ИСТОРИИ, РАССКАЗАННЫЕ ДОКТОРОМ ДОРНОМ
Издатель счел необходимым сообщить возможному читателю некоторые факты о предлагаемой его вниманию рукописи. Некоторое время тому назад по электронной почте мы получили несколько разрозненных файлов от ранее неизвестного нам адресата врача Девиантова А. П. Последний в сопроводительном письме выражает надежду, что известный широкой аудитории наш интерес к необычным судьбам литературных текстов, позволит опубликовать присланную рукопись. Обстоятельства появления «Историй», описанные в завершающем рассказы пояснении господина Девиантова А. П., показались нам действительно необычайными, и пользуясь тем, что адресат не связывал Издателя никакими обязательствами, мы поспешили представить вниманию читателей этот сборник. В заключении Издатель сообщает, что датировка рассказов показалась нам странной, но мы тем не менее взяли на себя смелость сохранить её в авторской редакции.
Сочельник
С некоторых пор полюбил дежурить в больнице в ночь на Новый год.
Иллюзия того, что эту невидимую финишную ленточку рвешь сам, а не в толпе и суете праздничного стола.
А может, чувствую себя нужным только в эту ночь, когда все от выпитого считают себя неуязвимыми и традиционно ожидают чуда, дразнят судьбу и слепо рискуют? Хотя, какое чудо может быть в нашем захолустье? Какая судьба?
А может нравится, сдав дежурство (сомнамбулически веселый сменщик, натянув халат, заваливается на диван), идти по пустым и стылым улицам, разглядывая еще тлеющие следы народного гуляния. Никого. Ни музыки, ни смеха. Скрип промерзших деревьев и сухой, дробный шелест ветвей над головой. И веришь, что светлое, с тусклым, спрятавшимся за домами, солнцем утро, и есть Новый год. Чистый лист.
январь 2008
Знак леса
Прошлым вечером позвонил коллега, Михаил Львович. Звал помочь оперировать. Пожилой рабочий с соседней лесопильни промучился болями в животе более суток и, когда его привезли к нам в приемный покой, был уже совсем плох.
Михаил Львович, врач опытный. Наблюдать, как превосходно он оперирует, настоящее удовольствие для профессионала. Прошло лишь полчаса, как была обнажена брюшная полость, а капсула поджелудочной железы была рассечена несколькими разрезами, и налажен дренаж. Еще минута — другая, и больного сняли с операционного стола.
Но мастерство врача не всегда определяет исход лечения. Вот и в ту ночь, судьба бедняги, лежащего в центре белой ярко освещенной палаты, решалась явно не на Земле. Я внутренне молился, чтобы намерение перелить жидкость, которая вливалась в него литрами, было в согласии с представлениями Всевышнего о спасении несчастного.
Сбросив перчатки и освободившись от фартуков, мы с моим коллегой устроились неподалеку от кровати, чтобы наблюдать за состоянием оперированного.
— Судьба иногда делает любопытный поворот, — заметил Михаил Львович, — было время, я тратил много сил и душевной энергии на возрождение нашего леса.
Я был несколько озадачен: Михаил Львович, человек замкнутый, никогда до этого не ведший откровенных бесед. Леса и вправду богатейшие окружали раньше наш городок. Мой собеседник продолжал:
— Признаюсь честно, я всегда тяготился нашей профессией. Помните, в начале девяностых я даже оставил практику и занялся любимым делом?
Он подошел к пациенту. Присел, помял между пальцами пластик свисающей дренажной трубки, осмотрел оценивающе скопившуюся в стеклянной банке жидкость.
— В то время казалось, что я могу сберечь березовые и дубовые рощи, вернуть птиц и животных в леса, наполнить реки и разбудить в людях чувство благодарности матушке-природе.
Он снова устроился на круглом металлическом табурете.
— Я вложил свои скромные средства в это дело. Тогдашний лесник горячо откликнулся на мое предложение. Было прекрасно! Высадили несколько просек, очистили глухую безымянную, лесную речушку. Мы чертовски уставали! До обморока! Но именно тогда ко мне пришел душевный покой и радость.
Он улыбнулся своим воспоминаниям и продолжил:
— Потом лес стали растаскивать, вырубать гектарами. Лесник первым смекнул об опасности. Но я уговорил его остаться.
Михаил Львович замолчал. Мой товарищ был печален, и я только догадывался, коль грустны были его мысли.
— Во время операции вы посетовали, что нам мешали обширные спайки в брюшной полости. Помните?
Я кивнул, подивившись странному переходу от воспоминаний к хирургическим перипетиям, и заметил:
— Боюсь, как бы они не стали причиной осложнений.
Он тоже закивал и продолжил:
— У меня сожгли квартиру, а лесник получил заряд картечи в живот. Это было лет… десять назад. Меня с ожогами увезли в область, а он здесь едва Богу душу не отдал! Какой-то мальчишка, стажер сумел его прооперировать и тем самым спас ему жизнь. Честь и хвала! А вот сегодня довелось и мне руку приложить!
Михаил Львович прошелся по палате. В белой, застиранной хирургической паре, высокий и худой он был похож на птицу. Не припомню только на какую.
Лесник умер через два часа. Михаил Львович, постояв над ним, ушел в ординаторскую. Там он налил себе стакан коньяку и молча выпил. Потом налил еще, стекленея глазами, выпил и остался сидеть неподвижно.
Я написал эпикриз и отправил тело на ледник. Потом осмотрел женщину с затянувшимся приступом стенокардии и назначил ей морфию. В приемном покое зашил резаную рану и вернулся в ординаторскую. Я нашел Михаила Львовича в туалетной комнате: его тяжело рвало. Уложив его на диван, я дал горячего сладкого чаю и укутал одеялом.
октябрь 1897
Рубеж
Странно устроена наша мыслительная деятельность. В особенности то, что принято называть внутренним монологом: сразу несколько тем, параллельных или прерывающихся увлекают нас и будоражат воображение. Мысленные образы и логические заключения переплетаются, но не смешиваются, бегут, обгоняя друг друга, и существуют сами по себе и благополучно уживаются в одно и тоже время, в один и тот же миг в одной голове. В такой вот, как курчавая голова моего возницы, степенного, немолодого, уже за тридцать, мужичка. Он разговаривал большей частью прибаутками, вроде «аптека не прибавит века» или «расходы подытожить — душу растревожить» и при этом покрикивал на пегую свою кобылку, чтобы та бежала ровнее и не вывернула бы ненароком наши санки из заледенелой колеи и не обрушила в снежные наметы поверх устоявшихся твердых сугробов. Успевал он при этом напевать тихим приятным баритоном незатейливый извозчичий плач.
От станции до местной больницы путь оказался короток, и вот я, уже переодевшись, помыв и обработав руки, вхожу в операционную залу.
В центре, в ворохе простыней лежит кто-то. Ни лица, ни тела не видно. Я лишь знаю, что женщине 26 лет, поденщица из городка, имеющая четырех детей. И вот, пятый может свести ее в могилу, родившись так, что пришлось местным эскулапу и акушерке перелить уже не один литр крови, поскольку кровь хоть и «не водица», а все ж вытекала из несчастной и вытекала.
Участие в тянувшейся уже не первый час операции не сулило мне ничего хорошего. Нарушенная топография брюшной полости, нарушенный внутренний баланс жизненных сил, удерживающих бесконечной сложности элементы и жидкости в едином целом.
В тазу среди грязных тампонов лежала бесформенным комом увядшая мышца, пристанище эмбрионов, а на ее месте в брюшной полости — множество сочащихся красной влагой точек. И где-то там затаился прохудившийся сосуд.
Все же, каким уязвимым сделал Господь человека! Врачуя плоть, спасая телесную оболочку, касаемся ли мы воли Создателя?
Я погрузил правую руку в рану. Стальные зеркала, как ни старались уставшие мои коллеги помочь, не могли мне открыть необходимый обзор, и я действовал «вслепую». По еле уловимой мягкой пульсации определил крупный сосуд…
Прошлым месяцем навестил я старинный храм, что стоит верстах в тридцати от города среди заснеженной равнины вдали от наших лесов. На восстановлении купольной росписи трудился мой давнишний товарищ, реставратор А. Мне, человеку верующему, но не религиозному, доставляло удовольствие, приезжая в храм, наблюдать, как из-под строительных наслоений, открывалась лазурь устремленного ввысь небосвода. Роспись удивительным образом раздвигала и преодолевала материальную оболочку купола.
— Друг мой, — обращался ко мне А., — вы знаете, что общего в нашем с вами труде? Вот взгляните, — демонстрировал он мне мною же подаренный скальпель, которым А. сантиметр за сантиметром снимал с фресок позднейшие наслоения, — у нас с вами схожий инструмент. Но главное, — он проворно спустился с «лесов», — у нас с вами схожая задача. Преодолеть хаос и распад и выявить меркнущий образ!
Он наблюдал за мной, щуря хитрые голубые глаза и пряча улыбку в седеющей бороде.
Я помню, подивился такому сравнению, но теперь мысль эта поразила меня верностью и ясностью понимания сути вещей. «Преодолеть хаос и выявить меркнущий образ!»
Хаос, хаос… действительно хаос, который невозможно охватить ни глазами, ни воображением. Фрагменты информации, струящейся через кончики моих пальцев, складываю в нечто еще не целое, лишь приобретающее очертание целого. Аорта, подвздошные ветви, мыс крестца и обрывающаяся книзу яма малого таза… Разрозненные элементы, однажды созданные в скрытой для нас взаимосвязи и гармонии. И мы пытаемся, нет, не воссоздать, но приблизиться к великому замыслу. Но как мы рискуем! Одно неуклюжее движение, неверный взгляд, и хаос поглотит тело, и «меркнущий образ», душа, «дыхание Бога», покинет ненадежный кров. И — нет человека. «Распад и хаос, хаос и распад»…
Мой товарищ продолжил свои рассуждения:
— Когда-то живописец, трудившийся над росписью купола, сделал последний удар кистью, и в этот момент образ, живший до этого только в его воображении, воплотился из небытия и зажил своей жизнью.
Приятель мой помолчал, перебирая на столе инструменты.
— Что нам мешает жить от рождения тем светлым, чем одарил нас Создатель? Посмотрите, мой друг, — он показал наверх, там, где центральная часть купола была темна, и тени от неровностей искажали перспективу, делая свод плоским.
— Там, под несколькими слоями краски и штукатурки образ стал хрупким и уязвимым… местами утрачен… навсегда…
Неожиданно мимо пальцев и набухшей марли выстрелила алая струя, с легким шлепающим звуком ударила меня в грудь и расплылась на халате неровным пятном. Пальцы, опережая мысль, мгновенно прижали верткую змею сосуда. Другою рукою я проник к месту, где аорта распадается надвое и, скользнув по правой ветви, дошел до следующей развилки. Задача состояла в том, чтобы, пережав сосуд, остановить кровотечение. Однако был риск: приходилось делать это «вслепую», на ощупь, и надеяться, что в нарушенной топографии органов я не надорву уязвимые, тонкие стенки кровеносных сосудов…
«Зачем вы, девушки, красивых любите?» — циники и весельчаки студиозусы-медики переделали мелодраматическую песенку на свой лад.
Вас ждут впоследствии одни страдания,
Вовек не выплакать девичьих слез!
У вас плаценты будет предлежание,
Отит, мастит, нефрит и токсикоз.
Мы распевали ее за хмельным застольем — самонадеянные и наглые, еще не ведая ни о будущих потерях, ни о ждущих нас сомнениях и разочарованиях.
Зачем вы, девушки, красивых любите? Затем… чтобы в операционных лежать и истекать кровью. Почему в песню не вставили еще и ДВС синдром? Наверное, потому что не рифмуется, потому что «диссеминированное внутрисосудистое свертывание» не рифмуется со словом «страдания». Кровь просто не останавливается, а вытекает по каплям, литрами… а ее всего-то, литра четыре в этом маленьком тельце
Я отошел от стола и присел на табурет. Сосуд перевязан, живот зашит. Сбоку, из надреза на животе выведена и спускается вниз под стол трубка-дренаж. Красная влага, словно конденсат, незаметно собирается на прозрачных стенках пластика, набухает каплей на конце трубки и срывается вниз. Сколько их? Двадцать капель в минуту… или девятнадцать? От количества зависит, как быстро умрет лежащая на столе женщина. Только от меня уже ничего не зависит. Человеку не дано знать день своей смерти, и это еще одно доказательство существования Бога… Двадцать семь капель,…что там сейчас происходит, кто знает об исходе? Кто определяет исход?.. двадцать шесть капель… или двадцать семь? Зачем вы, девушки? … Кровь уже нельзя переливать, только плазму и только по чуть-чуть… если «по чуть-чуть», то может и вовсе не нужно? Двадцать шесть…
В такие минуты, минуты бессилия и безысходности меня посещала мысль о существовании рубежей человеческой жизни, граней, изломов его существа, когда обнажается присутствие «человека-бога и человека-зверя», духовного и телесного. Рубежей, перед которыми бессильны любые ухищрения человеческой мысли, где тайной скрыт механизм выздоровления или смерти.
Двадцать пять капель …нет, показалось,…акушерка радостно блеснула глазами… двадцать капель, двадцать!…за окном уже ночь и фонарь, как яичный желток, на черной сковороде неба… пятнадцать капель… ну, все! Пойду переодеваться… десять…
На обратном пути подвыпивший возница вывернул санки из наезженной колеи, и я мгновенно оказался в сугробе, зарывшись лицом в невесомый и пушистый снег.
декабрь 1901
Святочная безделица
В один из святочных дней я был приглашен на обед в дом к ***, известному терапевту, умнице и отличному товарищу. Все происходило очень традиционно: праздничный стол, незамысловатые розыгрыши, хмельные беседы. В начале застолья живо обсуждались случаи из практики, к середине и ближе к завершению обеда под сердитые взгляды экономки — темы общего свойства, почти философические.
— Вот вы думаете, — обратился ко мне Иван Романович, — если у господина студента было бы достаточно средств к существованию, если бы его матушка не написала ему жалостливого и одновременно провоцирующего письма, господин студент не убил бы старуху- процентщицу? — и он сощурил глаз, не столько от ехидства, сколько от выпитой водки.
— Неужели вы думаете, что он изменился бы и стал благонамеренным буржуа? Смею вас уверить, друг мой, что ничего, ровным счетом ничего бы не изменилось! Потому что господином студентом двигали не обстоятельства, а его внутренний императив! Если угодно, врожденный мотив — властвовать! Преломившись чудовищным образом в его мозгу, мотив этот превратился в невероятное созерцание божьего света и человеков! Другими словами, каким он видел мир, так сообразно этому и вершил поступки свои! Даже «добрый Наполеон» — это власть! Власть делать добро и власть убивать, — все одного свойства! Уж коли, определено мотивом этим стяжать власть, то хорошего не жди! Так и будет индивидуум действовать от рождения и до конца дней! И раскаяние его — лишь продолжение этого стяжательства!…
— Позвольте, позвольте, … — вскричал я в возбуждении, пытаясь возразить, — что ж, если вас на прошлом дежурстве обнаружили в шкафу, так теперь ваш императив будет вас в шкаф все время заталкивать или, что хуже, в шифоньер? А воля личности, ее осознанный выбор?
В это время распахнулась дверь, и вошла женщина, несомненно, красивая. Красивая своей статной фигурой, поворотом головы и необычайной выразительности глазами. Волосы, убранные наверх, открывали восхитительную шею и мягкий овал лица. На ней была легкая шубка и наброшенный на плечи цветастый народный платок.
— Дружочек, — поднялся ей навстречу хозяин дома, — позволь рекомендовать тебе Евгения Сергеевича, мой друг и коллега, — и, повернувшись ко мне, — моя жена, Елена Андреевна.
Мы раскланялись. Елена Андреевна доброжелательно и с улыбкой, я же, смутившись ее обаяния, несколько принужденно. Тут же не мешкая, Иван Романович просил меня сопровождать Елену Андреевну на прогулке, поскольку сам, чувствуя недомогание, «чертов ревматизм!», оставался дома.
Мы шли по Проезжей улице. Мимо проносились хохочущие и разряженные парни и девицы, сияло солнце в синеве неба, чуть подтаявший снег пах арбузом, и я ощущал неожиданное волнение от близости красивой женщины, державшей меня за руку.
— Ах, оставьте, Евгений Сергеевич, — прервала Елена Андреевна мою неуклюжую попытку сказать комплимент, — вы умный, порядочный, искренний человек. Мы замечательно гуляем! Что ж вам еще нужно? Неужели мелкий пошленький флирт? — она дружески положила свою ладонь, одетую в вязанную зеленую рукавичку с белыми игольчатыми оленями, на мой рукав.
— Не обижайтесь, — она с удовольствием вдохнула морозный воздух, — я давно так не гуляла. После смерти моего первого мужа, да, не удивляйтесь, я уже была замужем, я редко так отдыхаю душой.
Она помолчала.
— Я вышла замуж, едва закончив консерваторию. Муж мой был много старше, известный литератор, профессор. Быть рядом с ним, служить ему и великому делу русской словесности я почитала за высшее счастье для себя. Я оставила музыку, перестала концертировать… Вы не поверите, Евгений Сергеевич, но я была счастлива!
Она задумалась, вспоминая.
— Александр Владимирович был болен и последние несколько лет практически не покидал постели. Я была ему всем: и сиделкой, и товарищем, и слушателем, и критиком. Последние его статьи я фактически дописывала сама.
Мы шли не спеша. Я сочувственно молчал. Историю ее второго замужества я знал от Ивана Романовича. Известный терапевт, уже немолодой, но энергичный он познакомился с ней в столице на концерте филармонического оркестра. Очаровательная, жизнерадостная «она покорила мое одинокое сердце!» растроганно рассказывал мне Иван Романович.
— Я уехала из столицы, было тяжело, — Елена Андреевна вздохнула, — но, видно, у меня судьба такая — быть рядом с людьми замечательными, неординарными. Иван Романович так нуждается в моей поддержке, советах. Его болезнь… это испытание для нас обоих, но мы его преодолеем! — она лучисто улыбнулась.
Неожиданно в толпе мелькнуло знакомое лицо — «Михаил Львович!». Он подошел. «Вы не знакомы?» — «Нет, но безмерно рад возможности…» Странная улыбка Елены Андреевны, когда он представился.
Прогулка, уже втроем, продолжилась, но я заметил, как мой товарищ изредка бросает на мою спутницу восхищенные взгляды. К своему удивлению, я вынужден был признать, что мне это было досадно.
Мы воротились в дом. Ивана Романовича нигде не было.
— Вероятно, отдыхает, — проговорила негромко Елена Андреевна, сбрасывая шубку мне на руки, и приложила палец к губам. Она пригласила нас с Михаилом Львовичем пройти в гостиную, сама же ушла переодеться к ужину, рассеянно, как мне показалось, взглянув на моего товарища. От этого взгляда тот вдруг заулыбался и энергичным шагом прошел в гостиную. Задержавшись в прихожей, я осторожно отвернул полу пальто и достал маленький букет оранжерейных цветов, незаметно купленных во время прогулки. Я притворил дверь гостиной. Кровь застучала у меня в голове — ведь нехорошо! Жена моего старшего товарища! Но это лишь безобидный знак восхищения, — уговаривал я себя, — никто не узнает о том, почему бешено колотится мое сердце! Я перевел дыхание и направился к двери, за которой скрылась Елена, сжав хрупкий букетик в руке.
И в это время странное чувство заставило меня остановиться. Внезапно мне показалось, что такое уже случалось. Со мной или с кем-то другим, но определенно я видел или читал об этом. Мужчина входит с букетом. Боже мой, я ли это? Я представил себя, как вхожу в эту дверь и застаю Михаила Львовича, держащего в объятьях Елену…
Я провел ладонью по лицу. Потом отошел от двери и поискал глазами, куда положить букет. Бросив его на подоконник, я развернулся и толкнул дверь гостиной.
Елена и Михаил Львович отпрянули друг от друга, разжав объятия. Я в замешательстве остановился в дверях. Странный шум раздался со стороны громоздкого шкафа, возвышавшегося в углу гостиной. Звук внезапно оборвался, одна из створок шкафа распахнулась, и оттуда буквально вывалился почтенный Иван Романович. Пригладив всклокоченные волосы и одернув домашнюю бархатную куртку, он обратился ко мне и Михаилу Львовичу:
— Господа, не откажитесь отужинать с нами!
Этим же вечером, забравшись в глубокое, «английское» кресло с крыльями, и вытянув ноги поближе к изразцам жаркой печи, я листал книгу некоего доктора Генри Мюррея «Explorations in Personality», написанную лет через пятьдесят. Листал и задавался вопросом, какой же механизм скрывается за навязчивостью поступков Ивана Романовича, самоотверженным упорством красавицы Елены? Ответ мне не давался и, в конце концов, я прибег к древнейшему в нашей профессии способу поиска ответа. И остался этим способом вполне доволен. В тот вечер это был арманьяк.
* * *
Горела лампа под зеленым абажуром, стыл чай, маятник настенных часов мерно отмахивал время субботнего вечера. На столе лежала книга.
Внутренний мотив… обратимся к доктору McLellend. «Мотив — бессознательное желание, потребность добиться какой-то цели… и не столько цели, сколько СОСТОЯНИЯ достижения цели». Выделим здесь «бессознательное» и «состояние». Поищем примеры, которые помогут нам понять мысль доктора. Пример первый.
Человеку мало быть с кем-то знакомым, быть в постоянном общении с людьми и окружать себя взаимоотношениями. Ему важно состояние комфортности этих отношений. Случись недомолвка, разлад с кем-то из них, и человек ночами не спит, мается, мучается до тех пор, пока не восстановит прежних отношений. Пока не восстановит внутренний комфорт, прежнее СОСТОЯНИЕ.
Пример второй. Некто, имярек тратит время, усилия, деньги на подготовку восхождения на Эльбрус, рискуя, преодолевая опасности, и достигает вершины. В момент, когда он, стоя выше облаков, обозревает горы, дальние долины и, ему кажется, планету всю, для него важно это состояние. Оно притягательнее всех материальных благ мира!
Пример третий. Пренебрегая дарами цивилизации, человек проводит свою жизнь среди трущоб, болезней, нищеты с одним лишь стремлением, помогать страждущим, неся им просвещение, исцеляя их от болезней тела и духа, борясь с социальными язвами и взывая к милосердию Создателя!
Каждый из этих трех влеком к цели мощным внутренним импульсом. Этот внутренний императив определяет их мысли, их оценку окружающего и происходящих событий и, наконец, определяет их поведение!
Я захлопнул книжечку, на титульном листе которой было напечатано «Комментарии к теории Дэвида МакЛеланда о трех социальных мотивах под редакцией приват-доцента Б. Х. Виаристова», и задумался. Выходит, нечто бессознательное и определяет наши поступки. Поступки, как следствие нашего мотива? Любопытно… Вот если, к примеру, Елена Андреевна в той прошлой истории, в загородном доме дяди Вани, была замужем за Серебряковым, а потом влюбилась в Астрова, то, что же ею двигало? Любовь, влюбленность, внезапный импульс или некий коварный императив, сидящий в ней, как и в каждом из нас? Насколько нелепо ее поведение в святочный день, и отчего она по смерти мужа вышла замуж не за Астрова, а вновь за старика? Любопытно! Надо бы разобраться. Я продолжил чтение.
«И дал Господь первому мотиву имя „Affiliation“ (Всевышний творил в тот день язык британцев, подбирая пропорции германского и французского, смешивая с кельтским). Взглянул на него и порадовался имени его и велел племенам людей, что на севере, быть от сего дня…»
Смутившись прочитанным, я, немало удивившись, взглянул на книжку, что держал в руках. Обложка была оклеена плотной бумагой с муаровым, коричневым рисунком. Однако ж, названия книги я не увидел, и лишь приглядевшись, сумел прочесть на потрепанном матерчатом корешке издания осыпавшееся и потускневшее золотое тиснение — «Заветные ветхи. Сборник ненайденных апокрифов в переложении для детей младшего школьного возраста». Я продолжил чтение.
«Взглянул на него и порадовался имени его и велел одним племенам людей, что на севере, расселятся по всей земле и от сего дня возжелать и стремления свои и поступки свои подчинять единственно дружеским и сердцу теплым отношениям с другими. И не засыпать и не просыпаться без побуждения к радости жизни среди людей, к стремлению принадлежать к кругу избранных соплеменников или касте странствующих паломников или какой ещё отмеченной помыслом божьим и почитаемой соплеменниками…»
В этом месте бумага, желтая от времени, была покрыта словно старческим «nevus» коричневым пятном. Чуть ниже буквы вновь появлялись, но уже с середины абзаца: «…и увидел ОН, что это хорошо. И дал Он имя третьему мотиву „Power“ и сказал племенам, что жили на западе…»
Я поднялся и в волнении стал ходить по кабинету. Елена Андреевна, Елена Андреевна. Неспроста она дважды выходит замуж за стариков, неспроста! Но что общего между ними кроме возраста?
— …я увлеклась им как учеными и известным человеком. Любовь… мне казалось тогда, что она настоящая, — это она о Серебрякове.
— …у меня судьба такая — быть рядом с людьми замечательными, неординарными, — рассказывала она о замужестве с Иваном Романовичем.
И тот и другой — люди известные, имеющие заметное положение в обществе, а в профессиональной среде и определенную популярность, почти славу. Так-так… Стремление к «известности», славе мужа и есть внутренний императив Елены Андреевны? Но зачем? Затем, чтоб стать причастной к этой известности и славе. Быть ПРИЧАСТНОЙ!..О себе-то она говорит как о фигуре «эпизодической», и понятно ее стремление компенсировать свою заурядность …Да-да! История с Астровым свидетельствует то же! В разговоре с Соней она выделяет в Астрове, как привлекательные, исключительно черты таланта:
— Милая моя, пойми, это талант!…Такие люди редки, их нужно любить…
Её отношения с Астровым могут быть чем угодно, но только не изменой своему внутреннему императиву, быть ПРИЧАСТНОЙ! Причастной к незаурядности, таланту, известности!
Я улыбнулся и подмигнул своему отражению в окне. Быть причастной… этот американец непременно узрел бы в Елене Андреевне мотив «Affiliation». Любопытно.
Горела лампа под зеленым абажуром, стыл чай, чуть торопясь, протенькали часы в полумраке. На столе в круге света лежала раскрытая книга. Я не удивился, увидев, что с книгой произошла очередная метаморфоза. На это раз это оказался неизвестный мне роман «Бессмертие» в мягкой цветной обложке. В полной уверенности, что книга вновь несет что-то удивительное, я наугад открыл страницу. С первой же строки увлекшись, я не заметил, что читаю стоя. Вернувшись в кресло, я дочитал любопытную и, в какой-то мере поучительную историю отношений Гёте и Беттины Брентано. Потом, сняв очки, в задумчивости пощелкал выключателем лампы. Да, снова книга вела меня по пути понимания скрытого для привычного взгляда. Рассказанная история странным образом подтверждала слова МакЛеланда и догадку об Елене Андреевне. «То была не любовь… то было бессмертие».
А что, если «примерить этот же кафтан» на запальчивую реплику Ивана Романовича? Что он там говорил про Родиона Раскольникова?
9 января 1900
Весна, как сезонное обострение
«За ельником, что темнел на краю поля, хлопнули два выстрела. Звук был глухой, словно по тазу, заполненному до середины булькающей кашей варенья, дважды ударили деревянной палкой.
От стылой земли раскинувшегося поля тянуло острым запахом перегнившей травы. Кое-где среди пашни серыми лепешками ещё лежал снег.
Вместе с порывом ветра откуда-то из-за холма налетел тонкий с горечью запах горящих ольховых поленьев и сизыми, едва различимыми нитями пронесся над скошенным полем.
Короткие, выбеленные за зиму останки стеблей, обрубленных осенней жатвой, дрогнули, и фантомная волна минувшего лета с колышущимися тяжелыми колосьями под грозовым небом прокатилась по полю.
Ветер влетел в прозрачную березовую рощу, заметался среди стволов и через минуту-другую иссяк, рябью скользнув напоследок по стоячей луже. Сугробы вокруг уже осели и округлились старыми грибами. Под затвердевшей коркой нечистого льда снег слоился и таял, таял с упорством самоубийцы. Освобождающаяся земля показала край колеи и вылезший наружу скользкий округлый корень. Дорога, едва угадываемая под снегом, скользила и пересекала рощу наискосок, распадаясь временами на тропинки.
Летом тропинки эти холодили босые ступни и то стелились и торопились вперед, то вдруг мешкали, огибая приземистый пенек, то вовсе пропадали в песке дороги или в высокой траве обочины.
Неожиданно среди деревьев мелькнула девичья фигура, и вот рядом — круглое смеющееся лицо с васильковыми глазами, с легким вьющимся пушком у края волос на хрупкой шее и с обнаженными до плеч загорелыми руками.
— Поля! Полина! — кричу я, и дыхание перехватывает, и ладони предательски увлажняются. Полина, соседская девчонка-подросток, силуэт, мелькнувший в вечернем окне дома за высоким забором, размытая белая тень девичьего тела в сумраке комнаты, быстрые и жадные взгляды при мгновенных встречах, и как выстрелы, два коротких дыхания навстречу «ах-ах!», и — только удаляющаяся фигурка в выцветшем сарафане.
— Полина! — снова кричу, но ее тень раздробилась в колеблющейся ряби солнца и теней, и — лишь тропинка позади и впереди меня.
Я поворачиваюсь к Тебе, и мы какое-то время идем молча. Я чувствую запах твоих волос, твоей кожи, — запах молока, запах младенчества. Истома после нашей близости наполняет меня легкостью и пустотой. Я скольжу взглядом по тебе, замечая изгиб шеи, поворот головы, россыпь веснушек на твоей груди, и снова, как сегодня утром, желание заливает меня жаркой волной.
На краю рощи появляется женщина, идущая нам навстречу. Я не вижу ее лица, лишь силуэт в льющемся сверху потоке света. Острые плечи, стремительный шаг, копна тяжелых волос цвета старого золота и белизна зубов улыбающегося рта. И снова, как выстрелы, два коротких дыхания навстречу друг другу: «ах-ах!»
— Мама… — шепчу я, — мама! — кричу вослед исчезающему силуэту. Женщина, выходя из рощи, оборачивается, и свет, падающий сверху гигантским веером, вплетаясь, растворяет ее черты, оставляя только свет.
Я снова поворачиваюсь к Тебе, и мы идем молча. Ты держишь мою детскую ладонь, я еле поспеваю за твоим шагом, быстро перебирая босыми ногами и перепрыгивая через вылезшие поперек тропинки корни деревьев. Мы спешим. Налетевший ветер колыхнул уходящее за горизонт море колосьев, и оно зашевелилось, тяжело ворочая темно-зеленый вал, выворачивая под нависшее грозовое небо белесую изнанку…»
— Вздор! Все вздор! — я с досадой прихлопнул страницы статьи, не дочитав ее до конца. Потом снова со сдерживаемым неудовольствием взглянул на заголовок: « Нарушения восприятия при межполовом влечении в период сезонного обострения шизофрении».
Вздор! Недопустимое описание клинического случая! Литературщина какая — то! Ох уж эти мне провинциальные эскулапы!
Я встал, разминая ноги. Земля и потемневшая, слипшаяся прошлогодняя листва пружинили под ногами. Сунув статью в карман куртки, я вышел из редкого дубового вперемежку с ясенем леска на опушку. Здесь еще лежал снег, разрытый каким-то зверем, и тянуло холодом. По краю опушки лес редел и выходил к заснеженному простору под низким и пасмурным небом. За ельником, что темнел на краю поля, хлопнули два выстрела. Звук был глухой, словно…
— Доктор, не боитесь простудиться? — раздалось за моей спиной. Я обернулся. В шагах десяти от меня стоял улыбающийся, розовощекий Курлытин Тимофей Аскольдович, местный землевладелец. Мы поздоровались. Он радостно и с силой тряхнул мою руку, так что моя широкополая шляпа съехала мне на глаза. После нескольких малозначащих фраз Курлытин пригласил к себе отобедать и «по скуке пасмурного дня» развлечься разговорами за рюмочкой хереса. Мы погрузились в дрожки, стоявшие тут же в балке, и отправились. По дороге Тимофей Аскольдович, поминутно поддергивая кожаные вожжи, поведал мне, что в гостях у него вот уж неделю проживает дальняя родственница, которая по окончании университета и, обуреваемая высокими идеалами, решила всю себя посвятить служению в сельской местности. Я в душе посочувствовал ему, поскольку по себе знаю, как невыносимо унылы и скучны, бывают восторженные барышни.
Большой, сложенный из массивных бревен дом с множеством комнат, переходов, антресолей, лестниц и лесенок изнутри был похож на внутри крепостное поселение времен феодальной Руси с коридорами-улицами, закоулками комнат и чуланов и крепостными рвами темных лестниц в подклети. Пройдя сени, мы вышли в большую натопленную залу, где нас встретила экономка, молодая и улыбчивая ингерманландка, и с поклоном поднесла на круглом подносе две рюмки холодной водки.
Барышню эту я лечил прошлым летом и довольно успешно, чем навлек на себя ее неизбывный и благодарный интерес, граничащий с обожанием. Я ответил принужденной улыбкой, выпил второпях свою рюмку и прошел поскорее в залу.
Стол был уже накрыт на три персоны. Вокруг него хлопотали и сновали домочадцы и, как я заметил, все исключительно женского полу. За их беготней я не заметил, как появилась молодая женщина в темном, закрытом под горло платье. Нас познакомили.
— Полина — широко шагнув мне навстречу и решительно протягивая руку, сказала женщина. Она так же, как и ее родственник, с силой тряхнула мою руку. По счастью шляпу я успел снять еще в сенях.
На вид ей было лет 25, лицо ничем не примечательное, если бы не глаза. Она смотрела прямо, и в них читалась доброта, внимание и нечто такое, что я, чуть было, не принял за симпатию и не отнес её на свой счет. Но, нет! Просто — добрая и отзывчивая девушка. Возможно, я поторопился, окрестив ее «восторженной и скучной». Наверняка ошибался!
— Все-таки я бываю непозволительно скор на оценки! — отругал я себя.
В этот момент хозяин позвал к столу.
После первой перемены я поинтересовался, чем Полина («простите, не знаю отчества» «Ах, это неважно! Мы ведь коллеги!») намерена заниматься в нашей глуши?
— Хочу открыть прием в дальних уездах! — промолвила она решительно, ловко поддев ножом половину форели, — еще, — она продолжила, стремительно отделяя мелкие кости от рыбной мякоти, — изучать психологические типы селян.
— Вот как? — с невольной усмешкой спросил я, — вы почитательница господина Фройда?
— Душа моя, — обратился ко мне, молчавший до этого, хозяин дома, — Поленька прослушала курс профессора Бехтерева и весьма, так сказать, самостоятельна в суждениях. Она прекрасно знает цену этим венским спекуляциям. Кстати, ты не получал для своего журнала статью? Как, то бишь, она называлась? — поворотился он к родственнице.
— «Нарушение восприятия у больных шизофренией при сезонном обострении», — отвечала Полина, смутившись и продолжая препарировать рыбу. Хребет с обнаженным корсетом из тончайших костей лежал сдвинутый к краю тарелки отдельно, горка из ломтиков мякоти — отдельно.
— Вот как? Вы пишите статьи? — заливаясь краской, пролепетал я, — вот как?.. вы… да, кажется, я получал почту, — я стал совершенно пунцовый и, дернув кадыком, солгал, — но еще не просматривал.
В этот момент сперва снаружи, потом в сенях послышался шум, возбужденные голоса, следом за этим дверь распахнулась, и в столовую буквально ввалился Куролесов, местная достопримечательность — повеса и насмешник, — высокий мужчина около сорока, с романтическими черными волосами до плеч и совершеннейший бездельник. Вместе с ним приехал Ирисов, томный молодой человек, наводящий скуку своим резонерством и две случайные барышни из соседнего поселка. Одна рыжая в зеленом платье, другая — блондинка — в терракотовом.
В начавшейся веселой суматохе с рассаживанием за столом, требованием водки и хихиканьем барышень, я подсел поближе к Полине и, чувствуя себя виноватым, с демонстрируемым интересом стал выспрашивать ее о статье.
— Видите ли, — Полина уже справилась с волнением, которое происходило, я догадывался, из-за разговора с многоопытным коллегой, то есть со мной, — основываясь на своих наблюдениях, я прихожу к выводу, — она подняла на меня глаза, и я заметил их чистый бирюзовый цвет, их трогательную беззащитность. И снова мне почудилось в их добром сиянии некий сигнал, относящийся ко мне.
— …весеннее обострение приводит к искажению восприятия противоположного пола, и зрительно-осязательные и слуховые галлюцинации формируют иллюзорную притягательность объекта, — она запнулась и с некоторым беспокойством спросила — как вы думаете, это не очень революционный вывод?
Я невольно отвел глаза и в задумчивости склонил голову. Гибкость и нежность ее шеи не мог скрыть высокий воротник платья. Легкая угловатость плеч лишь подчеркивала женственность фигуры, а плавные и лаконичные движения рук и стана наводили на мысль о природной грациозности Полины. Чуть взволнованное дыхание колебало ткань платья, то, натягивая его, то, собирая складки во впадинах над ключицами… темные волосы, забранные наверх, матовая кожа щеки, маленькое ухо со слезой сережки в розовой мочке…
— Во всяком случае, это довольно смело! — я отважился взглянуть в глаза Полины, — но, — тут же поспешил добавить, — полемичность статьи — залог читательского успеха!
В это время Ирисов вскочил со стула и, манерно изогнув кисть, поднял стакан с янтарной жидкостью.
— Господа, — он обвел всех пустым взглядом из-под припухших век, — я пью за тестестерон! За тестестерон, который делает из мужчин охотников и вкладывает им ружья в руки! За тестестерон, который делает из мужчин воинов и ведет их на штурм Трои! За тестестерон, который бросает мужчин в схватку за первенство, в схватку за женщину!
Шумная компания закричала «Ура-а-а!» и дружно сдвинула стаканы.
— Тимофей Аскольдыч, — громко обратился к хозяину Куролесов, опрокинув в себя стакан хересу — а что у тебя ружье-то на стене висит? Уж боле не охотник?
Он указал на висевшую на дальней стене двустволку и, подмигнув собутыльникам, захохотал. Добрейший Курлыкин, отец пятерых детей и благодетель еще двух-трех ребятишек в соседней деревне, усмехнулся в бороду и, переждав пока стихнет смех, отвечал:
— Ну да, на стене. Но бил я в свое время без промаху, да и без осечек.
Куролесов замолчал. Потом подошел к хозяину и обнял, припав головой к его плечу. Гости приумолкли. В уезде всем было известно, что Куролесов живет в бездетном браке с красавицей женой уж второй десяток. Оторвавшись от хозяина, Куролесов, тряхнул черноволосой своей головой и крикнул:
— Танцуем! Ирисов, заводи музыку!
Грянула музыка. То был какой-то ритмичный и одновременно томный мотив, непривычный славянскому уху. Подскочил Ирисов и, дернув головой в поклоне, пригласил Поленьку к танцу. Она зарделась и растерянно и совершенно беспомощно поглядела на меня. Я вскочил, бросив Ирисову «Мне первому обещан тур!», и увлек девушку на середину комнаты.
Нужно признать, танцор я плохой. Мелодия и ритм были абсолютно не знакомы, и как это все танцевать, я не имел ни малейшего представления. Что меня толкнуло на столь опрометчивый шаг? Не скажу.
Полина положила мне на плечо левую руку, правую же, взяв мою кисть, отвела в сторону. Девушка выпрямилась, слегка отстранившись от меня плечами и изогнув стан. Моя правая рука непонятным для меня образом очутилась у нее на талии, и я крепко обхватил Полину, почти прижав к себе. Мы замерли, затаив дыхание. Мы стали одно целое.
Внезапно, словно впрыгивая в несущийся и кипящий от водоворотов поток, Полина сделала стремительный шаг назад, потом другой, увлекая меня за собой. Повинуясь, я повторил ее движение, не разрывая нашего единства, не замечая, как движутся мои ноги, как неподвижны мои руки и плечи, как бешено колотится мое сердце.
Так мы двигались, то плавно и стремительно скользя, то замирая на пике музыкального звука, словно на вершине горы, с тем чтобы через мгновение сорваться вниз и вновь заскользить, делая головокружительные развороты и вновь внезапно замирая. В какой-то момент Полина мягко оттолкнула меня, и, освободившись, но удерживая мою руку, сделала несколько стремительных вращений в полушаге от меня, продолжая двигаться параллельно со мной. Замедляясь, я остановился, и оттого моя рука, державшая кисть Полины, выпрямилась до напряжения в суставах и, словно поводок, сжалась рывком, закружив ее вспять и мгновенно возвращая ее в мои объятья и соединяя нас вновь. За всеми этими стремительными перемещениями я успевал ощущать, словно мимолетные порывы ветра, прикосновения ее ладони, касание бедра, груди, живота. Я почти не видел ее лица, но всей кожей ощущал близость горящих щек, повороты головы, то гордо поднятой, то грозно наклоненной, то, словно в отчаянной покорности, поникшей к плечу.
Мимо нас проносились, мелькая лицами и разноцветными пятнами одежды, пары: Ирисов с рыжей барышней, Куролесов с блондинкой, потом наоборот, потом Тимофей Аскольдович с рыженькой, а за ними Куролесов с Ирисовым.
Музыка оборвалась. Мы с Полиной остановились, радостно глядя друг на друга и стараясь умерить учащенное дыхание.
— Полина… — я улыбался.
— Что? — заглядывая мне в глаза, простодушно спрашивала она.
— Поленька, — повторял я снова.
— Что? — переспрашивала она, с удивлением улыбаясь в ответ.
Вновь зазвучала музыка. Далекая женщина, слегка грассируя, пела на французском о ветрах средиземноморья, закатном солнце в горах Прованса, о расставании и ожидании.
Я привлек к себе Полину, она положила ладони мне на плечи, и мы медленно двинулись в новом танце. Радостное возбуждение сменилось теплым и почти нежным чувством к Полине. Не сказав и пары фраз, мне казалось, мы сблизились, и я узнал многое о ней. В ее движениях ощущалась доверчивость и деликатность, отзывчивость на страсть и одновременно мягкая неуступчивость. Она ярка в своих переживаниях, но разделяет их лишь с близкими ей натурами. Она беззащитна и легко ранима, но, пережив обиду или утрату, она вновь открыта в ожидании счастья. На этом месте моих размышлений горло мне перехватило от нежности и желание защитить ее, оберечь, взять на руки и прижать к себе. Это желание настолько овладело мной, что я непроизвольно сжал ей руку и, склонившись, поцеловал её плечо. Полина удивленно вскинула на меня глаза, улыбнулась и потом, высвободив руку, коснулась ладонью моей щеки.
Вокруг нас продолжали носиться, прыгая и смеясь, Куролесов, барышни и Тимофей Аскольдович. Ирисов спал, повалившись на кушетку. Умолкла музыка, уехали незваные гости, хозяин дома уговорил меня остаться ночевать, в доме начинало все стихать.
Мы стояли с Полиной в темном коридоре, освещаемом лишь керосиновой лампой, не решаясь расстаться, и не решаясь разжать сплетенные руки. Голоса наши были приглушены, мы разговаривали почти шепотом, безостановочно, словно плетя соединяющую нас нить:
— Поленька, вы удивительны…
— Вам пора… постойте!
— Вы так молоды, я стар для вас!
— Молчите, нас услышат…
Я склонился к ее руке и коснулся губами ее ладони. Она провела рукой по моим волосам, и я был готов упасть перед ней на колени. Выпрямившись, я посмотрел на неё с нежностью. Но в моих глазах, вероятно, она разглядела нечто другое, потому что поспешно проговорила, отодвигаясь и отступая на шаг:
— Ах, нет! Евгений, нет! Мы с вами интеллигентные люди…
— Что? Поленька, что вы говорите, почему нет? — недоумевал я.
Она попыталась высвободить руку, но я удержал. Она с укором положила ладонь другой руки поверх моей, и я разжал пальцы. Полина высвободилась, но другая ее рука так и осталась лежать на моей. Я притянул девушку к себе.
— Милая, родная, почему нет? Вы отвергаете меня?
— О, нет! Я не отвергаю, но… — она уперлась руками мне в грудь и отстранилась.
— Не нужно этого… сейчас не нужно… потом, может быть… не сейчас. Ведь было так замечательно! Вам тоже было хорошо?
Я радостно кивнул в ответ несколько раз, словно китайский болванчик.
Полина прыснула от смеха и поспешно зажала рот ладонью.
— Поленька, вы удивительны…
— Вам пора… постойте!
— Вы так молоды, я стар для вас!
— Молчите, нас услышат…
Она ушла, растворившись в красноватом сумраке длинного коридора. Скрипнула в отдалении лестница, глухо стукнула закрывающаяся дверь. Все стихло.
Голова моя горела, сердце стучало, и радостное возбуждение покалывало меня иглами изнутри. Я отправился на поиски своей комнаты. Оказалось, это не так просто: переходы по длинным коридорам с множеством поворотов, подъемы и спуски по бесконечным лестницам, густая темнота и угловатые, то удлиняющиеся, то отпрыгивающие в стороны тени в свете лампы, что я нес в руке.
Вскоре я услышал легкий шорох, потом мелькнула одна тень, за ней другая, и вот на моем пути стали попадаться то навстречу то, обгоняя, домочадцы: девушки и женщины разных возрастов. По ночному времени были они простоволосы, с распущенными или слегка прихваченными косами. На них были длиннополые свободные рубахи. Пробегая мимо, они смотрели на меня с усмешкою, некоторые из них — бесстыже глядя и сверкая в сумраке белками глаз. Короткие рукава рубах не скрывали оголенных полных рук с ямочками на локтях. В полукруглых вырезах перекатывалась, маня, налитая с легким пушком грудь, а из-под подолов мелькали крепкие ноги. Я окончательно запутался, казалось, в бесконечных коридорах, в мелькании женских лиц, полуобнаженных женских тел, видимых и невидимых рук, ног, ягодиц и животов, в тенях и бликах от керосиновой лампы. Наконец, я остановил какую-то старуху, единственную, которая не смотрела в мою сторону глумливо, и попросил проводить меня до моей комнаты.
— Конечно, батюшка, конечно, касатик! — запричитала она и минуту спустя подвела меня к двери комнаты. Пробегавшие мимо девчонки-подростки хихикнули и скрылись в темноте. Следом за ними пропала и старушка.
Я толкнул дверь. Посреди комнаты возвышалась кровать. В ее изголовье, мигая, тускло горел ночник. Постель была разобрана. Вздохнув с облегчением, я переступил порог. В этот момент из величественного нагромождения подушек и одеял возникла полуобнаженная ингерманландка, которая пролепетала томным тоненьким голоском:
— Прилетел мой соколик! — и сбросила бретельку ночной рубашки, обнажив полное плечо.
Я вылетел «соколиком» из комнаты, ссыпался, соскальзывая каблуками, по лестнице и громыхнув на весь необъятный дом железными засовами, выскочил вон.
Шел мелкий снег, едва видимый в свете фонарей, расставленных вдоль аллеи. Его островки в лесу вновь разрослись и наползали с двух сторон белыми языками на узкую дорожку меж высоких сосен. Из ближней деревни донесся лай собаки. Я нащупал в кармане сложенные вдвое листы недочитанной статьи. Пожал плечами — Весна!
ноябрь 1899
Игрецкий анекдот
Довелось мне вечер прошлой субботы провести на балу. Бал тот устроило местное общество любителей словесности. Приготовления к событию, да и сам повод чрезвычайно взволновал большую часть горожан. Меня немало подивила перемена их поведения, возникшие ажитация и явная восторженность настроения. Наблюдался редкий феномен немотивированного единения барышень и почтенных горожанок, прекращения сплетен и всяческих пересудов, впрочем, довольно незлобивых.
Да и мужчины были взволнованы. Многие вдруг приобрели заметный невооруженным глазом блеск взоров и горделивость осанки. У части молодого чиновничества событие породило небывалую потребность в выказывании прогрессивности в мыслях, демонстрации смелости и широты суждений, писании резких куплетов на черновиках прошений и появилась даже определенная дерзость в поклонах начальству.
Полицейские чины были тем весьма удивлены и в некоторой вопросительности изломили бровь. Словесность на Руси, — единственное помимо бунта противостояние властям.
Справедливости ради нужно признать, что событие действительно было незаурядным.
Город наш посетил известный столичный литератор Чабский Кирилла Иванович. Главы из его романа «Вдоль по Питерской» были напечатаны в столичной газете. Газета была, впрочем, вскорости закрыта по причине банкротства. Но главную известность Чабский приобрел опубликованием в петербургском журнале открытого письма Кларе Гассуль. Письмо, однако, осталось без ответа, видимо по причине незнания адресатом русского языка.
Был Кирилла Иванович родом из наших краев и заехал в «пенаты» для улаживания некоторых дел «наследственного характера», имея в виду унаследование старого домишки на южной окраине городка.
Все ему было здесь мило, и он с живостью принял приглашение встретиться с земляками на званом вечере. На бал к дому купца Игнатова, где устроители сняли несколько комнат и большую залу, он прикатил запросто, на извозчике, был в коричневой в мелкую полоску паре и держался без церемонности и дружелюбно. Поведение такое произвело яркое впечатление на гостей, рождая у многих желание горячо и признательно пожать писательскую руку и выпить с ним «запросто» или даже на брудершафт. Многие трясли и многие пили.
Застолье было хлебосольным и каким-то домашним. Плавали в сметане соленые грузди, хрустящие и ароматные от смородинного листа и хрена. Глаза искали на столе хрустальную продолговатость тарелки, где щедро уложенная селедочка, нарезанная прозрачными ломтиками и укрытая слоем луковых колец, и пряно пахнущая маринадом, обещала неповторимость вечера. Над скатертью парил, дразня ноздри, запах моченых яблок. Яблоки матово поблескивали на грудах квашеной капусты. Аромат пирогов с судаком и осетровой визигой кружил голову и располагал, как обмолвился почтенный Никита Ильич, «скорее к морфемам, нежели к метафорам…». Было шумно и оживленно, как бывает только во время провинциального застолья. Наперебой упрашивали почетного гостя зачитать «что-нибудь из своего», но он отказывался.
Ах, как быстро летит вечер! Перестали сновать официанты. Публика, потеряв интерес к еде и увы, к литературе, частью перетекла на стулья вдоль стен, частью кружила вокруг фанерных раскрашенных будок, покупая билеты, и в нетерпении поглядывала по сторонам. Одиноко в стариковской своей безучастности сидел захмелевший Никита Ильич за опустевшим столом. Осиротели тарелки, обнажив цветочный орнамент под развалинами снеди. Подернулась рябью крахмальная скатерть, салфетки брошены, и ножи лежали не в лад с вилками. Грусть витала над опустевшим столом, и сердце сжимала беспричинная тоска, но… грянула музыка, грянули будоражащие кровь звуки вальса! Повскакали на пружинных ногах молодые люди с круглыми лицами и подкрученными усиками, заискрили глазами по сторонам! Барышни выпрямили спины и с жеманным безразличием начали оглядывать ретивых танцоров. Бал начался!
Несколько мастеров литературных суждений отправились от шума и вздорной восторженности в дальнюю комнату, где их поджидали легкие закуски и чай, что, как выразился Кирилла Иванович, нелишне в беседах о путях литературы.
Мы расселись свободно. Еремей Петрович Куртуазов, долговязый инспектор гимназии и автор едкого и смелого по неблагонадежности памфлета, напечатанного в губернском журнале «Парнокопытные Нечерноземья», даже расстегнул верхнюю пуговицу сюртука. Рядом с ним возвышалась Анна Леопольдовна Шмотке, молодящаяся супруга начальника железнодорожных работ, пишущая баллады в стиле Стивенсона. Николай Онуфриевич Горемыкин судебный исполнитель и поэт, представлявшийся вне служебных обязанностей исключительно как «Мы, акмеисты…», расположился подле лампы с кружевным абажуром и подле Елизаветы Феофановны, молоденькой курсистки, дальней родственницы Анны Леопольдовны. Барышня была поклонница Надсона и всякий раз, когда кто-нибудь ненароком произносил «И это значит жить?», распахивала круглые свои глаза.
Триумфатор сегодняшнего вечера Кирилла Иванович, войдя в комнату, тотчас ринулся к столу с закусками, громко сетуя на отсутствие водки.
Был здесь и я, причисленный к узкому кругу избранных незаслуженно, исключительно по причине странного совпадения фамилии с неким персонажем столичной пьесы.
Кирилла Иванович, измученный разговорами с поклонницами и просто восторженными особами, покинул большую залу обессиленный и голодный и теперь здесь с непосредственностью, присущей литераторам, набросился на легкую закуску, продолжая громко сожалеть об оставшейся на общем столе водке.
Остальные меж тем завели легкий разговор о новых философских мыслях, о позитивизме в науке, о мистике, о социуме, как об организме, и о многом другом, о чем, так приятно говорить, не отягощая себя ответственностью ни за ниспровержение авторитетов, ни за яркость и бездоказательность выдвигаемых идей.
Мелькали имена по большей части иностранные: Коэн, Фихте, Кант, Шеллинг и, разумеется, Гегель. С некоторым стеснением упоминались отечественные…
Естественным образом беседа выплыла на просторы рассуждений о творчестве, о душевной способности к оному и, о, господи прости! о «дерзновенности уподобления Создателю!» Ведь, господа, это так очевидно, что писатель — творец! Творец, пусть вымышленных, но судеб и жизней, чарующего или отталкивающего мира, который зачастую много привлекательнее постылой обыденности! При этих словах Лизочкины круглые глаза блеснули внезапно набежавшей слезой, а все прочие горячо зааплодировали друг другу. Лишь наш венценосец продолжал поглощать буженину и тонкие ломтики сыра, зорко оглядывая при этом ближайшие тарелки.
Мне, откровенно говоря, претила пафосная воодушевленность моих земляков, и, чтобы как-то прервать это изнуряющее разум материалиста красноречие, я обратился к нашему гостю:
— Кирилла Иванович, что вы думаете об этом?
Кирилла Иванович выпрямился, оторвавшись от балыка, помолчал, сосредоточенно жуя, потом неторопливо отряхнул крошки с бороды и сюртука, вздохнул и участливо посмотрел на меня:
— Вы о чем, Евгений Сергеевич?
Я, не скрою, почувствовал неловкость и покраснел:
— Вот изволите видеть, Кирилла Иванович, я позволю себе предположить, что творчество… э-хм… писательство, есть нечто в своем роде материальное… э-хм… множество сочетаний разрядов между нейронами происходящих,… если угодно, это аномальные электрические возмущения нашей психики, и писательство — лишь их отражение. Прошу заметить, аномальные возмущения!
— Уж не подозреваете ли вы, Евгений Сергеевич, в литераторах сомнамбул каких-нибудь или душевнобольных? — воскликнул лично обидевшийся Куртуазов.
— Не буду столь категоричен, — я встал и, подойдя к окну, распахнул форточку. Было накурено.
— Не буду, — повторил я, возвращаясь, — однако ж, согласитесь, что пишущий рассказ, повесть или, не к ночи будь сказано, роман, норовит излить бумаге накопившееся на душе. При этом, заметьте, пишут не все, а лишь те, кому нет сил удержать в себе это воображаемое! Фантазии, так сказать… пишут те, у которых жаба грудная может приключиться, или воспаление мозговых оболочек, если не прибегнуть к бумаге и к чернилам. Даже валериана с бромом бессильна! Я, господа, склонен поверить моим пациентам: нет лучшей микстуры от душевных мук, чем перо и бумага.
— Ах, Евгений Сергеевич! — воскликнула вспыхнувшая Елизавета Феофановна, — какой вы право не деликатный! Дай вам волю, вы и графа Толстого, и Надсона, упрячете в лечебницу!
Поднялся шум, не враждебный, но несколько осуждающий. Мне стало неловко. Спорить не хотелось, потому, как обида уже вспыхнула, а люди творческие хоть и великодушны, но задним числом.
— Так вы хотите сказать, — начал Кирилла Иванович, перекрывая шум и заставляя всех умолкнуть, — дорогой доктор, что буквы, и то, как они сочетаются, образуя слова и сливаясь во фразы, есть не что иное, как свидетельство о нездоровье разума?
Я по-прежнему был несколько смущен, но вопрос был сформулирован здраво, и я несколько ободрился:
— Поясню с удовольствием, господа, — я сделал общий полупоклон, — клиническое нездоровье вовсе не обязательно проявится писательством. Но некоторые отклонения от здравого состояния души могут проявиться тем, что принято называть творчеством: музыка, живопись. Я, господа, никого не хочу задеть, но существует множество свидетельств тому, что душевный разлад, возможно, навязчивость толкает человека переложить свои переживания на плечи, простите, на души других. Освободиться от отягощающих разум видений! И вот мы видим, или простите, читаем некий опус. Смею вас заверить, что в спокойной и гармоничной душе не рождается желание писать, неоткуда взяться желанию создавать фантазии!
Кирилла Иванович вздохнул, грузно опустился на стул и с огорчением покосился на вяленый окорок:
— Другими словами, дорогой наш материалист, вы не допускаете, что рукой Сервантеса… хе-хе, забавно, — восхитился неожиданным каламбуром Кирилла Иванович и тут же продолжил, — Мериме или Пушкина управляло Провидение? Что созданное ими, не есть продолжение существующей господней реальности, а только отражение их болезненных переживаний? При этом замете, все они были здоровы. За исключением, пожалуй, бедного вояки! Вы не верите, что в их творениях есть нечто божественное? Нечто, что увлекает нас, как увлекает жизнь?
Я улыбнулся и промолчал из-за очевидности ответа.
— Ох, доведут эти нигилисты нашу державу до безбожия! Им все доказательства подавай! — сварливо вставил Горемыкин.
В этот момент Кирилла Иванович сорвался со стула и ухватил вожделенный окорок.
Потом, полуобернувшись к двери, позвал:
— Эй, человек! Принеси-ка, братец, водки!
Потом, относясь ко мне, сказал:
— Вы, Евгений Сергеевич, путаете бумагомарание с творением. Ужель вы полагаете, что все дело лишь в человеке пишущем? А тот, кто читает, по вашему мнению, не причем? Вы представляете писательство, как переношение с помощью графических знаков на бумагу образов, возникших в голове литератора. Но, дорогой мой, это не так! Чудо господнее не в этом! Оно совершается, когда в человеке читающем…
— Homo lectitatis — встрял Горемыкин
— …читающем, — нахмурился и повторил Кирилла Иванович, — пробуждается воображение, созвучное писательскому, когда два этих воображения рука об руку ведут читающего по закоулкам и лабиринтам текста до тех пор, пока читатель не останется один на один с самим собой, чтобы любить и страдать, умирать и рождаться сызнова!
Мне стало скучно и привычно: в такой манере не раз со мной говорили мои пациенты. Они точно так неутомимы в искании красноречивых оправданий своих навязчивых идей.
Кажется, я улыбнулся этой мысли, поскольку Кирилла Иванович спросил:
— Вам кажется это забавным?
Я устыдился свои бестактности.
В это время в дверях появился половой, неся на подносе пузатый графинчик и наполненную рюмку. Писатель в одно мгновение опрокинул водку в разверзшийся в бороде рот. Затем взял с подноса какой-то листок бумаги и пробежал его глазами. Оборотившись ко мне, сказал:
— Вам тут записка. Уж извините мою бесцеремонность! Явился некий господин Томский. Надеюсь, новость для вас не огорчительная? — и тут же хохотнул, — сам-то я страсть как не люблю неожиданных визитеров!
* * *
Я скоро шел по коридору, удивляясь внезапности появления посетителя. Кирилла Иванович вышагивал рядом. Он навязался мне в провожатые, говоря, когда мы покидали уютную комнату и компанию литераторов, что дом-де старый путаник, столько переходов, что кабы он тут сызмальства не хаживал, то не смог бы шагу ступить, чтоб не потеряться в коридорах.
— Ах, милый доктор! Верите ли, в юности, я бывал здесь часто. Часами просиживал в сумраке здешней библиотеки! Я витал в своих романтических грезах далеко от дождливой и унылой осени! Задыхался от ветра в метели, пытал счастье вместе с рыжим инженером, сражался и погибал в отрядах этеристов!
Коридор был длинный. Высокие стены, выкрашенные в охру, с белой лепниной под потолком были увешаны гравюрами. Я шел, невольно оглядывая их, и свет от ламп вдруг выхватывал из темного небытия тоги античных героев, повозку на лесной дороге, узловатые ветви деревьев и захрапевшую, вздыбившуюся в испуге лошадь.
Неожиданно коридор свернул налево, оборвался несколькими ступеньками вниз и провел в полутемный боковой коридор через ярко освещенную, но пустующую комнату с несколькими креслами и столом для игры в карты.
Проходя мимо какой-то залы, я услышал музыку, кусками выскакивающую из приоткрытых дверей, шум голосов. Яркий свет на мгновение прорезал полумрак.
— Нам туда? — обратился я к провожатому.
— Нет-нет, — последовал ответ, — это потом, это позже.
В просторных сенях, где на вешалке гроздьями висели плащи и накидки, где лакей дремал среди шляп и зонтов, молодой человек с манерами провинциального аристократа нервно мерил диагональ комнаты широкими шагами.
Он обернулся к нам, и по тому, как переводил он требовательный взгляд с меня на бородатое и широкое лицо Чабского, я догадался, что это и есть вызвавший меня незнакомец. Он коротко и слегка кивнул, не спуская с нас глаз, и представился:
— Томский, местный помещик, — и тут же спросил, обращаясь к нам обоим, — господин Дорн?
— Это — вот-с, — обрадовался Кирилла Петрович и бесцеремонно подтолкнул меня вперед, — рекомендую — Евгений Сергеевич Дорн, врач. Ведь вы врача ищете, господин Томский?
— Да-с, врача-с! — Томский подошел и протянул мне руку, — Собственно именно вас, господин Дорн.
Визитер окинул меня взглядом, то ли примериваясь, то ли оценивая. Он разглядывал меня почти бесцеремонно, и я, было, начал закипать, и готов был резко распрощаться с ним, но в этот момент Чабский громко провозгласил «Ну-ну, не смею отвлекать…» и растворился в проеме левой двери. Лакей из угла неожиданно громко всхрапнул. Мы остались вдвоем.
— Прошу простить меня, Евгений Сергеевич, — Томский прервал молчание, — видите ли, дело мое деликатного свойства.
Он снова замолчал. Было видно, что началу разговора мешает не волнение, а какая-то душевная борьба, словно, ему претило посвящать меня в это «дело деликатного свойства». Я ждал.
— Не угодно ли… — он сделал усилие и неожиданно совершенно казенным голосом продолжил, — господин Дорн, не соблаговолите ли нанести визит моей тетушке?
* * *
Коляска катила по опустевшим по вечернему времени улицам. Закатное небо плыло над нашими головами. По сторонам громоздились темные, безмолвные дома. В промежутках меж ними, оттуда, где ютились небольшие сады, неожиданное солнце вдруг ослепляло глаза, прорываясь сквозь поредевшую осеннюю листву, и снова пропадало.
Из короткого разговора в сенях дома купца Игнатова я узнал от Томского, что он со своей родственницей живет в имении в десяти верстах от города N***. Молодой человек уговорил меня заночевать в имении с тем, чтобы утром я мог осмотреть больную. Видя мои колебания, он вызвался самолично и тотчас же после осмотра отвезти меня в город. При этом, я заметил, был он нетерпелив и готов был вспылить.
В дороге мы большей частью молчали. Все мои расспросы о самой пациентке, о её здоровье оставались без ответа. Томский лишь однажды коротко ответил:
— Фантазии, доктор, фантазии!
Дом стоял сразу за поворотом недавно наезженной колеи. Неряшливо разросшиеся кусты и ряд тополей в стороне от крыльца, указывали, что именно там когда-то была главная подъездная дорога. Сам дом с высоким крыльцом и колоннадой по фасаду был темен и выглядел нежилым. В вечернем сумраке среди серых теней выделялся двумя горящими окнами в первом этаже неказистый флигель, стоящий с северной стороны усадьбы. Именно к нему направил коляску Томский.
Мы прошли через темные и стылые комнаты в небольшую столовую, где на круглом столе исходил жаром самовар. Толстая с пасторальным рисунком скатерть с бахромою понизу волнами ниспадала до самого пола. Лампа с широким и тоже с бахромой абажуром висела низко и очерчивала круг света над столом.
Неслышно из-за тяжелой портьеры появилась женщина, видимо из прислуги, низко поклонилась нам, пробормотав при этом что-то себе в подол. Томский прошелся по комнате, задернул плотные шторы на окне, окончательно погасив тлеющий вечер, и остановился возле стола. Мы молчали: я, с любопытством оглядывая жилище, Томский, застыв у стола, погруженный в раздумья. Прислуга, неслышно скользя вкруг стола, расставляла чашки и продолжала бормотать что-то невнятное.
Вдруг из темноты соседней комнаты послышался шорох. Словно шелк зашуршал. Звук делался явственнее, громче, и вот — уже не было сомнений! — то была женщина, идущая к нам быстрой походкой. Мгновение, и вот она вошла. Невысокая, с гордой посадкой головы, взгляд острый. Платье на ней было скроено по моде начала века: шелковое, силуэт покатый от плеч и в талию, рукава буфы, юбка колоколом с множеством сборок на бедрах. Волосы, расчесанные на косой пробор и убранные наверх «узлом Аполлона» были модного каштанового цвета.
При всей неожиданности такого платья для наших дней, я словно рассматривал акварели Соколова, наряд удивительным образом был естественен вошедшей, и что называется, comme il faut. Не хватало лишь бравого кавалергарда рядом или щеголя с тростью и в шляпе шапокляк.
Однако при взгляде на её лицо я к своей досаде обнаружил, что женщина некрасива и что было ей лет пятьдесят. Впрочем, приглядевшись, я уже не был столь уверен, около шестидесяти? Нет, старше, это наверное! Или все же… и эти нелепые румяны! В общем, я был несколько растерян.
— Ma tante, — произнес Томский, — позволь представить тебе господина Дорна.
Лицо моего провожатого имело выражение, словно он только что выплюнул лягушку: брезгливое и одновременно раздосадованное.
— Дорн? — переспросила вошедшая, — доктор?
Голос был сильный, грудной и властный.
Я сдержанно поклонился:
— Дорн, Евгений Сергеевич, врач.
К чаю было варенье, пирожки с капустой и мёд. За столом говорила преимущественно хозяйка. Я слушал внимательно, надеясь уловить в её поведении, словах и внешнем виде какие-нибудь признаки, которые могли бы указать на недуг, ради которого, собственно, я и притащился в этот странный дом. Впрочем, habitus и речи её наводили на определенные мысли.
Томский решительно молчал с видом человека, выполнившего крайне неприятный для него долг.
— Paul, ты так упрям, что бываешь несносен! Представь, mon ami, -обратилась она ко мне, — пришлось устроить небольшой скандал, чтобы он отправился за тобой! Но я рада, что он тебя отыскал! Вот видишь, — она повернулась к насупившемуся «Paul», — ты говорил, что это мои фантазии и выдумка сочинителя! Полюбуйся, — тетушка повернулась в мою сторону и торжествующе указала на меня раскрытой сухонькой своей ладошкой, — всякая литературная небылица, в конце концов, материализуется! Что было раньше? Афиша, театральная программка! Теперь изволь видеть — Дорн, совершеннейший Дорн! И не актеришка какой, что ни на есть самый натуральный Евгений Сергеевич!
Мне стало неприятно, что обо мне в моем же присутствии говорят в третьем лице:
— Однако, мне странно слышать ваше удивление. Что ж с того, что моя фамилия совпадает с неким персонажем?!
— Нет, любезный, тебе не вывернуться! Уж коли попал впросак, имей силу признать! Был ты выдумкой театральной, а вот обрел и плоть, и кровь. Да и полно тебе фанабериться! Чай не одному тебе творец дал случай жизнью пожить!
— Простите? — я насторожился.
Та словно ждала моей реплики: живо встала из-за стола и подалась чуть вперед ко мне так, что свет лампы осветил её лицо. Изумруд черепахового гребня в высоких её волосах вспыхнул и погас. В волнении она вскричала:
— Взгляни! Ужель не знакома? Ах, боже мой! Я — творение нашего гения!
Томский страдальчески закатил глаза и громко застонал.
Я был совершенно сбит с толку и, сознаюсь, в некоторой растерянности глядел на старуху. Вялая кожа на шее, румяна на поблекших щеках, неаккуратно раскрашенные с комочками краски ресницы и выцветшие глаза.
— Ну же! — тетушка стояла несколько принужденно под светом лампы.
Потеряв терпение, она упала на стул:
— Вглядись, бестолочь! Я графиня***!
Я отшатнулся:
— Невероятно, — признаюсь, я был поражен, — вы хотите сказать, что вы — графиня***?! Но это невозможно!
— Так же невозможно, как и твое существование, любезный! — быстро парировала графиня.
— Но это — случай! — воскликнул я в волнении.
— Сказка — неожиданно отозвался Томский.
Некоторое время все молча пили чай. Графиня торжествующе улыбалась, Томский хмурил брови, я приводил мысли в порядок.
Невероятно! Вот так просто, среди сельской скуки и пустомыслия, в заброшенной усадьбе и в тесной комнатенке передо мною приключилась совершенно безумная старуха! Хорошо бы с бредом и навязчивостью более подходящей для нашего скромного городка! Скажем, небывалый урожай или добрые дороги. Так ведь нет! Пиковая дама! Каково, а? Вот уж действительно сила гения! Но Томский, Томский!
Я покосился на молодого помещика.
Сидит, морщит лоб, как ни в чем не бывало. Позвольте! Томский! но ведь он действительно племянник графини! Случай! Конечно, случай! Конфуз, однако, Евгений Сергеевич, в другом. Позволь спросить тебя: а ты сам кем будешь? Какой такой Дорн? Не вспоминается ли вам Генуя, доктор? Нет, нет, пустое! — я решительно тряхнул головой, — вот мы сейчас все разъясним! Непременно разъясним!
— Позвольте узнать, — обратился я к сумасшедшей и неожиданно для самого себя добавил, — ваша светлость…
— Что тебе, сударь мой? — сварливо отозвалась графиня.
— Вот вы изволили представиться графиней ***. Однако ж, согласитесь, это довольно неожиданно. В наших краях и дворян то немного, и все в переписи значатся. У нас и предводителя никогда не бывало, а тут…
— Смею вас уверить, Евгений Сергеевич, — сокрушенно вздохнул Paul, — графиня титул получила по мужу покойнику, — он снова вздохнул, — верите ли, я сам иногда теряюсь от её фантазий. Просто голова кругом! А тут ещё вы! Материализовались…
Я, было, нахмурился от вздорного его замечания на мой счет, но решил продолжать и снова обратился к старухе с решающим, как мне казалось, вопросом:
— Однако ж вы тогда должны знать тайну трех карт!
— Полноте, батюшка! — отмахнулась старуха, — ты ведь умный человек, практический. Какая тайна! Выдумки все это, сударь мой! Мальчишество да озорство!
— Но, ma tante! — неожиданно пришел мне на помощь молодой человек, — а как же ваш проигрыш герцогу Орлеанскому? Вы сами рассказывали о месье Сен — Жермене! Это так же верно, как и то, что вам не нравятся утопленники и русские романы!
— Эка ты вывернул, батюшка! — перекрестилась старуха, — ночь на дворе, а ты о романах! Снова утопленники или, чего хуже, артиллерийские офицеры начнут мерещиться!
Она перекрестилась опять и зябко повела плечами.
— И ты туда же? — обратилась она ко мне сердито и передразнила, — три карты! Тоже решил, что случай обхитрить можно?
Графиня сердито поджала тонкие губы. В сильном раздражении сухоньким пальцем своим оттолкнула серебряную ложку.
— Однако ж, ma tante, — горячо продолжил Томский и, не закончив начатой фразы, воскликнул, — если б он не обдернулся на третьей карте, если б не обдернулся!
— С чего вы взяли, что он обдернулся? — вмешался я и осекся.
Я не заметил, как присоединился к их семейному бреду, как готов был уже принять всю эту фантазию за реальность. Графиня и Paul молча смотрели и ждали, как я продолжу. Не скрою, в какой-то момент у меня перехватило дыхание, множество мыслей и образов вихрем пронеслись в моей голове, кровь застучала в ушах, и я… продолжил:
— Он не обдернулся! — сделал я паузу, — она, — я указал на старуху и встал из-за стола, — назвала ему неверную карту!
— Как ты узнал! — взвизгнула старуха в ответ.
* * *
Графиню отпаивали чаем с пионовой настойкой, некоторое время безуспешно, отчего пробовали даже херес, но она долго не успокаивалась, прерывисто охала низким голосом, повторяя «как ты узнал…», и шумно прочищала нос. В конце концов, она перестала выдергивать своего запястья из моих рук, я пытался не столько сосчитать её пульс, сколько успокоить, перестала и затихла.
Немедля выставив племянника вон из старухиной спальни, я с помощью прислуги уложил больную в постель, явившись невольным свидетелем разоблачения дряхлого тела.
Из-под парика каштановых открылись свету седые и коротко стриженые волосы на птичьей голове. Голова её, не медля, была укрыта чепцом с мелкими кружевными оборками. Щуплое старухино тело в длинной теплой рубахе укутали в вязаную кофту и укрыли толстым одеялом.
Я сел рядом с узкой почти солдатской кроватью и снова взял дряблую руку графини. Нащупал пульс. Живая жилка под истончившейся кожей мягко толкала в подушечки моих пальцев, неутомимо струя кровь от сердца к увядающим тканям и обратно.
Лампа с матовым в кольцо абажуром пригашена. Хрустальная рюмка с янтарным хересом забыта на пустом столе. Окно занавешено. Там — ночь.
— Я всегда была некрасивой… — неожиданно заговорила графиня, не открывая глаз. Румяна местами смылись слезами, местами — размазаны носовым платком.
— Мне за семьдесят, а я так остро чувствую, как я не красива. Не было на свете мужчины, в котором родились бы романтические мысли от встречи со мной. Ах, сколько во мне было любви, доктор! Сколько я могла бы отдать счастливцу! — голос её осекся низким всхлипом.
— М-м-м… — промычал я что-то неопределенное. Пульс зачастил и стал напряженным.
— Видно потому мне везло за ломберным столом, — она горько усмехнулась.
Дряблые губы от этой усмешки разъехались наискось, и покрытая мелкими волосками кожа вокруг рта дрогнула множеством мелких морщин. Молоточки под моими пальцами били часто, сбиваясь и замолкая на мгновение, чтобы вновь разразиться очередной дробью.
Старуха молчала, только из угла глаза, заблестев, сбежала слеза, скользнула по скуле, дальше на подушку и расплылась темным пятном.
Пульс засбоил, толчки в пальцы стали короткими, несильными, промежутки меж ними стали чаще, затем внезапно, словно дернули шнур электрического фонаря, все смолкло. Старуха шумно втянула воздух и застыла, не дыша.
Пульс сильно ударил в пальцы и ровными толчками стал дальше отмерять отведенное ей время.
— Было, было… — тихо выдохнула старуха, — на балах сидела с подружками, ждала взгляда, касания руки… ах, как скрипки играли! И все мимо, мимо меня! Проносились пары, юбки шелестели, кружились куполом, ленты в волосах… да все мимо меня… было, было однажды… один только раз, почти случай, подружка из каприза отказала какому-то кавалеру, и он пригласил меня… ах, если б не случай, если б она не засмеялась! Так звонко, так оскорбительно! — она открыла глаза и снова усмехнулась, — он от меня, как от прокаженной отшатнулся! Да потом глянул кругом, все хихикают, и он, стесняясь и закрываясь рукой, тоже прыснул в кулак… Дурак!
Она неожиданно цепко схватила мою руку и сильно сжала:
— Никогда, никто не посмел бы смеяться надо мной, коли со мною был бы кавалер!
Лампа светила неровным светом, рождая всполохи на гранях хрусталя. Ночь за окном густела и заливала темнотой весь белый свет.
— Третьей карты не было, и нет, — выдохнула она тихо, — как не было и первых двух. Русскому человеку подавай всего числом три, … с первого раза он не верит! А фортуна была лишь в одной карте… в одной, но в третьей, — усмехнулась безумная старуха и подмигнула мне левым глазом.
* * *
На ночлег мне отвели небольшую комнату с простой мебелью и низким потолком. Широкое в две створки окно выходило на залитый лунным светом луг перед флигелем.
Я прикрутил лампу, пламя съежилось, затрепетало, едва касаясь фитиля. Глянул в окно.
Черные кроны деревьев застыли, очертив траурной каймой низ светлого неба. Угол господского дома и край крыльца с каменными вазами был виден совсем рядом. Ломкие сухие стебли в вазах были недвижимы, словно редкие штрихи углем на пепельном ватмане ночи.
Я тронул край печи, белевшей в углу комнаты. Было зябко, изразцы едва согревали ладонь.
В это время боковым зрением я заметил, как кто-то со двора заглянул в комнату и тотчас прошел дальше. Я невольно отступил вглубь комнаты и уперся в острый край комода.
Позади меня возникло движение, и я резко обернулся.
Дверь в комнату медленно отворялась. Непроглядный проем между белым полотном двери и стеной неумолимо расширялся, как ломающийся лед на реке медленно и неизбежно открывает бездну черной кипящей воды.
Вошел Томский. В свете луны был он бледен и странен. Я невольно покосился на стену за его спиной, проверяя на месте ли его тень? Черный её силуэт несколько меня успокоил.
— Я не причиню вам вреда, — начал молодой человек и при этом положил правую свою руку за отворот сюртука.
— Вы, я уверен, догадались, зачем я здесь — он прошелся по комнате, как давеча мерил шагами сени купца Игнатова.
— Взгляните на меня, — он резко и с болезненной страстностью оборотился ко мне, — я — нищ! Я — молод и полон планов! Но я — в заточении, в заточении нищеты!
Он судорожно перевел дыхание и приложил ладонь к влажному от испарины лбу.
— Одно ваше слово, третья карта, и я — свободен! Я уеду отсюда навсегда,… уеду в Париж! Как я хочу в Париж! Там свободные люди, среди них и я стану свободен. Быть может там я встречу девушку, такую девушку, которую вовек здесь не встречу! Мы будем путешествовать, мы увидим другие страны, встретим других людей и будем счастливы своей свободой! Одно только ваше слово!
— Однако ж, какая странная у меня ночь! — подумалось мне, — предполагал провести её вовсе не так. Почему — то согласился приехать сюда. Предполагал привести в чувства старуху, а тут безумцами полон дом!
Позднее время, да больше нелепость происходящего не давали мне собрать мысли воедино.
— Так-так, с чего он взял, что я знаю третью карту? Надо, чтобы он высказался, и тогда я смогу понять логику его бреда…, а, поняв, найду возможность направить его мысли в нужное мне русло.
— Да с чего вы взяли, что я знаю третью карту?! — воскликнул я, как можно более непринужденно.
Paul замолчал и склонил голову, как провинившийся студент. Пробор в гладко зачесанных волосах белел, словно косой шрам. Томский медленно достал из-за отворота револьвер:
— Зачем вы так быстро отвечаете? Вы наверное знаете карту!
Молодой помещик держал пистолет крайне неловко, видно, в первый раз. Двумя большими пальцами он с усилием оттянул тугой курок. Улыбнувшись своему успеху, словно дитя, слепившее песочный куличек, он навел револьвер на меня.
— И не вздумайте умереть, чтобы явиться потом старухой! Назначьте карту, доктор!
— …господин Томский, — я прокашлялся, голос мой странным образом задрожал, мысли мои пришли в полное смятение — послушайте, все это нелепость и полный вздор! Я здесь по вашей же просьбе осмотреть графиню… вашу тетушку… я врач, ни о какой карте мне ничего не известно. Я случайно догадался!
— Случайно? — он моргнул. Пистолет дернулся. Я невольно зажмурился.
— Нет, дорогой доктор, не случайно. Вы прекрасно знаете, что ничто не бывает случайным: если кто-то заболевает туберкулезом, то ничто, никакой случай не отвратит его кончины. Вопрос лишь в сроке, кто-то раньше, кто-то позже, но все отправляются в мир иной. Все движется по заведенному порядку. Нет ничего случайного и в том, что я здесь, и в том, что вы здесь. И, если я нажму курок, значит, вы не случайно согласились приехать сюда. Значит, вы стремитесь к смерти. Если я не нажму курок, значит, вы наверное знаете карту. Значит, вы мне её назовете.
Он снова моргнул и продолжил;
— Японцы говорят, жизнь — это дорога. Дорога, которая петляет и вдруг выводит тебя на развилку. Не задумываясь, повернуть влево или направо, ты идешь дальше, не заметив, что у тебя есть выбор. Тебя ведет рок, фатум, судьба! Вот вы, Евгений Сергеевич, сейчас на развилке. А я — фатум, делаю одолжение, позволяю вам выбирать: свернуть влево или вправо.
Сумрак скрадывал черты его лицо, но требовательный и торжествующий взор его блестел и впивался в меня, требуя ответа.
Нет ничего более странного, чем смотреть в черный зрачок револьверного дула. Видеть тусклый блеск металла, представлять, как его точили на станке, догадываться, каким путем револьвер из ружейного магазина попал в руки этого безумца, представлять лицо приказчика, услужливо показывающего достоинства оружия, и отказываться верить, что смерть придет сейчас, придет со вспышкой пламени и запахом порохового дыма.
— Послушайте, Томский, — начал я медленно, стараясь скрыть волнение, — я непременно назову карту. Только ваше логическое построение насчет фатума и… прочее, — я сглотнул, — уязвимо.
Ворот сорочки давил мне горло и я, не торопясь, ослабил галстук.
— Можно ли вас понять, что я неволен пойти третей дорогой? Моя свобода лишь в выборе одной, из предрешенных судьбой?
— Верно! — воскликнул Томский, окончательно войдя в роль фатума.
— Значит ли это, что у меня нет шансов обмануть судьбу?
— Никаких! — радостно поддержал он меня и почти приставил дуло к моему лбу.
— Что ж, я назову карту, — пауза повисла меж нами, и, казалось, сумрак в комнате уплотнился от тишины.
— … но вы, Томский, не обманете свою, — я снова сглотнул пересохшим горлом, — судьбу. Карты уже сданы! Туз лег налево, а дама — направо. Вы не вольны предложить свой вариант. И, коли вам суждено сорвать банк, вы его получите и без моей карты. Если ваш удел прозябать в этом флигеле, то назови я вам карту, не назови, ничего не измениться! Разве что смените этот дом на богадельню.
В этот момент чья-то тень заслонила убогий свет ночного неба, словно кто-то снова заглядывал в окно. Мы, не сговариваясь, отступили вглубь комнаты.
Тень, мелькнув на мгновение, исчезла. Бледный свет вновь залил комнату, зачернив тени и сделав неясными черты наших лиц. Томский коротко глянул на меня, словно проверял, не померещилось ли ему. Потом спрятал револьвер и опустил глаза. Ссутулившись, он быстро вышел из комнаты. Я повалился на кровать, в изнеможении и не раздеваясь. Кажется, я знал третью карту.
* * *
Мне пригрезилось, что я лишь на мгновенье сомкнул глаза, но тут послышался стук в дверь, и голос прислуги позвал:
— Батюшка, милостивый государь, пора уж, поспешайте!
Я быстро встал. Комната была погружена в ночной сумрак. Взглянув в подслеповатое зеркало у кровати, я разглядел, что на мне сюртук и галстук, повязанный вокруг высокого воротника белой сорочки. Меня словно осенило: всего несколько часов назад я покинул бал в доме купца Игнатова! И вот я нахожусь в сельской глуши, среди ночи со странными и чужими мне людьми. Придя от этой мысли в замешательство, я отстранился от зеркала и повернулся к окну. Каково было мое удивление, когда я увидал, что окна господского дома горят, что за ними какое-то движение, и коляски одна за другой подкатывают к шумному крыльцу.
За дверью меня ждала прислуга со свечою в руках. Мы скорым шагом пошли по темным коридорам: женщина впереди, освещая дорогу, я — следом, не понимая, что происходит, но готовый принять невероятность происходящего.
Мы миновали одну комнату, потом другую. Спустя несколько поворотов, мы вышли к переходу между флигелем и домом и тоже его миновали. Наконец, мы очутились в широкой зале, где над головой тяжело нависал балкон второго этажа, пары невысоких колонн справа и слева открывали лестницы, ведущие наверх. Прямо передо мной начинались ступени вниз, в сгустившейся темноте за ними угадывались высокие окна. Оглянувшись, я обнаружил, что моя провожатая покинула меня — красноватое пятно вдали коридора мелькнуло и исчезло.
В тот же самый момент я услышал музыку. Где-то близко, но приглушенно, еле слышно, едва угадываемо, звучала музыка. Скрипки? Скрипки… и даже очень мило, и…, я бы сказал, легкомысленно. Звуки стали отчетливей, они стали прорываться кусками, и вот уже они складываются в мелодию, и вот уже откликаются во мне улыбкой, и наполняют меня радостным ожиданием невероятного, встречи, быть может, или чувства?
«…одной любви музыка уступает…» — нежданно мелькнуло в моей голове
Я шагнул к дверям, как не видел их я раньше? Решительно потянул обе створки, и яркий свет обрушился на меня из огромной, наполненной людьми и музыкой, залы.
* * *
Я шел не спеша мимо статских и военных, мимо разряженных дам и девиц, сдержано кланялся и улыбался в ответ на доброжелательные поклоны странно неузнанных мною людей, растерянно оборачивался вослед незнакомке, скользнувшей по мне заинтересованным взглядом, я шел, и ожидание необычайного не покидало меня.
В центре зала танцевали нескончаемый вальс. Шелестел шелк, мелькали руки, проносились пары, блестели разгоряченные взоры, и улыбки недосказанной откровенности озаряли лица.
На небольшом возвышении, на противоположном конце зала в окружении девиц сидела разряженная и нарумяненная старая графиня ***. Приезжающие гости подходили к ней кланялись, роняли две-три фразы и отходили. Старуха сидела, как изваяние, не видя и, казалось, не слыша никого.
Меня окликнули. Подошел Томский и, взяв меня под руку, увел в боковую комнату, где за несколькими столами шла карточная игра. Мы приблизились к группе молодых людей, наблюдающих и вполголоса обсуждавших игру. Томский представил меня.
— Дорн? — спросил меня одни из них, пехотный офицер с приятным и открытым лицом, — вы — немец? Уж не из обрусевших ли вы немцев?
— Именно так, — решил подыграть ему я, — имея мало истинной веры, имел он множество предрассудков.
— Вот как! — воскликнул другой, отрекомендовавшийся Суриным, — в душе вы игрок, но отроду не брали карты в руки?
Все дружно засмеялись, принимая этим меня в свой круг, и лишь Томский нахмурился, прикусив губу, и поглядел на меня долгим и недобрым взглядом.
Когда дружная компания придвинулась к одному из столов, где пошла игра по крупному, Томский отвел меня в сторону.
— Дорн, — обратился он ко мне, глаза его блуждали и блестели нездоровьем, — при мне сорок семь тысяч. Это все, что у меня есть!
Он замялся, отводя взгляд. И снова продолжил:
— Дорн, послушайте… Евгений Сергеевич, только вы можете спасти меня, мое имя и… — он взглянул на меня, — саму жизнь! Так сложилось… да! именно сложилось, что я похитил на службе триста тысяч. Мерзко, гадко! Я знаю, знаю! Не нужно так глядеть на меня! — прошипел он злобно, и коротко оглянулся на играющих.
— Дорн, — заговорил он лихорадочно, — возьмите эти деньги и сыграйте две карты! Только две! Все сходится, вы полунемец, не играете, но верно, игрок! Вы лишены сердечных привязанностей, вы одиноки, тем слаще играть с судьбой! вы холодны и расчетливы, вы видите мир сквозь призму случая, верите, что путь ваш предначертан, одним словом — игрок! Сыграйте лишь две карты, и верните мне триста тысяч, верните имя, честь и жизнь! Утройте, усемерите мою судьбу!
Я слушал, пытаясь понять, насколько опасно помешательство несчастного Paul.
Тот схватил меня за руку и тихо, на этот раз удивительно спокойно, произнес:
— Дорн, если вы не согласитесь, я застрелю вас. Всё одно — каторга!
Мы подошли к столу как раз на перемену игры.
— Позвольте поставить карту, — обратился я к банкомету. Недавние мои знакомцы заулыбались и зашумели, поздравляя меня с удачным началом мистификации.
В это время Томский быстро надписал мелом куш над моей картой.
— Сколько-с? — прищурившись, уточнил банкомет, — сорок семь тысяч?
При этих словах любопытствующие быстро придвинулись от соседних столов к нам.
— Что, бьете вы эту карту? — не сдержавшись, почти выкрикнул Томский.
— Смею вам заметить, — последовало спокойное продолжение, — что карта ваша сильна, но я не могу метать иначе, как только на чистые деньги. С моей стороны довольно вашего слова, но порядок игры…
Томский, не дослушав, бросил на стол несколько банковских билетов.
Банкомет молча поклонился и стал кидать карты на стол: одну направо, другую — налево.
— Выиграла! — воскликнул я, немало подивившись совпадению выигравшей карты и той, что легла налево.
— Извольте получить? — спросил банкомет.
— Нет, играю снова! — я заменил карту и уже сам мелом надписал новые цифры.
Метающий побледнел и вытер испарину со лба. Ему тут же принесли сельтерской.
Он стасовал карты и вновь стал отбрасывать — одну налево, другую направо.
Карты равномерно ложились то на одну сторону стола, то на другую: налево легла девятка, направо шестерка, налево — король, направо — десятка, налево…
— Есть! — воскликнул я, заражаясь странным неспокойствием души, приводящего к ознобу и сухости во рту. Все в величайшем волнении смотрели, как я медленно открываю свою карту. Наконец, она открылась. Повисло молчание. Даже музыка из соседнего зала, казалось, заиграла тише.
— Изволите получить, — банкомет прервал молчание и выложил на стол несколько ассигнаций по сотне тысяч.
— Благодарю вас, — я слегка поклонился и развернулся, чтобы уйти.
В это время рука Томского вцепилась мне в локоть.
— Вы безумец, если уйдете сейчас! — прошипел он, — я доверился вам единственно, чтобы удостовериться, что графиня открыла вам тайну! Она открыла вам тайну! И сейчас вы хотите уйти? Хотите уйти, зная третью карту? Безумец! Играйте! Это, возможно, единственный шанс, который дает вам судьба, играйте! Отдайте мне половину, остальное — ваше!
Осторожно, но я решительно высвободил локоть и пошел от стола, оставив его с выигрышем и провожаемый восхищенными и завистливыми взглядами.
Я шел напрямую через зал к графине***. Остановившись перед нею, я склонил голову и протянул руку:
— Не откажите танцевать со мной, ваша светлость.
Девицы и приживалки, стоящие вокруг своей барыни, зашушукали, перемигиваясь, и пряча улыбки и мелкие смешки в кулачки полных и розовых своих рук.
Графиня смотрела сквозь меня, не понимая и, возможно, не видя меня. Вероятно, перед её выцветшими глазами проплывали видения прошлого, где танцующие пары кружились, кружились, а она лишь смотрела на них со стороны, не двигаясь со своего кресла.
Внезапно что-то дрогнуло в её лице: она нахмурилась, губы плотно сжались, и взгляд стал осмысленным.
— Ты что же шутки вздумал шутить? — спросила она тихо, — надсмеяться хочешь?! Дурой выставить?!
Я подошел ближе и протянул руку, предлагая ей подняться. Она в недоумении склонила голову и посмотрела на мою ладонь. Потом медленно высвободила из-под кружев руку и доверчиво положила свою сухонькую ладошку.
Первый шаг был короток. Оркестр сделал паузу. Графиня перевела дыхание и сделала второй шаг. Музыка отозвалась коротким всхлипом духовых и смолкла. Потом, не дожидаясь следующего шага, зазвучала, набирая мощь и толкая нас вперед. Каждый следующий шаг давался все легче, все быстрей и быстрей, и вот наша нелепая пара описала круг по зале среди застывших и с удивлением следящих за нами пар.
— Вы сумасброд! — проговорила графиня, едва справляясь с дыханием и блестя повеселевшими глазами. Мы остановились аккурат возле её кресла.
К нам подбежали дамы и девицы, раздались аплодисменты. Барышни наперебой прикладывались к щеке графини своими невесомыми поцелуями, кавалеры слетались со всех сторон бала, припадали на одно колено перед ней и говорили какой-то вздор и милые нелепости, офицеры гремели сапогами, улыбались и крутили ус, кашляли громко от нерешительности и щурили свои карие, геройские глаза.
А музыка не смолкала! Она кружила над головами, вихрилась поземкой по полу, заплетая легкие ноги прелестниц и лакированные штиблеты франтов, раздувала румянец девочек, приехавших на первый свой бал, и рождала детские надежды в сердцах вдовцов.
Она носилась среди люстр, дробя огни на множество сверкающих кристаллов, металась среди колонн, топтавших слоновьими ногами блистающий паркет, и тихо звенела стылым стеклом в окне верхнего пустого этажа. Радость, радость освобождения наполняла сердце!
— Кавалер, ваша светлость! — прокричал я графине, силясь перекрыть музыку, — то был кавалер, валет! Третья карта — это валет! Верно?
Я увидел, как медленно и странно поворачивала ко мне свою голову старуха, как ехидно сощурился её левый глаз, как проступили румяна на её щеках.
Громко, так что враз все примолкло, грянул выстрел.
В наступившей тишине кто-то крикнул:
— Врача!
Я пошел не спеша туда, где плеснула паникой и затихла толпа играющих, где вздыбились плечами и колючими спинами застывшие фигуры у карточного стола. Я пересекал залу, и люди отступали, давая мне дорогу, и я шел, словно по коридору. В конце этого пути лежал Томский. Темное пятно крови липкой кляксой расплывалось на его груди. Я склонился над несчастным. Тело под окровавленной сорочкой уже остывало. Смерть наступила мгновенно. Здесь же лежал револьвер, выроненный ослабевшей рукой. В левой была зажата карта. Я распрямил пальцы мертвеца, и карта выпала мне в руку. То был валет. Бубновый валет.
* * *
Я выпрямился и, не оглядываясь ни на кого, вышел вон из залы. Пройдя быстрым шагом пустой и длинный коридор, я толкнул дверь в самом его конце и очутился, судя по обилию стеллажей с книгами, в библиотеке.
— Браво! — раздалось при моем появлении, и сначала один хлопок, потом другой, а следом уже аплодисменты заплескались меж шкафов и множества полок с книгами.
Прямо передо мной в кругу света стоял Кирилла Иванович и раскланивался. Среди аплодирующих я узнал Горемыкина, потом увидел Анну Леопольдовну, рядом Лизоньку, да вот и Куртуазов стоит рядом.
— Браво! — крикнула Анна Леопольдовна.
— Восхитительно! — вторил ей Горемыкин.
— Ах, как тонко вы ввернули бубнового валета*! Мошенник, истинное слово, мошенник этот Paul! — завистливо восхитился Куртуазов.
— А доктор как похож!! — взвизгнула остроносенькая Лизонька и захлопала в ладоши.
— А вот и наш доктор! — вскинул руку Кирилла Иванович.
И вся толпа радостно бросилась ко мне.
Заканчивалась странная ночь. Мы с Кириллом Ивановичем одни задержались в трактире. Разъехались по своим домам и давно спали любители словесности, не томясь фантазиями и бессонницей. Литератор тоже спал, уронив голову на стол и обхватив себя по-сиротски руками. Я глядел на его копну волос, с проволокой седины, и на душе было пусто и досадно.
зима 1833 — осень 1854
Беседы дилетантов
Дежурство в этот раз оказалось спокойным. В больнице на праздники, как правило, тихо. Потенциальные больные не спешат обратиться в приемный покой, тянут до начала рабочих дней, уговаривая себя и родных, что чувствуют только «легкое недомогание».
Вечером, включив телевизор, с любопытством посмотрел «Город грехов».
Любопытство было такого рода: что притягательного в таких фильмах (film noir)? Ну, со зрителем, понятно. Любопытно другое, почему Родригес, да и Тарантино, а вместе с ними весь американский народ с их «загадочной» голливудской душой регулярно обращаются к комиксам? Почему мы в отличие от французов, японцев и, говорят, германцев не следуем в своих предпочтениях за ними? Может, я ошибаюсь, и есть в нашем искусстве опыт комиксов, имеющий такой же оглушительный успех?
На удачу в тот вечер оказался у меня в собеседниках обиталец шестой палаты (разумеется, я не могу назвать его имени) некто Н. Н. Он живо откликнулся на предложение обсудить эту тему.
— Только не вспоминайте про лубок! — горячо заговорил Н.Н., предвосхищая мою простодушную догадку, — нет сегодня ни лубка, ни комиксов, ничего такого, что можно было бы назвать частью современной культуры! Так, кто-то, где-то пытается вольно или невольно следовать этой эстетике.
— Позвольте, какой эстетике? Существует эстетика комикса? — недоумевал я.
— Конечно! Тут я могу сослаться на мнение людей достойных и знающих, — с улыбкой превосходства и извинения моей неосведомленности, отвечал Н.Н., — для начала: никаких образов, но только типажи! Причем, изображаются они упрощенно и даже карикатурно. Зачем, спросите вы? Для быстрого их узнавания зрителем. Не личность, но типаж! Для примера вернемся все же к лубку. Кто в них является персонажами? Молодец-удалец, краса-девица, купчина, стражник, басурманин. Сюжеты тоже узнаваемые, простые, без рефлексии. Добро всегда побеждает зло. При этом побеждает героически или с помощью хитрости. Заметьте, не ума, но хитрости!
— Однако, — прервал я моего собеседника, — ведь это — сказка! Иван-царевич, Василиса-Краса, Кащей Бессмертный, опять же — Иван-дурак… и то, что сказка не рисована, не означает разницы.
— У американцев нет сказок, как мы это понимаем, но есть комиксы, как полновесная часть американской культуры. Следовательно, — неожиданно заключил Н.Н., поднимая указательный палец — комикс и сказка суть вещи разные.
Мне оставалось молча удивиться странному силлогизму и довериться ученому мнению пациента из шестой палаты. В последующие полчаса я услышал много аргументированных и весьма интересных рассуждений. С удивлением узнал, что небезызвестные романы господина Б. Акунина скроены по лекалам комикса, что таким же образом нужно оценивать и последнее творение недавнего венецианского триумфатора, что весь пролеткульт и даже наглядные пособия о профилактике коклюша в поликлинике, все это — рудименты лубка.
— Есть здесь какое-то противоречие, — заметил я несмело, — почему же в таком случае книжные магазины не ломятся от разнообразных книжек-комиксов для детей и взрослых?
Н.Н. при этом вопросе странно возбудился и с жаром стал рассуждать о русском сознании, об архетипах и традициях русской литературы, и русского же читателя; о мастерах, растворяющих приемы комикса в сплаве своих изобразительных средств; о недоучках, не понимающих чистоты жанра, о закостенелой в своей интеллигентской рефлексии «кучки барчуков»…
Здесь я почел за лучшее прервать беседу и отправил Н.Н. в палату, впрыснув перед этим ему успокоительного, хотя у меня и вертелся на языке вопрос о телевизионных сериалах.
День незаметно угас, и наступила сумеречная пора. Пора сказок и полусна. Коридор больницы опустел и потемнел. Лишь дежурная сестра перешептывалась о чем-то с нянечкой, да лампа на ее столе светила, прикрывшись низким абажуром.
Вернувшись, я уселся за стол, вытащил из стопки книг первую попавшуюся и раскрыл ее наугад. Каково же было мое удивление, когда я прочел заголовок статьи — «Духовный смысл сказок».
«…сказки всегда юны и наивны, как дитя; и всегда древни и мудры, как прабабушка; — как спрашивающее дитя и как отвечающая старушка; оба — созерцающие младенцы».
Закрыв книгу, я подумал: « Если у американцев нет сказок, значит ли это, что у них не было прабабушек?»
Я решительно встал из-за стола и вышел из кабинета. Мне непременно нужно было выпить валериановых капель!
январь 1987
Век железный
ЧАСТЬ I
Стояла ясная и тихая погода первых дней весны, когда воздух прозрачен и недвижим. В такие дни солнце припекает щеку, а в зажмуренных глазах сквозь красноватую пелену пульсирует вечный Ярило, и проплывают полыхающие картины летнего зноя. Хочется скинуть с себя надоевшее пальто, сдернуть шляпу и так стоять, поднявши лицо кверху, пока городовой, деликатно покашливая, не спросит «Нет ли у господина доктора какой надобности, или, может, извозчика кликнуть?»
В один из таких дней после приема в амбулатории городской Бесплатной больницы, где с утра меня поджидали несколько крестьян из соседних деревень, я зашел на почту, получить журналы из Петербурга. Там же на почте встретился мне близкий знакомый, и остаток вечера прошёл в ресторации за дружеским обедом. Покинув приятную компанию, я пешком отправился к себе в Симеоновский переулок.
Подходя к дому, где снимал квартиру у вдовы Горихвостовой, я посетовал на то, что пальто все же тонковато для весеннего вечера. Все время, пока дорога вела меня по темными улицами, холод пробирал меня насквозь. Особенно стыли руки. Войдя в парадное и поднявшись по ступенькам первого этажа, я почувствовал совсем неладное: лампа в матовом стеклянном колпаке люстры под потолком светила не желтым, мягким светом, а какими- то радужным и резким, от которого вдруг закружилась голова, и стало нечем дышать.
Я позвонил в дверь хозяйки дома и, увидав ее нечеткий силуэт в открывшемся проеме, попросил послать за доктором Зерновым «… Александром Петровичем… здесь рядом, в двух кварталах, на Проезжей… в доме Сивкова… немедля». Слова давались с трудом, потому как судорога сводила мне мышцы лица, а нижняя челюсть ходила ходуном от озноба. Поднимаясь к себе на второй этаж, я несколько раз оступался: лихорадка, что накатывала волна за волной, нестерпимо кружила голову и ослепляла глаза. Так, оскальзываясь, сжав зубы и пытаясь совладать с непослушным телом, в темноте я дошел до дверей.
То была инфлюэнция.
Позже, когда я пришел в себя, доктор Зернов рассказал, что нашли меня в беспамятстве в гостиной на ковре. Хозяйка кликнула привратника и так, втроем, они уложили меня в постель. Жар наступил к середине ночи, и термометр Цельсия показывал критические значения. Три дня Александр Петрович боялся летального исхода, но вовремя начатые им инъекции камфары помогли мне дожить до кризиса.
День на второй, после того как я поднялся с постели, доктор Зернов явился ко мне с очередным осмотром и, заканчивая, сообщил весть, от которой я снова почувствовал головокружение.
— Неприятные события происходят, Евгений Сергеевич! — сокрушенно проговорил он, укладывая стетоскоп в саквояж, — мало нам было этих странных пироманов, так вот теперь новорожденный сынишка нашего почтмейстера пропал. Иван Кириллович просто сам не свой. Полиция уже дознание ведет,…а супруга Ивана Кирилловича чуть было руки на себя не наложила от горя!
Несмотря на свою физическую немощь, я стал собираться. Полиция? Господи, помилосердствуй! Нет-нет, никак такого не может быть! Наверняка, все проясниться, потому как… Впрочем, вся эта история началась много раньше…
I.
Ранним утром в начале апреля я отправился по лекарской надобности в предместье нашего города ****. Дорога была неблизкой. Пока мы ехали по скользкой городской брусчатке в рассветном тумане, мимо нас проплывали силуэты нахохлившихся темных домов. За городом они сменились такими же темными липами с замершими, словно закоченевшими, ветвями. Затем потянулось унылое поле. Покачиваясь в пролетке, я задремал…
— Ну, барин, приехали! — объявил кучер и спрыгнул с облучка. Я вынырнул из зябкой дремы и выпрямился на продавленных подушках пролетки.
Серое рассветное небо сливалось с оловянной водой царившей впереди. Туман, который невозможно было отделить ни от воды, ни от неба скрывал лес, в который должна была привести нас дорога. Там, где еще вчера было поле с некошеной рыжей травой, и змеился проселок, стояла вода. Паводок.
Извозчик, крестьянин из ближней деревеньки, сухощавый и бородатый ходил вокруг понуро стоящей лошадки, поправляя и подтягивая небогатую сбрую, и что-то неодобрительно бубнил в поднятый воротник своего армяка.
— Что ж, братец, как мы дальше поедем? — спросил я возницу.
— Известное дело, как, — продолжая хмуриться, проворчал он, — вона, Стяпан шас на лодке приплывет.
И неожиданно заголосил, словно на деревенской гулянке:
— Каму паводок, а Стяпану — заработок! — и залился сухим стариковским смехом, но быстро умолк, снова занявшись упряжью.
От этого нелепого крика среди молчаливой и угрюмой белесой тишины мне стало не по себе. Я обхватил себя руками, удерживая крохи тепла, которые еще таились у меня под пальто, и замер в ожидании событий.
Через некоторое время послышался плеск. Из небытия стелющегося тумана нарисовался темный силуэт мужика, стоящего в челне. Ветхая и серая от времени плоскодонка бесшумно ткнулась тупым носом в песчаный холм, прямо к забрызганным грязью копытам пегой лошаденки. Та безучастно скосила большой, как яблоко темный глаз на утлую посудину и шумно вздохнула.
Сменив надоевший своей тряской неустойчивостью тарантас на челн с плескавшейся на его дне водой, я отправился к цели моего путешествия.
Там, за лесом находилось имение Безлюбово. Хозяин его Иван Кириллович служил по почтовому ведомству и в силу этого должен был каждое утро отправляться в город, чтобы к вечеру возвращаться, покрывая до пяти верст лесной дороги. Затворничество не мешало ему появляться в обществе, и мы изредка виделись в домах общих приятелей на милых провинциальных наших празднествах. Но знакомство наше было, как говорят, шапочное.
Несколько лет тому назад он женился на дальней своей родственнице, значительно моложе себя и привез ее из Пензенской губернии к нам в ****. Супружество долгое время было бездетным, но прошлой осенью после паломничества четы Безлюбовых в Ниловскую пустынь, жена его Анастасия Павловна, трогательное, хрупкое создание двадцати четырех лет понесла. Беременность благополучно разрешилась два дня тому назад там же в имении.
Я направлялся в Безлюбово, чтобы осмотреть новорожденного.
Лодка скользила среди тумана по глади разлившейся реки. Взгляд мой легко проникал сквозь толщу прозрачной от низкой температуры воды, и я различал плавно колеблющиеся стебли растений, камни, лежащие на дне и занесенные придонным песком. Все было тускло и серо.
Запах реки окружал меня, пропитывая сыростью ткань моей одежды и рождая мысли о враждебности и бездушности природной стихии.
Безмолвный мой Харон, изредка опускал шест в воду и, нащупав неглубокое дно, толкал плоскодонку вперед. Я слышал тихое шуршание притопленной высокой травы о днище лодки, и мне казалось, будто стебли, цепляясь и опутывая челн, кружат нас на одном месте, делая наше путешествие нескончаемым и обреченным.
Неожиданно плотный влажный воздух дрогнул, скользнул вдоль низких бортов, сомкнулся за моей спиной и вытолкнул лодку к близкому пологому берегу.
Меня поджидал экипаж, которым правил сам Иван Кириллович, мужчина лет сорока, с седеющими густыми и аккуратно остриженными усами. Статная фигура его была облачена по прохладе утра в утепленный полу френч с меховым воротником, а голову покрывал картуз военного образца.
Ехали не спеша. Беседа не ладилась: я отвечал односложно, Иван Кириллович, думая о чем-то своем, спрашивал невпопад. Серое промозглое утро, бесформенная масса воды и низкого неба маячили в ветках ивняка.
Неожиданно Иван Кириллович рассмеялся и на мой удивленный немой вопрос пояснил:
— Ну, не удивительно ли, Евгений Сергеевич, что вот лежит сейчас такой карапуз в теплых пеленках, сопит во сне своим носищем и даже не задумывается, что всего каких то три дня тому назад его, его как существа, Божьего подобия! не было! Не было на этой чудесной земле! Поразительно! Поразительные чувства меня посещают, дорогой доктор! Все изнутри меня веселье какое-то наружу просится! Нет, нет! Вы непременно должны вглядеться. Заметьте, доктор! Заметьте, дорогой Евгений Сергеевич, как романтична река среди этих ив! Какая радостная мощь в этом паводке! Словно небо вместе с Его благодатью сошло к нам!
Я не мог не откликнуться на его радостное возбуждение и приветливо закивал в ответ, подумав про себя о причудах человеческого восприятия. Минуту назад меня сковывала беспричинная тревога от вида тумана и воды. Теперь, взглянув на блеклую природу глазами Ивана Кирилловича, я повеселел. Да и сердце мое освободилось от страха.
Коляска скользила среди голого кустарника, мягко покачиваясь на крепких рессорах, и уносила меня от промозглого и зябкого серого света разлившейся реки. Мы ехали среди безлистых деревьев, вздернувших свои узловатые ветви в бесцветное небо.
Деревья замерли, дышать боясь,
Еще свежо прикосновение стужи.
Но день длинней, и непролазней грязь,
И брошен снег, как будь-то хлам ненужный
Проплыли в моей голове не весть, откуда взявшиеся строки забытого поэта.
По левой стороне обнаженные стволы высоких осин внезапно расступились, и моему взору открылась уходящая в сторону аллея, занесенная прошлогодней листвой. Прежде, чем мы проехали дальше и свернули в противоположную сторону, я успел разглядеть в глубине ее белый господский дом под темной крышей, широкое крыльцо с каменными вазами и нечто такое, что заставило меня в растерянности отвернуться и откинуться на подушки сидения.
— Вы, Евгений Сергеевич, напрасно ехали прежней дорогой — слегка отпуская вожжи, и поощряя рысака бежать быстрей, проговорил Иван Кириллович, — сами видели, как река разлилась. Назад уж поезжайте кружным путем. Ничего что длинней, зато верней и суше.
Он махнул коротким кнутовищем себе за спину:
— Сразу за усадьбой Крутицких возьмете вправо и версты через две выедете на большак.
— Крутицких? — живо откликнулся я.
— Да, усадьба покойного Никанора Петровича.
— Покойного? Вот как? Значит, Варвара Николаевна — вдова? — я с трудом скрыл изумление.
Иван Кириллович молча перекрестился и с душевной печалью в голосе подтвердил:
— Вдова… — потом, замедлив скорый бег коня и переведя его на шаг, спросил, — вы знакомы с Варварой Николаевной?
Я кивнул, потрясенный. Дело в том, что накануне, будучи в нашем уездном повивальном доме, я осмотрел тамошнюю пациентку Варвару Николаевну Крутицкую. Молодая женщина находилась в тяжелом душевном состоянии, поскольку разрешилась от бремени мертворожденным плодом. Проведя в беседе с ней некоторое время и убедившись в ее способности владеть собой, я распрощался, договорившись, что непременно нанесу ей визит на следующей неделе. Теперь же мне открылось еще одно ужасное обстоятельство, о котором я не подозревал. Выходит, моя вчерашняя пациентка стала вдовой еще до разрешения от бремени! И можно лишь представить, какие муки посетили ее при известии о гибели ребенка! Господи милосердный! Укрепи наши сердца и не дай впасть в отчаяние!
Иван Кириллович продолжал:
— Вы, Евгений Сергеевич, должно быть, слышали о поджогах нынешней зимой? Жгли в основном флигеля да амбары в усадьбах. Чуть ли не каждую ночь зарево стояло. Поверите ли, страшно было! К февралю вроде бы прекратилось все, но на Сретенье снова заполыхало. Никанор Петрович, благородного сердца был человек, в этом огне и сгорел.
Он снова перекрестился и сурово замолчал.
II.
Осмотр младенца не занял у меня много времени, а состояние его здоровья не вызывало опасения. Анастасия Павловна мне показалась также вполне здоровой. Материнство ей было явно на пользу: здоровый цвет лица, матовый блеск расчесанных на пробор каштановых волос, живой взгляд прекрасных голубых глаз и уверенные движения, — все это говорило о полном жизненных сил организме.
Меня обеспокоила некоторая возбужденность молодой женщины, но я отнес ее на счет душевного волнения из-за невозможности кормить новорожденного: лактация так и не наступила. Кроме того, мне внушала опасение неизбежная в таких случаях лихорадка, которая могла наступить в ближайшие два — три дня.
Меж тем Анастасия Павловна с некоторой дрожью в голосе продолжала говорить:
— …вот эта складочка на ножке, доктор, она и вправду не воспалена? Нет?.. Евгений Сергеевич, обратите внимание на грудку, вы видите, как Ванечка часто дышит? И вот еще… вы слышите? В животике у него словно мышка в подполе скребется?
— Анастасия Павловна, — я терпеливо повторил то, что уже сказал до этого, — мальчуган выглядит совершенно здоровым. Это правда, он слегка не добрал веса, но я отношу это к преждевременным родам, и не вижу в том ничего худого. Все образуется, голубушка!
В ответ из глаз женщины полились крупные слезы, она несколько раз судорожно вдохнула, сдерживая рыдания, и прижала ко рту кулачок с зажатым кружевным платком.
Я покачал головой и достал из сумки флакон с успокоительными каплями.
Перед обедом, прогуливаясь с Иваном Кирилловичем по еще влажным дорожкам сада, я поделился с ним своим лекарским наблюдением, добавив при этом:
— Напрасно супруга ваша, Иван Кириллович, так переживает. Мальчуган здоров. Ну, а что до обстоятельств Анастасии Павловны я бы присоветовал пригласить кормилицу. Да хоть из соседней деревни. Помнится, неделю назад Пелагея Лукина родила девочку! Вот вам и решение задачки!
Хозяин имения покивал головой, поблагодарил за совет и, взявши меня под руку, заговорил:
— Видите ли, дорогой доктор, мы с Настей очень долго ждали ребенка. Настенька много слез пролила и во всем винила только себя — тут он перешел почти на шепот, — открою вам небольшую семейную тайну: Анастасия Павловна — бесприданница. Понимаете? Я взял ее в жены и в глазах ее предстал благодетелем. Будучи женщиной, воспитанной в почитании доброты, она всем своим сердцем, можно сказать, истово мечтала доставить мне счастье,…а тут — год проходит, другой, пять лет! — а детей нет. И вот теперь, когда, благодарение Богу, у нас появился сыночек, она места себе не находит! Не дай Бог, что с ним может случиться! Вот, верите ли, велела решетки на окна детской поставить!
От неожиданности я остановился. Собеседник мой, заговорщицки оглянулся и энергично закивал головой, подтверждая мной услышанное.
— Представьте себе, да! Мне, говорит, Иван Кириллович, за Ванечку страшно! А вдруг украдут! Я говорю, помилуй бог, Настя, что за фантазии? К нам даже цыгане не забредают! Кто посмеет, да и кто сможет? А она замолчала, потом и говорит: «Злые люди, Иван Кириллович». И повторила: «Злые люди». Я прямо опешил, не зная, что и сказать, как утешить. Она так задумчиво смотрит на колыбельку и тихо говорит: «Нам такое счастье в жизни случилось, такое счастье! Всегда есть злые люди, чтобы придти и растоптать чье-нибудь счастье». И заплакала! Тут я уж и сам готов был заплакать, не зная куда бежать, что делать! В общем, — он махнул рукой, — поставил решетки!
В волнении Иван Кириллович раскраснелся лицом, бравые усы уныло обвисли. Я стоял рядом и молчал, чувствуя некоторую неловкость от приобщения к семейным тайнам Безлюбовых. Но такова уж лекарская судьба — разделять чужие скорби и чужие тайны.
— Теперь вы понимаете, Евгений Сергеевич, чем взволнована Анастасия Павловна? — он горестно помотал головой, — уж выручайте, сделайте милость. Может отвару какого-нибудь или капель пропишите, а, Евгений Сергеевич?
Я молчал, раздумывая. Мы снова двинулись по дорожке меж кустов, огибая небольшой пруд. Темная вода рябила под тихим ветром, и осколками в ней плавало отражение дома.
— Позволю себе совет, — прервал я молчание, — лекарствами тут много не поможешь. Анастасия Павловна, — я замешкался, — как бы лучше выразиться, увлечена своими переживаниями. Вероятно, в предшествующей жизни, возможно, в родительском доме были несчастья. Несчастья, которые, как ей кажется, преследуют ее.
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.