
ИСТОРИИ ДЕДУШКИ МАТВЕЯ
Сборник деревенских легенд, рассказанных долгими вечерами
ОТ АВТОРА
Дорогой читатель,
эта книга родилась из одного очень долгого и тёплого разговора. Из зимних вечеров, из запаха печки, из света лампадки перед иконами. Из страха, который почему-то хочется слушать снова и снова. И из любви — огромной, бесконечной, той, что согревает даже в самую лютую стужу.
А ещё в ней живёт один котик. Самый храбрый, самый любимый. Он слушал эти истории, выздоравливал и верил в чудо. И оно случилось.
Садись поудобнее, укутайся в плед. За окнами пусть воет ветер или шелестит листва — неважно. Важно, что сейчас мы вместе. И двери в избу деда Матвея открыты для тебя.
С теплом и верой в чудеса,
Твой рассказчик
ПРОЛОГ
Посвящается всем, кто любит долгими зимними вечерами забираться с ногами на тёплую печку, укутываться в плед и слушать.
Слушать, как за окнами воет метель, как потрескивают дрова, как тихий голос рассказывает истории — страшные, но почему-то такие уютные.
И конечно, котику. Который всегда рядом.
Зимними вечерами, когда за окнами завывает метель, а сумерки сгущаются так рано, что кажется — ночь никогда не кончится, в деревне нашей есть один особенный дом. Стоит он на пригорке, у самого леса, с резными наличниками и старой, покосившейся трубой, из которой всегда вьётся дымок. В этом доме живёт дед Матвей.
У деда Матвея руки в мозолях, борода седая, а глаза — молодые, с хитринкой. Сидит он обычно на лавке у печки, трубку покуривает, а рядом, на полатях, укутавшись в один тулуп на двоих, пристроились внучки его — Алёнка да Маринка. Старшей, Алёнке, двенадцать, она уже всё понимает, но всё равно боится и слушает, затаив дыхание. Младшей, Маринке, десять, она ещё верит в чудеса и потому каждому слову деда внимает без оглядки.
А говорит дед Матвей истории. Страшные, жуткие, от которых мурашки по коже бегут и хочется залезть под одеяло с головой. Но при этом почему-то тянет слушать ещё и ещё.
— Это не я рассказываю, — часто говорит он, поглаживая бороду. — Это жизнь рассказывает. А я так, передатчик. Мне мои деды рассказывали, им их деды, и так до самых древних времён. А вы теперь слушайте да запоминайте. Может, и вам когда рассказывать придётся.
И текут долгими зимними вечерами истории одна за другой. Про тех, кто ходит по берегу озера, про тех, кто живёт в лесу, про тех, кто приходит с того света. И кажется, что за стенами избы, в темноте, всё это и вправду есть. Ходит, бродит, дышит. Ждёт.
А ты, читатель, заходи в избу. Садись рядом с девчонками, слушай. Только тихо, не мешай. Дед Матвей начинает…
Часть первая
Когда снег растаял…
Посвящается весне — обманчивой, тревожной, но такой долгожданной. Тем, кто умеет слышать знаки, даже когда природа просыпается и кажется, что всё страшное осталось в зимней спячке.
И котику. Который учится заново лакать из шприца и не сдаётся.
Весна в наших краях никогда не приходит тихо. Сначала долго капает с крыш, потом шумят ручьи, потом земля парит, и вдруг — в одно утро — всё зацветает. И кажется: ну вот, отжили страхи, отшумели метели, можно вздохнуть спокойно.
— А вы думаете, девоньки, что страшные истории только зимой бывают? — усмехнулся как-то дед Матвей, глядя, как за окнами тает последний снег. — Нет, касатки. Весна, она коварная. Вроде и тепло, и солнышко, а нечисть тоже просыпается. Зимой она спит глубоко, под снегом, а весной — вылезает, отряхивается и начинает свои дела.
Алёнка с Маринкой переглянулись. Обычно дед начинал рассказывать, когда за окнами темнело рано, а тут — солнце ещё светит, сосульки плачут, а он уже про нечисть заговорил.
— Это потому, — продолжал дед, будто услышав их мысли, — что весной границы тают. Как снег. И то, что зимой было надёжно спрятано, может наружу выйти. Или наоборот — человек может туда зайти, куда не следовало.
Он помолчал, раскуривая трубку, хотя на улице было тепло и дым от трубы поднимался прямо в голубеющее небо.
— Вот слушайте. Есть истории, которые именно весной случаются. Когда снег вдруг среди тепла выпадает — не к добру это. Когда реки просыпаются — не только вода в них течёт, но и то, что в воде зимовало. И сны весной особенные снятся — вещие, тревожные.
Девчонки придвинулись ближе, хотя на дворе стоял ясный апрельский день.
— Не бойтесь, — улыбнулся дед. — Весной бояться поздно. Весной надо слушать и запоминать. Потому что если пропустишь знак — весной он громче всего говорит. И он начал рассказывать…
Пришёл снег
В тот день было тепло. По-настоящему тепло, по-весеннему. Снег почти стаял, на пригорках показалась первая зелень, солнце припекало так, что сосульки звонко падали с крыш, разбиваясь на тысячу хрустальных осколков. Алёнка с Маринкой выбежали во двор без валенок, в одних галошах, и носились по лужам, визжа от восторга.
— Весна! Весна пришла! — кричала Маринка, подставляя лицо солнцу.
Дед Матвей сидел на завалинке, щурился на солнышко и улыбался в усы. Хорошо. Тепло. Жить можно.
А к вечеру всё переменилось.
Сначала потянуло холодом. Резко так, будто кто-то открыл огромную дверь в погреб. Потом небо, чистое и голубое, начало затягивать серой мутью. А потом повалил снег.
— Деда! — закричала Алёнка, вбегая в избу. — Деда, снег пошёл! Весной! Снег!
Дед Матвей, который дремал на печи, вдруг резко сел, стукнувшись головой о притолоку. Лицо его побелело.
— Что? — переспросил он хрипло. — Снег, говоришь?
— Да! Большими хлопьями! Всё белое уже!
Дед сполз с печи, накинул тулуп и выскочил на крыльцо. Алёнка с Маринкой выбежали следом.
И правда — снег валил стеной. Крупный, мокрый, он ложился на молодую траву, на набухшие почки деревьев, на первые одуванчики. Через полчаса всё вокруг стало белым-бело, будто и не было никакой весны.
— Красиво как, — прошептала Маринка, ловя снежинки ладошкой.
— Не красиво, — тихо сказал дед. — Страшно.
— Почему страшно? — удивилась Алёнка. — Обычный снег. Весной тоже бывает.
— Бывает, — кивнул дед. — Только не просто так. Не к добру это, девоньки. Ох не к добру.
Он повернулся и пошёл в избу, тяжело ступая по свежему снегу. Девчонки переглянулись и побежали за ним.
В избе дед долго молчал. Сидел у печки, глядел на огонь, и лицо у него было такое, будто он призрака увидел. Наконец Маринка не выдержала:
— Дедуль, ну скажи! Что случилось? Почему снег страшно?
Дед перекрестился на иконы и начал:
— Есть, девоньки, давнее поверье. Когда весна уже пришла, тепло установилось, а тут вдруг снег — значит, природа плачет. Значит, чует она беду. Большую беду. И предупреждает нас.
— Какую беду? — прошептала Алёнка.
— Всякую, — вздохнул дед. — Войну, мор, пожар, смерть чью-то. Много раз так было. Я сам помню.
И он начал рассказывать.
Первый раз я такой снег увидел, когда мне годов десять было. Весна стояла тёплая, дружная, всё цвело. А тут — снег. Валил, как сейчас, стеной. А через неделю война началась. Первая мировая. Моего отца забрали, и он не вернулся.
Второй раз — в тридцать третьем. Тоже весна, тепло, а тут снег. А через месяц в деревне мор начался. Люди умирали как мухи. Полдеревни выкосило.
Третий раз — в сорок первом. Я уж взрослый был. Снег выпал в мае, всё побил, все посадки. А через месяц — война. Опять война. Великая Отечественная.
Дед замолчал, затянулся трубкой. Руки его дрожали.
— А после войны ещё раз был. В пятьдесят шестом. Тоже снег, тоже весной. А через три дня наша Харитона громом убило. Прямо в поле. Шёл мужик, и тут гроза среди ясного неба, и молния. Насмерть.
— И всегда? — спросила Маринка. — Всегда после снега беда?
— Всегда, — кивнул дед. — Не сразу, но всегда. Потому что снег этот не простой. Это слёзы природы. Она чует, что случится, и плачет. А мы, люди, её слёзы видим, да не всегда понимаем.
Он помолчал, глядя на огонь.
— Я вам расскажу, девоньки, одну историю. Про нашу соседку, бабу Глашу. Царствие ей небесное.
И он поведал эту историю.
Было это лет сорок назад. Жила в нашей деревне баба Глаша, старенькая уже. И был у неё сын единственный, Николай. Он в городе работал, приезжал редко. А баба Глаша его очень ждала, каждое воскресенье на дорогу выходила, глядела, не идёт ли.
И вот как-то весной, в мае, выпал снег. Как сейчас, стеной. Баба Глаша вышла на крыльцо, посмотрела на снег и заплакала. Соседки к ней: «Ты чего, Глаша? Снега не видела?» А она говорит: «Это не просто снег. Это к беде. Чую я, с Колькой моим что-то случится».
И точно. Через три дня пришла телеграмма: Николай погиб на работе. Упал с высоты. Разбился насмерть.
— И она знала? — прошептала Алёнка.
— Знала, — кивнул дед. — Сердце материнское чует. И снег тот чуял.
Потому и выпал.
Он вздохнул, перекрестился.
— С той поры я на такой снег всегда молюсь. Чтобы пронёс беду мимо. Чтобы не к нам, не к нашим.
За окнами всё валил и валил снег. В избе стало темно, хоть глаз выколи. Дед зажёг лучину, подбросил дров в печку.
— Дедуль, — спросила Маринка тихо, — а сейчас? Сегодня? Тоже к беде?
— Не знаю, дочка, — честно ответил дед. — Может, к беде. Может, просто природа капризничает. Но лучше быть начеку.
Он помолчал, потом добавил:
— Я вот что думаю. Может, это не к большой беде, а к маленькой. К кому-то из наших. Может, кто-то заболеет, или поссорится, или потеряет что. Надо быть добрее сегодня. И осторожнее.
Он поглядел на внучек, погладил их по головам.
— Вы сегодня никуда не ходите. Сидите дома. И молитесь. Мало ли что.
Девчонки послушно залезли на полати, укрылись тулупом. Дед ещё долго сидел у окна, глядел на падающий снег и шептал молитву.
А ночью Алёнка проснулась оттого, что кто-то плакал. Тихо так, жалобно. Она прислушалась — нет, не в избе. Снаружи. Будто сама земля плачет под снегом.
— Деда, — позвала она шёпотом. — Ты слышишь?
— Слышу, — ответил дед из темноты. — Это она. Природа плачет. Не к добру.
Они долго лежали, слушая этот тихий, щемящий плач. А под утро снег кончился. Выглянуло солнце, и через час от белого покрывала не осталось и следа. Только лужи побольше стали да ручьи погромче журчали.
А к вечеру пришла весть: у Витьки Семенова, того самого, что про всё на свете знал, мать померла. Внезапно, ночью. Сердце остановилось. И никто не знал, что она болела, а она, оказывается, давно уже маялась, да никому не говорила.
— Вот оно, — сказал дед, перекрестившись. — Для кого снег выпал. Для неё. Предупредил, а помочь не смог.
Алёнка с Маринкой переглянулись, и обеим стало так жалко Витьку, что слёзы навернулись. Ходил он теперь по деревне сам не свой, молчал и ни с кем не разговаривал. И про истории свои страшные забыл. Надолго ли.
— Дедуль, — спросила Маринка через несколько дней, — а если снег ещё выпадет? Весной?
— Выпадет, — вздохнул дед. — Обязательно выпадет. Не в этом году, так в следующем. Или через десять лет. Природа, она не забывает плакать. И предупреждать.
— А что делать? Как спастись?
— А никак, — развёл руками дед. — Если суждено, то случится. Только молитва да доброта. Может, отмолим, может, пронесёт. Но лучше быть готовым.
Он помолчал, глядя на весеннее небо.
— Я вам что скажу, девоньки. Живите так, будто каждый день последний. Любите друг друга, не ссорьтесь, помогайте ближним. И тогда никакой снег не страшен. Потому что если вы вместе, если вы добрые, то и беда обойдёт стороной. Или не обойдёт, но вы её вместе переживёте.
Он перекрестил внучек и пошёл во двор — смотреть, не побило ли снегом посадки. А девчонки долго ещё сидели на крыльце, глядели на солнышко и думали о том, как хрупка жизнь и как важно ценить каждое мгновение.
И о том, что весенний снег — это не просто каприз погоды. Это напоминание. О том, что мы не вечны. О том, что надо успеть сказать главное. О том, что надо любить.
Пока не поздно.
Выше облаков
В тот вечер было тихо. Необычно тихо для марта, когда ветры гуляют по полям, срывая последний снег, когда капель звенит, а по ночам ещё примораживает. А тут — тишина. Ни ветерка, ни звука. Даже собаки не лаяли, даже печь в избе потрескивала как-то приглушённо, будто боялась нарушить покой.
— Дедуль, — позвала Алёнка с полатей, — а почему сегодня так тихо? Даже жутковато.
Дед Матвей, сидевший у окна, обернулся. Лицо у него было задумчивое, глаза смотрели куда-то вдаль, за тёмный лес, за околицу, туда, где в сумерках угадывался силуэт горы.
— Тишина, девоньки, — сказал он негромко. — Это перед большим. Перед важным. Может, гора зовёт.
— Гора? — переспросила Маринка, приподнимаясь на локте. — Которая Облакоходом зовётся?
— Она самая, — кивнул дед. — Сегодня, видать, её ночь. Ночь, когда можно подняться выше облаков.
Девчонки переглянулись. Про гору эту они слышали, конечно. Кто ж в деревне про неё не слышал? Возвышается она за лесом, невысокая вроде бы, а вершина всегда в облаках. Даже в ясный день, когда небо чистое, на вершине туман стоит. И название у неё древнее — Облакоход. Ходящая в облаках.
— А что там, на вершине? — спросила Алёнка.
— Ничего, — ответил дед. — Туман. И тишина. Такая тишина, какой нигде больше не бывает. Полная. Мёртвая.
Он помолчал, затянулся трубкой.
— А ещё, — добавил он тихо, — говорят, что если подняться на ту гору в полной тишине, ни слова не проронив, ни звука не издав, то на самой вершине, в тумане, можно увидеть их.
— Кого? — выдохнули девчонки хором.
— Тех, кто ушёл, — просто сказал дед. — Родных. Близких. Тех, кого уже нет с нами. Они приходят попрощаться. Или позвать.
И он начал рассказ.
Это древнее поверье, девоньки. Ещё моя прабабка сказывала, что в старину люди специально ходили на Облакоход, чтобы увидеть умерших. Не всех подряд, а только тех, кого сильно любили, по ком сердце болело. Поднимались на гору в тишине, терпели, не говорили ни слова, каким бы трудным ни был путь. И на вершине, в тумане, они появлялись.
— И что? — спросила Маринка. — Они разговаривали?
— Нет, — покачал головой дед. — Не разговаривали. Они просто стояли и смотрели. А человек смотрел на них. И через этот взгляд всё передавалось: и любовь, и прощение, и прощание. А потом они исчезали. И человек спускался вниз. И жил дальше. Легче.
— А почему легче? — спросила Алёнка.
— А потому что видел, что они есть, — ответил дед. — Что не кончается всё, что душа остаётся. Что свидание ещё возможно.
Он замолчал, глядя на огонь.
— Только не все спускались, — добавил он тихо. — Некоторые оставались.
— Как это — оставались? — испугалась Маринка.
— А вот так, — вздохнул дед. — Слишком сильно хотели остаться с ними. Слишком тянуло. Или тишину не выдерживали, начинали говорить, просить, умолять. И тогда… тогда гора забирала.
— Забирала?
— Да. Человек пропадал. Исчезал. Потом его искали, но находили только одежду. Или ничего не находили. А в деревне потом говорили: «На Облакоходе остался. К своим ушёл».
Дед перекрестился и продолжал:
— Самый страшный случай, девоньки, с нашей соседкой был, с Анной. Лет пятьдесят назад, поди. У неё жених погиб, за неделю до свадьбы. Лошадь понесла, он выпал из телеги и разбился. Анна с той поры сама не своя ходила. Ни есть, ни пить, ни с людьми говорить. А потом собралась и пошла на Облакоход.
— Пошла? — прошептала Алёнка.
— Пошла, — кивнул дед. — Наказала всем не ходить за ней, не искать. Сказала: «Или увижу его, или останусь с ним». Поднялась на гору. И пропала. Три дня её не было. Уж думали, всё, погибла. А на четвёртый день спустилась. Сама не своя.
— Что с ней было? — спросила Маринка.
— А она потом рассказывала, — ответил дед. — Поднялась она на вершину, в туман. Долго стояла, ждала. А потом из тумана вышел он. Её Степан. Молодой, красивый, как живой. Протянул к ней руки и сказал: «Аннушка, пойдём со мной. Там хорошо, там тепло, там мы будем вместе навеки».
И она пошла. Уже шаг сделала, уже руку протянула. А внизу, у подножия горы, петух запел. Вдруг, ни с того ни с сего. Среди дня петух запел. Анна вздрогнула, оглянулась — и видение пропало. Только туман и тишина.
Спустилась она вниз, еле живая. И с той поры зарок дала: никогда больше на гору не ходить. Потому что поняла: если бы не петух, осталась бы там. Навеки.
— А она потом как жила? — спросила Алёнка.
— Долго жила, — усмехнулся дед. — Замуж вышла, детей нарожала, внуков дождалась. А перед смертью, говорят, улыбнулась и сказала: «Встречу. Теперь уж точно встречу».
— А ты сам, деда? — спросила Маринка. — Ты ходил?
Дед долго молчал, глядя в темноту за окном. Потом ответил:
— Ходил, девоньки. Давно, ещё до войны. Мать моя померла, я молодой был, двадцать лет. Так тосковал, что невмоготу стало. И пошёл.
— И что? — выдохнули девчонки.
— Поднялся, — тихо сказал дед. — В тумане. Долго стоял, продрог до костей, но стоял. И она пришла. Мама. Как живая, как будто и не болела, не умирала. Улыбнулась мне и рукой помахала. А потом исчезла.
Он смахнул слезу, навернувшуюся на глаза.
— Я тогда легче стал. Понял, что она там, что ей хорошо. Что не насовсем расстались. И до сих пор так думаю.
— А не страшно было? — спросила Маринка.
— Страшно, — кивнул дед. — Особенно когда вниз спускался. Казалось, что вот-вот позовут обратно. Что она вернётся и скажет: «Останься». Но я молчал и шёл. Потому что знал: мне ещё жить надо.
Он помолчал, затянулся трубкой.
— А один раз, — добавил он, — я слышал, как гора поёт. Давно, ещё парнем. Ночью, ветра не было, а она пела. Тихо так, жалобно. Будто все души, что там остались, голоса подали.
— И что это было?
— А это, видать, к войне, — вздохнул дед. — Через месяц война началась. Гора чуяла.
За окнами стало совсем темно. Луна взошла над лесом, осветила дальний склон Облакохода. Гора стояла тихая, величественная, окутанная вечным туманом.
— Дедуль, — прошептала Алёнка, — а сейчас там кто-то есть? На горе?
— Кто ж его знает, — ответил дед. — Может, есть. Может, наши там, деревенские. Кто не вернулся. Стоят в тумане, ждут.
— Чего ждут?
— Когда свои придут, — просто сказал дед. — Когда увидят их. Когда попрощаются. Или останутся.
Он перекрестился и добавил:
— Я вам что скажу, девоньки. Если когда сильно захотите увидеть тех, кого нет — не ходите. Или ходите, но знайте меру. Потому что гора, она не отпускает. Особенно тех, кто сильно тоскует.
— А как же ты? — спросила Маринка. — Тебя отпустила.
— А я не тосковал, — усмехнулся дед. — Я прощаться ходил. А это разные вещи. Тосковать — значит тянуть к себе, назад, в землю. А прощаться — значит отпускать. Гора это чувствует.
Он погладил внучек по головам.
— И ещё, — добавил он тихо. — Когда пойдёте, молчите. Ни слова. Ни звука. Даже если покажется, что зовут, что машут, что плачут. Молчите. Потому что слово — это мост. Перейдёте — не вернётесь.
В избе повисла тишина. Даже печь перестала потрескивать, будто прислушиваясь. И в этой тишине, откуда-то издалека, с горы, донёсся звук. Тонкий, протяжный, будто много голосов слилось в один.
— Слышите? — прошептал дед. — Поют. Это они. Души.
Девчонки замерли, вслушиваясь. Им казалось, что в этом пении они различают знакомые ноты, родные голоса. Бабушкин, прадедушкин, тех, кого никогда не видели, но кто живёт в их крови.
— Они нас видят? — спросила Алёнка.
— Видят, — ответил дед. — И ждут. Каждую ночь ждут. Но спускаться не будут. Нельзя. Только на горе, только в тумане, только в тишине.
Он встал, подошёл к окну, долго смотрел на гору.
— Когда-нибудь и мы там будем, — сказал он тихо. — Все будем. Там, выше облаков. И будем ждать своих. И петь им.
Он обернулся к внучкам, улыбнулся.
— А пока — живите. Радуйтесь. Любите. И помните: те, кто ушли, они не исчезли. Они просто стали облаками. И смотрят на нас сверху.
— И мы их увидим? — спросила Маринка.
— Увидите, — кивнул дед. — Когда придёт время. Но не торопите его. Жизнь — это дар. Самый главный дар.
Он погасил лучину, и изба погрузилась во тьму. Только лампадка перед иконами мерцала да за окнами сияла гора, окутанная вечным туманом, полная тихих голосов и светлых душ.
Алёнка долго не могла уснуть. Смотрела на гору и думала о тех, кого никогда не видела, но кто живёт в её сердце. О прабабушках, прадедушках, о тех, кто строил эту деревню, кто пахал эту землю, кто любил и страдал, рождался и умирал.
И ей казалось, что она слышит их голоса. Тихие, ласковые, они пели ей колыбельную, обещая, что всё будет хорошо. Что они рядом. Что они ждут.
Но не торопят.
Потому что жизнь — это дар.
А встреча — впереди.
Выше облаков.
Вечерняя песня
Весна в тот год выдалась поздняя и холодная. Снег сошёл только к маю, а земля так и не прогрелась — всё дули северные ветры, да по ночам случались заморозки. Чёрное болото, что раскинулось за деревней, у леса, набухло водой, но не цвело, не зеленело — стояло тёмное, гладкое, как зеркало, и тишина над ним стояла мёртвая.
— Не к добру это, — говорили старухи. — Болото молчит — быть беде.
И верно. В ту весну и начались эти истории с песнями.
Дед Матвей в тот вечер был особенно задумчив. Сидел на лавке, глядел в окно, где уже сгущались сумерки, и о чем-то думал тяжёлую думу. Котик дремал на печке, свернувшись клубочком. Алёнка с Маринкой возились на полатях, перешёптывались, но к деду приставать не решались — знали, что если дед молчит, значит, не время.
Наконец Маринка не выдержала:
— Дедуль, а почему Чёрное болото Чёрным зовут? Оно правда чёрное?
Дед очнулся от своих мыслей, повернулся к внучкам, усмехнулся в усы:
— Чёрное, касатка, чёрное. Вода там тёмная, как дёготь, и дна не видать. А кто на дно упадёт — того и не найдут никогда. Засосёт трясина, и поминай как звали.
— А страшно там? — спросила Алёнка.
— Страшно, — просто ответил дед. — Особенно вечерами. Особенно когда песни оттуда слышны.
Девчонки переглянулись. Алёнка насторожилась:
— Песни? Какие песни, деда?
Дед помолчал, поправил лучину, подбросил дров в печку. Огонь весело затрещал, осветив морщинистое лицо, глубокие складки у рта, седые брови.
— Про это, девоньки, не всякий расскажет, — начал он негромко. — Потому что боязно. А я расскажу. Вы уж слушайте, да запоминайте. Может, жизнь спасёт.
Он помолчал, собираясь с мыслями, и начал.
Про Чёрное болото у нас исстари молва идёт, что место там нечистое. Ещё при прадедах наших топились там люди. Кто случайно, кто по пьяни, а кто и нарочно — от тоски, от несчастной любви, от жизни тяжёлой. И все они, утопленники те, на дне остались. Болото никого не отдаёт. А души их, говорят, маются, покоя не знают. И самая тоскливая среди них — душа девки одной, Малаши.
— Малаши? — переспросила Маринка. — А кто это?
— А это и есть наша русалка, — дед понизил голос. — Только не та русалка, что в книжках пишут — с рыбьим хвостом да весёлая. Наша русалка — она страшная. И песни её страшные. Потому что поёт она не от радости, а от тоски смертной.
И он поведал историю.
Жила в стародавние времена в нашей деревне девка Малаша. Красивая была — глаз не отвести. Коса русая, ниже пояса, глаза синие, как васильки во ржи, голос звонкий, как ручеёк. И пела она так, что заслушаешься. Бывало, выйдет вечером на крыльцо, запоёт — и все работы бросают, слушают. Мужики вздыхают, бабы плачут, дети затихают. Такой у ней голос был — душу вынимал.
И полюбил Малашу парень один, Игнат. Тоже из нашей деревни, работящий, справный, собой видный. И она его полюбила. Уж и свадьбу сыграть собирались, и платье невеста себе сшила, и приданое собрала. Да только накануне свадьбы случилось несчастье.
Пошёл Игнат с мужиками в лес, за дровами. А в лесу тогда, как назло, буря прошла, деревья поваляла. И одно дерево — старая осина — как раз на Игната и упала. Насмерть. Прямо на глазах у товарищей.
Принесли его в деревню, Малаша как увидела — так и рухнула замертво. Еле отходили. А когда очнулась, перестала разговаривать. Сидела молча, глядела в одну точку, и ничего не ела, не пила. А на третий день, когда Игната хоронили, она на кладбище не пошла. Вместо этого ушла к Чёрному болоту.
Видели ее последний раз бабы, что клюкву собирали неподалёку. Стояла Малаша на краю болота, на самой трясине, босая, в одной рубахе, и смотрела в чёрную воду. Бабы окликнули её — она не обернулась. Только запела вдруг. Тихо так, жалобно, заунывно. Про любовь свою несчастную, про жениха погибшего, про то, что жить ей без него не хочется. А потом сделала шаг вперёд — и ушла под воду. Только круги пошли, да пузыри вскипели. И стихло всё.
Искали её, конечно. Болото обошли, баграми дно шарили — нет Малаши. Как сквозь землю провалилась. А через месяц, на молодой месяц, услышали в деревне песню.
Дед Матвей замолчал, прислушался к чему-то.
За окнами стих ветер, и в наступившей тишине стало слышно, как где-то далеко-далеко, со стороны леса, донеслось что-то похожее на пение. Или просто ветер в трубе?
— Песню? — переспросила Алёнка шёпотом. — Ту самую?
— Ту, — кивнул дед. — Ту самую, что Малаша пела перед смертью. Только теперь она из болота доносилась. Вечерами, на закате, когда туман над водой стелется. Сидит, говорят, она на кочке, среди трясины, и поёт. Волосы по воде распустила, сама бледная, светится в темноте. А глаза чёрные, без зрачков, и смотрят прямо в душу. И поёт, поёт, поёт.
— И что, люди слышали? — спросила Маринка.
— Мало кто слышал, — дед покачал головой. — А кто слышал — те долго не жили. Потому что песня та — она не для живых. Она для мёртвых. Для тех, кого болото уже забрало. И для тех, кого ещё заберёт.
И пошла с той поры молва по деревням: не ходите к Чёрному болоту вечерами, не слушайте, что оттуда поётся. А особливо парней молодых берегите, потому что Малаша поёт для них. Жениха своего потеряла, так теперь всякого парня, что на голос её пойдёт, забирает к себе, на дно болотное.
И много таких случаев было. Рассказывали про Андрея, парня двадцати лет, весёлого такого, гармониста. Пошёл он как-то вечером с гулянки домой, а дорога как раз мимо болота шла. Идёт, слышит — поёт кто-то. Голос такой красивый, такой жалобный, что у Андрея сердце зашлось. Остановился, слушает. А песня всё ближе, всё явственней. И видит он — стоит на краю болота девушка, белая вся, руки к нему тянет и поёт. И такая тоска в той песне, такая любовь неземная, что Андрей шагнул к ней. Шагнул — и провалился в трясину. Хотел назад, а ноги уже не идут, засасывает. Кричать — голоса нет. Только песня та над головой звенит, заливается, пока вода совсем не сомкнулась.
Нашли его через неделю, в другом конце болота, уже мёртвого. И лицо у него, говорят, было спокойное, даже счастливое, и улыбка застыла.
Алёнка поёжилась, плотнее закуталась в одеяло.
— Деда, а может, это не Малаша была? Может, просто вода засасывает, а люди слышат от страха?
Дед усмехнулся, покачал головой.
— Эх, девонька, — сказал он. — Если бы только от страха. Я сам однажды слышал. Давно, ещё парнем был, глупым да любопытным. Пошли мы с дружком на спор: кто ночь у болота просидит. Дружок мой, Стёпка, хвастался, что ничего не боится. А я, дурак, за компанию пошёл.
Сидим мы на берегу, костёр развели, сигареты курим, смеёмся. Ночь лунная, тихая, только лягушки квакают да комары звенят. И вдруг — тишина. Лягушки замолкли, комары пропали, даже костёр трещать перестал. И в этой тишине — голос. Женский, молодой, красивый до слез. Поёт, выводит, заливается. И слова разобрать можно, да только не наши слова, не русские, а древние какие-то, непонятные. Но понимаешь всё равно, душой понимаешь. Про то поёт, как любовь потеряла, как тоскует, как ждёт своего суженого, как хочет к себе прижать, приголубить, на дно болотное унести.
Стёпка как вскочил, как побежал на голос! Я за ним, кричу: «Стой, дурак, не ходи!» А он не слышит, бежит прямо в трясину. Я его схватил за рубаху, повалил на землю, бью по щекам, а он вырывается, мычит, глаза бешеные, и всё туда смотрит, где поют.
Еле удержал. Так и просидели до утра, я его держу, а он рвётся. А песня всё поёт, всё зовёт, до самой зари. А как солнце взошло — стихла. Стёпка тогда очнулся, смотрит на меня, не помнит ничего. Я ему рассказал — он побледнел и перекрестился. Больше никогда к болоту близко не подходил.
— А ты, деда? — спросила Маринка. — Ты слышал потом?
— Слышал, — нехотя признался дед. — Ещё несколько раз. Всегда, когда к несчастью. Или когда кто-то из молодых собрался на болото идти. Тогда я выходил на крыльцо и слушал. И если песня слышалась — значит, быть беде. И я уж старался тех парней отговорить, не пустить. Кого послушались — те живы остались. А кто не послушался…
Дед махнул рукой.
— А что стало с теми, кто не послушался? — не унималась Алёнка.
— А что с ними станется? — дед развёл руками. — Уходили на болото и не возвращались. Иные через неделю всплывали, иные через месяц. А иных так и не нашли.
Только слышали потом, как песня над болотом плывёт, да иногда видели, как двое на кочке сидят — Малаша и парень тот. Обнялись и сидят, в воду смотрят. А подойдёшь ближе — нет никого, одна тишина.
Он помолчал, погладил кота, который давно уже свернулся клубком у него на коленях.
— Самый страшный случай, — продолжал он тихо, — с Проклом был, с соседским парнем. Хороший был парень, работящий, не пьющий, не курящий. И невеста у него была, Дуняша, красавица писаная. Сыграли свадьбу, зажили. А через год Дуняша померла — родами, вместе с ребёнком. Оба схоронили. Прокл с той поры сам не свой стал. Ходит чёрный, молчит, ни с кем не разговаривает. А потом стали замечать — потянуло его к болоту. Вечерами уходит, сидит там дотемна, смотрит в воду.
Мать его, баба Настя, ко мне прибежала: «Матвей, помоги, чует моё сердце, неладное с Проклом. Может, песню ту слышит?» Я пошёл, поговорил с парнем. А он смотрит на меня пустыми глазами и говорит: «Слышу, дядя Матвей, слышу. Она поёт. Дуняша моя поёт. Зовёт меня к себе, говорит, что там хорошо, что мы вместе будем, и дитё наше с нами».
Я ему и так и этак: «Опомнись, Прокл, не Дуняша это, а Малаша, русалка болотная. Она облик принимает, чтобы душу твою погубить. Не ходи туда, засосёт трясина». А он только головой качает: «Нет, дядя Матвей, я знаю, это она. Я пойду к ней. Я без неё не могу».
И пошел. В ту же ночь. Ушёл к болоту — и не вернулся. Искали — нету. А через неделю рыбаки видели: сидят на кочке двое. Прокл и женщина в белом. Обнялись и смотрят друг на друга. И поют. Тихо так, жалобно. Рыбаки креститься начали — и пропало всё. Только туман над водой стелется.
Дед замолчал, уставившись в огонь. Девчонки притихли, боясь дышать.
— И что, — прошептала наконец Алёнка, — так и остался он там?
— Там, — кивнул дед. — Теперь уж навеки. С Малашей вместе. Она, видать, обрадовалась, что не одна теперь. Что есть с кем тосковать. Вот и поют они вдвоём. Иногда слышно — два голоса над болотом плывут. Один женский, один мужской. И так жалобно, так сладко, что сердце заходится.
Он перекрестился, поглядел на тёмное окно.
— С той поры и повелось. Как стемнеет, как туман с болота потянет, так и начинается. Поёт Малаша, а то и с Проклом вместе. Парней молодых заманивают. Кто послабее душой, кто в любви несчастлив, кто тоскует по ком — тех и тянут. А уж если услышишь песню да откликнешься — считай, пропал. Потому что голос тот не отпускает. В душу входит, там и остаётся, пока сам за ним не пойдёшь.
— А как же спастись? — спросила Маринка. — Если услышишь?
— Молитвой, — твердо сказал дед. — Молитвой да крестом. Я, когда ту песню слышал, всегда «Отче наш» читал и крестился. И Стёпку тому же научил. Это помогает. Потому что голос тот, он от нечистого, а молитва — она очищает. Ну и, конечно, уши затыкать и бежать оттуда без оглядки. Потому что если останешься слушать — всё, пропал. Услышишь своё имя в той песне — и пойдёшь, как зачарованный, прямо в трясину.
Он помолчал, потом добавил тихо:
— Я ведь и своё имя слышал однажды. Давно, когда молодой был. Сидел у болота, слушал. И вдруг — «Матвеюшка, Матвеюшка, иди ко мне, Матвеюшка». Голосом моей первой любви, Анисьей, которую я сватал, да не сложилось. Так позвала, так сердце защемило, что я чуть не встал и не пошёл. Но перекрестился вовремя. И пропало. Анисья та давно уж умерла, а голос её живёт, Малашей используется, души губит.
За окном вдруг что-то стукнуло. Девчонки вздрогнули, прижались друг к другу. Дед глянул на окно, перекрестился.
— Ветка это, — сказал он, но в голосе не было уверенности. — А может, и не ветка. Мало ли кто по ночам бродит.
— Дедуль, — прошептала Алёнка, — а сейчас слышно? Сейчас поют?
Дед прислушался. В избе стало тихо-тихо, только дрова потрескивали да сверчок за печкой стрекотал. И вдруг в этой тишине, из самого далека, оттуда, где за лесом раскинулось Чёрное болото, донеслось что-то. То ли ветер, то ли вода, то ли и вправду — пение. Тонкое, высокое, жалобное, и в нем второй голос, мужской, вторит, подпевает, сливается в одну тоскливую, бесконечную песню.
Маринка зажмурилась, зажала уши руками.
Алёнка побелела, но не отвела взгляда от окна. А дед Матвей перекрестился и прошептал:
— Поют. Всё поют, окаянные. Никак не уймутся. Видать, много ещё душ им нужно, чтобы утолить свою тоску.
Он встал, подошёл к иконе в красном углу, затеплил лампадку.
— Спаси и сохрани, Господи, — прошептал он. — Огради от соблазна, от голоса льстивого, от тоски смертной.
Потом вернулся на лавку, погладил внучек по головам.
— Спите, — сказал он строго. — И ничего не бойтесь. Вы в избе, под крестом, под защитой Божьей. А коли услышите во сне пение — не откликайтесь. И не ходите никуда. Утром всё пройдёт.
Девчонки послушно закрыли глаза, но спать не могли долго. Всё слушали, как за окнами шумит ветер, как потрескивают дрова, как где-то далеко-далеко, на самой границе слышимости, поют двое — женщина и мужчина — свою вечную, тоскливую песню. Песню о потерянной любви, о несбывшемся счастье, о том, как хорошо на дне болотном, в тине и холоде, вдвоём, навеки вместе.
И чудилось им, что в этой песне всё явственней слышится: «Аленушка, Аленушка, иди к нам… Маринушка, Маринушка, мы ждём тебя…»
Но они крепко зажмуривались и шептали молитву, которой дед научил. И песня отступала, таяла в ночи, уходила обратно в болото, к своим певцам, к своим жертвам, к своей вечной, безысходной тоске.
А утром встали — солнце, птицы поют, и всё ночное забылось, показалось сном. Только дед Матвей сидел на крыльце и смотрел в сторону Черного болота. И лицо у него было такое, будто он что-то знает, чего другим знать не положено. Будто он всё ещё слышит ту песню, которая для других уже стихла.
— Дедуль, — подошла к нему Алёнка, — а ты чего не спишь?
— А я, дочка, — ответил он тихо, — я слушаю. Всю ночь слушал. Они пели. Всё пели. И знаешь, мне показалось, что голосов стало больше. Не два уже, а три. Или четыре. Новые пришли. Кто-то ещё этой ночью к ним присоединился.
— Кто? — испугалась Алёнка.
— Не знаю, — дед покачал головой. — Узнаем скоро. Если кого-то из наших не досчитаемся. Болото, оно молчать не умеет. Оно всегда говорит. Песнями говорит. И горе тем, кто эти песни слышит и верит им.
Он поднялся, перекрестился на восходящее солнце и пошёл в избу — топить печь, готовить завтрак. А Алёнка долго ещё стояла на крыльце, смотрела на тёмную полоску леса, за которым пряталось Чёрное болото, и думала о том, сколько же там, в глубине, душ, сколько голосов, сколько неспетых песен и невыплаканных слез. И надеялась, что никогда не услышит своего имени в той сладкой, тоскливой, смертельной песне.
Дар провидицы
В тот вечер дед Матвей долго сидел на крыльце, глядя, как солнце медленно опускается за лес, окрашивая небо в багровые тона. Алёнка с Маринкой пристроились рядом, прижались с двух сторон, чувствуя исходящее от деда тепло.
— Дедуль, — первой заговорила Алёнка, — а почему ты так долго на закат смотришь? Что там такое?
— Красота, девоньки, — ответил дед, не оборачиваясь. — Красота, за которой правда прячется. Вон те красные полосы — к ветру. А вон те, золотые — к хорошей погоде. А если облака перистые да высокие — к переменам.
— А ты всё приметы знаешь? — восхитилась Маринка.
— Не все, — усмехнулся дед. — Есть люди, которые больше моего знали. И видели. Особенно одна бабка у нас в деревне жила, царствие ей небесное. Баба Поля.
— А чем она знаменита? — спросила Алёнка.
— Тем, что сны видела, — тихо сказал дед. — Вещие. И людей предупреждала. Да только не все её слушали.
И он начал рассказ.
Жила у нас в деревне баба Поля. Старенькая уже, сморщенная, как печёное яблоко, а глаза молодые, светлые, будто ей двадцать лет. И была у неё странность — она знала, что случится. Не гадала, не ворожила, а просто знала. Во сне ей приходило.
— Как это — во сне? — не поняла Маринка.
— А вот так, — ответил дед. — Спит себе баба Поля, и вдруг видит сон. А сон тот — не простой, а вещий. И как проснётся, всё помнит до мелочей. И знает, что сбудется. Обязательно сбудется.
— И что, всегда сбывалось? — спросила Аленка.
— Всегда, — кивнул дед. — Я сам тому свидетель. Много раз она людей предупреждала. Кому говорила: «Не ходи завтра в лес, беда будет». Тот не послушается — и пропадёт. Или скажет: «Жди гостей через три дня», — и точно, гости приезжали.
Он помолчал, затянулся трубкой.
— Только не все ей верили, — добавил он тихо. — Были и такие, кто смеялся: «Старуха выжила из ума, сны ей снятся». А потом кусали локти, да поздно.
— А ты верил? — спросила Маринка.
— Верил, — просто сказал дед. — Потому что она меня спасла. Один раз. Да так, что я до сих пор живой хожу.
— Расскажи! — взмолились девчонки хором.
И дед рассказал.
Было это, когда мне годов двадцать было. Молодой, глупый, бесшабашный. Решил я с друзьями на реку сходить, искупаться, хотя июнь только начался, вода холодная. А накануне баба Поля мне сон пересказала. Пришла ко мне и говорит: «Матвей, не ходи завтра на реку. Утонешь».
— Я тогда посмеялся, — продолжал дед. — Чего, говорю, я утону? Я плаваю как рыба, меня сам чёрт не утопит. А она головой покачала и ушла.
Наутро пошли мы на реку. Прыгали с обрыва, купались, веселились. А я как-то заплыл далеко, судорогой ногу свело. И пошёл ко дну. Тону, захлёбываюсь, сил нет. Друзья заметили, вытащили, еле откачали.
— С той поры я бабе Поле верил беспрекословно, — сказал дед. — И другим рассказывал, чтоб слушали.
— А ещё какие-то случаи были? — спросила Алёнка.
— Много, — кивнул дед. — Про войну она знала. За месяц до того, как началась, она всем говорила: «Готовьтесь, горе будет, большое горе». Ей не верили, думали — старуха каркает. А когда война грянула, вспомнили, да поздно.
— И она умерла?
— Умерла, — вздохнул дед. — Перед самой смертью позвала меня и сказала: «Матвей, я скоро уйду. А дар свой никому передать не могу. Он со мной уйдёт. Но ты запомни: не всё, что снится, — правда. И не всякая правда во сне приходит. Слушай сердце, оно не обманет».
— И что, после неё никого не было?
— Не было, — покачал головой дед. — Может, и были, да не признавались. Страшно это — чужие судьбы видеть. Особенно плохие. Баба Поля, говорят, от этого дара и умерла. Слишком много горя видела, сердце не выдержало.
— А как она видела? — спросила Маринка. — Ну, во сне? Это как?
— А вот этого никто не знает, — развёл руками дед. — Она рассказывала, что сны у неё яркие, как наяву. И люди в них как живые. И говорят с ней, и предупреждают, и просят. А она потом просыпается и не знает: то ли ей приснилось, то ли на самом деле было.
— А мы можем увидеть вещий сон? — спросила Алёнка.
— Можем, — усмехнулся дед. — Только редко. И не всякий сон вещий.
Бывает, приснится ерунда какая-нибудь, а ты потом думаешь: к чему это? А это ни к чему. Просто мозг отдыхает.
Он помолчал, глядя на догорающий закат.
— А бывает, — добавил он тихо, — что сон — это предупреждение. И если ты его правильно поймёшь, то беду отвести сможешь. Или хотя бы подготовиться.
— А ты видел вещие сны? — спросила Маринка.
— Видел, — нехотя признался дед. — Не часто, но видел. Перед смертью жены моей, вашей бабушки, мне сон был. Будто идёт она по полю, цветы собирает, а я её окликаю, а она не слышит. И уходит всё дальше, дальше, пока не скрылась за горизонтом.
— И что?
— А то, что через месяц она померла, — вздохнул дед. — Я тот сон сразу понял, да ничего поделать не мог. Только попрощаться успел.
Он смахнул слезу, навернувшуюся на глаза.
— Вот так-то, девоньки. Дар провидицы — это не подарок, а испытание. Баба Поля много горя через себя пропустила. Зато многих спасла. И меня в том числе.
— А её дом ещё стоит? — спросила Алёнка.
— Стоит, — кивнул дед. — На краю деревни, покосившийся уже, заколоченный. Люди туда не ходят — боятся. Говорят, дух её там остался. И по ночам иногда свет в окнах видно.
— Свет? — удивилась Маринка.
— Да, — подтвердил дед. — Тусклый такой, синеватый. Будто лампадка горит. Кто говорит — это она, баба Поля, души умерших встречает. А кто — что это просто светятся гнилушки в подполе.
— А ты сам видел?
— Видел, — сказал дед. — Не раз. И не страшно мне было. Потому что я её знал, доброй она была. И после смерти, думаю, зла никому не сделает. Только светит иногда, напоминает о себе.
Он помолчал, глядя на темнеющее небо.
— А вы, девоньки, если когда сон страшный увидите — не бойтесь. Просто подумайте: может, это предупреждение? Может, надо что-то изменить, чтобы беды избежать? Или просто молитву прочитать и перекреститься.
— А ты веришь, что сны могут врать? — спросила Алёнка.
— Могут, — кивнул дед. — Особенно если человек сам себя накрутит. Бывает, приснится ерунда, а он уже беду чует, места себе не находит. А ничего не случается. Потому что не всякий сон — от Бога. Бывают и от лукавого.
— А как отличить?
— А сердцем, — просто сказал дед. — Сердце всегда знает. Если во сне страх липкий, противный, от которого проснуться хочется и не помнишь ничего — это пустое. А если сон яркий, запоминающийся, и после него на душе тревожно, но светло — это знак. Прислушайся.
Зажглись первые звёзды. Дед поднялся с крыльца, потянулся.
— Пойдёмте в избу, девоньки. Холодает. А я вам ещё одну историю про бабу Полю расскажу. Самую памятную.
В избе было тепло, пахло пирогами и сушёными травами. Дед зажёг лучину, уселся на лавку, и девчонки пристроились рядом.
— Это было перед самой войной, — начал он. — Пришла к бабе Поле наша соседка, тётка Марфа, и говорит: «Поля, мне сон приснился. Будто сын мой, Петенька, в лесу заблудился и замёрз. Три дня ищу, а найти не могу. Что делать?»
Баба Поля выслушала, помолчала, а потом говорит: «Не сон это, Марфа. Это правда. Иди в лес, за старую часовню, там под сосной найдёшь». Марфа побежала, и правда — нашла Петеньку. Живого, замёрзшего, еле дышащего. Вытащила, отогрела, спасли.
— А как она узнала? — удивилась Маринка.
— А вот так, — усмехнулся дед. — Она не только свои сны видела, но и чужие понимала. Ей Бог дал. Или природа. Кто ж теперь разберёт.
Он помолчал, глядя на огонь.
— После войны она ещё лет десять прожила. И всё это время к ней люди ходили. Со всей округи. И она никому не отказывала. Кому слово скажет, кому сон растолкует, кому просто руку на голову положит — и легче становится.
— А как она умерла? — спросила Аленка.
— Тихо, — ответил дед. — Во сне. Легла спать и не проснулась. Видно, свои же сны её и забрали. Самые последние, самые главные.
— А что ей снилось в последнюю ночь?
— Никто не знает, — покачал головой дед. — Но лицо у неё было такое спокойное, будто она увидела что-то хорошее. Может, встретила там тех, кого давно не было. Может, рай увидела. Кто ж теперь скажет.
Он перекрестился и добавил:
— Царствие ей небесное. Хорошая была женщина. И дар её многим помог.
В избе повисла тишина.
За окнами зашуршал дождь — тихий, ласковый, убаюкивающий.
— Дедуль, — прошептала Маринка, — а ты бы хотел такой дар?
— Нет, — твёрдо сказал дед. — Не хотел. Слишком тяжело это — знать, что будет. Особенно плохое. Лучше жить, как все, — не зная, что завтра. И радоваться каждому дню.
— А если бы ты знал, что случится с нами? — спросила Алёнка. — Сказал бы?
Дед долго молчал, глядя на внучек. Потом улыбнулся:
— А я и так знаю, девоньки. Знаю, что вы вырастете хорошими людьми. Что будете счастливы. Что у вас будут свои семьи, свои дети. И что вы меня иногда будете вспоминать добрым словом. И больше мне ничего знать не надо.
Он погладил их по головам и велел спать.
Алёнка с Маринкой залезли под одеяло, долго ещё шептались о бабе Поле, о её вещих снах, о том, как это, наверное, страшно — видеть чужую судьбу. И под этот тихий шёпот, под шорох дождя за окном, они уснули.
И приснился им сон. Будто стоит на краю деревни старый покосившийся дом, а в окне его горит синий огонёк. И кто-то смотрит на них из того окна. Не страшно, а тепло, по-доброму. Будто бабушка родная благословляет в долгую, счастливую дорогу.
А может, так оно и было.
Луг отчаяния
В тот вечер было душно. Не по-весеннему, а как перед грозой — воздух тяжёлый, неподвижный, хоть ножом режь. Дед Матвей сидел на крыльце, глядел на небо, которое наливалось свинцом, и о чём-то думал свою тяжёлую думу. Алёнка с Маринкой вышли следом, присели рядом, прижались к деду с двух сторон.
— Дедуль, — спросила Алёнка, — а чего ты такой хмурый? Дождь будет, что ли?
— Будет, — ответил дед. — И не просто дождь. Гроза будет. Сильная. И ветер.
— А ты боишься грозы? — удивилась Маринка.
— Не грозы боюсь, — покачал головой дед. — А того, что после неё бывает. Особенно если ветер с луга дует.
— С какого луга? — насторожилась Алёнка.
— А есть у нас за лесом луг, — тихо сказал дед. — Просторный, зелёный, красивый. Цветов там — море, травы по пояс, и воздух такой сладкий, что голова кружится. Только называется он — Луг отчаяния.
Девчонки переглянулись.
— Почему так страшно? — спросила Маринка.
— А потому, — вздохнул дед, — что кто на тот луг зайдёт — не всякий вернётся. А кто вернётся — не всякий живым останется.
И он начал рассказ.
Это давняя история, девоньки. Ещё моя бабка сказывала, что луг тот не простой. Когда-то, в стародавние времена, было там поле битвы. Две рати сошлись, бились насмерть, и кровь рекой лилась. Много народу полегло. И души тех воинов, говорят, не успокоились. Так и остались на том лугу. Невидимые, но чуемые.
А после, когда кости истлели, земля жирная стала, травы буйные пошли. И такая на том лугу красота сделалась — глаз не оторвать. Люди сперва боялись, а потом стали ходить. Девки цветы собирать, парни гулять, дети играть. И ничего вроде.
А потом началось.
— Что началось? — прошептала Алёнка.
— А то, — дед понизил голос. — Стали люди пропадать. Уйдут на луг — и нет их. Ищут-ищут, а найти не могут. А через месяц-другой найдут. На самом лугу, в траве, будто спят. Только холодные уже.
— И много таких было? — спросила Маринка.
— Много, — кивнул дед. — И девки, и парни, и старики даже. Никого луг не жалел.
Он помолчал, затянулся трубкой.
А самые страшные случаи, девоньки, с теми были, кому травинка дорогу показала.
— Травинка? — удивилась Алёнка. — Как это?
— А вот так, — ответил дед. — Говорят, что на том лугу есть особые травинки. Одна на тысячу. Если на неё наступить или мимо пройти, она вдруг начинает клониться. Показывает направление. Будто дорогу указывает.
— Кому показывает?
— А тому, кто её видит, — усмехнулся дед невесело. — И если человек пойдёт туда, куда травинка показывает — пропал. Потому что ведёт она не к выходу, а в самую глубь луга. В самое сердце. Откуда нет возврата.
— А почему она это делает? — спросила Маринка.
— А кто ж её знает, — развёл руками дед. — Может, души тех воинов так играют. Может, сам луг заманивает. Может, просто судьба.
Он помолчал, глядя на темнеющее небо.
— Я вам расскажу, девоньки, про одну девушку. Настю. Она у нас в деревне жила, красавица была, умница. И жених у неё был, Тихон. Любили они друг друга, свадьбу готовили. А за неделю до свадьбы пошла Настя на луг цветов нарвать для венка.
— И что? — выдохнули девчонки.
— И не вернулась, — тихо сказал дед. — Искали её всем миром, три дня ходили по лугу, кричали, аукали — нет Насти. А на четвёртый день нашли. Сидит в траве, в самом центре луга, и улыбается. Глаза открытые, а сама холодная. И рядом с ней травинка одна. Длинная, высокая, стоит, колышется. Будто смеётся.
— И что с Тихоном стало?
— А Тихон после того случая сам не свой ходил. Всё на луг смотрел, всё туда тянуло. Люди его отговаривали, не пускали. А он в одну ночь ушёл. Тайком. И тоже пропал. Нашли через месяц, рядом с тем же местом, что и Настю. Лежит, будто спит и обнимает её. И травинка та над ним качается.
Дед перекрестился.
— С той поры то место и прозвали Лугом отчаяния. Потому что отчаялись те, кто туда ушёл. И те, кто их искал.
— А другие случаи были? — спросила Алёнка.
— Были, — кивнул дед. — Много. Про деда одного рассказывали. Пошёл он на луг травы для скотины накосить. Косит, косит, а сам не замечает, что всё дальше вглубь заходит. А когда опомнился — кругом одна трава, неба не видать, солнце зашло. И тропинки назад нет. Так и пропал. Нашли через неделю, с косой в руках.
— А травинка?
— И травинка была, — кивнул дед. — Рядом с ним. Указывала куда-то в пустоту.
Он помолчал, затянулся трубкой.
— Самый страшный случай, девоньки, с бабой Степанидой был. Она у нас знахаркой слыла, травы собирала, людей лечила. И вот пошла она на луг за какой-то особой травой. Долго её не было, уж думали — пропала. А она вернулась. Вечером, под самую ночь.
— И что? — спросила Маринка.
— А то, что не помнила она ничего, — ответил дед. — Где была, что делала — отрезало. Только травинку в руке сжимала. Ту самую, что дорогу показывает. Разжали ей пальцы — а травинка та шевелится, будто живая. И указывает прямо на Степаниду.
— И что дальше?
— А дальше Степанида через месяц померла, — вздохнул дед. — Ни с того ни с сего. Здоровая была, крепкая, а померла. И перед смертью всё на луг смотрела и шептала: «Зовёт, зовёт, зовёт…»
За окнами вдруг сверкнула молния, и через мгновение громыхнуло так, что стены задрожали. Девчонки взвизгнули, прижались к деду.
— Не бойтесь, — сказал он. — Это гроза. А луг сейчас дождь поливает. Травы напоит, цветы вырастит. И травинки те свои заговоры шепчут.
— А они живые? — спросила Алёнка. — Травинки?
— Живые, — пожал плечами дед. — Это души тех, кто на лугу остался. Ждут, когда кто-то новый придёт, чтобы показать дорогу. Дорогу в никуда.
Он погладил внучек по головам.
— Я вам что скажу, девоньки. Если когда на луг пойдёте — никогда не ходите одни. И всегда запоминайте дорогу назад. А если увидите травинку, что на вас указывает — не смотрите на неё. Отворачивайтесь и уходите. Бегом уходите. Потому что она вас уже выбрала.
— Выбрала? — испугалась Маринка.
— Да, — кивнул дед. — Каждая такая травинка — это чья-то душа. И она ищет, кого бы позвать. Кто пойдёт за ней — тот ей и станет.
— Кем станет?
— Травинкой, — просто сказал дед. — Будет на лугу расти, ветром качаться, новых путников заманивать. Пока кто-то не придёт и не освободит.
— А как освободить?
— А никак, — развёл руками дед. — Не знаю я такого способа. Может, и нет его. Может, они там навеки.
Гроза разыгралась не на шутку. Молнии сверкали одна за другой, гром гремел так, что закладывало уши. В избе стало темно, хоть глаз выколи, только лампадка перед иконами мерцала тусклым огоньком.
— Дедуль, — прошептала Алёнка, — а сейчас, в грозу, на лугу страшно?
— Страшно, — ответил дед. — Сейчас они там ходят. Все, кто не вернулся. Ходят по лугу, ищут дорогу домой. А дороги нет. Только травинки качаются, указывают в пустоту.
— И мы их не видим?
— Не видим, — кивнул дед. — А они нас видят. И помнят. И ждут, когда кто-то из своих придёт. Чтобы показать дорогу. Ту самую, откуда нет возврата.
Он перекрестился и добавил:
— Вы это запомните, девоньки. Луг тот красивый, да обманчивый. Как жизнь. Кажется, что всё хорошо, что цветы, что травы, что счастье. А на самом деле — отчаяние. И если не знать, куда идёшь, можно заблудиться навеки.
— А ты был на том лугу? — спросила Маринка.
— Был, — нехотя признался дед. — Один раз. Молодой был, глупый. Пошёл с парнями за грибами, да заплутал. Вышел на луг. Красота такая, что дух захватывает. Иду, смотрю по сторонам, а сам не замечаю, что всё дальше и дальше захожу.
— И что?
— А то, — усмехнулся дед, — что вдруг вижу: травинка передо мной клонится. Прямо на меня указывает. Я на неё посмотрел — и будто голос услышал. Тонкий такой, жалобный: «Иди сюда, иди, тут хорошо, тут покой…» И ноги сами понесли.
— А как же ты спасся?
— А собака, — улыбнулся дед. — Собака наша, Жучка. Она за мной увязалась, хоть я и не брал. И вдруг как залает, как заскулит, как начнёт меня за штаны тянуть обратно! Я опомнился, гляжу — а вокруг уже сумерки, и трава стеной стоит, и неба не видать. Если бы не Жучка, так бы и остался там.
— А Жучка?
— А Жучка потом три дня болела, — вздохнул дед. — Видно, тоже силу ту на себя приняла. Но выжила. И меня вытащила. — С той поры я тот луг обхожу за версту. И вам наказываю.
Гроза постепенно стихала. Молнии сверкали всё реже, гром уходил за горизонт. За окнами зашумел дождь — спокойный, ровный, убаюкивающий.
— Спите, девоньки, — велел дед. — Утро вечера мудренее.
Девчонки залезли на полати, укрылись тулупом. Аленка долго не могла уснуть — всё думала о луге, о травинках, о том, как легко заблудиться в красоте. И о том, что самое страшное — это когда красота зовёт, а дороги назад нет.
Перед сном она прошептала молитву — за себя, за Маринку, за деда, за всех, кто когда-то заблудился на том лугу и остался там навеки.
И ей показалось, что сквозь шум дождя она слышит тихий, печальный шепот тысяч травинок, качающихся на ветру.
— Мы ждём, — шептали они. — Мы ждём. Мы ждём…
Часть вторая
Купальские огни…
Посвящается самой короткой ночи в году. Тем, кто не боится жечь костры на берегу, плести венки и искать цветок папоротника. И тем, кто знает: в эту ночь ничего не даётся даром.
И котику. Который, может быть, в эту ночь видел во сне волшебные огни.
Лето в наших краях короткое, но жаркое. Дни длинные, а ночи… ночи летом самые короткие. Особенно одна ночь — с шестого на седьмое июля, когда Иван Купала гуляет.
— Вот это ночка, девоньки, — говорил дед Матвей, глядя на закат, который в эту пору длился бесконечно долго. — Самая страшная и самая волшебная. Всё, что в другое время спрятано, в эту ночь наружу лезет. И травы разговаривают, и вода с огнём мирятся, и нечисть гуляет — любо-дорого.
Аленка с Маринкой уже знали: если дед заводит разговор про Купалу, значит, будут истории особенные. Не такие, как зимой, когда за окнами метель и холодно. Летние истории — они другие. В них и жара, и духота, и такая красота, что дух захватывает, а потом вдруг — обернётся эта красота чем-то таким, что волосы дыбом.
— В эту ночь, — продолжал дед, — можно найти цветок папоротника. Только никто не находил. А кто находил — тот не рассказывал. Потому что цена у такого цветка — жизнь. Или душа. Или что ещё дороже.
Он раздувал самовар, хотя на улице стояла духота, и чай пить совсем не хотелось. Но дед знал: в любую погоду горячий чай с травами — это и лекарство, и защита.
— Ну, слушайте, — сказал он, разливая чай по кружкам. — Про свечи, что в эту ночь зажигают, и про камни, что желания исполняют. Только запомните: в Купальскую ночь ничего просто так не даётся. За всё платить надо.
И луна за окном поднималась огромная, жёлтая, и костры на реке уже зажигали, и девки венки плели, и где-то в лесу — дед знал — уже начинали свои игры те, кого люди не видят, но кто видит всех.
Купальская свеча
Тот вечер был особенным. За окнами сгущались сумерки, пахло молодой травой и речной свежестью, а в избе дед Матвей затеял странные приготовления — достал с полки старую, почерневшую от времени свечу, поставил её на стол и долго смотрел, не зажигая.
— Дедуль, — первой не выдержала Алёнка, — что это за свеча? Такая старая, страшная.
— Не страшная, девонька, — ответил дед задумчиво. — А памятливая. Эта свеча, может, старше меня будет. И хранит она в себе много чего. Особенно сегодня.
— А что сегодня? — насторожилась Маринка.
— Сегодня ночь на Ивана Купалу, — тихо сказал дед. — Самая короткая ночь в году. Самая волшебная. И самая опасная.
Он помолчал, погладил свечу узловатыми пальцами и начал рассказ.
Про Купальскую ночь, девоньки, вы, поди, слышали. Когда травы особой силой наливаются, когда огонь и вода враждуют и мирятся, когда нечисть гуляет да людей пугает. Но есть в эту ночь одна тайна, о которой мало кто знает. Тайна купальской свечи.
— А что за свеча? — спросила Алёнка.
— А вот слушайте, — дед понизил голос. — Было это давно, ещё до революции. Жил в нашей деревне мужик, Еремеем звали. Одинокий, неженатый, вроде и не старый ещё, а всё один да один. Работал на огороде, в лес за грибами ходил, а по вечерам сидел на завалинке, глядел на закат и вздыхал.
— А почему он один был? — спросила Маринка.
— А потому что любил одну девушку, ещё смолоду, — ответил дед. — Любил сильно, да не сложилось. Она за другого вышла, потом померла в родах. А Еремей так и остался бобылём. Всё её вспоминал, всё ждал, может, во сне придёт.
И вот однажды, перед самой Купальской ночью, пошёл Еремей в лес за хворостом. Ходил, ходил, забрёл в самую чащу, куда никогда раньше не заходил. И видит — под старой сосной, в корнях, что-то блестит. Пригляделся — свеча. Восковая, длинная, тонкая, и не пожелтела даже, будто её только что сделали.
— Откуда она там взялась? — удивилась Аленка.
— А никто не знает, — пожал плечами дед. — Может, кто потерял давным-давно. Может, сама выросла из земли. Всякое в лесу бывает.
Еремей свечу подобрал, повертел, понюхал — воском пахнет, старым, мёдом да травами. Решил: пригодится. Положил в карман и пошёл домой.
А на следующий день как раз Купальская ночь наступила. Сидит Еремей вечером на крыльце, темнеет уже, костры вон за рекой зажигают, девки хороводы водят, парни через огонь прыгают. А ему не до веселья — тоска гложет. Вспомнил он свою любовь, зажмурился, а когда открыл глаза — свеча та самая в руке оказалась. Сама, видать, из кармана вылезла.
— А он что? — спросила Маринка.
— А он подумал: дай зажгу, — усмехнулся дед. — Всё равно ночь волшебная, может, чудо какое случится. Взял кресало, высек огонь, зажёг свечу.
И тут, девоньки, такое началось…
Дед замолчал, затянулся трубкой. Девчонки затаили дыхание.
— Свеча та, — продолжал он, — загорелась не жёлтым огнём, а синим. Синим-синим, как васильки во ржи. И пламя не дрожит, не колышется, а стоит ровно, будто нарисованное. А от этого пламени свет пошёл такой, что всё вокруг озарилось — и двор, и огород, и лес вдалеке.
И вдруг видит Еремей: идут к нему люди. Много людей, вереницей, от самого леса. Идут не спеша, тихо, и лица у них… лица знакомые.
— Кто это был? — прошептала Аленка.
— А это, девонька, те, кого уже нет, — ответил дед. — Умершие. Все, кого Еремей знал: родители его, соседи старые, друзья детства. И она тоже. Любовь его, Марья. Идёт в белом платье, как в тот день, когда её хоронили, и улыбается.
Еремей сперва испугался, хотел свечу задуть, да рука не поднимается. А они подходят ближе, ближе, и Марья говорит: «Не бойся, Еремеюшка. Это свеча купальская, она раз в году зажигается. И кто её зажжёт, тот может с мёртвыми поговорить. На одну только ночь».
И стали они говорить. Всю ночь напролёт. Еремей спрашивал, Марья отвечала. Про то, как ей там, на том свете, про то, что она его помнит и ждёт. Про то, что когда-нибудь они встретятся, но не сейчас, не скоро.
А под утро, когда первые петухи запели, свеча догорела и погасла сама собой. И все видения исчезли.
Только Марья на прощание рукой махнула и сказала: «Береги свечу, Еремеюшка. На следующий год опять зажжёшь. Но помни: три раза только можно. А на четвёртый… на четвёртый она тебя к себе заберёт».
— И что, он зажигал ещё? — спросила Маринка.
— Зажигал, — кивнул дед. — Два раза. На следующий год и через год. И каждый раз Марья приходила, говорила с ним, утешала. А на третий раз сказала: «Больше не жги, Еремеюшка. Один год остался. Если на четвёртый зажжёшь — не отпущу. Со мной останешься навеки».
Еремей послушался. Спрятал свечу в сундук и больше не зажигал. А через много лет, перед смертью, отдал её мне. Сказал: «Матвей, сохрани. Может, кому пригодится. Только предупреди: три раза всего. На четвёртый — заберёт».
— И что, ты хранишь? — спросила Алёнка, косясь на свечу.
— Храню, — усмехнулся дед. — Тридцать лет уже храню. И ни разу не зажигал. Боюсь.
— А чего боишься? — удивилась Маринка.
— А того, что увижу, — просто ответил дед. — Тех, кого нет. И не захочу обратно возвращаться. А мне ещё вас растить, внучек.
Он погладил свечу, потом убрал её обратно на полку, в самый тёмный угол.
— А есть ещё одна история, — добавил он тихо, и голос его дрогнул. — Про того, кто не послушался. Вы уж не пугайтесь сильно, но я вам расскажу как было.
— Расскажи! — взмолились девчонки, хотя у обеих уже холодок пробежал по спине.
И дед рассказал.
Жил у нас в деревне парень, Игнатом звали. Молодой, горячий, в приметы не верил, над старухами посмеивался. Узнал он про свечу купальскую, выпросил у меня на один раз. Дай, говорит, дядя Матвей, я с бабкой своей поговорю, она недавно померла, очень соскучился.
— Я его предупреждал, — продолжал дед. — Говорил: три раза только, Игнат. Запомни: три. А он смеётся: «Я один разок, и хватит». Взял свечу, ушёл.
А наутро приходит — лица на нём нет. Губы синие, руки трясутся, и глаза… будто он увидел что-то, чего человеку видеть нельзя. Я его спрашиваю: «Что, Игнат? Что было-то?» А он только головой мотает и шепчет: «Она приходила, дядя Матвей… Как живая… И так смотрела, так смотрела…» И свечу мне отдал, а сам чуть не бегом со двора.
— А потом что было?
— А потом, — дед затянулся трубкой, и огонёк её в темноте показался красным, как глаз, — через год, день в день, опять пришёл. Только теперь он уже не смеялся. Исхудал весь, под глазами круги чёрные, и взгляд такой, будто его кто за горло держит. «Дядя Матвей, — говорит, а голос глухой, не его, — дайте ещё разок. Я не могу так больше. Она во сне приходит. Каждую ночь зовёт. Я слышу её шаги за спиной, когда один в избе сижу. Дайте, Христом Богом молю».
Я ему: «Не дам, Игнат. Это второй раз будет. Останется один — и хватит. Бросай ты это дело». А он как закричит: «Не могу я бросить! Вы не понимаете! Она… она мне показывает, как там… как там хорошо. Тихо, спокойно, и она рядом. Я без неё теперь как в могиле». Дал я ему свечу, дурак старый. Ушёл он.
Вернулся наутро — а на нём живого места нет. Бледный, как полотно, и глаза ввалились. И молчит. Только когда я у него свечу забирал, он вдруг вцепился в неё и прошептал: «Она велела в третий раз прийти. Сказала: придёшь — и мы вместе будем. Навсегда». Я у него свечу силой вырвал и говорю: «Третий раз — ещё можно, Игнат. Но четвёртый — смерть. Запомни. Приходи через год, попрощаешься. Но на четвёртый, слышишь, не смей!» Он только кивнул, как пьяный, и ушёл, шатаясь.
А на следующий год, в Купальскую ночь, когда за окнами всё затихло, даже собаки не лаяли, слышу — стучат. Тихо так, будто не человек, а ветка в окно бьёт. Открываю — Игнат. Только я его еле узнал. Стоит на пороге — прозрачный весь, будто тень. И глаза светятся. Не радостью, а каким-то синим светом, как у той свечи. И улыбается жутко, спокойно так, будто уже не здесь.
«Дядя Матвей, — говорит, а голос у него стал тихий-тихий, как ветер на погосте. — Дайте свечу. Третий раз. Я только попрощаться. И всё. Обещаю».
У меня сердце зашлось от страха, но дал. Он ушёл в ночь, и мне показалось, что вокруг него темнота сгустилась, и шаги его звучали не по земле, а будто по воде — глухо, без эха. А наутро он вернул свечу. Сам принёс, положил на крыльцо, потому что в избу зайти не смог — его в дверях словно не пускало что-то. И сказал, глядя мимо меня, в пустоту: «Всё, дядя Матвей. Я её отпустил. Она сказала — жди теперь. Год жди».
— И что, пришёл? — спросила Маринка одними губами.
— Пришёл, — дед перекрестился. — Ровно через год. В самую глухую полночь. Я не спал, чуял. Вдруг слышу — не стук, а будто кто-то ладонью по двери провёл, как прощаясь. Я встал, открыл — а на пороге Игнат. Только это был уже не Игнат. Лицо спокойное, но чужое, будто восковая кукла. И от него холодом веяло, как из погреба. И пахло от него… сырой землёй и старым воском.
«Дядя Матвей, — говорит, и голос его прозвучал сразу отовсюду, будто не он один говорил, а ещё кто-то из-за его плеча. — Дайте свечу. Четвёртый раз. Я за ней пришёл».
Я заплакал, но отдал. Потому что понял: не отдам — он и без свечи уйдёт, только хуже будет. Может, дверь выломает. А может, и меня с собой позовёт. Игнат взял свечу, поклонился, и тут я заметил, что у него на шее следы, будто пальцы чьи-то синие. А он улыбнулся и говорит: «Она меня уже обнимала. Теперь навсегда».
И ушёл. В темноту. И шагов его не было слышно, будто земля их глотала. Только свеча в его руке зажглась сама собой — синим, мёртвым светом — и поплыла над тропинкой к лесу.
Больше его никто не видел. Искали — не нашли. Только через месяц, на том самом месте, где он свечу зажигал, нашли его шапку. И рядом — огарок свечи. Четвёртый. И на огарке том — следы зубов. Будто он его грыз перед смертью. Или не он.
— А он сам? — прошептала Маринка.
— А он, видать, там остался, — сказал дед. — С ней. С бабкой своей. Или с кем она его позвала. Кто ж теперь разберёт.
В избе повисла тяжёлая тишина. За окнами уже совсем стемнело, и где-то вдалеке, за рекой, замелькали огоньки купальских костров. Дед подошёл к окну, долго смотрел на них.
— Сегодня ночь, — сказал он тихо. — Купальская. Самая короткая. Самая волшебная. И самая опасная.
— Дедуль, — спросила Алёнка, — а свеча та… она у тебя?
— У меня, — кивнул дед. — Лежит на полке, ждёт.
— А ты её больше никому не дашь?
— Никому, — твёрдо сказал дед. — Хватит. Двух дураков научил, третьего не будет. Пусть лежит, пока не истлеет.
Он отошёл от окна, сел на лавку, притянул внучек к себе.
— А вы, девоньки, запомните накрепко, — сказал он строго. — Никогда не играйте с Купальской ночью. Не гадайте на суженого, если не готовы его увидеть. Не ищите цветок папоротника — не найдёте, только заблудитесь. И свечей старых не зажигайте. Никогда. Потому что не знаете, кого позовёте.
— А кого можно позвать? — спросила Маринка.
— А кого позовёте, тот и придёт, — усмехнулся дед. — Может, любовь. Может, смерть. Может, того, кого давно нет. И не всякий обратно уйдёт.
Он перекрестил внучек и велел спать.
Девчонки залезли на полати, долго ворочались, прислушиваясь к звукам за окнами. Там, за рекой, пели песни, смеялись, прыгали через костры. А здесь, в избе, было тихо, только лампадка мерцала да дед Матвей сидел у окна, глядя на огни и о чём-то думал.
Алёнка уже засыпала, когда ей показалось, что на полке, в самом тёмном углу, что-то засветилось. Тускло, синевато, будто свеча зажглась сама собой. Она хотела крикнуть деда, но сон сморил её раньше.
А утром, когда она проснулась, свеча лежала на том же месте. Тёмная, холодная, безжизненная. И только маленькая капелька воска на донышке блестела, будто вчерашняя слеза.
Или показалось.
Камень счастья
В тот вечер дед Матвей заметил, что внучки его чем-то взбудоражены. Переглядываются, перешёптываются, а в глазах — огоньки любопытства, которые дед хорошо знал.
— Ну, чего вы там, сороки? — спросил он, раскуривая трубку. — Выкладывайте, что за новости.
Алёнка с Маринкой переглянулись, и старшая решилась:
— Дедуль, а правда, что в лесу есть камень, который счастье даёт? Кто до него дотронется в правильный день, тому всю жизнь удача будет?
Дед Матвей поперхнулся дымом, закашлялся и уставился на внучек так, будто они спросили, где клад разбойников зарыт.
— И откуда вы про это знаете? — спросил он строго.
— Мальчишки рассказывали, — пискнула Маринка. — Будто есть такой камень, в самой чаще, и если в ночь на Ивана Купалу к нему прийти и руку приложить, то весь век счастливым будешь.
— А ещё говорили, — добавила Алёнка, — что многие ходили, да не все вернулись. А кто вернулся, те потом жалели.
Дед долго молчал, глядя на огонь. Потом вздохнул тяжело и начал:
— Эх, девоньки, девоньки. И откуда мальчишки только всё знают? Ладно, слушайте. Только потом не говорите, что не предупреждал.
И он поведал историю про Камень счастья.
Есть в нашем лесу, в самой глухой чаще, один валун. Большущий, с избу размером, темно-серый, мхом поросший. Стоит он там испокон веку, никто не знает, откуда взялся. Одни говорят, упал с неба, другие — из-под земли вылез, третьи — что это языческое капище древнее.
И верят люди, что камень тот не простой. Есть у него сила. Великая сила. Но только в одну ночь в году — в ночь на Ивана Купалу, когда травы цветут по-особенному и нечисть гуляет.
— И что за сила? — спросила Маринка.
— А вот что, — дед понизил голос. — Кто в ту ночь дотронется до камня правой рукой и загадает желание, тому оно исполнится. Богатство, любовь, удача, здоровье — всё, что попросишь. Только…
— Только что? — выдохнули девчонки хором.
— Только не каждому это счастье впрок идёт, — усмехнулся дед невесело. — Многие ходили, многие просили. А потом… по-разному бывало.
И он начал рассказывать.
Первый, про кого я знаю, это наш деревенский кузнец, Ермолай. Лет сто назад, поди, было. Бедный он был, как церковная мышь. Всю жизнь работал, а все одно — ни кола ни двора. И пошёл он в ту ночь к камню. Дотронулся, попросил богатства.
И что ты думаешь? Через год у него своя кузница, через два — дом новый, через три — самый богатый мужик в округе. Женился на красавице, дети пошли. Все завидовали: вот, мол, счастливчик.
Только счастье то недолгим было. Жена его, молодая, через пять лет померла от хвори какой-то. Дети один за другим перемерли. А сам Ермолай спился с горя и в канаве замерз. И всё богатство его по ветру развеялось.
— Это камень виноват? — спросила Аленка.
— А кто ж его знает, — пожал плечами дед. — Может, совпадение. Только много таких совпадений было.
Вторая история — про бабу Феклу. Та, наоборот, просила любви. Дотронулась до камня, и в тот же год влюбился в неё заезжий купец, богатый, красивый. Увёз в город, жила она как сыр в масле каталась. Только через год вернулась. Сама не своя, худая, глаза безумные. И рассказала, что купец тот оказался лиходеем, бил ее, мучил, а потом выгнал как собаку. И детей, что от него родились, забрал, не отдал. Так и осталась она одна на всю жизнь. И больше замуж не пошла.
— А просила же любви, — удивилась Маринка. — Почему так вышло?
— А потому, девонька, — дед поднял палец, — что камень исполняет желания, да не так, как мы хотим. Он исполняет ровно то, что просишь. Фекла просила любви — получила любовь. Только не спросила, какой ценой и от кого.
Третья история — про нашего деда Агапа. Тот просил здоровья. Всю жизнь спиной маялся, работать не мог. Дотронулся до камня — и спина прошла. Здоровый стал, как бык. Работал за троих, никто угнаться не мог. Да только через год его лошадь лягнула, и помер он на месте. Здоровый, а помер. Камень здоровье дал, а судьбу не поменял.
— И что, никто счастлив не стал? — спросила Алёнка.
— Был один, — нехотя признался дед. — Только про него мало кто знает. И не просил он ничего.
Просто руку приложил, постоял и ушёл. И жил потом долго и счастливо.
— А чего не просил?
— А того, что мудрый был, — усмехнулся дед. — Понял, что камень этот не просто так стоит. Он душу забирает. Частичку. И чем больше просишь, тем больше забирает. А кто ничего не просит, того не трогает.
— И кто это был?
— Да я, — просто сказал дед. — Я и был. Молодой ещё, глупый. Пошёл посмотреть на камень, любопытно стало. Подошёл, руку приложил — а он тёплый, будто живой. И вдруг голос в голове: «Проси, Матвей, чего хочешь. Всё дам». А меня как холодом обдало. Я руку отдёрнул и бегом оттуда. А камень вслед захохотал. Нехорошо так, страшно.
— И что, ничего не случилось?
— Ничего, — кивнул дед. — Живу вот, вас ращу. Значит, правильно сделал, что не попросил.
Он помолчал, затянулся трубкой.
— А теперь самое страшное, девоньки. Про того, кто недавно ходил.
— Кто? — выдохнули девчонки.
— Один мужик у нас в деревне, Семён. Три года назад. Тоже слышал про камень, тоже пошел в ночь на Ивана Купалу. Дотронулся, попросил денег, чтобы из нужды вылезти.
— И что?
— А то, что через месяц ему наследство от дяди дальнего привалило. Большое. Деньги, дом, хозяйство. Разбогател Семён. Зажил припеваючи. А через год жена его померла. Молодая совсем, здоровая. Просто утром не проснулась. А Семён с той поры сам не свой. Пьёт горькую, сын его за ним ухаживает, как за малым. И всё говорит: «Зря я тогда ходил, зря просил. Лучше бы бедным жил, да с женой».
— А сын его знает? — спросила Маринка.
— Знает, — вздохнул дед. — Потому и другим рассказывает. Чтобы не ходили. А сам, видать, мучается.
В избе повисла тишина. За окнами завывал ветер, и в его завываниях чудился теперь далёкий, едва слышный хохот. Нехороший такой, ледяной.
— Дедуль, — прошептала Алёнка, — а ты сам камень видел? Ну, тогда?
— Видел, — кивнул дед. — И запомнил на всю жизнь. Лежит он в ложбинке, среди елей. Мхом порос, старый, древний. А вокруг трава не растёт. Кругом буйство зелёное, а возле камня — голая земля. Будто он силу из земли высасывает.
— И светится он? — спросила Маринка.
— Нет, не светится, — покачал головой дед. — Но ощущение такое, будто на тебя смотрят. Со всех сторон. И холодок по спине. И хочется подойти, руку приложить и попросить. Чего угодно попросить. Аж руки чешутся.
— Это он заманивает?
— Он, родимый, — усмехнулся дед. — Знает, чем приманить. Каждому своё нашепчет. Бедному — богатство, больному — здоровье, одинокому — любовь. А потом забирает плату. Самую дорогую.
— Какую?
Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.