18+
Идущим следом

Бесплатный фрагмент - Идущим следом

Том 1. Рассыпанные стёклышки калейдоскопа

Объем: 298 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Эта книга посвящается моей дорогой супруге, заглянув в глаза которой когда-то, я не ошибся.

Особая благодарность моей дочери за иллюстрации — у неё потрясающее художественное чутьё.

ДИСКЛЕЙМЕР

Все совпадения с реальными событиями, конкретными людьми и местами событий — абсолютно случайны. Это абсолютно необъективный взгляд автора на природу человеческих инстинктов и социальные тупики. Произведение написано не для поучения, а для того, чтобы каждый, как и сам автор, попытался взглянуть на себя со стороны. Если вы узнали в ком-то из персонажей себя или своих знакомых, — помните: это лишь личное мнение автора о событиях и людях, которое вполне может оказаться не совсем верным, потому что этот иллюзорный мир он сконструировал из своих субъективных наблюдений, нечётких порой воспоминаний и даже фантазий.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: КОРНИ

Пролог

Это полдень. Полдень в большом южном городе. Его окружает парк. Тенистый парк, спасающий от пекла летнего солнца. Но огромные деревья всё равно пропускают случайные лучики. Пробиваясь сквозь листву, едва шевелящуюся на неуловимом ветерке, они мигают на траве и каменном парапете Салгира. В эту пору года речку можно назвать ручейком. На её неторопливых, заросших травой изгибах и небольших перепадах у мостиков играют солнечные зайчики. Они скачут в разные стороны, попадая на уходящие в вышину стволы буков, на камни стен набережной. А сами стены сейчас кажутся непомерно высокими для такого мелкого потока. Попадают они и в глаза маленького мальчика, и он щурится.

Он стоит по щиколотку в воде. Сейчас это самое глубокое место. Сюда стоило пойти — тут можно поймать и подробно рассмотреть лягушку, стрекозу или мотылька, а если повезёт, то и головастиков. В его залитом зноем дворе такого и в помине нет. Вот поэтому он быстро и без спросу согласился на предложение своего друга из соседнего дома сбежать в парк. На Салгир! Тут так хорошо: зелёный полог вверху, прохладная вода под ногами, редкий щебет сонных от жары птиц. Даже сандалии в руках нисколько не мешают. Его маленькие ступни медленно погружаются в мелкий песок речного дна…

Но пройдёт осень, за ней зима, и растаявший в предгорьях снег заполнит это русло до самых краёв. Река сорвётся бурым, пенящимся паводком, гремя на перекатах и пугая прохожих вздымающимися брызгами. И каменные парапеты, что сейчас кажутся мальчику огромными, вдруг станут совсем маленькими. Они будут едва справляться с разбушевавшимся потоком… Но это будет позже. А пока — зелёный полог прячет от солнца, прохладная вода щекочет ноги, даря покой и полное наслаждение моментом этого ни с чем не сравнимого детского счастья.

Это, наверное, было его первое ощущение абсолютного покоя и в то же время восторга от красоты и бесконечности окружающего его мира. И это ощущение какой-то вдруг непонятно откуда возникшей точки отсчёта…

Это чувство мальчик будет хранить всю жизнь. Оно будет помогать ему, когда сама жизнь, постепенно ускоряясь, понесётся как весенний паводок. Это ощущение будет помогать в будущих уличных драках, добавит терпения в грядущих, кажущихся непосильными, переходах с 35-килограммовым рюкзаком на спине. И позже, в 48-градусный мороз, когда ресницы от дыхания покрываются инеем, а обмороженные уши ещё долго не дают спать на боку. И позже, когда неразрешимый, казалось, жизненный тупик лишал сил бороться за себя и свою семью. И ещё позже, когда болезни вот-вот, казалось, поставят последнюю точку, и когда новые преграды бесконечными непробиваемыми стенами будут возникать у него на пути…

Всё это долгое время, пока мальчик не состарится, этот самый миг будет придавать ему сил, зовя его за собой, напоминать ему о том кто он есть; и ещё: он теперь всегда будет внимательно наблюдать за этим мальчиком. Было бы, наверное, чертовски хорошо вернуться туда ещё один раз — в самое последнее мгновение своей жизни.

ЯЛТА

У меня в детстве было как бы две семьи. Одна семья — это семья моего отца, а вторая — это семья моей матери. Это не то чтобы Монтекки и Капулетти, но тоже достаточно разные уклады, люди, смыслы. Наверное, так во всех семьях. Иногда между такими семьями возникает дружба и взаимная привязанность, иногда между ними возникает прохлада, и они предпочитают держать дистанцию в отношениях, а иногда наступает полный, абсолютный разрыв… Чувствуете, куда я клоню?

Начнём с семьи отца. И не забывайте: вы смотрите на мир глазами маленького мальчика, который всё видит и всё слышит, но не всё понимает. Или понимает?

Итак. Если посмотреть на нашу семейную фотографию, сделанную в ателье через год после моего рождения, мы увидим, что центральное место на ней занимают не пожилые бабушка с дедушкой, не молодые супруги (мои отец с матерью), не младшая сестра моего отца с косичками, а я. Я сижу в центре снимка и смотрю в объектив, про птичку, которая вылетит, я ещё не мог тогда знать. Вокруг меня все с такими необычайно светлыми и откровенно счастливыми лицами, что кажется, они все только моего рождения в своей жизни и ждали.

Теперь надо рассказать про всех по порядку.

Ялтинский дед

Я не помню его лица. Я помню крупного пожилого мужчину, который чинит сливной бачок старого советского унитаза с чугунной ёмкостью на двухметровой металлической трубе. Дед стоит ногами прямо на унитазе и кряхтит где-то вверху… И вдруг роняет молоток, который откалывает край белого красавца, делавшего нашу жизнь такой по-городскому комфортной.

— … твою мать! — слышу я.

Сказано это было так по-мужски, с таким характером, что просто врезалось в меня с размаху. И я, подпрыгивая, понёсся из квартиры в подъезд, во двор, к столу, где все сидели по вечерам под виноградными лозами, выкрикивая:

— … твою мать! … твою мать! — во всю силу своего почти четырёхлетнего голоса.

Сидящие за столом соседи, их дети и моя бабушка так больше никогда не смеялись. Хотя нет, вру, смеялись.

Через некоторое время, может через неделю, я зазывал деда домой на «последние двести». Уже вечерело. За столом под виноградом все отложили карты и домино от изумления и несколько раз переспрашивали:

— Последние двести?

— Да, — говорил я, — бабушка зовёт на последние двести.

Наконец не выдержавшая бабушка выкрикнула в окно (а мы жили на первом этаже):

— Известия! Последние известия! По радио!

И снова разноголосый хохот заглушил всё вокруг, даже музыку, доносящуюся с набережной Ялты.

Когда, повзрослев до 25 лет, я приехал знакомиться второй раз с этой частью своей семьи (об этом позже) и впервые увидел фото своего отца и деда, бабушка говорила мне, что мой взгляд и моя почти постоянная полуулыбка — это от деда. А когда я не мог найти его среди бойцов на старой военной фотографии, она говорила:

— Ищи свой нос. Найдёшь такой же нос, как у тебя, — это и есть твой дед.

Медаль для смертника

Про деда в этой семье была одна легенда. Сейчас расскажу. Во время Второй мировой мой дед был призван и, как многие сотни тысяч плохо организованных и оснащённых советских солдат, под натиском механизированных войск противника вскоре попал в плен. Бабушка мне рассказала, что он бежал из плена, а, возвращаясь к своим, собирал солдат, которые тоже по разным причинам попали в зону оккупации, и, говорят, вывел этот отряд через линию фронта. Она говорила, что только свидетельства этих спасённых и позволили ему не сгинуть в подвалах НКВД или на Соловках…

«Легенда», — тогда подумал я. И вот я, уже в возрасте моего деда, узнаю, что этот исторический факт, один из бесчисленного числа фактов беспримерного мужества в период войны, имеет подтверждение. Домашняя легенда стала обрастать плотью архивных документов, с которыми я знакомился. И она вдруг становится реальной историей моей семьи. Спустя многие десятилетия я узнаю, что скрывалось за скупыми словами бабушки: «сбежал и вывел своих».

Шёл август 1944 года. Концлагерь №1 в Слободзее. Он слыл одним из самых жестоких в Румынии. Фронт уже совсем рядом, советские войска вот-вот прорвут немецко-румыно-венгерскую оборону, а румынская охрана лагеря начинает суетливо готовить пулемёты, чтобы полностью ликвидировать пленных и замести следы своих зверств. Терять военнопленным было нечего. И группа смертников, одним из которых был мой дед, поднимает отчаянное восстание.

Они захватили оружие, перебили охрану, но не просто бросились бежать врассыпную, а, разделившись на группы, и организованно двинулись к линии фронта разными путями. Мой дед вывел десятки измождённых людей навстречу наступающей Красной Армии.

Теперь я понимаю, почему он не сгинул на Соловках, которых так боялась бабушка. В фильтрационных лагерях НКВД жёстко допрашивали каждого, кто был в плену. Но десятки спасённых им бойцов на допросах в СМЕРШе в один голос твердили: «Он не предатель. Он поднял восстание и спас нас от расстрела». Его реабилитировали мгновенно. Вместо штрафбата — элитный гвардейский полк. А его медаль «За боевые заслуги», полученная в Вене всего через полгода после побега из концлагеря, — это абсолютное доказательство: Родина признала его подвиг.

Острый нож

И вот я смотрю на старое фото из ателье, на эту дедовскую полуулыбку и постепенно понимаю, откуда у маленького мальчика, стоящего в ялтинском дворике под виноградом среди хохочущих до слёз соседей, могла взяться сила выдержать всё, что приготовит ему жизнь. Он выдержит всё, потому что его воля родилась ещё до его появления на свет, она родилась там, в далёком августе сорок четвёртого.

Вернёмся-ка мы в Ялту. Читатель уже понял, что мальчик только в 25 лет впервые сознательно всмотрелся в глаза своей бабушки и сестры отца — той самой, с косичками на фотографии. Он приедет посмотреть на тех, кто никогда не давал ему о себе знать. Кто не дарил ему подарки на дни рождения и Новый год. Кто не принимал его к себе в семью всё его длинное детство. Он вырос и теперь пытался понять, что же двигало людьми, для которых он полностью перестал существовать в свои 4 года. Ему это было настолько интересно, что даже угрозы его матери перестать с ним разговаривать не возымели результата. Он хотел знать. А она и впрямь не разговаривала с ним после его возвращения с неделю.

Итак, теперь уже можно сказать: мои родители разошлись. Как вы понимаете, всё это происходило на глазах мальчика, и то, что он видел и слышал, вы тоже узнаете. А пока — дед. Живым я его уже не застал. Кстати, он после развода своего сына с моей мамой и полного, безапелляционного и уже непоправимого разрыва отношений между семьями изрёк:

— Это — отрезанный ломоть.

Запомни эти слова, мальчик.

Ялтинская бабушка

Свою бабушку я всегда помню на кухне. Нет, вы не подумайте, она и в магазины успевала, и бельё во дворе на верёвки с подпорками развесить, и погладить его после. Это небольшая, темноволосая, подвижная как ртуть женщина весьма небольшого роста. Деду она даже до плеча макушкой не доставала. Было непонятно, что же он в ней нашёл. Но я вас уверяю: они друг друга стоили. Моя бабушка была вездесуща. Но чаще всего её можно было застать на кухне. Там всегда пахло вкусным: беляшами и чебуреками, инжирным вареньем и зелёной аджикой из алычи, персиковыми и вишнёвыми компотами, айвовыми и малиновыми вареньями, жареной картошкой и котлетами, борщом или арбузом.

Нас, таких одинаково толстых, в семье было двое: я — полуторагодовалый ребёнок, и мой пятидесятилетний дед. Трудно было даже определить, кто толще. Если посмотреть на наши животы с натянутыми до предела на них рубашками, то я — круглый, как толстяки из фильма «Три толстяка», а дед — просто полный пожилой мужчина. Послевоенная идиллия. Бабушка, судя по тому, что я был толще деда, во мне души не чаяла. Её сын, мой отец, и её дочка, моя тётка, выглядят на тех старых фото худощавыми молодыми людьми, а когда с ними на фото есть я — хочется спросить: это нормально? Я это всё к тому, чтобы читатель понял, как бабушка меня любила, как старалась покормить меня повкуснее и побольше. А почему — это станет понятно немного погодя.

Руки царствующих особ

А вот и первый осколок из калейдоскопа памяти, которым я должен поделиться.

Когда я родился и все, включая мою мать, как и полагается, порядком сбились с ног в первое время с непривычки, произошло вот что. Моя мать, баюкая меня, уснула сидя на стуле у большого круглого стола со скатертью почти до пола, стоявшего посередине комнаты. Спустя некоторое время моя бабушка вошла и обомлела: меня, бережно ею спелёнутого, на руках моей матери не было. Она к окну — в этой комнате оно выходило на улицу, а не во двор. Первый этаж, мало ли кому что в голову взбрело, за окном улица, белый день. На улице никого. Она будит мать — та после бессонных ночей и теперь, после сна, вообще не понимает ни слова. Они зовут деда, дочку, и все начинают метаться по квартире в поисках исчезнувшего «центра их вселенной». Поиски ничего не дают, и все постепенно начинают понимать, что нужно успокоиться. Все в ужасе переглядываются.

И тут я подаю голос. Все падают на колени и задирают скатерть стола. Ножки этого стола соединены буквой «Н», перекладина которой сделана из двух досок пошире, чтобы можно было удобно поставить ноги под столом. Так вот, скатившись с вытянутых ног мамы, я аккуратным свёртком закатился под них. И если поднять скатерть и просто заглянуть под стол, то эти две доски как раз не давали меня заметить. В этом месте, говорят, начался праздник!

Но после этого случая моя бабушка втихаря, «замотав меня в тряпочку», как она выразилась, отнесла меня в собор Александра Невского (который, кстати, открывал самодержец с супругой) и там меня покрестила. Так что наш мальчик записан в церковной книге собора, к созданию и открытию которого царствующие особы руки прилагали…

Четыре маленьких кусочка из калейдоскопа

Особой бабушкиной гордостью была покупка мне белого трёхколёсного коня с цифрой «5» на боку, педалями и ещё с малюсеньким сиденьем позади. Сидя на этом сиденьице, как жокей на ипподромных заездах с колясками, и двигая педалями, можно было, натягивая вожжи, ехать, поворачивая среди гуляющих по набережной отдыхающих. На таких лошадках по скверам и набережной катались многие дети, но они катались на взятых напрокат. И бабушке очень нравилось, когда ко мне подходил прокатчик и ласково говорил:

— Ты уже давно катаешься, мальчик, пора сдавать лошадку.

А я уверенно и громко отвечал:

— Она моя собственная!

Бабушка улыбалась.

Ещё в моей памяти застряло одно воспоминание про фотоателье. Самого процесса фотографии я не помню, но мрачное помещение, где меня переодевали то в матросский костюмчик, то в мутоновую шубу и такую же шапку, — это я помню. Помню, не мог понять, что это за тёмный магазин с каким-то своеобразным запахом и почему мы меряем шубу с шапкой, хотя за дверью — залитая солнцем летняя ялтинская улица? На этих двух фото я стою на стуле и серьёзно смотрю в камеру. На вид там мне едва есть три года.

Я помню, как позже с дворовыми детьми мы бегали смотреть кино в летний кинотеатр у «Ореанды». Если забраться на забор — его можно было смотреть совершенно бесплатно. Понятно, что подсаживать меня было ещё той задачей. Но то, что мне удавалось что-то увидеть, я отлично помню. Конечно же, мы не смотрели кино до конца — это долго, а ещё возвращаться через всю набережную. Но я хорошо помню эти вечерние вылазки.

И ещё помню белоснежную форму морских офицеров с кортиками на боку. Да-да, они тогда на выход носили кортики. А их дамы почему-то носили небольшие носочки в босоножках. Почти все дамы носили босоножки на носочки, честное слово. Может, так весь мир носил тогда босоножки, не знаю. Но больше запомнились, конечно же, кортики.

А с войны прошло уже около тридцати лет или немногим меньше. Кстати, её отголоски в виде подобранных где-то, выпущенных когда-то во время Второй мировой войны пуль видел в детстве и я. А было это так.

Т-34 из пластилина

Однажды за тем самым столом во дворе старшие пацаны сделали мне из пластилина, как мне тогда казалось, совершенно точную копию Т-34. Это был шедевр. У него были гусеницы, у него была башня со стволом и люком и даже крохотный пулемёт спереди. А самое главное — это были его баки. Вместо них позади башни на танке были установлены две настоящие пули. Настоящие! Вы даже не представляете, насколько это повышало ценность пластилинового Т-34 в моих глазах. Я носился с ним по двору, урчал, как его мотор, громко «бабахал», как его пушка, и строчил вместо его пулемёта.

Я уже показал этого красавца его всем, кому мог. И я полетел домой показать его бабушке. Она гладила бельё у окна в спальне. Я продемонстрировал ей танк со всех сторон, и она на секунду выскочила на кухню. Я (понарошку) проехался танком по подоконнику, по гладильной доске… И тут что-то упало. Я даже не понял, что. Поняла бабушка и мгновенно выросла (это с её-то ростом) в дверях. На полу лежал раскалённый утюг, который, падая, зацепил мне сзади лодыжку, и там теперь красовался тонкий треугольный парус фиолетового цвета. Боли я почему-то не чувствовал… А про пластилиновый танк я больше ничего и не помню.

С того времени прошло уже шестьдесят пять лет. Я снова вернулся в Крым. Я живу в Ялте, правда уже не в том уютном дворике на набережной, а в большом девятиэтажном доме, откуда вдалеке можно увидеть море…

На днях я тоже собирал пули вокруг своего девятиэтажного дома. Свежие, выпущенные позавчерашней и поза-позавчерашней ночью. Может, мне тоже стоит сделать пластилиновый танк с ними — своему внуку?

Я ещё не всё рассказал про свою бабушку. Есть про неё в моей памяти ещё три истории.

История первая. Дорога

Я упоминал, что долго не мог понять, что же увидел мой дед в молоденькой ялтинской девушке небольшого росточка. Чем она так поразила моего деда, который решил связать с ней свою жизнь? А вот когда я узнал это…

Шёл уже второй год немецкой оккупации Крыма. С фронта вестей от деда не было совсем. Какие вести с фронта в оккупации? На плечи моей бабушки ложится забота о сыне и своих пожилых родителях. Кто живёт в Ялте, тот знает: персики, куры, сельские продукты, молочные коровы и хлебные нивы — это не в Ялте. Это за хребтом, который спасает ялтинцев от плохой погоды с севера, но совсем не спасает от голода — с продуктами, выращенными в палисадниках города и на редких приусадебных участках, целый город не выживет. Особенно в оккупации, особенно когда из мужчин остались только совсем старые или почти дети.

Вы можете сказать: а рыба? Кто знает, что черноморская ставридка — это совсем не та ставрида на магазинных прилавках, которую вы все знаете… Да и кто сможет годами питаться рыбкой размером с хамсу? Люди меняли свои вещи на хлеб, крупу. А если удаётся раздобыть козье молоко — тогда это просто праздник. Вы, например, знали, что крымские партизаны в 90% случаев погибали от голода, а не от пуль немцев? Вот такая обстановка окружала семью моей бабушки в период оккупации.

И в семье созревает план: собрать вещи получше, всякое, что ещё осталось от мирной жизни, и отправиться через перешеек к родне в Запорожскую область. Свои же — не выдадут, не дадут пропасть, помогут. Вот только дорога будет неимоверно трудной, транспорта нет, поезд аж в 80 километрах от Ялты. Патрули, блокпосты, полицаи, солдаты. И ведь старика или мать не послать, вот и выходит — ехать надо ей, невысокой молодой женщине, через все эти ужасы, только от описания которых уже не хочется, чтобы она ехала. Через тот самый хребет, по Ангарскому перевалу на Симферополь, или иначе, через Байдарские ворота на Бахчисарай…

И она решилась. Думаю были и попутчицы, такие же обездоленные как она. Бабушка всегда внимательно слушала, была скромной и доброй. Люди ей доверяли. В общем, за пару-тройку или больше дней она добралась до железнодорожной станции. Составы тогда были небольшими и ходили всегда переполненными, людей набивалось в вагоны как селёдки в бочке, и даже в тамбурах и межвагонных переходах было так же тесно. Выдержать такую поездку было почти невозможно, но когда билетов нет, а ехать надо, платишь сколько просят и едешь там, где скажут. Война и нужда гнали людей по их бесчисленным делам.

Она пристроилась в тамбуре — больше просто негде было. После обеда поезд уже тихо колотил по северному Крыму. Это такая ровная степь, что видно на десятки километров во все стороны. После жаркого дня красный как кровь закат пламенел на западе огромным, вполнеба, костром. Уставшие стоять целый день на ногах люди валились от усталости. Ещё час, ещё час… Кровь закатного неба стала темнеть, как будто запекаясь струпьями тёмных облаков.

Медленно наступала ночь. Лунная, звёздная крымская ночь. Двери тамбуров всех вагонов были открыты настежь — это позволяло вечернему воздуху хоть немного освежить измотанных дорогой людей в переполненном поезде. Машинист иногда давал свисток, прогоняя с дороги что-то, ему только одному видимое. Все постепенно пристроились сесть там, где стояли, все медленно погружались в сон. Спали не все: кто-то думал о жизни, кто-то о близких, кто-то о будущем, кто-то о прошлом. Да мало ли о чём могли думать те, кто устал так, что даже уснуть не мог.

Ночь, редкие свистки паровозика, ни огонька, ни звука, кроме ритмичного: та-да — тадам, и через секунду: та-да — тадам… У маленькой женщины, присевшей в тамбуре у своего чемодана и положившей на него голову, закрываются глаза. Нет, она не спит, она уже среди своих родных, что-то раздаёт, про что-то рассказывает…

И вдруг она чувствует, что её чемодан кто-то энергично вытаскивает из-под её плеча. Она оглядывается и видит верзилу, тянущего чемодан на себя. Она вцепляется в ручку двумя руками.

— Цыц! — цедит верзила одними губами.

Она и не собиралась кричать, но чемодан она не отдаст. Это несколько килограммов крупы и, может даже, целая бутылка подсолнечного масла для её сына, для родителей. Верзила оглядывается, а после бьёт с размаху маленькую женщину кулаком в лицо… У неё темнеет в глазах, но в ручку чемодана она впилась до потери чувствительности пальцев. Нет, чемодан она не отдаст. Верзила снова ударил её кулаком в лицо. И ещё раз. И ещё. Звёзды погасли. Перестал слышаться перестук колёс под вагоном. Она тоже растворилась в поглотившей всё тьме. Она исчезла…

Утром у самого откоса каменистой железнодорожной насыпи её нашёл путевой обходчик. Его домик из песчаника с сарайчиками и огородом стоял буквально в пятидесяти метрах от его рабочей будки и шлагбаума. Наверное, там ещё могло быть несколько плодовых деревьев и, может, куры. Обыкновенное крохотное хозяйство. Сначала он подумал, что женщину сбил поезд. Присев и всмотревшись в её лицо, которое было похоже на сплошной фиолетовый волдырь, разглядел кровь, засохшую коркой на разбитых губах, вокруг носа, глаз, слипшиеся от засохшей крови волосы. Он увидел и её неестественно лежащее, как у надоевшей и выброшенной тряпичной куклы, тело и уже было решил идти звонить начальству о ночном происшествии.

Но неожиданно он услышал, что женщина дышит. Дыхание было таким слабым, что если бы он стоял в рост, он бы его не заметил. Тогда он поднял маленькое тело на руки и, как ребёнка, понёс домой. Дома у него была жена и пара ребятишек. Забота об этой найденной искалеченной женщине стала для них всех самым главным делом на ближайшие полгода, потому что, даже придя в сознание через пару недель, израненная женщина не могла вспомнить, кто она.

Время теперь текло неспешно, как проходящие мимо степного переезда редкие эшелоны. Заботливые руки жены обходчика совершили невозможное — туман в голове моей бабушки постепенно начал рассеиваться. Сначала затянулись её шрамы, а вслед за ними, по крупицам, стало возвращаться прошлое. Она вспомнила всё: маленького сына и мужа, от которого давно уже не было никаких вестей, родителей и свой дом у самого синего моря. Вспомнила она и тот страшный поезд.

Обходчик, когда бабушка пришла в себя и окрепла, помог ей добраться на рабочей дрезине до Симферополя. Глубокой осенью она вернулась в Ялту.

Ни с чем. Живая.

История вторая. Мёртвая хватка

Ранее я рассказывал про то, что семья, перебравшаяся из мелитопольских степей в Ялту, имела квартиру почти на набережной и дом у моря в Массандре. Так вот, этот дом и пару рядом стоящих постепенно подтачивало море. Сейчас на месте этих домов роскошный городской пляж с кафешками, лежаками, зонтиками и водными аттракционами. А тогда совсем недавно закончилась война, и казалось теперь началась долгожданная мирная жизнь. Но тут у семьи начались новые проблемы.

Берег не зря каждый год подсыпают свежей щебёнкой и гравием — прибой к сезону перекатывает эту угловатую крошку в красивую округлую гальку. Ласковое и тёплое летом, зимой оно полностью подтверждает своё древнегреческое название Понт Эвксинский — Чёрное море. Сильные, до восьми баллов шторма изменяют береговые линии всего за несколько часов. И обрушивающийся от наката край берега неумолимо подбирался всё ближе и ближе к дому. Сначала в море исчез забор, затем крохотный огород, до жилья оставалось уже совсем немного.

И им, как большой семье с ветераном войны, выделяют жильё в только что построенном доме в самом центре города. Представляете их радость? Это квартира в так называемой «сталинке» — высокие потолки, большие окна, просторная кухня с газовой плитой, ванная комната, отдельный санузел, а коридор с поворотом имел в длину целых восемь метров! Там можно было преспокойно кататься на детском велике. Сколько было построено планов: как и где разместиться, что куда поставить, чего ещё не хватает для полного счастья и что необходимо купить. Про ремонты не беспокоились. Дед уже устроился ремонтировать людям кавртиры и приобрёл в этом деле немалый опыт. Казалось, что теперь-то уж точно впереди их семью ждёт безоблачное, счастливое будущее.

Но однажды, когда бабушка с дедом перетаскивали какие-то пожитки в новое гнездо из сараюшки, которая ещё цеплялась за крутой обрыв, в дверь постучали. Супруги переглянулись, и дед пошёл отпирать. Вернулся он с каким-то милицейским офицером. Форма, фуражка — всё как полагается. Милиционер уселся на единственный пока кухонный табурет и заявил:

— Эта квартира — моя.

Дед с бабушкой снова переглянулись — они ничего не понимали. Милиционер закинул ногу за ногу и закурил.

— Вы давайте, собирайте вещички и выбирайтесь, — сказал затянувшись незваный гость.

— Эта квартира — моя, а вам другую подберут. Уже скоро, — продолжал он.

— Но у нас ордер есть! — возражали мои.

— Это ошибка, собирайте вещички — и на выход! — требовал человек в форме.

Дед такого не ожидал, он-то думал, что война уже давно закончилась…

Голоса повышались. Мужчины стояли, вперившись друг в друга ненавидящими глазами, тыча руками в сторону порога. Выражения уже не выбирали. Кричали друг на друга матом. Казалось, что ещё мгновение — и они сцепятся. Дед рявкнул, что он уже за топор готов взяться. Это дом его семьи и он его не отдаст. Милиционер кричал:

— Давай, бери топор, что, слабо?!

Бабушка стояла под окном в ужасе от происходящего, но вдруг она увидела «торчащие уши». Это такое киношное выражение. В фильмах про шпионов оно означает, что главный герой или героиня вдруг замечают признаки заранее спланированной провокации. И вот что поняла бабушка: любое привлечение деда к ответственности за «хулиганство» или «нанесение побоев» позволило бы силовику ещё жёстче давить на эту несговорчивую семью. И пока дед ринулся к узлам, коробкам и сумкам, сваленным в углу, в поисках топора, бабушка кошкой метнулась к милиционеру.

Она выросла перед ним как из-под земли и вцепилась ему в… галифе, между ног. Схватила вместе со всем, что в этом месте брюк внутри находилось. Тут я почему-то вспоминаю про то, как цепко она держала ручку того злополучного чемодана в ночном поезде. Фигура милиционера тут же сломалась пополам. Он взвыл и стал ловить соскочившую с головы фуражку. Их глаза теперь были на одном уровне. Бабушка смотрела в его наполненные слезами злые глаза, её взгляд проникал до самого их дна. И она едва слышно из-за подвывания милиционера произнесла:

— Если ты не уйдёшь, я сама тебя зарублю.

И, не отпуская своей руки, повела его к выходу. Вы не поверите: милиционер танцующей походкой, скуля, как напакостивший щенок, послушно семенил рядом с ней к дверям по тому самому длиннющему восьмиметровому коридору. Выскочив в подъезд, он натянул фуражку и бросился вон. Быстро шмыгнул через двор странной походкой и исчез за углом.

Бабушка закрыла дверь и повернулась. Перед ней стоял дед.

С топором.

История третья. Ядовитая клубника

Она совсем коротенькая. Дело было, конечно же, на кухне. За столом, приставленным одной стороной к стене, сижу я. Мне, наверное, тогда было года четыре. На столе передо мной стоит большой дуршлаг с мытой клубникой, мисочка со сметаной и открытая сахарница. Напротив меня, опершись локтями на стол, стоит бабушка, рядом с ней — её мать. Обе как заворожённые следят за внучком.

Я беру за хвостик крупную ягоду, макаю её в сметану, после немножко в сахар и кладу в рот. Хвостик аккуратно откладываю в сторону. Вы пробовали, как это вкусно? Если нет — вы много потеряли, честное слово. Далее я беру следующую ягоду, макаю в сметану, сахар и кладу в рот. Хвостик — в сторону. Снова беру следующую… Время шло… Кучка хвостиков выросла сначала выше мисочки со сметаной и уже начала перерастать сахарницу по высоте.

В глазах бабушки появляется беспокойство. Она тихонько переговаривается со своей матерью — той самой старушкой-веселушкой. Мне не слышно, и я навострил уши.

— Конечно может, — говорит старушка-веселушка немного громче.

— Прямо в ягоду? Не может быть! — говорит бабушка.

«Что-то интересное», — думаю я и прислушиваюсь. И тут моя бабушка делает всё понятным даже мне, четырёхлетнему. Она говорит:

— То есть ядовитая змея, ползёт между грядок с клубникой и учится кусаться на этих ягодах?! Прямо кусает ягоду и впрыскивает туда яд?!

— Да! — подтверждает старушка-веселушка, ни разу не улыбнувшись.

Очередная клубника, которую я обмакнул сначала в сметану, а после в сахар, застывает в воздухе около моего открытого рта. Я соображаю. Может ли змея укусить клубнику? Наверное, может, клубника ведь растёт у самой земли. Может ли она впрыснуть яд? Может, думаю я, она же её зачем-то укусила. Хватит ли яда, чтобы убить человека? Это вопрос. А вот для четырёхлетнего мальчика — яда наверняка хватит. Вы знаете хоть кого-нибудь, кому хотелось бы умереть в четыре года от роду? Вот и мне не хотелось. Я положил ягоду в сахарницу.

«Вот жадина!» — подумал я про свою бабушку. — «Она пугает меня, чтобы я перестал есть клубнику. Ей жалко клубники», — догадался я. И ещё долго продолжал так думать…

Пока не повзрослел.

Сейчас я задумываюсь о том, что же за сила двигала всегда моей бабушкой? Что заставляло её, забывая про самосохранение и превозмогая любую боль, так биться за выживание сына? Что это за сила, идущая из каких-то неведомых глубин её существа, заставляла так бороться? Ведь этому не учат в школе, про это не рассказывают родители. Про этот женский инстинкт сбережения потомства, с которым она родилась и ради которого она забудет про всё и всех, и даже про себя, говорить не принято. Оглядевшись вокруг, я вижу: эта неизмеримая глубинная сила природы есть в каждой женщине. Вы это замечали? В каждой. И она включается в ней, независимо от желания самой женщины.

Я упомянул прабабушку в истории про клубнику. В семье есть легенда и про неё, но сначала перескажу рассказ про её богатство. Читатель, наверное, спросит: откуда у меня в памяти такие подробности из жизни бабушек и дедушек, о которых они обычно внукам не рассказывают? А дело в том, что все эти семейные легенды я узнал уже гораздо позже. Когда после армии приехал посмотреть на людей, которым, после развода родителей, я столько лет был безразличен.

Вот тогда, уже взрослым парнем, я садился в четыре часа утра на табуреточку на кухне и, пока бабушка готовила на всех завтрак, часами жадно выспрашивал и слушал её истории. Я просто собирал своё прошлое по кусочкам…

Прабабушка

Во время Гражданской войны, в тот её период, когда красные начали теснить белых в Крым, в Мелитопольском уезде Запорожской области жила молодая семья крестьян-собственников. Она была частью большого, крепкого клана зажиточных крестьян. Своя земля, породистые кони, передовая по тем временам сельскохозяйственная техника, наёмные работники в сезон урожая. Все они были объединены близкими родственными связями и взаимопомощью.

Вот там и начинается история моей прабабушки — высокой, статной девушки в веночке с шёлковыми лентами, с монистами на красивой вышиванке. Почему они с моим молодым прадедом внезапно сорвались с насиженного места? Бежали ли они от наступающих красных, спасаясь от раскулачивания, или, напротив, уловили силу этого вихря исторических перемен и двинулись в Крым искать себе новую долю — этого теперь уже не узнать. Но, судя по всему произошедшему далее, моя прабабушка хорошо ориентировалась в той мутной воде перемен и порой страшных исторических событий.

Итак, молодая семья с уже родившимся сыном на руках (моя бабушка родится позже, в Крыму) распродаёт всё имущество, и, очевидно, немалое. Продает коней на шахты Донбасса (это цитата из рассказа бабушки про свою мать) и перебирается в Ялту. Я не знаю точно, в каком году это было. Я, как и все молодые люди, думал, что жизнь длинная и я всё смогу ещё узнать, ан нет — пожалуйте в госархивы…

В общем, моя прабабушка приезжает в Ялту и покупает квартиру у самой набережной, и ещё в придачу целый дом в Массандре, у самого моря, совсем рядом со знаменитой колокольней Иоанна Златоуста, которая, кстати, занесена во все морские лоции мира. Видимо, царских червонцев у девушки в вышиванке было немало, правда? Про неё в семье так и говорили (шёпотом): она очень, очень богатая была… Тут ключевое слово «была».

Далее всё стало просто. Она растила сына и родившуюся второй дочку (мою бабушку). Прадед, пока был в силах, работал в какой-то кузнице при порте. А когда состарился, просто пас козу на Массандровском холме. Мне этот холм виден из моего теперешнего дома. На одной фотографии моя бабушка присела со мной у домашней новогодней ёлки, я, понятно, с подарком в руках, а рядом с ней сидит статная, серьёзная пожилая женщина, она на голову выше своей дочери. У неё чрезвычайно спокойное лицо, как будто она уже всё-всё в своей жизни сделала. И это при том, что все говорили, она была большой любительницей пошутить и посмеяться…

Торжественно и грустно

Да, забыл, про прабабушку тоже есть семейная легенда. Не удивлены? Эта семья просто напичкана разными легендами. Итак. Когда прабабушка состарилась настолько, что понимала, что расставание с родными уже близко, она однажды вдруг заявляет:

— А знаете, думаю, когда я умру, я вас ещё разочек развеселю!

Все домашние замерли в полном недоумении. А дело было к зиме. Зиме в Ялте. И это не та зима, как у Бродского, с «веранда, сумерки, графин…», а зима с порой настолько сильными морозами, что даже высаженные в Ялте для улучшения климата эвкалипты в количестве около 200 штук просто вымерзли.

Вернёмся к нашей старушке-веселушке. День похорон был ясным, одним из 245 солнечных дней в году по статистике для Ялты. Старое кладбище на склонах балки, которая в народе прозвана «Мокрый угол», было покрыто за ночь инеем и тонким ледком. Гроб с моей прабабушкой поставили на козлы, покрытые ковром, рядышком с могилой, какой-то поп стал читать литургию… Вокруг выстроились стройные тёмно-зелёные, почти чёрные кипарисы. Это было торжественно и грустно. Сначала.

Потому что вдруг… гроб на украшенных венками козлах начал двигаться. Прочь от могилы и определённо в сторону моря, по аллее, вниз по склону. Начал он не спеша, но, постепенно разгоняясь, он реально убегал от места последнего приюта. Его пытались остановить, но было очень скользко. Его хватали за траурные ленты венков, скользили вместе с ним, падали с венками в руках, снова хватали и снова падали. В этом забеге участвовал даже поп, подхвативший рясу спереди.

В итоге все присутствующие на похоронах с дикими криками: «Ату его!», «Хватай!», «Держи!» и смехом, разносящимся по всему кладбищу, скользя и падая, хохоча как дети, с визгами и порой крепкими словцами, гнались за улепётывающим назад, домой, в Ялту, гробом моей прабабушки. Похороны удались на славу. Мудрая была женщина.

Отец. Мечи крестоносцев

Отца в детстве я тоже не помню. Я помню какого-то весёлого мужчину с крупными и чистыми ладонями. Нет, руки были с обеих сторон такими — своей чистотой они сильно отличались от рук других взрослых, окружавших меня. Это я точно помню. Ещё, наверное, он всем нравился. Вокруг него всегда было слегка шумно и весело…

В один из городов той самой бывшей Мелитопольской губернии (только теперь это была Донецкая область) и был направлен после мединститута молодой врач — мой отец. Мне тогда было уже больше года. Что же я могу вспомнить в таком возрасте? Воспоминания начинаются позже и какими-то клочками. Помню высоченные тополя — может, именно там я узнал, что они «пирамидальные» и почему их так называют. Ещё помню тенистую улицу. Это запомнилась прогулка с мамой? Тенистой она была не только из-за тополей, но и из-за домов. Это были первые «хрущёвки» — четырёхэтажки с маленькими квартирками, но со всеми удобствами. Уровень жизни счастливых советских трудящихся, улыбающихся с плакатов, говорят, неуклонно рос… Эти дома я тоже отчётливо помню.

Помню, как я с несколькими местными детьми (а это может означать, что я уже гулял без мамы) учился делать настоящие крохотные мечи из гвоздей. Рассказываю. Чтобы расплющить обычный гвоздь до состояния маленького игрушечного клинка, вовсе необязательно колотить по нему молотком до полного изнеможения. Можно использовать… поезд. Да-да, обычный пассажирский или грузовой состав, который проходил мимо хрущёвок в небольшом отдалении, за лугом. Нужно было просто положить гвозди на рельсы, запомнить это место, а после сидеть и ждать, иногда припадая ухом к рельсу, чтобы за несколько километров до тебя донеслось едва слышное: та-да-тадам, та-да-тадам.

Вот теперь можно было слезать с насыпи и отходить подальше, потому что ветер от проносящегося состава знатно пытался раздёргать маленького мальчика из стороны в сторону, а иногда и вовсе опрокинуть. После того как состав, сначала громко сигналя, приближался, а после со стихающим грохотом удалялся, можно было собирать добычу. Некоторые гвозди так припечатывались к рельсу, что их приходилось отковыривать. Но мечи получались отличные, жаль только, что маленькие. Из прямых выходили мечи крестоносцев, а из согнутых — изящные янычарские ятаганы…

Две улыбки

Ещё я немного помню работу отца. В смысле какое-то помещение, где я переходил из рук в руки, как футбольный кубок. Все чему-то радовались, смеялись и веселились. Почти все вокруг были в белой одежде, но почему-то разной. И вот тут в памяти впервые всплывает лицо — улыбающееся лицо молодой светловолосой женщины. Вот такой короткий эпизод.

А вот следующий… Следующий момент остался в памяти каким-то неприятным, и я ещё долго не мог понять почему. Я стою посреди квартиры. Мы с мамой только что вернулись с прогулки, она замерла прямо за моей спиной. И я вижу в комнате ту самую светловолосую девушку с папиной работы. Родители не кричали, но их разговор звучал как-то очень неприятно, как-то плохо. Мне это интуитивно страшно не нравилось. Вот только блондинка смотрела мне прямо в глаза и едва заметно улыбалась. Может, виновато?..

«Чайка» кабриолет

А больше про отца в моих детских воспоминаниях и нет ничего, пожалуй. Хотя нет, завалялся в памяти ещё один эпизод. Только в нём я уже живу в семье моей матери, в Симферополе. Помню яркий солнечный день. Я в детском саду. Воспитательница говорит, что ко мне пришли, и ведёт куда-то в сторонку с площадки, где мы обычно играем на прогулке. Я сижу на бортике песочницы, а те самые большие чистые руки дают мне игрушечную красную с белым салоном «Чайку» -кабриолет. И она железная! И с настоящим лобовым стеклом! С белыми дисками чёрных резиновых колёс. И это — мне! Мужчина без лица что-то говорит, я послушно киваю, но всё время напряжённо думаю об одном: «А что скажет мама?»…

Семейный совет «Монтекки» (а я теперь жил с другой бабушкой, другим дедушкой и своей мамой) после длительного и весьма бурного обсуждения моего взгляда на красную «Чайку», стоявшую на столе, милостиво постановил оставить игрушку ребёнку.

Но чтобы впредь — ни-ни.

Всю мою последующую взрослую жизнь меня мучило понимание, что желание полностью, единолично обладать чем-то или кем-то бывало шевелилось и во мне. Мне, как и всем мужчинам, тоже нравятся многие женщины. И я тоже готов отстаивать и защищать своё до конца. И этому меня никто не учил, это росло вместе со мной. У меня внутри. Оно уже было во мне с самого моего рождения. Мне кажется, что так со стороны и выглядят природные инстинкты. И теперь мне понятно, что заставляло меня, невзирая на опасности и риски, жить так, как я жил. Теперь я понимаю, что и мужчинами двигает неосмысленная ими до конца природная сила инстинктов. И без контроля она крушит всё и губит всех вокруг. Беспощадно.

Сестра моего отца

Младшая сестра моего отца родилась лет на двенадцать позже него и лет на двенадцать раньше меня. На том самом семейном фото, где в центре я, а все счастливы, она выглядит весёлой, шустрой, темноглазой девчонкой с косичками лет тринадцати. Уже значительно позже, когда мы с ней похоронили бабушку вторым этажом в могилу деда, будучи на поминках, она мне неустанно весь вечер твердила: «У меня были самые лучшие родители»…

На всех остальных наших с ней детских фотографиях я у неё на руках. Бабушка рассказывала, что, когда её дразнили (за тем самым столом во дворе), спрашивая почему у меня большая голова. Тогда она до крика доказывала, что голова у меня нормальная. Что я просто умный, а у них самих головы большие и пустые. Учтите — девочке тринадцать. И её впереди ждала своя вселенная, не меньше материнской. И, похоже, её инстинкты уже просыпались. Будущая женщина.

А если верить её детскому воспоминанию, про то время, когда моя мать приехала забрать меня и вещи, которые были в Ялте. И собрав их, ушла пешком на автовокзал со мной и баулами в руках (а это километра два в небольшую, но горку), то моя тётка — и четырнадцати ещё нет — бежала за ней, отставая и путаясь в каких-то авоськах с детскими вещами. И с моим ночным горшком в руке. А горшки тогда делали железными, эмалированными, с крышками. Говорит, что всю дорогу она бежала и плакала. Я ей верю.

А вот вы сейчас не поверите. Самое «взрослое» воспоминание моего детства связано с ней. Оно и самое нежное, и самое тёплое, и самое дорогущее для четырёхлетнего мальчика. Оно стало магнитной стрелкой его компаса в мире взрослых дядь и тёть. Почему на ум пришла ассоциация с компасом? Наверное, потому, что компас даёт нам верные ориентиры: Север — Юг, Запад — Восток. Наверное, главным словом тут станет «ориентация».

Глубокий вечер. Это спальня. В комнате темно. Окна с решёткой, и поэтому — настежь. За ними затихает день курортного города. Темноту немного рассеивает свет из кухни через открытую дверь комнаты. Мальчик из своей постели просится в постель тётки в надежде услышать сказку и пригреться об кого-то близкого. Та ему разрешает, «но ненадолго» — предупреждает она. Мальчик счастлив. Он быстро шлёпает босыми ногами по полу и юркает в её постель, которая даже пахнет иначе, чем его.

Его тёте, если малышу — четыре, то уже лет, наверное, шестнадцать. Она впервые положила его на себя, чтобы их лица были на одном уровне, и стала что-то рассказывать. Мальчик положил голову ей на плечо, обхватил её и затих. Это было его самое первое ощущение женского существа. Он понял, как ему приятно это тепло её тела, запах, ощущение какой-то чисто женской доброты, и даже какого-то блаженства, что ли. Их разделяли только две ночные рубашки. Мальчик боялся шелохнуться, чтобы не спугнуть этот новый, открывшийся сейчас кусочек большого взрослого мира…

Можно ли говорить, что он понял тогда, что он мужчина? А через 20 лет его бабушка отдаст ему эту его ночную рубашку, которую она хранила то ли в память, то ли с верой… Мальчик возьмёт её в руки и снова почувствует обхваченное своими руками тёплое тело своей шестнадцатилетней тётки, уют её постели, запах её чистоты и ту капельку какого-то необъяснимого взрослого счастья.

Говорят, что люди строят свои души из душ окружающих их людей. Вот, вот именно эта частичка во мне — тёткина.

На этом месте заканчивается моё детство в милом ялтинском дворике под пологом из виноградных листьев. В эту семью, «Капулетти», мальчик ещё вернётся двадцать лет спустя. А его детство теперь продолжится в другой половине семьи, в маминой. Это будет в Симферополе — жарком летом и слякотном зимой городе, где его ждёт не дождётся новый большущий кусок взрослого мира. Отведаем его вместе с ним.

СИМФЕРОПОЛЬ

Наверное, двор. Наверное, стоит рассказать про этот мир, который станет домом, местом игр, местом новых открытий и первых ошибок. Будут, естественно, и достижения — мальчик-то растёт. В этом дворе, а после в детсаду, а после в окружающих кварталах ещё не ставшего современным Симферополя и пройдут его следующие годы. До самой школы, в которую он, кстати, так и не пошёл…

Двор — значит двор. Если смотреть с улицы, то въездные ворота, забор из металлических пик на высоком, в рост человека, каменном парапете и рядом стоящее трёхэтажное здание картонажной фабрики — всё это может создать впечатление, что перед нами просто въезд на территорию предприятия. Но на самом деле за воротами располагался с десяток размещённых по кругу, впритык друг к другу людских жилищ. Разных по форме и размерам.

Разумеется, новых среди них не было. Это район старой застройки, где частные домики прячутся во дворах зданий, стоящих по улице и имеющих «парадное» — красивую арку или ворота. Это был двор со своей расположенной посередине него водоразборной колонкой, куда все время от времени выходили набрать ведро холодной водопроводной воды, и с традиционным деревянным, общим для всего двора туалетом «М» и «Ж», куда нужно было по утрам выносить ночные вёдра.

Мой двор был замечателен своим навесом у задней стены фабрики, выпускавшей бумажные упаковочные пакеты и картонные коробки разных размеров. Под этим навесом были сложены в стопки огромные листы картона и множество гигантских рулонов бумаги. Рулоны то стояли наподобие замков, то были навалены в груды, как валуны, превращая щели между ними в запутанные пещеры. Был во дворе и ещё один проход — дверь в соседний маленький дворик. Там было всего, может, два жилища и свой выход на улицу через своё «парадное» в двухэтажном каменном доме. Чем же ещё дополнить эту мою новую вселенную? Разве что парой палисадников… и всё.

Почтовый адрес был теперь немного странным. Когда взрослые получали письма, там было написано: дом 4, кв. 7. Но это был двор 4, а дом — 7. Это было странно. Вот это удивительное место теперь и станет моим миром. Именно тут я узнаю, что такое дружба, что такое глупость, тут будут сформированы первые табу и рамки для понимания следующего этапа жизни. И памятных событий здесь будет в сто раз больше, чем в Ялте.

Но обо всём по порядку. Как там мы про Ялту начинали?

Симферопольский дед

Этого деда я помню. И лицо, и руки, и живот. Большой живот — это что, какой-то общий признак вернувшихся с войны живыми? А вот каким был этот мой дед, так сразу и не расскажешь. Но мы будем стараться слепить его, зачастую противоречивый образ, из осколков памяти уже скоро пятилетнего мальчика. Работал он электриком. Всю жизнь. После войны.

Вот что странно: я не помню, чтобы дед меня порол. Ну в смысле наказывал ремнём или, как шутят механики, передавал знания посредством ременной передачи. Наверное, пару раз я и получал и от него, но не запомнил. Дед был молчуном. Иногда я видел, что он прячет ухмылку и что-то отвечает про себя на бабушкины расспросы:

— Ты вьюшку закрыл? Ты поддувало проверил? Ты воду принёс? Ты ведро вынес? Ты табуретку подставил? Ты кирпичину нагрел? (Её клали, завёрнутую в ткань, ей в ноги на ночь).

У бабушки одна ступня была повреждена полиомиелитом, она даже носила специальный ортопедический ботинок. Дед с ней никогда не спорил. Он угукал и делал то, о чём просили. А если разговор переходил на повышенный тон, дед краснел и, похохатывая, говорил бабушке: «Ну всё-всё-всё, успокойся». В общем — он всегда ей уступал.

А ещё я помню, как они с бабушкой играли в шахматы. Это было часто и на протяжении всей их жизни. Глядя, как они играют, я и сам потихоньку учился шахматам. Бабушка чаще проигрывала и тогда сердито фыркала на деда, а когда ей всё же удавалось выиграть — победно подначивала его: «Ну давай, ещё разок забьем, а?!» А если бабушка проигрывала деду в шахматы, то подпрыгивая сидя на диване и хлопая себя по бокам локтями, грозилась деду:

— Что ты ухмыляешься? Вот я тебе сейчас в зубы как двину! — это она в шутку, со смехом.

Я это частенько слышал, про зубы.

— Фраза сильная, нужно запомнить, может когда пригодится. — думал я.

Ещё я помню деда постоянно или занятым, или спящим. Даже приходя на обеденный перерыв, он молча ел, что приготовлено, и ложился на диванчик, закинув одну руку, чтобы прикрыть глаза. Он спал всегда коротко и никогда не просыпал идти на работу после обеда.

Брился он опасной бритвой, которую привёз в качестве трофея с фронта. Он её точил аккуратно о точильный камень тончайшего помола, а после «направлял» на куске ремня, набитого на деревяшку с углублением по всей длине. Так ремень провисал, когда по нему проводили страшно острой бритвой. Он взбивал мыльную пену в алюминиевом стаканчике толстой кисточкой с короткой ручкой и брился у окна, глядя в зеркало своей жены или дочери.

Я не рассказал, что дом, в котором мы жили, был старым строением из оштукатуренного ракушечника под черепичной крышей. В крохотном дворике был ещё сарай, тоже из камня, и «халабуда», как её называла бабушка. Постройка из всего, что можно было найти, включая толстый картон. Это был флигель на одну кровать, с мелкой металлической сеткой вместо стекла в двери из фанеры. Эта сетка была и единственным окном этого некрашеного сооружения.

Дед был рукодельником. Всё делал, жуя губы и что-то мурлыча себе под нос. Выходило из его рук всегда что-нибудь грубоватое и простоватое, но не было ни одного случая, чтобы у него не вышло. На мою просьбу сделать мне корабль он смастерил крупный, в двух руках не удержишь, из обрезков тонких досок, нашедшихся в необъятном пространстве сарайчика, в темноту которого я ещё не решался заходить. Нос корабля был окован жестью. Почему-то. Это, конечно, не те красивые игрушечные яхты и трёхмачтовые парусники, которые пускали в бассейне за памятником Ленину в Ялте дети «богатых» советских родителей, и, понятно, я им тогда завидовал. Но это был мой корабль. Вот только пускать его теперь можно было только в тазу, в который он едва помещался.

Я помню его по вечерам в большей комнате. Комнат в доме было две, их разделяли печь и дверь. Была ещё прихожая, она же кухня. Там стоял кухонный комод, покрытый клеёнкой, с примусом или керогазом (в зависимости от того, что сейчас ремонтировал дед).

— Ты починил примус? — это бабушка.

Так вот, по вечерам дед слушал радио. Приёмник с зелёным глазом, который то сужался, то расширялся, и фигура деда на табуретке, пригнувшаяся к динамикам, потому что радиостанции всё время «уплывали», пытаясь избежать низкого бормотания глушилок. Дед слушал «голоса». Бабушка сердилась (или боялась?). Вот эта картина — ночь и дед у приёмника — это то, что я видел перед тем, как уснуть многие годы.

Дед мог починить всё: примусы и швейную машинку, мебель и электропроводку, черепичную крышу и дверной замок, даже обувь и дырявую посуду. Он мог починить даже инструменты, которыми всё чинил. Я не помню, чтобы у него что-то не получалось. Я очень многому учился у него, сам того не замечая. А иногда он учил меня. Даже против моего желания.

Ледяная бездна

С какой-то блажи, как мне казалось, он стал по утрам (а он до глубокой старости сам не бросал делать зарядку) заставлять меня лазать по шесту у халабуды, который подпирал виноградную лозу в нашем крохотном дворике. Наш дворик был полностью отгорожен от большого двора каменной аркой с добротной дощатой дверью. Ну так вот, шест. Это было невыносимо трудно. Ничего не получалось. Я капризничал, отнекивался, а он терпеливо, краснея порой, но без угроз, а со смешком подсаживал меня на шест и говорил: «Передвинь руку, обхвати ногами покрепче». Это была моя ежедневная утренняя каторга. К концу лета я уже залазил по шесту до самого верха… А уже следующей зимой это умение спасло мне жизнь.

Рассказываю. Пришла зима. Снег в Крыму, да ещё и пролежавший не растаяв сутки или двое — это большущий праздник для всех, особенно для детей. Потому что снег в Симферополе всю зиму обычно выглядит как глубокое месиво из снега и воды, где воды значительно больше. Слякоть. Скользко, сыро и вечно мокрая обувь. А когда выпадает настоящий снег и не тает — это возможность покататься с горки на санках, побросаться снежками, построить снежный дом или крепость, скатать снежную бабу, наконец.

Вот со снежной бабы всё и началось. Из собранного широченной фанерной лопатой со всего двора снега дед смастерил невысокую, метра полтора или два высоты, снежную горку. Нас, детей во дворе, было всего пятеро или шестеро примерно одного возраста. Старше или младше не было. Мы все были рады и вовсю катались с неё. Санки нам заменяли куски картона из-под того самого фабричного навеса, который был для нас неисчерпаемой кладовой материала для поделок.

После все разошлись обсохнуть и обедать. Я же, пока не раздался громкий зов бабушки, рванул в соседний дворик — тот маленький, у которого было своё «парадное» и куда выходило наше окно (под ним как раз стояла бабушкина швейная машинка). Мне хотелось слепить снежную бабу, на которую можно было бы любоваться прямо из той комнаты.

Примчался, времени в обрез. Давай катать снежные комья. Снег чистый, его много, тут никто ещё не бегал и не кувыркался. Постепенно вырисовывался силуэт: снизу ком побольше, средний — поменьше, а дальше голова — самый маленький. Что-то похожее на нос я ей воткнул, помню, и даже рот из веточки пристроил — лицом в сторону нашего дома. Вот с глазами было сложнее, и тут я вспомнил про ящик с золой. Когда уголь прогорает, его примеси и несгоревшие остатки в виде камешков, похожих на кусочки пемзы, которой все оттирают пятки в бане, ссыпают в большой ящик. Он стоял в большом дворе, рядом с общим туалетом.

Я рванул назад. Нужно было обернуться быстро, ведь скоро меня позовут, а я так хочу удивить бабушку, когда приду обедать! Бегу со всех ног, до ящика уже рукой подать… И вдруг я перестал чувствовать землю под ногами. Знаете, как во сне, когда снится, что ты падаешь с огромной высоты. Но я же не сплю! Нет, не сплю. Я падаю в открытый канализационный люк, в котором чистили забитый сток и забыли закрыть, уходя на обеденный перерыв.

Конечно же, я судорожно пытаюсь за что-то уцепиться. К моему счастью, в люке осталась стоять труба, через которую металлическим тросом пробивали засор.

Цепляюсь за эту трубу руками и ногами, но всё равно скольжу в самый низ. Круглый кусочек неба вверху стремительно уменьшается.

Затормозить удаётся, только когда мои резиновые боты на кнопках уже коснулись стоков. Их глубины я не знал и проверять совсем не хотел. Стоки из колодца куда-то уходили. Если я упаду туда, намокшая шуба вместе со мной станет новым глухим засором в этом колодце. В этот миг я остро понял: я хочу жить. Я понял, что мне нравится жить. И что я обязан жить — это я вспомнил о своих близких. Подумалось, что я могу их сильно огорчить.

Надо лезть наверх. Хорошо, что я не успел промокнуть. Было скользко, но сносно. Я продвигался сантиметров по пять или десять, но без остановок. Вот уже и край колодца, вокруг — никого. Надо мной высится стена фабрики с окнами, из которых обычно доносятся звуки работающих механизмов, но сейчас все они закрыты — зима.

Опираюсь на обледенелый чугунный край колодца, чтобы вылезти, а труба предательски уезжает по кругу на противоположную сторону. Сорвавшись, я опять скольжу до самого уреза стоков. Вторая попытка… Опять неудача.

Я выдохся. Измотан, у меня ледяные руки, которые не держали меня ещё в предыдущий раз. Я сижу на шесте в глубине и собираюсь дать себе ещё один, финальный бой. Больше сил мне будет не собрать. Пошёл… Теперь, взобравшись до края колодца, я уже не пытаюсь вылезти — я просто жду. Вокруг никого. Руки не держат, ноги устали до судорог. Немножко спасали резиновые боты — они крепко присасывались к моей спасительной железной трубе. Я подумал, что бабушка, может, уже забеспокоилась и пойдет меня искать, и мне главное — дождаться её. Время тянулось бесконечно. Замёрзшие руки, страшная усталость. Я съезжал постепенно, но не глубоко, и снова чуть вскарабкивался выше, к самому краю, чтобы видеть двор. Никого. Пальцев рук я уже почти не чувствовал.

И вдруг на противоположной стороне двора открывается дверь. Оттуда выглядывает голова мальчишки, он немного старше меня. И он смеётся. Мы не знакомы — может, они только переехали, а может, он просто пришёл в гости.

— Помоги! — кричу я.

Он смеётся.

— Помоги мне! — снова кричу я.

А он просто исчезает за дверью. Я жду в надежде, что он хотя бы позовёт взрослых. Никого. Я устал так, что сползаю глубже и еле-еле, буксуя на месте, удерживаюсь на этом «шесте».

Вдруг со стуком открывается окно фабрики на втором этаже, и какой-то смеющийся дядька запускает окурком в сторону ящика с золой. Я собираю все силы и кричу, стараясь как можно громче:

— Помогите!

Дядька зыркает вниз. Смех мгновенно застревает у него в глотке. С каким-то диким криком он исчезает в глубине окна. Самым удивительным для меня было то, что буквально через пару секунд он и ещё несколько человек уже неслись ко мне, скользя по снегу. Среди них были и женщины.

— Держись, малец! — орал кто-то сверху из теперь уже распахнутых настежь окон.

Меня вытащили. Я продержался. Меня вытащили!…

А дальше я, сгорая от стыда, рассказал им, что живу тут, что просто бежал за угольками для глаз снежной бабы. Меня бережно проводили до самого дома. Бабушке я тоже всё честно пересказал… А глаза той снежной бабе я вставил — после обеда.

Теперь вот разберись, про кого эта история была. Про меня или про моего деда?

Когда я вспоминаю зиму в Симферополе, то на ум приходит ночной сон. Да-да, сон в доме с печкой под черепичной крышей. Когда наступали сильные холода или к весне уже не хватало угля на обогрев дома, бабушка с дедушкой, чтобы я не замёрз ночью, брали меня спать в свою постель. Я спал, угорая от тепла, между двух слонов, как мне казалось. Или тюленей? В общем, ни растолкать их подальше в стороны, ни снять с себя одеяло я не мог. Это было самое тесное, жаркое и неудобное место сна в моей жизни.

Первый парад

А ещё с дедом я ходил на Парад 9 мая, в баню по субботам и… и всё. Это тут, на юге, а после, в другой главе и в другом месте действия, в другие времена, мы с ним будем больше ходить вместе. И некоторые из наших прогулок станут незабываемыми. Похоже, что в этом разделе воспоминаний про мою жизнь в Симферополе уже нужно добавить главу для меня. Наверное, моих собственных воспоминаний становится всё больше и больше, и не во всех из них будут участвовать взрослые. Это будут «мои собственные» приключения.

Парад в День Победы. Это воспоминание о празднике. Мне уже шесть лет, или около того. Вокруг множество нарядных по тем временам людей с флажками и транспарантами. Они стоят спиной к нам, и даже громкая, бравурная музыка военного оркестра из громкоговорителей не может заглушить их криков «Ура!». Мне тогда было непонятно, в чём радость, ведь я ничего, кроме чужих спин, не видел.

Тогда дед посадил меня себе на плечи. И я увидел ползущие по улице между двух стен нарядных людей зелёные военные машины. Они были точно такими же, как игрушечные в магазине, но в сто раз больше и — настоящие! Из люков выглядывали сосредоточенные механики-водители, а смеющиеся офицеры, сидящие сверху, легко ловили бросаемые в них букеты цветов и бросали их обратно счастливым людям за ограждением дороги.

Когда проезжали танки, дед уверенно называл их марки. На фронте он служил в танковых войсках. У нас дома особой реликвией, к которой никому нельзя было прикасаться, были висящие на невзрачном шнурке, зацепленном за гвоздик, вбитый в стену, настоящие танковые часы — чёрные, со светящимися стрелками и цифрами и с четырьмя ушками для крепления винтами к броне танка. Даже заводить их разрешалось только деду.

А про его боевой путь я узнал гораздо позже, из военных архивов. Если коротко, то призвался он лишь в 1944 году в Москве. Его долго не призывали из-за брони: он работал заведующим магазином Отдела рабочего снабжения Московского городского транспорта. По призыву он попал в танковую учебку и, получив звание гвардии сержанта, стал командиром отделения связи взвода управления 29-й отдельной гвардейской тяжёлой танковой Идрицкой Краснознамённой ордена Суворова бригады. Он занимался обеспечением бесперебойной радио и проводной связи в тяжёлых танках ИС-2 в условиях уличных боёв и прорыва долговременной обороны противника. Так написано в архиве.

Его высшая правительственная награда — это благодарность в Приказе Верховного Главнокомандующего Маршала Советского Союза И. В. Сталина от 29 января 1945 года №232 за отличные боевые действия при прорыве обороны немцев и взятии стратегического узла коммуникаций — города Млава в Польше. Личному составу бригады, включая гвардии сержанта, моего деда, была объявлена благодарность с занесением, как тогда говорили. Это я тоже узнал из военных архивов, уже будучи в его возрасте.

Понятное дело, деду бывало неловко из-за отсутствия у него на груди орденов и медалей, как у бравых танкистов на параде. Но мне это было совершенно безразлично. А ему, видимо, — нет. Однажды я выменял у соседских пацанов из дворов дальше по улице (уже не помню на что) орден Красной Звезды со слегка отколовшейся эмалью на одном из её кончиков и пару каких-то медалей. Тогда у всех было много разного наследия, оставшегося после оккупации Крыма. У меня даже была пара монет — немецких рейхсмарок с «немецким крестом» под орлом. Был даже серебряный полтинник с царём Николаем — может, именно его я и отдал за орден и медали, сейчас уже не вспомню. Дед так обрадовался, когда увидел, что я притащил с улицы!

А после, когда я снова променял эти награды на оловянных солдатиков, он сильно расстроился. Горько спросил: «Как же ты так?..» — и всё. Мне это как-то не понравилось, орден и медали были моими. Его огорчение меня тогда неприятно резануло. А ещё бабушка иногда бросала:

— Какая война, он там почти и не был.

Дед лишь ухмылялся, наклонив голову, и отвернувшись молчал.

Мужская баня

Каждую субботу, вскоре после обеда, когда было еще светло, мы ходили в городскую баню. Я даже помню, где она тогда располагалась — у железнодорожного вокзала. Сначала меня водила мама с бабушкой в женское отделение (но это отдельная история, наверное, про маму). А после дед стал брать меня в мужскую.

Сначала в бане была раздевалка. Тут, у своих шкафчиков, раздевались и офицеры в кителях, и интеллигенты в шляпах, и простые работяги, как мы с дедом. Когда они, раздевшись и взяв в руки мыло с мочалками, шли в помывочный зал, они переставали чем-либо отличаться друг от друга. Уже было не разобрать: кто из них орденоносец, а кто железнодорожник. Они все становились какими-то одинаковыми. Дед, с ухмылкой наблюдая за мной, тогда, наверное, и сказал: «В бане и на кладбище — все равны».

В полутёмном большом зале мужской помывочной всегда толпилось приличное количество народу. Гулко, сыро, но не холодно. Удивляла равнодушно бродящая между полусотни голых дядек тётя, которая иногда громко выкрикивала: «Кто тазик оставил?! Его сдавать надо!» И никто не обращал на неё никакого внимания. Моющиеся, сидя на каменных лавках, были все разные: по росту, по толщине… Ну, в общем, все совершенно разные. Молодые, старые. Там я впервые увидел нагих калек. Смотрел, как им было трудно справиться с мылом, мочалкой и «шайкой» — оцинкованным тазом со странным названием, или просто даже набрать в него воды. Я видел людей с выведенной наружу, прямо в области пупка, кишкой… Я открывал для себя мир уродливых физических изменений человеческих тел. Обо всем этом я шёпотом спрашивал у деда. И он спокойно рассказывал, что, как и почему. Даже то, что во все глаза пялиться на такое неприлично, я тоже впервые узнал от него.

С баней и дедом связано ещё одно яркое воспоминание. Обычная помывка, мне уже скучно, и поэтому я развлекаюсь — подпрыгиваю навстречу обрушенному на меня потоку воды из тазика, который держит высоко над моей головой дед. Весело! Падающая на голову и плечи вода не даёт высоко взлететь над полом, к тому же мне и поскользнуться на мокром каменном полу страшновато. В общем, как я и говорил, — весело.

И тут то ли я прыгнул чуть выше, то ли у деда рука дрогнула… Боли сначала не было, в воде так часто бывает, но кровь из рассечённой кожи на макушке полилась обильно. Следующий осколок калейдоскопа памяти — уже в медпункте при бане. Фельдшер как-то ловко и быстро выстриг мне клочок волос, прижёг рану ляписным карандашом, помазал зелёнкой и добродушно подмигнул: «До свадьбы заживёт!». И добавил: «Топай». «Тоже, наверное, бывший фронтовик» — подумал я.

Ещё вспомнил. Была у деда традиция. Из неё вырастет со временем моя непомерная любовь к одному кулинарному блюду. В баню мы с дедом шли, держась за руки. Недалеко от нашего двора в тротуаре, прямо посередине, торчал столб. Обычный телеграфный столб. Мы с дедом всегда шли так, чтобы один обходил столб с одной стороны, а другой — с другой. Наши сцепленные руки упирались в столб, а мы, продолжая движение, упирались нос в нос, ну или нос — в живот. Вот.

А после бани дед всегда заходил в пельменную, может, «рюмочную» — названия я не помню. Там были столики, высокие такие, взрослые выпивали и закусывали, стоя вокруг них. Но у этих столиков была замечательная особенность — нижняя полка. Она, наверное, была для вещей, зонтов, сумочек, которые там легко было забыть, но она очень удобно подходила для купленной для меня тарелки пельменей со сметаной. Она была как раз под мой тогдашний рост.

И знаете, чем это закончилось? Через 20 лет я мог съесть вкусных пельменей с мясом, луком и чесночком внутри тоненького домашнего теста, которые лепила моя жена, целых семьдесят штук за один присест. С кусочком сливочного масла в тарелке. Даже без сметаны. Спросите у неё, если хотите. А тогда, в детстве, я просто уже сам тянул деда за руку в сторону той забегаловки по дороге домой. Из бани.

Легендарный конь

Про этого моего деда тоже была в семье легенда. И вот какая. Я её слышал сам. От него. Но по нему самому во время рассказа было видно, что ему никто не верил. Он рассказывал и голос его дрожал. А рассказывал он про детство. Оно грело его не меньше, чем моё греет теперь меня. Иногда он с навернувшейся слезой декламировал Некрасова: «О Волга, колыбель моя…», ну и дальше по тексту, недолго. В школе мне легко далось выучить на память это знакомое с детства стихотворение.

А слеза у него наворачивалась, потому что он из тех самых краёв. Родился он в Самарской губернии, это Поволжье. В семье такого же, как он, простого труженика, который смотрел на меня с фотографии 1914 года — в форме, с усами и шашкой на боку. Там вихри революции и всех войн выли не слабее, чем тут, в Крыму.

И дед рассказывал, что его по двору на своём коне, когда он был мальчишкой, катал сам Будённый. Тот самый, красный комбриг из песни, если что. Говорит, был он у них на постое, потому что мой прадед, а его отец, служил у Будённого. И когда полк проходил рядом, пригласил своего командира на постой, чтобы в домашней обстановке передохнуть хоть немного, ну и, наверное, сам прадед не прочь был домой заскочить, со своими повидаться.

Дед рассказывал, что поутру, когда Будённый вышел проверить сбрую оседланного для него коня, он подсадил в седло хозяйского мальца и прокатил его, ведя коня под уздцы до ворот. Вот и думай: верить ему или не верить, когда тебе всего пять, и ещё не было ни одного случая, чтобы бабушка его россказни подтвердила… Легенда… Наверное.

Рисунок для деда

Ещё мы втроём иногда «выходили в город». Это обычно бывала вечерняя прогулка по длиннющему скверу, тянущемуся от центра до ЖД вокзала. Дед надевал тёмный костюм и светлую рубашку при галстуке, бабушка тоже выбирала тёмный костюм и светлую блузку. Когда они шли рядом под руку, совсем никто и не замечал, что у бабушки с ногой что-то не так. Потому что, опираясь на руку деда, она совсем не хромала. Они были красивой парой. И они мне нравилось гулять с ними в сквере.

В нём, в сквере, на постаменте стоял настоящий танк. Т-34 с открытыми люками! И детвора сновала в нём как муравьи. Я тоже бывал внутри. Тогда его ещё не до конца «разбарахолили» разные «любители старины». В танке были сиденья, какие-то непонятные ручки и рычаги. Все играющие в нём сверху и вокруг дети одновременно строчили, жужжали, взвывали и кричали «ура!». Я тоже крутил ручки, дёргал за рычаги и рычал, как его двигатель на полной мощности. Мне этот танк нравился.

И когда мне в садике сказали нарисовать деду рисунок к Дню Советской Армии, я нарисовал разноцветными карандашами горящую деревянную избу. Огонь заслонил полнеба, зелёный танк с красной звездой и солдата в каске с автоматом. Я даже написал поздравление печатными буквами прямо на рисунке. Оно с ошибками. В то время нарисовать у меня получалось лучше, чем написать. Мама бережно сохранила этот рисунок. Он сейчас передо мной.

Что же я ещё о нём помню? Помню, он рассказывал, что после Гражданской, в период новой экономической политики государства, его семья открыла рабочую столовую. А когда НЭП пошёл вразрез с линией партии и его закончили, закрылось и их предприятие. А после — Москва. С таким бэкграундом его взяли руководить отделом снабжения московского городского транспорта. Там он и встретил бабушку, которая тоже не по доброй, правда, воле оказалась в столице рабоче-крестьянского государства. Пора, похоже, переходить к бабушке.

Симферопольская бабушка

Моя симферопольская бабушка быстро заполнила собой всё пространство моего нового домашнего мирка. Так как моя мама ежедневно ходила на работу, я оставался на попечении этой слегка полноватой, среднего роста женщины, которая, несмотря на ступню, искалеченную полиомиелитом, даже без своего ортопедического ботинка довольно быстро передвигалась по дому и дворику, лишь немного прихрамывая. Это была моя кормилица и воспитательница. Весь её день был занят делами.

А ещё она обшивала некоторых дам. Да-да, она на своём «Зингере» под окном шила платья на заказ. Я помню, как дамы примеряли всё, совершенно не стесняясь маленького мальчишки, иногда снующего мимо по своим детским делам. А из обрезков этих платьев и обрезков подкладочного материала ей удавалось выкроить для меня нарядную рубашку в горошек или шорты для игр во дворе. При этом она ещё готовила завтраки, обеды и ужины на примусе (газ в этот район ещё не подвели), кормила, убирала, мыла и шила…

С чего же начать? Может, с её рассказов о её детстве? Или о том, как случилось, что мы все тут живём? Нет, начну-ка я со своих воспоминаний о том периоде.

Новое слово

Итак. Лето. Белый день. Мама и дед ушли и где-то работают. В большом дворе никого нет, и я слоняюсь без дела у себя в маленьком дворике. Я уже много раз видел, как бабушка пользуется спичками, чтобы зажечь примус, и подумал, что у меня тоже может получиться. Ну, например, разжечь костёрчик. Ну, например, в сарайчике — меня там ей из кухонного окна не будет видно. Сказано — сделано.

Прошмыгнув на кухню, беру спички, слышу бабушкино пение под аккомпанемент швейной машинки: «Из далека до-о-олго…». Выскакиваю во дворик и пулей в сарай. Мне нет труда собрать мелких щепочек у поленницы дров, хранящейся тут же. Я часто видел, как дед складывал из них в печке горку с куском мятой газеты под ним. Я всё знал. И смогу точно так же. Костёрчик удался. Я сидел на корточках и улыбался. Недолго.

Подняв глаза от костерка и глянув в дверной проём, я увидел бабушку. Она совсем даже не хромала, когда неслась со скоростью пожарной машины к сараю.

— Я тебе сейчас так втяну, что ты сикнёшь! — кричала она.

А вот такого понятия у меня в опыте ещё не было. И этот опыт у меня появился уже через минуту. Сначала облив мне ноги, она выплеснула из ковшика воду на мой костёр. Затем, вытащив меня за руку из сарая, она стала искать что-то вокруг. И вдруг, схватив подвернувшуюся под руку мою скакалку, — «втянула». Думал, что правда сикну, честно.

— Ты же мог всё это сжечь и сгореть сам! — причитала она.

Помню бабушкину еду. Очень, очень вкусный, густой, аж сладкий суп из буряка и красной фасоли. А ещё она варила борщ. С мясом. С жирным мясом. Я сижу над тарелкой с остатками борща, где плавает огромный жирный кусок варёного мяса. Я горько плачу. Слёзы капают в борщ. Бабушка уже не уговаривает меня это съесть, уже не повышает голос, угрожая, что не пойду в большой двор, куда все дети снова вырвутся после обеда. Она говорит: «Пока не съешь — гулять не пойдёшь». Такое, наверно, со всеми бывало, да? А вот чем это кончилось, я не помню. Был и другой случай с борщом.

«Охотничьи» колбаски

Зато помню другой случай, и тоже про борщ. Дело было перед обедом. Мы, как всегда, самозабвенно шныряли между огромных рулонов фабричной бумаги под навесом, представляя себя в сказочной стране с лабиринтами, полными чудовищ. Когда кому-то из детей проходящие мимо по своим делам родители дали погрызть кусочек «охотничьей» колбаски. Это такие тоненькие, толщиной с мизинец прикопчённые колбаски. Слюнки текут. Я выбираюсь из заколдованных подземелий бумажных рулонов и иду к бабушке.

— Бабушка, сходи, пожалуйста, купи «охотничьих» колбасок, что-то мне кушать захотелось.

— Не могу, — говорит она, — Занята. Но ты садись, я тебе борща налью.

— Нет-нет, — говорю я, — я подожду, пока ты освободишься и сходишь, погуляю.

— Хорошо, иди гуляй, — говорит она.

Проходит время, надо идти обедать, все уже разошлись. Как проходила через двор бабушка, я не видел. Может, просто не заметил? Пойду узнаю, что с колбасками.

— Бабушка, ты ходила в магазин?

— Нет, вот, смотри, сколько я всего перестирала.

— А как же колбаски?

— Нет колбасок, может, завтра купим? А пока садись, я борща погрею.

— Нет, я буду ждать. Ты же когда всё переделаешь, сходишь?

— Конечно, — говорит она, — Когда всё переделаю — точно схожу.

— Тогда я погуляю?

— Ну, если кушать не хочешь — иди, — говорит бабушка.

Вечереет. Взрослые постепенно возвращаются с работы. Зовут своих отпрысков по домам ужинать. Меня не зовут. «Монтекки», вдоволь посмеявшись на семейном совете, решили ждать. С серьёзными лицами. Я плетусь домой. Захожу и говорю, опустив голову: «Бабушка, налей борща, надо бы покушать, я за целый день так нагулялся». — «Садись, садись, внучек, уже наливаю!» — говорит бабушка.

Колбаски мне, конечно же, купили, но это уже было не важно. Потому что я их очень «хотел» тогда, а теперь они стали обычными тонкими колбасками марки «охотничьи». Эта история, наверное, всё-таки не про борщ получилась.

Важнейшее искусство

Ещё моя бабушка очень любила кино. Нет, не так. Начать стоит с того, что в то время обычный телевизор с крохотным экраном и прямоугольной линзой (заполненной водой из-под крана) перед ним был большой редкостью. Из всех жителей нашего двора он был только у одной немолодой одинокой женщины. И я помню, как однажды она по какому-то случаю разрешила его посмотреть всем соседям сразу. Там было не протолкнуться. Телевизор я помню, а вот что показывали — нет. В те времена «важнейшим из всех искусств для нас являлось кино» (для всех). Не важно.

В кино с бабушкой и дедом я ходил часто, несмотря на то что сеансы были вечерними, а фильмы взрослыми (но пропущенными через мелкое сито высоконравственных и глубоко культурных узких специалистов). Это, как с цитатой выше, — тоже не важно. Важно то, что я, сидя на двух смежных подлокотниках соседних кресел, видел весь экран без помех. А фильмы какие я смотрел! «Пепел и алмаз», «12 подвигов Геракла», ну и куда же без «Чапаева». Особенно бабушке нравились фильмы про «шпионаж», как она говорила. Вот их я не помню.

А в первый свой просмотр фильма в кинотеатре я то и дело, нагибаясь к бабушке в одну сторону или к дедушке в другую, спрашивал: «А это кто?» или «А они куда?», или ещё «А эти за кого?». На меня шикали. И дед объяснил, что вопросы я должен задавать после кино, а не во время. Но как удержаться, если тебе лет пять? А после кадры фильмов долго стояли перед моими глазами, пока мы возвращались домой.

Сундук с сокровищами

У бабушки была швейная машинка. Ручная. Хорошая, работала гладенько и точно. Я рассказывал — бабушка шила. Однажды ей купили новую машинку для шитья. Внешне она была тумбой из орехового дерева, а если открыть дверцу — начинались чудеса. Невидимая до сих пор швейная машина легко поднималась над столешницей. На большое колесо внутри тумбы набрасывался круглый ремешок, и с помощью широкой педали под ногами всё это сразу приводилось в движение!

Одно было плохо: мне к ней приближаться было запрещено. Нельзя. Совсем. Никогда. Это были её неизменные ответы на все мои вопросы. А для меня это был просто какой-то полный драгоценных безделушек и разных штучек сказочный сундук. Когда бабушка шила, я стоял рядом и ждал момента, когда в выдвинутом ею ящике вдруг показывалось что-нибудь интересное. Я сразу же спрашивал: «А это что?».

И вот однажды, когда я заметил в ящичке с коробочками иголок, связками шпулек и прочего полезного хлама какую-то картинку и, как всегда, спросил, что это, бабушка перестала шить и достала картинку из ящичка.

Картинка оказалась нарисованной на кусочке жести. С обратной стороны она блестела. Размером она была всего с половинку спичечного коробка. Но что это была за картинка! Цветная, красивая необыкновенно. На ней был нарисован мужчина в балахоне с книгой в одной руке. Книга открыта и обращена к зрителю, вторую руку он поднял вверх. Я не мог даже представить себе, что такое мелкое рисование возможно. У нарисованного были не только зрачки в глазах — я видел каждый его палец, различал странные буквы в его книге, видел волосы, выбившиеся на его лоб из причёски. Это было поразительно. Я стоял открыв рот и боялся взять это чудо в руки. Правда, я заметил: эту картинку как будто откуда-то вырезали, её края были немного загнуты, почти незаметно, а вот верхний срез был вообще слегка наискось. Я смотрел во все глаза, а бабушка рассказывала.

Эту иконку привёз её отец с фронтов Гражданской войны. Жили они тогда не здесь, а на Брянщине, и там ещё осталось много родственников, к которым она меня обязательно ещё свозит. А тогда, когда бабушка была девочкой, у неё умерла мама. Отец остался вдовцом и женился во второй раз. Молодая жена рожала ему детей чуть не каждый год. И вскоре бабушка, ещё сама ребёнок, уже помогала поднимать шесть малышей-погодок. Как было тяжело, она передать не может. Отец на фронте, а мачеха домашнюю работу делила с ней как со взрослой.

Когда отец вернулся, не единожды раненный, то они перебрались в Симферополь. Может, он воевал тут, может, понравились эти места по чьим-то рассказам, но они приехали, и им выделили этот дом. Из ракушечника, под черепичной крышей, с печкой. Когда бабушке было 16 лет, она до такой степени устала быть второй матерью сводным братьям и сёстрам, что, подкопив денежек, села в поезд и уехала во взрослую жизнь, ни с кем не прощаясь. Что было дальше с мачехой, куда разлетелись её выросшие дети, мне тогда не рассказали. Бабушка сказала только, что её отец, красный командир, позже умер от открывшихся …старых ран. Не сказала даже где.

И я слушал эту новую семейную историю, которая теперь становится и моей тоже. Я боялся спугнуть этот редкий случай, когда бабушка делилась чем-то о своём прошлом. Я живо представлял красного конника с шашкой наголо, который, спешившись и сжав её своей сильной рукой, подходит и вырубает эту красоту из… из… Вот тут никак не выходило придумать откуда. Не хотелось бы думать, что из церковного иконостаса, нарушая его великолепие. А тем более не хотелось представлять, что из нательной иконы на груди белогвардейца… А вам как кажется?

Сердце бабушки

Сама иконка размером с почтовую марку вместе со швейной машинкой досталась по наследству моей маме, а после её кончины сокровище моего детства перешло ко мне. Время её не пожалело: в паре мест из-под вздувшейся краски уже проглядывали места со ржавчиной. Но это ближе к краям. А само изображение Христа с книгой, в которой старославянской вязью выведено «Аз есмь…», всё такое же поразительное по исполнению. Чтобы её спасти, сначала я аккуратно подрезал скошенный верхний край так, чтобы было похоже на арку. Затем я покрыл её по контуру, стараясь как можно дальше от изображения, слоем краски на основе олифы похожего с её фоном цвета. И в завершение — сделал ей крохотный оклад из кусочка мочёного дуба, по форме тоже напоминающий арку.

Вернёмся к бабушке. Эта глава посвящена ей. Бабушка занимала, пожалуй, большую половину моего тогдашнего мира, надеюсь, все последующие мои воспоминания дадут возможность вам понять это. Есть, например, такое.

Иногда, расстроившись, она говорила мне или деду, реже маме: «Ты меня до второго инфаркта довести хочешь?». Дело в том, что первого инфаркта я не видел, а слово «второй» с увеличением её возраста превратилось в слово «третий». Она тогда ложилась на диван и говорила:

— Вот бы уже давануло как следует, и всё!.

Это она про свое сердце. Я стоял грустный. Дед суетливо подтыкал ей подушку под голову. Мне иногда она выдавала тираду подлиннее. Мол, вот, твой отец врач («не врач, а срач!» — это её слова), «Мне плохо с сердцем. А он! Подушку под лопатки забил потвёрже и пошёл скорую вызывать!». Мне от этих слов становилось совсем плохо — бросивший меня отец, оказывается, и врач плохой… (Когда вырос, я узнал, что он действовал по медицинскому протоколу для такого случая). Но тогда слушать такое мне было невыносимо больно. Казалось, я не смогу стать хорошим именно из-за такого отца. Но речь пойдёт тут о другом, о том, как бабушка повела меня к зубному. В первый в моей жизни раз.

Боевая ничья

У меня разболелся зуб. Я аж подвывал, все примочки и отвратительная приправа гвоздика за щекой не помогали. И мы пошли к врачу. Длинный коридор, стулья у стены, женщины с детьми. У всех детей круглые глаза на перепуганных лицах. Мы тоже присели. И тут из кабинета через закрытую дверь послышались два звука: завывание какого-то механизма и перекрывающий его детский вой. Это повторялось снова и снова. Когда звук машины стихал, детский голос тоже переходил в тихие всхлипывания. А после снова это, непонятно что творящееся за дверью, повторялось.

Бабушка, видя, что мои глаза по размеру уже такие же, как у всех детей в очереди, говорит: «Там доктор немножко посверлит тебе зубик, и всё, поставит пломбу, и мы дома. А по дороге я куплю тебе на лотке пару шариков разноцветного мороженого (его так тогда продавали, набирая теплой ложкой, чтобы получился красивый шарик)».

Никакие посулы не могли меня заставить отдаться в руки человеку со сверлом за этой дверью. Бабушка это начинала чувствовать. «А как же Чапаев? Его ранили, а он терпел и плыл…» — говорила она.

Я её почти не слушал, потому что из-за двери вышел мальчик. Зарёванный, с соплями под носом, с потными скомканными волосами на лбу и красной щекой, за которую он держался. У его мамы был виноватый вид. Упирающегося следующего пациента туда, кроме мамы, помогла завести медсестра. И все повторилось! Третий пациент начал плакать вовсю прямо в коридоре. Он цеплялся за стул, он цеплялся за чужих людей, и всё равно исчез за дверью. И всё, что было до него с остальными, стало повторяться опять. Я попросил бабушку: «Давай уйдём» (подальше, без мороженого, просто уйдём). Бабушка сказала, что зуб надо лечить. Я настаивал, она отказывала. Доводы у меня кончились, я использовал козырь, сказав, что он перестал болеть, — но это тоже не помогло. Мне было так страшно, что я начал плакать, а бабушка — нервничать. Чем громче я плакал, тем сильнее нервничала бабушка.

Когда надо было пересесть на стулья поближе к кабинету, я не стал этого делать. Пересадить меня можно было, только перенеся туда стул, на котором я сидел. И в который вцепился изо всех сил руками и обвил его ножки своими ногами. Я уже ревел так, что вышедшая в коридор медсестра попросила замолчать: «Вы пугаете пациента в кресле у доктора!» — сказала она. Я ревел на полную, и все вокруг постепенно начали занимать мою позицию в споре с бабушкой… Бабушке стало плохо. Серьёзно. Она обмякла на стуле и закрыла глаза. Все засуетились, снова забегала медсестра, пришли ещё люди в белых халатах. Бабушке сделали укол и сунули в бесчувственный рот таблетку. А немного погодя, когда она открыла глаза, её попросили посидеть ещё немного не вставая. Я сидел рядом и хлюпал носом. «Это уже, наверное, тот самый второй инфаркт?» — спрашивал я себя…

Домой мы возвращались молча. Каждый думал о своём. Бабушка о том, что впервые не смогла сделать то, что задумала. А я думал, что впервые вышло, по-моему.

Вот только бабушку мне почему-то было очень жалко.

Караси к ужину

Следующий эпизод с её участием был такой. Мы с друзьями из пары соседних дворов, узнав от кого-то, что в бассейне у какого-то здания с колоннами неподалёку водятся караси, решили их наловить. Я прямо напевать начал от восторга при мысли, как я приношу бабушке карасей на ужин. Смастерили удочки из чего нашли. Это были более или менее ровные ветки кустов с привязанными на примерно метровой нити крючками. Крючки были настоящие — их кто-то «раздобыл» у своего отца в рыбацком рюкзаке. Дорогой мы мяли в кармане мякиши хлеба, который нам всегда давали на улицу, если попросить. «С солью или без?». — «Без» — и готово.

Это было в выходной день. Мы шли по центру города. Большое здание с колоннами было за закрытыми воротами и забором из железных пик, похожем на наш во дворе. «Осторожно, там есть охранник», — сказал наш «наводчик». Зная уже по нашему забору, что если между прутьев пролезает голова, то и туловище боком проходит, мы просочились сквозь ограду в запретный сквер. Дорожки, подстриженные кустики, огромные туи вдоль забора. И он — бассейн, круглый, с круглыми листьями и цветами, плавающими по поверхности воды. И самое невероятное — караси. Крупные рыбины, как с базара, но только такие разноцветные! Жёлтые, красные, в крапинку…

«Немыслимой красоты улов я принесу сегодня бабушке», — подумал я. Надо постараться наловить полное ведёрко — жестяное, детское, для песочницы, которое я прихватил. Тихонько, на корточках окружив бассейн, мы приступили. Я даже не ожидал, что ловля рыбы — это так просто. Мякиш — на крючок, крючок карасю к носу, он глотает, я вытаскиваю. Легкотня. Дело идёт.

И, видимо, мы потеряли бдительность. Невдалеке громыхнула большая дверь, и кто-то крикнул: «Атас!». Я встал и увидел бегущего к нам по дорожке сквера человека в зелёной форме с настоящей винтовкой наперевес! «Стой, стрелять буду!» — орал он на бегу. Слышал это я уже вдогонку. Я летел к ограде, бросив удочку и подхватив ведёрко с уловом, не оглядываясь на «соучастников». Я бежал прямиком через подстриженные кустики к спасительному забору… Две мысли бились у меня в голове. Первая — попадёт ли он, если стрельнет, и вторая — мне нужно с первой попытки попасть в такую щель между прутьев, чтобы пролезла голова… Я её не пометил, но нашёл слёту, а спрыгнув на тротуар, я отбежал ещё чуть дальше и огляделся. Мы все выбрались. Благополучно. Наша взяла. Сторож не мог пролезть сквозь ограду и ругался, а мы, не искушая больше судьбу, стали быстро расходиться по домам. Дело шло к вечеру, и я, улыбаясь, шёл домой со своим уловом.

«Что это?» — бабушка стояла, уперев руки в боки, и переводила взгляд с моего улыбающегося лица на необыкновенных по красоте рыб в ведёрке.

— Это на ужин, — говорю я.

— Я это жарить не буду, — это она.

— Это же рыба? — говорю я.

— Декоративная! — это она.

— Её что, нельзя есть? — спрашиваю.

— Не знаю. А где ты её взял? — спрашивает бабушка.

— Наловил у большого серого здания с колоннами, там во дворе бассейн. А охранник нас не заметил, — вру я.

— Это здание — Центральный Комитет Профсоюзов Крыма! — и она плюхнулась на табуретку….

Перед ней встала неразрешимая задача: сказать мне, чтобы я отнес назад дохлых карасей, — абсурд. Готовить их она не собирается, мало ли что. Она встаёт и говорит:

— Девай её куда хочешь, — и уходит на кухню готовить на ужин жареную картошку.

Без моей «декоративной» рыбы.

Два бабушкиных урока

А когда меня записали в детский сад, водить меня туда тоже стало обязанностью бабушки. Я говорил, что у неё была больная нога и она немного хромала, когда ходила не в своей ортопедической обуви с утолщенной подошвой. Однажды мне показалось, что она и меня хочет сделать каким-то хромающим уродцем. Потому что она отвела меня сначала к врачу, а после к какому-то сапожнику, и тот выдал ей для меня ужасно неудобные, с утолщением посередине стельки. Они были из кожи и пахли как брючный ремень. Их сунули в мои сандалии и сказали: надевай. Я стоял на вывернутых наружу ступнях, в подошву больно давил горб на стельке. Это возвышение хоть и было плавным, но при этом оставалось невозможно неудобным в обуви.

И мы с бабушкой пошли домой. Скрип. Скрип-скрип. Скрип. Скрип-скрип. Она — поскрипывая своей ортопедической туфлей, а я — вторил ей обоими своими новыми супинаторами (так это орудие пыток называлось).

— А как же ты в Армии собираешься служить? — спрашивала она меня дорогой. — У тебя плоскостопие, а в Армию с плоскостопием не берут.

«Ладно, — думал я, — Ради Армии потерплю». Скрип. Скрип-скрип…

***

Теперь про садик. Дорога туда занимала всего четыре минуты. Водила меня туда бабушка. Но недолго. Всё первое время она всегда вслух описывала, пока мы шли, наш поход в садик. Каждый день.

— Выходим со двора и идём направо…

— Надо дойти до угла в конце улицы…

— Идём до светофора и останавливаемся…

— Ждём зелёный свет и идём, только если пошли все люди!

— А если людей нет? — это я.

— Тогда подходим к любой тёте и говорим: «Переведите меня, пожалуйста, на другую сторону!». Запомнил?

Светофор стоял у пересечения с трамвайной линией. Сейчас уже мало кто знает, что в Симферополе раньше ходил городской трамвай. Стоя у светофора, я смотрел на проезжающий вагон и думал:

— Как же, наверное, хорошо целый день неспешно кататься в трамвае за пультом управления, иногда подавая звонок зазевавшимся прохожим. Динь-динь!…

— Пошли. Сразу за переходом высокая решетчатая калитка садика — её видно.

У входа всех всегда встречала дежурная воспитательница одной из групп.

И вот однажды утром бабушка говорит: «Что-то мне нездоровится, сам дорогу найти сможешь?». — «Конечно смогу!» — стараясь не запрыгать, говорю я.

— Уверен? — это она.

— Да что там идти! Направо, за угол, на переходе попросить перевести, и калитку на той стороне видно, — говорю я.

— Ну иди.

И я пошёл… Только через много лет я узнал, что она ещё пару недель ходила за мной до самого садика, прячась, если я вдруг оглядывался.

Про мою бабушку у меня осталось ещё три ярких воспоминания. Ну очень ярких.

Воспоминания первое. Бумажный капкан

Тут необходимо предисловие. У бабушки с дедом было три дочери. Моя мама — средняя. У старшей детей не было, а у младшей был сын — мой младший двоюродный брат. Он был младше меня на три года. По сравнению с ним в свои пять лет я чувствовал себя совсем взрослым. И как взрослый брат я просто обязан был учить его правилам жизни и делиться всем, что уже знаю о ней. Его привозили к бабушке на лето, и мы вместе могли играть в большом дворе вместе со всеми его маленькими обитателями.

И я, конечно же, первым делом повел его в наш волшебный мир под большим навесом картонажной фабрики. Ему было года два. Он был очень полным ребёнком, молчаливым и сосредоточенно наблюдавшим за всем, что происходило вокруг. И вот мы там. Столько игрового пространства он никогда раньше не видел. Мы шныряли между лежащих вповалку огромных рулонов бумаги в самых невероятных направлениях, как в муравейнике. Мы выглядывали из самых невероятных щелей между ними и смеялись друг другу, или кривлялись. И вдруг…

Когда друзья меня позвали и сказали, что мой брат застрял, я не поверил. На месте события стояли четверо детей и показывали пальцами на болтающиеся в воздухе толстые ножки моего брата. Я обошёл пару рулонов и подошёл к его голове с руками. Руки тоже беспомощно месили воздух. Я спросил: «Застрял?». Он молчал. Его лицо постепенно краснело, и я видел, что он собирается заплакать. Я просил его не плакать, а я попробую его аккуратно вытащить. Я взял его за руки и стал тащить. Это было похоже на то, что я хочу вырвать с корнем из земли большое дерево. Он так застрял, что мне было непонятно, как он вообще туда залез до половины. Он ещё держался и не плакал. Я пошёл пробовать вытащить его за ноги. И даже попросил за его вторую ногу взяться своего друга, жившего в соседнем доме. Как там в сказке про репку было? И вот тут он начал реветь. Громко. Брат оказался таким голосистым, что к нам подошёл кто-то из взрослых узнать, в чём дело. Осмотрев обе половины моего брата, он куда-то ушёл. Брат продолжал плакать, а я — уговаривать его выдохнуть, втянуть живот и уперевшись посильнее руками постараться выбраться. И что я тут, я буду ему помогать.

Пришли рабочие с фабрики и оглядели здоровенную кучу рулонов над моим братом. Поохали, нахмурились и, переговариваясь между собой, порой кряхтя от натуги, стараясь не сделать хуже застрявшему ребёнку, они приступили к делу.

Я почти не дышал в это время. Работая сразу с двумя половинами моего брата, через несколько томительных минут они наконец освободили его из бумажного капкана. Строго запретили всем (в который раз) даже приближаться к навесу и проводили нас до дома. К бабушке. В руки.

Слушала рассказ взрослых она спокойно, а когда закрыла дверь в арке между большим двором и нашим, энергично направилась в дом. Моё сердце упало. Вернулась она, ожидаемо, с ремнём и «впорола» мне от души, приговаривая: «Его ж там могло задавить насмерть!». Моего брата она не била. А он стоял в стороне, смотрел на происходящее и снова начал плакать.

Воспоминание второе. Головастики

Было ли это в тот же приезд моего брата или в следующий, я не помню. Скорее всего, в следующий, потому что на мой вопрос: «Хочешь посмотреть на головастиков, это такие недолягушки с хвостами?» — он уже смог ответить: «Да!».

В большом дворе у красного щита на стене фабрики стояла красная бочка. На щите было несколько окрашенных красным неподъёмных железяк и дикой треугольной формы ведро. Главное тут — это бочка. Её специально поставили под водосточную трубу с крыши, и поэтому во время дождя она всегда пополнялась водой. Летом, когда дождей мало, воды в ней постепенно становилось меньше, она становилась зелёной и пахла тиной. Но зато там всегда откуда-то появлялись головастики. Вот это чудо природы я и решил показать брату. Кто-то же должен был знакомить его с окружающим миром.

Подойдя к бочке, я заглянул в неё и был рад, что не ошибся: головастики были на месте, разных размеров. Они весело сновали в зелёной воде. Вот только чтобы на них смог посмотреть мой брат, мне пришлось его приподнять со словами: «Держись руками за край и смотри». Он крепко вцепился в край и заглянул внутрь, я встал сбоку и тоже смотрел в бочку. А после, в надежде поймать хоть одного, придвинулся к бочке поплотнее и стал пытаться рукой поймать одного из этих резвых существ. Не выходило, но брат смеялся, и мне было приятно. Понимая, что висеть долго ему тяжело, я бросил ловлю и, обхватив его сзади, аккуратно поставил на ноги. Всё.

Нет, это было не всё. Отойдя на шаг, я увидел, что шея, руки до локтя, рубашка, шорты, колени и даже носки сандалий у него были красного цвета. Такого же и как бочка. Я боялся опустить голову и осмотреть себя. Вы догадались, что бочку перед нашим приходом покрыли новым слоем свежей красной краски? Мы стояли, глядя друг на друга с разведенными в стороны руками. Красными.

Проходящий мимо рабочий с фабрики не мог сдержать улыбку. Но, идя назад, пожалел нас, остановился и сказал: «Это надо сначала керосином оттереть, а после — постирать». Я взял красную ладонь брата в свою красную ладонь, и мы поплелись домой. Моё настроение как-то передалось ему. Мне показалось, что он тихонечко начал шмыгать носом. Это было предчувствие.

Бабушка, открыв дверь, не поверила своим глазам. Меня-то она знала хорошо, но теперь это стало происходить сразу с двумя её внуками!

— Заходите, — это она.

— Бабушка, нам сказали, что надо сначала керосином, а после постирать, — это я.

— Керосином? Не-е-ет, сначала надо не керосином!

И она решительно направилась в дом. Я догадался зачем. Брат тоже догадался и начал подвывать. В этот раз нас «пороли» обоих. После нас, зарёванных и голыми стоящими в тазиках с мыльной водой, она долго оттирала керосином. Самое странное, что эту историю мой брат умудрился запомнить. На всю жизнь.

Воспоминание третье. Две копейки

Приближался Новый год. В нашем дворе, в соседнем с нами доме, жила семья моего друга. Он был примерно на год старше, и идей, как повеселей проводить наше детское время жизни, у него было ещё больше, чем у меня. Однажды, накануне Нового года, когда все уже разглядывали ёлки и новые украшения к ним на рынках и в магазинах, мой друг выдал идею. Он предложил удивить родных новыми ёлочными украшениями, которые мы накупим к празднику.

— Накупим? — это я.

— Накупим! — это он. — Насобираем денег и накупим!

— Насобираем? — это опять я, с сомнением.

— Да проще некуда! Я знаю как, мне рассказали пацаны из другого двора! Двинули.

Ну как я мог упустить такую возможность и не принести бабушке новых блестящих, разноцветных, а иногда даже со светящимся в темноте узором новогодних ёлочных игрушек?

И вот мы в универмаге. Новом, в несколько этажей, круглом внутри и снаружи, с множеством маленьких празднично оформленных магазинчиков на каждом. Этот универмаг только недавно построили, но нам он был хорошо знаком ещё с лета. Перед ним был круглый бассейн с небольшим фонтаном, и мы иногда ходили купаться в нём, когда скука и жара уже совсем донимали нас во дворе. Кстати, на дне бассейна иногда можно было найти мелкие монетки — одну или две копейки. Это было удачей. Универмаг был в паре минут бега от нашего двора, из которого нам всем запрещалось выходить.

Вернемся в зиму. В это незабываемое ощущение предновогоднего настроения…

— Приступим, — это он. — Смотри, как надо!

И он, сделав жалобное лицо, направился к тёте, которая рылась в сумочке.

— Дайте, пожалуйста, две копейки, мне надо маме позвонить, а то мою «двушку» телефон-автомат проглотил, — стал канючить он не своим голосом.

Тётя глянула на него, дала ему двушку и продолжила рыться в сумочке. Друг подошёл ко мне и спросил:

— Ты понял?

— Я так не смогу, — сказал я.

— Сможешь, — уверенно сказал он. — Попробуй.

— А если не дадут? — это я.

— Подойдёшь к другому человеку. Только знай: дядьки дают реже, — сказал он.

А уходя, сказал: встречаемся тут, через некоторое время, если что — жди. И ушёл.

«Та-а-а-к, — подумал я. — Я могу просто подождать и сказать, что не получилось. А если он насобирает денег и купит игрушек, то в его полном праве будет не делиться ими со мной… М-да-а-а», — подумал я. И я неуверенно выбрал в толпе тётю.

— Дайте, пожалуйста, две копейки, мне надо маме позвонить, а то мою «двушку» телефон-автомат проглотил, — это уже я.

Тётя внимательно посмотрела на меня и спросила:

— Ты потерялся?

— Нет, — ответил я. — Просто надо позвонить маме, что я уже тут, в универмаге, жду её.

Я был просто в восторге, как здорово у меня выходит врать! Правда, сердце ушло при этом в пятки, голос свой я тоже не узнавал. Протянутая рука вспотела, и мне очень, очень сильно в этот момент хотелось просто убежать, выскочить отсюда на слякотную улицу.

— Держи, — сказала тётя и протянула мне монетку в две копейки.

Дело двинулось. Ради интереса я подходил и к дядям, и они действительно раскошеливались реже. Некоторые мне давали монетку «двушку», а некоторые — две монетки по копейке. Поглядывая на то место, где мы условились встретиться, я продолжал «собирать» (как выразился мой лучший друг) денежки на подарок для бабушки и всей семьи, конечно. Вот наконец я увидел, что он вернулся, и помчался к нему. У нас у каждого было по пригоршне мелочи. Я был доволен: у меня получилось совсем не хуже, чем у него. И мы пошли выбирать красоту для наших новогодних праздников.

Открыв дверь, бабушка воззрилась на охапку сверкающих «дождиков» из фольги, скрученных кружочков серпантина и бережно засунутых в карманы стеклянных шаров и сосулек.

— Откуда это? — спросила она.

— Из магазина! — гордо сказал я.

— Ты это украл? — спросила она.

— Я это купил! — по-прежнему гордо сказал я.

— А деньги на это ты украл? — уже только полувопросительно сказала она.

— Да нет же, бабушка, я их насобирал! — сказал я.

— И где же это место? И как же ты их «собирал»? — никак не успокаивалась бабушка.

И я ей бодро рассказал всё с самого начала.

— Ты их не «собирал», внучек, ты их выманивал у людей обманом, — уже тихо сказала она.

После этих слов она встала и пошла в другую комнату. Я не верил своим глазам, когда она вернулась оттуда с ремнём.

— Выкладывай всё в мусорное ведро! — очень твёрдым голосом сказала она. — И чтобы я видела!

А после она меня всё равно выпорола. Затем, одев меня, ещё хнычущего, накинув и себе что-то на плечи, взяла меня за руку и потащила в большой двор. Мы направлялись к дому, где жил мой лучший друг со своей семьёй. «Что же сейчас будет?» — в ужасе думал я. Когда мы приблизились к их дому, услышали, как оттуда доносятся крики взрослых и громкий рёв моего «подельника». Бабушка остановилась и, круто развернувшись, ни слова не говоря, потащила меня домой.

Я тоже догадался, что ему сейчас объясняют разницу между «собирать» и «выманивать».

Вам, наверное, трудно себе представить, что все эти принесённые мной ёлочные украшения были действительно выброшены, да? Тогда вот вам ещё история.

Клад в поленнице

У бабушки было три дочери (меня тогда ещё и в помине не было). Жили они тут же, в этом домике из ракушечника под черепичной крышей, с печкой. В сарайчике из того же камня хранились заготовленные для печки уголь и дрова. Там были, понятно, и банки с консервацией, и инструменты деда, и арбузы, которые долёживали там в соломе до самого новогоднего стола…

Так вот. Поленница дров. С ней и связана эта семейная история.

Однажды кто-то из бабушкиных дочерей, посланная в сарай за дровами, вдруг обнаружила в ней пачку купюр в жестяной коробочке. Она позвала мать. С матерью пришли и остальные дочери. Они смотрели на найденные деньги молча. Бабушка, поразмыслив, изрекла:

— Закрой и положи на место. Если отец спрятал эти деньги от нас, значит, они не для нас. Может, у него ещё одна семья есть. Я отсюда копейки не возьму! Разговор окончен!

А время тогда было жуткое: послевоенный голод, безденежье и три дочери на попечении. И по ещё одной семейной легенде, в то время жилось так плохо, что бабушка с дедом, чтобы спасти дочерей от голодной смерти, были вынуждены пожертвовать своей тогда жившей у них небольшой собачкой. И я этому верю. Вспоминать об этом в семье считалось кощунством. А все годы моей жизни с ними мне всегда без объяснения причин запрещали завести дома щеночка. Наотрез.

Так что бабушка тогда и впрямь не взяла оттуда ни копейки. Дочери, правда, уже были большими, и подействовал ли на них этот урок гордости — увидим.

Да, забыл. Теперь, зная эту историю, вы, наверное, поймёте, почему я без ропота складывал принесённые из универмага новогодние украшения в мусорное ведро своими руками. Я выкидывал их и, стоя над ведром, думал, что мне, наверное, хочется иметь такой же твёрдый характер, как у бабушки.

Заканчивая рассказ про свою бабушку, которой я безмерно обязан не меньше, чем маме, я должен отметить, что повзрослев никогда не мог понять нескольких вещей в ней. Например, выходит: она его любила, раз как-то дожила с дедом до солидных лет, не разведясь. Тогда зачем было так уничижать его в семье? Она всегда гоняла его туда-сюда, не давая толком закончить предыдущее поручение. Она на все его рассказы мне говорила:

— Враки, — закатывая глаза к потолку.

Она просто не могла остановиться в этой тихой травле деда. Когда это началось? Почему? С какого возраста? Я видел многих пожилых женщин, которые даже на улице, голосом надсмотрщика, командуют своим мужьям: «Держи сумку! Стой тут! Я тебе что сказала?! Иди сюда!»… Вы такие пары тоже видели, я уверен. И сколько же женщин из всех живущих, вот так меняются в пожилом возрасте? И почему они не понимают, что с ними происходит? Будем вникать глубже, постепенно.

Моя мама

Ну что же. Надо приступать. Попробуйте как-нибудь сами себе описать своё отношение к маме. Только честно, без лести себе, без приукрашивания её, а честно, хотя бы перед самим собой. Вы сможете описать своё отношение к ней в детстве? Или своё неоплатное чувство сыновнего или дочернего долга перед ней, которое невозможно оплатить ничем, как бы и сколько бы вы ни старались? Попробуйте честно описать обиды, нанесённые вами ей, даже нечаянно, но только честно. А сколько раз вы не понимали её, не соглашались с ней? Попробуйте также честно описать, сколько вы всего ей не сказали или не сделали для неё… Описать своё отношение к маме невозможно, это как пытаться описать необъятное ночное небо. У вас просто не хватит ни слов, ни времени на каждый алмазный прокол в этой огромной бездне над вашей головой, сколько бы вы ни старались.

А описывать жизнь своей мамы честно, но очень узко (вы ведь видите картину мира только из своих двух крохотных дырочек в голове, по которым зрительный нерв соединяет глаза с мозгом), — это будет уже заранее предполагаемый, однобокий, блеклый и не полный её портрет. Это как сравнивать мир, окружающий вас, и маленький кусочек его фотографии. Вам ведь понятно, что ощущение всего многоцветия и огромности нашего мира этот кусочек не сможет передать?

Я не помню маминого лица в первые годы жизни. Но я не помню и других лиц близких людей в том возрасте. Зато я хорошо помню её лицо в те дни, когда мы с ней прощались. Уже навсегда. И этого нельзя было никак изменить. Никак и ничем. Её извинения за свои ошибки (сделанные по отношению ко мне) разрывали мне сердце; я, взрослый мужик, готов был рыдать. Но мы с ней держались. Оба держались, и даже этому меня научила она — держаться. Держаться всегда, не гнуться. Может, поэтому бабушка пару раз в сердцах и называла её «оглоблей»? Мама дала мне жизнь, она растила, лечила, учила, помогала мне и оберегала меня как могла всю свою жизнь. Делала это незаметно, скромно и терпеливо, отдавая кусочки себя мне. Как в легенде про пеликанов, которые кормят своих птенцов своей кровью. Она вложила в меня мою душу, она дала мне силы. Она сделала меня таким, каким я уже почти прошёл и свой путь…

Вот только соберусь выбрать в шкафу своей памяти какой-то эпизод, как вдруг со всех его полок и забытых уголков на меня высыпаются эпизоды, о наличии которых я даже не подозревал. Например, этот.

Я уже стою на своём посту у швейной машинки, бабушка шьёт, тянет:

— Наверно, ми-и-и-лый мо-о-ой…

Моя мама, она сейчас торопится на работу, собирается в прихожей. Она у меня красивая, одной рукой надевает туфлю, а второй опирается на дверной косяк. Это она заглядывает к нам из кухни (она же прихожая), где в тазу с водой стоит кастрюля с борщом. Мама говорит:

— Борщ прокис, — разочарованно.

— Перекипячу. И мы его в обед доедим, — совершенно буднично отзывается бабушка.

Она продолжает строчить на своей новой машинке и снова заводит:

— На нём защитна-а-а-а…

Я в оторопи: мы что, будем есть этот уже испортившийся борщ? Тут надо помнить, что его по-прежнему варили с большими кусками жирнющего мяса. Теперь оно будет ещё и прокисшее?!

Понимаете? Это я про шкаф своей памяти. К нему страшно приближаться.

Парк моих снов

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.