Посвящаю памяти Даниила Валентиновича Пивоварова
«Философ, если он не прорицатель, то все же правдоискатель, а это значит, что он не утверждает как несомненное ничего, чего бы он не знал наверняка».
Отто Либман (1840 — 1912)
Борьба Отто Либмана с эмпиризмом
Первая работа Отто Либмана «Кант и эпигоны» была опубликована в 1865 году. Это означает, что решающие научные впечатления своей жизни он получил в период, когда к философии относились враждебно, и оказался в рядах тех, кто постепенно пытался вернуть отторгнутую у философии почву. Труд его жизни был столь же осторожным, сколь и упорным в достижении цели — получить постоянно расширяющееся ядро надежных результатов из предпосылок кантовской системы, как он их понимал и последовательно защищал от неверных толкований. Постоянно обращаясь к Канту, он продолжил свои изыскания в области теории познания, распространив их на другие области философии — натурфилософию и метафизику, и в процессе своего развития прокомментировал почти все основные работы Канта. Дело его жизни состояло главным образом в живом изложении и самостоятельном продолжении фундаментальных идей Канта, не боясь, однако, цепляться за букву критической доктрины; характерно, что там, где его взгляды совпадают с исторически заданными результатами систем иного рода, он с удовольствием включает их обретение истины в свою собственную линию мысли. Например, он своеобразно модифицирует телеологию Канта, объединяя некоторые основные понятия платоновско-аристотелевской метафизики. Однако в решающих мотивах своей мысли он остается убежденным кантианцем, даже там, где — как мы увидим — он, казалось бы, далеко отходит от своих исходных оснований, как, например, в признании «причины во Вселенной» и в требовании «критической метафизики». Наиболее важные исследования Либмана изложены в отдельных трактатах, которые всегда ведут вглубь, но, как правило, направлены скорее на выработку существенных черт, чем на исчерпывающее рассмотрение и окончательный ответ на поставленные проблемы. Уже названия его трудов говорят об этой особенности его манеры письма: «Zur Analysis der Wirklichkeit» (Страсбург, 1876; 2 изд., 1880), «Gedanken und Thatsachen» (Страсбург, 1882) и «Die Klimax der Theorien» (Страсбург, 1884) — во всех этих работах перед нами ценные кирпичики авторского мира мысли, однако не собственно они сами в их систематической структуре. Такая форма изложения, с ее гибкостью и свежестью, не скованной схоластическими соображениями, придает сочинениям особое художественное очарование, но, тем не менее, заставляет читателя домыслить тот стройный план, на котором они основаны, соединить отдельные звенья в единое целое. Однако при более внимательном изучении все больше понимаешь, насколько прочно сам автор помогает нам прояснить главные идеи: он умеет внушить их нам самым убедительным образом, с помощью сильных акцентов и многообразного освещения. Истины, которые он твердо решил утвердить, особенно интенсивно отстаиваются и защищаются; здесь его выдающееся умение выразить противоположность взглядов самым простым и ярким способом чрезвычайно эффективно поддерживает его намерения.
На протяжении всей книги чувствуется, как в борьбе со скептическими и позитивистскими вызовами укреплялись и углублялись его философские убеждения. Здесь он стремился подтвердить свои слова: «Скептические реакции, отнюдь не убивая склонности к теории, служат лишь для ее очищения, саморефлексии, спокойного собирания и высшего образования. Для того чтобы вкратце представить себе место, занимаемое Отто Либманом в современном философском движении, возможно, будет не лишним сконцентрировать внимание на полемическом противостоянии с эмпиризмом, пронизывающем его творчество, поскольку он втягивается в поле дискуссии в различных его разновидностях — как психологизм и как номинализм, как атомизм и как механистический взгляд на мир. Этот очерк не ставит своей целью проследить аргументацию Либмана в деталях, а лишь уточнить ее в связи с общим контуром его взглядов настолько, чтобы из его собственных формулировок стало ясно основное настроение его духа, а также его отношение к современной философии и ее направлениям в целом. Мы можем ввести здесь это ограничение, не опасаясь недоразумений, которые в противном случае легко могут возникнуть из-за слишком краткой характеристики самых общих мыслей, поскольку другие материалы брошюры дополняют наши знания о более конкретных особенностях мысли Либмана. Не может быть и речи о критическом комментарии: чем больше мы позволим самому философу говорить в день его чествования в этой рецензии, чем последовательнее изложим его идеи, тем объективнее будет наше суждение о серьезных заслугах, которые он заслужил за проникновение в горячо обсуждаемые идеи, которые он отстаивал в ранние годы с полной отдачей своей личности — даже если многие из них сегодня уже не говорят ничего нового для знающего читателя, а другие используются лишь в измененной форме. Эпистемологическая позиция Либмана — это в ярко выраженной форме позиция трансцендентальной философии. Отличительной чертой его формулировок является неустанная, впечатляющая точность, с которой он излагает их читателям в простых общих чертах, отбрасывая все случайные детали, и отграничивает их от отклоняющихся интерпретаций. Его собственные исследования построены на основных принципах критицизма. Фундаментальным фактом, необходимой средой, в которой вся эмпирическая реальность, включая нас самих, возникает как явление для субъекта, является для него раз и навсегда познанное сознание с его нормами и формами. Эти высшие интеллектуальные законы являются общей предпосылкой всякого познания мира:
Они имеют «метакосмическое» значение, лежат в основе всего внешнего и внутреннего мира и поэтому должны быть столь же решающими для акта познания субъекта, как и для самого познаваемого объекта. Отсюда и субъективное сознание необходимости, присущее высшим законам познания, и то, что объективный опыт никогда не может им противоречить. Apriori означает не что иное, как то, что является строго общим и необходимым для всякого интеллекта, однородного с нашим, то, что не подлежит мысли, что, одинаково возвышаясь над эмпирическим субъектом и его объектом, формирует весь опыт и его аналог — и обеспечивает объективную реальность явлений. Имманентные функции, принадлежащие метакосмическому сознанию, действуя совместно как условия, создающие опыт, доминируют над всем индивидуальным познанием. Таким образом, субъект и объект, познающий и познаваемое остаются связанными общими трансцендентальными формами своего существования как нерасторжимые корреляты данной реальности. Либманн находит «глубочайшую истину критики разума», выраженную в знаменитой фразе Канта о том, что человеческое познание не создает законы из природы, а предписывает их. Этот последовательно выработанный априоризм должен был поставить его в контраст с временно восстановившей свое господство точкой зрения, отстаивавшей единственную правоту «чистого опыта» как решение проблемы эпистемологии. Против этого нео-бэконизма он направил свою работу 1884 года «Кульминация теорий», девизом которой является кантовская фраза. В оригинальном исполнении мысль Канта защищается от иллюзии, что можно получить достаточное представление о мире только из того, что наблюдалось и что можно наблюдать, вычтя все, что добавлено рассудком. Поскольку эта интеллектуальная брошюра, которая по композиции и форме является, пожалуй, шедевром Либмана, в момент своего выхода в свет имела новаторский и освобождающий эффект в широких кругах, то для целей нашего обсуждения лучше всего будет пересказать ее основной ход мыслей, даже если — не в последнюю очередь благодаря успеху этого небольшого произведения — многое в ней покажется современному читателю самоочевидным или устаревшим. Учитывая непреходящую ценность содержания, сам Либман впоследствии недвусмысленно повторил его основные положения в своем изложении «Духа трансцендентальной философии», которое содержится во втором томе «Мыслей и фактов». Предметом и целью его исследования является доказательство того, что всякий опыт может возникнуть только с помощью внеопытных факторов. Если, как поясняет Либманн, рассматривать каузальные теории событий в зависимости от их объема и конечных предпосылок, то особенно характерными оказываются три основные стадии, которые он называет теориями первого, второго и третьего порядка. Первые берут свои объяснительные принципы из области непосредственно данного; ни на шаг не покидая эмпирического поля наблюдения, они выводят вторичные факты из исходных. Теории второго порядка, чтобы удовлетворить потребность в объяснении, выходят за пределы непосредственно воспринимаемого и предполагают реальные причины, лежащие за пределами опыта, из которых они могут выводить целые области видимости. Третьи теории — метафизические, они стремятся постичь абсолютную реальность, стоящую над всей относительностью, исходя из абсолютно высших принципов. Сначала кажется, что первые, начиная с принципа и кончая самыми производными следствиями, эмпирически контролируемы, как будто теории такого происхождения могут быть опрокинуты только с помощью самих существующих законов природы. Вторые же могут быть проверены только своими следствиями, и даже если заключительная ткань от принципа к следствиям шаг за шагом соответствует требованиям логики, то регрессия от эмпирически данного следствия к гипотетической причине всегда остается неопределенной и неуклюжей. В случае с теориями третьего порядка не требуется дополнительных пояснений, что они полностью ускользают от объективно известных критериев истинности. Однако более точная ревизия существенно меняет этот результат, более того, она приводит к формальному «перипатетику» и требует новой конструкции сконструированного порядка. В результате оказывается, что опыт вообще не может возникнуть, если устранить все субъективные составляющие понимания в терминах понятий и принципов.
Если устранить эту сеть ментальных «связок и артерий», то опыт распадается на связную, несогласованную совокупность прерывистых перцептивных вопросов: получается не чистый опыт, а отсутствие опыта вообще. Это становится возможным только благодаря негласному применению системы ненаблюдаемых, надэмпирических предпосылок, устанавливающих связь между отдельными фактами восприятия. Либман определяет их как взаимодополняющие друг друга интеркаляции, как «теоретические интерполяционные максимы эмпирического знания», и разрабатывает их ряд: реальное тождество, непрерывность существования, непрерывная причинность, непрерывность событий. С помощью всех этих максим он доказывает, что без их соблюдения практический опыт повседневной жизни и методологический опыт науки были бы одинаково невозможны. И вот итог: хотя эти принципы и не являются эмпирическими в эпистемологическом смысле, тем не менее они входят в число непременных компонентов всякого опыта; только заполняя пробелы наблюдения ненаблюдаемыми объектами, выходя за пределы сферы опыта на огромную величину, мы получаем объективную картину мира, а не сумбурную и беззаконную игру воображения. Только благодаря правдоподобной ясности максим человек обычно не замечает их. Таким образом, идеал чистого опыта, науки, состоящей только из того, что реально наблюдается, оказывается «доктринерской фикцией». Опыт — это скорее дар интеллекта, и при ближайшем рассмотрении оказывается, что теории первого порядка вообще не существует, а скорее она переходит во второй и третий порядок. Эмпиризм и эмпирия — две совершенно разные вещи: «Всякий чистый эмпиризм и позитивизм, в котором он ошибочно принимает сверхэмпирические максимы тнтерполяции за пропозиции опыта, т.е. ставит невоспринимаемое на один уровень с воспринимаемым, есть именно не что иное, как особого рода догматическая метафизика». Либманн вскрывает главный источник, из которого эмпиризм черпает свои аргументы в отрицании априорной теории, в смешении и путанице эпистемологической проблемы с психологической. Ведь именно у него с особой остротой выдвигаются на первый план те основные идеи, которые с тех пор стали общим достоянием всей антиписхологической философии.
Те, кто хочет «свести» трансцендентальную философию к психологии или заменить ее психологией, по мнению Либмана, подменяют центральный вопрос о предпосылках всякого знания подчиненным вопросом о том, как эмпирически возникают идеи в индивидуальном человеческом сознании и как знание постепенно созревает с течением времени. Фатальная психологическая ошибка состоит в том, что проникновение в генезис мысли может одновременно привести к суждению о сфере ее обоснованности и познавательной ценности. Критика познания занимается не психогенетическим вопросом о субъективном происхождении наших мыслей, а определением их логического достоинства, и поэтому все различие между априорным и апостериорным знанием состоит не в различном способе их происхождения, а в принципиально различном способе их доказательства. С поиском критериев истинности открывается новая, своеобразная сфера в суверенной высоте над всей психологической законностью. Априорная истина признается с такой степенью достоверности, что всякое эмпирическое опровержение исключается, всякое эмпирическое подтверждение становится излишним; тот, кто ее понял, сразу же верит в нее раз и навсегда. В отличие от психических законов природы, законы познания — это категорические предписания, при соблюдении которых естественный ход мысли встречает истину, а при нарушении — упускает ее. Далее Либманн подчеркивает, что возражение «доктринеров-эмпириков традиционного толка», согласно которому, поскольку наши познавательные суждения возникли психологически из восприятий, они обладают эпистемологической определенностью только в отношении уже наблюдавшихся частных случаев, не достигает цели по другой особой причине. В своих психо-логических теориях эмпирик сам предполагает объективную всеобщность тех самых пропозиций, которые он хочет опровергнуть. Те трансцендентальные аксиомы интерполяции, которые применимы ко всему эмпирическому знанию, заявляют о своем праве даже в эмпирической психологии; об индивидуальных мыслительных процессах можно говорить только в том случае, если они уже содержатся в них. То же самое относится и к попыткам определить органическую основу психических процессов: эти гипотезы тоже уже вышли из сферы когнитивного сознания, в них доминируют его интеллектуальные формы. Из этих соображений Либманн исходит в своей концепции природы психики и ее функций в целом; и здесь результаты, к которым он пришел, получили широкое распространение и встретили как безоговорочное признание, так и плодотворное дальнейшее обучение. Он стремится создать теорию ценностей, вытекающую из различия между обычными законами и естественными законами мышления. Он отталкивается от идеала психологической механики, чтобы показать, что когнитивное мышление никак не может быть объяснено из утверждаемого им механизма ассоциации и воспроизведения. Несомненно, что содержание суждений поставляется мыслящему субъекту непроизвольным механизмом воображения, но это еще не дает функции мышления и суждения как таковой. Ведь суждение состоит не в связывании и разъединении, как это предполагает ассоциативная психология, а в утверждении и отрицании связи или верности; не содержание сознания, порождаемое сменой представлений, порождает суждение, а субъект, управляющий йорстеллннгсвехселем, дает или отказывает в его утверждении. Либманн объясняет идею психического механизма как тщательно обоснованное специальное применение каузального принципа: тот, кто не хочет исключить жизнь души из общего контекста природы, должен принять эту идею. Но там, где психология встречается с Я, которое предшествует всякому познанию, она достигает своего предела: это в чередовании идей. Я, остающееся тождественным самому себе в чувствах и волевых актах, — это уже не объект исследования, а фундаментальное условие всей психологии, при котором только и можно говорить о внутренних событиях.
Отрывать единство личности от механики идей — это примерно то же самое, что вить веревку из песка». «Без тождества самосознания для нас не было бы как познаваемого мира, так и душевной жизни. Человек не сливается с временным течением душевных состояний без отдыха, а поднимается над собой; он выходит из потока психических событий и противостоит собственной душевной жизни как судья, делающий свои мысли и поступки предметом собственной критики. С каузальной точки зрения мышление — это естественный процесс, с телеологической — кс — органон познания. В случае тиранического самодержавия причинного принципа в мышлении, в случае отрицания личных форм истины, исчезает основная предпосылка всякого знания, различие между истинным и ложным; одно психологически естественное мнение было бы тогда столь же обосновано, как и другое, так как не было бы больше логических оснований для знания, которое имело бы претензию на все мое признание. Натуралист опровергает сам себя, когда требует признания правильности своего мнения, хотя, согласно его теории, каждое мнение должно быть эквивалентным, причинно необходимым продуктом природы. Правила логики имманентны мышлению, это «естественные законы более высокого рода», чем законы ассоциации: в нашей голове происходит логический естественный процесс, использующий психологические законы ассоциации в качестве средства, логического априори, которому человек подчиняется как самоочевидному авторитету. Эта свобода мысли — важнейшее базовое условие всякой науки, поскольку только она гарантирует объективное познание истины. Как и в случае с интеллектом, Либман также подчеркивает направляющую функцию психической энтелехии — живого организма, противопоставляемого «телеграфно-грохочущему механизму ассоциаций». Она может постоянно брать материал из внешнего мира, ассимилировать его, но должна формировать его с помощью творческой силы, дающей форму, которая исходит от Вурена. Эстетика Либмана понимает структуры воображения, которые, согласно доктрине «вульгарного сенсуализма», представляются искусственной мозаикой, составленной из готовых камешков и булавок, как плод органического роста, как открытое брожение автономии гения; в то же время он указывает, что творческое воображение как таковое не стоит в изоляции, а взаимодействует с динамикой настроений, эмоций и страстей. С этой же точки зрения Либманн отвечает на вопрос о причинно-следственной связи между деятельностью мозга и психической деятельностью, в частности о локализации психических функций в мозге. Он полностью признает господствующее здесь функциональное взаимодействие, несмотря на радикальное противопоставление материального и психического, хотя и с существенными ограничениями в отношении возможности фактической физиологической дедукции психических процессов; в одном из важных своих трактатов «Анализ реальности» он даже сделал из этого параллелизма важные выводы в отношении коррекции господствующей концепции природы. Но в то же время он поясняет, что доказательство такой связи находит свой непреодолимый предел в загадочном факте тождества самосознания. Даже если бы локализация психических процессов была полной, все равно не было бы материального субстрата для духовного центра жизни души: тождественное «я», преодолевающее временную смену своих состояний как вневременная высшая инстанция, стоит и над совокупностью психофизических фактов. В остроумном афоризме Либманн дал эпиграмматическую формулировку этого факта: «Последние попытки локализовать психические способности в мозгу проследили старую истину, что человек видит глазами, слышит ушами и говорит языком, несколько дальше вверх, внутрь и назад. Но будет ли путь от языка, ушей и глаз ко мне дальше, чем путь от поворота Брока, височной доли и задней доли риуда мозга ко мне, остается под вопросом. «Если для Либмана одна из важнейших задач философии состояла в «расширении нашего горизонта мысли за пределы ограниченной сферы фактичности», то он должен был, руководствуясь этой программой, взяться за указание сверхчувственных предпосылок нашего мировоззрения не только со стороны субъекта, но и со стороны объекта. Конечно, здесь он едва ли не больше, чем прежде, наталкивается на возражения того позитивизма, «который не устает торжественно и сухо уверять нас, что мир кончается именно там, где лежит горизонт нашего эмпирического знания».
Либманн постоянно указывает ему на то, насколько противоречит всякой здравой логике приравнивание мыслимого к невозможному, преодоление трудностей мышления путем отождествления невозможности исчерпывающего анализа понятий с объективной невозможностью их существования и тем самым сведение необходимых вызывающих реальностей к субъективным воображаемым явлениям. Существуют мыслимые мысли, которые, тем не менее, неизбежно навязываются нам логикой фактов. Либман с радостью выступает против «недальновидного, ограниченного номинализма, свирепствующего со времен Холеса, особенно среди английских философов», который объявляет законы природы лишь идеальными, удобными сокращениями, обязанными своим происхождением суммированию сходного и одинакового во множестве деталей. Однако, — отвечает Либманн, — наши законы природы, выраженные в виде формул, являются всеобщими по времени и как таковые существуют только в наших головах; то же, что соответствует им в ходе вещей, — это universalia arte rem. «Законы природы мыслятся в intellect humano; они действуют и правят в rerum natura». «Реальная законность, существующая наряду с воображаемой системой формул, является предпосылкой номинальной: она состоит в том, что сами вещи настолько закономерны, что абстракция формул закона вообще становится возможной для нас, людей. Если бы ход природы не был объективно упорядочен настолько, что мы были бы вынуждены с субъективной стороны придумывать общие понятия, если бы ход мира был хаотичен или капризен, то наш интеллект был бы обречен на бессилие перед ходом природы. Даже если законы невидимы, сверхчувственны, постижимы только в интеллектуальном плане, их реальность более прочна, более постоянна, чем реальность преходящих индивидуальных явлений. Явления меняются, законы сохраняются: «Лед на воде весной тает, но закон, по которому с наступлением зимы на воде сразу же образуется новый лед, не тает». «Да, отдельный факт обязан своим временным существованием законам: он реален только потому, что он необходим, т.е. законен. Действительно, можно показать, что позитивистские теории от Демокрита и Эпикура до наших дней, сколько бы они ни отрицали господство общего над эйзельне, молчаливо предполагают законность над эмпирическим. Без такого признания всякое понимание природы стало бы невозможным; сомневаясь во всеобщей закономерности, скептический эмпиризм встретился бы, следовательно, с иррациональным мистицизмом: как первый из отвращения к допущению реальной всеобщности видит некую естественную необходимость только в принудительности чувственного индивидуального восприятия, так и второй в угоду уютным потребностям хочет видеть имманентную причину хода мира упраздненной и держит в руках только эмпирическое частное как определенное. Только через систему естественных законов, которым неизбежно подчиняется все индивидуальное в мире, мировой процесс становится понятным; закон, не имеющий лишь экономического значения вспомогательного средства для запоминания, является непосредственным свидетельством объективного миропорядка, это «прозрение в логику мира». Из этих соображений Либманн развил одну из основных идей своей философии — идею «логики фактов». Это не что иное, как выражение реальности постоянных законов, без которых невозможно объяснение природы. Строгая закономерность протекания мира в целом и в деталях совпадает с его понятностью. Там, где она прекращается, понимание замирает; без нее космос сменяется путаницей, логика — безумием; тот, кто отказывается с этим согласиться, должен верить в чудеса в своей голове. То, что с субъективной стороны правильно выводится человеческим интеллектом из правильных предпосылок, то именно это природа в силу всеобщей закономерности событий вынуждена реально осуществлять с объективной стороны. Если допустить действие принципа причинности, то каждый из бесчисленных процессов природы подчиняется определенной заключительной формуле: связь событий должна полностью соответствовать логике правильного мышления. Если всеобщая закономерность природных событий является объективным коррелятом того, что мы называем разумом в нас, то Либманн может назвать ее разумом во Вселенной.
Тот, кто верит во всеобщую закономерность, верит в реализованный мировой разум, в великий порядок идей в природе. И эта концепция мировой логики значительно усиливается тем, что во многих случаях множественность специальных законов природы распознается как необходимое следствие высших законов, что в некоторых областях все специальные законы вытекают как целостная система из меньшего числа основных законов. Для абсолютного мирового разума система всех законов природы лежала бы открыто, как логически структурированная совокупность: «Итак, это не смутная догадка, а зарю света истины, если мы считаем, что совокупность всех законов природы образует логическое целое разума». «Либерман хорошо знает, что, согласно взгляду эмпиризма, который смотрит на вещи «только извне, только с той поверхности, которая может быть укрощена чувствами», такое убеждение в логичности фактов возникает из недопустимой ипостаси субъективных абстракций. И, конечно, она достаточно далека от такой теории, как атомизм, которая хочет придать нашему мышлению опору в существовании бесконечного числа массовых точек, сцепленных между собой в пространстве. Но Либманн возражает против этой теории, говоря, что она виновна в очевидной непоследовательности, поскольку ее атомы являются полностью сверхэмпирическим допущением. То, что верно для атомов, может быть верно и для законов; таким образом, Либман невозмутимо продолжает свой путь, еще на один шаг продвигаясь к концепции общей реальной основы вещей.
Если во всех процессах мира существует согласие и закономерная умеренность, то это указывает на более глубокое единство, которое, хотя и ускользает от эмпирического наблюдения, мы «не можем не мыслить в соответствии с организацией нашего познания». Мы чувствуем и ощущаем взаимосвязь мироздания, постигаем факт единства мира, хотя его «как» и «что» остаются для нас недоступными. Можно считать эту проблему неразрешимой, но отрицать ее не вправе. В резких фразах Либманн характеризует ее как принуждение мышления к необходимости объяснять natura naturata как следствие natura naturans, приписывать ей древнюю мысль о субстанциальном единстве Вселенной, из которого проистекает множественность отдельных вещей и отдельных событий. Каузальная редукция за пределы сферы событий в сферу бытия методически реализует не что иное, как саму теорию событий с ее редукцией эмпирико-фактических законов к высшим, неэмпирическим, как достаточным основаниям. Если в пределах доступной эмпиризму области допустима дедукция, например, законов Кеплера из принципов теории тяготения, то совершенно непонятно, почему дедукция законов природы к единому основанию мира должна быть отвергнута как недопустимая. Без мира как целого с его единой закономерной связью — это относится и сюда — отдельные вещи вообще не могли бы существовать; природа вообще есть «единство во множественности, вседействующая законность в запутанном обилии частных случаев». Именно здесь Либманн ближе всего подходит к основным идеям спекулятивного идеализма. По его словам, выходя за пределы эмпирического, наше мышление стремится постичь «сокровенное ядро, неизменную сущность эмпирического универсума», которая, будучи завуалирована множественностью меняющихся пространственно-временных явлений, остается недоступной для чувственного взгляда: «Ни один глубоко мыслящий интеллект не может воздержаться от этого исследования глубин и обойтись без мысли о сущностном основании мира; ни одна философская система не может равнодушно пройти мимо этого последнего вопроса» — мнения могут расходиться лишь в отношении степени познаваемости этой мировой сущности. Эта центральная идея проявляется в творчестве Либмана в самых разных формах. Так, он объявляет эмпирический мир феноменом, поскольку он коренится в абсолютно реальном мировом порядке; так, он замечает, что во всем внешнем есть внутреннее, в видимом реальном — невидимое реальное, и поэтому естествознание, занимающееся наблюдением материального, постигает не всю природу, а лишь одну ее сторону. Об атомах он говорит, что они, если они существуют, «не природа, а только материал природы». В изменениях пространственной констелляции он признает лишь симптомы внутреннего, пространственно неощутимого события, а в самом пространстве — обусловленное законами нашего восприятия проявление чисто интенсивного, внутренне неразличимого бытия и события, и, соответственно, в механике «не этиология абсолютно реального, а лишь семиотика симптомов реального, ощутимого человеком». «Человек носит в себе, в своем сердце, ту невидимую, истинно реальную вещь, которая вечна, которая предшествует всякому индивидуальному сознанию, всякому противопоставлению субъекта и объекта, к которой он может, пожалуй, все более и более приближаться путем все большего углубления, … но которую отражающий интеллект, дискурсивно мыслящий в конечных определениях, всегда видит висящей лишь как недосягаемую пограничную мысль на горизонте видимого мира». «Наш очерк антиэмпирической тенденции либмановского взгляда на природу останется неполным, если мы не рассмотрим вкратце два его вспомогательных понятия: понятия силы и цели. Обе эти концепции Либманн ставит на службу своему последовательному стремлению к более упрощенному варианту мировой проблемы. Динамический взгляд, который видит в силах природы движители и основные агенты всех материальных событий и их чувственно ощутимых изменений, — одно из тех понятий, которые он подчеркивает с особой решительностью.
Для него сила — это неизбежное базовое и ограничивающее понятие, с которым оперируют все объяснения природы, к которому должна сводиться вся механика в своей области опыта. Силы — это постоянные причины, без действия которых все случайные причины были бы бессильны произвести изменения; это реальные принципы событий, точно определяемые в зависимости от их интенсивности, поэтому сила и закон — необходимые взаимодополняющие понятия. Законы — это выражение сил, которые всегда и везде имеют одно и то же действие: «Сила — это объективная реальная причина, лежащая в ее естественной природе, для того чтобы закон был действительным. Силы — это причинные призраки, но реальные, а не воображаемые. «Они — тайна природы, но они есть, они действуют — как и многие другие вещи в мире, которые невидимы и тем не менее существуют в действительности». Если мы вспомним, например, о понятиях упругости и тиковой энергии, то перед нами — в полном соответствии со старой аристотелевской идеей динамики — реальная тенденция к действию, присущая самим вещам, которая преобразуется в действие при возникновении внешних условий. Если захотеть, чтобы эта реальная тенденция была субъективной идеей, поскольку она не является воспринимаемым фактом, а лишь интерпретационной гипотезой, то можно забыть, что она является таковой не иначе, чем другие фундаментальные предикаты пространственно-реального, такие как инерция, масса, плотность и т. д. Значение понятия силы для механики атомов заключается еще и в том, что она не может быть осуществлена без этого «необходимого инвентаря научного понятийного аппарата». По определению Либмана, тела — это «наполненные силами пространства, заполненные силами, заполняющими пространство».
Явление физического расширения и заполнения пространства, которое корпускулярная теория принимает как необъяснимый факт, динамизм признает результатом действия сил, без которых не может обойтись даже корпускулярный теоретик — в виде абстрагирующих и отталкивающих сил. Таким образом, динамизм не только спускается глубже в объяснении, чем атомизм, но и объясняет больше из меньшего числа принципов. В своей мастерской критике атомизма, развивающей гипотетический, противоречивый и нередко авантюрный характер различных атомных теорий, Либман излагает два ряда мыслей, которые должны были бы коренным образом перестроить исключительно механическую концепцию атома. Во-первых, если бы атом вообще имел какой-либо объем и форму, то его мыслимость была бы невозможна из-за относительности наших представлений о размерах, которые должны идти в бесконечной перспективе ко все более мелким компонентам; единственным выходом остается полный отход от концепции пространственной протяженности и принятие атомов как продолжения свободных центров масс и сил: Но это уже будет не материя вообще, а лишь то, что при взаимодействии с себе подобными порождает феномен материальности вовне. Тогда, если атомы станут яркими массовыми точками, возникновение духовных существ останется необъяснимым; если же преодолеть эту трудность, приписав психические свойства самим атомам, то «человек вступает на трансцендентальный путь мысли, ведущий за пределы теоретических представлений господствующей сегодня физики и химии». Либманн подчеркивает, что тем самым он фиксирует именно вечные, метафизические границы атомистики. Либманн не оставляет без внимания и возражения против реальности космического тотального наблюдателя, действующего на расстоянии, — правда, лишь для того, чтобы доказать, что предлагаемая замена его контактным эффектом не выполняет своей цели. Ведь если не подвергать сомнению опыт, то ощутимое невидимое притяжение к центру Земли гораздо больше говорит в пользу действия на расстоянии, чем в пользу контактного механизма. Но контактный эффект не только не более обыденный, но и не более осязаемый. Она основана на самообмане, если полагать, что с ее помощью можно спасти предполагаемую аксиому о том, что тело не может действовать там, где его нет. Часто показывалось, что это убеждение основано на смешении математического и физического контакта; даже кутактический эффект в действительности был бы равен actio in distans, происходящему на минимальном расстоянии: «Между физическим движением и простым фонологическим движением всегда остается та разница, что первое действует, а второе — нет. «Более того, даже при самой последовательной реализации фикции контакта всегда остаются некоторые интенсивные черты: как дистантное действие должно предполагать инерцию и ускоряющую силу, так и coutaktwirkuug имеет в качестве предпосылок непроницаемость и инерцию. Таким образом, в последней инстанции оба факта одинаково необъяснимы, оба в равной степени являются выражением одной и той же загадочной тенденции движения — гравитации. Если же захотеть гипостазировать абстрактный закон движения, как это пытались сделать в этой связи, то это вступает в гораздо более резкое противоречие со здравым смыслом, чем предположение о дальнодействии, и в еще большей степени навлекает на себя упреки в этом. Результаты своих размышлений Либман изложил в поэтической форме в своих «Странствиях по свету». В конце последних наблюдений написаны такие стихи: «Что связывает пыль с вещами? Раздави жемчуг, и получишь песок, Но из песка не сделаешь жемчуга. Пылевое облако природы? Песчаный вихрь? Дымка? Бесформенный туман? Нет, кого-то не хватает: созидающего творчества. «С последним оборотом фразы он переходит к теме, к которой относится с особой любовью: к реальности цели, энтелехии — цитирую здесь же слова из его поэзии: «Что раскрывается из почек, зародышей, что формирует себя, стремится к целям из семян, богатых будущим, что творит по плану». «Путем исчерпывающего расчленения сложного феномена органической целенаправленности он устанавливает ряд функций, не имеющих аналогов в неорганике. Существенное сохранение формы при изменении вещества, целеустремленное развитие зародыша в предопределенный тип, апопластическое производство органов собственной движущей силой, общая способность к воспроизведению рода, взаимное отношение всех частей друг к другу как целей и средств, расчет структуры и функций на самосохранение жизни — все эти моменты в легкой форме поочередно обсуждаются, а затем отмечается невозможность выведения столь небывалых особенностей из простого метаболизма. Вместо этого, задолго до того, как та же тенденция вновь проявилась в современной биологии, на ее место с критической осторожностью ставится жизненная сила, объявленная мертвой. У Либмана все веские доводы против жизненной силы выстроены в сомкнутую фалангу; затем, однако, он поворачивает ход событий и, показав в чрезвычайно тонкой и остроумной форме возможность противодействия мышлению, требует внимания и к остальному, что выходит за рамки физики и химии. С механистической стороны, для неудобного нечто, не желающего подчиняться теории, наготове такие термины, как «органический образовательный драйв» или «органические образовательные законы»; в переводе на греческий это называется — энтелехия. Либманн добавляет: «Если слово имеет неприятный запах для некоторых носов, — что серьезные люди будут спорить о словах? «Он не хочет возрождать ошибки старого витализма, который хотел объяснить весь механизм жизни предположением об особой силе и тем самым пренебрегал неорганическим природным процессом; но слово «жизненная сила» сохраняет свой хороший смысл, если не понимать под ним и понятие, и концептуальный пробел, а именно тот загадочный плюс, который в органической природе добавляется к механизму и химизму и превращает бесформенную совокупность в осмысленную форму. Концептуальный пробел, однако, не-знание, — вновь уточняет Либманн, — «это отнюдь не ничто, а скорее X».
Очевидно, что Либманну пришлось примириться с дарвинизмом уже более века назад. Он присоединяется к тем критикам теории происхождения, которые, признавая большие достоинства и относительную правоту ее историко-механического подхода, тем не менее приходят к выводу, что она оставляет необъясненной проблему целенаправленного развития. «Даже если, — резюмирует он, — отдать абсолютную власть борьбе за существование и позволить ей безжалостно уничтожать все непригодное, то и при таком, возможно, самом тщательном изгибе остаются в качестве исходных факторов способность к размножению, наследственность, способность к развитию, без которых не может существовать ни один организм, не может происходить борьба за существование». Но эти факторы являются исключительно и только телеологическими, механически необъяснимыми фактами живой природы, непонятными для физики и химии; весь дарвинизм покоится на телеологических размышлениях. Или, как с эпиграмматической остротой выражает эту мысль Либманн в другом месте: «Дарвинизм — это телеология, умеренная борьбой за существование». «Таким образом, непреодолимые пределы каузальной процедуры естественного исследования делают необходимым принципиальное дополнение и продолжение. Вопрос о том, существуют ли особые целевые причины, помимо сил природы, может быть предметом схоластического спора; вопрос о том, что в природе существует целеустремленность, не зависящая от человека и бесконечно превосходящая его искусство, — нет. Законы, регулирующие ход природы, и действующие вещества, которые в ней взаимодействуют, имеют такой характер, что восхитительная целесообразность нормальных природных продуктов должна вытекать из них. Механический идеал объяснения и сегодня, как когда-то в античности, сосуществует с учением о субстанциональности формы. Чем точнее вникаешь в механизм природы, тем точнее осознаешь его целесообразность. Даже с точки зрения механической причинности сохраняется разница между большей и меньшей сложностью природных явлений, они образуют «хорошо выстроенную иерархию», лестницу, поднимающуюся от несовершенного и низменного к совершенному и высшему. Результаты современного естествознания вполне укладываются в концептуальную схему метафизики Аристотеля, за исключением того, что в ней добавляется механизм высшего развития, который у Аристотеля еще отсутствовал: Аристотель рассматривает план мира с телеологической точки зрения, естествознание признает средства для реализации плана мира из механизма сил. Слепой механизм этих активных сил находится на службе естественной логики; в глазах рациональной телеологии обе системы — система необходимых средств и целей и система причин и следствий — совпадают, «как речь, прочитанная вперед, и речь, написанная задом наперед».
Эта технология вместе с обслуживающим ее механизмом проникает в идеальные ценностные суждения человеческого духа. Обыденное представление о природе, конечно же, «коренным образом переворачивается». Возникает мысль, что в основе механизма природы должно лежать нечто исключительно логичное: «Если разум — продукт природы, то природа должна обладать разумом», а значит, в своей основе она должна быть чем-то аналогичным человеческому логосу. В этой мысли телеология Либмана достигает своего окончательного завершения. Но в набросанной нами документальной картине появится крен, если, оглядываясь с этой набранной высоты, мы не сделаем оговорку. При всем своем энергичном логическом проникновении в область сверхэмпирического Либман прекрасно осознает свою трансцендентальную исходную точку и поэтому всегда помнит, что наши мысли об основании мира, при полном совпадении их следствий с реально данным миром явленности, в лучшем случае могут содержать не что иное, как необходимый способ, которым абсолютно реальное представляет себя интеллекту специфически человеческой ментальной конструкции. Отсюда вытекает характерный постулат Либмана о «критической метафизике», которая хочет быть не аподиктической наукой, а гипотетическим обсуждением человеческих представлений о природе, причине и связи вещей; ее понятия, соответственно, не онтологические догмы, а выражение логически непротиворечивых интерпретаций опыта. Не всякая метафизическая гипотеза логически совместима с эмпирическими фактами; найти игру необходимых гипотез — задача тщательного критического исследования. В этом смысле метафизика как теория предпосылок эмпирически данного остается обязанностью понимания и в то же время, как негласно задействованный авторитет над фундаментальными противоречиями специальных исследований, претендует на звание фундаментальной науки. — Насколько каждый читатель, особенно кантиански настроенный, хочет следовать мыслям Отто Либмана как в целом, так и в деталях, он может ответить сам. И каждый теперь может по-своему разобраться, какие компоненты философии Либмана за десятилетия стали общеизвестными, какие до сих пор вызывают споры, и, наконец, с какими он остался относительно один. Несмотря на все изменения и исправления, которым подвергались в последующее время формулировки и трактовки проблем, нельзя справедливо сомневаться в том, что его работа не только в одном отношении была новаторской, но и оставила глубокий след; к каждому из направлений мысли Либмана читатель, вытесненный философскими дискуссиями сегодняшнего дня, сможет добавить множество пояснительных или критических глосс, которые будут свидетельствовать об этом. Тот, кто, оценивая подобное достижение, ориентируется не на степень согласия с собственными взглядами, а на проявленную в нем энергию философской мысли, с радостью отдаст семидесятилетнему юбиляру тот дюйм почтения, который полагается столь проникновенному и всеобъемлющему произведению ума. И это признание будет тем более искренним, что среди заслуг Либмана не всегда выделялась смелость мужественных убеждений, с которой он боролся за близкие сердцу истины, часто вопреки сложившемуся мнению. Поэтому пожизненная борьба Либмана с эмпиризмом особенно четко определила цель его начинаний, о чем мы скажем в заключение его же словами: «Освобождение от чистой фактичности — не единственный источник всякой религии и искусства, всякой философии и теории, но главный.»
Гуго Фалькенхайм
1910.
Анализ действительности» — «Zur Analysis der Wirklichkeit»
Предисловие к третьему изданию
Тот, кто после продолжительного путешествия достиг высоты, позволяющей осмотреть лежащую под ним землю и пройденный путь, оказывается в положении, аналогичном положению автора книги по отношению к читателю, впервые обращающемуся к ней; он может составить карту и передать ее путешественнику, служащую ему ориентиром и облегчающую принятие решения о том, стоит ли ему отправляться в путь по еще неизвестной ему стране. Такую карту предлагают следующие пролегомены, однако уже здесь, на пороге, следует заранее отметить следующее.
Произведение представляет собой спланированную структуру мысленных маршрутов, идущих от внешнего к внутреннему, от периферии к центру и стремящихся к определенной цели, причем, в меру возможностей предмета, с использованием средств и достижений строгой, точной науки, с тем чтобы как можно яснее вскрыть те высшие пограничные проблемы человеческой мысли, которые, к сожалению, так часто заслоняются непроницаемым словесным покровом.
В частности, сюда относятся и вспомогательные средства того научного знания, которое, помимо логики, является самым строгим из всех, и которое великий Платон прямо признал предварительной ступенью и школой философии, сделав знаменитую надпись на входных воротах своей Академии «Μηδεις αγεωμετητος ειςιτω! Конечно, математика применима далеко не ко всем вопросам философии, но в той мере, в какой она применима, ею необходимо пользоваться. Эта кропотливая работа, проходя от внешнего к внутреннему, наталкивается то тут, то там на неразрешимые, а может быть, и неразрешимые антиномии и алмазно-твердые загадки, чего и следовало ожидать с самого начала ввиду темноты этих проблем, причем некоторые из них являются древними, а также ввиду типичной ограниченности человеческой способности к познанию; Однако она удовлетворяет философский порыв хотя бы тем, что показывает, где проходит резкая граница между знанием и не-знанием, предохраняя нас от некритического смешения гипотез с достоверным знанием и воздвигая защитную стену от самообманов догматического иллюзорного знания.
Однако, как бы ни была необходима доказательная база точных наук и какое бы огромное значение ни придавалось естественным наукам в частности, было бы фундаментальной ошибкой полагать, что с помощью одних только естественных наук можно достичь того, над чем философия работала тысячелетиями. Ведь помимо того, что научные теории подвержены непрерывному историческому изменению, и того, что гуманитарные науки имеют дело с внутренним миром мысли, миром ценностей и оценочных суждений, норм, императивов и идеалов, упорно не желающим вписываться в понятийную систему и немецкую схему естествознания, каждое одностороннее научное построение мира основано на огромном истовом прометее (hysteron proteron).
Тот, кто стоит на чисто эмпирических позициях, видит в человеке лишь продукт природы; Соответственно, если он стремится постичь мир, то начнет с неорганической природы, чтобы затем «осмыслить», как безжизненная или, тем не менее, кажущаяся мертвой материя, сырая физико-химическая субстанция, превращается в живые первоорганизмы, затем поднимается от неощутимого растительного существования к зачатку животного сознания и отсюда, наконец, поднимается до полного дневного света человеческого разума. Нельзя отрицать и относительной оправданности такого взгляда на вещи, если он вообще будет иметь успех. Но человек — не только продукт, но и предпосылка эмпирической природы. Как светящийся червяк ночью, мы видим окружающее в собственном свете.
Вся космогония, начиная с первобытной туманности Кант-Лапласа и кончая появлением на свет высших животных, может лишь показать нам, как мир и развитие мира предстают в рамках наших собственных форм восприятия и в интеллектуальной среде нашего собственного сознания, как они представляются человеку, тогда как субъекту иного рода, наделенному другими органами чувств, другими формами восприятия, другим сознанием, они, несомненно, должны представляться совершенно иначе. Именно этот факт, к сожалению, очень часто упускается из виду, как бы часто на него ни указывали великие мыслители. Даже Бэкон Веруламский, пророк чистого опыта и создатель индуктивной логики, высказал предостережение: «Intellectus humanus instar speculi inaequalis ad radios rerum, qui suam naturam Naturae rerum immiscet, eamque distorquet et inficit»; Nov. Organ. I, aphor. XLI.1 *) — Поэтому, хотя естествознание и является очень полезным, более того, незаменимым помощником философии, оно отнюдь не является ее первой, самой фундаментальной, самой первоначальной основой.
_______________
*) И человеческий разум подобен ложному зеркалу, которое, неравномерно принимая лучи, искажает и обесцвечивает природу вещей, смешивая с ней свою собственную природу.
С момента выхода в свет первого издания этой работы прошло более двадцати лет, так что у меня было достаточно времени для проверки своих взглядов. С годами это проходит не заметно, а прогресс эмпирических наук, столь стремительный по сравнению с медленным развитием философии, никогда не стоит на месте. Я не нашел никаких оснований для того, чтобы изменить свою точку зрения в целом, основную идею работы и заложенное в ней мировоззрение. В частности, многие главы, посвященные вопросам, которые в последнее время часто обсуждаются, удалось сохранить в первоначальном виде практически без изменений, несмотря на то что литература по ним стала более обширной.
Например, глава «О феноменах пространства», в которой впервые остро поставлен вопрос о соотношении метаметафизики и философской теории пространства; глава «Платонизм и дарвинизм», в которой критически рассматривается не только учение Дарвина, но и новейшая теория дсценденции в целом и освещается ее связь с проблемами метафизики; а также глава «Мозг и дух», в которой впервые поставлена сложная проблема и продемонстрирована очень даже непростая антиномия, о которой столь частые ныне рассуждения о так называемом психофизическом параллелизме странным образом умалчивают, в то время как ни к вопросу об этом параллелизме, ни даже к гораздо более глубокой проблеме соотношения тела и души, просто не придешь, если ее игнорировать. Таким образом, многое осталось неизменным, за исключением незначительных улучшений стилистического и фактического характера. Однако в процессе редактирования третьего издания потребовались многочисленные дополнения и добавления, которые были включены в работу в различных местах, частично в тексте, частично в примечаниях.
Кроме того, следует упомянуть и другие мои работы, появившиеся за это время, а именно» Теория холода» (Страсбург, 1884) и «Размышления и мысли» (т. I, Страсбург, 1899), которыми настоящая работа также дополнена в нескольких направлениях. —
В свое время Томас Карлайл в» Sartor Resartns» высказал вполне жан-полевское замечание: «Все предметы подобны окнам, через которые глаз философа смотрит в саму бесконечность»; да и у самого Жан-Поля можно найти немало подобных, только гораздо более причудливых, замечаний. Полагаю, что перед читателем этой работы в его странствиях не раз откроются подобные перспективы, хотя он будет не гоняться за трансцендентным в потемках, а разумно путешествовать по очень твердой и весьма ограниченно-проходимой земле.
Йена, март 1900 г.
Отто Либманн.
Предисловие к четвертому изданию
В связи с возникшей необходимостью появления четвертого издания этой книги следует отметить, что редакция ранее вышедшего третьего издания в целом осталась неизменной. Однако добавлена более обширная серия кратких и емких примечаний и ссылок к работе «Мысли и факты», которая впоследствии была опубликована в виде второго тома. Эти «Мысли и факты» тесно связаны с «Анализом реальности», поэтому читателю будет предложено внимательно рассмотреть одну работу наряду с другой. Обе работы принадлежат друг другу, обе дополняют друг друга, образуя единое целое определенной теоретической и практической идеи философии. В ходе которой, однако, обсуждаются самые разнообразные и далеко отстоящие друг от друга проблемы: от различных видов необходимости до психологических процессов духовной жизни, от механической причинности, от законов пространства и времени до морально-логических требований и свободы мысли, воли и действия, от неизменных сил универсальной природы до хода истории, в развитии общества и человечества.
Йена, декабрь 1910 г.
Пролегомены
Полемика между мировоззрениями затягивается на тысячелетия, и кажется неразрешимой. Сотни раз утвержденные, доказанные, опровергнутые, подвергнутые еретическому осмеянию или даже осмеянные и переигранные, они всегда поднимаются на новую битву умов, и многоголовая философия напоминает, как заметил бы ироничный оппонент, лернейскую гидру, которая неустанно отращивает отрубленные головы. И если индифферентизм в его ущербности не может быть оправдан, то, тем не менее, может показаться, что последнее слово раз и навсегда осталось за вечно отрицающим себя скептицизмом, и мы никогда не перешагнем через мораль Мефистофеля:
Daß von der Wiege bis zur Bahre
Kein Mensch den alten Sauerteig verdaut!
Или же можно, даже не будучи отдаленно гегельянцем, выдвинуть идею вечного и необходимого круговорота систем, в котором каждая философская позиция в силу своих слабостей бросает вызов духу противоречия и тем самым против своей воли влечет к бытию противоположную систему.
Этот круговой процесс, который легко продемонстрировать на примере определенного параллелизма между развитием античной и современной философии, с точки зрения мировой педагогики представлялся бы прекрасной умственной гимнастикой для человечества, только, к сожалению, без цели и конца! Да, наконец, в утешение, в подтверждение, и тоже без всяких усилий, можно было бы привести доказательство того, что цикл ни в коем случае не замыкается сам на себя как чистый цикл, а, при постоянном обогащении наших знаний и оттачивании нашего мышления, идет, так сказать, по спирали, все ближе и ближе к цели. Тогда Декарт будет Сократом в значении второй силы, Кант — Сократом в значении третьей силы и так далее. По крайней мере, именно это представляется верным: история философии, при всех обходах и отклонениях, демонстрирует прогресс, движение вперед, без застоев, без одинаковых повторений. Заросли шиповника, ненавидящего эффект, нечестности, дилетантизма, не знающего истории, которые всегда растут среди философской пшеницы, завяли сами собой, даже без кропотливой прополки, и, несмотря на все годы несчастий, съедобные плоды множатся в широких временных рамках. Периоды смелых, по-юношески самоуверенных домыслов чередуются с периодами кропотливо собираемого эмпиризма и трезвой, добросовестной критики, диастола с систолой. Поскольку человечество обладает не только памятью и литературой, но и логическим сознанием, и интеллектом, который в обозримом будущем не ослабеет, то проблемы становятся все острее от эпохи к эпохе. В сфере духа, как и в сфере тела, одно поколение стоит на плечах другого; сегодняшний растительный покров вырастает из предыдущего, превратившегося в плодородный гумус. И при всем признании заслуг великих мыслителей прошлого, при самом ясном осознании непреодолимости нашей имманентной, свойственной только нам интеллектуальной ограниченности, остается оправданной обнадеживающая надежда на то, что наши внуки или праправнуки в философском в постижении этого мира могут быть столь же продвинуты, как и мы, по сравнению с нашими дедами и прадедами. Так является ли множественность и разнообразие противоборствующих философских систем таким уж большим, абсолютно прискорбным злом?
Должны ли они присягать на верность какому-нибудь диктатору? Разве единообразие философского Credo или Nesseio было бы столь же абсолютно желательным, как формула Concordia для разрозненных религиозных конфессий? Я не разделяю эту точку зрения; на самом деле, я считаю, что природа вопроса требует подхода, который напоминает известное изречение Лессинга и эпиграмму Шиллера. Если бы то, о чем мечтал Декарт, было возможно, если бы были найдены аксиомы, из которых могла бы возникнуть единственно верная система философии с той же непогрешимостью, с какой математика возникает из двенадцати евклидовых аксиом, то бесконечные споры, поглощающие столько энергии, были бы лишь бесплодными и печальными. Однако есть причины, о которых мы не можем не упомянуть, по которым такая надежда кажется напрасной.
Как субъективно, так и объективно, условия, в которых философская рефлексия борется за свои цели, таковы, что предварительное заключение мира между сторонами было бы скорее вредным, чем благоприятным для прогресса. Потому что, поскольку сущность вещей далеко не столь поверхностна, как многие предполагают, что они ее понимают; поскольку мы видим, что даже самые выдающиеся мыслители время от времени сталкиваются с трудными проблемами мира и терпят неудачи, заключение мира было бы скорее признаком затишья, чем триумфом.
Действительно, человек с нашей особой психической конституцией имеет множество объективных возможностей, которые могут быть толкованы субъективно. Каждый мыслитель в поисках истины прилагает все усилия, чтобы отстоять свои убеждения и встать на сторону самого непреодолимого противника — истины. Эта борьба и полемика, которые не дадут нам покоя, должны максимально напрячь наши силы и способствовать продвижению дела. «Если бы мы были богами, — говорит Платонов, — то не было бы никакой философии». — Философия включает в себя разнообразные философские направления, и важно, чтобы споры между ними разрешались на основе старой максиме «πολεμος πατηρ παντων» — борьбы всех против всех, а не слепой веры в догматы. История показывает, что софистика возникла как реакция на субъективизм и недостаток критического мышления в древнегреческой натурфилософии и метафизике. Однако благодаря Сократу и его борьбе с софистической диалектикой, истинная диалектика побеждает. Это победоносное противостояние также открывает путь к более глубокому пониманию «априорного» через противостояние между эмпиризмом Локка и идеями Декарта. В конечном счете, только объединение различных философских школ и рациональное обсуждение позволят нам достичь единства в философии.
В отличие от универсализма, на котором основывалась философия Спинозы, Лейбниц был стимулирован к более глубокому пониманию индивидуальности. Благодаря критическому материализму и скептицизму энциклопедистов и Давида Юма, был развеян оптимизм Лейбница и подобные бесплодные споры, которые преобладали в немецкой философии XVIII века. Это создало основу для чистоты в интеллектуальной атмосфере, которая была нарушена появлением «Критики» Канта. Девятнадцатый век подарил нам подобное зрелище, но на более высоком уровне, и, кажется, последний акт этого зрелища еще не наступил.
Цель данного текста не заключается в оправдании философских споров, а скорее в защите философского плюрализма. Здесь мы говорим о серьезной и честной конкуренции идей, а не простом разногласии. Важно учитывать огромное разнообразие точек зрения, при этом соблюдая принцип «послушайте и другую сторону» и осознавая, что есть время и место для молчания. При этом мы предполагаем, что, несмотря на субъективные разногласия, существует только одна объективная истина, к которой мы, возможно, сможем приблизиться.
Поговорим о сути философии. Эта задача является эпилогом, а не прологом, потому что философия уже существовала долгое время, и было множество определений этого понятия. Если вы заинтересованы, можно составить разнообразную тематическую таблицу или список с различными определениями философии. Например, для Платона философия — это наука об идеях, для Эпикура — искусство достижения счастливой жизни через спокойное размышление о вещах, для Цицерона — наука о связи между божественным и человеческим, для Вольфа — наука о возможном, насколько оно возможно, а для Гербарта — это логическая обработка понятий опыта.
Гете высказывает свою свободную, непрофессиональную точку зрения о философии, рассматривая ее как всего лишь человеческое познание, выраженное на языке земной реальности. Он придает меньшее значение формальному обозначению, считая, что смысл является более важным. Вместо жесткой предварительной формулы, мы воздержимся от нее. Важно отметить, что наиболее точные определения общего термина можно найти у Аристотеля и Канта. Последний описывает философию, по крайней мере первую философию, как «науку о высших принципах или их исследование» (τωη) высших принципов» (τωη πρωτων αρχων χαι αιτιων θεωρητιχη), а вторая — как «наука о пределах разума». Из них последнее, поскольку оно является более полным и включает в себя отрицательные случаи скептицизма и критицизма, заслуживает предпочтения и должно быть с готовностью признано всеми сторонами. Однако, как я уже говорил, буква и школьная форма менее важны, чем дух, интеллектуальная и умственная потребность, из которых проистекает всякая подлинная философия и через которые она течет, как через жизненную кровь. Если бы я сейчас, поскольку в этом введении предполагается ориентирующая основная идея, кратко обозначил этот дух, эту квинтэссенцию философии, это движущее нечто, которому придается интеллектуальное выражение в последующих страницах, я бы прежде всего сказал отрицательно: тот, кто принимает что-либо на веру без дальнейших рассуждений, не является философом. Для кого бытие чего-либо достаточно объясняется тем обстоятельством, что оно всегда было таким, каково оно сейчас; для кого мир и он сам не настолько далеки друг от друга, чтобы бытие того и другого и их взаимная связь западали ему в душу как большая и тяжелая проблема; кто считает бытие окружающей его бесконечной природы постижимым лишь потому, что она существует, и находит свое собственное существование достаточно оправданным тем, что он тогда-то и тогда-то был произведен на свет своим отцом, а затем родился от своей матери, чтобы в свою очередь продолжать жить обычным образом, потому что и как все другие; Кто, глядя в безоблачную ночь на усыпанное звездами небо, не испытывал изумленного ужаса перед этим бесконечным и вечным мировым механизмом, в который он вплетен как один из миллионов обитателей одного из самых маленьких из этих бесчисленных мировых тел, который затем растворяется в серьезном вопросе: Зачем?
— Вплетенном в этот неотвратимый мировой механизм с самым ясным чувством моральной ответственности! — Или, если это чувство должно быть только субьективной химерой, то откуда тогда берется эта химера и глубокое неистребимое почтение к ней? — Тот, кто никогда не чувствовал, что строгий и общий закон природы всех событий есть чудо, т.е. что он нуждается в объяснении для человеческого разума в той же мере, в какой он объясняет его в соответствии с обыденным представлением; что, например, из того, что луна до сих пор регулярно восходила и заходила каждые четыре недели, ничуть не следует, почему она делает это и на этот раз, — тот остается в стороне! Для него философия так же излишня, как оптика для того, кто видит, что яркость дневного света объясняется положением солнца над горизонтом. — Итак, все это — отрицания, но они ориентируют и определяют, ибо, обращаясь к спинозистскому предложению в интересах истины: omnis negatio est determinatio. К этому добавляется несколько позитивных детерминаций: одна формальная, другая материальная. Первая состоит в аксиоме, что для всех людей существует только одна Логика; вторая — в постулате, что тот, кто ищет истину, должен быть честен перед самим собой.
Последний отрывок получился несколько риторическим, что, собственно, и не предполагалось, однако понимающий читатель легко переведет его из экспрессивного стиля в рациональный, и ни в коем случае не будет возражать против следующего.
В отношении этих исследований можно выдвинуть такое же обвинение. Их нет в популярной школьной терминологии, они не составляют произвольно брошенной совокупности, но и не образуют целостной, единой и законченной во всех частях картины. И если логическая самостоятельность и кажущаяся связность отдельных глав, возможно, покажется в глазах некоторых, хотя и не всех, компетентных критиков недостатком, указывающим на незавершенность, то я избегаю этой проблемы в двух отношениях: сразу признаю ее, но не позволяю ей стать упреком. В замечательном афоризме в «Novum Organum» Бэкон из Верулама сравнивает сырой, лишенный теории эмпиризм с муравьями, которые просто тащат материал вместе, догматически-рационалистическое искусство системного открытия с пауком, который плетет свою сложную паутину исключительно из самого себя; Но награду он отдает пчеле, которая, подобно людям методического эмпиризма, отбирает и впитывает ценный материал из листьев, разбросанных по саду и полю, чтобы затем целесообразно использовать его в своем строительстве.
С тех пор известная любовь философов к систематике достаточно часто объявлялась чисто субьективным и эстетическим строительным инстинктом, склонностью, которая сама по себе имеет мало общего со стремлением к истине и настолько мало гарантирует достижение цели, что скорее даже мешает ей. Но она не является чисто эстетической, она имеет и логическое обоснование.
Ни одна наука не может считаться законченной и завершенной сама по себе, пока она не образует, подобно чистой математике, математической механике и теоретической астрономии, логического целого, в котором из весьма ограниченного числа принципов и определений, принимаемых за очевидные, строго логически вырастает учение за учением, закон за законом, и таким образом узкая вершина фундаментальной идеи превращается в широкую, поистине бесконечную основу неких эмпирических частностей.
С необходимостью вытекают эмпирические частности. То, что идеал философии тоже заключается в системе, что объяснение мира, к которому она стремится, может предстать перед нашим специфически различающим интеллектом только в виде логической структуры мысли, в которой с помощью какого-то метода из единой основной идеи выведены и объяснены все периферии данной реальности, легко признать. То, что настоящая философия, тем не менее, не обязательно должна представать в виде системы, доказывают Платон, Бэкон и Лейбниц, а также выраженный ужас многих выдающихся философских голов перед всякой эксклюзивной систематикой. То, что эта форма откровенно вредна, утверждают все скептики от Пиррона и Тимона до Бейля и Юма. Эти противоречивые взгляды не покажутся столь непримиримыми, если принять во внимание, что наша воля и наши возможности, идеал и реальность не всегда, но очень редко совпадают. Поскольку наше эмпирическое и теоретическое знание, несмотря на весь прогресс науки, всегда остается фрагментарным, постоянно обогащается, корректируется, а иногда и революционизируется с нуля новыми, порой совершенно неожиданными открытиями, то в каждой философской системе существует возможность того, что сила воли поспешила опередить силу возможностей.
И эту возможность история возводит в ранг возможных. Она показывает, что архитектурный стиль системы зависит от индивидуального и современного вкуса, а реальное содержание истины — нет, поэтому первая вскоре превращается в руины, а вторую извлекают на свет критически настроенные кладоискатели. Возьмем любую философию, имеющую отчетливую систематическую форму, например, «Этику» Спинозы, «Wissenschaftslehre» Фихте или «Критику чистого разума» Канта, в той мере, в какой она находится под архитектурным принуждением категориального аппарата. Снова и снова повторяется зрелище, что формы, которыми восторгается школа, распадаются, а ядро истины (которое, следовательно, не может зависеть от долговечности этих форм) остается нетронутым. То, что следует отказаться от более пленительного, чем убедительного формульного аппарата систематики, если его можно приобрести maln ücko, только за счет чистоты логического сознания, не нуждается в доказательствах. Но то, что даже добросовестную систему можно легко обвинить в затыкании пробелов в мышлении невольными субрецептами или терминологической латаницей, априори объясняется размышлениями о специфической ограниченности человеческого интеллекта, а посториорно — историческим опытом. Субъективная истинность — основной постулат, объективная истина — конечное требование всей философии. Первое вполне совместимо со вторым, а именно с тем, что философ, искренне убежденный в том, что он нашел главный ключ ко всем загадкам, пытается отпереть им все двери, а там, где это не получается, также добросовестно помогает себе всегда доступным подручным средством — определениями, аксиомами, постулатами, т.е. лозунгами власти, или также «неизбежными кругами». Так у Спинозы, так у Фихте. Достаточно, чем выше идеал, тем сомнительнее возможность его реализации. Есть, как уже говорилось выше, вполне конкретные причины, по которым надежда на достижение окончательной философской дедукции мира кажется тщетной; если я не ошибаюсь, то помимо многих других, например, знаменитого crux metaphysicorum (лат.: «проблематичные понятия») «материя и дух», сюда относится неспособность нашего познания свести количественные характеристики реальности к качественным и наоборот, о чем мы подробно расскажем в дальнейшем изложении Но при этом всегда остается на заднем плане общий и великий вопрос о совести, о том, не относится ли и разум самого образованного из нас к проблеме вечного мира так же, как новорожденный ребенок к проблеме трех тел; способен ли он вообще понять последнее слово загадки, если бы оно было ему названо, с его логическим аппаратом познания; не будет ли он тогда страдать, как крот, которому надели очки, или как юноша в Саисе у Шиллера. Хотя, как справедливо заметил Гете, сердцевина природы сидит и в наших сердцах, мы все равно не можем ее постичь.
Какой смертный может сказать о себе, что он понимает себя снизу доверху? В лучшем случае человек знает себя достаточно хорошо и умеет пользоваться этим знанием; но — понять? — понять? -Таковы мотивы, по которым в последующих исследованиях обходятся без построения системы, но при этом не обходятся без ведущей фундаментальной идеи, на которую они указывают, как все магнитные иглы указывают на скрытый полюс, почему предпосылки трансцендентального вывода часто стоят рядом, а вывод, который каждый мог бы легко сделать, не делается; почему многие очень важные проблемы (например, вопрос о трансцендентальной реальности или идеальности пространства или о соотношении материи и разума) пробуют сформулировать в виде проблемы остро и точно, а потом оставляют нерешенными, хотя окончательное решение было совершенно очевидным; а также почему последнее слово часто замирает на наших устах, так и не будучи произнесенным. Этому мешает определенный запас, по сути, священная оберегающая заповедь. Ведь философ, если он не прорицатель, то все же правдоискатель, а это значит, что он не утверждает как несомненное то, что ему доподлинно не известно. Он уклоняется от наказания, к которому Данте приговаривает лжепророков в двадцатом canto ада; они должны каяться с лицом, обращенным к стене, и этот миф, примененный к нашему случаю, говорит следующее: В интересах своей системы вы можете утверждать сколько угодно, но перед своей логической совестью вы все же осознаете ничтожность или полуправду многих утверждений и с логическим раскаянием прекрасно чувствуете, что ваши опасения, какими бы острыми они ни были, — всего лишь человеческие капризы. Пусть люди слушают Авгура с верой; когда он встречает другого Авгура, оба улыбаются и внутренне стыдятся, если это чувство еще не совсем притупилось.
Другое дело — «система», третье — «логический план». Если мы обойдемся без первого, то уж точно не упустим второе.
Старое тройственное деление философии на диалектику, физику и этику, приписываемое Диогеном Лаэрцием Платону, которое не набрасывается на голову философских вопросов внешне и искусственно, как абстрактная подстраховка, а выросло из самой природы вопроса, примерно соответствует нашему плану, для обоснования которого достаточно нескольких слов. Поскольку каждый отдельный объект, а значит, и великий общий объект философии, а именно действительность, дана нам только в пределах нашего сознания, как содержание нашего представления или воображения; поскольку мы познаем мир только в той мере, в какой наша познавательная способность способна показать его нам в соответствии с его природой и организацией, то прежде всего необходимо исследование этой познавательной способности, в ходе которой пытаются определить объем и основные законы познания (principia cognoscendi) и решить вопрос о неограниченности или ограниченности нашего разума. Именно в этом и состояла задача «диалектики», взятой в широком смысле слова древними, которую, однако, учитывая современный двойной смысл этого названия и особенно после кантовской реформы, правильнее называть эпистемологической критикой или трансцендентальной философией. От того, насколько положительным или отрицательным будет это исследование, насколько ограниченными или неограниченными окажутся наши познавательные способности, будь то интуитивные или абстрактные, способными или неспособными интеллектуально постичь абсолютно действительную сущность мира, будет зависеть анализ субстанции мира во второй части, либо только в мире явлений и с явным осознанием их относительности, либо за пределами явлений, в трансцендентной сущности вещей, будем искать субстанцию действительности (prineipiuin essoncki) и основание всякого становления (principium fiendi). В античности последнее обычно называлось «физикой», у Аристотеля оно включает в себя и метафизику. Но поскольку вся действительность, по крайней мере эмпирически и для нашего разума, делится на две разрозненные области материальных и духовных фактов, на макрокосм пространственного внешнего мира и микрокосм жизни души, взаимная связь которых, как известно, является одной из самых трудноразрешимых загадок, то эта вторая часть включает в себя натурфилософию и психологию.
Если в первых двух частях речь идет о том, что есть, что происходит и насколько это познаваемо, то совершенно иная, новая перспектива открывается для философии в третьей части, где речь идет о том, что есть и что должно быть. Существует — по крайней мере, в человеческом сознании — царство ценностей и идеалов, которое витает над реальностью в той мере, в какой мы соизмеряем с ним встречающиеся нам извне объекты, оцениваем их соответствующим образом, признаем или отвергаем их в зависимости от обстоятельств; которое, однако, также должно считаться реальностью в той мере, в какой человеческое сознание, включая его ценностные суждения, должно быть названо чем-то реальным, действительно первичным явлением всей действительности. К этому третьему разделу относится этика, которая ищет принципы морали. Однако сюда же я отношу и эстетику, которая стремится проследить принципы красоты. Хотя этическая и эстетическая ценность, нравственный идеал и идеал красоты специфически различны, более того, настолько независимы друг от друга, что даже часто вступают в противоречие, тем не менее, оба они входят в одно и то же широкое понятие ценного или того, что было бы достойно быть и произойти, независимо от того, происходит это или нет. Как на серой стене дождя висит неземная лучистая арка радужной оболочки, так и в человеческом сознании над обыденным и естественным ходом мира витает идеал.
Каждая из трех основных областей философии, которым соответствует деление данной книги на три раздела, ставит перед нами определенные специальные проблемы, логически подчиненные более общим, различные ответы на которые привели к не меньшему числу философских споров.
Так, в области диалектики сенсуализм и априоризм борются друг с другом по вопросу о происхождении знания, идеализм и реализм (в теоретическом смысле) — по вопросу об абсолютном истинном содержании знания. В области физики механистическое и теологическое объяснения природы противостоят друг другу в вопросе о конечной и высшей движущей силе всех событий, материализм и формализм — в вопросе о субстанции всего существующего. Эстетика и этика, наконец, породили настоящий хаос самых разнообразных воззрений, которые, однако, можно свести к общим точкам зрения — практическому идеализму и реализму.
К настоящему времени мы подвергли добросовестному исследованию значительное число важнейших проблем высшего и низшего порядка, которые почти всегда одновременно являются вопросами спорными, не исчерпывая, конечно, тем самым полностью или гипотетически всех трех основных областей философии. Отдельные исследования — это наши главы; между ними остаются пробелы, которые предстоит заполнить; мы идем аналитическим путем от периферии к центру, поскольку этот αναβασις мысли менее требователен, но и более надежен, чем противоположный путь — путь дедукции. Тот, кого больше интересует целое, чем отдельное, может вспомнить, что от центра окружности к периферии идет бесконечное число радиусов, и что их невозможно провести все, но что размер и положение окружности уже определены, когда известны только три точки периферии.
Более того, подобно тому, как, по мнению большинства геологов, горняку доступна только скорлупа планеты, а ядро, поскольку оно еще расплавлено, остается недоступным для человека, так и размышления человека над загадочными вопросами философии вполне могли бы проникнуть на определенную глубину, но ядро, мировой центр, мировое существо, Matura naturans, останется недоступным раз и навсегда из-за слишком высокой температуры для нашей духовной конституции. Именно поэтому был выбран аналитический, а не синтетический метод.
Первый раздел
О критике знания и трансцендентальной философии
In certis fortiter, in dubiis prudenter!
Идеализм и реализм
When Bishop Berkeley said «there was no matter14,
And proved it — ’t was no matter what he said:
They say his system’t is in vain to batter,
Too subtle for the airiest human head;
And yet who can believe it? —
Byron’s Don Juan, Canto XI.
Система, о которой говорят, что она неопровержима и в то же время недоказуема, заслуживает внимания и требует критики. Она должна быть правдоподобной, если она неопровержима, или опровержимой, если она невероятна. Иначе как же быть с заслугами человеческого разума? А между тем как наполовину, так и целиком несогласные с этой системой, одни не опровергая ее, другие не веря в нее окончательно и бесповоротно, продолжают философствовать то в ту, то в другую сторону как ни в чем не бывало. — Доктрина Беркли называется «идеализмом» или, точнее, «нематериализмом». Но отрицается, конечно, не эмпирическое бытие и актуальность материальной Вселенной (это было бы глупостью!), а лишь ее абсолютная действительность и субстанциальность.
Вывод таков: То, что я чувствую, вижу, слышу, ощущаю, действительно существует, а именно в ощущении или как ощущение; насколько истинно то, что я ощущаю, насколько истинно то, что ощущает субъект, настолько истинно и это (Esse=Percipi); насколько истинен я, настолько истинен и внешний мир; насколько истинен субъект, настолько истинен и объект. Но что теперь, независимо от субъекта, в себе и для себя, extra meutern, realiter и substantialiter, должна существовать только та зримая, ощущаемая, чувствуемая материя, это предположение влечет за собой, в силу и по причине, противоречие, Ergo ets. Следовательно, пока существует чувственный субъект, существует и телесный мир как его чувственное содержание; но как только последний исчезает, исчезает и он; примерно так же, как цвета существуют, пока существует свет, в свете; но как только свет гаснет, они исчезают из бытия. Как видно, этот идеализм отнюдь не является нигилизмом, он ни в коем случае не лишает материальную вселенную реальности, а только субстанциальности; он сводит материю, которую картезианцы и обычное мнение считают абсолютно реальной субстанцией вне воспринимающего субъекта, к акциденциям воспринимающей субстанции или духа.
Очень похожим образом, но в еще более широком масштабе, бушует спинозизм, превращающий протяженность или материальность и мысль или духовность из двух сосуществующих субстанций в атрибуты единой мировой субстанции. В отличие от дуализма картезианцев, материализм, имматериализм Беркли и спинозизм представляют собой три различных типа монистического мировоззрения.
Совсем скоро мы будем говорить о «тех и других причинах», которые Беркли вынужден предъявлять. Но как ведут себя оппоненты? В «Системе природы» Гольбаха, библии материалистов, имматериализм отвергается не опровержениями, а риторической фразой, вскидыванием рук над головой, перекрещиванием и спокойным продолжением пути.
Кант, опасаясь обвинений в берклианстве, не нападает на доводы Беркли и его тезисы, но во втором издании «Критики чистого разума» выступает с так называемым «опровержением идеализма», уже защитившись в «Пролегоменах» от переложения Гарве и подозрений в идеализме; — Затем он принимает свою «вещь-в-себе», как известно, деревянную железяку, неспособную к существованию asylum ignorantiae, в которую засовывает все неудобоваримые проблемы метафизики, — и идет дальше. Гердер в своей полемике против критики разума, столь же порочной, сколь и полностью лишенной понимания, стремится поставить Беркли над ней, переосмыслить его в реалистическом смысле при этом продолжает фантазировать
В самом начале своей главной работы «Мир как воля и представление» Шопенгауэр объявляет себя Беркли, но путает его взгляды с Кантовскими, затем гипостазирует — как будто это совместимо с Беркли! — иррациональный остаток человеческой воли в качестве мирового фактора после вычитания интеллекта и идет дальше. — Наконец, назовем еще одно имя — Давид Штраус, отступник от «философии тождества», странным образом хочет практически отождествить материализм и идеализм (последствие его прежнего тождественно-философского кредо), считает спор, который идет между двумя сторонами, просто «спором слов» и продолжает философствовать о телеологии, дарвинизме, мировом предназначении и т. д. в материалистическом смысле. В кои-то веки стоит не идти дальше, а остановиться и внимательно изучить. Но что же больше всего нуждается в проверке? Не столько аргументы, на которых основывается характерный тезис Беркли, сколько сам тезис. С тем или иным утверждением можно условно или безоговорочно согласиться, не принимая его обоснования, как и наоборот.
Ведь в равной степени возможно как неверное доказательство правильного утверждения, так и паралогическое или софистическое выведение ложного утверждения из правильных посылок. Философия изобилует примерами того и другого. Поэтому если тезис философа вызывает у нас сомнение, то критика и опровержение его доказательств, как правило, оказываются недостаточными для возвышения нашей мысли, а значит, менее важными, чем непосредственное рассмотрение самого тезиса. Это особенно характерно для системы Беркли.
Если бы он довольствовался тем, что представил свое высказывание как гипотезу или, для меня, как утверждение веры, как аксиому, как правдоподобную фундаментальную истину, то это высказывание было бы если не более убедительным, то, по крайней мере, почти не подвергалось бы нападкам. Вместо этого он пытается его доказать.
Приведенное доказательство, как можно без особого труда показать, ложно. Таким образом, тезис теряет предполагаемое достоинство единственно правильной метафизики; но тем не менее имматериализм остается как случай, хотя и весьма странный, но все же мыслимый, как логически допустимая гипотеза наряду со многими столь же допустимыми соперниками, например, с дуализмом Картезия и Малебранша, монистическим натурализмом Спинозы, монадизмом Лейбница, грубым материализмом vulgaris гольбахианцев и т.д.. По этой причине в данной главе я рассмотрю аргументы Беркли лишь относительно кратко. С другой стороны, его тезис, идеализм в целом, составляет в определенной степени — но отнюдь не исключительно и не только!) тему всего первого раздела. -Пойдем немного дальше: по какому пути идет мысль Беркли в его главном труде — «Трактате о принципах человеческого познания»? Негласной предпосылкой, на которую он опирается, чтобы отчасти принять ее, а отчасти бороться с ней, являются два наиболее известных положения из «Очерка о человеческом разуме» Локка. Учение Локка было в психологическом отношении, т.е. в вопросе об эмпирическом происхождении идей и знаний в нас, эмпиризмом, можно сказать, сенсуализмом, в отличие от декартовского ноологизма, который предполагал врожденные идеи и делал их принципом своих умозаключений. Внешнее и внутреннее восприятие (ощущение и рефлексия) были для него единственными источниками воображения; только из них должны были вытекать все виды воображения, такие как фантазмы, образы памяти, абстрактные понятия; таким образом, без обоих восприятий душа была бы и оставалась пустой и бездумной (tadula rasa). Nihil est in intellectu, nisi quod antea fuerit in sensu, externo vel interno. В метафизическом плане, т.е. в отношении материального истинного содержания идей, нашей способности познавать абсолютно реальное, учение Локка представляло собой своего рода идеалистически окрашенный и ограниченный реализм, подобно картезианской метафизике.
Он различал такие качества, как цвет, звук, запах, тепло и т.д., которые он объявлял чисто субъективными аффектами чувственности, и такие, как протяженность, фигура, твердость, движение, покой, число, которые он считал абсолютными свойствами и состояниями внетелесного, само по себе существующего телесного мира. Что касается Беркли, то в этом психологическом отношении он согласен с Локком. В метафизическом же отношении он идет дальше него, хочет опровергнуть его, хочет доказать, что локковские gualitates primariae так же исключительно субъективны, как и gualitates secundariae, что их бытие (esse) также полностью совпадает с их percipi, при этом, конечно, отпадает возможность существования абсолютно реального телесного мира вне перцептивного чувства субъекта. —
Мотив, побуждающий его к этому странному утверждению, — (это внешний, теологический)
Оставим в стороне это рассуждение; мы спрашиваем здесь о тех основаниях доказательства, на которых оно основано. Они, как уже отмечалось выше, могут быть ложными, но при этом сам тезис, построенный на них, не может быть опровергнут; а они таковыми являются.
В основном это аргументы двух видов. Во-первых, хорошо известная догма крайнего номинализма, идущего даже дальше консептнализма (univsrsalia sunt tlatus vocis); во-вторых, некие «противоречия», которые Беркли полагает обнаружить в допущении абсолютно реального, более чем мысленного существования материи. Что касается первого, то он приходит к следующему выводу:
Во внутреннем мире нет абстрактных понятий, а есть только наглядные представления, а также только конкретные представления о так называемых первичных качествах; мы имеем только представления о видимом, ощущаемом, чувственно воспринимаемом или воображаемом протяжении, твердости, движении и т. д. как об отдельных объектах, Мы имеем только представления о видимом, чувственно воспринимаемом или представляемом протяжении, сплошности, движении как об отдельных объектах, но не выводимые понятия протяжения, сплошности, движения как таковые, само собой разумеющиеся; следовательно, мы не можем даже думать, что не видимое, не ощущаемое, не воспринимаемое протяжение и т. д. существует само по себе, extra mentem. То же самое верно и для материи.
Ложность номинализма, с которой эта аргументация согласуется и наполняется, будет показана в другой части данной работы. Поэтому на этом мы пока остановимся. Что же касается мнимых «противоречий», то превосходный епископ, руководствуясь своими прекрасными, благонамеренными богословскими побуждениями и потребностями сердца, впадает в самые явные заблуждения и самые прозрачные софизмы, из которых я приведу лишь некоторые.
Следующая аподиктическая демонстрация часто повторяется с предпочтительностью: Свет, цвет, форма, расширение, тепло, непроницаемость и т.д., которые мы видим, чувствуем, воспринимаем или представляем, являются ощущениями, восприятиями, идеями субъекта. Их бытие (Esse) является психическим и, следовательно, полностью совпадает с их перцепцией, т.е. они существуют только в воспринимающем субъекте. Но именно эти качества и составляют то, что мы привыкли называть материальным объектом или телом. Следовательно, материя и тело существуют лишь постольку, поскольку они воспринимаются, а допущение реального существования материи вне воображающего субъекта влечет за собой противоречие: «Нечто, существование которого состоит в том, что оно воспринимается, существует, не будучи воспринимаемым» (id quod absurdum est; ergo etc..
— Доказательство телесного круга! То, что должно быть доказано, уже предположено. Во-первых, утверждается, что то, что дано мне в восприятии или вообще как имагинативное содержание, суть которого существует в самих восприятиях (percipi); [Правильно! То есть для меня, представляющего субъекта, а именно в той мере, в какой оно представляется мне]; и только в percipi. [Ложно! Слишком много утверждается! Ибо я вообще не знаю, что лежит или не лежит за пределами моего субъективного сознания]. Следовательно, заключаем мы, материя с ее случайностями, первичными и вторичными качествами может существовать только внутри, а не вне субъективного сознания, мыслящего духа. Замечательная демонстрация! Из того обстоятельства, что существование материи как концепции состоит именно в том, что она воображается, путем ложного обобщения выводится утверждение, что вообще не существует никакого другого вида материального существования, кроме воображаемого, а из этого выводится онтологическое положение о том, что внематериальное не существует, поскольку это означало бы то же самое, что нечто существует, не существуя (т.е. не будучи воспринимаемым).
Достойный аналог онтологического доказательства. Если последнее заключает от мыслимого к абсолютному бытию своего объекта, то наше нематериалистическое доказательство, наоборот, заключает от представляемого к просто представимому. Онтологический аргумент напоминает галлюцинирующего визионера, который считает абсолютно реальным то, что он видит, потому что он это видит; нематериалистический аргумент напоминает ребенка, который считает себя невидимым, потому что он закрывает глаза. Примерно эквивалентной была бы следующая демонстрация: изображение в зеркале состоит из цветов, света, тени, формы; наличие этих качеств в зеркале состоит в том, что они отражаются. Следовательно, без зеркала нет ни цветов, ни света, ни тени, ни формы. — Какой забавный софизм! — Однако сразу же после этого следует не менее странное доказательство: «Можно возразить, что хотя «моя идея сама по себе не существует вне моего сознания, но есть «возможно, внематериальные первоначальные вещи, подобные ей, с которых она является «копией или подобием». Отвечаю: идея может быть «похожа только на идею, цвет — только на ваш цвет, фигура — только на другую фигуру».
Действительно, не менее убедительно: Можно сказать, что хотя изображения в зеркале не существуют вне этого зеркала, но, возможно, существуют вневещественные аналогичные вещи, копиями которых они являются. Отвечаю: зеркальное изображение может быть похоже только на зеркальное изображение, цвет — только на цвет и т. д. ad libitum! — Честно говоря, если бы философ не был так безутешен, можно было бы поверить, что он хочет расположить читателя к себе. —
Теперь нельзя отрицать, что в основе этих странных иллюзорных умозаключений лежит глубокая и фундаментальная истина; истина, за которую односторонне держатся все субъективные идеалисты, вплоть до И. Г. Фихте, но которую реализм, если он хочет быть философски ответственным, обязан признать и, независимо от своей отклоняющейся метафизики, принять.
Дело в следующем. Мы никогда, никогда не выходим за пределы нашей индивидуальной сферы представлений; даже если мы предполагаем нечто независимое от нас, нечто реальное вне нашего субъективного представления, то все равно это абсолютно реальное дано нам только как наше представление, как содержание наших мыслей, а его абсолютное бытие — как наше понятие. Или, пусть Беркли скажет своими словами: «Стол, за которым я пишу, существует, значит, настолько, насколько я его вижу и чувствую; и если бы я находился вне своего кабинета, то я мог бы утверждать его бытие лишь в той мере, в какой, находясь в своем кабинете, я бы его воспринимал». Но что из этого следует? Очевидно, вовсе не то, что нет бытия, независимого от представляющего субъекта, а только то, что субъект не может непосредственно соприкоснуться с ним, не может представить, вообразить, помыслить, осознать, а может быть, и не осознать его иначе, как через внятную среду своих субъективных мыслей. Примерно так же, как глаз видит видимые вещи только через посредство света и не имеет о них абсолютно никакого представления, да и вообще не знает, существуют ли они вообще независимо от этого посредства. Если бы субъективный идеализм означал только одно! Именно потому, что в действительности ни один представляющий субъект не может выйти за пределы сферы своего субъективного представления, именно потому, что он никогда и ни при каких обстоятельствах не способен, при трансцендентности своего сознания, при эмансипации от самого себя, постичь и констатировать то, что может существовать или не существовать вне и помимо его субъективности, именно поэтому непоследовательно утверждать, что представляемый объект не есть то, что находится вне субъективного представления. Для того чтобы признать это, необходим абсолютный, а не человеческий и инвиденциально ограниченный интеллект; интеллект, который одновременно наблюдает за тем, что происходит перед кулисами и что происходит за ними, что лежит внутри человеческого разума и что лежит или не лежит вне человеческого разума; в то время как мы, конечно, знаем только первое. «Единственный известный нам способ бытия, — говорите вы, — это психическое существование Persipi». — Согласен! — «Значит, Persipi — это вообще единственный возможный вид бытия». — Ни в коем случае! Ибо — (помимо формально-логической ошибки умозаключения) — если бы это было так, то как бы мы могли это знать? — Hic haeret aqyua!
Нас удивляет очень утешительная, но совершенно неожиданная новость о том, что кроме частной души-субстанции епископа Клонского вместе с содержащимся в ней миром-феноменом в реальности существует еще что-то, а именно — другие подобные души-субстанции с подобными мирами-феноменами, и, кроме того, Бог, создавший все эти души-субстанции и в силу своей всемогущей воли производящий в них те самые «идеи», пространственно-временная система которых составляет для каждой из них свой собственный макрокосм. Откуда это опять-таки следует? Вместо ожидаемого солипсизма перед нами вылавливается спиритуалистическая, теологическая и богословская метафизика, трансцендентный мир духа. А откуда все это знает епископ? Он вовсе не знает, он это предполагает, он в это верит, точно так же как Картезий, Малебранш, Локк, а с ними и подавляющее большинство людей, неважно по какому праву, верят в то, что телесный мир существует не только как идея, но и как абсолютно реальный субстрат идей.
Но почему епископ верит в это, когда не намерен верить в это? Слушайте; проверяйте прозрение и игнорируйте умыслы! «Бытие материи состоит в том, чтобы быть воспринятой; поэтому она существует сначала только во мне. Но совсем иначе обстоит дело с «духами»; их бытие состоит не в том, чтобы стать воспринимающим, а в том, чтобы быть воспринимаемым; поэтому их бытие не обусловлено мной, единственным. Поэтому можно мыслить и абсолютно реального «автора природы», «вечный, бесконечный дух, создавший меня и других конечных духов и запечатлевающий в наших чувствах «идеи», которые потом мы, смертные люди, называем «реальными вещами». Итак, Беркли. И что мы ответим на это? — Как будто существование других духов, помимо меня, есть для меня нечто иное, как существование тел, помимо меня! Как будто этот вечный дух, «породитель природы», может претендовать на другой вид бытия, например, на то, чтобы быть представляемым мною! Как будто такой бесконечный дух — (по Беркли) — вообще способен существовать, поскольку он состоит только из абстракций, таких как «бесконечный», «вечный», «всемогущий» и т. д. — просто номинальных предикатов, которые я никогда и нигде не могу воспринять или представить в сonсreto, и которые, следовательно, — (по крайней мере, по Беркли) — должны быть отнесены к области фантазии и вымысла!
Здесь мы имеем (допуская критикуемый ранее npürov) истинный, единственно логичный результат берклианства: «Существенно существую только я; все остальное, весь макрокосм, во мне случайно», — вот что следовало бы читать.
Весь абсолютно реальный мир духов, включая Бога, — это химера, субъективное мыслевращение единственного субъекта в мире — моего Я. Но наш епископ уклоняется от этого следствия, вероятно, не столько из логических, сколько из богословских соображений. Поэтому он и избегает его, поэтому и затыкает пробелы в своей философии некоторыми реминисценциями здравого смысла и привычной религии.
И еще одно! Беркли также любит некоторые косвенные доказательства более изощренного характера против абсолютной и субстанциальной реальности материи; доказательства, напоминающие диалектику элеатов и антиномии Канта, например, трудности понятия бесконечной делимости протяженности или абсолютного времени и движения. Я намеренно не буду сейчас углубляться в эти вопросы, хотя бы потому, что подобные темы будут подробно рассмотрены в следующих главах. — Достаточно, чтобы материальная субстанция, это «глупое, бездумное нечто» (stupid thoughtless somewhat), была демультирована со всем выходом в мир, чтобы физический мир полностью и без остатка растворился в ткани идей. И после того как это, как считает наш философ, счастливо достигнуто, он с искренней наивной радостью говорит о том, «как сильно упрощается этим изучение природы» Действительно! Необычайно упрощается! Примерно настолько же, насколько упрощается изучение акустики в искусственно созданном вакууме! — Таким образом, вся натурфилософия и теоретическая космология с их бесчисленными, трудными проблемами, проницательными объяснениями и выводами, глубокими догадками и неразрешимыми сомнениями вдруг отпадают, свет проливает одна-единственная догма:
Бог хочет, чтобы было так, Бог делает так, потому что это так хорошо! Зачем, спрашивается, нужна математическая физика и метафизические размышления о природе и причинах этого мира? К чему атомистические или динамические построения материи или даже размышления о связи нервной системы и мозга с духовным в нас? К чему гравитационные теории или теодицеи, не говоря уже о вещах куда более серьезных? Лишние хлопоты, да еще и святотатство! Ведь одни мучают себя фантазиями о материи, которая должна быть больше, чем воображение, т.е. о чистом небытии, а другие даже норовисто и нахально лезут в священные тайны. — Итак, прочь! Бог так хочет, вот и все. — Такова мораль «Трактата о принципах человеческого знания», заглавие которого, кажется, выбрано не совсем удачно. — Но для тех, кто признал аргументы Беркли несостоятельными, догма Беркли все равно остается гипотезой. Утверждаемое квазисуществование и псевдореальность материи, растворение телесного мира в идеях субъекта (in singularis и pluralis) — это был и остается лишь один возможный частный случай среди других. И эта гипотеза, при всей ее странности и кажущейся чудовищности, не должна быть безропотно выброшена в исторический хлам из под старого утюга, а должна быть подвергнута тщательному исследованию, которое стоит того не только потому, что философская совесть всегда будет отягощена незнанием этой странной возможности, но и потому, что вся философия нового времени, начиная с Декарта, признала за ней действительно фундаментальную проблему в еще не завершенном споре между идеализмом и реализмом. Действительно, все остальные мировые проблемы, за исключением этических и эстетических, возникают и исчезают вместе с ней. — Идеализм и реализм, если брать эти условные категории с обеих сторон в самом общем смысле, т.е. как родовые понятия, которым подчинены конкретно различные разновидности, образуют не противоречивую, абсолютную, а относительную оппозицию. Существуют различные градации и степени с обеих сторон, причем таким образом, что умеренный реалист может в определенной степени быть одновременно идеалистом, и наоборот. Ведь под «идеальностью» вещи понимается вообще то обстоятельство, что она существует так, как мы ее себе представляем, только в нашем представлении, только в однородном с нами интеллекте, и поэтому перестала бы быть таковой при упразднении всякого такого интеллекта; Но под «реальностью» следует понимать противоположное обстоятельство, что некоторые предикаты представляемой нами вещи также имеют самостоятельное бытие, независимое от нашего, да и от всякого интеллекта, — тогда можно попасть в некоторое затруднение, если зависеть от классификации таких мыслителей, как Локк и Лейбниц или Шеллинг и Гербарт (как козлов и овец), по правой или левой стороне.
Это невозможно, поскольку здесь мы имеем дело с кратной или меньшей, почти непрерывной лестницей. Идеализм и реализм напоминают два пересекающихся круга, которые имеют очень большую часть общего содержания. Даже Беркли и Фихте можно назвать реалистами в той мере, в какой они признают реальность духа, субъекта, абсолютного «я»; даже материалист чистейшей воды, такой как Карл Фогт, может отдать дань идеализму — пусть даже неохотно — в той мере, в какой он вряд ли может приписать абсолютную реальность цвету и тону. Кроме того, между мировоззрениями, которые случайный или неквалифицированный наблюдатель склонен считать идентичными, существуют специфические различия более точных характеристик, например, между Беркли и Кантом.
Хотя последний полностью согласен с первым в том, что и он объявляет пространство, время и другие локковские gualitates primarias идеальными, он все же существенно отличается от него, и это в силу не менее важного и редко понимаемого учения о том, что через формы опыта a priori, точнее, через их всеобщность и необходимость, обеспечивается объективная реальность» явлений», о чем у Беркли не может быть и речи. Часто критикуемая странность, присущая и этому «трансцендентальному идеализму» критики разума и делающая его неприемлемым для обывателей, может быть снята в глазах проницательных противников одним высказыванием Канта, которое вполне правдоподобно доказывает, что противоречие этого запредельного представления о мире с естественным человеческим познанием состоит скорее в выдумке, чем в действительности. В «Кр. д. р.» говорится: «Что может быть, то и есть. V.: «То, что на Луне могут быть обитатели, хотя ни один человек их никогда не воспринимал, следует признать, но это означает лишь то, что мы можем встретить их в возможном ходе опыта».
И вскоре после этого: «Совершенно одинаково в итоге, говорю ли я, что при «эмпирическом продвижении в пространстве я могу встретить звезды, которые в сто раз «дальше, чем самые дальние, которые я вижу; или же «я говорю, что, возможно, они могут быть встречены в пространстве, даже если «ни один человек никогда не воспринимал их и никогда не будет воспринимать; Ведь даже если бы они были даны как вещи сами по себе, без «какого-либо отношения к возможному опыту вообще, они «все равно для меня ничто, следовательно, никакие объекты, насколько «они содержатся в ряду эмпирического регресса Однако мы далеки от того, чтобы заранее принимать чью-либо сторону. Мы ищем решение спорного вопроса. Прямой, но, к сожалению, недоступный путь — провести сверхчеловеческий эксперимент: уничтожить все сознания, прежде всего все сознания, подобные себе; — что тогда останется от известного нам мира? Все? Или что-то? Или ничего? — Возникающий при этом дефект будет «идеальным», остаток — «реальным».
Но если это испытание невыполнимо, то, пожалуй, можно подойти к цели обходными путями, — причем на чрезвычайно надежной основе и с помощью эффективных средств, что, как мне кажется, будет показано в следующих главах.
О феноменальности пространства
Как известно, философия имеет неоднозначную репутацию преднамеренной парадоксальности. Ведь ее предназначение — противоречить укоренившимся предрассудкам в данном вопросе, воспринимать очевидное как проблему в другом; именно этим и занимается παρα δοξαν.
В этих условиях она может с определенным удовлетворением воспринимать, когда одна из ее самых трудных и неудобоваримых теорем в дальнейшем находит подтверждение в ходе точных исследований. Это удовлетворение, точнее сказать, смешанное чувство; оно сочетает в себе две вещи: во-первых, небезосновательное гордое удовлетворение от того, что давно предвидел или предвосхитил то, что теперь установлено, и, во-вторых, уверенность, которую нельзя недооценивать, что то, что ранее было открыто лишь на неопределенном и воздушном пути абстрактных спекуляций, на самом деле является твердой истиной, а не обманчивым замком в облаках. Прежде всего, следует отметить, что общее положение «Эмпирический мир — это только феномены» можно отнести к общим местам философии. Ведь действительно, оно повторяется вновь и вновь на протяжении тысячелетий, встречается, хотя и в различных модификациях и мотивировках, в самых разнообразных учениях.
В этом Секст Эмпирик согласен с Платоном, Лейбниц — с киренейскими сенсуалистами, Локк — с Декартом, Кант — с Беркли, Гербарт — с Шопенгауэром в той мере, в какой их взгляды расходятся в других аспектах. Поэтому возникает соблазн увидеть в этом положении типичную характеристику всей философии в целом.
Смысл этой фразы ясен, как и понятие феномена. Под феноменом понимается такая вещь, которая не имеет абсолютной или трансцендентной, а лишь относительной и условной действительности, существующей только для нашего сознания, нашего разума, нашей чувственности, а потому теряющей свою действительность и исчезающей из бытия при отмене любого однородного нам разума. В этом смысле радуга, любое отражение в воздухе, в воде, в покрытой металлом стеклянной пластине — это феномен. Они существуют только для нашего зрения. Они исчезают не только тогда, когда отсутствуют их физические условия, но, прежде всего, когда отсутствует наше чувство зрения.
Их существование солидарно со своеобразной организацией нашей чувственности. Благодаря этому они возникают и исчезают одновременно. Вышеприведенная философская схема обобщает эту истину и утверждает: подобно тому как радуга и т. д. есть оптическое явление in specie, точно так же вся эмпирическая, т.е. чувственно воспринимаемая, природа есть чувственное явление in genere.
Это утверждение парадоксально, ибо обычный здравый смысл, наивный и упрямый реалист, с отчаянным упорством и заблуждением цепляется за якобы абсолютную действительность того, что он видит, чувствует и слышит. Заблуждение это столь же упрямо и неистребимо, как взгляд на кажущееся движение небес. И кто станет отрицать, что честный, common senso действительно вправе сомневаться в таком парадоксе, коль скоро он является лишь результатом совершенно абстрактного умозрения, подверженного всевозможным паралогизмам, даже не презирающего повсеместно софизмы?
Очевидно, как сильно изменилось положение дел за последнее время. На прочном пути самых основательных исследований сознание феноменального характера эмпирических объектов распространилось шире и, как свидетельствует господствующее словоупотребление, перешло в succum et sanguinem каждого благоразумного естествоиспытателя. И астроном, и физик, и физиолог, и химик знают и признают: «Все, что я воспринимаю, анализирую, наблюдаю ненаблюдаемым взглядом или через телескоп и микроскоп, описываю, классифицирую, пытаюсь объяснить, проследить до общих законов, — это природные явления, феномены». Если раньше человек отказывался верить в умозрительную философию, то постепенно его так часто и так чувствительно тыкали носом в эту истину точная эмпирика и теория, что никаких сомнений не остается.
Тот, кто отгораживается от фундаментальной истины, что ему даны прежде всего не сами вещи, а только его собственные представления о вещах, в которых он живет и в которых он пребывает и как рыба в воде плавает везде и всегда, как в своей стихии; для кого не имеет смысла глубокое обоснование простого вывода по аналогии от зрения и слуха в частности к чувственному познанию вообще, который учит нас, что мы познаем только через духовную среду нашего субъективного сознания и что в этой среде нам даны только конкретные реакции нашей чувственности на неизвестные сами по себе эффекты абсолютно действительного мира как непосредственный материал зрительного познания, может найти ряд удивительных примеров того же рода: В этой среде нам даны только специфические реакции нашей чувственности на эффекты абсолютно реального мира, неизвестные сами по себе, как непосредственный материал визуального познания; ряд удивительных образцов этой общей истины мог бы открыть глаза и уколоть звезду
Первый же мощный интеллектуальный акт пробуждающегося естествознания, при помощи которого человечество ощутило себя перешагнувшим порог современности, был способен произвести эффект именно в этом смысле. Я имею в виду астрономическую реформу Коперника. С ее помощью свидетельства органов чувств были одновременно опровергнуты запутанной эпициклической астрономией «Almagest». Космические движения, которые мы видим воочию, были объявлены феноменами, и вообще гелиоцентрическая точка зрения была связана со значительной и сомнительной перспективой мышления, которая в конечном итоге завершилась проблематизацией, связанной с осознанием относительности, т.е. феноменальности, каждого эмпирически данного движения. Человек на палубе корабля, плывущего по течению, идущий от причала к штурвалу, находится в движении по отношению к кораблю, но, возможно, в покое по отношению к берегу. Что-то может двигаться так или иначе по отношению к Земле, которая по отношению к Солнцу находится в покое или движется совершенно по-другому. Если предположить, что Солнце находится в покое относительно Земли, то оно движется относительно неподвижной звездной системы. И наш эмпиризм заканчивается на неподвижной звездной системе, а наш интеллект — нет. Мы позволяем ему идти дальше по этому пути без сопровождения. Наверное, небезызвестно, что Ньютон назвал свое тяготение феноменом. Но если перейти к другому, более современному случаю, то существует философское учение, находящееся в рамках общей посылки о феноменальности эмпирического мира, представляющее собой весьма существенный строительный блок в поддержку этой посылки и доказанное точной наукой самым ярким и неотразимым образом.
Мы позволяем ему идти по этому пути без сопровождения. Вероятно, небезызвестно, что Ньютон назвал свое тяготение феноменом. Однако, если перейти к другому, более современному случаю, то существует философское учение, находящееся в рамках общего положения о феноменальности эмпирического мира, служащее весьма существенным элементом в поддержку данного положения и самым ярким и неотразимым образом доказанное точной наукой. Как известно, Локк полностью согласен со своим великим оппонентом Декартом, несмотря на все прочие разногласия в их взаимных взглядах, в том, что чувственно воспринимаемые качества эмпирического внешнего мира, такие как цвета, свет, звук, тепло, запах, вкус и т. д. (qualitates secundariae), не должны рассматриваться как тождественные качествам эмпирического мира. (qualitates secundariae), но как аффекты нашей чувственности
Теоретическая физика и физиология теперь объединяются здесь, чтобы с одобрением встретить философию и вместе с ней лишить действительный внешний мир его красочного качественного облика. Физическая акустика, оптика и термодинамика объясняют качественные различия тона, тембра, гармонии и мелодии, яркости и цветовой гаммы, а также температуры, важные для слуха, зрения и осязания, количественными различиями более быстрого или более длительного колебания атомов воздуха и эфира, вообще движениями проводящей среды. Качественное содержание наших ощущений не имеет никакого сходства с этими движениями, полностью от них расходится, т.е. является субъективным и феноменальным. Физиологическим завершением этих физических учений является знаменитая теорема Иоганна Мюллера о специфических энергиях органов чувств, опирающаяся на твердую почву многочисленных физиологических экспериментов и патологических опытов, полученных путем полной индукции, и ставящая истинность этого декартовского и локковского утверждения не подлежащей никакому сомнению. Эмпирически установлены две вещи. Во-первых, что совершенно несопоставимые сенсорные стимулы, несмотря на их различие, тем не менее, воспринимаются нами как сходные, когда от них аскрибируется одно и то же ощущение. Во-вторых, что один и тот же сенсорный стимул, несмотря на свою идентичность, воспринимается нами как совершенно разный, когда в один момент он вызывает одно чувство, а в другой — другое. Так, при раздражении зрительного нерва человек всегда ощущает яркость, независимо от того, в чем заключается раздражитель — в грубом механическом давлении или ударе по глазному яблоку, в воспалении сетчатки, в перерезании или электризации зрительного нерва или в обычном световом раздражителе — эфирных волнах. Точно так же слуховая система воспринимает только звуки или шумы, независимо от того, приводят ли слуховой нерв в состояние возбуждения колебания барабанной перепонки и слуховых косточек, вызываемые воздушными волнами, давит ли на него застой крови в капиллярных сосудах или воздействует ли на него гальванический ток
С другой стороны, один и тот же раздражитель вызывает в зрительном нерве яркость, цветовые ощущения, вспышки света, в слуховом нерве — звук «Sansen», шум в ушах, звон, в лицевых нервах — боль или ощущение тепла. Один и тот же гальванический ток воспринимается языком как сладкий вкус, глазом — как красная или синяя вспышка света, кожными нервами — как щекотка, слуховыми нервами — как звук. Те же самые эфироколебания, которые воспринимаются глазом как яркость и цвет, вызывают ощущение тепла через осязание. Таким образом, качество ощущений — это не свойство ощущаемого объекта, а модификация чувствительности ощущающего. Каждый нерв от природы обладает способностью при раздражении чем-либо отвечать вполне определенным классом ощущений; этим, и только этим, он упрямо отвечает всегда и везде, чем бы его ни раздражали; примерно так же, как натянутая металлическая или кишечная струна определенной длины, органы чувств тела всегда отвечают одним и тем же тоном, независимо от того, ударяют ли по ним фортепианным ключом или поглаживают скрипичным смычком, разрывают ли их пальцами или дышат на них, приводят ли их в вибрацию другими тонами. Совокупность наших органов чувств является как бы клавиатурой, на которой играет внешний мир; тоны, качественно иные ощущения, возникающие здесь, внутри нашей чувствительности, не имеют ни малейшего сходства с внешним миром, играющим снаружи, и зависят и определяются особой природой, особой чувствительностью органов чувств, на которые воздействуют; тем, что Иоганн Мюллер назвал «специфическими энергиями органов чувств» Очевидно, насколько безупречным образом это проверяет и подтверждает мысль о том, что Декарт и его оппонент и собеседник Локк — философы. И каждый, кто возьмет на себя труд сравнить соответствующие отрывки из сочинений Иоганна Мюллера и Гельмгольца с процитированной выше главой из сочинения Локка, вскоре заметит замечательное и, конечно, неслучайное обстоятельство — почти буквальное согласие обеих сторон. Тем самым устанавливается феноменальность всего качественного в эмпирическом мире чувств. И на основе этого понимания целый ряд мыслящих естествоиспытателей исповедовали более или менее идеалистическую концепцию мира; кроме Иоганна Мюллера, я упоминаю только Рокитанского, Фика, Августа Мюллера и прежде всего Гельмгольца
Последнее неоднократно высказывается как в строго научных, так и в популярных трудах: Ощущения — это не образы, а лишь символы предметов и процессов внешнего мира; они соответствуют им примерно так же, как письмо и слово соответствуют обозначаемым ими вещам; они дают нам информацию об особенностях внешнего мира, но не лучше, чем мы даем слепорожденному человеку информацию о цвете, описывая его словами».
Философия, однако, пошла еще дальше. Утвердив феноменальность всего качественного, всего ощутимого в пространстве, она не оставила без внимания и реальность самого пространства. Кант в своем учении о трансцендентальной идеальности эмпирически-реального пространства также свел его к простому феномену. В этом он имеет своим предшественником Беркли. Как ни оправдан был его энергичный протест против смешения его мировоззрения с мировоззрением ирландского идеалиста, оба они, несомненно, согласны с парадоксом объявления пространства φαινομενον Беркли утверждает о пространстве то же, что и о материи, а именно, что оно находится только в наших ощущениях, in intellectu, а не вне ума; абсолютное пространство он отрицает.
Точно так же Кант отрицает трансцендентную реальность пространства, хотя и добавляет к этому очень важный и оригинальный момент априорности. Чтобы дать ему возможность говорить за себя, он необычайно ясно излагает свою точку зрения в следующих словах: «То, что, несмотря на» действительное бытие внешних вещей, можно сказать о ряде предикатов, «что они не принадлежат самим этим вещам, «а только их явлениям, и не имеют собственного бытия, кроме нашего» представления, есть то, что было общепринято и признано задолго до «времени Локка, но более всего после него. К этому относятся теплота, «цвет, вкус». Но что, помимо этих, по «важным причинам я причисляю к простым явлениям и другие качества тел, которые называются «primarias neunt», место и пространство вообще со всем, что к этому примыкает (непроницаемость или материальность, «форма, и т.д.), «нет ни малейшей причины недопустимости «быть приведенной против них, и т.д.». Пролегомены, §13, прим. 2. И в другом месте: «Как мало я могу утверждать, что ощущение красного цвета «имеет сходство со свойством киновари, возбуждающей это ощущение», «так же мало я могу утверждать, что представление о пространстве сходно с объектом». Это оставляет желать лучшего в плане ясности! Всемирно известно, какой крепкий орешек дал Кант метафизикам — профессиональным специалистам и друзьям изучаемого предмета. Вот уже более ста лет они раскалывают его и не могут раскусить. На какое-то время орех исчез; шеллингианско-гегелевская философия с ее добротным желудком, абсолютом, проглотила его. Но не переварила. Полузабытый спор всплыл вновь, особенно с тех пор, как получил известность Шопенгауэр, и продолжается из года в год, с переменным успехом сторон, а также, к сожалению, порождает инвективы и полемические стычки сугубо личного характера.
Я ни в коем случае не намерен обсуждать здесь спор и проблему с абстрактной метафизической точки зрения. В частности, вопрос «априорно или нет?» должен быть оставлен в стороне Как уже указывалось во введении, нас здесь интересует только то, подтверждается ли философское учение о феноменальности пространства со стороны точной науки и в какой степени.
Как представляется, именно здесь возникает в первую очередь необходимость в определении. «Что такое пространство?» — я избавлю себя от ответа, поскольку порочный круг кажется мне неизбежным при любой попытке исчерпывающего реального определения. И если можно справедливо сказать, что «пространство — это формальный архетипический феномен внешнего мира или архетипическая форма феноменального внешнего мира», то это, несомненно, правильное утверждение отнюдь не является фактическим объяснением. Иначе обстоит дело с вопросом «Что такое пространство?». На него можно ответить изложением его простейших, характерных базовых свойств, что при всей своей простоте не должно быть совершенно излишним. Пространство, на которое мы смотрим и в котором находимся, представляет собой непрерывную протяженность в трех измерениях, называемых высотой, шириной и глубиной. Эти измерения представляют собой три прямые линии, перпендикулярные друг другу в одной точке. И идеальная точка их пересечения находится для каждого человека в его голове, положение которой открыто каждому в том смысле, что из нее он судит о расстоянии, положении, направлении каждого пространственного объекта (включая части собственного тела и саму голову).Линия, которая при вертикальном положении тела проходит от зенита через макушку головы к центру Земли, называется высотой; линия, которая при вытянутых руках проходит параллельно, перпендикулярно высоте, через оба глаза, называется шириной; линия, которая, будучи перпендикулярной и высоте, и ширине, проходит через затылок и центр лица между обоими глазами, называется глубиной. Под тремя измерениями можно также понимать средние линии трех плоскостей, пересекающихся в голове под прямым углом. Одна из этих плоскостей — горизонтальная, она отделяет верх от низа. Вторая — вертикальная, разделяющая мое тело на две внешне симметричные половины: правую и левую. Третья, перпендикулярная первым двум, отделяет переднюю часть от задней. Указанные противоположности направления вверху и внизу, справа и слева, впереди и сзади можно охарактеризовать и четко определить эмпирически следующим образом. В высотном измерении направление к зениту называется вверх, к центру Земли — вниз. В широтном измерении, если повернуться к точке полудня солнца в северном полушарии, после восхода стороны света называются левыми, после захода — правыми. А в измерении глубины впереди — направление, куда смотрят, сзади — в сторону, от которой отворачиваются.
Это и есть система общих локальных терминов, идеальный контур локальных терминов, которыми характеризуется наше представление о границе или о нашем визуальном пространстве. Для полноты картины необходимо сделать еще два замечания.
Во-первых: хотя для первоначального, нерефлексивного взгляда точка пересечения трех измерений находится в собственной голове, поскольку каждый человек уже воспринимает и обозначает части своей головы, два глаза, уши и т.д., как расположенные справа или слева, выше или ниже, сзади или спереди, однако в повседневной практике и в науке (особенно в астрономии) из-за подвижности нашей точки зрения, частей нашего тела, затем земного шара, наконец, всей планетарной системы часто приходится принимать некоторую относительно фиксированную точку отсчета пространственных измерений в конкретном или абстрактном виде, такую как, например, географическая долгота и широта. Например, географическая долгота и широта определенного места на поверхности Земли, или, более того, Солнце, соответственно, центр тяжести нашей планетарной системы, наконец, неподвижная звезда или группа неподвижных звезд. Однако это работа рефлексии, рефлексии, которая должна помочь нам выйти за пределы эмпирико-субъективной позиции и которая действительно помогает нам выйти за ее пределы относительно, но, конечно, всегда при условии только что охарактеризованного, исходного) представления о пространстве, начало которого лежит в нашей голове. Во-вторых: мы смотрим на пространство и то, что в нем находится, перспективно, и правильное, геометрическое представление о пространстве возникает лишь как конечный результат сложных процессов оценивания, в которых разум, удерживая представление о так называемых истинных размерах и форме пространственных объектов, постоянно корректирует перспективное сужение и искривление, изменяющееся в зависимости от угла зрения.
Этого будет достаточно.
Описываемое пространство, в котором для каждого однородного интеллекта предстает весь внешний мир и в центре коего каждый воспринимает себя принудительно, — это прежде всего чувственно воспринимаемое, видимое, ощущаемое пространство. Посредством и в чувственной деятельности восприятия у представляющего субъекта возникает сознательный образ пространства со всеми его имманентными качествами и законами. Очевидно, однако, что наибольшая заслуга здесь принадлежит органам чувств, без эффективности которых внятное представление о пространстве вряд ли могло бы войти в сознание человека, — это лицо и осязание. Если бы мы только слышали или даже только обоняли, то где бы осталось пространство и чем бы оно было для нас! С другой стороны, зрение, доходящее до звезд, поддерживаемое осязанием, из ощущений которого мы строим форму тел, ощущаемых при непосредственном контакте, — таковы властители здесь! Поскольку теперь, без сомнения, чувство осязания в рассматриваемом здесь отношении играет более вторичную или второстепенную роль по отношению к лицу, можно сказать: эмпирическое пространство есть χατ εξοχην нашего зрительного пространства или пространства лица.
Через зрение и в зрении наша способность восприятия структурирует тот протяженный до бесконечности в трех измерениях континуум, в котором предстает перед нами внешний мир. И в пространство лица каждый видящий вписывает содержание и объект восприятий всех остальных органов чувств, как художник вписывает свои краски и фигуры на полотно, как вышивальщица вписывает свой узор в рамку для вышивания. Таким образом, наше исследование изначально обращено к теонам объективного зрения и тем самым вступает на известное поле битвы, на котором самые разные стороны, вооруженные отчасти фактами, отчасти гипотезами, сражаются друг с другом в еще не законченной войне. К счастью, однако, наша проблема не требует участия в этих спорах. То, что интересует нас прежде всего, действительно выше споров отдельных сторон.
Что значит видеть объективно? На этот вопрос нужен очень общий ответ, и он прост в связи с тем, что мы только что обсудили. Поскольку в качественном содержании наших лицевых ощущений — светлых, темных и цветных, а также в содержании ощущений звука, тепла и других ощущений — мы распознали чисто субъективное состояние, специфический аффект или модификацию нашей чувственности, то требуемое определение может быть только таким: Объективное зрение — это тот акт нашего интеллекта, с помощью которого содержание наших лицевых ощущений локализуется и объективируется. Воспринимаемые яркость, темнота и цвет, которые сами по себе столь же субъективны, как и ощущения при головной, зубной и т. п. болях, переносится нашим интеллектом вправо, влево, вверх, вниз и т.д., приобретая для нас объективное значение, поскольку отделяется от индивидуальности смотрящего субъекта; из этого возникает, говоря словами Фихте, не-Я в Я; в субъективном сознании возникает пространственный кусочек восприятия видимого внешнего мира, полного ярких и теневых, разноцветных объектов вблизи и вдали. Теперь, в силу этого чудесного акта нашего интеллекта, над нами в сознании возникает голубое небо и окружает нас богатой по форме красочной природой. Благодаря этому же акту перед нашими ослепленными или односторонне перевозбужденными глазами проплывают образы солнца или дополнительных цветов; благодаря этому же акту возникают обманчивые галлюцинации, связанные с локализацией и объективизацией болезненных, аномальных, деоптических ощущений на лице.
Явление и реальность (а именно эмпирическая реальность) происходят от одной и той же матери — нашего интеллекта — и носят от своего общего происхождения общий характер феноменальности. Наш интеллект порождает и то, и другое, всегда одинаково оперируя с поступающим к нему материалом — светом, тенью, цветом, независимо от того, как, откуда и кем этот материал поступает к нему в каждом конкретном случае, прямым или тайным путем. В этом смысле парадокс Платона о том, что воспринимаемая материя есть существующая μη ον или αληθινον ψευδος, подтверждается. То, что мы видим, — это всегда оптические явления, эмпирической, а не трансцендентной реальности; как то, что мы видим в пространстве, так и само визуальное пространство, которое представляет себе наш интеллект.
То, что мы видим в пространстве, так это само визуальное пространство, которое наш интеллект конструирует для себя.
Поскольку акт зрительных восприятий содержит множество частных проблем, каждая из которых допускает несколько попыток решения, то, разумеется, существует множество различных теорий зрения, и это дает достаточно поводов для научных споров. Но на самом деле, несмотря на многообразие мнений, всех объединяет одно общее представление, одна фундаментальная идея, не подлежащая никаким спорам, а именно: Каждый зрячий человек имеет свою частную сферу восприятия; эта сфера восприятия возникает и существует для субъекта в акте и через акт созерцания и видения и, следовательно, является субъективным феноменом в сознании очевидца. Так, вместе с Иоганном Мюллером можно исходить из гипотезы о врожденном, изначальном чувстве пространства в сетчатке глаза, благодаря которому эта нервная кожа с самого начала должна ощущать свою протяженность и протяженность рисуемых на ней образов, или вместе с Гербартом и Лотце понять, что необходима специальная локализация лицевых ощущений, не имеющих значения самих по себе, с тем чтобы просто интенсивное содержание ощущений оказалось пространственно обширно сгруппированным и упорядоченным; Вертикальное положение видимого объекта при инвертированном ретинальном изображении можно объяснить и с точки зрения И. Мюллера. По мнению Мюллера, речь идет о том, что все вообще, включая собственное тело, видится перевернутым, или, как это было у Телезиуса и Кеплера, Нагеля и других новейших ученых, о том, что вследствие своеобразной проекции, при которой лучи зрения или линии зрения пересекаются уже внутри глазного яблока, самый низ сетчаточного изображения должен стать самым верхним в лицевом объекте; единое видение фиксируемого объекта в случае двух раздельных изображений на сетчатке и двойного восприятия можно объяснить врожденным или приобретенным тождеством или соответствием симметрично расположенных участков сетчатки обоих глаз, или пусть это будет следствием того, что при проекции оба смещенных изображения наблюдаемого объекта приходят в совпадение в одном и том же месте и, в силу их конгруэнтности, сливаются в одно; Проекция может осуществляться по Нагелю на обе сетчатки или по Герингу на воображаемый циклопический глаз, расположенный между и за двумя реальными глазами; Наконец, пространство восприятия может быть перенесено в мозг, и, следовательно, можно предположить, что мы видим весь мир в своей голове и, таким образом, воспринимаем все вещи бесконечно малыми по сравнению с истинными размерами внешнего мира и нашего тела, или можно сказать себе, что наша собственная голова и тело равны всему, что наши голова и тело, как и все воспринимаемые тела, возникают для субъективной способности восприятия только благодаря локализации чувственного содержания во всеохватывающей, бесконечной пространственной схеме, предвосхищаемой нашим интеллектом, — при любом обилии мыслительный анализ акта видения приводит к заключению: Видимое пространство, от нашего видимого тела до звездного неба, вместе со всем, что в нем покоится и движется, не является ничем абсолютно реальным, а представляет собой феномен нашего чувственного сознания.
Субъективное зрительное поле, восприятие которого как обширной величины в любом случае возникает из акта локализации, само по себе плоское, имеющее только два измерения (высоту и ширину), и в нем даны плоские проекции вещей, как на пластинке фотоаппарата, экранной камере или на стереоскопическом изображении. Плоскостные изображения превращаются в пластичный внешний мир для зрячих.
Причем это преобразование происходит через сложную серию интеллектуальных актов, проводимых по аналогии с логическим процессом умозаключения, на что справедливо указывает Гельмгольц Можно нарисовать идеальные, невидимые линии, в которые интеллект переносит впечатления от лица, обозначая их пальцами. «Пространство, — читал я где-то, — скрывается от нашего глаза за поверхностью». Но интеллект, продолжает автор, обнаруживает его и вытаскивает из укрытия. Он разглядывает лицевой объект вблизи и вдали, он переинтерпретирует картинку с завитушками в стереометрический, твердотелесный мир, добавляет к двум измерениям третье, углубляет поверхность в пространство. В бинокулярном зрении он переплавляет два геометрически разнородных, перспективно несколько отличающихся изображения, которые подаются нам обоими глазами, как изображения стереоскопа, в видение единого объекта. Постоянно выводя неизвестное расстояние из заданного угла зрения и известного истинного размера, или наоборот, из известного расстояния и заданного угла зрения к неизвестному истинному размеру, выстраивает свое земное окружение. Наконец, поскольку наше зрение простирается одинаково далеко во всех направлениях, интеллект должен перенести очень далекие объекты неизвестного истинного размера на пустотелую сферу, внешнюю сферу проекции неопределенно большого диаметра, благодаря чему и возникает феномен звездного небаИтого: эмпирическое пространство восприятия с находящимся в нем эмпирическим миром органов чувств есть продукт нашего интеллекта, являющийся великим оптическим всеобъемлющим феноменом в нашем чувственном сознании.
Теперь, однако, после вычета всего эмпирически-чувственного, остается чистая пространственная форма, простая пространственная схема, эта протяженность в трех измерениях, оторванная от всякого качественного содержания, совершенно независимая от существования и природы пространства-наполнителя, а потому мыслимая и как простой вакуум, в котором наш созерцающий интеллект конструирует свой эмпирический мир явлений. Этот формальный пространственный вакуум есть не что иное, как чистое пространство геометрии. И вот наше исследование подталкивает нас к вопросу: обладает ли это чистое пространство трансцендентной реальностью? Является ли оно порядком абсолютно реального мира, лежащего вне и помимо нашего субъективного сознания? Или оно имеет также лишь обманчивый характер феноменальности?
Здесь вмешиваются в нашу постановку проблемы некоторые весьма проницательные рассуждения современной математики, далеко отклонившиеся от привычного пути, которые за короткое время своего существования уже вызвали к жизни довольно обширную литературу и которые действительно как бы доказывают парадокс Беркли-Канта и в последнем, самом крайнем смысле. Геометрия, наука о чистом пространстве и господствующих в нем законах величины и положения, как известно, со времен Евклида до времен Декарта всегда развивалась синтетико-дедуктивным путем. Из ограниченного числа основных истин или аксиом, которые она ставила во главу угла, с помощью определений она могла вывести необычайное богатство конкретных истин, широко разветвленную систему учений.
Благодаря богатству и доказательности результатов, а также схоластической строгости модуса процедуры она долгое время была образцом научной системы, вызывавшим восхищение метафизиков и сомнительное подражание. Достоверность евклидовой системы абсолютно основана на достоверности ее аксиом. Если бы в них была допущена неточность или ошибка, то это было бы πρωτον ψευδος, и вся величественная архитектура учения пошатнулась бы, как дом, чей фундамент нарушен. Одной из наиболее важных и значимых аксиом является 11-я аксиома Евклида, в которой говорится о параллельности двух прямых и об отношении тех углов, которые образуются двумя параллельными прямыми с третьей прямой, пересекающей их обе.
С этой аксиомой прочно связана теорема о том, что сумма трех углов треугольника = 180°, именно на ней основана практически вся обычная планиметрия и стереометрия, а значит, и наше обычное представление о пространстве в целом. В связи с таким далеко идущим значением аксиомы всегда предпринимались попытки доказать ее строгую общезначимость, но, по оценкам самых выдающихся математиков, они всегда оказывались тщетными. Тем не менее аксиома считалась незыблемой и священной вплоть до нашего века. В 1829 году математик Лобачевский, профессор Казанского университета, опубликовал странный эксперимент под названием «Мнимая или антиевклидова геометрия», в котором выводились следствия из предположения, что сумма углов треугольника <180 градусов. Если поначалу этот парадокс не встретил одобрения, воспринимался не более как «странный сверчок» и как новое доказательство общепризнанной истины, гласящей, что логический разум может in abstracto логически оперировать и с химерами, то впоследствии ситуация существенно изменилась.
Редчайшие по своему величию математические мыслители — Гаусс, затем Ниман, а после него и независимо от него Гельмгольц — подхватили предложенный здесь ход мысли и довели его до удивительных результатов. Их исследования показывают с более высокой точки зрения, что наша обычная геометрия и привычное представление о пространстве должны рассматриваться как весьма ограниченный частный случай среди многих других. Сюда относятся трактат Гаусса «Disquisitiones eirea suporlleios eurvas», 1828 г. Докторская диссертация Римана «Ueber die Hypothesen, welche der Geometrie zu Grunde liegen», опубликованная в Abh. d. Gött. Гельмгольц опубликовал свои исследования в «Göttinger Nachrichten» за 1868 г. (№9, с. 193) и в «Heidelberger Jahrbücher» за тот же год (с. 733).
Основная идея этой в высшей степени возвышенной «Спекуляции», с которой связана революция и новая эпоха в математике, должна быть представлена здесь в общепонятной форме.
На плоской поверхности любая фигура может быть перенесена из любого места в любое другое место, причем ее форма при этом нисколько не меняется. Другими словами, на плоскости в любых двух местах возможны две конгруэнтные фигуры. То же самое происходит и на сферической поверхности; в ней также любая фигура, треугольник, многоугольник и т.д., абсолютно смещаема: «сторона» и угол фигуры при перемещении остаются совершенно одинаковыми. На эллипсоиде ситуация иная. Здесь фигура меняет свою форму при определенных смещениях, точнее, нельзя считать, что каждая фигура везде одинаково смещена относительно самой себя, так как эллипсоид не везде имеет одинаковую кривизну или, по Гауссу, везде одинаковую меру кривизны. Перенести фигуру со сферической поверхности радиуса m на другую сферическую поверхность радиуса m1 также невозможно, поскольку кривизна этих двух поверхностей различна. В общем случае: конгруэнтные фигуры возможны только в таких двух точках поверхности или только на таких двух поверхностях, которые имеют одинаковую меру кривизны. Наконец, этот ход мысли приводит к следующему результату: обычная евклидова планиметрия справедлива только для плоскости и для таких поверхностей, которые возникают из плоскости путем изгиба с неизменными внутренними размерами, например, цилиндров и конусов. Если поставить себя на место интеллекта, который смотрит только на два измерения (эту идею в свое время остроумно развил Фехнер)), то Евклид останется авторитетом только в том случае, если кривые линий этого интеллекта удовлетворяют указанным условиям. В другом случае получается иная планиметрия, чуждая нашим наблюдательным способностям.
Если теперь перейти от плоскости (пространства двух измерений) к стереометрическому пространству трех измерений, то, обобщая только что разработанные понятия, становится ясно, что, во-первых, можно представить пространство, в котором везде преобладает одна и та же мера кривизны, и, во-вторых, такое пространство, в котором мера кривизны меняется; кроме того, существует пространство, в котором мера кривизны = 0, и пространство, в котором она имеет другое значение. Возможны плоское и не плоское пространства. В плоском пространстве можно считать, что любая геометрическая форма тела может переноситься всюду неизменной, конгруэнтной самой себе или геометрически тождественной; в неплоском пространстве она изменяется в процессе переноса, вследствие процесса переноса. Евклидова геометрия справедлива в плоском пространстве, но теряет свою справедливость в неплоском пространстве.
Однако в другом отношении математическое мышление может выйти за пределы обычного способа воображения через обобщение и признать в нем ограниченный частный случай, а именно: в отношении числа измерений. Для нашего восприятия, конечно, максимум мыслимых пространственных измерений — это три. Меньшее число мы можем интуитивно понять, большее — нет. Но абстракция не ограничена рамками интуиции. Если мы обратимся к аналитической геометрии, которая заключается в изобретенном Декартом искусстве выражать пространственные фигуры и формы алгебраическими формулами, то ничто не помешает нам вместе с Риманом и Гельмгольцем представить себе более общее понятие пространства неопределенного числа, n измерений. Точка в пространстве, как известно, определяется в аналитической геометрии совершенно однозначно по трем координатам. Если известны длины трех перпендикуляров x, y, z, проведенных из точки к трем координатным плоскостям, пересекающимся под прямым углом, то положение точки в пространстве полностью определено. Здесь кроется математико-аналитический характер нашего пространства, и, следовательно, можно дать аналитическое формальное определение: трехмерное расширенное многообразие или трехмерное пространство — это такое пространство, в котором индивид или точка всегда однозначно определяется тремя коордиантами или тремя независимо изменяющимися величинами x, y, z. С помощью этого абстрактного определения, уже не имеющего наглядности, совершенно последовательно и бесцеремонно, отбросив одну единственную ограничивающую характеристику, приходим к общеаналитическому понятию пространства. «Пространством n измерений или n-кратно расширенным многообразием называется такое пространство, в котором индивид или точка всегда однозначно определяется n координатами или независимо изменяющимися величинами x1, x2, x3, …xn. Это идея Римана и Гельмгольца, возражения против которой, несмотря на ее необычность и трасцендентность, не кажутся мне логически обоснованными. Отсутствие у нас способности интуитивно представить себе нечто, соответствующее этой идее, не может вызвать возражений у тех, кто признает право на существование мнимой величины, имеющей столь огромное значение для математики. То же самое возражение фактически пришлось бы выдвинуть против любого абстрактного родового понятия, например, против понятия органического существа вообще.
Прежде всего, в объем родового понятия попадают известные нам и интуитивно представимые виды: но, кроме того, в нем остается неопределенно большое пространство для таких видов, которые могут быть нам неизвестны или, не исключено, интуитивно невыразимы. Субъективно взятое понятие, конечно, является ранним, предпосылкой и основой абстрактного понятия; это προς ημας προτερον. Но объективно взятое родовое понятие, освобожденное от интуиции, является высшим; будучи осмысленным, оно оспаривает ограниченность интуиции и открывает бесконечное поле возможностей для дискурсивного постижения; оно есть λογφ προτερον.
Для дискурсивного познания воображение ведет себя подобно доброй курице, которая тревожно воркует на берегу, в то время как вылупившиеся утята весело плавают по недоступной ей стихии. Кстати, даже конкретная идея абстракции Римана-Гельмгольца может выйти за пределы привычных трех измерений, если к чисто пространственным, экстенсивным определениям размера добавить интенсивные, такие как температура, плотность, яркость и т. п. В помещении каждая точка имеет три перпендикулярных расстояния от пола и двух смежных стен. По этим трем координатам определяется ее положение в помещении.
Кроме того, однако, яркость, температура и герметичность, распространяющиеся в помещении, не везде одинаковы в целом и в деталях определены в каждом месте. Однако каждое из этих трех качеств может быть измерено как интенсивная величина от некоторой нулевой точки в градусах, так что каждая точка в помещении помимо трех своих экстенсивных координат получает несколько интенсивных координат. Таким образом, для успокоения честного банаусианского обывателя, в одной из хижин, называемой eommon ssuss, конкретизируется нечто, подпадающее под столь авантюрно появившееся понятие более чем в три раза расширенного многообразия. Если философия хочет теперь выступить против этих странных прерывных пространств математики, то ей, прежде всего, не подобает беспрекословно принимать результаты математиков. Она, отвергающая слепую веру в авторитет ex professo, она, которая принципиально должна заниматься логической критикой повсюду, как можно более безапелляционно, не должна, например, брать готовый математический понятийный аппарат в качестве оружия разящего или защиты, чтобы выйти с ним на арену за какую-нибудь догматически предположенную точку зрения, например, за трансцендентальную эстетику Канта. Проверьте меч, прежде чем использовать его.
Проверьте, не расколется ли он в собственной руке, прежде чем дать его пощупать оппоненту. Эта проверка предполагает два момента: во-первых, имеет ли вообще разработанное математическое понятие какое-либо формально-логическое обоснование; во-вторых, если да, то можно ли приписать ему и метафизически-материальный смысл. Что касается первого вопроса, по которому уже однозначно высказались в предыдущем изложении, то я знаю здравомыслящих людей, которые (не говоря уже о «плоскостности» или «неплоскостности») совершенно не могут подружиться с понятием пространства, имеющего не три, а неопределенное число измерений. Для них эта концепция представляется полным contradictio in adjecto, тем более что в одной точке нельзя представить более трех перпендикулярных друг другу линий; они отрицают даже логическую мыслимость, а тем более реальную возможность существования такого пространства.
Для этих сомневающихся следует еще раз подчеркнуть, что чисто аналитический метод исследования, из которого вытекает эта идея, уже совершенно не соответствует нашему описательному способу воображения, хотя, конечно, он может прийти к своим абстрактным концептуальным разработкам только при условии интуиции; освободившись от интуиции, можно работать только с абстрактными понятиями величины и избавившись от оков конкретного представления о пространстве. Как можно возражать против совершенно абстрактного понятия континуума, в котором индивид уже четко определяется не тремя, а лишь некоторым большим числом взаимно независимых определений величины или размерности, с точки зрения формальной логики для меня совершенно непонятно. Логика может протестовать против этого понятия не больше, чем против понятия крылатого ангела, животного с тремя глазами или треугольника, чей угол больше двух вершин. То обстоятельство, что мы находим то или иное только в опыте, что мы можем представить себе то или иное только наглядно, совершенно не волнует формальную логику; для нее это случайное и несущественное обстоятельство, которая измеряет наши мысли мерилом principia identitatis, contradictionis и exclusi tertii. Если допустить, что наш интуитивный интеллект, как эмпирико-чувственный, так и геометрически-идеальный, не может выйти за пределы трех пространственных измерений, то эта неспособность является интеллектуальным фактом, установление реальной или идеальной причины которого пока неизвестно, можно сделать проблемой дальнейшего исследования. О чем же непосредственно свидетельствует этот факт? О том, что мы стоим перед одним из многочисленных имманентных барьеров человеческого интеллекта, о которых бездумный здравый смысл и недальновидная самоуверенность догматического метафизика ничего не знают и не хотят знать.
Вообще непланарное, т.е. неопределенное и протяженное в n измерениях, пространство — это в логическом смысле абстрактное пространство, которому как частному случаю подчиняется наше эмпирическое и геометрическое пространство, а в математическом — вспомогательное понятие, например, Поскольку тот факт, что я не могу купить яблоки на фруктовом рынке, не является логическим возражением против оправданности этого воображаемого понятия числа, так и то, что я никогда не смогу съесть яблоко n размеров, не противоречит этому обобщенному понятию величины. Но, во-вторых, если говорить о метафизико-материальном значении этого понятия, то можно поставить вопрос о том, следует ли из объективной, реальной, трансцендентной невозможности существования такого пространства выводить субъективную, интеллектуальную неспособность нашего и любого подобного нам интеллекта созерцать то, что ему соответствует. Здесь, как правило, следует заметить, что тот, кто делает такой вывод от non posse videri ad non posse existere, тем самым объявляет нашу способность восприятия или ее специфическую организацию абсолютной и непогрешимой. Он, таким образом, мыслит по обывательскому принципу «все как у нас». И мне нет нужды указывать на ограниченность такого мышления, недостойную философа. Поскольку идея способности восприятия, совершенно отличной от нашей, не содержит логического противоречия — (вспомните, например, поверхностный интеллект Фехнера или животных с комбинированными глазами, странному взгляду которых на мир мало кто может доверять), — то ясно, что такая возможность должна быть. Следовательно, всеобщность и необходимость принципов Евклида, на которых Кант основывал свое учение об априорности обыденного представления о пространстве, лишь оправдывает проблематичное утверждение о том, что плоское трехмерное пространство, по-видимому, прочно связано с сущностной организацией нашего органа зрения и всех однородных с ним органов.
Мы не знаем, существует ли в реальности, помимо какого-либо интеллекта такого рода, абсолютный коррелят пространства, подобный ему. С этим согласуются достоверные высказывания двух упомянутых математиков. Сарториус фон Вальтерсхаузен в своих воспоминаниях о Гауссе сообщает, что, согласно его часто высказываемому внутреннему мнению, этот выдающийся мыслитель рассматривал трехмерность пространства как специфическую особенность человеческого интеллекта. Людей, которые не могут этого понять, он однажды шутливо назвал беотийцами. Мы можем, говорил он, считать себя существами, которые знают только два измерения; те, кто выше нас, возможно, смотрят на нас свысока; и он, продолжал он в шутку, отложил здесь некоторые проблемы, которые он намеревался решить геометрически позже, на более высоком уровне.
Мне Гельмгольц сказал verba ipsissima. Однажды я лично беседовал с ним на эту тему, и он высказал точно такую же точку зрения. Он прямо заявил о возможности существования за пределами нашего сознания мира, состоящего более чем из трех измерений. Плоское трехмерное пространство он объявил субъективной формой нашего восприятия.
Почему наше интуитивное суждение связано с этими имманентными барьерами — одному богу известно! Возможно, когда-нибудь это поймут и люди. Ведь даже если психологические и другие попытки вывести три пространственных измерения, которые предпринимались до сих пор, не увенчались успехом, надежда на земное решение этой проблемы, пожалуй, не покажется вам слишком уж сангвинической, если вы поймете, что есть основания для других, а именно для прямолинейности как лучей света, так и зрительных лучей или линий зрения. Но это только вскользь! -Перед тем как подвести итог этим рассуждениям, следует упомянуть о предпринятой в отношении Канта попытке доказать абсолютную или трансцендентную реальность трехмерного пространства с помощью закона тяготения Ньютона. «На самом деле, — утверждается, — закон Ньютона управляет космическим движением. Согласно этому закону, сила гравитационного притяжения двух масс пропорциональна квадрату расстояния между ними.
Это можно объяснить расширением абсолютного пространства на три измерения. Поскольку гравитация, как и свет, распространяется от центра во все стороны одинаково, то при наличии только двух измерений в местах равного притяжения будут располагаться концентрические круги, а поскольку (по формуле 2.r. π) периферии кругов пропорциональны их радиусам, то при наличии только двух измерений притяжение масс будет находиться в обратном отношении к простому расстоянию, что противоречит опыту. Аналогично, при любых четырех измерениях абсолютного пространства притяжение должно быть обратно пропорционально кубу расстояния rc. С другой стороны, в трех измерениях местами равного притяжения являются конусообразные сферические поверхности вокруг притягивающего центра; а так как они (согласно формуле 4.r2. π) пропорциональны квадратам своих радиусов, то из этого пространства следует закон Ньютона, который действительно имеет место. Следовательно, и т.д.».
Неадекватность и несостоятельность этой аргументации по психологическим, фактическим и логическим причинам легко показать.
Во-первых, Кант не только хорошо знал вывод формулы Ньютона относительно трех пространственных измерений, применяемый здесь против него, но даже сам развил его с претензией на признание in extenso, а именно: после появления Кр. д. р. В., исходя из своего учения о трансцендентальной идеальности и о трех измерениях пространства. В., исходя из своего учения о трансцендентальной идеальности и феноменальности пространства. См. Metaph. Anfangsgr. d. Naturw., Dynamik, Lehrs. 8, Дополнение 2, Примечание 1.
Кто теперь сочтет правдоподобным, что мыслитель первого ранга, который, подобно Канту, прекрасно разбирается в этой математико-механической области, мог добросовестно вступить в столь вопиющее противоречие с самим собой, в котором его здесь неявно обвиняют. Гравитация, как полагает Кант вместе с Ньютоном, явление эмпирическое; аналогично, по его мнению, обстоит дело с массой и пространственным расширением в соответствии с тремя измерениями. Если бы захотели бороться с Кантом этим оружием, то прежде всего нужно было бы доказать, что между учением об идеальности пространства и выведением закона Ньютона из трех измерений действительно существует такое противоречие. Без такого доказательства вверять Канту это противоречие — сильная презумпция.
Во-вторых, приписывание закону взаимного квадрата расстояния трех измерений и отношения поверхности сфер к радиусу сферы, воспроизведенное приведенной выше аргументацией в согласии с самим Кантом, с Галлеем и другими, по мнению многих выдающихся математиков и физиков, недопустимо в отношении гравитации, тогда как для распространения света оно допустимо. Здесь речь идет об экстенсивном распределении кванта по поверхностям, там — об интенсивном силовом воздействии на массы. В общем, пока нет достаточного и необходимого основания для объяснения гравитации. И фактически неверно бездоказательное утверждение: «Формула Ньютона непременно предполагает наличие реального трехмерного пространства».
В-третьих: из того, что эмпирический факт, имеющий ассерторическую истинность (например, закон Ньютона), может быть строго и логично выведен из гипотезы (например, предположения о существовании трансцендентного пространства, обладающего теми же атрибутами, что и наше пространство восприятия), действительно следует приемлемость этой гипотезы, но отнюдь не ее исключительная, окончательная и абсолютная истинность. Posita conditione ponitur conditionatuln, но отнюдь не в целом Sublata conditione tollitur conditionatum. Ведь одно и то же следствие (например, закон всемирного тяготения), причина которого до поры до времени неизвестна, вполне может мыслиться как неизбежно вытекающее из множества различных причин, число которых представляется неограниченным.
Поэтому логически неверно — помимо только что подчеркнутой фактической ошибки, — выводить из принятой за истину предпосылки о необходимой последовательной связи между тремя предельными измерениями и законом тяготения исключительную мыслимость или необходимость абсолютно реального трехмерного пространства. Вся эта атака на Канта основана, мягко говоря, на prtiotio principii.
После всего этого наш конечный результат можно резюмировать в следующих четырех сентенциях:
(1) Чувственное пространство восприятия, как троекратное соединение локализованных ощущений, не является ничем абсолютно реальным, а представляет собой феномен, зависящий от организации «нашего» интуитивного интеллекта, и в этом смысле субъективен, в рамках любого сознания такого же типа, как и наше.
(2) Чистое пространство обычной геометрии, с помощью которого привыкли мыслить устройство абсолютно реального мира, лежащего за пределами субъективного сознания, поначалу также является лишь интеллектуальным феноменом, о котором нельзя утверждать, что он имеет такое же решающее значение для всех способностей восприятия любого рода, как и для нашей.
(3) Мы не знаем, согласуется ли трансцендентальное устройство абсолютно реального мира, лежащего за пределами нашего сознания, с нашим представлением о пространстве, соизмеримо оно с ним или несоизмеримо.
(4) Только это можно утверждать с уверенностью: Во всяком случае, неизвестное нам абсолютно-реальное устройство мира таково, что из него вытекает необходимость в рамках нашего сознания, связанного с этим представлением о мире, рассматривать эмпирико-феноменальные вещи и события, в том числе их размеры, форму, положение, направление, расстояние, скорость, так же, как это происходит в любом однородном нам интеллекте. Эмпирический мир — это phaenomenon bene fundatum.
Тот, кто признает здесь вместе со мной проверку и ограничение известного философского парадокса одновременно, разделит со мной и радость от того, что бесконечная работа философии все-таки не похожа на бесцельный труд Пенелопы в полной мере.
Приложение
В тексте первого издания было следующее примечание:
Вышеизложенное рассуждение подверглось нескольким нападкам, причем не все они были одинаковыми. Для простоты я проигнорировал их, руководствуясь принципом, согласно которому ответ на такие возражения, ложность которых компетентный эксперт должен видеть даже без добавления новых аргументов, может быть опущен. Эта максима — (можно назвать ее» parsimonia») — самоочевидна в обширном произведении, ради экономии места, особенно если оно относится к дидактическому, а не риторическому жанру. Защиту, упрек, обличение, словом, полемику сугубо личного характера, если в ней возникнет необходимость, следует приберечь для другого места.
Эти слова относились главным образом к возражениям, которые А. Ланге и В. Тобиас выдвинули против хода мыслей предыдущей главы. Поскольку опыт подсказал мне, что несколько лаконичная аллюзия была недостаточно понятна, на этот раз я буду более конкретен, не отказываясь от вышеуказанной максимы экономии.
A. Ланге в своей «Истории материализма», т. II, с. 451, сказал, что она кажется «преждевременной», что я «использую эти «математические спекуляции» в качестве позитивных аргументов в пользу «феноменальности пространства», потому что до сих пор они являются не чем иным, «как математическими объяснениями одной лишь мыслимости общего понятия пространства, понимающего наше «евклидово понятие как частность в себе». Я не счел это обвинение в «преждевременности» требующим специального ответа, поскольку внимательный читатель главы должен сразу же признать его неточным. Я отнюдь не «использовал» — и не «использовал» — эти рассуждения в качестве положительного аргумента. Ведь там, как и сейчас, уже в первом издании, на странице, сказано: «Чистое пространство обычной геометрии … «поначалу также является лишь интеллектуальным феноменом, о котором «нельзя утверждать, что он столь же авторитетен для любого вида восприятия, как и для «нашего». W. Тобиас же в своей довольно пространной, богатой риторическими фразами книге ««Die Grenzen der Philosophie» («Пределы философии») сначала объявил всю метагеометрию ложным учением (!), а затем попытался доказать, что мое использование ее в приведенной выше главе противоречит Канту. Отвечать на это мне показалось излишним: во-первых, потому, что правильным критерием оценки можно считать не соответствие или несоответствие Канту, а только правдивость или неправдивость; во-вторых, потому, что — как будет показано ниже — то, что я считаю истинным, полностью совпадает с кантовским в данном случае. Кроме того, было бы пустой тратой времени, если бы я ввязался в чисто личную полемику, спровоцированную несколькими неприличными фразами в мой адрес. Таково мое мнение и сегодня.
Тем временем дискуссия продолжалась, и хотя г-н А. Висснер в своей продуманной, но несколько причудливой работе «Die Wesenhafte oder absolute Realität des Raumes» (1877) протестует против моего взгляда на этот вопрос, я могу с удовлетворением отметить, что Хр. Зигварт во 2-м томе своей важной «Логики» (см. цит. соч., особенно с. 69—77) пришел примерно к тому же мнению. В «Vierteljahrsschrift für wissenschaftliche Philosophie», т. I, стр. 201 и далее, я опубликовал трактат «Raumcharakteristik und Raumdeduction», который может служить комментарием к предыдущей главе. Здесь он приводится с небольшими изменениями
Характеристики пространства и дедукция пространства
От других известных континуумов, например, от времени и равномерного движения, пространство отличается, во-первых, своей протяженностью в три измерения, а затем своей «плоскостностью», т.е., выражаясь абстрактно, теми фундаментальными свойствами, в силу которых геометрические аксиомы Евклида и основанные на них планиметрия, тригонометрия и стереометрия обладают в нем аподиктической обоснованностью. Последняя особенность находится с первой лишь в слабой логической зависимости, поскольку любое большинство размеров вообще является условием возникновения различия между плоскостью и неровностью, а, например, в случае времени это различие прекращается. Это не единственные, но, безусловно, аналитически наиболее важные характеристики нашего пространства, и известно о нескольких попытках как более раннего, так и более позднего времени объяснить их обе или хотя бы одну из них. Некоторые из этих попыток являются чисто математическими, т.е. геометрическими или метаметрическими, другие — физическими или метафизическими, третьи — психологическими. К первому классу относится простая дедукция Лейбница (Theodic. III, 351), пытающегося вывести из этого тот факт, что пространство расширяется только в три приема, что не более трех прямых линий могут быть перпендикулярны друг другу в одной точке. Однако это равносильно ошибочному кругу, как уже отмечает Кант в своей работе «Gedanken von der wahren Schätzung der lebendigen Kräfte» («Мысли об истинной оценке живых сил»). Поэтому Каутский, отвергнув свою собственную математическую идею как непогрешимую, заменяет ее другим, метафизическим объяснением. Оно состоит в остроумном, но странно искусственном обосновании трех пространственных измерений ньютоновским законом действия на расстоянии, при этом субстанции или монады все еще принимаются в хорошем лейбницевском и догматическом смысле за prius пространственности. В десятом абзаце цитируемой работы говорится: «Тройное измерение, по-видимому, вытекает из того, что субстанции в существующем мире действуют друг на друга таким образом, что сила воздействия обратно пропорциональна квадрату расстояния. В соответствии с этим я считаю, что, как бы хорошо ни выглядело это свойство чисел для объяснения трехмерности пространства, оно не выдерживает критики. Ведь четвертая сила не существует во всем том, что мы можем представить себе о пространстве с помощью воображения. В геометрии нельзя умножить квадрат на самого себя или куб на его корень; следовательно, необходимость тройного измерения основана не на том, что если бы их было несколько, то они не повторяли бы предыдущих (как это происходит с силами чисел), а на какой-то другой необходимости, которую я пока не в состоянии объяснить». I. c. §9., что субстанции существующего мира, частью которого мы являемся, обладают существенными силами такого рода, что, соединяясь друг с другом, они распространяют свое действие в соответствии с двойным обратным соотношением расстояний; во-вторых, что целое, проистекающее из него, обладает в силу этого закона свойством троекратной размерности- в-третьих, что этот закон произволен и что Бог мог бы избрать для него другой, как пример обратной троекратной пропорции; что, наконец, в-четвертых, из другого закона вытекало бы и продолжение других свойств и размеров. Наука обо всех этих возможных видах пространства, несомненно, была бы высшей геометрией, которую мог бы предпринять ограниченный разум. Отмечаемая нами неспособность представить себе пространство более чем трех измерений, как мне кажется, вытекает из того, что наша душа также получает впечатления извне по закону обратного двойного отношения длин, и потому, что сама ее природа создана не «только» для того, чтобы страдать таким образом, но и для того, чтобы действовать внешним образом». — Для современного состояния вопроса будет примечательна только фраза: «Наука о всех этих возможных пространственных материях была бы, несомненно, самой высокой геометрией, которую мог бы предпринять ограниченный разум». Очевидно, в нем содержится первое зерно той метагеометрии, которая недавно была заложена в парадоксальных исследованиях Гаусса, Римана, Гельмгольца и других. И что в этом юношеском представлении о великом философе ни в коем случае в голову не приходит ни одна из этих мыслей,
которые он впоследствии, с вновь достигнутой высоты критицизма, разоблачает как догматические промахи, достаточно ясно видно из некоторых отрывков его критической эпохи. Так, например, в «Критике чистого разума», изд. Rosenkranz, II, p. 37: «Ибо мы вообще не можем судить о воззрениях других мыслящих существ, связаны ли они теми же условиями, которые ограничивают наше воззрение и вообще действительны для нас». Поэтому Фортлаге справедливо отмечает, что Гаусс, Риман и Гельмгольц проводили кантовскую идею и что мое суждение о метагеометрии полностью совпадает с идеями Канта в этом вопросе. Кстати, решающий вопрос, конечно, не в том, кантовская она или нет, а только в том, истинна она или ложна.
С философской точки зрения этой же темой занимались Шеллинг и Гербарт. Шеллинг в своей «Системе трансцендентального идеализма», 1-е издание, с. 176—185, дает предполагаемую дедукцию трех измерений — не пространства, а материи; он хочет динамически объяснить из трех предполагаемых основных сил (а именно кантовских притяжения и отталкивания, а также третьей, вновь открытой силы) сначала длину, ширину и толщину физического тела, а затем также — много всяких мух за один удар! — затем также априорно построены — магнетизм, электричество и химия. Гербарт же, беспощадно обличавший грубость и вместе с тем игривость этого весьма интересного подвига романтической натурфилософии, вступившего, к сожалению, в вопиющее противоречие с фактами опыта, сам совершенно правильно отличает метафизическую проблему от психологической, энергично и многократно настаивает на их строгом соответствии друг другу и хочет разрешить обе.
Первый — через «построение разумного пространства» (Hauptpunkte der Metaphysik, §7, и Metaphysik, 2 часть, 245—266); второй — через выведение сенсорного ободка лица из последовательности и градуированного слияния в обратном порядке повторяющихся ощущений сетчатки (Lehrbuch der Psychologie, 3 часть, ZZ 167 и др.). Я полагаю, однако, что никто, ослепленный предрассудками школы, не сможет не признать, что это метафизическое построение, хотя и путем трудоемких, тонких обходов, восходит к лейбницевскому Idem per Idem и что эта психологическая дедукция, как только сравниваются перцептивные процессы зрения и слуха, должна потерпеть кораблекрушение из-за «qui nimium prodat nihil probat». Следует также отметить наблюдения В. Вундта в «Philosophische Monatshefte» Бергмана, т. III, стр. 238—247. Там утверждается, что наше сознание по своей природе, в силу временной длительности, интенсивности и качества его представлений, является континуумом трех неконгруэнтных, даже несоизмеримых измерений; т.е. таких измерений, в которых может быть понято любое число теорий. Поскольку пространство — одно из трех конгруэнтных, т.е. таких измерений, в которых любая часть одного измерения конгруэнтна столь же большой части другого измерения, то психологически необходимо ответить на вопрос, как из континуума первого рода может возникнуть континуум второго рода. Вундт объясняет этот процесс сочетанием (качественно) двукратно расширенной системы локальных признаков сетчатки с простым континуумом мышечных и нервных ощущений мышечного аппарата глаза и т. д. Я воздерживаюсь от каких-либо конкретных суждений по этому поводу, открыто признавая, что, независимо от всякой метагеометрии, средства, предлагаемые предшествующей наукой, не кажутся мне адекватными для реального решения проблемы, и для обоснования этого скептического взгляда я должен кратко вернуться к затронутому выше вопросу о взаимоотношениях кантовского критицизма и метагеометрии.
Другая — логическая обязательность, третья — вынужденность восприятия. Одна, распространяющаяся на более широкую сферу, состоит в том, что нечто должно быть мыслимо, поскольку его отмена влечет за собой понятийное противоречие (A=Non-A), а значит, оно непоследовательно. Другая же состоит в том, что нечто должно быть наглядно представлено в чувственном и фантастическом восприятии, так как его отмена, хотя и не влечет за собой никакого понятийного противоречия, совершенно неудачна для нашей способности восприятия и, следовательно, несовместима с организацией этой способности. К первому классу относится предложение «Две величины, тождественные с одной и той же третьей величиной, тождественны между собой», а ко второму — предложение «Две прямые линии могут пересекаться только в одной точке». Противоречие, противоположное первому положению, немыслимо, а второе — только немыслимо. В целом все конкретные геометрические аксиомы Евклида относятся ко второму классу.
Критицизм Канта содержит три различных утверждения. Первое: аксиомы евклидовой геометрии и, соответственно, евклидового пространства не являются логически необходимыми. Во-вторых: они, однако, неизбежны для меня и для всякой способности восприятия, подобной моей, т.е. их противоположность, хотя и не содержит противоречия, интуитивно немыслима; это чистые необходимости восприятия или, что означает то же самое, восприятия a priori. В-третьих: поскольку они даны как необходимые в силу организации моей способности восприятия, но не в силу логики, они являются subjectio.
«Ведь мы не можем судить о взглядах других мыслящих существ, связаны ли они теми же условиями, которые ограничивают наш взгляд и вообще действительны для нас. Именно поэтому фундаментальные геометрические истины называются синтетическими, а не аналитическими суждениями a priori, так как их необходимость становится очевидной не через разрешение (анализ) предмета на его понятийные характеристики в соответствии с принципами тождества и противоречия, а только через добавление чего-то другого, а именно: данный закон нашего пространства, есть соединение (синтез) субъекта и предиката принудительно». Теперь Гаусс, Риман и Гельмгольц полностью согласны с первой частью критического тезиса, иначе они не могли бы увлечься идеей метагеометрии. Они показывают, что неэвклидово пространство, хотя и не является видимым, тем не менее, может быть понято in abstracto как не содержащее никакого понятийного противоречия, а лишь логически представляющее более общий случай.
Быть способным «мыслить» здесь означает, согласно логическому словоупотреблению, признавать нечто понятийно, не вступая в противоречие, а значит, признавать это как логическую возможность, независимо от того, дан, может быть дан или нет объект, соотносящийся с понятием. В этом общепризнанном смысле мыслимо также и Божество, и actio in distans, как i. sin φ. Что касается второй части критического тезиса, то даже эти выдающиеся математики, как мне кажется, не пришли к какой-либо ясности. Они обычно высказываются так, как будто необходимость восприятия им совершенно неизвестна и как будто существует только логическая необходимость. Теперь я охотно допускаю, что для математического аналитика, имеющего представление о континууме с неопределенным числом (n) измерений и постоянной или переменной мерой кривизны, отличной от нуля, наше плоское пространство трех измерений, т.е. страдающее постоянной мерой кривизны нулем, должно выглядеть как очень ограниченный частный случай и, с логической точки зрения, просто как факт, а не как необходимость. Именно это и означает априоризм. С другой стороны, для восприятия этот своеобразный континуум является не просто фактом, но — не знаю почему! — необходимым. Интеллектуальный факт такой необходимости нельзя отрицать. Если бы кто-то стал уверять нас, что он смотрит на комнату или на мир в комнате, в котором пифагорейская теорема недействительна, мы бы сначала усомнились в его достоверности или вменяемости, затем проверили бы его, и если бы проверка прошла, то пришлось бы признать: этот человек, хотя логически тождественен мне, обладает способностью восприятия, которая гетерогенна моей и непостижима для меня.
Двумерное пространство, т.е. поверхность неевклидовой природы, например, псевдосферическая, на которой планиметрическая аксиома о том, что между двумя точками можно провести только одну кратчайшую линию, в каком-то особом случае становится неверной, мы можем о ней не только думать, но и смотреть на нее, ибо она может быть построена в нашем пространстве и путем приведения к неопровержимым аксиомам нашей геометрии. А вот псевдосферическое или сферическое пространство, противоречащую Евклиду планиметрию — не только стереометрию, но и возведенную в третью степень — мы можем только мыслить, но не смотреть на них, поскольку они не могут быть построены в нашей форме восприятия. Именно в этой невозможности и состоит необходимость нашего пространства быть видимым. — Наконец, что касается третьей части критического тезиса, то метаметристы выражают себя отчасти не совсем так, отчасти проблематично, отчасти в смысле Канта.
После всего сказанного возникает вопрос, можно ли как-то объяснить интуитивную необходимость евклидова пространства. Это, однако, допускает двоякое толкование. Ведь, с одной стороны, под «объяснением» понимается просто логическое указание на существенные признаки, что уже достигнуто, когда можно концептуально отграничить частный случай, определив gonus proximum через специфическое отличие от других согласованных с ним частных случаев. Кроме того, однако, под «объяснением» понимается выведение факта как необходимого следствия из достаточной причины, как это делается во всех науках. Однако в метагеометрии предусмотрен первый тип «объяснения», но не второй. Метагеометрия — это аналитическое определение пространства или, если угодно, характеристика пространства, но не каузальная дедукция пространства. Нам важно именно второе: интуитивная необходимость геометрических характеристик нашего пространства, непоколебимая аподиктичность аксиом, господствующих в нем против любых абстрактных рассуждений, должны быть выведены, по возможности, из достаточных оснований. Если мы хотим иметь это, то должны искать это прежде всего в области психологии.
В качестве психологического факта мы констатируем следующее: Каждый человек имеет свое личное пространство, свою индивидуальную систему координат по трем осям, в которой сумма всех его наиболее объективных сенсорных содержаний представляется ему локализованной как мир частично неподвижных, частично движущихся фигур, т.е. каждая видимая точка или объект воспринимается где-то в каждый момент времени; идеальная средняя точка этой системы координат находится, как каждый субъективно может утверждать, в пределах его собственной головы, а именно за серединой соединительной линии обоих глаз. Но поскольку субъект, сочетая свои тактильные и мышечные ощущения с изменяющимся содержанием зрительного поля, осознает движение и человек убеждается в подвижности собственной головы и тела, а также других телесных явлений, то он поневоле соотносит свою личную систему с другой, внешней, по отношению к которой его голова и тело либо покоятся, либо движутся. Эта другая система координат до Коперника была гелиоцентрической, затем стала гелиоцентрической, а с Ньютона ее центр перенесен в центр тяжести планетарной системы, который отнюдь не совпадает с геометрическим центром солнечного тела, но постоянно меняет свое положение по отношению к нему. В последнее время, после открытия движения нашего Солнца и других неподвижных звезд, положение и местонахождение неподвижной системы мировых осей остается столь же неопределенным, сколь необходимым является ее существование. Ньютон назвал это явление «spatium absolutum». — Как можно объяснить этот психологический факт? На каких достаточных основаниях он может быть выведен? Во избежание ошибок следует отметить, что разница между тем, что наши физиологи сегодня называют «нативизмом», и тем, что они называют «эмпиризмом», совсем не совпадает с философской оппозицией между априоризмом и эмпиризмом, настолько, что можно быть одновременно и априористом, и эмпириком в физиологическом смысле. Априорные представления философии вовсе не являются врожденными в смысле физиологического «нативизма», скорее наоборот, о чем более подробно будет рассказано ниже, в главе «О теории зрения». Поэтому мне кажется более точным и более подходящим для предотвращения простого спора о словах и путаницы в языке, когда Вундт называет физиологическую теорию, противоположную «нативистской», «генетической». Априоризм полагает, что он открыл в евклидовой пространственной форме закон восприятия нашего интеллекта и тем самым имманентный предел нашей способности к восприятию, заложенный в нашей собственной природе; c этой точки зрения спор между физиологами, пожалуй, не имеет никакого значения. Во всяком случае, следует согласиться с Аристотелем, когда он учит, что геометрические предикаты и законы пространства есть нечто о чувственных объектах восприятия, но сами по себе не являются объектами восприятия. Правильное пространство геометрии и математического естествознания отнюдь не дано нам чувственно; оно сначала конструируется в чувственное поле зрения и осязания или распознается из него посредством интеллектуальной деятельности. А то, что это происходит путем инстинктивных выводов из «определенных» предпосылок, по крайней мере, некоторые из которых, например, основной закон линейной перспективы, являются выученными, а не врожденными в смысле «нативизма», наиболее убедительно показывают немногочисленные, но тем более замечательные наблюдения за слепыми детьми, подвергшимися операции.
Так, в известных случаях Чезелдена, Уордропа и Уэра, к которым недавно добавилось еще несколько; в частности, интереснейший случай слепого савойского крестьянина двадцати лет от роду, который был с удовольствием прооперирован в Asile des Aveugles в Лозане доктором Дюфуром и затем методично наблюдался и исследовался с величайшей тщательностью. Эти пациенты были больны болезнью» grey stare» и поэтому до операции не видели никаких фигур, но они могли видеть качество света и различия основных цветов, мерцающих через их затуманенный хрусталик,
дети также научились в целом и в неочищенном виде судить о направлении, откуда исходит воспринимаемая яркость. Некоторые из них при пристальном взгляде не смогли отличить различные фигуры, например, круглую от квадратной. В этом случае они не смогли отличить круглое от квадратного, что вполне объяснимо; Ведь даже те, кто уже перестал видеть, могут убедиться на собственном опыте, что при неправильной и неуверенной аккомодации хрусталика, при бессистемном, беспорядочном, бездумном, полурефлекторном блуждании глаз и взгляда — (с чем у оперированных и новорожденных совпадает чрезмерная раздражительность зрительных нервов, ослепленных непривычной яркостью света) — возникают такие дефектные, совершенно нечеткие изображения лица, Настолько размытые, что вряд ли можно говорить о точной ориентации в пространстве, о четком различении форм и контуров; Объективно распознаются только свет и темнота, различия в цвете и даже очень быстрые движения. Твердая фиксация, надежная аккомодация, произвольная власть над глазными мышцами — эти бразды правления взглядом в руках разума — становятся предпосылками для точного восприятия различий в тонкости формы. Однако я хотел обратить внимание вот на что: Некоторые из этих испытуемых сначала считали, что все видимые вещи находятся прямо перед их глазами, и, что тесно связано с этим, Чезелден не мог понять, что через окно его комнаты можно увидеть дом напротив, так как «это было гораздо больше, чем окно». Причина этого понятна. Поскольку нам даны только кажущиеся размеры (углы зрения) и размерные отношения видимых объектов непосредственно в сенсорном поле зрения, абсолютный новичок в зрении будет интерпретировать их по аналогии с пространственными восприятиями чувства осязания, которые до сих пор были известны только ему, и, следовательно, будет считать их истинными размерами и размерными отношениями и фактически размещать все видимое на одной вертикальной плоскости, положение которой ему поначалу совершенно неизвестно; и если эта плоскость кажется лежащей прямо перед его глазами, то это, вероятно, связано с тем, что он интерпретирует непривычный, ослепляющий, сверлящий стимул чувства зрения так же, как привычное восприятие осязания, и, таким образом, считает, что он находится в непосредственном контакте с тем, что видит. Поэтому оперативники, так же как и новорожденные, должны сначала научиться двум вещам. Во-первых, они должны усвоить правила линейной перспективы, главным образом, основной закон обратно пропорциональной изменчивости угла зрения с расстоянием до объекта. Во-вторых, они должны приобрести усредненные представления об истинных размерах типичных классов предметов (например, человек, стол, стул, дом и т.д.), причем истинные представления о размерах — это не что иное, как ассоциации осязательных размеров предмета с тем углом зрения, при котором он, как правило, появляется на расстоянии наиболее четкого видения, т.е. примерно в 20 см от глаза. Только после этого возможно полное видение пространства. Для этого в каждом конкретном случае требуется один из двух выводов понимания.
Либо, помимо мазни, дается представление об истинном размере объекта, и тогда неизвестное расстояние выводится из него по этому основному линейному перспективному закону; либо, учитывая угол зрения и известное расстояние, неизвестный истинный размер выводится по тому же закону.
Однако искомое объяснение пока не лежит в плоскости психологического анализа этих интеллектуальных процессов. Он показывает нам различные факторы, на основе которых возникает ориентация воспринимающего индивида в данном нам пространственном мире, но отнюдь не то, почему наше восприятие аподиктически регулируется и подчиняется евклидовой граничной форме и никакой другой как высшему закону восприятия.
И поэтому в заключение обратимся непосредственно к тем эмпирическим обстоятельствам, в которых можно обнаружить наше близкое знакомство с характеристиками этой пространственной формы. Что касается трех измерений, то измерение высоты и разницы между «вверху» и «внизу» определяется для каждого человека направлением силы тяжести, которое мы постоянно осознаем с детства по тактильным и мышечным ощущениям и вынуждены практически использовать для балансировки собственного тела; «внизу» — это направление, в котором мы чувствуем притяжение силы тяжести, «вверху» — противоположное направление. Глубинное измерение и контраст между «за» и «перед» зависят от положения глаз в голове, которое при одном и том же положении головы всегда позволяет нам видеть одну половину горизонта, а другая остается невидимой; «перед» означает то, что можно увидеть при одном положении головы, «за» — то, что нельзя увидеть. Наконец, широтный размер и различие между правой и левой стороной психологически и, конечно, функционально связаны с симметричной двойственностью наших сенсорных инструментов; кроме анатомических различий, правая и левая стороны могут быть определены местом восхода, кульминации и захода небесных тел.
Тот, кто склонен недооценивать влияние этих хорошо известных обстоятельств на возникновение наших представлений о размерах, может воспользоваться следующей иллюстрацией и подвергнуть ее гипотетическому испытанию. Пусть он представит себе существо с интеллектом, подобным нашему, в котором, однако, эти обстоятельства полностью отсутствуют; например, пунктообразное или шарообразное существо, которое было бы со всех сторон покрыто глазами и, кроме того, не было бы, подобно нам, прикреплено гравитацией к поверхности планеты, а само свободно парило бы в пространстве, как звезда.
Будет ли и для этого существа существовать верх и низ, право и лево, зад и перед? Во-вторых, что касается «плоскостности» пространства, то можно представить, что если бы луч света изгибался так же, как и звук, чтобы мы могли видеть за углом так же, как слышим за углом, и если бы даже в этом случае зрение оставалось нашим главным пространственным авторитетом (что, однако, представляется сомнительным!), то в результате мы получили бы представление о пространстве и геометрии, совершенно чуждое обычному. — Однако следует предостеречь нас от переоценки этой выдумки и ее возможных последствий!
По двум причинам это все равно не поможет нам найти искомое объяснение, и если полагать, что здесь можно получить дедукцию пространственного характера, то мы движемся по тому же кругу, что и человек, который бежал вокруг дерева так быстро, что поймал себя за воротник. Во-первых, поскольку наш телесный организм вместе с его анатомическими свойствами сам по себе дан только как внешний вид, а не как его сущность, поскольку он состоит из системы локализованных лицевых, тактильных и мышечных ощущений, ставших возможными благодаря взаимной перцептивной способности органов чувств, и тем самым уже предполагает евклидовский закон пространства как господствующее правило локализации, то мы можем показать nexus phaenomenalis, но не noxus metaphysicus, что самое главное. Во-вторых, потому что, учитывая аподиктический характер нашей обычной геометрии, фикция, представленная выше в качестве контрпримера, не может быть построена иначе, чем в рамках данной нам пространственной формы и геометрических законов. Пока нельзя выйти за пределы аподиктического факта и фактической аподиктичности, пока действительно есть пространственная характеристика, но нет пространственной дедукции.
О субъективном, объективном и абсолютном времени
В обширных по содержанию фундаментальных определениях, которые Ньютон ставит во главу своих математических принципов натурфилософии, говорится, в частности, об «истинном и абсолютном времени» в отличие от «относительного и вульгарного времени». В отношении последнего буквально сказано следующее:
Tempus absolutum, verum et mathematicum in so et natura sua absque relatione ad extnrnum quodvis aequabiliter fluit alioque nomine dicitur Duratio. Relativum, apparens et vulgare est sensibilis et externa quaevis Durationis per motum mensura (seu accurata seu inaequabilis) qua vulgus vice veri temporis utitur; ut Hora, Dies, Mensis, Annus. Ferner: Tempus absolutum a relativo distinguitur in astronomia per aeqtionem temporis vulgi. Inaequales enim sunt dies naturales, qui vulgo tamquam aequales pro mensura temporis habentur. Hanc inaequalitatem corrigunt astronomi, ut ex veriore tempore mensurent motus coelestes. Possibile est, ut nullus sit motus aequabilis quo tempus accurate mensuretur. Accelerari et retardari possunt motus 0mnes, sed fluxus temporis absoluti mutari nequit. Eadem est duratio seu perseverantia rerum, sive motus sint seleres, sive tardi, sive nulii. Poinde haec a mensuris suis sensibilibus merito distinguitur et ex iisdem colligitur per aequationem astronomicam. Hujus autem aequationis in determinandis phaenomenis necessitas, tum per experimentum horologii osillatorii, tum etiam per eclipses satellitum Jovis evincitur.
Ввиду его важности я привел весь отрывок на языке оригинала. Прямо ссылаясь на него, Беркли поясняет, что он пытался представить себе некое понятие в этом ньютоновском «абсолютном времени», которое «aequabiliter fluit» без ссылки на что-либо помимо него, или чье «auxus mutari nequit». Но напрасно. И я должен признать, что в определенном смысле так было и со мной.
Течет ли время вообще, или оно стоит на месте? Течет ли время, а не события в нем? Если оно само есть поток, течение, следовательно, accidens, то кто или что тогда является субъектом, субстанцией, которой присущ этот accidens? Это не может быть простое течение без субъекта; actus purus, тем более auxus purus, течение без субъекта было бы деревянным железом. Но каким должен быть субъектный предикат? Тот, что относится к изменчивым вещам, претерпевающим изменения? Едва ли! Предикатами вещей являются их качества, состояния, действия, страсти, связи и отношения, сохраняющиеся или изменяющиеся во времени. Время не является ни одной из этих вещей. Иначе оно должно было бы исчезнуть, если считать, что исчезли вещи, которые действительно есть, вместе с их детерминациями. Вместо этого время кажется безразличным ко всему, что существует и происходит в нем.
Она существовала бы и в том случае, если бы вместо реально существующего существовал совсем другой мир вещей с совсем другими случайностями. Или же она сама является вещью, субъектом, субстанцией? Может быть, она существует во всех изменениях и во всех событиях? Относится ли она к «потоку», как капли в потоке воды относятся к текущему движению? И снова нет! Субъект изменения — это совокупность всех вещей во времени. Если тогда это не субстанция и не случайность, то что же это такое? — Мы беспомощны перед непостижимым фактом. Мы подобны святому Августину, который признает: «Si rogas, quid sit tempus nescio; si non rogas, intelligo», то есть: «В созерцании, in concreto, время есть нечто вполне знакомое, близко мне знакомое; но in abstracto, по своим понятийным характеристикам, оно есть вещь неопределимая, не подводимая ни под одну из обычных категорий, нечто sui generis». Поэтому пока умолчим об абсолютном времени или о времени как таковом, которое нам непосредственно не дано; обратимся к эмпирическому времени, которое все знают и признают как несомненный факт, как факт внешнего и внутреннего опыта, и от которого абсолютное время, пожалуй, может быть понятийно отделено путем сложного процесса абстрагирования. Эмпирическое время, в котором происходят все материальные и духовные события, ход мира и ход наших мыслей, предстает перед нами как безразрывная, протяженная величина, как континуум одного измерения, который отличается от пространственного континуума не только количеством измерений, но и тем, что его части, постоянно соприкасающиеся друг с другом, находятся в нем не одновременно, а одна за другой, что они не лежат рядом, а следуют одна за другой. До последних, ощутимых элементов она абсолютно мимолетна, бессущностна, преходяща. Мгновение, однажды воспринятое, тут же исчезает, чтобы никогда больше не появиться; оно изгнано из-под нашей власти. Отсюда причитания об исчезновении мира и его гибели. Отсюда меланхоличные «Tempora labuntur!» и «Fugit irreparabile tempus!». Именно из-за этого вечного непостоянства частей времени мы не можем получить образ времени в целом и во всей его полноте, а только символ, и это — прямая линия. Одна точка или момент бесконечной временной линии с обеих сторон дана воображающему субъекту как реальная во всех внешних и внутренних восприятиях: настоящее, сейчас. К ней примыкает, отступая назад, упорядоченный ряд воспоминаний человека и всего человечества: понятие прошлого. Вперед, из этого вытекает ряд определенных и совершенно неопределенных ожиданий: представление о будущем. То, что сейчас является настоящим, т.е. воспринимаемым, превращается, едва ощутимо, в память, т.е. прошлое; а то, что является ожиданием, т.е. будущим, становится восприятием или настоящим, чтобы тут же пройти тот же путь быстротечности. Таким образом, временная шкала оказывается как бы движущейся по касательной к нашему Я, которое остается тождественным самому себе. Через свою точку соприкосновения — «Сейчас» — оно непрерывно, без малейшего застоя, проходит в одном и том же направлении от будущего к прошлому; Или, что при известной относительности всякого эмпирического движения говорит совершенно о том же, Я со своим Сейчас движется в обратном направлении во времени, без отдыха и передышки, не в силах ухватить прекрасный миг, который оно с тоской видит уходящим, как и избежать ужасного, от которого оно тщетно сопротивляется, который оно должно пройти, пережить и преодолеть, чтобы затем начать снова в будущем. Время — это настоящий porpotuum mobilo, αει γιγνομενον χαι απολλυμενον, его существование — это постоянное возникновение и исчезновение, приход и уход.
Актуальным, воспринимаемым является только настоящее, сейчас; будущее и прошлое существуют в мыслях образных субъектов в виде фантазий и в случае упразднения всякого разума превратились бы в полное ничто. И тогда то, что мы называем в пространственной метафоре «движением времени», можно было бы охарактеризовать более реально, но и более абстрактно, как вечный переход от несуществующего, но с причинной необходимостью возникающего из бывшего в настоящее, и от того, что существует, но с причинной необходимостью вытесняется своим следствием в небытие. Или опять же образно: в обломках и слепках прошлого живет и питает себя, как настоящее, семя будущего. Время — это феникс, вечно сжигающий себя, вечно возрождающийся из пепла». —
Каждая часть времени, период времени, временной интервал, как и время в целом, является экстенсивной величиной, квантом. Таковым, т.е. меньшим или большим, временной интервал представляется нам при его измерении. Но существует два вида измерения и оценки времени, а значит, и два вида временной величины — субъективная и объективная, подобно тому как в пространстве наряду с объективной, истинной величиной существует субъективная, кажущаяся величина — угол зрения. Ведь между двумя точками времени — конечным пунктом a qno и конечным пунктом ad guem — промежуток времени проходит как бы с определенной скоростью, будущее превращается в настоящее, а настоящее — в прошлое, и в зависимости от скорости этого процесса расстояние между началом и концом отрезка времени кажется нам большим или меньшим. Если же один и тот же час или день для одного человека становится коротким, а для другого — длинным, то мы полностью объясняем это различиями в субъективном распоряжении временем.
Ибо объективно — (это установлено как аксиома в общем взгляде) — скорость течения времени всегда остается одной и той же и всегда существует только одно время. Поэтому один час объективно длится столько же, сколько и другой; и один и тот же час имеет только одну объективную длину, хотя разным людям он может казаться разной длины; так же как пространственный объект имеет только один объективный размер, хотя он представляется нескольким наблюдателям под разными углами зрения, в соответствии с различием их точек зрения, и поэтому кажется большим для более близких и меньшим для более отдаленных. Таким образом, уже в общепринятом смысле эмпирическое время само должно быть разделено на субъективное, скорость которого изменяется, и объективное, скорость которого считается постоянной.
Но в чем состоит объективная длительность времени? Как распознать равенство или различие и разницу в величине объективной длительности двух периодов времени? Иными словами, на чем основано объективное измерение времени? И существует ли вообще строго достоверное измерение времени?
Как известно, эти вопросы сопряжены с определенной трудностью, которую невозможно полностью устранить.
Любое измерение основано на сравнении. Величину измеряют, сравнивая с ней другую величину B того же рода, произвольно выбранную в качестве единицы или масштаба, и подсчитывая, сколько раз в целых числах или долях B содержится в ней. Однако две объективные величины времени, как и две величины пространства, не могут быть непосредственно сопоставлены друг с другом, поскольку они, как и эти величины, существуют не одновременно, а одна за другой. Когда одна из них есть, другой еще нет или уже нет. Я могу поставить линию против линии, поверхность против поверхности, чтобы определить их соответствие или несоответствие и их отношение величины; но не час против часа и день против дня.
Поскольку непосредственное измерение времени, таким образом, невозможно, используется другая, неоднородная вещь — движение. Если под движением понимать то обстоятельство, что точка за истекший промежуток времени меняет свое место и заполняет участок пространства, то можно свести расчет временных квантов к расчету пространственных квантов; ведь если дано движение, о котором можно сказать, что оно происходит с постоянной скоростью, то два последовательных промежутка времени придется считать равными при условии, что участки пространства, пройденные за это время движущейся точкой, равны друг другу. Тогда двойное, тройное, n-кратное расстояние по Ранму является показателем прохождения двойного, тройного, n-кратного объективного времени. Движение с заведомо постоянной скоростью обеспечивает надежный хронометр, более того, единственный надежный хронометр.
Но существует ли такой хронометр вообще?
Согласно привычному предположению: да! Природа сама предоставляет многократный хронометр в самом большом масштабе. Это Revolutiones corporum coelestium. Вращение земной оси с запада на восток происходит, как мы полагаем, с постоянной скоростью; исходя из того, что один оборот Земли занимает столько же времени, сколько и другой, мы используем в качестве объективной меры времени сутки, которые произвольно делятся на 24 часа 60 минут 60 секунд. Согласно общепринятой точке зрения, один оборот Луны вокруг Земли занимает столько же времени, сколько и другой оборот Луны; если это так, то месяц продолжительностью 27 дней 7 часов 43» 5» является второй объективной мерой. При соответствующем условии орбита Земли вокруг Солнца — год, равный 365 дням 5 часам 48» 48», — является третьей мерой времени. И хотя астрономия в настоящее время регулирует календарь в соответствии с этими великими мировыми часами, в юлианском, а еще лучше в григорианском календаре между тремя основными движениями, которые не совсем сливаются друг с другом, существуют три различные меры времени
(вращение земной оси, вращение Луны, вращение Земли) с помощью промежуточных високосных дней и високосных лет, мы строим наши искусственные хронометры для более коротких промежутков времени, долей суток, водяные часы, качающийся маятник, зубчатую передачу, приводимую в движение упругими пружинами, чтобы из равенства пройденных расстояний сделать вывод о равенстве прошедших за это время периодов времени. Действительно, объективное, эмпирическое время существует для нас только в виде непрерывного ряда движений одинаковой величины и с постоянной скоростью. В этом смысле применимо определение Аристотеля: Τουτο γαρ εστιν ο χρονος, αριθμος χινησεως χατα το προτερον χαι υστερον. Phys. IV, 11. Число повторений одних и тех же количеств движения, которые совершает стрелка на циферблате, или солнце и луна на небе, или бегущий песок в часовых стеклах, или тик-так изохронно качающегося маятника, тождественно для нас с одним и тем же числом равных промежутков времени.
Этому соответствует объяснение Гербарта: «Форма повторения называется временем». Некоторые философы даже отождествляли само движение со временем. Так, Платон в «Тимее» называет планеты ταλλα οσα οργανα χρονον и говорит: χρονος η του ουρανου χινησις или ηλιου χινησις Tim. 37 f; ср. Plutarchi Phus. Decr. 1, 22. Аналогично Decam; и Hobbes: Tempus est phantasma motus, quatenus in motu imaginamur prius et posterius. Phil. prim. p. 57, 58. Все эти определения направлены на указанный смысл, который ни одно из них не выражает полностью. Наиболее близко к нему аристотелевское определение.
Субъективное, психологическое время сильно отличается от объективного астрономического. Его невозможно считать абсолютным, поскольку оно заведомо подвержено значительнейшим неравномерностям и колебаниям. Поэтому никому из здравомыслящих людей не приходит в голову сделать его регулятором объективного времени. В духовной жизни субъекта, как и во внешнем мире, происходят постоянные изменения; ход мыслей и настроений здесь не более постоянен, чем в мире внешнем. Но, во-первых, не может быть и речи о равномерности или постоянной скорости духовной жизни. Во-вторых, кажется совершенно невозможным подсчитать перемены ума, как подсчитывают движения. Смена мыслей в одно время происходит быстрее, в другое — медленнее. Одна мысль надолго задерживается в сознании, оседает, захватывает нас, привычно становится нашим наслаждением или мучением, другая проносится мимо.
В часы наибольшей душевной живости идеи самого разнообразного содержания буквально гоняются друг за другом и увлекают нас в дикой спешке и бурлящем изобилии, по случайности и произволу ассоциации, по ниточке аналогии, объектов из самых отдаленных и разнородных областей перед душой; они, как тучи перед грозой, врываются в ограниченную светлую область сознания; как молния, идея сверкает скоро здесь, скоро там, показывает нус дальних перспектив и переносит нас из сотых в тысячные.
Но и в бесплодные часы мыслительной пустоши, когда унылое, тяжелое настроение угнетает полет воображения и импульс интеллекта, или в часы мучительной скуки, неутоленного духовного голода, напряженного, но так и не реализованного ожидания, отток мысли ползет лениво, медленно, нерешительно, как вязкая, тягучая масса.
Если для счастливого человека не существует часа, или он хотел бы вмешаться в стреловидные спицы крыльчатки времени, чтобы удержать мимолетный миг, то для несчастного и мученика минуты растягиваются на целые столетия. Бессонная ночь, проведенная в мучительной скуке, или в страхе, или в тревожном ожидании, между страхом и надеждой, или в страшной опасности, не хочет конца; ночь, кишащая опьянением и неистовством наслаждения, исчезает как ничто. Если вообще не принимать во внимание сновидения, где мозг почти полностью отделен от периферийных органов чувств и интеллекта восприятия и внешнего мира, то объективная мера времени, которая действует в бодрствовании, полностью теряется над внутренней, субъективной, самовнушаемой игрой мыслей, так что человек, с, во всяком случае, значительной быстротой смены мыслей, за четверть часа сна проживает бесконечно длинные истории, — если оставить в стороне это исключительное явление, то очевидно, что через «замедления» и «ускорения» самого «разнообразного» рода быстрота субъективного времени становится крайне неравномерно изменяемой величиной.
Кроме того, как я уже говорил, у нас отсутствует возможность подсчета мыслей, сменяющих друг друга. Таким образом, два основных фактора надежной оценки времени и хронометрии здесь отпадают. И при правильном, если не сказать ясном, осознании этого никто и никогда не попадал в ловушку желания сделать свою субъективную оценку времени критерием, контрольной мерой или корректором «объективного», т.е. астрономического хода времени. Каждый человек в здравом уме подчиняет себя в этом вопросе, как и в целом, Вселенной и ее порядку. Лишь в исключительных случаях, при особых условиях, субъективная деятельность может служить хронометром, а именно, когда наши действия направлены вовне и выражаются там механически в ряде телесных движений, в которых можно принять приблизительно постоянную скорость.
Так, в отсутствие часов читатель мог делить и измерять точное время по количеству прочитанных страниц, каллиграф — по количеству скопированных страниц, фабрикант — по количеству завершенных винтов и шестеренок, пахарь — по количеству проделанных борозд. При этом, однако, пришлось бы вернуться к принципу измерения объективного времени или объективному принципу измерения времени -αριθμος χινησεως.
Поэтому было бы абсурдной и искажающей интерпретацией, если бы с позиций критического идеализма (в обоснование которого пока не следует выносить никаких суждений и от которого приведенные здесь соображения совершенно независимы) принять известное учение об априорности времени так, как если бы, согласно ему, субъективное время имело решающее значение для хода объективных событий. Кант же утверждает: «Время есть формальное условие a priori всех явлений вообще. Пространство, как чистая форма всех внешних восприятий, ограничено в качестве априорного условия только внешними явлениями.
С другой стороны, поскольку все идеи, независимо от того, имеют ли они своим объектом внешние вещи или нет, сами по себе, как определения ума, принадлежат внутреннему состоянию, а это внутреннее состояние принадлежит времени при формальном условии внутреннего восприятия, то время есть условие a priori всех явлений вообще, и действительно непосредственное условие внутренних (наших душ), а тем самым косвенно и внешних явлений». Kr. d. r. B. edit. Но априори — это не психологическая субъективность, а трансцендентальная критика разума — не эмпирическая психология.
Эта априорность (которую Кант, конечно, достаточно часто называет также «субъективностью», чем вызваны бесчисленные недоразумения в его учении и в которой есть даже частичное недоразумение в отношении него самого) — эта априорность, говорю я, не означает эмпирической, психологической, индивидуальной субъективности. Priori есть не что иное, как то, что является строго общим и необходимым для нас и для всякого однородного с нами интеллекта, то, что не может быть мыслимо иначе, то, чем наш дух и его познание руководствуются и направляются par excellence (как материя и ее движения законом тяготения), что, одинаково возвышаясь над эмпирическим субъектом и его эмпирическим объектом и одинаково авторитетно для обоих, абсолютно господствует над всем опытом и его объектом.
Отнюдь не желая подменять объективные события или хорошо отлаженную астрономическую шкалу времени заведомо очень сильно колеблющимся и ненадежным субъективным временем, следует скорее приветствовать обратный путь эмпирических исследований, когда они приводят к точным результатам, как долгожданный прогресс. Экспериментальная физиология наших дней, которая, проникая все глубже, с удовольствием работает на руку философии, не только попыталась определить объективный интервал времени, проходящий от момента действия сенсорного раздражителя на орган чувств до возникновения соответствующего ощущения, т.е. измерить скорость распространения органического сенсорного процесса в чувствительном нервном волокне; Кроме того, она провела рад экспериментов по определению объективной длительности субъективного ощущения, а значит, и скорости сенсорного процесса воображения в нас, и, наконец, с помощью метронома и других объективных хронометров она отметила и измерила средние отклонения субъективного восприятия времени, которые она справедливо считает ошибками. См. работу Пирордта «Чувство времени» («Der Zeitsinn», 1868), которая является продолжением психофизики Фехнера и в которой, в частности, показано, что короткие промежутки времени мы воспринимаем как слишком длинные, а длинные — как слишком короткие. Разумеется, речь идет лишь о минимальных временных интервалах.
Но кто задумывается вообще и всерьез над тем, насколько сильны индивидуальные различия субъективного восприятия времени уже у одного человека в разные часы или у разных людей в один и тот же час, насколько более значительны они должны быть у специфически разноорганизованных существ, у которых телесная продолжительность жизни и зависящая от нее умственная скорость далеко разнятся (например, человек и муха); как, следовательно, в двух разных интеллектах, один из которых живет и воспринимает чрезвычайно быстрее другого, должны существовать и идти рядом две совершенно различные линии времени, так что в двух разных интеллектах, один из которых живет и воспринимает гораздо быстрее другого, должны существовать и идти две совершенно различные линии времени. Как, следовательно, в двух разных интеллектах, один из которых живет и воспринимает гораздо быстрее другого, должны существовать и идти рядом две совершенно разные линии времени, так что в одном из них один и тот же отрезок времени растягивается на год, а в другом, возможно, кажется едва ли несколькими часами;
Как, следовательно, в бесчисленном множестве разнородных интеллектов, в бесчисленном множестве времен, бегущих с самыми различными скоростями и зависимых друг от друга, бок о бок существуют самые разнородные представления о природе или эмпирических мирах, — кто, говорю я, серьезно вникнет в этот ход мысли, у того сначала закружится голова от бездны непостижимости, в которую он заглядывает; Но затем он увидит, как его наивная вера в абсолютную реальность нашего человеческого времени и временного мира чувств, впитанная с молоком матери, колеблется и рушится, а на ее месте с напряженной ясностью загорается сознание специфически человеческой, типичной ограниченности нашего интеллекта.
В этой связи настоятельно рекомендуем к прочтению остроумные размышления крупного естествоиспытателя, петербургского академика К.Е. фон Бэра, высказанные им в 1860 году: «Какое представление о живой природе является правильным? И как эту идею применить к энтомологии?». — Бер начинает с замечания, что вся природа, особенно органическая, живая, находится в состоянии непрерывного роста и распада, в беспокойных метаморфозах, и что жесткой, абсолютной неизменности не существует нигде. Лишь в силу мелочной, норовистой меры человек полагает, что в живой природе есть какая-то устойчивость. Эта истина теперь освещается более подробно и объясняется очень интересным вымыслом, который полностью лежит в пределах физически мыслимого. Быстрота ощущений и волевых движений, т.е. психической жизни, у различных животных, по-видимому, примерно пропорциональна быстроте биения их пульса. Так, например, пульс кролика бьется в четыре раза быстрее, чем у быка, то и ощущения кролика за то же время будут в четыре раза быстрее, он сможет совершить в четыре раза больше волевых актов и вообще испытать в четыре раза больше переживаний, чем бык. Вообще говоря, внутренняя жизнь у разных видов животных, включая человека, протекает в один и тот же астрономический период со специфически разной скоростью, и этим определяется разная субъективная основная мера времени у каждого из этих существ. Только потому, что эта базовая мера относительно мала, органический индивид, растение или животное, представляется нам как нечто постоянное по размерам и форме; ведь мы можем увидеть его сто и более раз за минуту, не замечая никаких внешних изменений. Но если мы подумаем, что пульс, способность воспринимать, внешний ход жизни и духовный процесс человека очень сильно замедляются или ускоряются, тогда все кардинально меняется.
Если бы, например, человеческая жизнь, включая детство, юность и старость, была сокращена до тысячной доли, до одного месяца, а пульс бился бы в тысячу раз быстрее, чем сейчас, то можно было бы очень неторопливо проследить взглядом за летящей пулей. Если бы эта жизнь снова сократилась до тысячной доли, примерно до 40 минут, то трава и цветы представлялись бы нам такими же жесткими и неизменными, как горы; о росте пробивающейся почки можно было бы судить столько же или меньше в течение всей жизни, как о великих геологических преобразованиях земного шара; произвольные движения животных вообще не были бы видны, они были бы слишком медленными; самое большее, что можно было бы разобрать, — это движения небесных тел. А если бы жизнь сократилась еще больше, то свет, который мы видим, возможно, был бы слышен. Наши звуки стали бы неслышны. Если же человеческая жизнь не сокращается и не сжимается, а расширяется и удлиняется до огромных размеров, — какая иная картина! Если, например, в тысячу раз замедлить частоту пульса и скорость восприятия, то наша жизнь, «если она наступит», будет длиться 8000 лет, и если за год мы переживаем столько же, сколько сейчас за 8—9 часов, то за 4 часа мы увидим, как тает зима, вздымается земля, прорастают трава и цветы, деревья обрастают листьями и плодоносят, а затем вся растительность снова увядает. Некоторые события из-за их быстроты невозможно было даже заметить, например, гриб, который внезапно появлялся, как фонтан. День и ночь сменяли друг друга, как светлая и темная минута, а солнце мчалось по дуге неба с величайшей поспешностью. Но если бы эта человеческая жизнь, замедленная в тысячу раз, снова была замедлена в тысячу раз,
если бы за один земной год человек успел сделать только 189 восприятий, то разница между днем и ночью совершенно исчезла бы, ход солнца представлялся бы светящейся дугой на небе, как раскаленный уголь, быстро вращающийся по кругу, представляется огненным кругом; растительность же непрерывно вспыхивала бы и снова исчезала в бешеной спешке. В общем, все фигуры, которые кажутся нам постоянными, растаяли бы в спешке событий и были бы поглощены буйством становления. — Прочтите этот отрывок! Он того заслуживает! И то, что в нем описано, основано не на непомерных, фантастических домыслах, а на трезвом, строго физическом расчете. Поэтому наше субъективное, человеческое представление о времени и природе, как и представление о времени и природе мухоловки и любого другого конечного существа, есть крайне ограниченный искаженный образ хода мира, обусловленный имманентными, специфическими пределами определенного вида интеллекта. Но если отрешиться от всех преград, то можно представить себе тот бесконечный, абсолютный, вездесущий мировой интеллект Божества, о котором псалмопевец говорит: «Пред Тобою тысяча лет, как один день»: — в этом интеллекте отпадают все конкретные и индивидуальные различия понятия времени; замедление и ускорение познания, в силу их относительности, не являются для этого абсолютного разума препятствиями; он видит насквозь и перекрывает всем прошлым, настоящим и будущим одновременно все конкретные родовые различия субъективного понятия времени; — что для него вообще было бы «временем»? — Но оставим это на некоторое время! Из всего сказанного следует, что наше субъективное, психологическое время, конечно же, не абсолютно. Но как быть с объективным, астрономическим временем? Если более внимательно рассмотреть принцип его измерения, то становятся очевидными два момента:
Во-первых, что математически полное и строгое ее применение, выходящее за рамки простого приближения к безупречной точности, нам совершенно не под силу. Во-вторых, — и это гораздо тревожнее! — что даже в установлении этого принципа мы фактически движемся по кругу. Что касается первого, то хорошо известно, что скорость вращения земной оси, т.е. длительность земных суток, отнюдь не является абсолютно постоянной. Ведь, не считая других положительных и отрицательных причин ускорения, живая сила и скорость вращения Земли должны, как доказал еще Кант в 1754 г., постоянно уменьшаться из-за постоянно повторяющихся приливов и отливов, а значит, и сутки должны увеличиваться. На сколько именно, пока не установлено. Из наблюдений Гиппарха Лаплас делает вывод, что за последние два тысячелетия продолжительность суток не увеличилась ни на 1/300 секунды. По мнению новейших астрономов, в течение тысячелетия боковой день должен увеличиться на 1/1оо секунды.
Согласно этому, в течение миллионов лет Земля приблизится к окончательному состоянию, при котором она в течение своей годовой орбиты будет всегда поворачиваться к Солнцу той же стороной, что и Луна к нам, так что в одном полушарии всегда будет день, а в другом — ночь. Правомерен ли вывод, сделанный на основании своеобразного спирального движения кометы Энке, об аналогичном сужении всех планетных и спутниковых орбит, т.е. об изменении продолжительности земного года и месяца, пока не ясно. Во всяком случае, при таких обстоятельствах не может быть и речи о вере в строгую надежность или вечно неизменный ход великого эмпирического мирового хронометра и в абсолютную строгость астрономической шкалы времени. — Но теперь круг в принципе! Равными периодами времени, по его определению, являются те, за которые равномерно движущееся тело преодолевает равные расстояния в пространстве.
Но когда тело движется равномерно? Когда оно проходит одно и то же расстояние за одно и то же время! — Истинная картина вашего диалога! А объясняется Б, а Б — А. И никакое понимание разумного здесь не поможет!
Здесь-то и обнаруживается теоретическая необходимость ньютоновского «абсолютного времени». Это теоретическое утверждение силы, постулат математического разума. Если не хочется потерять почву под ногами, если не хочется выбросить на помойку наши форономические фундаментальные понятия, lex inertiae Галилея, известные априорные соотношения между пространством, временем, скоростью, ускорением, на которых зиждется вся наша математическая натурфилософия, то, абстрагируясь от всех эмпирических принципов измерения, приходишь к мысли об абсолютном времени, полностью эманированном от всех изменений, от неравномерности внешних и внутренних событий, которое, как говорит Ньютон, «течет равномерно (quid aequabiliter)». Это абсолютное время, наряду с абсолютным движением и абсолютным пространством (т.е. фундаментальной, неподвижной системой трех мировых осей), образует триаду необходимых гипотез, теоретических базовых идей, на которых покоится весь тонко структурированный доктринальный фундамент математического естествознания.
И только здесь кроется обоснование понятия этого абсолютного времени, в его теоретической незаменимости.
О времени (как и о пространстве) можно сформулировать ряд принципов, истинность которых очевидна a priori и которые под названием «Аксиомы хронометрии» вполне могут быть поставлены в один ряд с аксиомами геометрии в качестве аналога, может быть помещена в качестве аналога аксиом геометрии. Например: время — это бесконечная величина, имеющая только одно измерение. Оно является континуумом, т.е. между двумя его частями, как бы они ни делились, никогда нет разрыва; две части времени не одновременны, а последовательны. Существует только одно время, и одно и то же время находится везде в пространстве (вездесущность времени); между двумя точками времени существует только один период времени; равные периоды времени — это те, которые заполняются равными процессами; скорость времени всегда одна и та же (однородность времени) rc. Такие априорные истины, особенно те, которые касаются однородности и вездесущности времени, справедливы, строго говоря, только для чистого или абсолютного времени Ньютона и математической теории природы; и если они признаются каждым человеческим интеллектом как универсально действительные и необходимые, как самоочевидные и очевидные сами по себе, то из этого следует, что в нашем интеллекте господствует чистая идея времени, или, как говорит Кант, что время есть априорная форма восприятия.
Это, однако, ни в коей мере не освобождает нас от обязанности сделать тот непременный шаг, который ведет нас от эмпиризма, физики и математики к метафизике и трансцендентальной философии. Можно ли гипостазировать «абсолютное время»? Можно ли приписать ему трансцендентную реальность? В этом можно сомневаться и сейчас, поскольку теоретическая незаменимость и всеобщность или неизбежность этой идеи доказывает не что иное, как то, что интеллект, однородный с нашим, связан с ней в своем восприятии. Она должна оставаться сомнительной потому, что вопросы, поставленные в самом начале, остаются без ответа.
Теперь рассмотрим, прежде всего, что мы никогда не воспринимаем пустое время, а всегда наполненное. Оно воспринимается через конкретные изменения, как и пространство через заполнение пространства. То, что заполняет пространство, — это материя; то, что заполняет время, — это событие. Само по себе время, если абстрагироваться от всего и всякого события в нем, было бы, мягко говоря, совершенно непонятным, положительно призрачным теневым бытием. Поэтому Эпикур, согласно Сексту Эмпирику, говорит: ασωματον τον χρονον ειναι. Так же и Лукреций (Lucretius d. N. R. I, v. 460):
Tempus item per se non est — —
— — —
Nec per se quemquam Tempos sentire fatendum est
Semotum ad rerum motu placidaque quiete.
Представьте себе, что интеллект, по своему складу вполне однородный с нашим и к тому же способный к полному развитию, был бы искусственно исключен из восприятия внешних событий; пусть, например, такой человек, как Каспар Хаус, заперт в темной комнате и отгорожен от мира. Понятно: часы, дни, годы для него не существовали бы, объективного времени вообще не было бы; и только в смене мыслей, настроений, аффектов, желаний он имел бы временную последовательность, субъективное время. Если мы, другие, общающиеся с внешним миром, сравним состояние этого заключенного с нашим собственным, то скажем: «Человек не знает объективного времени». И наше предположение, скрытое здесь, будет заключаться в том, что объективное время существует в реальности независимо от того, что оно известно. Но дальше! Предположим, что ход солнца, луны и небесных тел, да и вообще все материальное развитие вдруг остановилось бы, и весь свет в мировом пространстве погас бы; тогда, с прекращением всякого внешнего события, внешнее, объективное течение времени сразу остановилось бы и прекратилось для всех разумных существ в мире. Тогда с нашим сознанием и нашей последовательностью останется только субъективная последовательность, субъективное время.
Декарт и Спиноза были бы, конечно, правы, если бы позволили рассматривать время только как modus cogitandi, а не как affectio rerum. Единственным остатком объективного времени, который бы тогда сохранился, была бы наша убежденность в том, что если бы по какой-то причине объективный космический процесс отказался бы от своей статики, снова стал бы текучим, увидел бы себя обязанным продолжать заново, то ничто не помешало бы этому продолжению. Тогда идея объективного времени свелась бы к понятию возможности объективных событий. Здесь, следовательно, применимо выражение Лейбница: Le temps sans les choses nest autre chose quune simple possibilite ideale. Но еще дальше! Предположим, что с погашением физического света погас бы и интеллектуальный свет каждого сознания; с остановкой и прекращением всех материальных событий остановились бы и события духовные; на весь интеллект опустилась бы ночь, прекратилась бы всякая смена мыслей — (фикция, при которой, понятно, наш разум действительно замирает), — могло бы тогда сохраниться что-либо, напоминающее время? Вряд ли!
Или же у кого хватит смелости утверждать обратное? Преемственность, то есть время, возможна только тогда, когда что-то сменяет друг друга, будь то тональность мелодии, или слова предложения, или мысли человека, или удары маятника, или нахождение движущегося тела в разных точках пространства. Если отсутствует каждый субъект последовательности, то, конечно, и сама последовательность полностью исчезает.
Но если кто-то возразит, что «субъект чистой последовательности, то, что продолжает сменять друг друга после упразднения всякого события во времени, есть именно моменты времени», то я попрошу либо дать определение этому слову, либо, поскольку это вряд ли удастся, показать нечто соответствующее ему in concreto. А поскольку и последнее вряд ли возможно, то такой абсолютный идеалист, как Беркли, полностью отождествляющий существование внешнего мира с его восприятием и растворяющий материальную природу без остатка в ткани субъективных идей, совершенно прав со своей точки зрения, когда утверждает: «Время — ничто, как только мы пренебрегаем последовательностью событий в нашем уме». Да, даже Аристотель одновременно ставит и отрицает вопрос о том, существовало бы время без души. В Phys. IV, c. 14 говорится: ποτερον δε μη ουσης ψυχης ειη αν ο χρονος η ου, απορησειεν αν τις. И сразу после этого: ει δε μηδεν αλλο πεφυχεν αριθμειν η ψυχη χαι ψυχης νους, αδυνατον ειναι χρονον ψυχης μη ουσης χτλ.
То, что совершенно пустое время — это не хуже, чем совсем никакое, прекрасно иллюстрирует старая народная сказка о Спящей красавице. В результате укола веретена все в волшебном замке вдруг погружается в глубокий сон вместе с принцессой, где бы и как бы оно ни стояло и ни ходило; муха на стене, повар у плиты, бондарь с засовом в руке, служанка с метлой, часовой с вертелом, паук в своем прядении вдруг становятся неподвижными и застывают в движении; вода на плите перестает кипеть, песок в песочных часах перестает бежать. Все остается в statu quo, словно окаменев, пока не появляется прекрасный принц и не прижимает к губам прекрасной принцессы искупительный поцелуй счастья. С этого момента все, что началось, продолжается с грохотом, как будто ничего и не было; ползущий по стене паук продолжает ползти, повар тычет кухонного мальчишку в щеку, что он уже делал раньше, бондарь пускает вино, служанка подметает, щитоносец патрулирует, паук кружится, вода кипит, песок в песочных часах продолжает бежать, достаточно, чтобы в целом очарованном и вновь разочарованном замковом товариществе течение времени запустилось снова. А ведь до этого оно стояло на месте. Представьте себе, что-то же самое повторяется в целом и в больших масштабах. Если бы гудящий процесс мира вдруг замер, вместе со звездами, одновременно с часами и каждой мыслью, а затем, в результате магического взмаха, так же внезапно поднялся и продолжился именно там, где остановился, — то за это время не прошло бы ни субъективного, ни объективного, т.е. астрономического, времени. Никакого разрыва в событиях, никакой паузы в течении времени не было бы, а именно так можно сказать об этом зачарованном и вновь разочарованном мире. Только если представить себе наблюдателя, стоящего вне его, то для него, но только для него, будет существовать промежуточное время. Но давайте, наконец, поместим себя в тот предполагаемый всеведущий разум, перед которым тысяча лет как один день, который следует мыслить по аналогии и как совершенную гиперболу человеческого интеллекта, против мыслимости которого, кстати, нельзя возразить, как нельзя теоретизировать о его существовании или несуществовании. В силу своей пространственно-временной вездесущности или безграничности, в силу своей абсолютной восприимчивости и прозорливости он одним взглядом окинул бы весь мировой процесс; Перед его всепроникающим, вечным оком, не привязанным ни к прошлому, ни к настоящему, ни к будущему, ни к конечной скорости времени, ни к субъективно ограниченной мере времени, предстали бы все события в целом, весь мировой процесс во всей серии его развития, от огромного генезиса и истории всех неподвижных звездных систем до мельчайшего, мельчайшего хода жизни протозвезды, Для нас же, смертных, с нашей интеллектуальной ограниченностью и эфемерной недолговечностью, мировой процесс предстает, во-первых, в крайне фрагментарном виде, во-вторых, разнесенным во времени, как непрерывная последовательность по проводнику причинности, мгновение за мгновением, шаг за шагом, приходящая в бытие, т.е. в настоящее. т.е. в настоящее, и снова исчезает из него.
Если назвать аналог или суррогат нашего представления о времени, который должен преобладать в этом безграничном интеллекте, выражением «абсолютное время», то это будет нечто совсем иное, чем то, что Ньютон и вместе с ним математическое естествознание понимают под этим названием. Это было бы, очевидно, вовсе не «течение», а как бы вечное настоящее, абсолютное, неподвижное сейчас. Это был бы мировой процесс sub specie aeternitatis.
Тогда прошлое неизменно,
Будущее впереди — живое,
Мгновение — это вечность.
Гете.
Таким образом, остается сомнительным, может ли время, временное прохождение, временная последовательность в целом быть только имманентным или также трансцендентным, только интеллектуальной формой подхода или также метафизической формой существования; и после всего этого мы приходим к следующему выводу.
Абсолютное время» в ранее рассмотренном Ньютоном смысле существует сначала только в идее, как математическая мысль; как точка без протяженности и линия без толщины и ширины; как идеальная, так и необходимая. Как математическая (идеальная) линия необходима для геометрии, так математическое (идеальное, абсолютное) время — для фороумии и чистой механики. Оно необходимо для того, чтобы сузить понятие движения и определить закон инерции со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Для этого математику необходима в качестве фундаментального понятия идея абсолютно равномерного, однородного хода, и он получает это понятие путем абстрагирования от эмпирического времени, единицы которого (взятые из астрономических движений) (например, боковые сутки) не могут рассматриваться как абсолютно постоянные». Таким образом, абсолютное время, взятое в этом смысле, поначалу является лишь теоретической фикцией или гипотезой.
Если математик-теоретик имеет право подставить это идеальное абсолютное время вместо переменного эмпирического времени в качестве вспомогательного понятия, так же как он подставляет абсолютное трехмерное пространство и абсолютное движение, то, с другой стороны, было бы совершенно вопиющей, непростительной бездумностью, если бы метафизик захотел гипостазировать его как нечто трансцендентно реальное.
Ведь последовательность существует лишь постольку, поскольку что-то происходит, и до тех пор, пока это что-то происходит. Если гипостазировать время в указанном смысле, то утверждается, что оно обладает реальностью независимо от всех событий и поэтому продолжало бы существовать, даже если бы все события остановились и прекратились. В этом случае получается преемственность без преемственности, ενεργεια ον, нож без лезвия, лишенный рукояти, немыслимая химера.
Если исходить из материального и духовного, а значит, из всех событий, следовательно, из субъективного и объективного времени, то любая преемственность исчезает. Если попытаться приподнять эмпирическую завесу времени, чтобы подслушать его само по себе, так сказать, в его классической наготе, то наш человеческий глаз, по крайней мере, смотрит в абсолютный вакуум без потока, без движения; ничего, по крайней мере, ничего реального, тогда не остается.
Однако наш интеллект не может не думать о том, что если бы, например, каждое событие сначала остановилось и замерло, а потом — не знаю, по какой причине — попыталось бы снова запуститься и продолжиться, то никакие препятствия, тем более отсутствие времени, не помешали бы этой попытке. Таким образом, после абстрагирования от всех событий как остатка нашей эмпирической концепции времени не остается ничего реального, кроме идеи объективной возможности события и последовательности. Если эту идею понимать под именем «чистого времени» (что, возможно, вполне уместно), то это чистое время есть нечто потенциальное, ничто актуальное, δυναμει ον, а не ενεργεια ον. Эта идея, по-видимому, неразрывно и прочно связана с организацией нашего интеллекта; это обстоятельство можно назвать, в кантовской терминологии, «априорностью времени».
И здесь снова мы становимся перед имманентными границами человеческого разума, о существовании которых многие многоученые и всезнающие люди ничего не знают, поскольку им не хватает серьезности и строгости мышления, с помощью которых человек приходит к их осознанию.
Однако если это «абсолютное время», определенное Ньютоном, это «aequabiliter fluit», это теневое, немыслимое существо, этот невидимый parzengespinnst, грозит раствориться в полном небытии, то это не помешает нам продолжать составлять календари и часы и ориентироваться по ним. Ведь как это исследование может иметь не практическую, а только теоретическую ценность, так и на практике нам никогда не придется иметь дело с абсолютным, а только с эмпирическим временем, с часами, днями, месяцами и годами.
Об относительном и абсолютном движении
Кто принципиально убежден, что абсолютная истина никогда не может быть противоречивой; кто сочетает с этим убеждением ту серьезность и ту последовательность мысли, которая неизбежно выводит за пределы физики в метафизику; кто, наконец, не лишен сократовской αγνοια, скромности философского критицизма, который ради чистой истины предпочитает смириться с сомнением, а не с беспутным утверждением; — кто нередко, не успев подумать, переносится в ту пограничную область проблемных и неразрешенных загадок, которой со всех сторон заслонен наш мир и наш разум, как заслонен дымкой наш земной шар; через которую ни одна из проторенных людьми дорог не ведет в будущее и перед которой, дойдя до нее, человек, сознавая типичную ограниченность нашего интеллекта, живо ощущает слова Гете: Человек рождается не для того, чтобы решить проблему мира, а для того, чтобы искать, где эта проблема лежит, чтобы затем удержаться в пределах постижимого.
Существует метафизика становления и метафизика бытия — две односторонние, крайне противоположные по сути партийные позиции догматической философии. В одной из них слышен только беспокойный звук «жужжащего станка времени»;
другой ищет исключительно «полюс покоя в беге явлений». Первый находит сущность мира в бесконечном генезисе и развитии, в беспокойном изменении, в непрекращающейся смене и никогда не прекращающейся, непрерывной метаморфозе, в вечном возникновении нового и уходе старого; Поскольку он рассматривает все, что эмпирически дано во времени, как подверженное переходу от небытия к бытию, от него к небытию и нигде во Вселенной не может обнаружить реальной остановки воспринимаемых событий, он отрицает все устойчивое и неизменное бытие, освобожденное от изменений, и приходит к идее абсолютного процесса путем гипостазирования явления. Другой, напротив, отказывается от всякого становления как гермафродитного порождения бытия и небытия, неспособного к существованию, ради обманчивого явления, ради существующего μη ον, существования лжи; он утверждает, что в основе этого относительного и субъективного явления смысла должно лежать нечто по своей природе неизменное, вечно неизменное, как οντως ον.
Первый улавливает в постоянно вращающемся калейдоскопе хода мира только непрестанную смену форм или движение, которое их непрерывно порождает; второй — только элементы изменяющихся образов, которые остаются тождественными самим себе, или постоянный закон их изменяющегося сочетания, или еще более глубокое Εν χαι παν. Этот конфликт мнений, во многом видоизмененный, проходит через всю историю философии. Вспомните противостояние Гераклита и Парменида у древних, отношения Гегеля и Гербарта у современных.
Одним из следствий этой фундаментальной оппозиции является спор о движении. Движение представляется обыденному сознанию наиболее понятным видом становления; оно есть лишь изменение места или положения в пространстве; то, что в нем изменяется, является лишь внешним отношением между вещами, в то время как сами вещи остаются тождественными самим себе; это вполне понятно, а если к этому добавить, что причина движения в виде внешнего толчка, давления или притяжения при поверхностном наблюдении кажется открыто лежащей на виду, то становится вполне объяснимым постоянно повторяющееся стремление теоретического разума списать все изменения вообще на движение и растворить его в нем. Однако именно по этой причине метафизика бытия всегда ставила под сомнение реальность движения. Я вспоминаю только пресловутые λογοι Зенона Элейского, которые, несмотря на их софистический вид, основаны на реальной и правильной проблеме мышления.
Движение и спор о нем не лишены смысла. С одной стороны, когда прислушиваешься к изощренным аргументам некоторых метафизиков бытия, начиная со странных выводов старого элеата и кончая предельно уточенной диалектикой Гербарта, которая в конце концов разрушает себя в самом странном круге, когда приходится наблюдать, как здесь с помощью оружия, которое кажется воздушнее паутины, ведется атака на право на существование первозданного феномена такой мощной, всеобщей и фундаментальной реальности, как движение, то чувствуешь ироническое содрогание от таких difficiles nugae. Как бессильны диалектические уловки сверхумной спекуляции перед лицом осязаемой реальности! Какими ветреными кажутся мысли сомнения, легко уживающиеся в мозгу скептика, перед лицом массивных вещей, жестко сталкивающихся друг с другом в пространстве!
И если они отказывают вам в движении,
ходи перед ними!
говорит Гете.
Но, с другой стороны, более ясно мыслящий человек не скроет от себя, что понятие движения таит в себе трудности, что оно ведет прямо к антиномиям, о которых не может и мечтать ни мелкость бездумного эмпиризма, ни даже банальная пробирочная мудрость — теперь, кстати, уже не совсем — современного материализма, чем о стольких противоречиях, которые при более внимательном рассмотрении оказываются мирно пасущимися рядом в нашем обыденном представлении о мире, как тигры и овцы в раю невинности.
Мы заново беремся за основной вопрос, которому здесь самое место. Обсуждая его, мы по возможности избегаем неопределенного пути метафизической спекуляции, которая, соблазняясь стремлением к общему в беспредельное, всегда рисковала полностью потерять из виду яркую конкретику через поспешные, косные и туманные абстракции, в результате чего она уподоблялась Фалесу, который, глядя на звезды, не замечал колодца перед своими ногами. В нашем случае слово заслуживают математика и физика. Наша тема вырисовывается в виде математико-натурфилософской антиномии, разрешимость которой и предстоит исследовать. Антиномия заключается в следующем.
Строгое, чисто математическое размышление приводит к тезису: «Всякое движение относительно». Физика же, опираясь не на один аргумент, императивно требует антитезиса: «Существует абсолютное движение».
Сначала тезисы:
Внимательно рассмотрите следующий простой, идущий от одной логики ход мысли, а затем спросите себя, можно ли отказать ему в безусловном признании. Точка находится в покое, если и пока она занимает одно и то же место в пространстве; она движется, если меняет свое место. В последнем случае она все время имеет определенную скорость, т.е. за единицу времени проходит определенное, большее или меньшее расстояние. Скорость — это отношение пройденного расстояния к времени, за которое это расстояние преодолевается.
Теперь мгновенное местоположение точки, очевидно, определяется только ее расстоянием до других точек. Если сначала сравнить ее только со второй точкой, то изменение местоположения есть не что иное, как увеличение или уменьшение линейного расстояния от некоторого места. Если расстояние между двумя точками a и b увеличивается или уменьшается, то происходит движение с определенной скоростью. Но при изменении расстояния a от b, b изменяет свое расстояние от a ровно на такую же величину. Поэтому одну из этих двух точек можно с тем же успехом считать движущейся, что и другую, соответственно, покоящейся. Следовательно, покой или движение точки на прямой — это полностью относительный предикат, т.е. постоянное или изменяющееся отношение к другой точке, которое полностью равнозначно взаимности и не может рассматриваться как абсолютная характеристика индивида. То же самое относится в двух отношениях к точке, расположенной на плоскости, в трех отношениях — к точке, расположенной в пространстве. Прямая линия, кроме того, может мыслиться как движущаяся двумя способами: либо все ее части меняются местами, либо одна из ее точек покоится, а все остальные меняются местами. Tertium non datur. Поскольку части линии находятся в отношении друг к другу, то движение линии мыслимо только по отношению хотя бы к одной точке вне ее. Если изменяется расстояние всех ее частей от этой внешней точки, то имеет место первый вид движения; если же это расстояние изменяют все точки в ней, кроме одной, то мы имеем второй вид движения. Однако в обоих случаях, согласно рассмотренному выше, одинаково правильно считать линию движущейся, а внешнюю точку — неподвижной, и наоборот.
То, что было сказано о линии, очевидно, аналогичным образом относится и к поверхности, и, например, к телу. В случае тела, поскольку его части покоятся относительно друг друга, т.е. оставляют свои взаимные расстояния неизменными, движение происходит только относительно точек, расположенных снаружи; при этом меняются либо его зрительные части, либо все, кроме одной прямой, либо все, кроме одной точки внутри него. Тогда его движение становится либо поступательным, либо вращательным, но в обоих случаях полностью относительным. Достаточность, расстояние и приближение нельзя мыслить иначе, как взаимными, они целиком основаны на взаимности; поэтому всякое изменение места и положения, всякий перевод и вращение являются соответствующими, относительными, correlatio. В абсолютно пустом, абсолютно неопределенном пространстве, т.е. если абстрагироваться не только от всех тел, но и от собственной точки наблюдения, об изолированной точке нельзя сказать ни «она покоится», ни «она движется», соответственно как о последней, так и о ней самой. Суждение абсолютно альтернативно и не дизъюнктивно.
19
То же самое относится и к телу в абсолютно пустом пространстве. Причем в случае последнего добавляется, что отсутствие какой-либо внешней связи также полностью аннулирует различие между осевым вращением и покоем. В ощутимом, материальном, заполненном пространстве тело, однако, может покоиться относительно всех соседних с ним тел (например, в сравнении с Землей). Однако все соседние точки, от которых оно всегда находится на одинаковом расстоянии, могут двигаться вместе с ним с определенной скоростью и ускорением по отношению к дальней, более обширной сфере объектов (как Земля по отношению к Солнцу и планетам). При этом в одном отношении она покоится, а в другом — движется. То же самое можно сказать и о дальнейшей сфере, например, о планетарной системе. А так как при переходе к все более обширным пространствам, все более обширным сферам можно все время повторять один и тот же простой аргумент, то разум попадает в регресс в Lnäo- ünituin, поэтому суждение о покое или движении объекта всегда должно оставаться колеблющимся, альтернативным, никогда не может достичь дизъюнкции и окончательного решения. Покой и движение — это никогда не абсолютный, а раз и навсегда относительный предикат. Нет нужды говорить о том, что эта относительность в равной степени относится как к направлению, так и к скорости, т.е. к двум важнейшим характеристикам движения. Орбита Луны, имеющая эллиптическую форму с малым эксцентриситетом по отношению к земному шару, представляет собой циклоидальную змеевидную линию по отношению к Солнцу, иную по отношению к Сириусу и т. д. — Итак, «движется» или «покоится» — это прежде всего реляционные предикаты, такие как правый и левый, больше и меньше, ближе и дальше rc. Однако, если захотеть использовать их по отношению к двум или более рассматриваемым объектам, то они всегда оказываются взаимозаменяемыми. Следовательно, они теряют всякий смысл, обоснованность и применимость к объекту самому по себе; они также не имеют определенного смысла и лишь проблематично применимы к объекту в его эмпирическом сосуществовании с другими объектами в пространстве. Следовательно, тот, кто ищет истинные, абсолютные и сущностные характеристики вещей, должен вычеркнуть из своего лексикона слова «покой» и «движение».
Какой здравомыслящий человек, спрашивается, может возразить против строго логической правильности этого хода мысли?
И все же! Естественный интеллект противится этому. Только перейди, скажет он, от заумных размышлений к живой природе, от математического понятия к конкретной видимости; тогда идеальная игра мыслей сменится реальной; мешает игра масс и сил, зримо и осязаемо колышущихся в пространстве. Куда ни глянь, всюду движение, движение, движение, движение, в бесконечно большом, космическом, и в бесконечно малом, микроскопическом; от неподвижных звездных систем до неуловимых молекулярных изменений в травинке, прорастающей из земли за ночь. В неорганической и органической природе, в физическом, химическом, физиологическом процессе: движение. Планеты летят с огромной силой и стремительностью, по известному закону, притягиваемые своим солнцем, движимые своей массой, отклоняясь между собой, по замкнутым орбитам вокруг своего гравитационного центра. Первая волна океана, поднятая Луной, наталкивается на непрерывно вращающуюся под ней Землю и незаметно, в течение тысячелетий, замедляет скорость ее осевого вращения. Мощные течения в морях и водах под воздействием тепла. Тепло само по себе является разновидностью движения. По закону всемирного тяготения вода, которая при понижении температуры испаряется, а затем конденсируется, затвердевает и кристаллизуется, выпадает в виде снега, дождя и града, частично собирается у подножия гор и устремляется оттуда родниками и ручьями вниз к мировому морю, либо медленно спускается в виде ледников в узком ложе скалы. По таинственному правилу кристалл взлетает вверх в постоянно повторяющейся симметрии. Магнитные потоки невидимо обтекают земной шар, на поверхности которого вещество завершает свой круговорот в бесчисленных химических процессах. А теперь органические процессы в растительном и животном царствах, от гриба до полипа, от последнего до человека! Каждая органическая особь — это удивительно сложный, постоянно занятый, беспокойно активный автомат и автодидакт, самодвижущийся, самоподдерживающийся аппарат жизни, использующий для своего самосохранения все низшие природные силы и процессы — механические, физические, химические.
В чем же выражается здесь творческая природа, как не в телесных, сложнейших движениях? Как та спокойно и постепенно работающая, пластично формирующая, та новая первичная, доминирующая сила, которая, согласно постоянным стерео-типическим родовым представлениям, формирует и развивает корни, стебли, листья и цветы из семени, курицу из яйца, ребенка из зародыша, человека из ребенка, как часовой и секундный круговорот и маятниковое биение периодических и ритмических функций, таких как кровообращение в сосудистой системе, биение сердца и пульс, дыхание, пищеварение, перистальтические движения кишечника, — разве они не реальны, самые реальные? Затем функции в вегетативном организме, которые в более узком смысле являются собственно животными, начиная с добровольного сокращения мышц, сгибания и разгибания конечностей и кончая мыслительными движениями мозга, — разве они воображаемые? Всякое животное существо, т.е. наделенное раздражительностью и чувствительностью, имеет для того, чтобы помогать себе в жизни, кроме необходимой степени практического интеллекта, соответствующую степень произвольной подвижности, χινητιχον χατα τον τοπον; его воля есть источник вновь возникающих движений, за реальность которых непосредственно ручается наше самосознание. Посмотрите, как работает, творит, производит, формирует Matura naturans, бесконечный художник, который везде в органическом творении, в растении и в животном, изнутри, от скрытого, неисчерпаемого центра, зародышевой клетки, к внешней периферии, к готовому виду рода, приводит в действие свою тайную движущую силу, свою организующую, ее организующая, плановая архитектоника, ее мудрый nisus corinalis, ее ненасытное стремление к артикуляции, развертыванию до полной актуальности того, что заключено, едва намекнуто, таинственно причастно, оформлено тайно, потенциально и неустанно рождает из темного чрева вечно омолаживающуюся полноту формы — как бы это было без движения? Достаточно, актология и морфология природы приводят нас к картезианскому: Omnis materiae variatio sive omnium ejus formarum diversitas pendet a motu. Надо, конечно, обладать большой смелостью и небольшой глубиной взгляда, чтобы найти в этом полное, законченное и окончательное решение великой загадки, чтобы обнаружить, а ля Декарт, Эпикур и товарищи, в чудесной Природе- творце не что иное, как чудовищную машину, мертвые часы и двигатель, приводимый в движение давлением, ударом, в общем, безжизненный механизм. Конечно, эта скудное учение простой перемены мест не может и отдаленно исчерпать глубинную, эзотерическую сущность великой Всеединой Матери, едва ли может экзотерически намекнуть на нее. Но как голова не может работать без конечностей, так и природа не может работать без движения. Движение — самое ощутимое из ее действий, ее работа, видимая извне. Внешне мир представляет собой Perpetuum mobilo. И что же теперь хочет скептическая фантазия по отношению к этому великому, бесконечному факту? Должен ли я позволить себе сказать: «кровеносное тельце движется по моей вене», равно как и «вена движется против кровеносного тельца», и в конце концов, не в силах освободиться от этой колеблющейся альтернативы, усомниться в реальности кровообращения? Или не было бы верхом непоследовательности, если бы я захотел придать движение, вызванное моим волевым актом, — земле как предикату, а не моим рукам и ногам?
Этот контраргумент, стремящийся разрубить гордиев узел грубой дубиной здравого смысла, популярен и риторичен. Он отскакивает от строгого, логически и математически последовательного хода мысли тезиса, требующего более равного противника и более лихого оружия.
Фактически априорная точка зрения относительности может быть применена и к области эмпирических природных явлений. Так, для начала самая дальняя сфера, великий космос, астрономические движения даются сначала только как оптические, а не как осязаемые, тактильные явления. Но при оптическом восприятии Птолемей или Тихо могут быть так же правы, как и Коперник. Точно такие же изменения положения небесных тел представлялись бы глазу земного наблюдателя на видимом небесном своде, точно такие же кривые рисовали бы Солнце и планеты под созвездиями, независимо от того, находимся ли мы в покое, а все остальное вращается вокруг нас ежегодно и ежедневно, или наоборот. Даже такие известные механические аргументы в пользу гелиоцентрической точки зрения, как восточное отклонение падающих тел, эксперимент с маятником Фуко и т.д., о которых можно сказать, что они доказывают движение Земли ad oculos, обладают доказательной силой, приписываемой им, только при условии соблюдения закона инерции, параллелограмма и других аксиом механики, на которые здесь вообще не следует ссылаться, поскольку они сами, по-видимому, подвержены тем же сомнениям. К этому мы еще вернемся. Кроме того, если рассматривать ощутимое движение массы как конкретное явление, как звено эмпирической причинно- следственной цепи, как вплетенное в естественную причинно- следственную связь, т.е. как следствие причин и причину следствий, то это вовсе не противоречит той относительности, которая ранее была доказана как естественная. Механические процессы, такие как давление, удар, трение и т.д., ни в коем случае нельзя использовать в качестве отрицательных примеров, если отбросить все теоретические предрассудки и понимать только эмпирическое явление. Ведь это совершенно одинаковый физический эффект: поворачиваю ли я при заводе часов ключ вправо, удерживая часы, или, наоборот, поворачиваю часы влево, удерживая ключ; ударяюсь ли я головой о перекладину или перекладина о мою голову. Да, даже столы переворачиваются! Именно из относительности движения выводится физический принцип, важнейший механический фундаментальный закон равенства следствия и противодействия, который Ньютон представляет в качестве третьей аксиомы. Лейбниц и Кант делают это созвучно. Первый — в сочинении, направленном против Декарта: «Specimen dynamicum pro admirandis naturae legibus etc. Второй — в двух местах, а именно в остроумном небольшом трактате «Новое понятие о движении и покое» («Neuer Lehrbegriff der Bewegung und Ruhe», 1758 г. и в «Метафизических началах естествознания» («Metaphysische Anfangsgründe der Naturwissenschaftlich». Оба философа исходят из одной и той же предпосылки: Всякое изменение места респектабельно. Тогда получается следующее простое рассуждение.
Пусть даны два физических тела A и B. Пусть B из них находится в покое A в некотором относительном пространстве, т.е. относительно сферы соседних с ним объектов, но движется по центру к B в этом же относительном пространстве со скоростью A B. Поскольку взаимное сближение A и B теперь является полностью взаимным, то необходимо абстрагироваться от соседних объектов, считающихся покоящимися, и перераспределить имеющийся квант движения поровну между обоими телами. Поэтому разделим скорость A B на две части Ac и Bc, обратно пропорциональные массам A и B; представим, что A приближается друг к другу со скоростью Ac, а B (вместе со своим относительным пространством) — со скоростью B; тогда эмпирический квант движения распределяется равномерно; мы имеем два равных и противоположных друг другу движения.
Поэтому оба тела — при условии жесткости тел — при столкновении оказываются выдвинутыми, A и B взаимно покоятся, а относительное пространство, не подверженное этому влиянию, продолжает двигаться в направлении B A. со скоростью Bc, или (что говорит о том же и как выразится наблюдатель, покоящийся в том же относительном пространстве) A и B после столкновения движутся вперед в относительном пространстве с одинаковой скоростью Bd (= Bc) в относительном направлении столкновения A B. Таким образом, мы имеем равенство actio и reactio. Вообще говоря, априори несомненно, что приостановка и возбуждение скорости, поддержание покоя в движущемся теле и движения в покоящемся теле должны иметь одинаковый вес, т.е. требовать одинаковой силы, как в контактном воздействии, так и в actio in distans.
Так и равенство толчка и противотолкания, давления и противодавления, тяги и противотяги, вообще actio и Reactio вытекает из относительности движения, в силу которой ни одно тело не может рассматриваться как абсолютно покоящееся или находящееся в движении, но каждое из них может рассматриваться как находящееся в покое или в движении по отношению к другим. Поскольку все сложные явления движения, вплоть до физиологических процессов в животном организме, могут быть сведены к простейшим или состоят из них, то конкретная, эмпирическая реальность, насколько можно судить до сих пор, ни в коей мере не противоречит тезису, и последний, следовательно, остается непоколебимым, как скала. Если бы на этом расчеты закончились, то в результате получился бы большой метафизический знак вопроса. Протест неуклюжего рассудочного интеллекта, руководствующегося только инстинктом, а не логикой, должен был бы быть отброшен перед голосом самой точной из всех естественных наук, в результате чего повседневный прагматический интеллект (который выносит фактические суждения в соответствии с практическими интересами и при этом глубоко уязвляется в субъективных предрассудках) оказался бы центром во всех, не только оптических, отношениях, В этом случае, как и прежде, из своего собственного относительного покоя и движения по отношению к земному шару, который он считает покоящимся, он должен был бы заключить о движении и покое каждого объекта. Это так же мало свидетельствовало бы в пользу суверенной теории, как в пользу гелиоцентрической астрономии то, что наши глаза, несмотря на Коперника, будут продолжать видеть, как солнце, луна и звезды каждый день восходят, поднимаются, достигают кульминации, опускаются и заходят.
Однако при таком проблематичном выводе счетов открывается дверь и для скептицизма, и для элеатов, и, более того, для субъективизма и теоретического эгоизма; он поставляет в руки философского нигилизма желанный инструмент для Escamotage всей реальности.
Но давайте! Впереди у нас еще есть вершина, на которую нужно подняться.
Поразительно, как часто грубейшие следствия и путаница встречаются у философов более позднего времени, вплоть до Канта, которые занимаются нашей темой. Большинство из них тем самым ставят себя между двух табуреток или, чтобы избежать Сциллы, попадают в Харибду, о которой они только что предупреждали. Это вполне объяснимое следствие антиномичности вопроса.
На такой непоследовательности мы застаем, например, Картезиуса. Прежде всего он ясно и решительно высказывается в смысле тезиса. Princ. phil. II, 13. 24. 25. 29. Затем он совершенно забывает об этом и рассматривает изменение места как нечто абсолютное в своем метафизико-теологическом выведении lex inertia и других законов, большинство из которых, кстати, ложны. Ibidem 37. 38. 39. Лейбниц обличает ошибку своего предшественника и затем добросовестно впадает в ту же ошибку. Беркли занимает весьма своеобразное положение, поскольку его своеобразные взгляды в метафизике в определенной степени смещают статус controversiae. Как крайний номиналист, он отрицает не только платоновские идеи, универсалии ante rem и аристотелевские in re, но и универсалии как conceptus mentis; идеи или представления разума для него — это только чувственные и фантастические образы, а понятие — просто слово. Кроме того, как субъективный идеалист, он отождествляет бытие материального мира исключительно с его воспринимаемостью, где он начинается без остатка (Esse = Percipi). Следовательно, для него может существовать только индивидуальное, воспринимаемое изменение места.
Движение in abstracto и extra, mentem — такое же пустое слово, как протяженность, твердость, материальность, короче говоря, локковские qualitates primariae, если не принимать во внимание субъективное восприятие. Вне ментальности не существует больше изменения места, чем того, что меняет место. Теперь, очевидно, всякое воспринимаемое движение объекта относительно, поскольку два наблюдателя, в зависимости от их точки зрения, будут видеть одно и то же тело движущимся по-разному, а при определенных обстоятельствах будут также видеть его, с одной стороны, в покое, а с другой — в движении. Таким образом, из метафизики Беркли вытекает необходимость отрицать абсолютное движение par excellence. Это сделано и в «Трактате о принципах познания», §58. Однако, с другой стороны, он приходит и к нашей, до сих пор только математико-форономической относительности и использует ее в своей полемике против Ньютона и математической натурфилософии; Там же §11 и §§110—116; то же в трактате о движении §§58, 59. Но какой смысл в таких возражениях, как, например, следующее: «Как можно мыслить то, что само себя не мыслит, так и одно тело может двигаться к другому или от него без того, чтобы последнее само находилось в движении». Tract. ü. d. Princ. §113. Это действительно самое бездумное опровержение самого себя, удар по собственному лицу, возврат к обыденному мировоззрению protanum vulgus, от которого давно уже избавились! Кстати, именно полемика Беркли и субъективного идеализма против Ньютона и математического естествознания чрезвычайно интересна для нас. Ведь в ней, помимо всего прочего, возникает странный и парадоксальный частный случай, который можно назвать, по выражению Бэкона, прерогативной инстанцией, или также experimentum crucis; случай, в котором, так сказать, логика фактов вступает в конфликт с логикой мыслей, что приводит нас через alter native к disjunctiori, через колебания к решению; по крайней мере, противопоставляет тезис антитезису.
Рассмотрим следующую задачу. Необходимо мыслить единичное сферическое тело в абсолютно пустом пространстве. Как было показано ранее, из-за отсутствия внешних связей ему нельзя приписать, во-первых, ни поступательного, во-вторых, ни вращательного движения; для него не существует ни приближения, ни удаления, ни разницы между осевым вращением и покоем. Теперь представьте себе то же самое тело в заполненном пространстве, как звезду среди звезд, как наш земной шар. Как и наш шар, оно вращается вокруг своей оси; тогда оно, как и наш шар, под действием центробежных сил сплющивается у полюсов, расширяется у экватора и приобретает форму эллипсоида, а при отсутствии вращения остается чисто сферической формы. Чем быстрее вращение, тем сильнее центробежные силы, и чем меньше жесткость, тем больше ее агрегатное состояние приближается к состоянию капельной жидкости или даже воздуха. Очевидно, что центробежные силы и другие причины сплющивания этого тела лежат исключительно в нем самом и совершенно не зависят от всех других тел в пространстве.
Центробежные силы возникают только при вращении вокруг собственной оси. Теперь снова абстрагируемся от всего остального и снова поместим то же самое тело в пустое пространство. Как теперь? Либо оно останется сферическим, либо сплющится у полюсов, расширится у экватора и, возможно, подобно Сатурну или вращающейся первобытной туманности в космогонии Кант-Лапласа, отделит от себя кольца. В первом случае она, очевидно, находится в состоянии покоя, во втором — вращается вокруг своей оси. Значит, во втором случае она действительно движется! E pur si muove! Абсолютное движение все-таки есть. И вот антитезис предстает перед нами совершенно бесспорным и величественным.
Именно в этот момент Ньютон перешел к сути вопроса. Он говорит: Effectus, quibus motus absoluti et relativi distinguuntur ab invicem, sunt vires recedenti ab axe motus circularis. Nam in motu circulari nude relativo hae vires nullm sunt, in vero autem et absoluto majores vel minores pro quantitate motus. И далее на одной странице: Motus quidem veros corporum singulorum cognoscere et ab apparentibus actu discriminare, difficillimum est: propterea quod partes spatii illius immobilis, in quo corpora vere moventur, non incurrunt in sensus. Causa tamen non est prorsus desperata. Затем он заставляет два шара, соединенных друг с другом нитью, вращаться в пустом пространстве вокруг их общего центра тяжести и показывает, как реальность движения и его направление можно определить по натяжению и растяжению нити. Беркли очень неполно передает это lxporimoutum crucis в трактате о принципах познания §114 и в трактате о движении §58. Кант же в «Метафизических началах естествознания» воздает Ньютону по праву и по чести истину, а сам теряется в двусмысленностях и причесанных словах и не желает открыто выступить с последним признанием. Ибо, показав в первых двух положениях «Феноменологии», что прямолинейное движение тела в эмпирическом пространстве, в отличие от противоположного B. пространства, является лишь возможным предикатом, а круговое движение тела, в отличие от противоположного B пространства, — реальным предикатом,
он впоследствии объявляет абсолютное движение «абсолютно невозможным» (!).
Его представления о центробежных силах тела, витающего в пустом пространстве, можно резюмировать так: «Поскольку здесь никакая динамическая причина или причина, возникающая только из материи, не отталкивает части вращающегося тела от центра, а воспринимается эффект, возникающий только из механической силы, т.е. силы, возникающей из движения материи, то здесь действительно имеет место движение в абсолютном или пустом пространстве, но оно тем не менее связано с относительным пространством, а именно с пространством, определенным внутри движущегося тела». Это — искренне говоря — пустые слова! Реальное движение в абсолютном пространстве, — хотелось бы знать, что следует понимать под «абсолютным движением», если не только это! — Amicus Plato, amicus Aristotle, magis amica veritas! —
Достаточно уже одной этой единственной прерогативной инстанции, чтобы узаконить антитезис и вывести его на поле боя в качестве полноправного претендента. Изолированное тело, поскольку для него различие осевого вращения и покоя имеет место при всей внешней несвязанности, предполагает абсолютное движение, а это, очевидно, предполагает абсолютное пространство, т.е. мыслимую фундаментальную, неподвижную систему мировых осей, к которой в последней инстанции должны быть отнесены направление и скорость всякого эмпирического, т.е. относительного, изменения места и положения.
Но и это еще не все! Вся наша математическая натурфилософия основана на той же антитезе. Легко показать, что вся наша современная физика, начиная с простейших фундаментальных понятий форономии и кончая сложнейшими, прозорливыми и блестяще доказанными эмпирикой учениями небесной механики, теоретической акустики, оптики, термодинамики и т.д., основана на той же самой предпосылке: без нее наши представления о природе пришли бы в самую безнадежную путаницу. Как известно, мы знаем, как объяснить природу, только со времен Галилея. В его ясных, четких и великих мыслях миру были представлены принципы, на которых зиждется вся физическая теория и без которых она совершенно не может обойтись. Прежде всего, к ним относится закон инерции. Галилей имел дерзость, вопреки фактам наблюдения и вопреки всем традиционным авторитетам, начиная с Аристотеля и кончая его современниками, рассматривать движение тела как нечто такое, что, раз возникнув, само по себе бессмертно и неизменно, а потому не может быть изменено или полностью аннулировано и остановлено внешним воздействием. Тело, полностью предоставленное самому себе, отстраненное от всякого внешнего воздействия, будет продолжать двигаться внутри себя с той скоростью, которой оно обладает в данный момент, и в том направлении, которое оно сейчас совершает. Это утверждение настолько вошло в нашу жизнь, что мы склонны принимать его за априорную самоочевидную истину, хотя до Галилея об этом никто не задумывался.
Только после установления этой аксиомы понятие причинности, которым руководствуется и которым определяется все объяснение природы, приобретает определенный смысл, а закон Кейнса — ясную и логически четкую применимость к эмпирически наблюдаемым событиям. Только теперь стало ясно, что каждое фактическое изменение скорости и направления должно иметь причину определенного направления и силы, и, найдя ее, можно дать физическое объяснение, причинный вывод процесса. Однократное и внезапное изменение скорости и направления движения тела возникает в результате однократного удара или столкновения с другим телом, при этом в качестве второй аксиомы применяется закон параллелограмма.
С другой стороны, должно происходить не внезапное, а постепенное, непрерывное, неуклонно нарастающее изменение, постоянное ускорение или замедление скорости, криволинейное отклонение от прямой линии, как в случае свободно падающего или брошенного камня, планет, вращающихся вокруг Солнца, или маятника, раскачивающегося вперед-назад, Ибо вместо единичного удара должна существовать постоянно действующая сила, vis acceleratrix, тянущая или движущая в определенном направлении, как постоянная причина все новых и новых малых изменений, которые, согласно lex inertiae и закону параллелограмма, являются последовательными и кумулятивными. Для того чтобы получить определенное представление о такой силе, о ее силе или интенсивности, необходимы основные форономические уравнения, составленные Галилеем.
В простой и гениальной форме он проанализировал чистое понятие движения, как равномерного, так и равномерно ускоренного или замедленного, и вывел из него совершенно априорные закономерные отношения между пространством (s), временем (t), скоростью (v) и ускорением (g), которые действительны a priori для всего опыта. Если скорость движения увеличивается на одну и ту же величину в равные промежутки времени, а ускорение постоянно, то расстояния, пройденные за последовательные равные промежутки времени, образуют арифметическую прогрессию, из которой в случае начальной скорости = 0 следует: s=g*t2/2 и v=g.t. Таким образом, при таком движении пространства ведут себя как квадраты времен, а скорость увеличивается пропорционально времени. Поскольку, кроме того, ускорение есть следствие действия ускоряющей силы, а причина следствия должна быть пропорциональна, то постоянное ускорение возникает из постоянной силы.
И вот из почти постоянного ускорения свободно падающего тела во всех достижимых местах и на всех высотах земной поверхности можно было сделать вывод, что сила тяжести почти постоянна и везде направлена к центру Земли. Эта же сила с помощью закона инерции и параллелограмма объяснила параболическую траекторию брошенного камня, а после того как Ньютон превратил эту силу из земной в космическую и открыл закон ее убывания в зависимости от обратного квадрата расстояния, — эллиптическое движение Луны вокруг Земли и планет вокруг Солнца. Кроме того, понятие массы (m) обязательно связано с понятием силы (p) и рассмотренными выше чисто форономическими понятиями таким образом, что может и должно быть признано априорным и сформулировано математически. Если учесть, что действие определенной силы на тело большей массы или, что то же самое, большей инерции должно быть меньше, чем на тело меньшей массы, то для ускорения получалось: g=p/m, а при подстановке этой величины в ранее приведенные уравнения: v =p/m*t или m. v = p. t, а s = p/m*t2/2, а также p. s=v2 /2. Таким образом, априори возникла та тонкая сеть динамических отношений, из которой выросла вся восхитительная структура нашей математической натурфилософии.
Во всех учениях этой несравненной науки, вплоть до закона сохранения силы, есть закон инерции и основанные на нем фундаментальные уравнения. И тот, кто сейчас обошел бы этот lex inertiae, расшатал бы всю конструкцию и вернул бы наш разум в хаос. Вообще говоря, закон инерции можно рассматривать как необходимое дополнение или аналог принципа причинности. Ведь он гласит: никакое изменение состояния не может произойти без внешней причины, в то время как принцип причинности утверждает: всякое изменение состояния происходит от причины с необходимостью.
— Если бы инерция была отброшена, то мы, как дети в возрасте, снова оказались бы перед недоуменным, непонятным лабиринтом самых разнообразных явлений природы, который только математико-физическая теория преодолела и сделала понятным для нашего понимания благодаря тому, что, исходя из соответствующего закону инерции предположения, что каждое состояние должно оставаться неизменным без возникновения внешних причин, каждый класс изменений состояния может быть приписан определенной природной силе, такой как гравитация, магнитное притяжение и отталкивание, химические силы связи и т.д., и т.п., и т. п. Например, гравитация, магнитное притяжение и отталкивание, химические силы связи и т.п, закон которых был открыт, чтобы в итоге вместо огромного количества разнообразных частных явлений иметь в своем распоряжении ограниченную, четкую и хорошо структурированную систему общих законов природы.
Итак, тот, кто признает закон инерции, признает абсолютное движение, а тот, кто его отрицает, отвергает его. Даже в общем виде, без более точного анализа, это очевидно следующим образом. Что же утверждает этот закон? «Тело, предоставленное самому себе, движется бесконечно долго с той скоростью, которой оно обладает в данный момент, и в том направлении, которому оно следует в данный момент». Но тело полностью предоставлено самому себе, если считать, что все вирши в пространстве подвешены, если считать, что все другие вещи, сосуществующие с этим телом в пространстве, совершенно бессильны и не оказывают на него влияния, не притягивают и не отталкивают его, не ускоряют и не тормозят его, ни отталкиваясь, ни соприкасаясь в силу своей непроницаемости, если свести все тела, кроме рассматриваемого, к квазисуществованию, столь же безразличному и бессильному, как и боги Эпикура в пустой intermundia. Иными словами, тело может быть предоставлено самому себе только в том случае, если оно полностью абстрагировано от всех других тел и предоставлено самому себе, изолированно в пустом пространстве. Следовательно, аксиома инерции предполагает движение в абсолютно пустом пространстве, которое тем самым берется за основу всякого покоя и движения как абсолютно неподвижная сцена; она утверждает абсолютное движение как теоретическую предшественницу и реальную основу всякого эмпирического изменения места и положения. Это очевидно!
Но еще точнее! «Движущееся тело, как было сказано, будучи предоставлено самому себе и не подвергаясь никакому внешнему воздействию, продолжает двигаться в неизменном направлении и с постоянной скоростью, т.е. по прямой линии и таким образом, что всегда проходит одни и те же расстояния за равные промежутки времени».
В таком виде это положение, строго говоря, без дальнейшего, молчаливо добавляемого определения содержащихся в нем понятийных признаков, потеряло бы всякий смысл.
Во-первых, что касается направления, то что значит «двигаться по прямой»? Линия, например, направление движения, которая кажется прямой по отношению к земному шару, является кривой по отношению к Солнцу, Марсу, Сириусу; по отношению ко всем другим мировым телам, кроме Земли, она является кривой совершенно определенной формы. Прямая и кривая — совершенно неопределенные выражения или относительные предикаты, если только не предполагается некая фундаментальная и авторитетная система координат, относительно которой форма каждой линии, каждой траектории движения должна оцениваться и мыслиться как детерминированная.
Поскольку lex inertiae претендует на общезначимость (и это справедливо!), поскольку в соответствии с ним должно оцениваться всякое движение и высота во Вселенной, то для обретения определенного смысла этот закон, очевидно, постулирует наличие абсолютного пространства, т.е. неподвижной системы координат из трех мировых осей. Тогда под движением в смысле закона инерции понимается изменение местоположения не относительно Земли, Солнца или какого-либо другого отдельного мирового тела, а относительно этой фундаментальной системы мировых осей. «Тело, предоставленное самому себе, движется по прямой линии по отношению к абсолютному пространству» — вот что хочет сказать закон инерции. Во-вторых, что касается скорости, то, согласно только что сказанному, движение с постоянной скоростью — это такое движение, при котором подвижный элемент преодолевает равные расстояния абсолютного поля за промежутки времени равной длительности. Но когда два промежутка времени имеют одинаковую длительность? Согласно обычному определению, как известно, равенство и величина временных интервалов сводятся к любому равномерному движению, т.е. движению с постоянной скоростью, будь то идеальное или эмпирическое. Один интервал времени равен секунде или ее N=кратной величине, если равномерно движущийся подвижный объект проходит за это время такое же, или N=кратное, расстояние. Вот это было бы грубым обрывом принципа! И чтобы избежать этого обрыва, приходится прибегать ко второму постулату. Открытой остается только следующая альтернатива:
Либо в качестве основы для определения количества времени предполагается равномерное движение в абсолютном пространстве, либо для определения равномерного движения предполагается равномерная последовательность, полностью освобожденная от нарушений эмпирической хронометрии, т.е. чистое или абсолютное время, «tempus verum et absolutum, guod aeguabiliter fluit», как говорит Ньютон, как бы вечно равный пульс и ритм Вселенной.
Это вновь возвращает нас к понятию абсолютного движения, которое ранее так строго осуждалось. Тезис и антитезис жестко и вызывающе противопоставлены друг другу, оба подкреплены фактами и чистым априоризмом, оба апеллируют к здравой логике. А теперь решение антиномии?
Оно более безальтернативно и близко, чем можно было бы предположить. Как в логике невозможны компромиссы, так и в нашем случае диалектическое посредничество, сгибание и разгибание понятий вовсе не обязательно. Уже в приведенных аргументах мягко и внятно звучит решение диссонанса. In fine videtur cujus toni.
Противопоставление Тезиса и Антитезиса лежит уже в высших принципах их основания. Если еще раз проследить ход мысли первого, то сразу же станет очевидным, что понятие абсолютного пространства, как его впоследствии определил антитезис, там вообще не существовало, с ним уже была связана неопределенность понятия места, а тем более понятия изменения места. Там, в Тезисе, нет речи о фундаментальной системе осей, следовательно, для него не существует абсолютного, а только относительного определения места; там место определяется расстоянием точки на прямой от второй точки, в области двух, в троекратно расширенном пространстве трех. Если эти расстояния меняются, увеличиваются или уменьшаются, то происходит движение, изменение места, расстояния, приближения. Но это изменение места, конечно, коррелятивно, расстояние и приближение полностью основаны на взаимности, потому что само место было относительным, определение места было равнозначно взаимному отношению.
И когда Тезис говорит о теле, изолированном в абсолютно пустом пространстве, и утверждает по отношению к нему, что из-за отсутствия внешних связей и, следовательно, полной неопределенности положения и места ему не может быть приписано ни поступательное, ни вращательное движение, он рассматривает пустое пространство как нечто совершенно неопределенное. Его пустое пространство лишено, так сказать, скелета, это беспозвоночное пространство, протяженность без фиксированных осей, без определенных размеров. Доказанная в диссертации относительность движения является логическим следствием предполагаемой относительности пространства. Однако нельзя отрицать, что никакое эмпирическое пространство, например, пространство этой комнаты, планетарной системы или воспринимаемого нами неподвижного звездного неба, не может рассматриваться как абсолютное; и даже при эмпирическом регрессе в прошлое никогда не удастся натолкнуться на окончательную и фундаментальную границу с фиксированной, неподвижной системой мировых осей; следовательно, всякое эмпирическое определение места и изменения места, с чисто математической точки зрения, будет оставаться относительным.
Но, как показывает антитезис, абстрактная математическая точка зрения тезиса оказывается неадекватной по отношению к конкретным фактам. Центробежные силы и вытекающее из них изменение формы изолированного вращающегося тела, механически неизбежное, с полной очевидностью показывают, что абсолютный край, недоступный эмпирической науке, не может мыслиться совершенно без детерминации, что он должен быть снабжен неподвижными мировыми осями, положение которых неизменно, что по отношению к нему, в последней инстанции, должны предполагаться абсолютные определения места, абсолютные различия положения и направления, а следовательно, и абсолютное различие движения, покоя и многообразных степеней скорости. И в идее этих абсолютных различий мы узнаем тайную основную предпосылку закона инерции, а также всей нашей механики. Где находятся фиксированные мировые оси абсолютного пространства? Мы не знаем. Тезис относит это субъективное незнание к объективной неопределенности, при которой он был бы прав. Антитезис показывает, что понимание уже побуждается конкретными фактами и далее аксиомами теории рацио за пределами этой неопределенности к предвосхищению неизвестной нам и недостижимой фундаментальной системы пространства, к которой относятся все механические процессы в эмпирической Вселенной.
Абсолютное пространство, по отношению к которому существует абсолютное движение, мы мыслим по аналогии с нашим эмпирическим представлением о пространстве как о плоском, трижды протяженном и непрерывном многообразии. В качестве реальной основы движений в этом пространстве мы мыслим изначальные природные силы, которые по закону своего действия оказываются функциями массы, пространственного расстояния, возможно, частично и скорости, и внутренняя сущность которых остается неизученной.
И с этим мы пока стоим у Геркулесовых столпов, которые охраняют пограничный океан наших прежних прозрений. Возможно, впереди еще Колумб математики и натурфилософии, который откроет путь в неведомую трансокеанию. Пространство, время и движение, в которых Локк видел первичные качества вещей, являются, как первофеномены чистого, эмпирического восприятия, одновременно основой, непременной фундаментальной предпосылкой всякой научной теории, поэтому уже Аристотель подверг их столь тщательному исследованию, написав несколько книг своей «Физики»; вместе со своими имманентными, априорно познаваемыми законами они составляют основной каркас эмпирического, феноменального представления о природе и ее научного анализа.
В неизбежности этих трех основных перцептивных понятий, в том, что мы вынуждены дополнять чувственно воспринимаемые явления абсолютным R., абсолютным Z. и абсолютным B., проявляется их трансцендентальное значение, т.е. их солидарность со своеобразной организацией нашей способности восприятия или с «чистой чувственностью». Поэтому физика, ограничивающая себя областью фактичности, имеет полное право считать все три абсолютными. Но, как известно, трансцендентальная реальность отнюдь не следует из трансцендентальной действительности. Если бы из неполноты этих трех понятий для каждого подобного нам интеллекта захотели заключить, что они являются верными, конгруэнтными, действительно лишь соизмеримыми или однородными контробразами своих метафизических коррелятов, — это было бы догматическим нарушением компетенции спекулятивного разума. Но мы не хотим быть виновными в таком нарушении.
О ТЕОРИИ ЗРЕНИЯ
Первая глава
Si quid novisti rectus istis,
Candidus imperti; si non, his utere mecum.
Теория зрения имеет для философа двоякое значение: более узкое, психологическое, и другое, трансцендентально-философское. В этой области учения о чувственном восприятии эмпирический генезис пространственного сознания должен быть объяснен из его главного фактора. В этом заключается его психологическая значимость. Во-вторых, теоретический идеализм полагает, что в его распоряжении имеется целый арсенал самых желанных и эффективных средств защиты. Здесь кроется более общее значение. Преимущественно в первом смысле эту тему рассматривают Гербарт, Лотце, Гельмгольц и многие другие; преимущественно во втором смысле — Беркли, Шопенгауэр и, кроме многих других, я сам в своей работе «Ueber den objectiven Anblick».
Кстати, вряд ли может идти речь о строгом разделении соответствующей литературы на две строго разграниченные категории, поскольку обе точки зрения настолько непосредственно соприкасаются, более того, практически пересекаются, что — за исключением совершенно эксклюзивных специализированных монографий в области физиологической оптики — фактически ни одна из бесчисленных работ по этому предмету не придерживается исключительно одной точки зрения без какого-либо отступления и μεταβασις εις αλλο γενος.
Я вижу тела в трехмерном пространстве: от моей руки и то, что она воспринимает на ощупь, до звезд на небосводе. Из огромной сферы обзора концентрически заключена необычайно ограниченная сфера осязания. Это простейший факт опыта для всех. А что мы видим в предметах лица, если абстрагироваться от качественного материала ощущений, т.е. от цветов, света и тени? — Что мы видим в вещах в чисто экстенсивном, чисто геометрическом отношении? Человек видит каждый предмет в определенном размере, фигуре, направлении, расстоянии и положении, благодаря чему он предстает перед собой как центр видимого мира. Человек видит антропоцентрически. Но все эти характеристики меняются, отчасти внешне, отчасти реально, если либо видящий по своему желанию меняет свою точку зрения, либо это делают предметы.
Это также является несомненным фактом. Наконец, мы видим предметы с помощью их изображений, которые, согласно диоптрийным законам, возникают внутри глазного яблока на сетчатке. Если глазное яблоко с его диоптрическим аппаратом, если сетчатка и изображение на ней отсутствуют, то при внутреннем возбуждении torvus optieus, например при сильном приливе крови, еще могут быть пробуждены световые ощущения, которые принято называть χατ εξοχην «субъективными» явлениями лица; но восприятие внешнего мира теряется. Теперь речь уже не идет о непосредственном опыте, поскольку никто не видит своего глаза, его сетчатки, его зрения. В этом нас убеждают отчасти наблюдения за другими, отчасти умозаключения per analogiam, направленные на нас самих. Теперь теория зрения ставит следующие вопросы: Как возникает у субъекта восприятие геометрических предикатов только что упомянутого объекта?
Как соотносятся истинные размер, фигура, направление, положение и расстояние видимых тел с тем их изображением, которое я могу воспринять на сетчатке другого человека через глазное зеркало, происхождение которого из законов преломления света для меня очевидно как естественное, а существование которого в себе или в нем самом я могу вывести с наибольшей вероятностью? Как объяснить, что каждый человек узнает соответствующие геометрические предикаты внешнего объекта по геометрическим предикатам его сетчаточного изображения, хотя никто не знает об этом прямо, физиологически образованные люди — только косвенно, а подавляющее большинство всех зрячих людей вообще ничего не знает о существовании этого изображения в своем собственном глазу? Откуда такое удивительно точное обращение с неизвестным средством достижения цели? И в чем состоит само обращение? — Что касается последнего, то, как известно, при более точном рассмотрении проблемы особого объяснения требуют следующие более конкретные обстоятельства. Во-первых, изображение на сетчатке перевернуто, это перевернутое миниатюрное изображение объекта, в то время как объект воспринимается в вертикальном положении и в натуральную величину.
Во-вторых, при бинокулярном зрении мы имеем в своем распоряжении два изображения неподвижного объекта, тогда как последний воспринимается только как одиночный. В-третьих, мы видим пространство и объекты в нем протяженными в трех измерениях, в то время как ретинальные изображения — это плоскостные, планиметрические представления стереометрического объекта на двух маленьких, вогнутых поверхностях кожи. И, наконец, мы видим, обычно никак не замечая этого, что большинство всех объектов, изображенных на сетчатке и предстающих перед нами в поле зрения (а именно те, которые лежат ближе или дальше, чем объект, фиксированный осями приближения и потому изображенный на macula lutea в центре сетчатки), на самом деле не единичные, а двойные.
Последнее трудно заметить, поскольку направление внимания должно быть произвольно и искусственно отделено от направления зрительных осей, с которыми оно привычно совпадает.
Именно этот факт так часто выставляется напоказ.
Из часто расходящихся ответов на этот общий и эти специальные вопросы возникло большинство конкурирующих теорий, и каждый, кто сегодня вступает в эту научную область в качестве новичка, бывает ошеломлен и напуган настоящим лабиринтом пышно разросшегося теоретического колючего подлеска, через который, кажется, трудно и почти невозможно найти дорогу. Трудные и запутанные проблемы решаются с помощью избытка наблюдений, экспериментов, вымыслов и гипотез, то в таком, то в диаметрально противоположном смысле; со всех сторон на нас смотрят полемические шипы и критические точки яростных противоположностей; то тут застрянешь, то там; стоит сделать шаг вперед, как тебя снова тянет куда-то назад, и ты лишь медленно трогаешься с места. Даже Гельмгольц с его превосходным и взвешенным критическим обзором не привел нас к концу лабиринта и к открытию». —
В данной главе я позволю себе выбрать из обширного поля только один спорный момент и взвесить противоположные доктринальные мнения по нему.
Это касается вопроса о соотношении между положением и размером изображения на сетчатке и положением и размером видимого объекта. Здесь, в частности, существуют две противоположные точки зрения, одну из которых я оспариваю, а вторая уже признана мною в других работах правильной и адекватной. Согласно одной из них, сетчатка воспринимает себя и формирующиеся на ней изображения в их истинном и абсолютном размере; видимый размер объекта совпадает с истинным размером изображения на сетчатке; истинный размер сетчатки совпадает с видимым размером всех видимых объектов вплоть до звезд; а поскольку реальная, воспринимающая себя сетчатка полностью совпадает с оптическим миром-феноменом, человек видит объекты внешнего мира намного меньше, чем они есть на самом деле, а реальная сетчатка намного больше, чем сетчатка, воображаемая в рамках оптического мира-феномена. Если это так, то в отношении позиции само собой следует, что мы видим все, включая видимые части собственного тела, вверх ногами. Тотальный оптический феномен — это маленький, перевернутый мир внутри линзы, в основе которого лежит необычайно большой, реальный мир за пределами нашего чувственного сознания, стоящий на своих ногах. Такова точка зрения, развитая Иоганнесом Мюллером, которую позднее принял и несколько изменил Уэбервег. Я это отрицаю. Согласно другой теории, сетчатка не воспринимает ни себя, ни свои миниатюрные изображения, ни в абсолютном размере, ни в положении. Скорее, объективное зрение состоит в том, что зрячий человек сразу же проецирует качественно и интенсивно определенное содержание своих ретинальных ощущений в определенные линии зрения, т.е. переносит их в пространство. Эти линии зрения, или линии направленности, есть не что иное, как система тех прямых линий, которые человек воображает проведенными от отдельных точек изображения на сетчатке к соответствующим точкам объекта в эмпирическом внешнем пространстве. С геометрической необходимостью все они пересекаются в определенной точке внутри глазного яблока, которая называется (задней) узловой точкой глаза и, согласно измерениям Листинга, находится примерно в 15 мм перед сетчаткой. Из этого пересечения линий зрения, однако, с геометрической точки зрения вытекает то, что видимые объекты должны лежать точно напротив изображения на сетчатке. Ибо проекция происходит таким образом, что то, что находится внизу в глазу, должно быть видно вверху за его пределами, а то, что находится вверху здесь, должно быть видно внизу там. Этой точки зрения придерживался уже Кеплер, затем, из более новых, Фолькманн, также Туртуал; наиболее полно она развита Нагелем. Я признал его правильным во второй главе моей вышеупомянутой работы «Об объективном зрении».
Уэбервег сравнивает видящего субъекта (или «сенсориум») с пластиной камеры-обскуры, перевернутые миниатюрные изображения которой были бы наделены свойствами сознания. Я же, напротив, уподобляю его волшебному фонарю, который увеличивает перевернутые прозрачные изображения и светит или светит вертикально в пространство. Притчи не доказывают, но проясняют; кроме того, у каждой из них есть своя ахиллесова пята.
Таков, таким образом, status controversiae. А теперь тест.
Если моя полемика направлена, в частности, против Уэбервега, хотя фактическим создателем оспариваемой теории является Иоганн Мюллер, то это потому, что первый энергично повторил давно известное, и теперь он решительно возобновил исследование знаменитого физиолога и тем самым завоевал себе энергичных последователей, к числу которых относится и А. Ланге, язвительный автор «Истории материализма». Было бы неубедительно заметить, что полемика против умершего человека в любом случае должна быть допустима, если она направлена не против личности, а против дела.
Если теперь без лишних слов перейти к предмету спора, то можно начать со своеобразной уступки, которая, на первый взгляд, выглядит так, как будто речь идет о непримиримой борьбе двух одинаково возможных и одинаково оправданных подходов. Ведь обе стороны могут ссылаться на один и тот же факт как на изначальное явление, на некий субъективный облик лица, который, интерпретируемый то так, то эдак, дает в итоге в одной теории то одно, то другое. Если при закрытом веке надавить пальцем на глазное яблоко с правой стороны, то в темном поле зрения слева появляется светящийся круг; если надавить слева, то огненный круг появляется справа, и так далее. Чему учит нас этот известный, но странный факт? Теоретик проекции скажет: Вот самое прямое доказательство того, что наш орган лица, в соответствии со своей особенностью, проецирует все возбуждаемые в нем световые ощущения, а именно: ощущения, возникающие справа, — на левую сторону, ощущения, возникающие сверху, — на нижнюю сторону и т.д.». С другой стороны, Иоганн Мюллер (а вместе с ним и Уэбервег) заявляет:
Кто мог и может не признать в этом повседневном явлении очевидную истину, что положение реального органа лица, положение сетчатки, которую не видят, но воспринимают, прямо противоположно явлению видимого мира и той сетчатки, которая в нем только воображается? — что мы видим и называем правым, левым, выше и ниже того, что на самом деле занимает противоположное положение на реальной, видящей сетчатке? — Следует признать, что при таком расхождении мнений решение было бы весьма затруднительным, если бы не было добавлено дополнительных примеров. Ведь очевидно, что оба противоположных взгляда и толкования одного и того же первичного явления логически равно допустимы. Если же, с оговоркой на некоторые фактические аргументы (которыми, как будет показано далее, наша первоначальная уступка существенно ограничивается, более того, практически аннулируется), поставить вопрос о преобладающей вероятности и правдоподобии, то гипотеза Мюллера и Уэбервега предстает сначала как перевернутое мировоззрение, в собственном, а не тропическом смысле слова. И даже если это ни в коем случае нельзя рассматривать как возражение против правильности гипотезы, то при последовательном ее проведении все равно возникает вопрос: Зачем переворачивать весь мир в теории, если в эмпирике перевернута одна вещь в мире?
Зачем переворачивать все с ног на голову, если теоретически оно может стоять на своих собственных ногах? — См. теорию проекции! — Однако если разобраться в этом вопросе более подробно, то окажется, что предпосылки или мотивы, которые привели Иоганна Мюллера к его взглядам, не совпадают с таковыми у Уэбервега. И. Мюллер был приверженцем идеи Канта о субъективности и априорности пространства; он хотел придать этой метафизической доктрине эмпирическое, физиологическое выражение. Для этого он исходил из предположения, которое для него почти играет роль аксиомы, а именно: Наш чувствительный организм реально воспринимает только самого себя, а не внешний мир; каждый пространственно воспринимающий орган чувств имеет врожденное ощущение собственной пространственной протяженности. Это был «нативизм», как называет его Гельмгольц.
Это предположение применимо ко всему пространственному восприятию в целом, т.е. как к тактильным ощущениям руки, так и к зрению сетчатки глаза. Таким образом, теория инвертированной картины мира возникла как частный случай более общей физиолого-философской фундаментальной теоремы. К этому я еще вернусь. — С Уэбервегом дело обстоит иначе. Не ссылаясь на аксиому И. Мюллера и даже, видимо, не соглашаясь с ним, он прямо берет частный случай и присваивает его себе. Почему так? По двум причинам. Во-первых, потому что в соответствии со своим метафизическим кредо, в отличие от Канта, он предвзято относится к трансцендентальной реальности материи и пространственной концепции, поэтому, например, он также убежден, что физическая реальность материи и пространственная концепция пространства — это одно и то же. Так, например, он также убежден, что «само по себе», лежащее в основе феноменального перцептивного образа нашего тела, то абсолютно реальное X, которое предстает перед нами при посредничестве органов чувств как голова, туловище с конечностями, как мозг, зрительный нерв, сетчатка и т.д., само должно быть «головой в себе», геометрически подобной эмпирическому образу. Во-вторых, потому, что проекция вызывает у него логические затруднения.
Последнее, по-видимому, и стало для него решающим фактором. Он объявляет проекцию «немыслимой», называет ее «вещью», «абсурдом»; короче говоря, он не хочет знать о ней абсолютно ничего. Следовательно: мы не передаем сенсорное содержание, сетчатка «сама по себе» чувствует себя; следовательно, видимый мир, включая феномен собственного тела, находится в пределах наших сенсотрий; лицевые представления являются (по аналогии с картезианской ideae materiales) чем-то вроде фотографий в чувствительном нервном аппарате, наш мозг — живой альбом фотографий; моя голова «сама по себе» достигает неподвижных звезд. —
Давайте разберемся в корне этой противоположной точки зрения.
Что касается первой причины, то мировоззрение, утверждающее, вопреки Канту, трансцендентную реальность пространства и нашего пространственного организма, можно рассматривать как не более чем метафизическую гипотезу наряду со многими другими, например, с метафизикой Платона, Беркли, Гербарта, Шопенгауэра, Лотце и т. д. Такие вещи просто неизвестны. Это может быть так, а может и не быть. Там, где наше строгое познание подходит к концу, эстетические склонности и отчасти моральные убеждения стремятся бросить в повозку последний груз. Если же полностью пренебречь такими уже не теоретически научными факторами нашей концепции мира и вспомнить, например, рассуждения о метаметрическом пространстве Гаусса, Римана, Гельмгольца, то эта метафизическая гипотеза приобретает, наряду с другими, воздух некой — как бы это сказать? -филистерства, привязанности к традиционному, привычному, чисто эмпирическому. Это напоминает птолемеевскую астрономию, считающую гюоцентрические движения абсолютными, потому что — мы их видим. Но хватит об этом! В теоретической метафизике мы позволяем каждому иметь своего конька. Более того, эта первая причина имеет второстепенное значение.
Что же касается второй причины, то следующий отрывок бросает суровый свет на полускрытые предпосылки теории. Убервег с. 273 пишет: «На самом деле фактической проекции за пределы организма, так что «ощущение было бы там, где души нет, вообще не происходит». — Вот и все! Hinc illae lacrymae! И снова именно «Actio in distans» вызывает сомнения. Это та самая забота, из-за которой Лейбниц не захотел ничего знать о ньютоновской гравитации и предпочел вернуться к картезианской теории вихрей. Ведь «тело не может действовать там, где его нет». После Ньютона Лейбниц создал совершенно неудачную теорию планетарного движения — «Илиаду после Гомера» (Iliad post Homerum); исключительно из логического отвращения к actio in distans. Он объявил тяготение мировых тел абсурдом, подобно тому как Уэбервег объявляет абсурдом «проекцию» в зрении. Ведь «вещь не может действовать или воспринимать там, где ее вовсе нет». Проекция — это духовное actio in distans, материальное тяготение. Поскольку Уэбервег признает последнее, он не должен был бы сомневаться в первом; тем более что он считает, что может доказать абсолютную реальность евклидова пространства на основе тяготения. Если тело может действовать там, где его вовсе нет, то с какой стати духовный субъект не должен быть способен воспринимать там, где его нет? —
Тем самым уже снимаются возражения против нашей теории, т.е. последняя может стоять наравне с первой. Но я иду еще дальше. Я вполне определенно претендую на логическую прерогативу наших теорий: и, чтобы эту прерогативу узаконить, щекотливый характер проблемы может извинить несколько навязчивую эксплицитность.
Рассмотрим приведенный ниже рисунок, который призван представить нам видимый феномен видящего человека и видимый феномен видимого им объекта; таким образом, термин «положение дел» есть не что иное, как вполне обычное, эмпирически данное положение дел.
Arbor. Cajus
Objectum visionis phaenomenale Subjectum visijnis phaenomenale
sive empirieum sive empirieum
Что здесь происходит?
Я воздерживаюсь от каких-либо теоретических предрассудков; я рассматриваю и человека Казуса, и дерево A. B, корень которого находится в B, а вершина — в A. Внизу находятся корни дерева и ноги Казуса, вверху — верхушка дерева и голова того же Casus. Это и есть factum. Далее, я знаю, что изображение α β на сетчатке глаза Казуса, видимое мной, перевернуто по сравнению с изображением дерева A B, видимого мной; теперь я мысленно провожу полулинии A α и B β, которые пересекаются в узловой точке глаза Казуса, и таким образом у меня получаются направленные линии, линии зрения или лучи зрения, по которым Казус видит точки дерева, изображенные на его сетчатке, во внешнем пространстве, т.е. на дереве, видимом мной. т.е. на том месте, которое вижу я. Возразить против этого вряд ли возможно, ибо это просто эмпирический факт. У кого хватит смелости отрицать чистый факт? Таким образом, это несомненно:
Казус видит объект в таких направленных линиях, от пересечения которых внутри его глаза, что видно и мне, с геометрической необходимостью возникает положение объекта A B, прямо противоположное ретинальному изображению β α.
Стоп! — тут, конечно, воскликнет оппонент, — дерево A B, увиденное Каюсом, лежит вовсе не снаружи, где вы его видите, а внутри, в «голове в себе» «Казуса в себе»! — Гнт, — отвечаю я, — это промежуточная гипотеза или вымысел, который со временем будет оспорен. Но сейчас это нас абсолютно не волнует. В настоящее время мы все еще говорим об эмпирических фактах, а не о метафизических вымыслах. И, конечно, эти факты нисколько не изменяются под влиянием гипотез; дерево A B, которое я видел, даже не думает перемещаться в голову Каузуса, которого я видел, возможно, по команде вашей гипотезы. Оно остается неподвижным и твердым на своем месте A B, как и образ сетчатки глаза на своем, α β. Точно так же, несмотря на все гипотезы мира, линии взгляда A α и B β остаются как геометрическое выражение эмпирического зрительного направления видящего Каузуса, из которого непосредственно вытекает эмпирическое позиционное отношение сетчаточного изображения и объекта. Поэтому прерывание было совершенно излишним. Каузус видит внешний мир по направленным линиям A α, B β и т. д.
Теперь я размышляю дальше. Я сравниваю видимые мною явления собственного тела с тем, что видит Кайус, и с деревом, которое видим мы с Кайусом. То, что я могу видеть непосредственно, т.е. без помощи зеркала, из своей головы, — это внешний край моих глазниц и две боковые поверхности носа. Все остальные части головы, не имея возможности их увидеть, я дополняю их видимость в своем воображении на основе убедительных аналогий. Таким образом, я прихожу к результату: на моем теле, которое я вижу частично, верх и низ гомологичны верху и низу тела, которое я вижу и Каузус, гомологичны верху и низу головы Каузуса, видимой мной целиком и Каузусу частично, гомологичны, кроме того, верху и низу моей головы, возможно, видимой Каузусу; с другой стороны, обратны верху и низу ретинального изображения α β в глазу Каузуса, обратны ретинальному изображению α» β,» которое Каузус может видеть на моей сетчатке.
Что из этого следует? Очевидно, следующее: Если ограничиться областью оптического эмпиризма, то вскрытие и аналогия доказывают, что мое собственное изображение на сетчатке α» β» находится в обратной зависимости от видимого мной A B. Следовательно, я эмпирически вижу в визирных линиях α» A, β» B, как Каузус — в бизирных линиях α A и β B. — Утвердительную достоверность этого результата трудно отрицать! И это было бы первое.
Далее; теперь мы называем ментальное действие in distans, которое в пределах оптико-эмпирической области феноменальный Cаузус как бы осуществляет, видя дерево A B, «проекцией», и рассматриваем эту проекцию как гипотезу первого порядка, т.е. как такое предположение, которое навязывается. как такое предположение, которое навязывается нам непосредственно воспринимаемыми фактами и претендует на достоверность только в эмпирическом поле восприятия; тогда точно так же гипотезой первого порядка является то, что я сам проецирую содержание своих ретинальных ощущений на бисирные линии α» A, β» B, a. И это будет вторая.
Только теперь, после того как все, что было до этого, полностью рассмотрено и установлено, можно и нужно в отношении феноменального характера оптической картины мира поставить более глубокий вопрос: Какой абсолютно реальный факт, что «само по себе» может лежать в основе эмпирического явления этой «проекции»? Примерно так же, как метафизик природы после завершения планетарной теории может спросить: Что «само по себе» может лежать в основе феномена «тяготения»?
— И только здесь в игру вступают гипотезы второго порядка, т.е. те, которые объясняют воспринимаемые факты косвенно, которые хотят вернуть физический процесс к его метафизической основе. Только здесь — заметьте! — взгляд Уэбервега находит свое теоретическое место. Если бы он стал конкурировать с нашей теорией проекции или вообще с гипотезами первого порядка, то он пришел бы слишком поздно. Ведь вместо того, чтобы спросить: «Как получается, что Каузус видит объекты вне вертикали внутри данного мне эмпирического мира?
«Каково может быть место и положение наблюдаемого мною явления мира?». — Только здесь, среди множества мыслимых видов метафизики, может возникнуть конъектура: Мое видимое тело, являющееся эмпирической видимостью, основано, как метафизический коррелят или ноумен, на теле, геометрически подобном ему, но в целом гораздо большем, которое, по сравнению с феноменальным телом, следует мыслить как перевернутое в положении, колоссальное по протяженности; А в гигантской голове этого абсолютного тела находятся наделенные сознанием образы дерева A B, Каузуса, его сетчаточного изображения α β, а также видимые части моего собственного феноменального тела. Моя (абсолютная) голова достигает (феноменального) Сириуса.
— Такую метафизику можно теперь судить перед тем критическим трибуналом, перед которым вершат свой бессмертный суд учение об идеях Платона, субстанция Спинозы, реальное Гербарта, воля Шопенгауэра, вещь-в-себе Канта и иже с ними; перед трибуналом трансцендентальной критики разума. Мы же со своим взглядом стоим перед совсем другой инстанцией, перед такой же, как теория тяготения Ньютона или теория вихрей Картезиуса. Эмпирическая проблема объективного видения уже получила ответ от нашей, т.е. от теории проекции Кеплера, Фолькмана, Нагеля, прежде чем аналитический поезд мысли достигнет в своем обращении границ царства метафизических систем и партикулярных понятий.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.