18+
Из дыма, солнца, водки и конфет

Бесплатный фрагмент - Из дыма, солнца, водки и конфет

Объем: 104 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

ИЗ ДЫМА И КОНФЕТ

Мне нравится выражение «дать тесту отдохнуть». Иногда на 30 минут, иногда на час тесто, например, для пасты или пельменей откладывается (никогда не в холодильник), чтобы клейковина, которая есть в муке, немного набухла. Это нужно для того, чтобы тесто не собиралось при раскатывании обратно в комок. Во время отдыха тесто лишается внутреннего напряжения и как будто расслабляется. Белок пшеницы впитывает влагу и тесто становится эластичным.


То же самое происходит и с текстом. (Всего одна буква разницы.) Тексту надо дать отдохнуть. Тогда ты увидишь в нем все необходимые связки, которые там уже есть, но ты сперва их не заметил. А что-то окажется лишним. (На этом связь текста и теста прерывается: в тесте ничего лишнего нет, оно однородно.)

«Мой дом — там соберутся гости.

Там будет много, много голосов…

Папа с братом смастерят радио.

Мы с мамой будем сидеть на свернутом вчетверо

шерстяном одеяле,

в нише под широким подоконником — рядом с батареей

(там всегда тепло, тихо, уютно),

и мама будет читать вслух «Кортик» Рыбакова».

Так пишет свой текст слушатель Школы «Пишем на крыше», где я веду уже третий сезон несколько семинаров и читаю лекции по российской поэзии XX—XXI вв. Школа «Пишем на крыше» организована журналом «Вопросы литературы» и Национальным фондом поддержки правообладателей, а автора текста зовут Игорь Ильин. Он пишет сложный текст, он научился их писать: текст растет, звучит в разные стороны, обрастает курсивами, ныряет в кроличьи норы, опять выбирается.

«Впервые это произошло в четвертом классе.

Мне было десять или около того.

Я ничего не понял тогда. Просто записал то, что

неожиданно пришло в голову и прочитал

перед всем классом.

Этот, взявшийся из ниоткуда, звонкий,

ритмичный голос-звук меня не испугал,

напротив.

Если б я знал тогда…».

Я очень горжусь Ильиным. Это человек примерно моего возраста, который писал очень традиционные, закрытые, как будто спрятанные, обычные рифмованные стихи, в которых совсем не было воздуха: все форточки закрыты, всё как надо, поэтому всё мертво.


И вдруг после нескольких занятий (когда я без зла пошутил над ним: я вообще люблю подтрунивать над приятными мне людьми), он прочитал нам всем свой новый текст.


Сказать, что мы обалдели, это ничего не сказать.


Там было что-то даже немногое стыдное. Так всегда происходит, когда ты делаешь первый неотвратимый шаг, прыгаешь в люк с парашютом: его занесло. Но текст был живым и настоящим. Он даже заплакал, когда его читал. (Я и это потом ему вспоминал, подсмеивался.)


Этот текст, который я сейчас цитирую, не тот, первый, этот он уже летит со своим парашютом над головой и видит, куда летит. Тот же был — прыжком непонятно куда. И я ничего не мог ему в тот раз сказать, кроме «это очень круто». А сейчас говорю: «Игорь, а вот тут вам надо дать тексту отдохнуть. Вы чего-то его стали слишком мять, а он не мнется, стягивается в комок. Он что-то хочет вам сказать, а вы мешаете. Дайте ему отдохнуть».

«За мной придёт мальчик.

Мы не друзья.

Он просто приходит иногда,

чтобы мы полетали над городом.

Это всегда так легко и так непредсказуемо,

ведь мы непременно кого-нибудь встретим.


Это будет девочка Ира из соседнего подъезда.

Я подхвачу её, и мы полетим вместе,

куда-то, где свет

почему-то становится оранжевым.

Там мы впервые останемся одни,

и первый поцелуй будет таким… странным и таким…

мокрым…


Каждый следующий отнюдь не будет радовать, вызывая

подспудную, неровную боль

где-то там, куда не добраться ни днем, ни ночью.

Перелом наступит внезапно.

Их будет несколько, и все — роковые, разрушающие».

…Не только тесто отдыхает, не только текст. Но и я отдохнул от метро. Впервые за два месяца карантина спустился туда. И случись же такое: в моем поезде объявлялись станции в обратном направлении. «Следующая станция — Сокольники», когда мы уже были на Красносельский. «Следующая станция Преображенская площадь», когда следующая «Красные ворота».


Что-то там у них перепуталось. Пленка была пущена в другую сторону — и машинист этого не замечал. На станции «Чистые пруды», которая была названа станцией «Бульвар Рокоссовского», я вышел. Что там было с объявлениями дальше, не знаю: в принципе «Бульвар Рокоссовского» — последняя станция ветки. Может, автоматический голос стал читать всё с начала?


Это похоже на стихи.


Потому что стихи — это взбесившийся поезд.

«Кто-то принесет тонкий бумажный пакет всякой всячины,

а кто-то — исписанный неровным почерком,

смятый тетрадный листок. 


Все, построенное ДО,

не имело этих спасительных разрывов.

Туда невозможно зайти, там можно только оказаться.

Оттуда невозможно выйти — только пропасть.


Это было похоже на склеп:

там невозможно жить —

можно только умереть».

Я очень люблю одну историю про Микеланджело. 13 сентября 1501 года великий скульптор приступил к работе над своим Давидом. Отсекал, сообразно своим же заветам, всё лишнее от огромной глыбы мрамора. Два года и четыре месяца стучали его молоток и долото. И вот всё было закончено. Принимать работу пришла вся местная знать и, в частности, глава городского правительства Пьеро Содерини. Он, собственно, и был главным заказчиком этой статуи. «Никому не кажется, что нос Давида слишком велик?»


Реакция Микеланджело была удивительной. Без упрека, без попытки опровергнуть правительственные слова, он молча приставил лестницу к статуе, в одну руку взял инструмент, во вторую незаметно прихватил с подножия пригоршню мраморной пыли, поднялся по лестнице к лицу статуи и стал якобы стучать долотом по носу своего великого творения.


На голову комиссии полетела мраморная пыль.


Через несколько минут поправки в давидовскую конституцию были внесены. Микеланджело спустился и почтительно поинтересовался, нравятся ли заказчику внесенные изменения. Пьеро Содерини воскликнул: — Вот теперь совсем другое дело! Теперь статуя прекрасна!


Я всё жду момента, когда Игорь Ильин, выслушав мои предложения по изменению текста («мне кажется, что тут надо дотянуть, а тут убрать „и“»), пришлет мне на следующий день неизмененный текст, а я воскликну: «Вот это совсем другое дело!»


И вот тогда на мою голову откуда-то сверху полетит белая, как снег, мраморная пыль. И тогда можно будет праздновать настоящий день парашютного спорта.

«И вот,

когда, наконец, гости соберутся,

мама пригласит всех за накрытый стол

и предложит выпить

за своего ненаглядного мальчика,

за своего ненаглядного мальчика,

не чокаясь.


…из дыма, солнца, водки и конфет,

из дыма, солнца, водки и конфет…».

Дмитрий Воденников

ЧТО БУДЕТ С ТОБОЙ

Я боюсь начать

разговаривать

с миром стихами.

Это значит,

я позабуду обычную речь,

перестану отвечать

на обычные фразы,

перестану слышать

обычных людей.


Что тогда будет с тобой?


Ведь стихи — это

воздух,

которым невозможно дышать,

если только не хочешь

захлебнуться;

свет,

который невозможно увидеть,

если только не хочешь

ослепнуть;

слова,

которые невозможно осмыслить,

если только не хочешь

сойти с ума.


Но я все еще слышу,

как среди ночи

ты не спишь,

все еще вижу,

как дрожит рассвет

в уголках твоих глаз,

все еще различаю

твои голоса.


И поэтому,

поэтому,

поэтому,

прощаюсь с тобой

навсегда.

ОНА НИКОГО НЕ ЖАЛЕЕТ

Однажды

она вцепится мертвой хваткой

в твои глаза, уши и голову,

и больше уже не отпустит…


I


Ей семнадцать,

ему двадцать три,

у него жена и ребенок,

а она все твердит и твердит:

я люблю тебя,

я люблю тебя,

я люблю тебя…

— Но ведь я женат.

— Это жизнь.

— Жизнь?

Жизнь?

Жизнь?

Мать её.

Нет.

Это не жизнь, милая девочка,

это явление пострашнее —

то, которое

нельзя называть,

потому что, назвав,

мы его убиваем — так сказал

один большой поэт.


Наверное, ты, девочка, была бы рада

произнести одно только слово

один только раз,

чтобы свободно встать и уйти.

Но нет.

Сколько не называй её по имени,

легче не станет.


II


Они одногодки.

Ей двадцать семь.

И ему.

Столько же,

сколько его жене.

Ее дочь пошла в первый класс.

Каждый вечер он валится с ног

от усталости,

пьет кофе на кухне,

курит одну за одной

и просит

разбудить его вечером,

чтобы прийти домой

вечером.

Однажды она не делает этого.

Намеренно

не будит его,

и он попадает домой под утро.

Выспавшийся,

подавленный

и разбитый

вдребезги —

той, что нельзя называть —

так сильно, что сводит скулы.

Он надеется, что это болезнь —

пройдет,

пройдет время и его отпустит.

Он даже уходит из дома.

Но нет.

Все становится только хуже.

Со временем становится только хуже.


III


Они муж и жена.

Он старше ее на семнадцать лет.

Она молода и влюблена.

Он не молод, и тоже влюблен.

Каждую ночь она просыпается в страхе.

Она боится его потерять.

Он, как может, ее успокаивает,

но со временем,

все чаще и сильнее

колет в груди,

ведь она —


та, что нельзя называть —

не кончится после смерти.


__________


…Она никого не жалеет.

Однажды

она вцепится мертвой хваткой

в твои глаза, уши и голову,

и больше уже не отпустит.

Ты подумаешь, что умираешь.

Но нет.

Ты почувствуешь

странный, неприятный,

необъяснимый поначалу,

дикий,

первобытный зуд,

после которого

твоя жизнь изменится,

непредсказуемо

и навсегда.

И нет на свете ничего

трагичнее,

безжалостнее

и желаннее.

***

Твои волосы пахнут вишней

и оранжевым

кожа на твоих ступнях мягкая

словно детские ладони

мне нравится гладить твои пальцы на руках

они тонкие и похожи на китайские палочки

я беру их в руку

и зачерпываю ими розовое предрассветное небо

которое кто-то расписал живыми иероглифами

мне нравится думать

что они означают долгую счастливую жизнь

а не то что обычно происходит с нами

когда мы живем слишком

слишком так как никогда не жили

и жить не будем

рассвет угасает

свет заливает окна и твой упругий живот

а я жду наступления ночи

с трепетом и жаждой

чтобы снова стать тебе мужем

и быть нужным

как никогда никогда

возможно

уже не буду.

БЕЗ ЗВУКА

1


Вот оно — окно на девятом этаже общежития

Омского технологического института,

с которого все начиналось.

Я открываю это окно,

встаю на узкий обшарпанный подоконник,

и выхожу — туда —

в первое, свежее, октябрьское утро

тысяча девятьсот восемьдесят девятого года,

на первый — только что выпавший, ослепляющий — снег,

из первой — согретой твоим телом — постели,

из первых — наивных, бесстрашных, несостоявшихся —

отношений…


…Мир казался иным.

Тогда.

Свет казался иным.

Тогда.

Окно на девятом этаже общежития

Омского технологического, особенного института,

с которого все начиналось.

Тогда.


Мы не удивлялись смерти.

Мы боялись другого.

Наше солнце светило осколками будущей жизни.

Мы уходили и возвращались.

Мы пели и плакали.

Мы дышали светом.

Мы играли в любовь.

Мы знали самое главное.

Мы не смотрели за край.


…Прохожие ещё долго будут с опаской и любопытством

разглядывать неподвижно лежащее на снегу тело:

мужчина был странно, не по сезону и эпохе, одет,

и что-то сжимал в руке мертвой, окоченевшей хваткой.

Так держат что-то очень важное,

то, что он, по-видимому, все же не удержал.


Окно на девятом этаже общежития

Омского технологического института,

с которого все

началось.

Я открываю это окно…


…и попадаю в мартовскую Москву —

сырую, оплывшую, неуютную —

чтобы снова попытаться найти и удержать тебя.


Чтобы снова попробовать жить.


2


Ты говоришь, говоришь, говоришь.

Без звука.

Я вижу лишь шевеление тонких губ,

и лицо,

твоё лицо,

дополняющее общее, особенное, необъяснимое

впечатление.


Нравится представлять, что ты говоришь про меня,

про мои неудачные строчки,

слова и поступки,

про то, что когда-то не произошло с нами,

про те самые, наши, не-прогулки по оглохшим московским

улочкам

и ослепшим бульварам,

про взгляд,

спрятавшийся за знакомыми строками

и чувства, такие невозможные и так неумело

заретушированные,

про несостоявшееся будущее (пока)

и обильные, зашифрованные

и такие узнаваемые многоточия…


Но я ничего не слышу.


Я только вижу, как дрожит твой голос,

как колышется звук в твоих волосах,

и надеюсь, что ты говоришь про нас.


Про то, что случится,

обязательно, обязательно случится.


Про звезды, эти звезды, сияющие почему-то без нас,

и воду, льющуюся просто так, без всякой причины,

из крана,

которого никогда не было и, может быть,

никогда не будет…


В общем, про все, все, все,

самое, самое, самое —

и про то, и про то, и про это.


А ещё про то,

что я

все это выдумал про тебя.


3


…и не спать, не спать,

слушать

эту давно устаревшую музыку,

этот давно опустевший звук,

чтобы заткнуть и закупорить эти

назойливые, неутешительные голоса.


«…одержимо танцуя на битом стекле,

одержимо танцуя на битом стекле…»,

пели мы, обрывая гитарные струны,

а соседи молились — хоть бы не на всю ночь.

Последней пятки хватало на всех,

а ты смотрела в обугленную ткань ночи, стаскивая с себя

остатки одежды,

и искала, интуитивно,

мой рот.


Кто в киосок?

Я, ты, мы.

Нет проблем, когда родители в отъезде,

а до сессии далеко, как до следующей обитаемой планеты.

Руки твои — нет — не забыть.

Ноги — странные, тонкие, белые.

Колени — точёные и

живые.


«…одержимо танцуя на битом стекле,

одержимо танцуя на битом стекле…»,

отметили, оставили, забыли,

осколками исполосовали

руки и судьбы.


А по раненой ранней Москве

бродят оглохшие звуки,

бродят ослепшие тени,

словно вселенная прилегла отдохнуть.


Ранней засвеченной ранью ты меня не узнаешь,

так же как я не узнаю

твоё отражение в нашем зеркале.


…и не спать, не спать,

пока мерцает и крутится этот,

обалдевший от переполненных, выпаренных, жадных

воспоминаний,

почти чужой и медленно умирающий,

звук.

***

Кто-то там наверху

ест желто-красные апельсины

и бросает вниз огромные корки.

Они образуют на земле причудливые узоры.

По ним можно читать прошлое

и предугадывать будущее.

Только изменить ничего нельзя.

А месяца через два

или раньше

кто-то там наверху

станет есть сливочное мороженое,

а люди будут радоваться этому

и веселиться как дети,

и лепить снеговиков,

похожих на надгробные памятники.

КТО-ТО ДРУГОЙ

Каждый раз, когда смотрюсь в зеркало,

вижу не себя, а человека, которого хотят

видеть другие.

Самое обидное, что так происходит не только с зеркалом.

Однажды утром становится невыносимо

подменять себя бесчисленными другими.

Но трагедия в том, что уже некого.

***

Ах, как же ты прекрасна.

Во всем.

В своих воспоминаниях

о следующих жизнях,

обо мне,

о собственном бессилии,

о трескотне гремучей за окном.


Взять тебя за руку,

провести по лабиринтам.

Там, где просыпаются

и засыпают

краски,

там, где свет

пахнет гвоздикой,

а звуки мягкие и терпкие,

как твои слова,

там, где в теплом блеске

голодных окон и опустевших дворов

мы качаемся на старых веревочных качелях

подвешенных на ещё живую

ветку

огромного умирающего тополя.

Там, говорим обо всем и смеёмся,

пока темнота

окончательно не заполнит пространство,

оставив нетронутыми

только мои мысли и твои

губы,

и дыхание

дыхание,

дыхание,

дыхание

вспыхивает на мгновение

словно спичка,

перед тем как уйти

насовсем.


Прости, я не могу дать тебе то,

что ты просишь.

Мои чувства к тебе — всего лишь тоска

по ушедшей молодости.

Прости.

Я не хочу испортить ещё

и твою жизнь.


Но однажды…

…… … … … ….

…… … … … … … …..

…… … …..… … … ….

…… … … …… …  … ….


И ты увидишь

то,

что увижу я.

МНЕ НЕ БЫТЬ

1


Писать стихи — это как сдирать с себя кусками

затвердевшую кожу,

каждый раз пытаясь добраться до самого нутра,

— самого настоящего себя.

Длительно, больно,

не-вы-но-си-мо.

Но когда, наконец, текст завершён,

ты, выдохнув, ожидаешь, что можно успокоиться,

расслабиться, отдохнуть.

Но не так просто устроены тексты

в нас.

В ту же секунду все внутри начинает неистово

вибрировать,

стучать, царапаться, скандалить,

и ты понимаешь, что не прошёл даже десятитысячной

части того,

что предстоит преодолеть, вытерпеть, пережить.


Добрый день. Как вы?

Добрый день. Все в порядке. Как у вас?

Спасибо, все хорошо.

Вы что-то хотели мне отправить?

Нет, я просто хотел сказать, что я здесь.

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.