электронная
108
печатная A5
533
18+
Часовых дел ангел

Бесплатный фрагмент - Часовых дел ангел

и другие рассказы

Объем:
474 стр.
Возрастное ограничение:
18+
ISBN:
978-5-4483-8371-7
электронная
от 108
печатная A5
от 533

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

ЧАСОВЫХ ДЕЛ АНГЕЛ и другие рассказы

Свой первый сборник рассказов «Лирика прозы жизни» Александр Прохоров опубликовал более 15 лет назад. В новую книгу вошла часть рассказов того времени, а также три десятка новых. Большинство из них посвящены нашим дням — времени, в которое мы вошли очень стремительно, и многое не успели уяснить для самих себя.

При этом в центре внимания не внешняя сторона новых явлений, о которых так много написано в детективном жанре, — автор пытается заглянуть в души людей, вовлеченных в повседневный круговорот. Персонажи книги задаются вечными вопросами: почему человек страдает, почему люди не могут понять близких? Писатель добр к своим героям — молодым и совсем юным, пожилым и очень пожилым. Ненавязчиво, даже робко он помогает внимательнее приглядеться к тем, кто рядом, понять их.

Андрей Красильников, Первый секретарь профессионального союза писателей России

Рассказы разных лет

Кажется, мы его нашли

После смерти матери дочка хотела переселить старика-отца. Муж отчасти был прав, когда говорил: «Как так — он один в трехкомнатной в центре, а мы втроем в двушке на окраине». Впрочем, переезжать к старику наотрез отказался.

Навещала отца в очередной раз, разоткровенничалась с соседкой, и та сказала:

— Что вы, он там потеряется совсем, тут ему все знакомо, тут всю жизнь почти прожил тут и … — она сделала паузу и деликатно вывернулась, — тут и поживет подольше.

Дочка приезжала аккуратно, готовила, мыла пол, целовала в лысину. Отец путал не только дни недели, но и месяцы, а детство, напротив, вспоминал с такими подробностями, каких она раньше и не слышала от него никогда.

Старику и в самом деле сподручнее было в знакомой обстановке. Подумать только — сколько же он тут прожил! Получили родители эту квартиру вскоре после войны — было ему тогда пять лет, не маленький. Вечерами сидел один в гостиной, рассматривал альбомы с фотографиями — восстанавливал в памяти, какие где были обои, как была расставлена в его детстве мебель. Помогали пометки, выведенные маминой рукой: «новый 1957-й год», «февраль 1963-го». Сравнивал по тем самым фото, что где стояло, что было вместо телевизора, какие цветы на окне.

Впрочем, часть вещей прожили с ним вместе эти семьдесят лет. Тот же буфет, тот же шкаф. Этот шкаф — особая статья. Впрочем, самый обычный, 70 лет назад такие стояли во многих благополучных семьях. Прочный, добротный. Кстати, на шкафу сверху располагался сундук, в котором хранились отрезы на платья, платки, вещи еще с довоенных времен. Высокий потолок позволял хранить огромный сундук на высоком шкафу.

С этим шкафом много что было связано. В левом нижнем ящике под полками с бельем лежали его игрушки. У него было много игрушек, конечно не так много, как у современных детей, — все помещались в том ящике. За створкой с зеркалом была целая комната. Темная, уютная, с гладким скользким деревом под попой. Со свисающими с потолка мамиными платьями. С позвякивающей (если ее задеть) печатной машинкой под черным кожаным чехлом.

Как хорошо было здесь сидеть, дышать духотой и пылью, смешанной с запахом нафталина, маминых платьев и всеми теми запахами, которые дают ощущение дома и покоя беззаботного детства.

И если удавалось поиграть в прятки с гостями, то это было лучшее место, где тебя долго не могли найти. Даже если кто-то раскрывал дверцы, то можно было забиться в самый угол, упереться носом в стену, и, не дыша, надеяться, что тебя так никто и не найдет под полами костюмов и платьев.

А как-то раз он сидел в шкафу с фонариком и гвоздем нацарапал на стенке свое имя — понимал, что за такое по головке не погладят, но, как говорится, пронесло.

И вот теперь Старик вспомнил про надпись. Неужели его имя и сейчас можно нащупать на внутренней стенке в шкафу?

А почему нет? Имя не изменилось, шкаф тот же, почему невозможно найти надпись? И все-таки странно — за семьдесят с небольшим лет его так никто и не отругал за тот проступок и, видимо…

Он уже открывал створки шкафа, рассуждая про себя: «Надпись, положим, сохранилась, а запах — может быть, он тоже остался?»

В последнее время Старик здорово похудел и как-то осунулся, и пол в шкафу его выдержал запросто. В шкафу было тесно, но не то чтобы совсем тесно, вещей поубавилось, не было в углу печатной машинки, дерево под попой было такое же гладкое, стены на ощупь такие же, вот она надпись под пальцами, букв без фонарика не разобрать. Он закрыл привычным движением створки, стало совсем темно, уткнулся носом в коленки, Господи, да вот совсем недавно он тут сидел — в доме гости, сын папиного друга — Юрка — водит, ему подсказывает дядя Женя: «Ты посмотри, посмотри в шкафу».

А он сам сидит здесь — в этом самом месте, слышит, как открывается створка шкафа и кто-то кричит: «Кажется мы его нашли!» Но он не выходит, вжимается в угол, молчит и, кажется, не дышит, и только сердце замирает в груди…

Старик не слышал, как на столе дребезжал его мобильный телефон. Звонила дочка.

Дочка нервничала: «Папа, возьми трубку! Давно надо было настоять, переехать к отцу. Не дай Бог, — говорила она про себя. — Папочка, возьми трубку, папа».

Дочка позвонила соседке. Длинные гудки, потом, вроде, гудки кончились совсем, долго не было гудков, потом вдруг… нет — еще один гудок, потом еще, нет, никто не подходит. Она набрала скорую:

— Девушка, 75, видимо, приступ стенокардии. Нет, он один, ему плохо, он жаловался, я знаю, он не может взять трубку. Я буду там через сорок минут, на днях был приступ, я заплачу любые деньги, я чувствую. Да живет один, ключи у соседки, напротив, квартира 25, звоните туда, я тоже еду.

Санитар и дежурный врач зашли в комнату, соседка бегала по квартире, заглянула в чулан, уборную. Старик пропал.

— Степан Василич, где вы?! — кричала она, все более нервничая и недоумевая.

— Вы что издеваетесь? — возмущался недовольный врач, обходя по очереди комнаты и заглядывая за занавески. — Мы что тут с вами в прятки играть будем.

— Послушайте, он месяц уже никуда не выходил, — оправдывалась соседка.

Врач тем не менее в очередной раз обошел комнату, направился к шкафу, распахнул дверцу, стоял несколько секунд. А потом негромко крикнул:

— Кажется мы его нашли…

Он услышал эту фразу «Кажется мы его нашли» и как кто-то раскрыл дверцу. Была слабая надежда, что, несмотря на то что дверца открылась, его все равно не видно, он вжался в стенку, уткнувшись лицом в мешок с зимними вещами, и замер.

А голос какой знакомый — кто же это подсказал, кажется дядя Женя… Створка раскрылась, но в шкафу никто не шарит.

И не имея больше сил терпеть эту паузу, не зная — то ли правда его уже нашли, то ли найдут прямо сейчас в следующее мгновение, он вдруг вскочил, распахнул висевшие над ним платья как занавески, выпрыгнул в светлую комнату, жмурясь от яркого света.

И увидел всех сразу. Перед шкафом стояли полукругом Мама, Папа, тетя Лида, ее муж, и все остальные гости. И как же все обрадовались, что он наконец нашелся!

2018

Часовых дел ангел

По вечерней Москве шел часовых дел ангел. Шел усталый в конце рабочего дня, с рюкзаком за спиной, в старых разношенных кроссовках на босу ногу, и путь у него был длинный, много еще куда нужно было поспеть до полуночи. Ангел дошел до остановки, сел на рейсовый и поехал в село Мелихово, где было с десяток семей, которые он, так скажем, обслуживал по своей небесной канцелярии. Уже совсем стемнело, когда ангел открыл калитку, что вела на знакомый участок. Здесь в старом, еще довоенной постройки доме проживал дед Василий со своим, как дед выражался, «плоймом», то есть многочисленным семейством.

Впрочем, не такое уж оно было и многочисленное — старуха-жена, сын Иван, да сноха Вера, да внуки: Илья — старшеклассник, Леночка — первоклассница и Мишенька — самый маленький, самый беленький — от роду четырех с половинкою лет. И если всех вспоминать, кто там был под крышей, так кошка Мурка еще была и трое котят, которых она же и принесла с месяц назад.

Котята спали теперь вповалку все трое частично друг на друге в коробке из-под обуви возле печки. Мурка тоже спала рядом, все уже спали в этом доме, не спал только дед Василий, он-то и вышел во двор, когда калитка скрипнула.

Дед ждал часовых дел ангела. А больше о нем, об ангеле, никто и знать не знал.

— Пойдем ко мне в сараюшку, — сказал дед Василий.

Ангел уже знал это уютное местечко, ступал по садовой дорожке за дедом. Сараюшка-бытовочка была хоть и маленькая, а вместительная — там у деда и инвентарь садовый, и инструмент, и всякая всячина, и на все места хватает и еще остается. На стене веники висят березовые, ароматные, стол малюсенький, табуретки две штуки — есть на что присесть, где примоститься, прибрано, — в общем, не стыдно ангела принимать.

— У меня и термос здесь свой, со зверобоем чай заварил, — сказал дед.

Но ангел отрицательно покачал головой — мол, извини, некогда — полез в свой рюкзак, достал потертый ноутбук, присел за стол, открыл крышку, надел очки, запустил excel, стал вглядываться в мелкие строчки.

— Какое у нас завтра число, двадцать третье, вторник? — бубнил себе под нос часовых дел ангел.

— Все так и есть, — вслух соглашался дед, он в экран не смотрел. Между дедом и ангелом было доверие, не первый год общались.

— Ну давай, заполняем, слушаю тебя, — сказал ангел, — ты, наверное, подумал уже, прикинул, кому на завтра сколько.

— Да, пиши мне 20 часов, на завтра мне более чем достаточно. Думки уже все передумал, забор починил. Старухе моей столько же, спина у нее что-то шибко болит. Ваньке со снохой по 25, сам понимаешь, семейство не маленькое, дела-заботы, на работу, с работы, по хозяйству, ну и молодые еще, пусть пошушукаются лишний часик перед сном. Школьникам два часа накинь, с этими иксами-игреками с налета не разберёшься, страшное дело, сколько уроков задают. А Мишеньке, Мишеньке — три.

— Что-то Мишке твоему много так?

— Пиши-пиши, от меня, от бабки, да у тебя в городе стариков одиноких сколько, небось тоже норму свою не выбирают, знаю, есть у тебя в загашнике всегда. Я же помню, в его возрасте сколько нужно было всего переделать: и с котятами поиграть, и на улицу соседнюю к ребятам, и по луже походить, грязь босыми ногами помесить, полепить из глины «блинчики», к соседям сходить чай попить с варением, потом еще прятки, вышибалы… Сколько всего разглядеть, потрогать, понюхать, потом книжку перед сном послушать. Пиши, говорю, ему три часа лишних, не меньше. Кого они радуют больше, эти часы, тому они и нужнее, разве не так?

— Ладно, ладно, — улыбался часовых дел ангел, глядя в экран, уж кому-кому, а ему все эти диалоги были хорошо знакомы.

Ангел занес часы и минутки в табличку, захлопнул крышку ноутбука и засобирался дальше по своим ангельским часовым делам.

2018

Когда я держу ее за руку

Мать с отцом прожили вместе больше шестидесяти лет, много чего прошли: сталинские времена, войну, дожили до перестройки. Троих детей, как говорится, «подняли», включая меня.

Ходили последние годы, держась друг за друга — вернее, так: отец за палку, мать за него.

Отец был старше на шесть лет, и ушел раньше.

Мать прожила после этого еще целый год.

За всю жизнь не помню, чтобы она когда-то при мне плакала. Вот и после похорон вспоминала без слез: «Я в больницу приехала, смотрю — на отцовом месте кровати нет… Вышла из палаты, кровать его, оказывается, в коридор вывезли (она ж на колесиках), значит я первый раз мимо нее прошла — отца с головой накрыли, вот я и не заметила его, а под одеяло руку запустила — он еще теплый…».

Жить к матери на Арбат никто не переехал. Навещали ее с братом и сестрой то вместе, то по очереди. А когда поняли, что мать «чудит» и сама не справляется, стали приезжать на «дежурство» — жить с ней по несколько дней — готовить, убирать.

В первые мои такие дежурства мать обычная была: радовалась моему приезду, командовала как всегда, сетовала, что я «жить с умом» так и не научился.

Сидели в ее комнате, трудно было поверить, что отца в квартире нет, мне вспоминалось, как мы совсем недавно находились здесь втроем, и мать говорила:

— Сашок, ты бы отцу помог побриться, а то он возит электрической бритвой, а борода все растет.

Я тогда нашел станок, взбил помазком в стаканчике пену. Отметил про себя, что этот самый стаканчик брал лет сорок назад купаться в ванну. Бросаешь его в воду — он черпанет через край, наполнится на половину и потом плавает себе, не тонет.

В этот стаканчик макаю помазок, щедро наношу пену, вставляю в станок свежее лезвие. Щеки у отца проваливаются без протеза, он помогает мне — упирает язык в нужную часть щеки.

Мама так довольна, что мне не по себе.

Обедаем как всегда в гостиной (отец, сколько его помню, никогда не ел на кухне). Мать уносит грязную посуду, возвращается, садится играть на расстроенном пианино. Руки у нее так дрожат, что я не могу взять в толк, как пальцы ее попадают на нужные клавиши. Мы с отцом слушаем. Потом мать повторяет многократно слышанную мной историю про свою учительницу музыки. Среди прочего та говорит: «Зоечка, поиграешь подольше, в школу сегодня можешь не ходить» (она имеет в виду обычную школу, в которой, по ее мнению, Зоечке делать особенно нечего).

И вот мы не втроем — вдвоем, и мать за пианино уже не садится. Ужинаем с ней на кухне, в гостиную носить далеко, да и не для кого.

Нам с ней и на кухне хорошо.

Мать вроде та и не та. Что-то все прячет — ищет.

Жалуется: пропала ее маленькая коричневая сумка из чулана. Спрашивает, не взял ли кто из моих друзей.

— Мам, не волнуйся, никому не нужна твоя сумка.

— Если б не нужна была — не взяли бы. У меня в этой сумке три куска мыла лежало.

— Мам, куплю я тебе мыла.

— Вот и купи. И сумку скажи, чтоб вернули.

Иду в чулан искать сумку. Но там такой шурум-бурум, отыскать что-либо не реально: книги, папины доски, спинка какой-то кровати, банки засахаренного варенья, валенки.

Какая там сумка?! Возвращаюсь в комнату.

Мать уже забыла про сумку, ищет пакет с документами. Все самое важное она собрала в полиэтиленовый пакет — там деньги, пропуск в поликлинику, паспорт, папины фотокарточки, документы, в том числе отцово свидетельство о пятидесятилетнем стаже в партии.

Этот пакет она убирает то в сервант, то под подушку, то еще куда-то. Потом ходит, ищет. Я тоже ищу. К вечеру находим мешок. Я забираю его к себе в комнату, говорю, что может потребоваться пропуск в поликлинику или паспорт. Обещаю убрать пакет к себе в стол и отдать при первой необходимости. Вроде, обо всем договорились, укладываю ее спать, ложусь сам в своей комнате. Среди ночи приходит и чуть не плачет.

— Сашочек, верни мне мой паспорт, как же я без него? Ведь мне пенсию мою без него не дадут. И отцовы карточки отдай.

Встаю, лезу в стол, отдаю документы, провожаю мать к ней в комнату. Она кладет мешок под подушку, ложится; кажется, засыпает.

На следующий день все сначала. Ищем мешок, перетряхиваем ее постель, смотрим в пододеяльнике — мать довольна, что я ей помогаю. Говорит, что без меня точно не найдет.

Вспоминаю, как мы с ней когда-то искали друг друга на Гоголевском бульваре. Мне годика три-четыре (я поздний ребенок, маме уже за сорок). Водим по очереди: сначала мама, потом я. Хожу, ищу ее и никак не могу найти. Она спряталась за одним из бронзовых львов, что сидят в основании фонарных столбов в окружении памятника Николаю Васильевичу.

Через много лет услышал от нее, что спугнул ее тогда какой-то мужчина, остановился рядом и шепотом спросил: «Не разучились еще в прятки играть?». Мама смутилась, встала, выдавая себя с головой, а я обрадовался и нашел ее наконец.

А как я прятался от нее, когда был постарше?! Мы долго любили эту игру. Вернее, она не пряталась, конечно. Прятался я и просил ее меня найти. Уж лет тринадцать мне было, большой совсем — все мне хотелось мать обыграть. Один раз я вынул из тумбы папиного письменного стола все ящики и перенес их в чулан, а сам залез в одну из тумб и там схоронился. Я был уверен, что трюк сработает на все сто. Матери, конечно, не пришло в голову искать меня внутри письменного стола, но она нашла ящики в чулане и вычислила мое убежище.

Я спрашиваю маму, помнит ли она, как я от нее прятался, — оказывается, она все помнит. Про папин стол, про ящики в чулане, и про сумку с мылом.

Мы на время оставляем поиски пакета, я иду готовить суп.

Мать, пока я не вижу, норовит подлить или подбросить в суп что-нибудь «чтобы это что-нибудь не пропало».

Она прошла эвакуацию, послевоенный голод в Москве, и обеспеченная жизнь за спиной профессора мужа не изменила некоторых ее привычек. Мать также иногда сметает на ладонь (а потом в рот) крошки, оставшиеся на доске после резки хлеба. В платяном шкафу хранит банки консервов, отложенные на черный день.

Что-то в старости дошло до крайности — продукты она выбрасывает только той степени «несвежести», что реально представляют угрозу для жизни, все остальное старается пустить в ход.

Воспоминаниями о голодных временах она со мной почти не делилась — была, пожалуй, одна фраза: «Ты вот такие времена не застал, а твой старший брат (лет пять ему было) — ходил за мной и повторял: „Мам ну дай хоть сырой картошечки“, — а у меня никакой не было…»

С обедом справились, я помыл посуду и, убирая тарелки, опять нашел мешок с документами. Хотел убрать к себе, но передумал и решил отдать.

Господи, сколько радости!

Мама решает, что ей нужно идти в поликлинику. Поликлиника рядом в конце улицы Рылеева. Идем под ручку, долго, да и куда спешить. Заходим внутрь. Сколько раз водил сюда отца. В гардеробе отец всегда до глубокой старости сам раздевался, сам подавал пальто и неизменно протягивал гардеробщику мелочь. Последнее время, правда, путался: привычные советские двадцать копеек — сколько это стало после перестройки — рубль, два, десять? Впрочем, отец еще и видеть стал плохо, и я старался проследить, чтобы монета «на чай» не оказалось совсем мелкой, обидной для работника раздевалки. Впрочем, переживал я зря, персонал там был тактичный (в том возрасте, когда глубокая старость вызывает понимание и сострадание).

У мамы привычки раздавать мелочь нет, я помогаю ей раздеться, а она тем временем идет читать плакат санпросвет бюллетеня. Я подхожу, читаем вместе, каждый про себя, потом берем медицинскую карточку, талон на прием, и, наконец, приходим в кабинет к терапевту.

Врача мама не знает.

Свой рассказ она начинает с истории про отца, достает мешок с документами, вынимает отцов партбилет, еще какие-то бумаги.

Врач прерывает ее, говорит:

— Все льготы исчезли вместе со смертью Вашего мужа. Вам все это ни к чему.

Врач думает, что мать хочет получить какие-то льготы по документам отца.

Мать этого не понимает. Ее обижает сам факт, что кто-то не хочет смотреть на документы мужа. Тем не менее она говорит:

— Ну, вы на карточку хотя бы посмотрите.

Врач смягчается, смотрит на фотографию. Возвращает бережно.

— Красивый был человек.

Выясняется, что, кроме того, что «мог бы еще пожить, а вот ушел», мама больше ни на что не жалуется, со здоровьем у нее, оказывается, пока всё слава богу.

Выходим из кабинета, садимся в коридоре отдохнуть перед дорогой.

Вспоминаю, как также сидели в детской поликлинике, перед тем как зайти в кабинет к Лидии Марковне. Мне три-четыре, но я уже шустрый. Встаю коленками на жесткий стул, хватаю вилку, которая болтается на шнуре, тяну ее в розетку, мать оглянуться не успела, а на стене уже загорелся деревянный короб с витражами-пленками, где светятся картинки — видно, как белочка идет к доктору на костылях лечить ножку. Хочется, чтобы мама почитала про белочку, но надо идти в кабинет к Лидии Марковне, которая недавно ходила к нам на дом делать мне уколы.

Мама говорит, что Лидия Марковна очень добрая, и хорошо бы ей нарисовать что-нибудь в подарок. Дома у меня уже слава художника. Вхожу в кабинет, держа в руках сложенный листок, там нарисована сама Лидия Марковна. В жизни она толстая, а на моем портрете длинная и тонкая. Идентифицировать ее можно разве что по шприцу в руке.

Отдаю листок, в надежде на узнавание и одобрение. Лидия Марковна разворачивает лист, смотрит и говорит:

— Это кто же такой, Барамалей?

Я молчу потупившись, что-либо объяснять мне не хочется…

Вновь приезжаю к матери на дежурство почти через месяц — грипповал, потом был в командировке.

Чувствую, что мать сдала — ничего не ищет, не ругается…

Иду на кухню готовить ужин, мать садится рядом, смотрит как я режу капусту и наконец говорит:

— Зачем такая мать нужна, которая даже сына накормить не может?

— Да что ты, — говорю, — это я тебя приехал накормить. Ты вон нас всю жизнь кормила, поила!

Молчит.

Я накрываю на стол, садимся рядом.

Вспоминаю, как мы с мамой ужинали в Купавне в малюсенькой кухоньке под лестницей. Посидеть с мамой в этой каморке под низко висящей желтой лампочкой я любил больше всего. Мы так близко друг к другу, как позволяют стены этого закутка, где может поместиться один человек, максимум полтора. На улице темно, мама разрешает накинуть на дверь крючок, чтобы было совсем безопасно.

Я такой маленький, что почти не занимаю места, но запоминаю абсолютно все. Здесь мамино царство: керосинки, сковородки, чапалки. Из стены торчит медный кран, на кран надет кусок черной резиновой трубки, чтобы направлять струю. Забрызганное керосинками стекло треснуло, и со стороны сада в это стекло головками упираются золотые шары.

До сих пор помню — где что лежит, как пахнет, что представляет собою на ощупь. Я и сейчас все отыскал бы в этой каморке: тут не только кухонная утварь, но и папин инструмент: на нижней полке молоток, клещи, коробка с гвоздями, под полкой обувные щетки.

Зачем эти знания: что где лежит, где заедает фитиль в керосинке? Мне никогда не придется искать или использовать эти вещи — их нет. Давно сгорел чулан. Почему память об этих предметах так долго занимает место в моей голове?

Как и много лет назад мы опять вдвоем на кухне, правда, не в Купавне — в Москве, и уже не мама, а я — мою посуду. В ее руках тарелки ходят ходуном — того гляди разобьются.

Навожу на кухне порядок; мне кажется, мама довольна.

Мне хочется вывести ее погулять.

Она идет даже лучше, чем я мог ожидать. Проходим нашу улицу, сворачиваем на Гоголевский.

Именно сюда меня мама водила в группу к Анне Дмитриевне. Это был такой частный мини детский сад на свежем воздухе. Анне Дмитриевне врачи посоветовали побольше гулять, чтобы поправить пошатнувшееся здоровье, и она решила взять группу дошкольников: хоть и не очень чистый, но воздух, да и деньги — не лишнее подспорье в борьбе с болячками.

Первый раз меня привели — мне еще и двух не было, возраст, когда от мамы я почти не отлеплялся.

Мама воспользовалась моментом, когда воспитательница заговаривала мне зубы (мне дали подержать чью-то лопатку), и побежала по магазинам. Я довольно быстро обнаружил подвох, забегал взглядом по сторонам, и, наконец, закатил страшный рев с причитаниями.

Историю эту я вряд ли хорошо помню сам, скорее — излагаю версию, воссозданную по рассказам старшей сестры, которая часто ее поминала, в том числе в присутствии моих барышень, за которыми я ухаживал в старших классах: «Когда мама вернулась на Гоголевский, вокруг детской группы образовалась немалая толпа зевак — в центре рыдал ребенок, и сквозь плачь прорывался рефрен: «Мамочка, родненькая, и на кого ж ты меня покинула!».

Уже через пару дней я освоился и в эту группу проходил несколько лет вплоть до школы.

Впрочем, уже будучи первоклассником, я нередко ходил на бульвар с мамой за ручку. Я тянул ее вперед, она шла следом.

Вот и через сорок лет мы шли точно так же.

Дошли до места наших «пряталок», свернули на Старый Арбат. Мать с интересом смотрела на весь тот новый балаган, что здесь развернули в последние годы: художники, танцоры, и самые популярные — чтецы пошлого анекдота, расположившиеся прямо у входа в Вахтанговский.

Прошли магазин, как его папа звал — «Консервный», в котором вместо венгерских компотов и лечо теперь продавались предметы старины и бесконечные матрешки, дошли до Диеты.

Сколько раз мы ходили с мамой в Диету?!

Все воспоминания живы. Как продавщица режет сливочное масло. Большие пласты тонкой струной, кусочки поменьше огромным ножом с длинным, наполовину стесанным многократными заточками лезвием. На весы она кладет сначала тонкую бумажку, потом кусок масла. Дергается стрелка весов. Потом мы с мамой стоим в очереди, чтобы оплатить написанную огрызком карандаша на краю бумажки сумму.

Рядом продается сок на разлив. Он наливается в стакан из больших конусообразных сосудов с краником внизу. Сначала тетенька моет стакан, ставит его верхом на мойку, поворачивает рычажок, в стакан бьет струя, мелочь, которая лежит рядом, вся мокрая от брызг воды.

Я пробовал прозрачный яблочный, матовый грушевый и кислый сливовый.

Бывало правда и так, что маме не хочется тащить меня маяться в очередях. Она ставит мои санки возле магазина и говорит: «Посиди здесь, никуда не уходи». Я обещаю не уходить. Поодаль на санках сидит и ждет маму какая-то девочка.

Иногда — не так уж часто — по дороге домой мама покупает мне мороженное, наступает полное счастье.

Я только предался воспоминаниям и вдруг слышу:

— Сашок, купи мне мороженное.

Те же места, мороженое, мы просто поменялись ролями.

Оглядываюсь, сморю сквозь толпу, бредущих по Арбату людей, и через некоторое время говорю.

— Что-то я не вижу мороженого.

— Тогда блин, — говорит мама.

Я опять осматриваюсь, и правда, впереди палатка с надписью «Блины», которую я не заметил.

Жидкое тесто продавщица наливает на плоскую поверхность раскаленного диска, ловко ровняет его, вращая деревянный цилиндр. Блин получается тонкий, нежный, внутрь продавщица-пекарь заворачивает малиновый джем.

Руки у мамы так дрожат, что варенье выступает наружу, размазывается по губам и щеке. Мы возвращаемся в медленно текущую толпу. На ходу мама вытирает рот жесткой бумажкой, которую дали в палатке. Потом комкает ее и то ли бросает, то ли роняет под ноги. Мне хочется поднять бумажку, но я поддерживаю мать под руку, момент упущен, идем дальше…

Совершив немалый круг, выходим вновь на улицу Рылеева, только с другой стороны, возвращаемся в наш двор. и тут мать говорит:

— Мороженое так и не купил!

Мне жаль, что не удалось выполнить ее просьбу. Я знаю, что на углу Староконюшенного и Рылеева в бывшей булочной теперь продается почти все, включая мороженное. Маму тащить так далеко не хочется.

Сажаю ее во дворе на ящик и спрашиваю почти так же строго, как когда-то она меня:

— Никуда не уйдешь?

— Куда я без тебя, — послушно отвечает она. — Не уйду, не уйду. Шоколадное купи…

Добегаю до знакомой с детства булочной. Уже в первом классе мать посылала меня сюда за хлебом. Хлеб в торговый зал подавали из смежной комнаты, клали его на наклонную плоскость, так что булки по семь копеек и четвертинки черного по пять съезжали из подсобки прямо к покупателям. На верёвке висела вилка, которой можно было трогать хлеб — мягкий он или нет. Теперь вилки нет, и цены другие, зато кроме хлеба есть шоколадное мороженное.

Через десять минут прихожу с мороженым — с ее любимым — шоколадным.

Мать любит сладкое. Отец, пока был жив, все пытался заставить ее соблюдать диету, говорил про диабет, холестерин, бляшки. Мать холестерин никогда не волновал. Если ее и волновало здоровье, то не свое: отцово или мое, — про собственные болячки, кажется, и не думала никогда, и, уж точно, не говорила.

Мать ест не то чтобы жадно — скорее, как-то по детски, будто опасаясь, что в любой момент могут сказать: «Ну все на сегодня хватит. Надо же и на завтра оставить!», — и придется подчиниться. Но я молчу, не тороплюсь, даю доесть мороженое, достаю платок, вытираю ей рот. Щека остается грязной, мне приходится послюнявить край платка и оттереть шоколад.

Входим в подъезд, тот же запах, мама идет впереди, я следом в ее темпе — четыре этажа без лифта не пустяк, мне они когда-то тоже давались нелегко.

Приходим домой — мать совсем устала, кружится голова, — пора укладываться.

На днях она упала во сне с кровати. Слава богу — обошлось.

Ставлю вдоль ее кровати два стула, сажусь на один, она берет меня за руку.

Когда-то я не мог заснуть, если не держал ее руку, теперь ей хочется подержать мою.

То, как она держит меня за руку, опять рождает ранние воспоминания: мы на даче вдвоем, мне годика три. Видимо, ранняя весна, потому что в доме сыро и прохладно. Я лежу под холодным одеялом. Мама топит камин, потом тоже ложится. Кровати (матрасы на ножках) стоят напротив камина друг другу впритык, но высота у них разная. Мой немного ниже, чем мамин. В комнате темно, от камина на предметах отблески… Тревожно. Я закрываю глаза, но сон не идет, прошу, чтобы она протянула мне руку. Держусь за ручку, согреваюсь. Вдруг мама переворачивается на другой бок и забирает руку. Лежу-лежу — сон не идет, вновь прошу: «Мам, дай ручку». Маме не хочется поворачиваться, она закидывает руку за спину — наверное, ей не удобно, — я об этом не думаю, хватаюсь за руку и наконец засыпаю…

И вот теперь все опять повторяется: держу ее за руку, стараюсь не менять позу; кажется, мать засыпает…

Есть предчувствие, что она не долго задержится здесь, потеряв отца, и хочется жить этим моментом, моментом, когда я держу ее за руку.

2017

Витенька

В этот день меня перевели в общую палату, — значит посчитали, что пошел на поправку.

До этого я пролежал неделю в небольшой комнатке, переделанной из процедурной в палату, как я потом догадался по ее размерам и по тому, что почти до потолка вся она была выложена белым кафелем. Места в больнице не хватало, народ лежал и в спортивном уголке под шведской стенкой, и просто в коридоре. Каморку-палату мы делили с профессором, разбитым тяжелым инсультом. У меня был гипертонический криз с подозрением на инсульт, но, к счастью, подозрение это не оправдалось, и после всех моих мучений я пребывал почти в счастливом состоянии духа.

В новой палате было удивительно просторно, несмотря на то, что со мной лежало еще пять человек.

Я бы не назвал обитателей палаты выздоравливающими, выздоравливающими они числились скорее по времени пребывания здесь. Все, что могли для них сделать, уже сделали, и в разной степени тяжести им предстояло отправиться в ближайшее время домой, кому своим ходом, кому в инвалидной коляске. Все они, включая меня, должны были покинуть эту большую светлую комнату и освободить койку для новых пациентов.

Бесплатный фрагмент закончился.
Купите книгу, чтобы продолжить чтение.
электронная
от 108
печатная A5
от 533