18+
Из смерти в жизнь…

Бесплатный фрагмент - Из смерти в жизнь…

Войны и судьбы

Объем: 256 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Одобрено Синодальным информационным отделом Русской Православной Церкви. Свидетельство №120 от 1 августа 2011 г.

Предисловие

Война необратимо меняет судьбу человека и оставляет неизгладимый отпечаток в душе любого, даже самого, казалось бы, сильного воина. Никто не возвращается домой прежним.

На войне людям часто приходится действовать в ситуациях, когда хороших решений просто нет — есть решения только плохие и очень плохие… При этом часто отложить принятие решения бывает просто невозможно — счёт времени идёт на секунды.

В этой книге о своих военных судьбах рассказывают люди, боевой путь которых был длинным и очень сложным. Боевые эпизоды, в которых им приходилось действовать не только на пределе своих сил, но и выходить за их границы, у каждого исчисляются сотнями.

Так, например, полковник медицинской службы Михаил Андреевич Смирнов курсантом оказался в военном строю под Ленинградом в самый первый день войны 22 июня 1941 года, а закончил войну в её последний день — 9 мая — в Дрездене. Но до этого была оборона Севастополя, контузия, плен, концлагерь, сыпной тиф, переход фронта и возвращение к своим в… штрафбат. Потом смертельная атака, в которой из двухсот сорока штрафников выжили только тридцать шесть, затем реабилитация и снова фронт.

Для Героя России полковника Владимира Недобежкина его война начиналась с миротворческих операций в конце 80-х годов прошлого века во время армяно-азербайджанского конфликта, а закончилась только в 2000-х годах во время Второй чеченской военной кампании. Разведка путей ввода федеральных войск в Грозный в декабре 1994 года, непосредственное участие в страшном Первом штурме Грозного в январе 1995 года, смертельный бой с прорывающимися боевиками Салмана Радуева под селом Первомайское в январе 1996 года, участие в трёх штурмах Бамута…

Я считаю, что личный военный опыт героев этой книги бесценен. Ведь всем им удалось достойно отвоевать, не запятнав свои руки и душу. А на войне это сделать очень сложно! Иногда было жутко слушать некоторые их рассказы — буквально теряешься от неумолимости страшной логики безвыходных, по существу, ситуаций. На войне такие обстоятельства вдруг наваливаются на человека, намертво вцепляясь в него, не оставляя ему никакого выбора.

Героям книги удалось преодолеть тяжелейшие испытания. Каждый сделал это по-своему. Кто-то черпал силы в верности долгу и присяге, кто-то молился, как мог, Богу. За кого-то молились его родители…

Военные судьбы героев книги по-настоящему многое могут нас научить понимать. И, в первую очередь, главное: на самой страшной войне можно выжить, остаться людьми и дойти до победы. А потом ещё они и вернулись к нормальной жизни, не дав войне догнать и разрушить их уже на гражданке. К сожалению, так часто бывает. Я много раз сталкивался с тем, что люди, выжившие на войне, затем нелепо погибали в мирной жизни, когда всё самое страшное, казалось бы, осталось уже позади.

Давайте будем помнить всех, кому выпала судьба оказаться на передовой, и кто сумел в самых невероятных обстоятельствах выжить и победить; внимательно вслушиваться в их пронзительно-искренние, без малейшего пафоса, рассказы и рассказывать своим детям и внукам о военных судьбах этих людей. Ведь к ним полностью подходят слова поэта Николая Тихонова: «Гвозди бы делать из этих людей, крепче бы не было в мире гвоздей».

Сергей Галицкий

Полковник Смирнов

Полковнику Михаилу Андреевичу Смирнову сейчас далеко за девяносто лет. На войне ему привелось испытать всё: горечь поражений первого года войны, тяжесть фашистского плена, ужас штрафного батальона и радость Великой Победы.

В июне-июле 1941 года в составе курсантской бригады военфельдшер Михаил Смирнов участвовал в обороне Ленинграда, в 1942 году шесть месяцев был в числе защитников Севастополя. После контузии он оказался в колонне военнопленных и прошёл через фашистские концентрационные лагеря от Крыма до Днепропетровска. В плену перенёс сыпной тиф. В 1944 году бежал из плена и под Винницей перешёл линию фронта. Был разжалован в штрафной батальон рядовым. После лобовой атаки на немецкие позиции, в которой из двухсот сорока штрафников выжили только тридцать шесть, был восстановлен в звании и должности. Продолжал участвовать в боях на территории Польши, Германии, Чехословакии до самого дня Победы…

Сейчас, по прошествии стольких лет, Михаил Андреевич может ответить на вопрос: почему так счастливо сложилась его военная судьба. Ведь за всё это время он не получил сколько-нибудь серьёзного ранения. Столько людей вокруг него погибло, а он оставался живым! Ответ простой: всю войну за него молилась Богу его мама, Мария Дмитриевна. И Михаил Андреевич абсолютно уверен, что именно благодаря её материнским молитвам он вернулся домой живым. Михаил Андреевич вспоминает, что когда он вернулся с войны, то мама ему всё время говорила: «Миша, тебя спас Бог. Я за тебя молилась». Конечно, она понимала, что в советской стране молодому офицеру трудно быть верующим. Поэтому так наставляла сына: «Я понимаю, ты комсомолец. Можешь верить в Бога, можешь не верить. Но ты никогда не возводи хулу на Бога». И этот её наказ Михаил Андреевич выполнил. А через какое-то время и сам стал захаживать в церковь, думая: «От этого хуже не будет».

И ещё об одном хочется вспомнить. Смирнов — одна из наиболее распространенных русских фамилий. Почему так получилось? В многодетной крестьянской семье тихие, некрикливые дети были большим облегчением для родителей. Это редкое для малых ребят качество запечатлевалось в прозвище СмирнОй. Оно часто становилось главным именем человека на всю жизнь. Вот так от смирных пошли Смирновы.

Трудно себе представить, что должен пережить фронтовой фельдшер, через руки которого первыми проходят и раненые, и убитые. И именно он играет решающую роль в том, останется жить раненый или умрёт. И какие качества характера должны быть у того, через чьи руки прошли тысячи, а может, и больше десяти тысяч раненых? Как не очерстветь, не стать безразличным к чужому горю, не сникнуть под напором бескрайнего горя страдающих людей? Только смирение может помочь пережить то, что выпало на долю фронтового фельдшера, узника немецких концлагерей, рядового штрафного батальона, а после реабилитации — офицера советской армии Михаила Андреевича Смирнова. Вся его судьба является доказательством истины: «Бог гордым противится, а смиренным даёт благодать» (1 Пет. 5:5).

Рассказывает полковник медицинской службы Михаил Андреевич Смирнов:

— Война застала меня в летнем лагере. 19 июня 1941 года мы, курсанты Ленинградского медицинского училища имени Н. Щорса, приехали в Красное Село в летний лагерь на сборы. Стали обустраиваться: ставили палатки, готовили помещение клуба. Ведь в воскресенье 22 июня 1941 года, в наш первый выходной день, в лагере должен был быть праздничный вечер: большой концерт, новый фильм, танцы. Обещали приехать родные, девушки… Я ждал родителей — знал, что мама должна привезти пирожки.

В воскресенье 22 июня можно было поспать на час подольше. Всё-таки выходной. Физзарядки нет. Можно было не спешить, спокойно помыться и готовиться к завтраку. И потом — много свободного времени до самого обеда! Ни построений тебе, ни нарядов…

Мы с товарищем решили уйти куда-нибудь подальше от начальства, там позагорать вволю и, если удастся, выспаться на свежем воздухе. На краю стадиона, где в это время кто-то из наших уже гонял мяч, мы с другом расстелили на траве одеяла и сладко заснули…

Война. Начало

Нас разбудила необычная тишина. На стадионе было безлюдно. Тогда мы пошли в сторону палаток, надеясь, что встретим по пути кого-нибудь из ребят и расспросим, что случилось. Но навстречу никто не попался. Впечатление было такое, будто во всём лагере мы с другом остались одни…

На линейках перед палатками увидели сокурсников! Странным показалось, что они стояли в строю с винтовками, в полном снаряжении. Я ещё тогда подумал: «Ну вот, тревогу не вовремя придумали!». Командир отделения для порядка нас отругал и приказал быстрее переобмундироваться и вставать в строй.

Что же случилось?!. Никто из нас не понимал, почему так внезапно была объявлена тревога. Обычно обо всех якобы внезапных тревогах мы знали заранее. А так, по-настоящему неожиданно, нас подняли в первый раз.

Перед строем расхаживал очень сосредоточенный и серьёзный помкомвзвода. Спросили его, но он тоже ничего не знал. Стали ждать лейтенанта. Воскресное настроение уже было окончательно испорчено, ничего приятного никто уже не ждал. Так и вышло: пришли командиры и объявили, что нам предстоит длительный марш! Необходимо ещё раз проверить снаряжение, подогнать обмундирование и (что удивило особенно!) получить боеприпасы.

Бывшие учебные группы переименовались в стрелковые взводы, был произведён боевой расчёт. Я был назначен стрелком-наблюдателем. На несколько минут нас отпустили по своим делам. Я, помню, успел купить конфеты-леденцы (считалось, что сахар поддерживает силы на марше), положил их в подсумки вместо патронов. А сами патроны, которые на тот момент мне казались совершенно ненужными, я аккуратно переложил в вещевой мешок. (Кстати, леденцы мне действительно помогли: весь пятнадцатикилометровый марш я прошёл удачно, не растеряв силы.)

Вышли из лагеря. У переезда увидели, что пришла очередная электричка из Ленинграда. На платформу из неё высыпали толпы желающих провести выходной день на природе. Мне показалось, что среди отдыхающих я увидел и своих родителей. (Потом уже я узнал, что они действительно приезжали этим поездом и видели колонны проходивших мимо курсантов.)

В одиннадцать утра на опушке леса на очередном привале открылся короткий митинг, где замполит сообщил нам о начавшейся войне. Я хорошо помню, что тогда никто из нас ни на минуту не подумал, что война будет длительной и тяжёлой. Ну месяца два-три, не более того… Во всех выступлениях прозвучала полная уверенность в скорой победе и что воевать будем на территории врага и скоро войдём в Берлин.

Помню, как сразу же у всех нас, восемнадцатилетних мальчишек, появилось желание как можно быстрее попасть на фронт. Некоторые стали вслух мечтать об орденах. Другие жалели, что мы можем опоздать и не попасть вовремя на фронт, и тогда победные лавры достанутся другим. Рядом со мной стоял парнишка по фамилии Осипов. Я ему говорю: «Женька, а знаешь: я обязательно буду в Берлине и вернусь домой с орденом!». Слова эти мои, брошенные в порыве чувств, оказались пророческими: в Берлине я действительно побывал. И не один раз. Но если бы я хоть на секунду тогда мог предположить, каким тяжёлым и страшным будет этот долгий путь…

Оборона Ленинграда

В лесу приказали строить шалаши. Потом нас разбили на группы. Выдали сухой паёк. Разожгли костры. Запахло подгорелой кашей. Стали ужинать и у костра активно рассуждать о своей будущей героической военной судьбе. В Ленинграде в конце июня — белые ночи. Но в лесу стало темнеть. Нам приказали погасить костры, чтобы не демаскировать наше размещение. Никакой атаки ниоткуда мы даже в мыслях не допускали. Хотя нет, была всё же атака! Нас нещадно атаковали комары.

Но откуда-то постепенно пришло осознание, что война — это не кино, не песни про войну и не детские игры в войнушку. Анекдоты и шутки внезапно прекратились. Но на смену им появились вопросы. Как долго продлится в лесу наше ожидание чего-либо? Когда и в каком качестве мы попадём на фронт? И зачем вообще нас вывели из лагеря, если граница далеко!

Первая ночь в лесу прошла спокойно. Утром умывались, поливая друг друга из котелков. Почистили винтовки, укрепили шалаши на случай дождя, помыли сапоги и стали готовиться к завтраку. Перед завтраком замполит собрал нас и сообщил о неудачах на фронтах. Это был первый звоночек. Вот тебе и бои на территории противника!.. Но для себя мы первые неудачи на фронтах объясняли как связанные с внезапностью нападения заранее отмобилизованных фашистских армий. Тут же были зачитаны приказы о предательстве некоторых военачальников, что отрицательно повлияло на ход боевых операций. Мы верили всему. В то время мы вообще доверяли любой информации от командования, да и газетной тоже.

Прошло пять или шесть дней. К нам наконец в лес приехали преподаватели из училища. Начались занятия по конкретным темам, необходимым на войне: по военно-полевой хирургии, инфекционным болезням, санитарной тактике. Главное внимание преподаватели уделяли отработке практических навыков, необходимых при оказании первой помощи пострадавшим именно на поле боя. Обучали навыкам эвакуации раненых. Здесь же, в поле, мы вели конспекты. Стало понятно, что теперь у нас всё будет по-другому — никаких учебников и библиотек. Единственное учебное пособие — собственные записи.

Занимались все добросовестно, с энтузиазмом. Иногда казалось, что за эти несколько дней мы осилим весь двухгодичный курс училища. Мучили неотвязные мысли: присвоят ли нам звания досрочно или назначат санинструкторами и пошлют на передовую. А может быть, просто сформируют курсантскую бригаду, как это было с курсантами пехотного училища имени Кирова.

Внезапно объявили сбор, приказали разобрать шалаши, убрать территорию. И вот мы снова идём в неизвестность… Потом оказалось, что мы просто возвращаемся в стационарный лагерь. Вернулись, кажется, домой… Но бывшего благоустроенного палаточного городка уже не узнали: палаток не было, шлагбаум снят, убраны все наглядные пособия, когда-то сделанные нашими руками. Клумбы затоптаны, цветы подзавяли, ветер разносил старые порванные газеты и мусор по линейкам и дорожкам разорённого лагеря…

Оставались в лагере недолго. Сразу же после ужина колонной пошли на погрузку в эшелон. Состав стоял без паровоза. Стали гадать, в какую сторону нас повезут. Если на запад — значит, пошлют курсантской бригадой на фронт, а если на восток — то в училище, в Ленинград. Тогда мы смогли бы увидеться с родными (ленинградцев в нашем взводе было большинство). Подали паровоз и повезли в сторону Ленинграда. Однако в город мы так и не попали. По окружной дороге эшелон двинулся по Карельскому перешейку в сторону финской границы. Остановились на реке Вуоксе, станция Квинимиеми (сейчас Лосево). Выгрузились и маршем двинулись на восток.

Об активных боевых действиях на финской границе в газетах ничего не писали. Похоже, что фронт там оставался стабильным, хотя было известно, что финны вступили в войну против нас одновременно с Германией. Однако 29 июня 1941 года боевые действия и здесь всё-таки начались.

Вначале мы шли вдоль Вуоксы, потом перешли её через полуразрушенный мост. На ближайшем холме был объявлен привал. Попозже поставлена задача: рыть окопы и строить дзоты. Сначала было непонятно, почему именно здесь понадобилось строить укрепления, ведь до границы с Финляндией отсюда целых сорок девять километров!

Территория, по которой мы шли и где теперь должны были строить укрепления, до 1940 года была финской. Повсюду были видны следы только что закончившейся войны. На месте бывших хуторов торчали одни обгоревшие трубы, фундаменты разбитых домов и сараев. Сады заброшены. А в рощах стояли голые стволы деревьев, аккуратно подрезанные артиллерийскими снарядами, словно гигантскими ножницами. И мёртвая тишина вокруг… Мы не встретили ни одного человека: финны ушли вместе со своими войсками в соответствии с договором о перемирии 1940 года, а наши переселенцы заселить эти места ещё не успели.

Приступили к строительству укреплений. Нашему взводу предстояло отрыть окопы в полный профиль по всей возвышенности. Другие стали строить дзоты, валили лес, катили огромные валуны. Старались изо всех сил: ведь теперь это не учения, а боевая задача! С непривычки быстро устали. Тут нам, горожанам-ленинградцам, здорово помогли те ребята, которые до поступления в училище прошли срочную службу. (Конечно, между нами, городскими мальчишками, и ими, парнями, отслужившими срочную службу рядовыми, была огромная разница.)

Спали прямо на земле, подстелив еловые лапы и накинув на них плащ-палатку и шинель. Спали по трое, как нам подсказали бывалые солдаты. Вроде было лето, но по ночам было прохладно.

3 июля 1941 года по радио выступил Сталин. По этому поводу у нас состоялся митинг. Как же тяжко стало на душе… Конечно, мы что-то знали о наших неудачах на фронтах. Всё ещё считали их временными и случайными: мол, у нас ещё не полностью отмобилизована армия, не все предприятия переведены на военные рельсы… Но слова Сталина выдавали явную тревогу. И как бы в подтверждение сказанному мы услышали артиллерийскую канонаду со стороны финской границы!

До сих пор мы не знали, в каком качестве нам придётся воевать: присвоят ли нам офицерские звания или мы будем военфельдшерами. Ну не должны же пропасть даром занятия, которые проводились в лесу! А может быть, всё-таки пошлют в составе курсантской бригады? Главной мыслью было: почему мы топчемся здесь, в тылу, когда на всех фронтах идут кровопролитные бои? Нам было уже всё равно в каком качестве пойти на фронт, лишь бы не оставаться здесь рыть окопы.

Однажды высоко в небе пролетел самолёт, по силуэту и звуку которого мы определили, что самолет вражеский. Летел он в сторону Ленинграда. И вдруг, к нашей радости, из-за леса вынырнул наш истребитель! Догнал немца, выпустил ему в хвост пулемётную очередь и, не дожидаясь результатов, так же внезапно исчез. За немецким самолётом потянулся огромный шлейф дыма, он резко пошёл на снижение и упал где-то неподалеку. Как же мы были счастливы! Ура советским соколам!.. Настроение сразу поднялось.

На Карельском перешейке мы оставались недолго. Через шесть дней, закончив строительство укреплений, походной колонной мы вышли в направлении Ленинграда. Шли только ночью. Через тридцать пять километров нас встретила автоколонна. В тот же день, уже на грузовых машинах, мы прибыли в училище. Это было 6 июля 1941 года.

Пообедали, погрузились на те же грузовики с газогенераторными двигателями. Не успели выехать из города, как на Московском проспекте наша машина зачихала и встала. Пока шофёр копался в моторе, мы успели сбегать в магазин — запастись конфетами и печеньем. Ведь отправлялись мы опять неизвестно куда и на какое время. Наконец шофёр машину отремонтировал. Мы двинулись дальше с черепашьей скоростью, примерно десять километров в час. Газогенераторы дымили вовсю… Прохожие, глядя на такую нашу военную технику, посмеивались. Но провожали одобрительными взглядами — всё-таки защитники едут!

Мы отстали от основной колонны и дальше ехали одни. Доехали почти до Луги. Но когда до города осталось несколько километров, оказалось, что мы едем не в том направлении. Наш командир стал спрашивать у местных жителей, где дорога на Любань. Оказалось: либо мы должны вернуться в Ленинград, либо искать какую-то заброшенную просёлочную дорогу напрямик. (Если бы с самого начала наш взводный спросил у нас, ленинградцев, как доехать до Любани, мы бы ему сказали. Но маршрут нашего следования был военной тайной…) Дорогу, конечно, нам показали, хотя предупредили, что проехать нашему грузовику там будет трудно.

Поехали. Выяснилось, что у нас заканчивается топливо (топили обыкновенными деревянными чурками). Пришлось у местных жителей одолжить немного дров и напилить их до необходимых размеров. Газогенераторы снова задымили.

Все устали и вскоре заснули. Как оказалось — вместе с шофёром и лейтенантом… Пришли в себя, когда машина съехала в кювет и опрокинулась на бок. Но из-за малой скорости отделались ушибами и царапинами. Не пострадала и машина: на руках поставили её вновь на дорогу.

В Любани нас никто не ждал. В конце концов лейтенант всё-таки получил какие-то распоряжения. Только стали выезжать из посёлка — нашу колонну атаковали три немецких самолёта! Они резко пошли на снижение, открыли огонь из пулемётов, сбросили несколько бомб и улетели. Но отстрелялись и отбомбились немцы мимо, никого из нас не задело. Это было моё первое боевое крещение.

В районе Любани мы несли дозорную службу: охраняли железную дорогу. Была попытка поймать диверсантов, которых якобы недавно забросили на парашютах в эти места. В нашем взводе никто никого не поймал. Хотя один из курсантов рассказал, что в районе железной дороги заметил диверсанта и сразу же открыл по нему огонь, но диверсант благополучно скрылся…

4 августа мы вернулись в Ленинград. Училище готовилось к эвакуации вместе с курсантами, зачисленными на первый курс в мае 1941 года. Нельзя сказать, что в училище царил полный хаос. Но чистоты и порядка, которыми училище всегда отличалось, уже не было. Занятия давно прекратились, и во дворе редко кого можно было встретить. Исчезли все наши военные преподаватели. Бывшие строевые офицеры — командиры рот и взводов — ушли на фронт. Их частично заменили военфельдшеры, окончившие училище в 1940 году. Но и их мы видели редко. Чаще других к нам подходили первокурсники. Их интересовало, где мы были, видели ли немцев, куда получим распределение… Но уже через день их эвакуировали за Урал.

На следующий день нас построили перед главным корпусом и зачитали нам приказ главкома Сталина об окончании училища и присвоении нам офицерского звания «военфельдшер». Не дожидаясь, пока выдадут офицерское обмундирование, я побежал домой. Мне очень хотелось встретиться с родными! С начала войны я дома ещё не был. На первый взгляд, у нас на Дегтярной мало что изменилось: меня вкусно покормили, разговоры вели самые что ни на есть мирные. Просто перед отправкой на фронт никто не хотел меня расстраивать.

Когда я утром вернулся в училище, все ребята уже были переобмундированы. Мне достались самые большие по размеру брюки и гимнастёрка. Когда я их примерил, то пояс брюк доходил мне до подмышек, а ворот гимнастерки застёгивался на середине груди. Рукава пришлось сильно подгибать, чтобы из них были видны руки. Но менять обмундирование было не на что! Поменяли только сапоги — они достались мне разных размеров и оба на одну ногу. Во взводе я был самым тощим. Могу только представить, насколько карикатурно я выглядел. Но это не помешало мне прогуляться по Невскому и сфотографироваться в офицерской форме в фотоателье на Садовой улице.

Ленинград в августе 1941 года ещё не был прифронтовым городом. Но приближение фронта явственно ощущалось: витрины магазинов заложены мешками с песком, повсюду развешены патриотические плакаты: «Родина-мать зовёт!», «Отстоим наш Ленинград!». Я даже задумался: неужели на самом деле придётся его отстаивать? И всё-таки тогда это казалось нереальным: магазины торговали ещё без карточек, можно было купить и продукты, и конфеты, и соль, и спички. Работали театры и кино. Помню, 17 августа я пошёл в театр Музкомедии на спектакль «Роз-Мари». (Театр Музкомедии функционировал всю войну и даже в блокаду.)

Народу в городе стало заметно меньше. В основном оставались женщины, дети, старики. Люди были угрюмыми, озабоченными. Все куда-то спешили. Казалось: город превратился в огромную сжатую пружину в ожидании тяжких испытаний. Но никто тогда и не мог предположить, что испытания окажутся настолько страшными — девятьсот дней блокады…

Днём 18 августа 1941 года я уезжал с Московского вокзала. Уговорил родителей меня не провожать — стеснялся перед товарищами, которые ехали со мной (многие из них не были ленинградцами, их никто не провожал). Стеснялся я того, что мама, отправляя сына на войну, конечно, не удержится от слёз. А мне за неё будет стыдно…

Поезд отошёл точно по расписанию. Но на этом точность и закончилась. Мы двигались очень медленно, часто стояли на полустанках. Утром оказались лишь в пятидесяти километрах от станции Мга, ведь основная магистраль Ленинград–Москва уже была перерезана немцами. До столицы добирались окружным путём, через станцию Санково. В Москве оказались только через пять суток, а до Тбилиси добирались потом ещё четыре дня.

Тбилиси

27 августа 1941 года. Мы в столице Грузии! Сквозь окна вагонов мы видели, что чем ближе поезд подъезжал к Кавказу, тем меньше чувствовалось присутствие войны. Тбилиси оказался спокойным мирным городом с ярко освещёнными улицами. Нарядно одетые люди спешили по своим делам.

Может быть, всё, что я увидел в Тбилиси, было и в других крупных тыловых городах, но я помню свои чувства при этом: война, оказывается, коснулась не всех… Особенно врезался в память такой эпизод: у здания госпиталя остановились несколько автобусов с ранеными. Горожане равнодушно проходили мимо. Никто из них не интересовался судьбой несчастных. А я помнил, как в Ленинграде во время финской кампании автобусы с ранеными окружали люди! Каждый старался чем-то помочь, спрашивали, из каких они мест родом, не надо ли передать что-либо родным…

В Тбилиси должна была формироваться наша 386-я стрелковая дивизия. Но формирование только-только начиналось. У нас было много свободного времени. Я решил посмотреть город.

Тбилиси стоит на реке Кура, по берегам реки — старинные кварталы. Своими корнями город уходит в глубокую древность. Сохранилось много памятников. Это прежде всего бани на Майдане (горячая вода с большим процентом серы поступает прямо из-под земли). Я бродил по величественному проспекту Руставели с красивыми современными постройками, дворцами, замечательным оперным театром имени Палиашвили, Русским драматическим театром имени Грибоедова, Домом правительства… Неподалёку — пантеон с могилой и надгробием А. С. Грибоедова и его жены, княгини Нины Чавчавадзе.

Жили мы не в казарме, а в общежитии на улице Марра. Из открытых окон жилого дома напротив очень часто слышалась игра на фортепиано. Скоро я познакомился и с исполнительницей! Оказалось, что это очень милая чернобровая молоденькая грузинка. Я сразу же в неё влюбился! Перестал бродить по городу с ребятами и каждую свободную минуту слушал игру фортепиано из дома напротив. (Запомнилось мне больше всего танго Оскара Строка «Скажите, почему…», которое она пела и сама себе аккомпанировала. Я его люблю и даже иногда слушаю до сих пор.)

Однажды девушка вышла на балкон и заметила, что я её слушаю. Пригласила к себе. Звали её Этери. Мы много времени проводили вместе. Однажды Этери попросила меня остаться с ней здесь, в Тбилиси. Говорила, что с помощью её отца меня могли бы демобилизовать «по болезни». И не надо будет тогда мне ехать ни на какой фронт. Я не спросил, кто её отец, но заходить к ней перестал. Больше мы с ней не виделись…

Вскоре началось непосредственное формирование частей и подразделений дивизии. Наш 772-й полк стоял в предместье Тбилиси, поэтому в городе мы теперь бывали редко. Ежедневно поступало пополнение — жители кавказских республик, мобилизованные через военкоматы, в основном были азербайджанцы и грузины. С ними нам, медикам, забот было полно. Люди приходили из далёких аулов. Многие не знали русского языка. Некоторые были вообще неграмотными.

Почти сразу стало ясно, что вояки они ещё те… В огромном количестве появились симулянты. По текущему распорядку для амбулаторных больных отводилось полтора часа, а число желающих попасть к доктору всегда было больше сотни человек, а иногда — значительно больше сотни. (Ближе к моей двери обычно стояли те, которым медицинская помощь была меньше всего нужна. Они отталкивали настоящих больных, чтобы успеть зайти ко мне в первую очередь.) Был даже такой случай: как-то я сам задержался и вовремя не успел зайти в свой медпункт. Подхожу — солдаты стоят около дверей просто стеной! Пробиться через эту огромную толпу, как ни старался, я так и не смог. Но меня узнали, закричали: «Дохтор идёт! Пустите — дохтор идёт!». Понимают, что мне сорок-пятьдесят человек невозможно принять за полтора часа. В тот день приём у меня растянулся почти на весь день.

Как они у меня просили, чтобы я их от фронта освободил! Чего только ни придумывали! Как-то вижу — один на четвереньках передвигается. Спрашиваю: «А ты чего так ходишь?». — «А, савсем нэ магу болше никак ходить, встат нэ магу…». А что я, фельдшер батальона, мог с такими «больными» сделать? Надо честно признаться, что в медицине в то время я понимал немного… А если учесть, что объяснения с больными из-за незнания языка велись жестами, то можно представить моё положение. Приходилось отправлять таких «больных» в госпиталь в Тбилиси.

Начались расстройства желудочно-кишечного тракта. Такие случаи я выявлял и некоторых больных отправлял в госпиталь. А вдруг это дизентерия? И когда наши кавказские горе-солдаты узнали, что этим способом можно открутиться от фронта, то чуть ли не каждый пятый стал страдать расстройством желудка. Способ простой — они ели хозяйственное мыло. Но распознать обман легко, я-то знаю, что при дизентерии в стуле должна быть кровь. Прошло какое-то время, и «больные» это тоже узнали: они поняли, что если есть кровь в анализе, то такой больной точно попадает в госпиталь! Поэтому вдобавок к мылу они стали щепками расцарапывать себе задний проход, чтобы в стуле кровь-таки появилась. На что угодно готовы были пойти, чтобы только попасть в госпиталь и не поехать на фронт. Вот такая «бравая» формировалась наша «дикая дивизия»…

Особенно тяжело приходилось строевым командирам. В большинстве своём это были русские или украинцы. Каково им было заниматься боевой подготовкой с людьми, которые и не знали русского языка, и совершенно не желали служить? Политработники были в основном кавказцами. Наверное, и им приходилось нелегко. Ведь хотелось и земляков своих защитить, и в то же время хоть как-то подготовить часть к боевым действиям. Командованию было всё равно, как мы справимся с этим сбродом, им нужны были бойцы: нас ждал фронт…

25 ноября 1941 года поездом мы уехали из Тбилиси. На следующий день в небольшом городке Зугдиди нас выгрузили из эшелона. Мы совершили марш тридцать пять километров до Анаклии, курорта на берегу Чёрного моря, после чего нас разместили в помещении бывшего Дома отдыха.

Погода стояла для этих мест холодная — моросил дождь, было ветрено. Но сады стояли ещё зелёные. Для меня тогда было в диковинку, что лимоны растут на деревьях! Кое-где ещё не были сняты мандарины. И почти в каждом доме — своё натуральное сухое вино. Его местные жители продавали нам по пять рублей за литр. Тогда я впервые в жизни его попробовал. Вино это мне не понравилось — оно было слишком кислое.

Здесь наше «войско» обучали ещё месяц. А 25 декабря 1941 года начался марш в порт Поти. Туда мы пришли 29 декабря. В тот же день нас погрузили на теплоход «Абхазия», и мы сразу вышли в море. Путь следования нам не объявили, но было ясно, что идём в Крым. И по всей вероятности — в Севастополь…

О военных действиях в Севастополе я тогда имел очень смутное представление. Да и вообще, как из политинформаций и газет можно было правильно оценить обстановку на фронтах? А бои за главную базу Черноморского флота в конце 1941 года шли ожесточённые и кровопролитные. К тому времени немцы уже заняли весь Крым, кроме самого Севастополя и его окрестностей. Отборные части гитлеровцев под командованием фельдмаршала Манштейна уже более двух месяцев топтались у Севастополя.

Выйдя в море, мы сразу попали в шторм. Громадные волны раскачивали нашу посудину так, что казалось: она вот-вот перевернётся! Вся наша сухопутная братия, в том числе и я, были наповал сражены морской болезнью. Мы постоянно выбегали на палубу, несмотря на то, что находиться там во время шторма было категорически запрещено: легко могло смыть за борт. И тогда ищи-свищи человека среди громадных волн!

Я мучился особенно сильно. Моряки посоветовали мне спуститься в трюм, где качка меньше. Я спустился. Но в трюме мне посоветовали наоборот — подняться на палубу, дескать, там ветерок освежит. Я бегал то вниз, то вверх, то вниз, то вверх, но легче не становилось… И тут я понял, что это так моряки подшучивают над пехотой. Я добрался до своей каюты, лёг на койку, перестал есть и пить. И стал ждать, когда же этот ужас кончится сам собой…

В море мы были трое суток: шли осторожно, постоянно ожидая налёта вражеской авиации или нападения подводных лодок. Наконец в новогоднюю ночь подошли к Севастопольской бухте. Меня уговорили распатронить медицинское имущество и использовать спирт в немедицинских целях. Все пили, смачно закусывали сухим пайком. Я же ни есть, ни пить не мог — всё никак не мог отойти от морской болезни.

Севастополь

Город почти полностью был погружён в темноту — с моря практически не виден. Постоянно слышались разрывы артиллерийских снарядов. Разгрузка техники и выгрузка личного состава шли чётко и организованно: несмотря на кромешную тьму, не мелькнуло ни единого огонька. Нас построили в походные колонны и через город повели к передовой. Орудийная стрельба стала слышна отчётливей, был даже слышен полёт тяжёлых снарядов, мелькали вспышки от взрывов. Это стреляла наша корабельная артиллерия.

Через два часа наша часть спустилась к Инкерманской долине, недалеко от Чёрной речки объявили привал. Ещё более отчётливо стал слышен бой: трещали пулемётные очереди, слышались взрывы гранат. Стало жутко от мысли, что очень скоро мы окажемся в том самом месте, где этот бой идёт… Но дальше мы не пошли — было приказано срочно рыть землянки и располагаться на кратковременный отдых.

Рытьё землянок оказалось делом нелёгким: стояла очень холодная для Крыма погода. Кругом лежал снег, температура была около двадцати градусов мороза. Рукавицы и зимнее обмундирование были далеко не у всех. Да и наши кавказские бойцы не были готовы к таким морозам. Сразу же появились обмороженные. Мне в первую же ночь пришлось оказывать им медицинскую помощь и эвакуировать в тыл. (У меня тоже не было зимнего обмундирования — когда его выдавали на Кавказе, мне об этом сообщить забыли. А когда я спохватился и пришёл на склад, то тёплых вещей там уже не осталось. Так и приехал воевать в двадцатиградусный мороз без телогрейки, перчаток и в пилоточке…)

Полноценную землянку выкопать никому не удалось: слишком много было снега, и земля промёрзла очень глубоко. Но мы всё-таки сумели отрыть какую-то яму, сделали примитивное укрытие и попытались разжечь костёр. Так, в холоде, в дыму, прижавшись друг к другу, немного поспали до рассвета.

Утром нам показалось, что бой на передовой немного поутих. Я продолжал заниматься поступавшими обмороженными. Их количество стало быстро увеличиваться! Причём обморожена у большинства из них оказывалась почему-то только левая рука. Я никак не мог понять почему… Но кто-то из командиров меня быстро просветил: дело в том, что некоторые наши горе-солдаты держали руку в снегу до тех пор, пока у них не появлялись признаки обморожения 2-й степени…

Следующей ночью в районе посёлка Инкерман у высоты Сахарная Головка мы сменили 2-й батальон 25-й Чапаевской дивизии. Батальону чапаевцев удалось задержать продвижение немцев. Но батальон был очень сильно потрёпан. К Новому году фронт относительно стабилизировался, и замена подразделений прошла без потерь.

Как только мы приняли фронт, солдатики-кавказцы по ночам группами стали переходить к немцам. По девять человек в день, по пять человек… И уже на той стороне, от немцев, орут остальным: «Слюшай, пэрэходы к нам!..». Как-то мне говорят: «Товарищ лейтенант, сегодня убили старшину роты из нашего батальона». (Старшинами были украинцы или русские. Младшие командиры в основном тоже.) Оказалось, что старшина, чтобы хоть как-то задержать дезертиров, ночью спрятался почти что на нейтральной полосе. И как только очередная партия дезертиров побежала к немцам, он попытался их остановить. Так они старшину застрелили и всё равно к немцам перебежали!

Сразу же появилось очень много самострелов. Я их быстро научился определять. Когда стреляют сами себе в левую ладошку, вокруг раны остаётся след от пороховых газов. Но через некоторое время этот след исчезает. И в госпитале, где такой самострел осматривают через какое-то время, этого знака уже нет. А у меня-то при первом осмотре эта обгорелость видна! Поэтому пишу: «Приникающее ранение левой руки». И ставлю две буквы — «СС». Самострел…

Самострелы были не только среди кавказцев. Но среди наших таких было единицы, и их после короткого следствия расстреливали. А среди кавказцев-то самострелов было полно! Но их не расстреливали. Нам говорили: они — несчастные люди, их надо воспитывать…

В самом начале я решил, что для более рациональной работы по оказанию помощи раненым мне следует развернуть медпункт подальше от переднего края. Поэтому в соответствии с Уставом я выбрал место для развёртывания батальонного медицинского пункта в селе Новые Шули. Это примерно в полутора километрах от переднего края. Но почти сразу убедился, что не всем уставам и наставлениям стоит слепо следовать: война вносит свои коррективы. Оказалось, что моя помощь более всего нужна именно на поле боя. Ведь некоторые раненые не могут перенести даже небольшую транспортировку. Вдобавок оказалось, что противник хорошо пристрелялся к Новым Шулям. При малейшем передвижении сразу начинался обстрел. Так что об эвакуации раненых с передовой в дневное время нечего было и думать.

Мне часто приходилось одному ходить от своего пункта до передовой и ночью, и днём. Когда мы заняли передовые позиции, фронт несколько стабилизировался. Это мою бдительность и притупило. Да и вообще мне и в голову не приходило, что в прифронтовой зоне на меня могут напасть. Об этом мне напомнил комбат, когда в очередной раз я прибыл для доклада в штаб. Он обратил на меня внимание из-за моего внешнего вида. Выглядел я действительно достаточно странно: без портупеи, в гражданском свитере, но в начищенных до блеска хромовых сапогах! Очень мало был похож на офицера Красной армии. (Только потом я сообразил, что это была неплохая маскировка при моих перемещениях к передовой.) А вдобавок комбат узнал, что я ещё и безоружен! Тут же мне выдали штык от десятизарядной винтовки. (Когда я взял его в руки, то чётко понял, что даже если на меня нападут, я не смогу зарезать человека…) В дополнение к штыку мне дали пару гранат.

Со штыком и гранатами я проходил несколько дней. Потом медпункт передислоцировали в район штаба батальона, где для него подготовили хорошую землянку. Отсюда до передовой было намного ближе. Я стал бывать в траншеях ежедневно, а иногда и по несколько раз в день. Штык и гранаты больше с собой не брал… Вместо них мне выдали пистолет.

В Севастополе нам каждый день давали фронтовые сто граммов. Но я же водку не пил, понятия не имел, что это такое. Санитары приносят: «Товарищ лейтенант, вот ваши сто граммов». — «Я не пью». — «А можно я выпью?». — «Можно». И стали они делить между собой мои сто граммов. Иногда даже препирались между собой: «Я сегодня пью лейтенантские!». — «Нет, я!». И вот как-то приходят ко мне в недоумении: «Товарищ лейтенант, що цэ такэ? Шо нам вмэсто горилки далы? Шапу… Шипу…». Я догадался: «Шампанское?». — «Да, да, да…». Но они его в жизни никогда не пили и даже названия не знали. Я тоже его не пил никогда. Говорю: «Ребята, вы что? Это же хороший напиток, его буржуазия пила!». Те: «Раз буржуазия пила, лейтенанту первому и нальём». Стали открывать бутылку, она почему-то была без этикетки. Никак не могут открыть. Крутили-крутили — она как стрельнёт! Всё содержимое вылетело. Ездовый, ему лет пятьдесят было, говорит: «Хлопче, следующую не так будем открывать. Подождите». Пошёл и принёс ведро, из которого он лошадь поил. Пшикнуло шампанское в ведро, но пена, конечно, не вылилась. Из ведра уже в кружку налили. И, конечно, первую кружку — лейтенанту. А это было сухое шампанское, кислое-прекислое (видимо, брют). Я-то ожидал другого вкуса, думал, что оно будет сладкое. Сморщился — чего в нём хорошего? А солдаты смотрят на меня и спрашивают: «Товарищ лейтенант, вы нас обманывали? Вы тоже не пили его никогда?». Так никто из нас это шампанское и не стал пить…

Мы находились на передовой уже несколько недель. Но ни одного живого «фрица» я так и не видел. Поэтому, проходя по окопам, надолго задерживался около солдат и вместе с ними вёл наблюдение за передним краем обороны немцев. Уж очень хотелось мне увидеть их поближе! Один раз мне даже дали поохотиться на гитлеровцев со снайперской винтовкой. В оптический прицел я увидел перебегающего немца, выстрелил — немец больше в прицеле не появился. И снайпер торжественно уверил меня в том, что я тоже открыл свой счёт!..

Пока позволяла обстановка, мы продолжали благоустраиваться. Отрыли ещё одну землянку. Там после оказания необходимой помощи собирали раненых перед эвакуацией их в тыл. Оттуда, с передовой-то, мне стало раненых эвакуировать проще. А вот туда, в тыл, эвакуация, наоборот, усложнилась. Дорога назад хорошо просматривалась противником, потому транспорт в дневное время двигаться по ней не мог. Ждали ночи. Но временами за день скапливалось много раненых, некоторым из них требовалась квалифицированная помощь, которую я, естественно, оказать не мог. Приходилось поддерживать их жизнь постоянным введением сердечных средств, перевязками, противошоковыми инъекциями.

Была и ещё одна трудность. Раненых приходилось таскать на руках. У меня во взводе была лошадь, самая тщедушная во всём батальоне. Она была в состоянии таскать только одну маленькую повозку, точнее — двуколку. А вот держать лошадь оказалось негде! Пришлось отправить лошадку в хозвзвод. Позже она всё же сослужила службу, когда батальон передислоцировался. Лошадка перевозила наше скромное медицинское имущество.

Обстановка в начале 1942 года была относительно спокойной. Немцы не атаковали. Мы со своим войском тоже вперёд не шли. Я хожу время от времени спокойненько на передовую посмотреть, что у меня там делается: есть ли больные, раненые? Когда идёшь с тыла, то сначала не видишь ни землянок, ни окопов. Когда подходишь ближе, то прислушиваешься: отдельные выстрелы или их несколько подряд? Есть ли разрывы мин? Если есть — дальше идти в полный рост опасно. Надо лечь и уже ползти. А когда остаётся метров пятнадцать-двадцать, увидишь бугорок. Значит, там землянка. Обычно в траншеях я находил землянку командира роты или связистов, там первую помощь и оказывал.

Наша дивизия занимала оборону у высоты Безымянной. Немцы сидели на высоте спокойно, не атаковали. Только их снайперы искали, как бы какого-нибудь зазевавшегося солдата стрельнуть. Шла одна такая более или менее спокойная неделя. А мы же как настраиваем себя: если нет стрельбы, то чего же бояться? Иду как-то к передовой по грязи. Местность ровная, впереди меня — сопки. Осталось до переднего края метров сто. Вдруг слышу: чик, чик, чик… И грязь в метре от меня в стороны разлетается! Я понял, что снайпер бьёт именно в меня — ведь больше тут нет никого! Причём бьёт сверху, с сопки. Сопка была метрах в двухстах от меня.

Прятаться некуда… Я лёг и мгновенно вспомнил, что, по уставу, в таких случаях надо надо обязательно отползти в сторону. (Ведь в том месте, где ты лёг, снайпер тебя уже поджидает.) Я отползаю, встаю. Только пошёл — опять три пули прилетели! Слава Богу, опять мимо… Опять пришлось лечь. Я опять отполз, потом встал и добежал оставшиеся до наших позиций метров сто. (Я был комсомолец, и Бога поэтому на фронте до этого случая не вспоминал. Но когда снайпер первый раз по мне выстрелил, я как-то непроизвольно про себя вскрикнул: «Господи, помилуй!». Никогда этого раньше не говорил! Теперь я понимаю, что тогда это меня и спасло. Но тогда слова эти вырвались почти непроизвольно. Как будто мама в этом миг мне подсказала: «Мишенька, будь осторожнее! Бога вспомни!». Мама у меня была очень верующая. Вот так я первый раз в жизни обратился с молитвой к Господу Богу.)

В начале марта 1941 года после относительно спокойных трёх месяцев начались бои. Раненых стали приносить ко мне в тыл. Бегать к каждому стало уже невозможно. Я же единственный фельдшер — начальник медицинской службы батальона. В подчинении моём только один санинструктор и пять-шесть санитаров. А санитары — это солдаты, которые просто перетаскивают раненых. Но санинструкторы всё-таки проходили короткие курсы, где их учили раненых перевязывать. (Санинструктором у меня был очень толковый парень. Честный, смелый. До сих пор добрым словом его вспоминаю.)

Нашему командованию приказали выбить немцев. Но немцы-то сидят выше нас! И атаковать мы их должны, соответственно, снизу вверх. Высота была небольшая, но насколько это невыгодно для нас, прекрасно понимал даже я, фельдшер, а командир батальона — уж тем более. Я как раз был у командного пункта, когда комбат получил приказ атаковать немцев. Слышу, как он говорит по телефону: «Товарищ полковник, это невозможно! Немцы на высоте, мы внизу. Ну что мы сможем сделать? Какая у нас техника? Две сорокопятки и всё…». А оттуда ему кричат: «Наступать!.. Взять!.. Доложить!..».

Деваться некуда. Приказ есть приказ… Комбат вызвал командиров рот и отдаёт им приказ: «В восемь часов утра начать наступление!». Те: «Да как мы будем наступать? Без артподготовки, вверх по склону?». Все понимали, что ползти придётся в гору, на которой немцы в течение несколько месяцев строили укрепления.

Утром мы пошли… Немцы моментально стали стрелять из пулемётов, сразу появились раненые в большом количестве, убитые. Атака захлебнулась, толпы бойцов бегут обратно! Было очевидно, что наши кавказские джигиты не очень-то были воодушевлены представившейся им возможностью геройски погибнуть за Родину. Так что ничего со штурмом высоты не получилось.

Комбат докладывает по телефону командиру полка: «Взять высоту невозможно. У нас очень много раненых, убитых…». Тот орёт (даже я это услышал): «Я тебе приказываю взять высоту!..». Мат, угрозы… Комбат из оставшихся солдат опять начинает собирать штурмовые группы. Готовятся, готовятся, поднимаются, бегут… Опять шквальный огонь сверху, опять раненые, опять убитые. И так продолжалось три дня и две ночи подряд…

Я уже так измотался, что по полю боя бегать не мог, раненые сами ко мне приползали или их приносили. Помощь им я оказывал даже не в землянке, а прямо на земле, за бугорком. Не было ни одной минуты спокойной. Вокруг меня писарь батальона всё время бегал, писал, писал… Это так ему приходилось вести учёт раненых: записывал фамилию, из какой роты. Мне, конечно, было не до этого. И в какой-то момент писарь говорит: «Товарищ лейтенант, больше раненых нет!». (Всего он насчитал двести семь раненых. По статистике, убитых в таких боях обычно бывало примерно половина от числа раненых. То есть за эти дни убитыми и ранеными мы потеряли половину батальона.) Тут я только и сообразил: я же не спал три дня и три ночи… (Странно, но вроде бы и спать особенно не хотелось.) Выключился я мгновенно. Писарь мне потом рассказал, что я где стоял, там упал на землю и заснул…

Высоту мы так и не взяли. Попытка овладеть хорошо укреплёнными позициями «на ура» и не могла привести к успеху. Тактически задача явно решалась неправильно. Я и тогда догадывался об этом, а окончательно понял это в последний период войны, когда мы наконец-то научились воевать и беречь людей.

Настроение у всех было ужасное: в этом бою многие потеряли хороших товарищей. Среди тяжелораненых был мой друг — лейтенант Лебединский. Ранен он был в живот. Его принесли на носилках минут через сорок-пятьдесят после начала наступления. Лежит абсолютно белый, как мел. Едва-едва отвечает на мои вопросы, постоянно стонет от боли и абсолютно безучастен ко всему вокруг. Я понимал, что до вечера, когда за ранеными прибудет транспорт, он не доживёт. Собрал почти всех своих санитаров-носильщиков и отправил его на носилках в тыл. Идти им надо было километра три. Позже санитары сказали, что Лебединский скончался. Как я расстроился!.. (Но чего только ни случалось на войне! Когда почти через сорок лет после войны я приехал в Севастополь на встречу ветеранов, то увидел его… живого!)

После того как немцы отбили все наши атаки, снова наступило затишье. Иной раз почему-то казалось, что никакой войны нет, а мы здесь на маневрах и отрабатываем задачи по тактике. Март в этих краях бывает тёплым и солнечным. По ночам случались заморозки, а днём было очень хорошо. Почти как летом. Так хотелось раздеться, лежать, загорать и ни о чём не думать… А потом сбегать на пляж, искупаться — ведь море совсем рядом. Вспомнился Ленинград, родители, моя знакомая Наденька Серебрякова… Где она сейчас? Почему не ответила ни на одно моё письмо? (Из дома я получал письма редко и даже не догадывался, что в это время Ленинград был в блокаде, а мои родные переживают страшный голод.) Хотелось съездить домой, помочь родителям в эти трудные дни, увидеть Наденьку…

Размечтавшись однажды, я не сразу обратил внимание, что за мной пришёл вестовой. Вызывал старший врач: я должен был временно передать свои обязанности прибывшему из санитарной роты военфельдшеру Коротееву и следовать в полковой медицинский пункт. Я ни разу не был в тылах полка, но знал, что дорога в Инкерман длиной в три-четыре километра шла у основания высоты Сахарная Головка. Так не хотелось идти эти километры по жаре! Я решил срезать и махнуть прямо через высоту. Это было опасно, потому что пришлось бы идти на глазах у немцев, но дорога сокращалась больше чем на километр.

Только я забрался на высоту — передо мной разорвались три снаряда! Вокруг никого не было. Стало ясно, что немцы вели огонь именно по мне. Такие случаи у нас уже бывали. Рассказывали, что однажды немецкий самолёт до тех пор гонялся за солдатом, пока не расстрелял его из пулемёта. Мне пришлось залечь. Но не успел я стряхнуть обсыпавшую меня землю, как фрицы прислалали вдогонку ещё три снаряда. Пришлось срочно вспоминать, что нам преподавали в училище на занятиях по тактике. Перебежками, постоянно меняя направление, я перебрался через высоту.

Как выяснилось, мне предстоял неприятный разговор с высоким начальством — начальником санитарного отдела армии, военврачом 1-го ранга Соколовским. Суть была в следующем: месяца два назад ко мне обратился солдат-азербайджанец с жалобами на здоровье: «Савсэм болной я, савсэм болной…». Где и что у него болит, разобраться было трудно. По-русски он почти не говорил, а «поболеть» его земляки очень любили. Осмотреть его, как положено, здесь, на передовой, не было никакой возможности. Но интуитивно я чувствовал, что он действительно болен, поэтому решил отправить его на ПМП (полковой медицинский пункт. — Ред.) к своему товарищу-врачу на консультацию. А смеха ради в графе «диагноз» написал: «А кто его знает?!.».

(Наши солдаты-кавказцы в боях за Родину высокий патриотизм проявляли не часто. В начале своей фельдшерской деятельности я старался быть предельно внимательным и часто отправлял больных в госпиталь. Но мой диагноз не всегда подтверждался — некоторых солдат, направленных мною, сразу выписывали из госпиталя с диагнозом «здоров». И вскоре я потерял всякое доверие к их жалобам и соответственно относился к этому. А когда начинались бои и надо было успевать оказывать помощь раненым, обычные больные как-то сами собой ушли на второй план. Да и было их тогда совсем немного.)

Оказалось, что мой больной-азербайджанец с направлением с отметкой «БМП-2» (батальонный медицинский пункт №2) заблудился и попал в медсанбат другого соединения. Там моё злополучное направление во время обхода больных и раненых показали командующему Приморской армии генерал-майору Петрову. А солдат-то оказался действительно тяжело больным! Поэтому генерал Петров приказал найти этого «докторишку» и строго наказать. Начались поиски по всей Приморской армии. Из направления установили, что оно исходило из 2-го батальона неизвестно какого полка неизвестно какой дивизии. Подпись моя была неразборчивая, но фамилию врача, к которому я направлял своего больного, сумели прочитать. Вот через него меня и нашли…

Попасть в тыл с передовой, хотя бы ненадолго, для нас, фронтовиков, было недосягаемой мечтой. Но лично мне такая командировка ничего хорошего не предвещала…

И вот я — в Севастополе, в котором никогда раньше не был. Конечно, было интересно буквально всё: как выглядит прифронтовой город, работают ли магазины, парикмахерские (старший врач полка настоятельно рекомендовал мне привести себя в порядок, прежде чем появиться перед высоким начальством). Хотелось отправить телеграмму домой, сообщить родным, что я воюю именно в Севастополе. Во фронтовых письмах сообщать место дислокации части не разрешалось, письма тщательно проверяла цензура.

Город был залит солнцем, чистый и уютный! На улицах повсюду пешеходы, военные патрули: лица у всех серьёзные, сосредоточенные, все куда-то спешат. Особенно я почему-то поразился показавшемуся из-за угла севастопольскому трамвайчику. Маленький, он медленно ехал по своему маршруту, тоненько и часто позванивая…

Магазины в городе работали. Побывал я и в парикмахерской, и телеграмму домой удалось отправить. В ней написал: «Жив здоров телеграфируйте Севастополь до востребования». (Эту телеграмму родные получили, она до сих пор хранится в моих архивах.) Такая относительно мирная обстановка мысленно вернула меня к довоенным дням в Ленинграде. Неужели где-то рядом, всего-то в шести-семи километрах отсюда, сейчас идёт бой? Здесь в это не верилось…

Однако надо было идти в санитарный отдел штаба Приморской армии. Место его расположения я знал только приблизительно: где-то в районе мыса Херсонес, на окраине города. Городской транспорт туда не ходил. Но к назначенному времени я всё-таки прибыл в штаб. Помню, что он был очень хорошо замаскирован. Начальника санотдела не было. Меня принял его заместитель, военврач 1-го ранга. Узнал, что я прибыл по личному приказанию Соколовского, предложил мне подождать здесь же, в кабинете. Занимался своими делами, как будто меня не замечая. Потом спросил, сколько мне лет, откуда прибыл, что закончил и где. Я ответил, что мне восемнадцать лет, досрочно закончил Ленинградское военно-медицинское училище в июне 1941 года, в августе прибыл в Тбилиси во вновь формирующуюся дивизию. Оказалось, что мы с ним земляки! Он подробно стал расспрашивать меня о положении дел в Ленинграде. Соколовского всё не было и не было… Заместитель достал из его папки моё злополучное направление. Прочитал мне нотацию на тему: как мог его земляк, ленинградец, так несерьёзно отнестись к больному и написать такой неподобающий диагноз! Я приободрился, понимая, что сурово меня наказывать не будут… И действительно я отделался лишь строгим отеческим наставлением. Он, человек опытный, конечно, понимал, что изучить медицину, даже в объёме фельдшерского курса, за восемь месяцев учёбы в среднем училище невозможно.

Вернулся в полк, доложил об этом старшему врачу, военврачу 3-го ранга Цороеву. Тот не сразу поверил, что я так легко отделался. Тоже сделал мне отеческое внушение и отпустил в батальон. Комбат меня встретил, как будто я вернулся с прогулки по Севастополю: стал расспрашивать, как живёт город, какие новости, есть ли разрушения? И ни слова о главном: зачем же всё-таки меня вызывало высокое начальство…

Всё снова вернулось на круги своя: перестрелки, одиночные раненые… Эвакуировали раненых на ПМН ночью транспортом, который доставлял нам боеприпасы и продовольствие. У нашего старшего врача была одна санитарная машина. Машину эту, похоже, он берёг больше, чем людей. Но раненые у меня всё равно долго не задерживались. Тех, кого по медицинским показаниям надо было эвакуировать немедленно, я отправлял на носилках, с бойцами.

Обстановка на нашем участке стабилизировалась. Тут мне приказали временно сдать дела и обязанности начальника медслужбы батальона фельдшеру Ивану Коротееву и прибыть на батальонный медицинский пункт в распоряжение командира санроты. Такое решение очень не понравилось Коротееву. Но зато вполне подошло мне — появилась возможность хоть немного побыть в спокойной обстановке. Как я потом узнал от Коротеева, всё это было связано с моим визитом к начсанарму: меня рекомендовали подучить под началом опытных врачей.

На медицинском пункте я пробыл три-четыре недели. В мои обязанности входил приём раненых из батальонов. Я делал перевязки, вводил необходимые лекарства, занимался эвакуацией раненых в медсанбат дивизии. Обязанности несложные, я к ним быстро привык и, кажется, выполнял хорошо. Во всяком случае, замечаний не имел. А какая здесь была тишина! Пулемётной перестрелки не слышно, мины рвались редко — почти как в раю!

К таким тепличным условиям привыкаешь быстро. Вечерами можно спокойно было выйти на улицу, поговорить с ребятами. Недалеко, на железнодорожном переезде, был пост, его охранял молоденький, лет шестнадцати матрос. Очень серьёзный, никогда не нарушал Устав караульной службы. А нам так хотелось с ним познакомиться, особенно нашим девушкам-медсёстрам! По ходу дела выяснилось, что он был юнгой на корабле. После того, как корабль немцы потопили, команду списали на берег, а он оказался в комендантской службе. (Позже я встретил его в плену, кажется, в лагере Старые Шули. Выглядел он очень плохо, сильно похудел, был измождённым. Я ничем не мог ему помочь: офицеров отделили от рядовых и не разрешали с ними общаться.)

По сравнению с передовой служба в полковом медицинском пункте была просто курортом! Ещё немного — и я бы мог стать соавтором книги по медицине. Однажды к нам прибыла высокая комиссия во главе с тем самым заместителем начальника санитарного отдела армии, который воспитывал меня в штабе Приморской армии. Он меня сразу узнал! Поинтересовался у старшего врача о моих успехах на службе. Тот ответил, что служу я добросовестно. И заместитель начальника санитарного отдела армии предложил мне принять участие в составлении книги об обороне Севастополя по разделу медицинской службы! Я должен был описывать организацию первой и доврачебной помощи раненым на передовой.

Я стал отказываться — ведь никогда ничего не писал. Но он пообещал помочь. Строго указал на серьёзность задания. Мне ничего не оставалось делать, как начать собирать материал к будущей книге. Помню, даже начал писать заметки о редких ранениях, о необычных способах эвакуации таких раненых с поля боя. Но моя писательская карьера закончилась, почти не начавшись, — начались тяжёлые бои за Севастополь… Я вернулся в свой батальон.

К третьему штурму города немцы за несколько месяцев накопили большие силы. Начались массированные артиллерийские обстрелы, бомбёжки с воздуха. Самолёты сначала пикировали на город и на тыловые подразделения наших войск. Потом перешли к обстрелам и бомбёжкам передовых позиций, выбирая в первую очередь наиболее укреплённые районы.

Наш батальон находился не в самом городе, а примерно в середине нашей обороны на окраинах, и мы переходили с одной позиции на другую.

Когда начались атаки на нашем направлении, мы занимали позиции у подножия горы Безымянной. Слева — моряки из 7-й бригады морской пехоты, справа — они же. Тут, похоже, немцы решили добить нас окончательно. Но они не знали, что в центре стоит наш слабенький полк, и почему-то первыми атаковали моряков справа и слева от нас. Думаю, что они наступали на стратегически важных направлениях, там где наше командование и поставило моряков.

Полковой рубеж обороны был меньше километра по фронту. Немцы пошли на моряков слева — тем удалось отбиться. Пошли против других моряков — тем тоже удалось отбиться. А на нас немцы не идут!.. На нас они пошли позже, когда из моряков мало кто уже остался в живых…

Всё это происходило на наших глазах. Мы находились метрах в двухстах, когда немцы снова пошли на моряков. Тогда яркий солнечный день от массированного немецкого огня превратился в тёмный вечер. Такая пыль от разрывов поднялась! На позициях моряков творилось что-то невероятное: всё было черно от взрывов, как будто земля слилась с небом. В воздухе стояла сплошная чёрная завеса…

А у нас в это же время было светло и относительно спокойно! Мы наблюдали за происходящим, как в каком-то страшном кино. Бомбёжка позиций моряков продолжалась весь день до позднего вечера. А на следующий день по тому же сценарию всё повторилось уже с нами! Передать словами это невозможно… И вдруг всё неожиданно стихло. Немцы почему-то не стали штурмовать наши разгромленные обстрелами и бомбардировками позиции. Остаткам нашего батальона командование поставило задачу занять новые позиции. Ночью мы вышли в марш.

Перед самым началом боёв мне прислали в подкрепление девушку, медсестру. Было ей всего семнадцать лет. Она только что закончила десять классов, прошла ускоренный курс подготовки медсестёр и сразу была направлена на фронт. Обмундировать её не успели. Ко мне она прибыла в короткой юбочке и в босоножках, каблуки от которых сразу отскочили. Из военной одежды на ней была пилотка и выцветшая гимнастёрка. Мне было её очень жаль. Я старался не посылать девушку на передовую, а оставлял у батальонного медпункта. Там она поправляла повязки раненым, прибывшим с поля боя. (Повязки на месте часто накладывались наспех, и перед эвакуацией их надо было приводить в порядок.) Ещё она вела учёт раненых, следила за санитарным состоянием взвода. Я успел привыкнуть к ней, мне она даже стала нравиться. Ведь было мне восемнадцать лет, и даже на войне молодость брала своё. Я хорошо понимал, что на передовой, да ещё без нормальной одежды и обуви, она бы точно пропала. Мне удалось уговорить повара, случайно задержавшегося после ночной раздачи еды, чтобы он посадил её на свою походную кухню и отвёз в тыл.

Территорию на окраине Севастополя мы занимали небольшую, но рядом был небольшой аэродром с несколькими самолётами. В море стояли наши корабли. Они часто поддерживали моряков из 7-й бригады огнём артиллерии. А потом мы увидели, как корабли один за другим стали уходить… Самолётов тоже не осталось, аэродром разбомбили. И наконец в последние дни июня 1942 года немцы заняли сам Севастополь. Мы оказались в окружении. Ещё какое-то время надеялись, что придут корабли и нас заберут. Но напрасно…

На рассвете мы заняли новые позиции в районе Федюхиных высот у знаменитого «Орла» и сразу же вступили в бой. Всё получилось, как и накануне: немцы открыли ураганный огонь по нашей передовой изо всех видов оружия. Сразу же налетели «юнкерсы». Они вытянулись в длинную цепь из десяти-пятнадцати самолётов и пикировали поодиночке. Отбомбившись, эта группа «юнкерсов» уходила на заправку, а на смену ей прилетала следующая. И так весь день… А потом немцы пошли в атаку! Им удалось потеснить наши позиции. 5-я рота батальона отступила. Но дальше фашисты сами почему-то не пошли.

Раненых у меня на БМП было немного. Но я понимал, чем это объясняется: раненых так мало потому, что они остались на занятой немцами территории и попали в плен…

Штаб батальона и остатки рот отошли на новые позиции. Почти сразу ко мне прибежал вестовой из штаба и передал приказ об очередном отходе: надо было уходить к железнодорожной насыпи. Расстояние было примерно километр. Но уходить надо было днём по открытой местности, через виноградники… Из этого следовало, что это было не отступление, а самый настоящий «драп». Немцы стали стрелять в нас из автоматов. Мы бежали, падали, снова бежали… Но я, к счастью, не был даже ранен.

Ночью остаткам нашего батальона было приказано занять оборону на Сапун-горе. К этому времени у меня остался только один санитар. Именно тогда я стал свидетелем страшного действа — на моих глазах расстреляли человека. Офицер-политработник, замполит роты из нашего батальона, сидел недалеко от нас, в воронке. Грузин из Тбилиси, фамилии его я не запомнил. Ему было лет тридцать пять. Вдруг слышим — в воронке выстрел! Раненый политработник первую помощь оказал себе сам, наспех перевязал руку. Но когда я к нему подполз и стал его перевязывать, то понял сразу: это самострел. Рана на руке говорила сама за себя… Я велел ему ждать, пока мы соберём ещё несколько раненых, чтобы всех вместе отправить в тыл.

Я рассказал подошедшему ко мне старшему политруку, уполномоченному особого отдела, о «ранении» замполита. Вызвали этого замполита. Я ещё раз сделал ему перевязку. Никаких сомнений не было — явный самострел… Старший политрук забрал у замполита документы, вывел его из землянки и метрах в сорока расстрелял… Помню, что сострадания или жалости я не испытывал. Лишь остался крайне неприятный осадок в душе: мне было дико, что офицер Красной армии может оказаться таким трусом и таким способом захочет покинуть поле боя!..

Бои становились всё тяжелее и кровопролитнее. Немцы продвигались напористо, но осторожно. Бывало, что после разгрома наших рот штаб батальона отходил на другие позиции, а меня не оповещали об отходе, хотя землянка моего батальонного медпункта всегда находилась рядом со штабом. Я с ранеными оставался на нейтральной полосе, но узнавал об этом только тогда, когда вдруг наступала тишина… Выходил, пытался разобраться в обстановке: землянки штаба стояли пустые, а там, где недавно находились наши роты, не было видно ни одного бойца.

Как-то утром поступает приказ: остаткам нашего полка во что бы то ни стало отразить атаку немцев! Моя землянка была метрах в ста от передовой. Начался бой. Стали поступать раненые. Я ими занимался. А потом вдруг всё стихло… Раненым (они все были ранены легко) я помощь оказал и показал, куда им идти. Они своим ходом ушли в тыл. Новых раненых больше нет. Решил посмотреть, в чём дело. Вышел из землянки и смотрю в сторону передовой. Никого: ни отступающих наших, ни немцев. Походил туда-сюда… И вдруг вижу: метрах в пятидесяти от меня из нашего колодца два немца воду набирают! Около меня — только санинструктор с одним легкораненым в землянке остался. Достал пистолет, думаю: надо их сейчас стрельнуть! Молодой ведь был. Но тут же подумал: а если я промахнусь? И сообразил, что со своим пистолетом я тут ничего не сделаю. И следующая мысль — надо драпать отсюда! Вернулся в землянку и говорю: «Ребята, немцы нас отрезали!». Вывод однозначный: раз стрельбы нет, а немцы заняли наши позиции, то значит, на этих позициях наших больше нет. Либо они убиты, либо взяты в плен. (Но вот что интересно: немцы наши траншеи заняли, но дальше не пошли. Бои в Севастополе они вели очень аккуратно. Займут одну линию траншей, а дальше идти не торопятся.)

Помню, что рядом в землянке был наш офицер. Дополз до его землянки — он там с одним солдатом сидит. Говорю: «Надо уходить отсюда! Разве мы сможем немцев задержать?». А как идти? До высоты — метров триста-четыреста, ровное место.

И в конце концов нервы у нас не выдержали. Мы втроём — санитар, легкораненый и я — перебежками бросились из землянки. Немцы заметили и открыли вдогонку огонь трассирующими пулями. Когда по тебе стреляют трассирующими, это очень страшно! Ты видишь пули, летящие в тебя. Но бежали, падали и петляли мы так быстро, что немцы в нас так и не попали…

Добежали… Раненого я отправил в тыл. А вот куда мой санинструктор подевался, не знаю. Что делать, куда идти? Нашёл ход сообщения, дошёл до ячейки стрелковой. А там сидят два солдата с пулемётом, только они не из нашего полка. И вдруг появляется капитан, заместитель командира нашего батальона по строевой части: «О, ты ещё живой!». — «Живой, товарищ капитан». — «Я тебе поручаю вести оборону на этом фланге, на правом, а сам пойду на левый фланг».

Капитан ушёл. Мы с двумя солдатами сидим. Немцы в гору лезть не торопятся. Но потом всё-таки поползли в нашу сторону. Расстояние до них — меньше ста метров. Мы их хорошо видим. Пулемётчик стал стрелять. Немцы ответили. Вдруг пулемётчик осел на дно ячейки — убит… (Понятно, что немцы сразу засекли пулемёт и сосредоточили огонь на нём.) А второй боец куда-то делся, я даже не заметил, как он пропал. Я остался с пулемётом один. А я же в нём совсем не разбираюсь — это тяжёлый станковый пулемёт! Какие кнопки нажимать? Но немцы-то снизу ползут прямо на меня. Что-то надо делать… Нажал — не помню на что-то, — пулемёт стал стрелять!

Стрелял я недолго — лента быстро кончилась. А менять-то ленту я не умею! Пока я стрелял, немцы приостановились. А как пулемёт замолчал, снова поползли. Капитана нет… Что я с пистолетом один буду тут делать? Как и чем держать оборону? И я побежал в тыл… Скоро наткнулся на наших полковых миномётчиков. Командир миномётной роты обрадовался: «Хорошо, что ты к нам вышел! У нас ни одного медика тут в живых не осталось».

Бой стих. Никто не стреляет. Нашёл одного раненого, оказал ему помощь. Потом думаю: надо у командира узнать, а что вообще за обстановка? Что дальше-то делать? Землянка командира была рядом. Я к нему зашёл. У него заместитель сидит, замполит, двое солдат с винтовками. Махнул рукой мне: не до тебя тут! И я сообразил, что на позициях от всего нашего полка осталось всего-навсего восемь человек…

Вышел из землянки. Вижу: метрах в пятистах со стороны моря наши идут! Обрадовался: они сейчас нам помогут, хоть как-то оборону сможем держать! Они идут себе спокойненько, не стреляют. Стали приглядываться: двигаются очень осторожно. Наконец кто-то взглянул в бинокль. Всё сразу стало ясно — это шли немцы… Но почему они идут со стороны наших тылов, ведь за ними явно просматривалось море? Неужели всё кончено?.. (До этого мы надеялись на помощь моряков. Думали: лишь бы продержаться до вечера! Ведь ночью могли подойти корабли и забрать нас. Мы знали, что моряки не раз выручали обороняющихся на суше.)

Кто-то из нас решил, что лучше пустить себе пулю в лоб, чем сдаться в плен. Я в плен тоже сдаваться не собирался. Но командир запретил нам стреляться. А мне он вообще сказал, что мои знания и опыт очень пригодятся нашим раненым бойцам, даже если я попаду в плен. Ведь немцы им помощь оказывать не будут.

Немцы подошли ближе. Стало видно, что их не меньше сотни. Командир отдаёт приказ: «Занять оборону! Огонь!». У нас по пистолету на офицера и два солдата с винтовками. Мы стали стрелять из пистолетов и винтовок. Немцы на нашу пальбу практически никакого внимания не обращают — как шли, так и идут…

Тут мне говорят: «Раненый появился!». Я спустился в землянку оказать ему помощь. Наши ещё немного постреляли, и всё стихло… Ранен боец был легко. Я делаю ему перевязку. И вдруг открываю глаза и вижу, что немцы меня за руки вытаскивают из землянки, петлицы с гимнастёрки срывают. Землянка наполовину разрушена, брёвна торчат в разные стороны. Потом уже я сообразил, что немцы нас обошли и забросали гранатами… Как меня осколками не зацепило, не понимаю. Но контузило меня сильно — всё вокруг плавало, как в тумане…

Плен

«Боже, откуда же здесь взялись немцы?!.». Немцы сдёргивают с меня ремень и толкают в изломанный строй пленных. Среди них вижу — есть и офицеры нашего миномётного батальона. «Мишка, ты тоже тут? Давай, вставай с нами!». Я встал в строй. Но никак не мог до конца осознать, что случилось самое страшное — я попал в плен…

Это произошло 29 июня 1941 года. Но даже сейчас, по прошествии семидесяти лет, мне очень тяжело вспоминать этот самый чёрный день в моей жизни. Чего можно было тогда ожидать, попав в плен к немцам? Об их зверствах в концлагерях мы хорошо знали по сообщениям из газет. В первые минуты плена мне показалось, что огромная чёрная туча накрыла меня с головой, и я не вижу ни малейшего просвета в этой тяжёлой свинцовой мгле… Но судьба распорядилась именно так — и вот я сейчас иду в строю пленных навстречу неизвестности, почти без всякой надежды вернуться домой, увидеть свой родной Ленинград, обнять своих родных и близких… Всё как в страшном сне.

…Начались тяжёлые изнурительные переходы по этапам. Из-за контузии я ещё долго почти ничего не слышал, страшно болела голова, хотелось пить. Я с трудом держался на ногах, ребята поддерживали меня под руки. Настроение у всех было подавленное. Мы почти не переговаривались (это было запрещено). Каждый был погружён в свои безрадостные мысли. И всё-таки у меня в голове нет-нет да и мелькнёт шальная мысль вроде такой: а вдруг прямо сейчас будет высажен десант с кораблей, немцев разобьют и нас спасут? Увы, факты — упрямая вещь: было ясно, что город сдан и никакого десанта не будет. Потом я стал надеяться на внезапную атаку партизан. Дойдём вон до той высоты, а они там нас поджидают и спасут! Мне было легче идти, когда я так думал. Да и то, что мне было всего-то восемнадцать — в сущности, наивный пацан, — играло свою роль в моих мечтах. Намечал следующую высоту и снова надеялся. Проходим мимо одной высоты, мимо другой… Никаких партизан, конечно, нет.

Первая остановка на ночлег была в Байдарах. Мы не очень-то рассчитывали на то, что немцы будут кормить нас на этапе. Но была надежда, что хотя бы вечером напоят и накормят. Конечно, не было расчёта на сытный паёк в соответствии с положениями международного Красного креста о военнопленных. Но на кружку воды и кусок хлеба надеялись. А в реальности было так: нашу группу пленных офицеров заперли в сарае, не дав ни крошки хлеба, ни глотка воды… Пить хотелось страшно — ведь целый день мы шли под палящим солнцем. (Тех наших товарищей, которые по пути попытались напиться из ближайшей канавы, конвоиры застрелили на месте.)

Кто-то из ребят попытался вступить в разговор с немцем-часовым, чтобы попросить у него чего-нибудь из еды. Безрезультатно… Мы понемногу уже стали засыпать, когда заскрипел засов, открылась дверь, и нам бросили две буханки заплесневелого хлеба. Мы экономно вырезали плесень, разделили хлеб поровну. Каждому досталось граммов по сто.

Наш подавленное состояние ещё более усугубилось тем, что произошло ночью. Меня внезапно разбудили. Оказалось, что один офицер попытался покончить с собой, перерезав себе горло бритвой. В темноте было слышно его хриплое тяжёлое дыхание, стоны. Было темно. Я обследовал его наощупь. Стало ясно: ранение тяжёлое, повреждены крупные сосуды и трахея. Но что я мог сделать, если у меня не было даже бинта?..

Позвали часового. Разговаривать с ним пришлось мне. Я вспомнил несколько немецких слов из школьной программы и кое-как объяснил в чём дело. Немец меня понял и вызвал офицера, который приказал нам вынести раненого и здесь же, на глазах у всех, несколькими выстрелами в упор добил его. Сделал он это абсолютно хладнокровно, без единого слова и безо всяких эмоций. Словно ненужную вещь на помойку выкинул… И даже не приказал убрать труп — тело так и осталось лежать перед сараем…

Мы долго обсуждали случившееся. Кто-то осуждал товарища за его малодушие. Другие горячо возражали, говоря что тот поступил правильно, и они тоже бы покончили с собой, если бы у них было какое-нибудь оружие. Я на секунду тоже заколебался, подумал, правильно ли поступил, что не пустил себе пулю в лоб, когда была такая возможность? Ведь я теперь буду считаться изменником Родины! А этого я всегда боялся больше всего на свете! Но потом мысли пошли по другому руслу: ты уже в плену, и надо бороться за жизнь даже в этих страшных обстоятельствах.

Чего только я ни передумал за эту ночь… Но одно помню хорошо: полностью надежда меня не оставляла. Я верил в нашу победу и раньше, когда шли самые тяжёлые бои за Севастополь. Верил и тогда, когда стало ясно, что город мы не удержим. Верил и теперь, в плену, когда каждую минуту мог погибнуть по прихоти любого немца. Я почему-то продолжал верить, что ещё побываю в Берлине в качестве победителя, что вернусь в свой любимый Ленинград и увижу родных. Я старался поддерживать в душе такой настрой. И мне казалось, что, может быть, поэтому я легче, чем другие, переносил тяготы плена. Особенно остро я почувствовал это значительно позже, когда мне выпали такие тяжкие испытания, которые и в самом страшном сне невозможно представить…

Следующий, второй, день в плену оказался ещё более тяжким. Предстоял длинный марш под палящим крымским солнцем. Опять без единого глотка воды и куска хлеба. Утром перед выходом нам не выдали ничего. Конвоиры зверствовали… Во время марша постоянно раздавались выстрелы: убивали тех, кто не мог быстро идти, тех, кто пытался подбежать к какой-нибудь луже или канаве. Когда мы поднялись на очередную горку, я оглянулся назад: там в луже крови убитый лежит, там лежит, там…

Когда вечером пришли в лагерь, все как подкошенные повалились на землю. Но скоро нашу группу офицеров подняли. «Кто из Севастополя, встать в строй!». Поднялось человек сорок-пятьдесят, построились в две шеренги. Немец в офицерской форме на чистом русском языке объявил, что среди нас находится комиссар и он сам должен выйти из строя. Что это означало, всем было понятно: пленных политработников немцы расстреливали на месте.

Немец снова спросил: «Кто из вас политработник?». (Среди нас действительно был политрук батальона, капитан. Но петлицы с нас сорвали, ремни отобрали. Выглядели все примерно одинаково.) Мы молчим. Немец достаёт парабеллум и подходит к первому. (От первого пленного меня отделяло человек пять.) Приставляет первому пистолет к голове: «Где политработник ваш?». И так по очереди подходил ко всем подряд. Дошёл и до меня. Никто ничего так и не сказал.

Немец ушёл и вернулся вместе с нашим пленным. Поворачивается к нему: «Так где здесь политработник?». (Оказалось, что этот пленный сам был политработником. И, чтобы спасти себя, пообещал немцам выдать своего товарища, с которым он вместе училище заканчивал.) Пленный засуетился: «Вот этот, наверное…». И тыкает рукой в человека, который был одет в такое же, как у него самого, обмундирование. Потом, трясясь и заикаясь от страха, скороговоркой стал объяснял немцу, что именно такое обмундирование после окончания курсов в Новороссийске выдавали политработникам.

И он действительно угадал-таки нашего комиссара! Но сразу стало ясно, что предатель не знает ни его фамилии, ни того, где именно наш комиссар проходил службу. А мы все в один голос утверждаем, что среди нас политработника нет. Немец спрашивает предателя: «А как его фамилия?». — «Не знаю…». — «А почему ты решил, что он политработник?». — «А у него брюки зелёные, как у меня! Нам именно такие в училище выдали». (У всех офицеров брюки тогда были синие, но в Новороссийске, где на ускоренных курсах, в спешке, готовили политработников, их, похоже, одели в то, что было под руками. Так что наш комиссар и предатель оба, в отличие от всех других офицеров, были в зелёных брюках.) Никаких других доказательств, кроме этих пресловутых брюк, предатель немцу предъявить не смог.

Рассказ про одинаковые брюки немца не убедил. Он пистолет спрятал и говорит нам: «Если вы меня обманули, то вы все будете расстреляны!». Забрал с собой предателя и ушёл. Прошло время. Мы немного успокоились. Тут проходят мимо двое наших солдат, тоже пленных, и говорят: «Мы сейчас закопали того политрука, который приходил с немцем. Немец его расстрелял». Мы тут как-то даже чуть-чуть утешились — это было справедливо. Вот ведь как вышло: хотел товарища угробить, а его самого угробили. А тот живой… (Впоследствии я сам убедился, что немцы презирали тех из наших, кто предавал свою Родину. Хотя эти предатели и служили немцам, как самые покорные псы.)

А как преданно служили немцам полицаи, у нас очень скоро появилась возможность убедиться на собственной шкуре. Следующий переход до Бахчисарая оказался ещё труднее: солнце палило безжалостно, а воды снова нет ни капли… Прошли около тридцати пяти километров. Я и сейчас не могу себе представить, как смог одолеть этот марш. На этом переходе нас конвоировали крымские татары, полностью одетые в немецкую форму. Своей жестокостью они напоминали крымскую орду из далёкого прошлого! А вот именно к крымским татарам немцы были особо расположены, они им полностью доверяли. Власовцам, полицаям и прочим дешёвым прихвостням выдавалась немецкая военная форма времён Первой мировой войны, а татары одеты были в современную немецкую полевую форму!

В этом переходе мы потеряли больше всего своих товарищей. Темп марша был ускоренным. Татары безжалостно расстреливали и тех, кто пытался зачерпнуть воду из канавы, и тех, кто был ранен и хотя бы немного отставал, и тех, кто просто не мог идти наравне со всеми. На местное население (чтобы получить кусок хлеба, кружку воды или хотя бы сочувственный взгляд) рассчитывать не приходилось. Под Бахчисараем жили тоже крымские татары. Они смотрели на нас с презрением. Видим: на возвышенности стоят женщины с детьми. Когда они нас заметили, то стали на своём языке что-то кричать. Слов мы не понимали, но по тому, какие они были озлобленные, было видно, что они хотят нам сказать: «Так вам и надо!». Никакого сочувствия, лишь ненависть и ругань… А дети увидели, что родители нас оплёвывают, и сами стали в нас камни бросать. А кто яблоки ели, те огрызки в нас бросали…

Концентрационный лагерь в Бахчисарае был устроен на окраине города, на склоне большой горы. Территория была огромная. Периметр обнесён двумя рядами колючей проволоки со сторожевыми вышками с пулемётами и тщательно охранялся часовыми с собаками. Внутри лагерь был разделён несколькими рядами колючей проволоки. Такие загоны предназначались соответственно для офицеров, рядовых и больных. Сообщения между ними не было. Кормёжка здесь была такая: один раз в сутки давали черпак баланды — тёплой мутной жидкости, в которой плавали непроваренные отруби. На наши вопросы по поводу качества «еды» полицаи отмахивались: мол, вас слишком много, повара не успевают прокипятить этот, с позволения сказать, суп. Раз в день давали «кофе». В отличие от баланды, «кофе» был сносным, чуть темнее баланды по цвету. Что туда намешивали, я до сих пор не знаю. Но мы стремились побыстрее получить эту кружку жидкости и старались по возможности не пролить ни капли по пути следования от раздатчика до своего места на земле.

В этом страшном лагере было много больных дизентерией. Мне очень повезло, что лишь сутки мы пробыли на этом месте. На следующий день нас погнали дальше. Переход от Бахчисарая до Симферополя мало чем отличался от предыдущих, но каждый следующий переход давался мне всё труднее. Я шаг за шагом слабел от недоедания, обезвоживания и страшной жары. Тут меня очень поддержали товарищи, которые увидели, что я начинаю сдавать, и изо всех сил старались подбодрить меня. Говорили, что надо держаться во что бы то ни стало, что мы ещё повоюем! Вот только добраться бы до следующего лагеря! Может быть, там охрана будет послабее, и можно будет организовать побег.

В Симферополь вошли к вечеру. Солнце ещё светило, но жара заметно спала. Идти стало полегче. В городе жизнь шла своим чередом. На первый взгляд казалось даже, что нет никакой войны: всё тихо, спокойно, по тротуарам идут люди, открыты ларьки, лавки… На нас прохожие обращали мало внимания. Видимо, пленных здесь прогоняли уже не в первый раз. Вперемежку с гражданскими попадались немецкие офицеры, патрули, проезжали военные машины.

В Симферополе нас загнали в бывшую городскую тюрьму. Солдат и офицеров держали отдельно. Первую ночь мы спали прямо на земле. Здесь было уже очень много пленных. Все в подавленном состоянии. Почти никто уже не говорил: мы выживем…

В Симферополе я неожиданно встретился с нашим полковым медиком — военврачом 3-го ранга Иваном Медведчуком. Я страшно обрадовался! Наконец-то можно было кому-то обо всём рассказать, поделиться откровенно мыслями, да и просто отвести душу — ведь рядом был проверенный друг. А это дорогого стоит в таких условиях.

Тут объявляют: будет митинг. Приехал представитель Русской освободительной армии. (Не помню, так ли точно она тогда называлась, но суть именно та: нам предлагали написать заявления на вступление в армию, которая будет воевать на стороне немцев.) Тем, кто вступит в неё, обещали немедленно выдать хороший паёк, обмундировать, послать на формирование. А в дальнейшем была обещана служба в тылу. При этом говорили, что война уже большевиками проиграна, и все здесь мы погибнем медленной голодной смертью. В последнем убеждать нас было не надо: голод и смерть мы видели каждый день, каждый час.

Иван Медведчук говорит: «Я пойду! Конечно, против наших воевать не буду. Но другого выхода из плена не вижу. Выйду отсюда — меня переоденут, накормят. А когда подведут ближе к фронту, я к нашим и перебегу!». Я видел, что говорит он это искренне. И вообще парень он был хороший, мы с ним давно были знакомы. Я дал ему свой ленинградский адрес и попросил, чтобы, как только он перейдёт линию фронта, сразу же написал бы родным о моей судьбе. Почему-то я был уверен, что Ваня непременно выполнит мою просьбу.

Он так уверенно говорил о своём плане, что я и сам чуть было не сделал непоправимый шаг. Говорю: «Я тоже с тобой пойду. А что надо делать?». — «Надо написать заявление. А на митинге это заявление представителю отдать. Нас и зачислят». Мы оба написали заявления, чтобы нас взяли в эту армию. Но тут же я вздрогнул, как будто меня ударило чем-то: «Что же я делаю! Что же это я делаю!..». И разорвал своё заявление… Теперь я точно знаю, что тогда поступил правильно.

Иван Медведчук с заявлением ушёл на митинг. Больше его я не видел. (После войны я много раз посылал Ивану письма в Баку, просил знакомых бакинцев разыскать его, но ответа так и не получил — в Баку он не вернулся.)

Нас загнали в корпус городской тюрьмы Симферополя и держали около двух недель. В подвале тюрьмы сидели евреи. Над ними каждый день издевались пьяные полицаи. Что они там в подвале с евреями делали, я не знаю. Но страшно орали и евреи, и сами полицаи. Время от времени мы видели, как трупы евреев из подвала вытаскивали на улицу. Ужас что творилось… (Позже, уже в другом концлагере, евреев построили. И полицаи стали их жутко избивать. А рядом стояли двое немцев и смотрели. Немцы постояли-постояли с каменными лицами и ушли… Я так понял, что никакого приказа полицаям немцы не давали, и те всё это делали по собственной инициативе. Полицаи были в основном украинцы, попавшие в плен в первые месяцы войны. Они баланду не ели, были все мордатые и упитанные. У каждого из них была плётка или палка. Ходили они по лагерю и направо-налево беспричинно били пленных. Видимо, это доставляло им удовольствие.)

Особенно запомнилось, как в Симферополе нам выдавали баланду. Для того, чтобы эту баланду получить, мы выстраивались в длинную семидесятиметровую очередь к повару. Затем, по команде полицая «Следующий!», этот «следующий» бегом бежал к бочке, где ему и отмерялась положенная норма. Мешкать было нельзя, ведь если ты не сумел быстро и ловко подставить свою пустую консервную банку или пилотку (у кого что было), то можно было вместо баланды получить по затылку. Никакие оправдания не принимались. Несчастный оставался голодным. При команде «Следующий!» этот «следующий» сразу получал от полицая удар палкой по спине. (На всякий случай, чтобы бежал быстрее…) Так же бегом надо было нестись с содержимым к месту, где разрешалось поесть. Если, не дай Бог, человек спотыкался или случайно расплёскивал еду, она не возмещалась, как бы он ни просил и ни унижался.

Я думаю, что такую раздачу пищи придумали не немцы. Это была самодеятельность местных полицаев в угоду лагерному начальству. Те иногда издали наблюдали за этим спектаклем. С изуверством полицаев мне довелось встречаться ещё много раз. Все их изобретения отличались нечеловеческой жестокостью…

С начала моего пребывания в плену прошёл месяц. Заметно давал о себе знать голод: порой наступало такое безразличие, что не хотелось жить, опускались руки. Ни о чём не думалось, в голове сидела только одна мысль: пусть наступит хоть какой-нибудь, но конец, по поговорке: лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Надеяться на появление партизан теперь, в глубоком тылу у немцев, не приходилось. Здесь всё было тихо и спокойно. А кроме партизан надеяться вообще было не на кого — фронт ушёл далеко на восток…

Следующим этапом для нас был концлагерь в Джанкое. Туда нас привезли в товарных вагонах. Расстояние от Симферополя до Джанкоя вроде небольшое, но ехали мы туда почти трое суток. И только один раз на стоянке выдали по небольшому куску хлеба и разрешили старшему вагона сбегать за водой.

Лагерь в Джанкое помню плохо. Видимо, уже сказывалось длительное голодание и, как результат, истощение мозга. Почему-то запомнилась процедура выявления среди нас евреев. Нас выстроили в шеренгу и заставили спустить штаны. Немцы искали тех, у кого было сделано обрезание. Таких уводили и живьём сбрасывали в силосную башню, которая была наполнена водой, где они со страшными криками тонули… (Ещё раньше, в лагере Старые Шули, умертвили раненого офицера-еврея. Но его убили почему-то относительно гуманным способом: заставили врача ввести ему несколько ампул морфия.) И тут вдруг один пленный подходит к нам и рассказывает удивительную историю про себя. Его тоже сбросили в воду, а он в это время закричал: «Я не еврей, я не еврей!.. У меня операция была хирургическая!». И тогда немцы его на верёвке вытащили обратно!

Лагерь в Джанкое был пересыльным. Нас снова погрузили в эшелон и повезли дальше. Неужели в Германию?!. Одна мысль об этом приводила в ужас. Двери и окна плотно задраивались снаружи, поэтому во время движения мы не могли ориентироваться, в какую сторону нас везут. Единственное, что удавалось сделать, — так это считать дни по солнечному свету. Через четверо суток прибыли в Днепропетровск. За эти четверо суток что-то поесть дали нам только один раз. Стоял сентябрь 1942 года.

В Днепропетровске — опять городская тюрьма. Немцы приказали: «Врачи и фельдшеры — выйти из строя!». Медиков оказалось восемнадцать человек. Нас привели на четвёртый этаж одного из корпусов тюрьмы — так называемый блок Е. Там в камерах и в коридоре на полу лежали наши раненые бойцы-севастопольцы. Было их тысяча двести человек.

Одну из камер выделили под амбулаторию. В ней мы должны были оказывать медицинскую помощь. Кажется, всё соответствовало международным соглашениям о военнопленных. Но какая на самом деле это была помощь и вообще можно ли было её назвать медицинской помощью?

Амбулатория размещалась в обычной пятнадцатиметровой камере с цементным полом и небольшим окном с металлической решёткой. Из мебели были только стол для медикаментов и инструментов, две табуретки и буржуйка с трубой, выходившей в окно. Из медикаментов и инструментов были дезинфицирующие растворы марганцовки и риванола, аспирин, шёлковые немецкие салфетки, бумажные бинты, пинцет и ножницы. Тут же, в камере, стояло несколько железных кроватей для персонала. На кроватях вместо матрасов лежали доски, а укрывались мы шинелями. Правда, у нас, медиков, появилась привилегия — с нас не сняли сапоги. У остальных кожаную обувь отбирали, а взамен давали деревянные колодки.

Раненые бойцы узнали, что прибыли врачи, и потянулись к нам. Из легкораненых вмиг организовалась длинная очередь. А те, кто не мог ходить, потихоньку ползли к нашим дверям, хотя мы им сказали, что перевязки будем делать на месте.

Большинство из раненых без медицинской помощи были уже несколько месяцев. Мы стали делать перевязки. Сняли повязки и увидели их раны… там был сплошной гной и черви. Сказать, что мы пришли в ужас, — это ничего не сказать… Глубокие раны были все до краёв наполнены червями. Снимаешь марлю, а они шевелятся под ней. Я никогда такого не видел…

Раненые, конечно, довольны, что попали хоть к каким-то докторам. Мы ведь в белых халатах. А что мы можем сделать?.. Тампонами с дезинфицирующим раствором вытаскиваем всю эту жуть, сбрасываем, перевязываем… А через некоторое время эти же люди опять стучатся к нам: «Ой, доктор! У меня опять что-то там!». Мы кому-то попытались вторично перевязку сделать — а черви появились опять. Они где-то в глубине раны прятались и опять вылезали. (Я знал, что в таких случаях требовалась тщательная хирургическая обработка ран с широким иссечением их, раскрытием «карманов» с последующим дренированием. Но никаких средств и возможностей осуществить это не было.)

Это было что-то ужасное! От бессилия хотелось завыть… Тщетность и бессмысленность своих трудов мы поняли почти сразу. Но остановить поток раненых мы уже не могли: те верили, что наши действия помогут быстрейшему заживлению ран и поэтому шли, шли, шли…

Теми же средствами мы лечили и терапевтических больных. Раствор марганцовки был у нас универсальным средством — и при расстройствах желудка, и для полоскания горла при ангинах. Работали мы с утра до позднего вечера и всё никак не могли закончить осмотр всех нуждающихся в помощи.

Многие раненые, которые после первичной обработки почувствовали лишь кратковременное облегчение, стали снова обращаться за помощью. Но оставалось ещё много таких, кого мы вообще ещё не успели осмотреть. Тогда те, кому было отказано, срывали повязки и с открытыми ранами молили о помощи! Видеть всё это невыносимо! Столько горя и страданий, как в эти страшные дни, я не видел за всю свою жизнь…

Вскоре немцы сформировали очередной эшелон. Раненых и военнопленных отправили по этапу. Для их сопровождения назначили почти всех врачей и фельдшеров. Наш четвёртый этаж блока Е опустел. Из медицинского персонала осталось несколько фельдшеров, в том числе и я.

Прибыли новые партии военнопленных. Особенно много их было из-под Харькова, где операция наших войск закончилась неудачей. Немцы говорили, что под Харьковом в плен попали двести пятьдесят тысяч человек…

Наш лагерь был пересыльным пунктом для последующей отправки пленных в Германию. Для каждого отправляющегося в Германию эшелона назначали медицинского работника. Скоро в блоке на четвёртом этаже я вообще остался один с двумя санитарами, продолжая оказывать медицинскую помощь тем, кто за ней обращался. В основном это были больные дизентерией. Но вскоре стали поступать сыпнотифозные, которых я отправлял в местный лазарет. Оттуда они уже не возвращались…

В промежутках между очередными отправками пленных использовали на работах вне лагеря. Некоторым посчастливилось попасть на работу в казино или на продсклады. Такие счастливчики были сыты и могли даже украсть что-то из продуктов, прихватив их с собой в лагерь на так называемый «базар» для продажи или обмена. Эти рабочие группы охранялись полицаями. Немцы на полицаев надеялись, а те их не подводили. Полицаи были со стажем, почти все были в плену с самого начала войны. Они неплохо приспособились к местным условиям: все были прилично одеты в наше обмундирование, в сапогах.

Полицаи жили в том же блоке Е. Но у них были отдельные камеры, оборудованные, по лагерным меркам, всем необходимым для жизни. Питались они, конечно, не баландой. Продукты и самогонку им поставляли пленные из привилегированных рабочих команд. Их полицаи сами и комплектовали.

Через какое-то время после нашего поражения под Харьковом, когда пленных стало много, и эшелоны в Германию отправлялись часто, наступило затишье — новых пленных почти не было. А тут пришло время формирования очередной партии для отправки в Германию. Стали собирать пленных во дворе. Построили колонны, в которые загнали всех, включая даже тех, кто находился в привилегированных командах. Забрали и моих санитаров. Меня пока оставили — к этому времени из врачей и фельдшеров на четвёртом этаже я остался один.

Неожиданно дают команду: «Всех полицаев — в строй!». А было таких человек тридцать-сорок. И полицаев стали грузить в эшелон вместе с пленными! Надо было видеть, как же полицаи ползали на коленях перед немцами, как умоляли не отправлять их в одних вагонах с пленными!.. Ведь они прекрасно понимали, что никуда они не доедут: наши их обязательно забьют. Никакой реакции на эти мольбы не последовало: немцы молча всех полицаев пинками загнали в вагоны вместе со всеми остальными, им нужно было выполнить план. Раз подготовлен эшелон и в нём определённое количество мест, надо эшелон заполнить, а пленных, сколько раньше их было, уже нет! Вот всех под метёлку и загребли. А мы, глядя на безумные от ужаса лица полицаев, про себя подумали: так им и надо. Не всё коту масленица…

В медицинском блоке остались я, тощий рыжий старший полицай и переводчик-фольксдойче. На меня они смотрели, как на пустое место. Сегодня я фельдшером, завтра другого пришлют…

Наконец очередь с отправкой дошла и до меня. Когда на нашем этаже не осталось вообще ни одного человека, в амбулаторию пришли немецкий офицер и старший нашего блока обер-ефрейтор Шульц. Разговор у них был серьёзный, даже на повышенных тонах. Шульц что-то офицеру по-немецки говорит-говорит… По их жестикуляции и кивкам в мою сторону я понял, что они решают: отправить меня с очередным эшелоном или оставить здесь для работы со следующим этапом военнопленных. Наконец оба ушли, никаких указаний не последовало. Я с облегчением вздохнул: на этот раз пронесло…

О Шульце я знал, что он из Австрии. Было ему примерно лет пятьдесят. Приходил он на четвёртый этаж редко. А когда придёт, то кричит, кричит — порядок наводит. Но я ни разу не видел, чтобы он кого-то ударил. Почему-то именно он защищал меня от отправки в Германию.

Через несколько дней снова ко мне пришли всё тот же немецкий офицер и Шульц. Говорили на этот раз они ещё резче. Я понял, что именно теперь моя судьба решается окончательно. Шульц опять офицеру что-то говорит-говорит-говорит… Офицер махнул рукой: ладно, оставляю. И ушёл. Но на этот раз всё оказалось страшнее и опаснее, чем раньше, тучи над моей головой сгустились донельзя…

Дело в том, что прямо перед приходом немцев произошёл совершенно невероятный случай. Тогда не только на этаже, но и во всём блоке стояла абсолютная тишина. На этаже я оказался вообще один. Тут в дверь постучали. Вошёл пожилой мужик, более или менее хорошо одетый. Вроде и наш военнопленный, но внешне и по одежде был скорее похож на полицая, чем на доходягу из лагеря. Но он почему-то сразу внушал необъяснимое доверие к себе. Непонятно было, каким образом после зачистки всего блока до последнего человека он вдруг оказался у меня на этаже. С порога говорит: «Вы мне должны помочь, я не должен попасть в Германию. Хочу быть у вас санитаром». — «Да что я могу для тебя сделать, когда у меня своих санитаров забрали?». Я знал, что за попытку укрывательства в лагере кара была одна — расстрел. Не успел ещё толком что-то сообразить и принять хоть какое-то решение, как в коридоре послышались шаги. Уйти пленному было некуда — выход из камеры был только в коридор. Шепчу ему: «Давай, спрячься куда-нибудь!». Ну а куда тут спрячешься? Вокруг только койки, на них доски. Он забирается под койку, я бросаю шинель сверху, чтобы его не видно было. Тут во второй раз и пришли за мной немцы.

Слава Богу, они его не увидели! Когда немцы ушли и всё стихло, он как ни в чём не бывало вылез из-под кровати: «Ты должен помочь ещё одному человеку. У тебя ведь двое санитаров было». — «Это кому же ещё надо помочь?». — «Парень из Москвы, он военным лётчиком был». А я ему даже толком ничего сказать не мог, пребывал в какой-то прострации. Он ушёл, а через несколько минут они вернулись уже вдвоём. Лётчика звали Николаем. Первый гость так мне и не представился, но я понял, что по званию он был — самое малое — полковником.

Пленных в нашем блоке к этому дню не осталось вообще ни одного человека. Но баланды в блок принесли много, целую бочку человек на сто. (Баланда была такой: варили остатки от мяса, которые немцам были не нужны для своей кухни — кишки, кости. Потом в этот бульон бросали отруби. Это было наше единственное питание. Правда, по утрам давали «кофе» и два маленьких кусочка хлеба.) Старший полицай мне говорит: «Бери баланды сколько хочешь!». Тут он увидел у меня в камере ещё двоих. «А это у тебя кто?». — «Это новеньких мне прислали. На замену тех, которых отправили с эшелоном». Полицая, похоже, устроил мой ответ, а может быть, в этот момент ему было не до того. Рад, что не загрузили в эшелон со всеми, что живой остался. Махнул рукой и больше не спрашивал.

Я был рад, что наконец-то появилась возможность поесть вволю! Мне одной кружки баланды всегда не хватало. Приношу своим «санитарам» полный котелок баланды, радостный такой! А они: «Ты это всё вылей. Не надо это есть». — «Как?!.». — «Мы сейчас настоящий харч тебе дадим. Растопи пока буржуйку». И ушли.

Баландой я всё-таки запасся. Ведь мне так есть хотелось! Но я решил немного подождать, хотя не очень-то верил, что принесут что-то стоящее, поэтому стоял возле буржуйки со спичками, не зажигая огня, пока они не вернулись.

Пришли они с полной шапкой яиц, с картофелем в карманах и с котелком комбижира. У меня шок — ведь я нормально ел последний раз даже не помню когда! А когда стали жарить картошку, от этого забытого запаха я чуть не потерял сознание. У меня так закружилась голова, что не упал я только потому, что они меня поддержали за руки. Так я понял, что чудеса, оказывается, случаются и в плену…

Попытался узнать, откуда у них такое богатство. И получил очень жёсткий ответ: не твоё дело. Потом они мне сказали: «Ты помог нам, теперь мы будем помогать тебе». И так мы хорошо поели!.. (Баланду, конечно, вылили.) Но я всё равно пытался понять, откуда у пленных могут быть продукты. В лагере у нас был базар. Там действительно можно было купить и яйца, и картошку, и жир, но для этого нужны были деньги или ценные вещи для обмена! А у нас давно ничего не было — всё отняли немцы или полицаи.

Больше мы баланду не ели, а ели только то, что приносили они. Думаю: откуда же они всё это берут? Ночью как-то проснулся, посмотрел в сторону их коек (а койки-то без одеял, всё видно сбоку). Под койкой вижу ботинки военные, сапоги военные. Думаю: «Утром обязательно их спрошу: что же вы тут устроили?». Утром просыпаюсь — под кроватями ничего нет.

Наш блок Е постепенно стал заполняться новыми партиями пленных. Всё шло прежним порядком: из пленных формировались новые рабочие команды, и одновременно с этим готовились эшелоны для отправки в Германию. В медпункт снова стали поступать больные и раненые. У них мы пытались выяснить обстановку на фронтах и в тылу. В основном расспросами занимался наш старший товарищ, который неплохо разбирался в общей военной ситуации.

Как-то говорю «санитарам»: «Нам надо думать, как отсюда драпануть». — «А ты хочешь убежать?». — «Да только об этом и думаю». Стали думать вместе… Планы побега рождались разнообразные. Надо было оценить обстановку. Лагерь находился в здании тюрьмы с высоким кирпичным забором вокруг. Изнутри он был разделён на отдельные сектора с проволочными заграждениями и усиленной охраной между секторами. Сбежать было почти невозможно. Не было вообще случаев удачного побега. Но мы всё равно мучительно пытались найти вариант, как убежать.

Наконец мне в голову пришёл более или менее реальный план. На территории лагеря была отдельная зона, в которой размещался лазарет для сыпнотифозных. На входе её охранял только один часовой. Военнопленные врачи и фельдшера имели доступ в лазарет. Они сопровождали туда сыпнотифозных больных из общего лагеря. Немецкий часовой реагировал на группы больных пленных с врачом или фельдшером тем, что отворачивался. Боялся заразиться. Немцы в лагере вообще очень боялись заразиться инфекционными болезнями от пленных. Поэтому в самом лазарете не было ни немцев, ни полицаев.

Мы решили, что в сыпнотифозном лазарете можно найти укромное место и спрятаться. А потом, при удобном случае, — перебраться через высокий забор и оказаться на свободе. (То, что забор был высотой около четырёх метров, нас почему-то не смущало.) План созрел такой: я — военфельдшер с красным крестом на рукаве и надписью по-немецки «фельдшер» — веду двоих якобы «сыпнотифозных» в лазарет. Мы заходим внутрь и прячемся в сараях, которые я приметил, когда водил туда больных, а следующей ночью мы уходим через забор. Что будет дальше, не загадывали. Лишь бы из лагеря вырваться…

Выбрали и конкретный день побега — в ночь под Новый год. Рассудили, что немцы будут праздновать и бдительность снизится. До назначенного времени оставалось несколько дней. Стали запасаться продуктами. Тогда мне и удалось выяснить, каким образом мои «санитары» осуществляли свои «гешефты». Они рассказали, что тёплые вещи, кожаную обувь, которые отбирали у военнопленных, немцы складывали в одну из камер нашего блока на первом этаже. Охраны не было, а замок мои «санитары» открывали без труда. По ночам они пробирались на этот склад, вытаскивали вещи. А рано утром, когда из лагеря вывозили нечистоты, сбывали эти вещи ездовому-ассенизатору. Когда тот проезжал мимо часового, немец отворачивался из-за жуткого запаха. И, конечно, немец никогда не проверял этот вонючий транспорт. На обратном пути этот же ездовой привозил продукты, которые получал в обмен на вещи!

Всё вроде складывалось удачно. Но 25 декабря 1942 года я заболел: температура поднялась до сорока градусов, сильно заболела голова, бил озноб, одолевала резкая слабость. Я решил, что это грипп. Ребята за мной ухаживали. Помню, сварили куриный бульон и даже раздобыли где-то лимон. Но мне становилось всё хуже и хуже. Прошу ребят: «Пусть врач придёт!». А тот пришёл — и сразу: «Сыпной тиф!». И велел немедленно отправить меня в лазарет. Сам я идти уже не мог. А как только меня вынесли из камеры на носилках, я потерял сознание. Это было 27 декабря 1942 года. До планируемого побега оставалось всего несколько дней…

Очнулся я не в лазарете, а уже в городской инфекционной больнице. Тиф тогда ещё только начинал распространяться, и немцы разрешали отправлять тяжёлых сыпнотифозных больных в городскую больницу. Меня привезли на тележке в приёмное отделение, раздели. Тут я и очнулся: лежу абсолютно голый, а две санитарки вокруг меня суетятся: «Какой ещё молоденький!». А мне было стыдно, что я перед ними голый лежу. Одели и отправили в палату. Там я опять потерял сознание… (Позже, из архивных документов днепропетровской инфекционной больницы я узнал, что поступил туда 5 января 1943 года. То есть без сознания я находился больше недели.)

Прихожу в себя: около меня сидит пожилая женщина с короткой стрижкой. Она в белом халате, врач. Спросила меня что-то, я ей кое-как ответил. И она говорит: «Теперь Миша будет жить!». Эти её слова я запомнил на всю жизнь…

Моего лечащего врача звали Евгенией Георгиевной Попковой. Она была начальником 8-го отделения Днепропетровской больницы, где я находился. Отвечала за всю лечебную работу в больнице. (После войны она заведовала кафедрой инфекционных болезней в Запорожском медицинском институте усовершенствования врачей. Во время войны были у неё за плечами и тяжёлые годы работы в больнице в оккупированном Днепропетровске, и пребывание в застенках гестапо.)

Постепенно я стал поправляться. Лечила меня и ухаживала за мной Евгения Георгиевна, а с ней вместе и весь медицинский персонал отделения. Ни медикаментов, ни продуктов для больных военнопленных немцы не отпускали. Но меня в больнице всё-таки лечили, давали таблетки. И подкармливали. Иногда продукты приносили сами сотрудники больницы и местные жители. Тогда был настоящий праздник: нас угощали украинским борщом, макаронами, картошкой. Кое-кому из больных из дома приносили передачи. Я вроде поправлялся, хотя сильно исхудал, был бледным и выглядел намного моложе своих лет. Может быть, поэтому и жалели меня больше других. Как-то по-особенному заботились обо мне Ольга Михайловна Суратова и её дочь Лена. Они навещали меня регулярно. Они же принесли мне гражданские брюки и рубашку с украинским орнаментом. Откуда-то сама собой появилась тема освобождения из плена.

Евгения Георгиевна знала, что я фельдшер, да ещё и ленинградец. И решила мне помочь. «Раз ты фельдшер, будешь тут дежурить у нас: лекарства больным давать, температуру измерять». Хотя я почти выздоровел, она не выписывала меня для отправки обратно в концлагерь. А немцы-то время от времени всё-таки приходят проверять больницу — искали таких, как я, выздоравливающих, но не вернувшихся в лагерь. Она мне говорит: «Ложись быстренько в постель! Немец придёт, будет проверять — ты не шевелись». Лежу, весь в компрессах… А немец близко ко мне подойти боится, знает, как сыпной тиф передаётся. Только через стеклянную дверь смотрит на меня. А Евгения Георгиевна на нас показывает и говорит: «Этот — капут, этот — капут…». Когда немец уходил, я опять вставал и начинал помогать медсёстрам.

Потом Евгения Георгиевна стала поручать мне небольшие фельдшерские процедуры с больными. Как-то прихожу и говорю: «У одного что-то горло болит, посмотрите». Она посмотрела — дифтерия. Кстати, она была лучшим инфекционистом в этой больнице, хотя врачей было много! Никто из врачей, кроме неё, интубацию делать не умел. (Позже это умение спасло её от казни в гестапо.)

Однажды Евгения Георгиевна пригласила меня к себе домой на обед. Я стал отказываться, чтобы не подвести её. Но она всё продумала: меня поведут в город с сопровождающим медработником якобы на рентген с документами, где указано, что я сыпнотифозный больной из инфекционной больницы. Естественно, с такими документами при встречах с полицаями или немцами было безопасно идти — те шарахались бы от меня, как от зачумлённого.

Дома меня встретила её дочь Зоя. Она завела патефон, где зазвучала знакомая музыка довоенных лет. Мы смотрели фотографии её родных, которые она сделала сама. Мне было очень интересно — до войны я ведь тоже начал заниматься фотографией. Говорили о литературе, об окончании войны, мечтали о встрече в Ленинграде… Мне так хотелось поесть по-домашнему! И стол был накрыт именно так, как до войны: на белой скатерти стоял графинчик с водкой, были закуски, настоящий украинский борщ, на второе — котлеты с макаронами, потом компот. После обеда Евгения Георгиевна ушла в больницу. Через какое-то время за мной пришёл сопровождающий. Я вернулся в палату.

Какую огромную роль сыграл в моей жизни этот день, я понял значительно позже. Именно тогда, за обеденным столом, ко мне вернулась уверенность в своих силах. Появилось желание жить и воскресла вера в слова, сказанные мной в порыве чувств в первый день войны, что я буду в Берлине и буду там именно победителем.

В больнице я продолжал помогать больным. Попутно знакомился с каждым из них: узнавал в каком он звании, где и как попал в плен, какое настроение сейчас, что человек думает о будущем? А люди в нашем отделении были разные. В моей палате лежали трое. Один из них, лейтенант, танкист (звали его Иваном), мечтал, если ему удастся вырваться из плена, стать полицаем. Я его не переубеждал — понимал, что это решение созрело у него давно. На другой койке лежал молоденький солдатик Коля Дмитриев из Днепропетровска. Он поступил недавно и был ещё очень слаб. Его часто навещала бабушка. Он после выздоровления хотел остаться дома. Считал, что скоро немцы победят и война закончится. Мечтал, что бабушка пристроит его на выгодную работу. Я пытался ему объяснить своё понимание жизни, но он всё твердил, как заведённый, что при немцах жить можно. Среди больных, конечно, было много и патриотически настроенных людей. Такие надеялись, что им ещё предоставится возможность сражаться с немцами.

Бежать из больницы было несложно. Пленных в больнице немцы не охраняли, если не считать дядю Васю на проходной. Перепрыгнуть через забор вокруг не составляло вообще никакого труда. Но никто из выздоравливающих больных бежать не решался. При поступлении в больницу каждого военнопленного предупреждали, что если хотя бы один из них сбежит, то все врачи будут расстреляны. Всего в больнице одновременно было около двухсот человек. И ни одного подлеца не нашлось, никто не убежал…

Среди выздоравливающих обращал на себя внимание пожилой человек по фамилии Нагаев. В больнице он выполнял обязанности санитара. Мы знали, что он, будучи в звании полковника, попал в плен в Севастополе. Его обязанностью в больнице было разносить по палатам еду, убирать за тяжелобольными. Он был очень общительным: всегда подробно расспрашивал, кто где воевал, кем был, каким образом попал в плен. (Потом уже я узнал, что он передавал эти сведения Евгении Георгиевне, которая была связана с днепропетровским подпольем…)

В самом начале войны в больнице существовала врачебная комиссия по определению трудоспособности выздоравливающих военнопленных. Возглавляла эту комиссию Евгения Георгиевна Попкова. Хотя работа комиссии проходила в присутствии немецкого врача, у Евгении Георгиевны была возможность некоторых военнопленных выпускать на свободу как полностью нетрудоспособных. Большинство из них пополняли ряды партизан. (Можно представить, как она рисковала жизнью, находясь на виду у всех. После войны в вечерней газете Днепропетровска в статье «Она вернула нам жизнь» было рассказано, что Евгения Георгиевна Попкова помогла выйти на свободу более чем восьмистам военнопленным.) Немцы деятельность комиссии через какое-то время прекратили. Поэтому ко времени, когда я поступил в больницу, этот путь к освобождению был уже закрыт.

Время шло. Я уже чувствовал себя хорошо. Болезнь давно прошла. Оставалось немного набраться сил. Однажды Евгения Георгиевна вызвала меня к себе в кабинет и завела серьёзный разговор. У неё было намерение задержать меня в отделении на максимально возможное время. Помню, я попросил её связать меня с днепропетровским подпольем и обещал, что не подведу. Она мне откровенно сказала: «Миша, я тебе полностью доверяю. Но для такой работы ты ещё очень слаб. Когда придёт время, я сама скажу, что тебе делать». После такого разговора настроение моё, конечно, улучшилось.

Однажды мне удалось помочь: я предупредил Евгению Георгиевну об одном очень опасном больном, который поступил из лагеря. Этого человека я видел в лагере на приёме у врача. В очереди он хвастался своей службой в должности военного коменданта станции, рассказывал о том, как организовывал аварии военных эшелонов с красноармейцами. Когда поступил в лагерь, сразу доложил об этом немцам. Те обещали ему встречу с комендантом лагеря, а потом и освобождение из плена. Но тут ему помешала болезнь, его доставили в нашу больницу.

Я рассказал об этом больном Евгении Георгиевне. Она, конечно, учла это и обещала побыстрее выписать его обратно в лагерь. Как-то он встретил меня в больничном саду и, убедившись, что кроме нас двоих никого поблизости нет, стал запугивать. Мол, он знает, что я уже здоров, а меня почему-то всё ещё держат в больнице. Скорее всего, он просто не успел доложить обо мне в гестапо. Его вскоре выписали обратно в лагерь.

Однажды к отделению больницы на извозчике привезли молодую красивую женщину в сопровождении матери. Больную поместили в коридоре, кровать застелили домашним бельём, подушками, выгрузили большое количество продуктов. Мы все с любопытством разглядывали странную больную. Многие пришли на запах вкусной пищи, распространившийся по всему отделению. Больше всех заботу проявил санитар Нагаев. И не без результа — его, единственного из нашего брата, военнопленных, наградили куском колбасы!

Положили женщину в больницу с неясным диагнозом. Состояние её казалось вполне удовлетворительным. В какой-то срочной или специализированной помощи она не нуждалась. Скоро из коридора её перевели в палату. Нагаев просто ни на шаг не отходил от симпатичной больной, а иногда даже подозрительно долго засиживался в её палате по вечерам. Было видно, что она ему очень нравится.

Странно, но ни у кого не зародилось никакого сомнения относительно необычной больной. А именно от неё и пошли страшные беды. Подробности предательства я узнал уже после войны от Евгении Георгиевны. Произошло всё в мае 1943 года, ночью. Больницу внезапно окружили гестаповцы. Почти все врачи и несколько медсестёр (некоторых взяли из дома) были арестованы. Был арестован и Нагаев. Всех военнопленных, независимо от их состояния здоровья, отправили в лагерь. (К счастью, я к этому времени был уже на свободе. Но узнал об этом сразу же. Об облаве говорил весь город.)

Всё оказалось просто: «больная» дама, за которой приударял Нагаев, в их ночных разговорах выведала у него в деталях все подробности освобождения военнопленных. Абсолютно точно были установлены фамилии врачей и медсестёр, которые помогали спасать людей. «Больная» на деле оказалась немецким провокатором…

Всего было арестовано четырнадцать человек. Среди них и медсестра нашего отделения Галя Кексель. Она всегда держалась по отношению к нам настороженно и не участвовала в помощи пленным. Среди больных был врач, севастополец. Ему одному она уделяла какое-то особое внимание. Когда он поправился, она передала ему паспорт своего погибшего на фронте мужа. И этот врач благополучно смог уйти из нашей больницы. (Поговаривали, что он работает где-то поблизости, в сельской больнице.)

Когда этот врач узнал об аресте медиков, то сам пришёл в гестапо и сказал: «Арестованная вами медсестра Кексель пострадала только из-за меня. Я — перед вами, а её отпустите». Немцы освободили и её, и его… Об этом уникальном случае рассказала мне сама Галя, когда мы встретились на улице спустя несколько дней после её выхода из гестапо. Но Галя была единственным человеком, которого немцы освободили. Правда, позже чудом спаслась Евгения Георгиевна Попкова. Остальные были сосланы в лагеря в Германию. А Нагаев и врач Гордиенко были расстреляны…

Евгению Георгиевну спасло вот что. После ареста её содержали в отдельной камере в гестапо. На первом же допросе она поняла, что немцы о её работе с военнопленными знают практически всё. Чем ей это грозило, догадаться было нетрудно. В те дни в больницу с тяжёлой формой дифтерии доставили дочь начальника полиции Днепропетровска. Оставшиеся в больнице врачи были недостаточно квалифицированными. Никто из них не взялся бы произвести больной девочке интубацию. А интубация для неё была единственной надеждой на спасение! Рассказывали, что начальник полиции дико буйствовал в больнице, грозил всем страшным наказанием, если не помогут его дочери. Ему ответили, что спасти девочку может только профессор Попкова, которая арестована и находится в гестапо.

Евгению Георгиевну на машине под конвоем двух полицейских привезли в больницу. Она сделала необходимую процедуру. Ребёнок был спасён. Евгению Георгиевну с тем же конвоем, но теперь уже пешком, отправили обратно в тюрьму.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.