное указание владельцам этих самых заведений при появлении нашего брата тут же сообщать об этом в комендатуру.

 Т-а-а-г! — вторит розовощёкий бармен.

Ох уж, эти немцы! До того небрежны в приветствии. Ну почему бы не сказать, как надо: «Гутэн таг!», «Гутэн мор-гэн!»? Нет же: «Т-а-а-г!», «Мо-о-ргэн!» Или — «Видэрзээн» вместо «Ауфвидэрзээн». На звуках что ли экономят? И тут верны своему прагматизму? Это равносильно тому, чтобы мы, здороваясь, говорили: «Де-е-нь!», «У-у-тро!» Нет же, говорим, как надо: «Здравствуйте!», «Добрый день!», «Добрый вечер!» Ну, друзьям, понятно — «Привет!», «Пока!»

Вспомнилась история почти анекдотическая. Рассказали мне её «макаронники»  наши, ротные. Как-то в гаштете набрались они до чёртиков. Шумели, наверняка буянили. Законопослушный бармен тут же позвонил в комендатуру. Забрали хлопцев. Отсидели они, всё честь по чести, и снова сюда, в гаштет: «У-у, морды!» В ответ — сама любезность: «Гут моргэн!», «Гут моргэн!..» Умеют, значит, правильно сказать, когда захотят…

— Вотка? — бармен вскидывает на нас светло-голубые глаза.

— Я-а-а, — киваю я. «Я-а-а» у них — наше «да». Ну, язык! И решительно добавляю:

 Цвай хундэрт! (Двести.)

Балацкий, нахмурившись, смотрит на меня. Он не знал и не хотел знать немецкого языка по идейным, как говорил, соображениям. В войну погиб его дед, инвалидом вернулся отец. Дом сожгли. Как такое забыть? Конечно, он понимал, что немцы теперь не те, многое узнали и осознали, да и сами натерпелись от своего бесноватого фюрера, тем не менее, глядел на них так, словно хотел убедиться: действительно ли всё поняли и осознали?

Как-то в гаштете… Опять гаштет! Любили мы всё-таки хаживать в это заведение. И не выпить ради. Для этого немало и других случаев и возможностей было. Общения ради хаживали мы в гаштет. Пусть на кое-каком немецком, а с той стороны — на кое-каком русском, но ведь изъяснялись: кто есть кто, откуда, немного о политике. Мы это называли народной дипломатией.

Так вот, в течение, наверное, получаса Балацкий общался с одним пожилым немцем при помощи всего двух фраз: «Гитлер — сука!», — восклицал Балацкий, уже изрядно поддавший. «Сталинград!», — вторил ему немец, качая хмельной головой. «Гитлер — сука!», — снова восклицал Балацкий, ударяя кулаком по столу. «Сталинград!», — снова повторял немец и, задрав на спине рубаху, показывал зарубцевавшиеся раны. И ведь понимали друг друга.

Своего «сталинградского» немца, уже совсем «хорошего», он довёл до дому, прислонил, как полагается, к дверному косяку. Тот панически замахал руками: «Цюрюк! Цюрюк!» В смысле — назад. За дверью, действительно, послышался женский голос. Балацкий, понятное дело, ноги в руки и — назад, в часть…

Эту историю он нам частенько рассказывал. Мы ухахатывались. Особенно над этим его «Гитлер — сука!» Как будто немец и впрямь понимал, что такое по-русски «сука».

Всё ещё нахмурившись, он смотрит на меня, потом переводит взгляд на бармена и для убедительности выбрасывает два пальца. Тот понимающе кивает:

 Айн момэнт», — и ставит на картонки-кругляшки две слёзные стопочки.

Как сейчас вижу: берём мы эти стопочки и аккуратно так, нежнейше, наслаждаясь их прохладой, чокаемся:

— Будем! — и лихо опрокидываем.

Неспешно закуриваем. Свои, махорочные.

— Ну, шо? — спрашивает Балацкий. — Ишо по одной?

Расслабившись, он любил вклинить украинское словечко. И ещё — когда волновался. Тут уж запаса русских слов ему явно недоставало. Родом он был откуда-то из Прикарпатья, то ли из Тернопольской, то ли из Хмельницкой области. Вообще, мы как-то мало интересовались, кто есть откуда: из какого города, посёлка? Это не считалось столь важным. Важно было, что все мы — из Союза…

— Чуть повременим, — говорю Балацкому, — оглядимся, освоимся.

Зал небольшой. Мягкий полумрак, деревянные столы, заставленные пивными кружками, лимонадом — пожилые, молодёжь, дети. Немцы любят отдыхать в гаштете всем семейством.

— А нас, кажется, приглашают, — киваю на столик у окна. — Вон тот камрад в клетчатом пиджаке. Давай ещё по сто — и к нему.

— Давай.

Присаживаемся. Кладём на стол краснозвёздные пилотки:

— Гудэн абэнд!

В ответ, естественно, «А-а-бэнд!».

 Камрад! — приподнимаю стопку. — Гэзунд! На здоровье!

Он никак не отреагировал на мои слова или сделал вид, что не понял, и, отхлебнув пива, продолжал глядеть на нас не то чтобы с интересом, а как-то проникновенно-пытливо, и глаза холодные, что осеннее небо.

— Капрал? — задерживает взгляд на моих погонах.

— Сержант, — констатирую я, заведомо зная, что он опять чего-то не поймет.

Он ухмыльнулся:

 Бундэс рэпублик — гут. Дойче дэмократише рэпублик — шлехт!

 О чём это он? — наклонился ко мне Балацкий.

 Да так… Западный он немец.

— Оцэ дило! — насупился Балацкий, пухленькое лицо его порозовело, короткий «ёжик» на голове ощетинился.

Да, непростая штучка этот камрад. Да какой он к чёрту камрад? Казачок засланный.

 Бундэс рэпублик, — обращаюсь к нему, также чеканя слова, — капитализм.

— О, я-а, я-а! — воскликнул он и поднял большой палец.

 А ДДR, ГДР,  продолжаю, — социализм, справедливость.

Он слегка поморщился, напрягая слух, потом покрутил пальцем у виска:

 Найн! Шлех!.

Похоже, он провоцировал нас. И тут слышим справа и слева свистяще-шипящее:

— Официрэн! Официрэн!

Я сидел спиной к двери, Балацкий — вполоборота.

— Что там? — тихо спрашиваю его.

— Патрули. Трое. Офицер и два солдатика.

— Да, влипли. Ладно, что-нибудь придумаем.

Казалось, зал со всеми его мэнами, фрау, киндэрами замер. Одни взирали на нас с любопытством: дескать, чем всё закончится? Другие — с сочувствием: мол, такая уж солдатская доля — ущемлённость во всём и вся.

— Где они? — спрашиваю Балацкого.

— У стойки бара. Лимонад пьють.

Немец, уже достаточно раскрасневшийся, расплылся в нехорошей улыбке:

 Дас ист паник?

«Да помолчи ты, чёрт рыжий!», — чертыхаюсь про себя и снова к Балацкому:

— Вечно стоять они там не будут. А к нам, пока мы за столиком, не подойдут, сам знаешь.

— Так-то оно так… О-о! Офицэр кудысь подився.

— Может, в гальюн? Сваливаем!

Разом вскочили и, схватив пилотки и огибая столики, рванули к выходу мимо солдатиков с патрульными повязками:

— Тихо, ребята! Вы нас не видели.

Те и мяу сказать не успели, как мы уже были на улице и во весь упор неслись в сторону темнеющего невдалеке леса. Лес, он — родной, он спасёт! Вот и заветная тропинка. Мы её ещё днём присмотрели. Летим, не успевая потирать обожжённые хвойными лапами лоб, щёки.

— Передохнём, — сдаётся Балацкий. — Нас воны уже не догонють. Та й не знають, куда мы побиглы.

— Догадаться могут. В лес, где учения. Но мы через двадцать минут будем на месте. А там нас фиг найдёшь.

— Это точно, — согласился Балацкий. — Слухай, а ни-мэць той точно с Запада?

— Сто процентов.

— Шпион?

— Да ладно тебе.

— Впэршэ шпиона бачу. Вин шо, хотив нас завэрбовать?

— Тебя завербуешь! Хорошо, хоть не стал восклицать: «Гитлер — сука!»

В темноте я почувствовал, как он улыбнулся:

— А солдатикам, мабуть, влэтыть за нас.

— Ничего, обойдется. На губу, по крайней мере, не посадят. А придёт время, сами станут в самоволку бегать. Дело солдатское.

— И то так, — он замедлил шаг.

— Ты чего?

— Водку нэ допылы?

— Ну, Балацкий! Ну, хохол! О водке сожалеет. Скажи спасибо, что ноги унесли. А то были бы нам цвай хундэрт…

Ягода черника

— Завтра вместо физзарядки — сбор черники, — объявил на вечерней поверке старшина. — Котелки получите в каптёрке.

А нам и в радость! Значит, утреннего тррам-тррам — тррам — «Бегом марш!» — не будет. Да и сколько можно долбить сапогами немецкий булыжник? Вернее, немецким булыжником дубасить наши сапоги.

Лично для меня утренний бег в строю — десятки пар кованых сапог, нудно, тупо — был сущей пыткой. Тррам-тррам — тррам! Через распахнутые настежь решётчатые ворота с припаянными к ним красными звёздами. Тррам — тррам-тррам»! Через дощатый настил железки-одноколейки.

Железка… В пятидесяти метрах от КПП. Ну, не пытка ли? Ведь что такое для солдата рельсы? Дорога домой! Нам же приходилось пересекать их (переходить, перебегать, переезжать) ежедневно с неизменной сладкой болью в груди: придёт, придёт час, и помчит, помчит нас эшелон. А как реагировали дембеля на мелькнувший на экране поезд? Клуб буквально взрывался: «Едем!»

Тррам-тррам-тррам! Мимо футбольного поля с длинными лавками из брусьев. Тррам-тррам-тррам! Вон до того перекрёстка, что у офицерской столовой. Там — направо и уже до самого предместья Фюрстенберга (маленький такой городишко). Потом резко — налево, в сторону автопарка.

Тррам-тррам-тррам!

И чтобы совсем уж не свихнуться, глядя в затылок впереди бегущего, старался как-то отвлечься, подумать о чём-нибудь приятном. Но о чём? О том, что будет на завтрак? А что тут думать-то: «кирза» (овсянка). О весточке из дома? Дома вроде всё нормально. Ждут! А друзья пишут всё реже. Ясное дело, у них там свои заморочки, которые нам из нашего солдатского далека и не понять. О подружках и говорить не приходится…

А мы и не говорим о них. Зачем? Лишь душу бередить. Само по себе наше неизбежное долгое пребывание здесь, откуда и в отпуск-то не вырваться, раз и навсегда ставило крест и на прошлом, и на каком-либо продолжении его, так что стисни зубы, солдат, и терпи. Это твоя жизнь замерла, остановилась, а её, подружки — летит, бурлит. Уже — первокурсница («Ах, какие преподаватели!», «Ах, как всё интересно!»). Уже (не успела оглянуться) — на втором курсе. Сокурсник провожает её домой, рядышком сидят в читалке…

Тррам-тррам-тррам! — словно молотом по голове.

И какое же благо «Шагом марш!» Не идём, а плывём. Лишь изредка чиркнет о булыжник чья-то неловкая подковка. Но благо это продолжается недолго, до следующего поворота, что у озера. И снова как наказание: «Бегом марш!»

Ну почему, старшина, ты не жалеешь наши сапоги? Сам же говорил, что надо беречь казённое имущество.

Ох, уж этот старшина! Сухой, поджарый, с вытянутым застывшим лицом и с низко, на самые глаза опущенной фуражкой — для того, наверное, чтобы казаться построже. Это его «построже» проявлялось главным образом в казарменном бдении: койки чтобы — одна к одной, полы надраены, исправно (в холодное время) топились печи-голландки. Зимой пихали мы в них брикет — спрессованный бурый уголь («Rekord», как сейчас помню) с утра до вечера.

Печи-голландки… Отцы-командиры об этом особенно не распространялись, но мы-то знали, что казармы наши — длинные, приземистые — это бывшие мастерские электротехнической компании Сименс, сотрудничавшей с гитлеровским вермахтом. В них от того Сименса, понятно, ничего не осталось, разве что печи-голландки…

Тррам-тррам-тррам!

Вот и лес. Разбредёмся, кто куда. Лес, как я уже говорил, это — ощущение свободы. Сильное чувство!

И черники наберём. И полопаем её вдоволь. И здоровым воздухом подышим. Красота!

Но уже доносится (неужто час пролетел?) далёкое, как с другого берега:

— Рота, строиться!

Щас! Успеется. Ещё пару ягод. А ягод этих в то лето выдалось не меряно.

Один за другим подтягиваемся в строй, какие-то совсем другие, посветлевшие, посвежевшие, хохоча и тыча друг в друга пальцем: у кого губы чернее, тот больше ягод и слопал. Вроде все. Вон ещё Орех.

— Орех, давай скорей!

Орех — прозвище. Фамилия — Орешин. Запыхавшийся, пристраивается рядом со мной:

— Отсыпь чуть-чуть, — показывает полупустой котелок.

— Чё, не набрал?

— Споткнулся о корягу, рассыпал…

— Ну, ты даёшь! Ладно, возьми чуть-чуть. Саш, — толкаю Красненко. — Отсыпь и ты. Надо же выручать Ореха.

Красненко — сибиряк. «Хозяйский глаз и круглое колено», как мы его называли. А повод сам дал. Как-то зашёл разговор о том, что важнее всего в жизни мужчины. Он и изрек эту сакраментальную фразу: хозяйский глаз и круглое колено. Хозяйский глаз — значит, мужик должен быть полновластным хозяином в доме, а круглое колено — послушная жена. Философ… Высоченный, а сапоги носил, смешно сказать: 38-го размера. И как на ногах держался? И шаг у него был короткий, куцый, совсем не строевой. Да и не любил он строевую подготовку. Впрочем, кто её любил? И ещё постоянно хмурился. Вот и сейчас насупился:

— Ему бы только орехи и собирать, — но ягод отсыпал.

— Рота, смирно! — командует старшина.

В лесу? Смирно? Чудной ты, старшина!

История его угадывалась безошибочно. Отслужил срочную, вернулся домой, в колхоз. Огляделся. Снова коровам хвосты крутить? Нет уж, и заспешил в военкомат: хочу на сверхсрочную. Знал ведь, работа не пыльная. Обувка, одёжка, питание, деньги, какие и не снились колхозникам, ежегодный 45-суточный (без дороги) отпуск. Словом, всё, как у офицеров, ладно, что образования всего-то семь классов. А тут ещё и повезло: шёл набор в Германию. А Германия — это двойной тариф: дойчмарки и — на сберкнижку — рубли. И возможность прибарахлиться, что в условиях тотального товарного дефицита в СССР считалось сверх удачей. Так он оказался в полку связи. В радио, правда, ничего не смыслил. Да этого от него, начальника казармы, и не требовалось…

— Напра-во! Шагом марш!

Щас последует: «Запевай!» И запоём. Настроение у нас что надо: «Жил да был чёрный кот за углом…»

Знали, старшина не любил эту песню, считал её несерьёзной, не строевой. Но мы же, опять-таки, не на плацу. Мы — в лесу. А в лесу можно и расслабиться, и спеть, чего душа пожелает. Про того же чёрного кота. Кстати, песенка самая, что ни на есть строевая. Под неё и шагалось легче, и настроение поднималось, словно дома побывали…

А компот из черники получился на славу. Нам его несколько дней подавали, потом сказали:

— Хватит!

— Черника, что ли, закончилась? — недоумевали мы. — Так мы её снова наберём.

— Отставить! — отрезал старшина, стрельнув глазами из-под лакированного козырька. — Черникой будете зимой баловаться.

Словом, потянулись обычные армейские будни с их подъёмами и отбоями, дежурствами и караулами (охраной объектов части), долбанием морзянки и неизменным утренним тррам-тррам-тррам.

А тут как-то после подъёма объявляют:

— Всем собраться в ленкомнате.

Мы переглянулись: с чего бы это? Срочное объявление, политинформация? Такое бывало.

Усаживаемся за столы с аккуратно разложенными на них подшивками газет, журналов: «Советская армия», «Советский воин», «Красная звезда», «комсомолка»… — в окружении плакатов и стендов о Вооруженных силах, о боевом пути полка, ленинских цитат и выдержек из решений партсъездов…

Напротив, за столом — ротный (командир роты), начмед в белом халате поверх френча.

— Ну вот, — совсем не по-военному начал начмед.

Он недавно в нашей части, прибыл по замене. Почему-то мы его недолюбливали. Наверное, потому, что прибыл он с молоденькой медсестрой: красивая — спасу нет. Короткий белый халатик…

— Так вот, — продолжал начмед. — Вы собирали в лесу чернику, две недели тому назад, и ваш Орешин… Орешин, встаньте!

Орешин поднялся, бледный, потерянный.

— … подцепил триппер.

По рядам брызнул смех.

— Ничего смешного, — как можно строже сказал начмед. — В тот день кто-нибудь из вас видел немку на велосипеде?

— Не-е, — загудели мы.

— А немка-то оказалась заразной, — нагнетал он. — Её специально к вам подослали.

— Да не видели мы её!

— На хрен она нам нужна!

— Вот именно на хрен, — ухмыльнулся ротный. Он вообще любил подшучивать, при случае мог смачную присказку вкрутить, анекдот травануть. Такой он был, наш ротный капитан Кашин. Может, в фамилии и заключалась разгадка лёгкости его характера. Мы, действительно, редко видели его раздражённым. Да это и не шло ему, что он и сам наверняка знал, потому как в крике мягкий его баритон срывался на такой дискант, что ему, наверное, становилось неловко за себя. А нам — за него…

— Что ж, — протянул начмед и стал натягивать резиновые перчатки. — Тогда по одному ко мне.

— Насилие над личностью! Протестуем! — зароптали мы, не переставая ржать.

— Ладно, мужики! — выходя из-за стола, сказал ротный, продолжая ухмыляться. — Надо — значит надо.

Расстегнули ширинки (в ленинской-то комнате!) и двинулись к начмеду. Дело обычное. Уж сколько раз приходилось спускать трусы, кальсоны перед разными начмедами — в военкомате, на сборных и пересыльных пунктах. Армия — штука суровая, мужская, и твои мужские достоинства в такой же мере принадлежат ей, как и ты сам…

— Орех, ну ты дал! Расскажи хоть, как дело было? — пристали мы к нему, рассаживаясь в курилке (вокруг вкопанной в землю бочки из-под солярки или бензина — этакой, как сказали бы сегодня, корпоративной пепельницы).

— Да как, как? — вполне освоившись со своим положением, начал он. — Забрёл я далековато. Смотрю, у лесной тропинки немка с велосипедом возится. Цепь слетела. Ну, я, естественно, вызвался помочь. «Я-а, я-а-а!» — защебетала она. Ну, в смысле «Да-да».

— Знаем, знаем, — нетерпеливо загалдели мы.

— Я быстро поправил. — Орех явно тянул резину. — «Данке шён!», — защебетала она и чмок меня в щеку, ну и как бы собирается уезжать. Я слегка придерживаю её за руку и показываю на чернику в котелке: дескать, угощайтесь, мамзель. Она снова: «Данке шён!»

— Да что ты разданкался? — не сдержался хмурый Красненко.

— Сами же просили рассказать, — притворно обиделся Орех. — Ну, в общем, берёт она одну, другую ягоду: «Гут, гут!» Я тоже беру одну, другую, а следующую придерживаю в губах и несу к её губам. Она секунду помедлила и принимает мою ягоду, и мы целуемся.

— А ты, молодой, как тут оказался? — наорали мы на невесть откуда взявшегося первогодку Ляликова. — Рано тебе ещё такие вещи слушать!

— Да ладно вам, — обидно заворчал Ляликов, отходя в сторону, и лицо его по-юношески зарделось. Вообще, румянец не сходил с его лица. В благодатных местах, видать, обитали его предки, да и он сам. Служба, правда, у него не ахти как складывалась, зато на утренний осмотр становился одним из первых: не нужно было бриться. Да и что было брить на девственных-то щеках?..

— Ну, а дальше? — мы снова — к Ореху.

— Дальше? — наигранно вздохнул он. — Снова подношу ягоду к её губам, и мы снова целуемся.

— Ну и?

— Что «ну и»? А-а… Во-о! — и он торжествующе поднял большой палец…

Из курилки расходились молча. Что-то с командой на завтрак медлят… Киселя из черники наверняка и сегодня не дадут… И всё-таки Орех — счастливчик…

Велосипедист Бойко

Ах, какое чудесное летнее утро! Чистое, светлое. За глухим дощатым забором, словно дразня нас, кувыркается молодое солнце, то за один ствол дерева спрячется, то за другой. А небо высокое, огромное, аж до самой России…

Топаем на плац. Плац наш, надо сказать, был не совсем обычный, то есть не общепринятый стандартный бетонный квадрат, а являл собой огромный, хорошо ухоженный газон, заасфальтированный лишь по периметру. Наверное, во всей ГСВГ, а уж в нашей 2-й танковой армии точно он был единственный такой, что подмывало любителей шагистики из соседних частей позлословить, мол, недооценивают в полку связи строевую подготовку.

ГСВГ… Многим наверняка и неведома сия аббревиатура, поясню: Группа советских войск в Германии. «Так, группа», — усмехнется кто-то. Но мы, представлявшие её, хорошо знали, что она есть такое, и понимали, зачем мы здесь: впереди — натовская группировка, за спиной — братья славяне и Великая страна…

Так вот, о шагистике. Пройти коробочкой, локоть к локтю, развернуться в движении на сто восемьдесят градусов — это мы могли. А большего от нас и не требовалось. В конце концов, не рота же мы почётного караула. Сам командир полка частенько говаривал, что главное для нас — связь. Надёжная. Круглосуточная. Да и времени недоставало на эту самую шагистику…

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.