16+
Горячие дороги Алтая

Объем: 230 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

ЧАСТЬ 1. РЕАЛЬНЫЕ ПОВЕСТИ

Государевы преступники

Пояснения.

Маркшейдер, шихтмейстер, берггешворен, гиттенфервальтер и прочее — чины служителей горного округа. Маркшейдер — чин равный военному штабс-капитану.

Плакатный паспорт — долговременный паспорт. Выдавался на два года и мог регулярно продлеваться. Обычно его получали купцы.

Бергайер — работник завода, рудника, прииска, служитель кабинета его императорского величества. Фактически — крепостной, принадлежащий императорской семье.

Кавалергары, кирасиры — тяжёлая кавалерия, грудь и верхнюю часть живота закрывал металлический доспех — кираса, а основным вооружением был палаш — узкий меч с односторонней острой кромкой. Кавалергарды — элитная гвардейская часть тяжёлой кавалерии.

Коммерц-советник. (Коммерции советник) — почётный титул, которым удостаивались купцы, пробывшие в 1-й гильдии не менее 12 лет. Этот титул приравнивался к гражданскому званию 8 класса и давал возможность поступления на государственную службу.

Штафирка — презрительное название штатского человека офицерами царской армии.

Заводские служители. Крепостные работники рудников и заводов. Среди них бергайеры (бергалы) — непосредственно работавшие на добыче или выплавке руды и просто служители на подсобных работах. Работники не имели права покидать место жительства и место работы, были фактически на положении рабов. Их обеспечивали пищей, одеждой и давали небольшое денежное содержание. Заводские служители либо становились таковыми по наследству, либо в результате рекрутских наборов среди заводских крестьян.

Заводские крестьяне и заводские приписные служители. Тоже крепостные, но принадлежали они не конкретному барину, а императорской семье, имуществом которой управлял кабинет Его Императорского Величества. Заводские крестьяне платили налог в императорскую казну и были обязаны исполнять повинности на заводских работах, строить и ремонтировать дороги и мосты. Их положение было несколько свободнее, чем у заводских приписных служителей, так как они были закреплены не за конкретным заводом, а за землёй, находившейся в ведении Округа, и могли в этих пределах переезжать из деревни в деревню и брать разрешение на походы в тайгу на охоту или добычу кедрового ореха.

Государственные крестьяне, ясашные, оседлые инородцы. Русское старообрядческое население долины Бухтармы и Уймонской долины, которых Екатерина вторая уравняла в правах с инородцами. Лично свободные люди, вся обязанность которых перед государством состояла в уплате налога.

Кыргызы, калмыки, кочующие инородцы, аборигены горного Алтая. В те времена они ощущали себя членами разных племенных союзов, единого наименования алтайцы не было, а русские в таких тонкостях не желали разбираться. Кыргызы делились на верноподданных и двоеданцев. Двоеданцы кочевали в Курайской и Чуйской степях, по долине Чулышмана, и платили небольшой налог русскому государству и китайцам, сохраняя известную независимость от тех и других

Винтовое ружьё, винтовка. Как и современная винтовка имела нарезной ствол, но заряжалась не с казённой части, а через дуло. Пулю забивали не шомполом, а молотком, дело это было долгое, поэтому такое оружие в бою не применялось.

Глава 1. Арест

Сквозь мутные стёкла узких окон, ярко высвечивая лишь белёную почти двухаршинную кладку оконных проёмов, на рабочий стол начальника Колывано-Воскресенских заводов генерал-майора Василия Сергеевича Чулкова падал косой ромб грязно-жёлтого света — проекция окна. Отражаясь от помутневшего от времени полированного стола с аккуратными стопками бумаг, неудачная копия серого январского дня рассыпалась на тонкие дистрофичные лучи и летела к серым стенам кабинета, но достигала их лишь своими редкими бледными искрами, гаснущими в тусклой поверхности стен и казённых шкафов.

Тихо скрипнула массивная дубовая входная дверь кабинета, и в сумрак его вошёл высокий худощавый мужчины одетый в штатское платье.

По уверенной походке и раскрытым для объятия рукам, можно было судить, что вошедший в кабинет человек хороший знакомый Чулкова, более того — друг.

— Кого ещё там… несёт! Покоя нет! — приподняв склонённую над какой-то бумагой голову, подумал начальник и, прищурив подслеповатые глаза, всмотрелся в сумрачную часть кабинета, откуда, затихая, доносился скрип входной двери. — Пётр Иванович, любезный, рад, рад видеть! — узнав в посетителе давнего друга, воскликнул Чулков. — Иди, иди ко мне, дай обнять тебя, дорогой! Какими такими радостными ветрами, мил друг геоноз! — Бесспорно радуясь неожиданному появлению Шангина, Чулков одновременно подумал о бумаге с сургучной печатью, которую держал в руках, и мысленно произнёс, — бог с ней, успеется, — бросил её на стол, встал из-за стола, подошёл к другу и крепко его обнял.

От столь чистых и явно открытых чувств Чулкова серое пространство его кабинета, казалось, даже засияло, и просочившиеся сквозь мутные стёкла окон золотистые солнечные зайчата заплясали на вдруг посветлевших стенах и шкафах, осыпающих многолетнюю пыль.

— Прости, Василий Сергеевич, редкий я ныне у тебя гость, да и не до гостеваний мне, не до геогнозии и петрографии, — искренне обнимая друга, проговорил Шангин, — иные ныне заботы.

Чулков хмыкает, понимая с какой целью прибыл в его вотчину Шангин и говорит, выпуская из объятий:

— Не прибедняйся. Верно о каменьях толковать прибыл, но не до каменьев мне ныне. Ты Кузинского знаешь?

— Василь Сергеевич, то ли ты его не знаешь? Чай в Локте-то он у тебя не раз дневал и ночевал. Стрижков яшму его прииску у горы Ревнёвой собирается от глины открыть, да пустить в дело, а меня сомнение берёт, получится ли толк, тресковат камень.

Чулков жмурится, подходит к столу, садится в кресло, вливается в него, ёрзая. Недавно в начальниках, не привык к громоздкому креслу, не обжил ещё. Устроившись поудобнее, говорит:

— Фёдора Кузинского я, конечно, знаю, но не о нём толк. Мне надо знать, кто таков его брат, Пётр.

— Я и Петра знаю. Ездил к нему с Салаирского рудника. Он и ко мне заезжал по дороге в Барнаул. Толковый служака, но нерасторопный. Пока развернётся… то, да сё… время и уйдёт, а так, — подумав, — положительный человек.

— Толковый говоришь, — Чулков подходит к столу, поднимает с его столешницы бумагу и трясёт ею в воздухе. — А вот староста Филонов донёс о предерзостном употреблении имени царя крестьянином Морозовым и преступном упущении оного губернским секретарём Петром Кузинским. Как это понимать?!

Шангин пожимает плечами.

— Ну, потому и упустил… Пока сообразил, что к чему, пока растележился… — и резко, — не в сговоре же он с бунтовщиком! Сам-то как думаешь?

— А кто его знает? Фёдор в молодые годы вольнодумствовал. Да и мне крамольные мысли высказывал, а я, к стыду своему, слушал его, не пресекал. А Пётр, видать, дальше своего брата пошёл. Видно, все они таковы, эти Кузинские. Снаружи вроде как тихие и смирные, а внутри крамола.

— Э-э, брось, Василий Сергеевич! Кто в молодые-то годы не буянил. Нешто не помнишь, али сам таким не был? Не всё за умными книжками сидел, вином баловался и по барышням, — подмигнув, — хаживал! Да… оно и не грех было, по молодости, когда сама матушка императрица вольничала и баловалась вольтерьянством.

— Так-то оно так, — почесав подбородок, ответил Чулков, — только с возрастом пора забыть о молодых шалостях, а Кузинский, видно, заигрался. И вот сейчас я должен препроводить его в тобольскую палату суда и расправы.

Чулков подходит к окну, сквозь стекло которого в его глаза бьёт тугой пучок яркого света.

— Вон там, за аптекарским садом, — по серому пространству кабинета разносится резкий и громкий чих, потом второй и третий. — Прости, Господи!

— Будь здоров, Василий Сергеевич, — на чих начальника отвечает Шангин.

— Спасибо, Пётр Иванович! Так вот, — утерев платком нос, — там, — кивнув в сторону шири, что за окном, — до самой Оби дома, а за Обью огромный край. Его надо заселить, обставить рудниками, заводами, вот где надо прикладывать руки, а не бунтовать, а посему крамолу надо искоренять. А кто я? Маленький винтик, в большой государственной машине. Меня толкает большое колесо, а я должен крутить маленькие. Хошь, не хошь, а исполнять должен, бумага… она, брат, силу огромную имеет, а ежели ещё гербовая, — цокнув губами, — то сам понимаешь… Не могу, дорогой ты мой Пётр Иванович, не делать того, что должен, оттого и тошно порой.

— Не томись, Василь Сергеевич. И брось свои мысли о крамоле и Вольтере. Здесь не Париж и не Петербург. Пьяный мужик невесть чего наболтал, а мешкотный чиновник ушами прохлопал. На том и стоять надо. И не думай о том более.

Ныне мой Никита с Абакана пробочки привёз. Так вот скажу тебе, в дело бы их пустить. А я, сам понимаешь, человек маленький, без твоего слова не сдвинется дело ни на шаг.

Чулков отворачивается от окна и, возвратившись к столу, садится в кресло.

— Удивляюсь я на тебя, Пётр Иванович. Откуда в тебе, бывшем лекаре, такая страсть к камню? Неужто тебе мало алтайских самоцветных камней? У тебя приискано больше, чем у нас, натуральных горных инженеров, а ты с Абаканом… И когда всё успеваешь, а ведь геогнозией-то в сорок лет начал заниматься?

— Да нет, ране маленько. На тридцать девятом сам по себе первый раз в горы выехал. Так и пошло. Больно красивы они, алтайские самоцветы.

— Да-а-а! — задумчиво тянет Чулков, — ноне уже не молоды мы, — и резко, — а впрочем, какие ещё наши годы. Душой молоды, а это главное! Хотя, — подумав, тут же возразил себе. — Неспокойно на душе. Вспомнил молодого Фёдора Кузинского, годы наши молодые, речи и дела наши молодецкие, и вот, понимаешь, как будто с молодостью прощаюсь. А ведь её давно уже нет. Унесли её воды Алея да Оби далеко-далеко, — и обращаясь к Шангину, — посмотрю я, Петр Иванович, пробы твоего Никиты, только завтра. Пойми, сегодня не до них. Кузинский, будь он неладен, всё с ног на голову перевернул! Бумагу сочинять буду, а на неё, сам понимаешь, полдня уйдёт. Так что извини, только завтра!

— Что ж, не буду отвлекать. Государственные дела прежде всего, до завтра, так до завтра, — ответил Шангин и, попрощавшись с Чулковым, вышел из кабинета.

— Дела, брат, дела! — посмотрев вслед удалившемуся другу, мысленно подумал Чулков и, положив перед собой лист толстой рыхлой голубой бумаги, стал сочинять «казённое письмо».

«Секретно.

Наставление.

Колывано-Воскресенского заводского батальона унтер офицеру Коржневу.

Посылаешься ты с одним того батальона солдатом Печеркиным для сопровождения следуемого по секретному делу к тобольскому губернатору и кавалеру Кошелеву бывшего земельного управителя губернского секретаря Петра Кузинского, как он, Кузинский, находится в ведомстве земского управителя Ананьина, то рекомендую тебе:

1. По прибытии…

(Далее идёт перечисление всех мероприятий, необходимых для ареста и для бумажного оформления ареста).

Главное: получа Кузинского тотчас отправиться прямо в одной повозке на город Тобольск по трактовой дороге, не останавливаясь нигде, кроме перемены на станциях подвод, а по приезде в город Тобольск прямо представить оного Кузинского г-ну тобольскому гражданскому губернатору и кавалеру…

…во время следования с Кузинским до Тобольска везти оного Кузинского дённо и нощно под крепким твои и солдата присмотром, но нигде ни с кем ему Кузинскому какого-либо сообщения и разговоров иметь и письма писать не давать и никуда не допускать, наблюдая, чтобы он не мог сделать себе повреждения, либо утечь.

(Неделю назад Чулков писал точно такой же приказ, слово в слово. Только говорилось в нём не о губернском секретаре Кузинском, а о крестьянине Морозове, а наставление давалось унтер офицеру Симонову и солдату Возжегину.

Тогда он отдавал приказ со спокойной душой, — мало ли прошло таких «секретных дел» о мужиках, именовавших себя по пьяному делу царём, грозивших начальству, раскольничьих лжеучителях, фальшивомонетчиках и прочее, прочее, прочее…

Но сейчас речь шла о чиновнике, дворянине, да ещё брате старого знакомца Василия Сергеевича. Последний раз обмакнул Чулков гусиное перо в чернильницу и чётко вывел).

Генварь 15 дня 1800 года. Начальник Колывано-Воскресенских заводов генерал-майор Василий Чулков».

Подъехали Коржнев и Печёркин к Сосновке когда уже совсем рассветало. Кузинский был один. Жена с грудной дочкой осталась ночевать у матери, обещала прийти знахарка лечить занедужившего младенца, а рано утром туда же ушёл и сын, тринадцатилетний отрок.

Кузинский приказ об аресте выслушал молча. Пять дней назад забрали Морозова, тревожно было на душе, да всё не верилось, что это коснётся и его. Морозов Морозовым, а он сам по себе.

— С семьёй то позволите проститься, господин унтер-офицер?

Коржнев заколебался. Тащиться через всё село с арестованным совсем ни к чему, но и не дать ему с родными повидаться как то не по-христиански. Да и не плохой вроде господин, вон как уважительно обратился.

Коржнев вышел на крыльцо и, увидев крутившегося возле калитки мальчишку, крикнул: Сбегай-ка за женой Кузинского, да поживее. Скажи, её Пётр Иванович кличет.

Спустя какое то время, в избу вбежал Стёпа Кузинский. Вбежал, но увидев незнакомых людей в форме, остановился, поклонился и чинно подошёл к отцу.

— Зачем звал, батя?

— А мать что не пришла?

— Да бабушка с ведовкой Дуняшу воском отливают, а мамка помогает им.

Кузинский вопросительно поглядел на Коржнева, но тот сделал строгое, «казённое» лицо. Пётр вздохнул и, повернувшись к сыну, проговорил:

— Ну, ладно, Стёпа. Мне в Барнаул ехать. Скажешь матери, что вернусь не скоро. Очень не скоро… А про меня, чтобы ни говорили, знай — я ничего дурного не делал.

— Батя! — только-то и сказал Стёпа и слёзы ручьём потекли по его лицу. Всё понял малец. Понял, что арестовали отца, понял, что больше никогда не увидит его.

Кузинский обнял сына, погладил по голове и по приказу унтер офицера Коржнева вышел из избы.

Несколько ранее взяли под стражу крестьянина Морозова. Арестовали его за длинный язык. Говорил, что власти мужику житья не дают, что горно-заводские живут хуже, чем иудеи во время египетского пленения, и его, хоть он не заводской, и живёт не бедно, начальство зажимает на каждом шагу. И, что самое страшное, говорил, что на своём подворье он сам царь и будь он царём в России, обустроил всё так, что «хрестьяне» не знали бы бед. А про государя Павла говорил, мол, всё это брехня, что он за мужиков стоит, такой же барский царь, как и все прочие, и дурачок каких поискать. Только, в отличие от царя Ирода, младенцев не бьёт.

Удивительно, но на него долго никто не доносил. А кто хотел свести его в могилу, тот был уверен, что это сделали уже до него, а коли не арестовывали до сих пор, значит, считают, что не крамольны речи его. Но один человек всё же решил настрочить на него бумагу, этим человеком был староста Филонов. Накляузничал и дело завертелось.

Завели на Морозова дело о «Предерзостном употреблении имени царя», а на Петра Ивановича Кузинского «Дело о преступном потворствовании Морозову».

И повезли бедолагу в тобольскую палату суда и расправы, но не знал этого Пётр Кузинский, думал, что для него всё ограничится барнаульской гауптвахтой, потому и Стёпе говорил про Барнаул.

Глава 2. Живы божьей милостью

Долго смотрел Степан вслед кибитки, увозившей его отца в далёкие края. Сначала он не понял, почему такая спешка, почему отец не дождался матери, но когда увидел, как повели отца двое с ружьями по бокам, а отец посередине, а у старшего в руках отцовская шпага, опутанная ремнями, понял, что отца арестовали.

Когда повозка скрылась за спуском к реке, Стёпа побрёл к матери с тяжёлой вестью. По дороге попался староста, Пётр Сысоевич. Обычно, увидев Стёпу саженей за пять, начинал пялиться в глаза, ждать, когда он с ним поздоровается. Самому-то с отроком первым здороваться неловко, но и вызвать неудовольствие дворянина Кузинского было боязно.

А ныне прошёл — морду воротит. Стёпа поклонился, так староста сплюнул в сторону и что-то пробурчал про врагов царёвых.

Злость и обида вспыхнули, сожгли вялость, вышибли слёзы и повернули его к избе Морозовых. Кому же ещё рассказать, как не другу, тем более, у него та же беда.

Выслушав Степана, Федька Морозов стукнул кулаком по лавке и сказал:

— Петуха бы ему красного пустить! Он донёс, леший побери его, больше некому. Батьку подзуживал, расскажи об Расее, да расскажи. Знаешь, Стёпка, я думаю в Барнаул махнуть. Узнаю, что батьке будет, да передам ему что-нибудь.

Стёпкина мать долго не соглашалась, а потом рассудила, одной ей сына в этой глуши не вырастить, сказала, если отец не вернётся раньше, чем сойдёт снег, то Стёпа первым обозом по чернопутью поедет в округ. Ему она даст письмо к господину Шангину, даст бог, поможет встретиться с отцом, а осенью определит в учение либо на службу.

По ранней весне Федька не мог выехать, надо было помочь семье на посевной. Так что двинулся только в мае.

Дала мать Фёдору мерина Гнедко с телегой и подрядила его возчиком к купцу Симакову. Сперва надо было съездить в Кузнецк, загрузиться товаром, а потом ехать в Барнаул.

Так и двинулся Стёпка и Федьку Морозова, по просьбе его и с позволения его матери, с собой прихватил.

Обоз двигался неспешно. Сначала дорога шла мимо березняков, полей, редких деревень, так было до Кузнецка, а после, то подъём, то спуск, а вскоре дорога пошла всё на подъём и на подъём, встала по сторонам сумрачная чернь- салаирская — черневая тайга, осины да пихты, а где и кедры с подлеском из рябин и черёмух, перевитые прошлогодним хмелем. На другой день дорога прошла перелом и бывалые возчики сказали, что дальше будет спуск к реке Уксунай, за ней снова подъём, а потом покатим по прямой до самого Чумыша.

На спуске к Уксунаю, с левой стороны густой стены деревьев, донёсся резкий громкий крик какого-то неведомого лесного зверя. Тотчас Гнедко в испуге шарахнулся в сторону, и оглобля сбила Стёпку с ног. Упав, он услышал треск сучьев, совсем рядом тяжёлый топот, истошный вопль и бросился на четвереньках между конских ног под склонённые ветви ели. Здесь еловые лапы спускались до земли, а в одном месте облегали толстый трухлявый ствол кедра. В этом закутке и нашёл убежище несчастный ребёнок

Кедр, видать, срубили зимой несколько лет назад, он рухнул на землю, а весной, когда стал таять снег, отнесло его по мокрой земле вниз по откосу к еловому комлю, где он и нашёл приют, привалившись к нему всеми забытый.

Осторожно раздвинув ветви ели, Стёпка выглянул из их просвета и увидел стоящего на коленях рыжего Филимона из Мунгата. Тот со слезой в голосе просил помилосердствовать ради его детушек малых. Просил он какого-то кряжистого косолапого мужика, головы которого из-за телеги не было видно.

Вот на дорогу вышел чернявый худосочный молодой мужик, которого в обозе Стёпка никогда не видел, подошёл к косолапому и сердито крикнул:

— Клеймёный, долго он ещё будет венькать? Успокой — и уже в другую сторону, шмыгнув длинным носом, бросил кому-то страшную фразу, от которой мурашки побежали по спине и голове Степана, — чтоб ни один не ушёл. Всех порешить!

Выполняя приказ чернявого, Клеймёный взмахнул рукой. В воздухе мелькнуло тёмное пятно кистеня, его ремень наткнулся на локоть молящего о пощаде, но это не остановило куска металла врезавшегося в голову Фильки.

Разбойник дёрнул ремень к себе и вторым ударом смял затылок Филимона, ещё стоявшего на коленях, но уже уронившего руки и оседающего.

Забившись под ствол кедра, Стёпка с трудом сдерживал стон. В его ушах застыл страшный, смешанный с хрустом стук последнего удара кистеня. Рядом разговаривали чужие люди — разбойники, так по грубым голосам и злобным действиям определил их сущность Степан.

Он лежал на сырой земле, укрытый ветвями кедра и вслушивался в голоса разбойников.

— Болит! — кто-то жаловался со стоном. — Этот бугай всё-таки успел мне руку развалить.

— Чем это он тебя так? — спросил его другой разбойник.

— Топором, чем же ещё, — зло ответил первый.

— Не переживай, твоего бугая, и всех остальных порешили.

— Тебе-то чё… ты вон… здоровенький, а у меня рука.

До Степана донёсся начальственный голос чернявого.

— Не всех. Телег одиннадцать, а мертвяков десять. Ищите, он далеко не ушёл, и спрятаться ему негде, трава низкая.

— Да мы всех перебили, кто бежать кинулся, — ответил ему собеседник раненого мужика.

— Значит не всех. Ищите, сказано, и всё тут, разговор мой короток! А не то…

Стёпка, не задумываясь полез в дупло, разверзшееся над ним в стволе кедра, а за миг до того он никакого дупла не видел.

— Здесь тоже никого, — совсем рядом прозвучал голос ещё какого-то разбойника, — под лапами этими. Сырая хвоя и не более.

Федька, когда раздался первый крик, был скрыт от разбойников грудью мерина. Сдерживая его он не сразу понял, куда делся Стёпка, но увидел, как бросился с дороги Григорий Иванов, а вслед ему какой-то мужик с саблей. Вот тогда Федя и побежал от страшного места, но обогнув ель, остановился. Дальше была вырубка, а по ней уже бежал за Григорием разбойник.

Затрещали совсем рядом стебли прошлогодних пучек и дудника. Полез Фёдор по ели, с трудом продираясь между сучьями, всё выше и выше. Наконец остановился, прижался к стволу и стал слушать, а потом осторожно поглядывать из-за веток. Пока лез, бабахали выстрелы, кто-то кричал, матерился и проклинал всё и вся, затем всё стихло.

— Видать, перебили всех, — думал Федя, рассматривая с высоты место кровавой бойни.

На вырубке алело кровяное пятно, оно сразу притянуло взгляд юноши. Приглядевшись, Федя понял, что это спина Григория Иванова, распластанного на зелёном покрывале молодой майской травы. От обоза юноше были видны только крайние телеги, — две передние и три задние, середину загораживала ель. С передней телеги разбойники сбросили труп. Наверное, Филипп Евстафьевич, царство ему небесное, — подумал Федя.

Он слышал, как главарь разбойников сказал, что один возница сбёг, и его надо найти. Видел, как двое разбойников перешли через вырубку, как углубились в тайгу. Видел, как они вернулись и стали рассуждать, куда делся одиннадцатый.

Сердчишко у Феди сжалось, когда один из них сказал: «А не на эту ли ель он влез», — но через миг отхлынуло от груди после слов другого разбойника:

— А вон та пихтушка чем хуже?

— Стрельнуть бы по ним с десяток раз, да пороху мало, — проговорил подошедший к первым двум третий разбойник.

— А оно и верно! Давай, стрельнем, — поддакнул появившийся следом четвёртый.

— Со своего стреляй. Ищь, умник нашёлся! — взъярился хозяин ружья.

— Так нету своего!

— Тогда и помалкивай, а ежели нетерпёж, возьми палку и стреляй с неё, авось кого и спужашь, ежели сам со страху не обгадишься.

— Чё это… обгадишься? Я тебе чё… Сысой чё ли?

— Ах ты, гад! Чуть чё, сразу Сысой, — возмутился рябой мужичок из числа первых двух и вцепился в лохматую шевелюру оскорбителя.

— А ну, цыть, обормоты! — грозно крикнул подошедший к разбушевавшимся разбойникам чернявый. — Себя порешите, мне больше достанется… добра.

— Да, мы тут.. это, решаем, вот. Как того… — почесав затылок, проговорил Сысой. Криворотый говорит, что стрельнуть надо по деревьям, а я говорю, что нет толку. Ежели кто и убёг, так, видно, перескочил через дорогу и ломанулся по нашим следам в тайгу. Сейчас его ищи — свищи. Где-нибудь на Уксунае штаны отмывает.

— Ха-ха-ха, — загалдели все собравшиеся в кучу разбойники.

— Ишь, развеселились. Сошло б дело чисто, смогли бы ещё пару обозов тряхнуть, а сейчас… говорил вам остолопам — всех. Ну ладно, пора собираться, — грозно проговорил чернявый и пошёл в сторону головной телеги.

Голоса вмиг утихли, разбойники побрели к дороге, потом заржал чей-то конь, заскрипели телеги и обоз снова двинулся в путь, в ту же сторону, что и шёл, но только под управлением других возничих.

Федька взглядом провожал подводы. И ещё долго сидел на дереве даже после того, как последняя телега скрылась из виду.

Забрался на дерево, не помня себя, а вот спускаться стало страшно, но всё же кое-как спустился, скатился вниз по склонившимся к земле ветвям, упал в траву. Порты, рубаха, живот, руки — всё замарано смолой, и весь в ссадинах и крови, сочащейся из порезов.

Спускаясь, Федя вслушивался в лесную тишину, и сейчас, уже ступив на землю, всё ещё был настороже, слушал, не задержался ли кто из разбойников, не остался ли кто живой из обоза.

Вот под елью раздался какой-то стон, даже не стон, мычание.

Осторожно заглянул под ветви — никого, но стон стал громче. Приглядевшись, Федька увидел торчащую из колоды руку.

— Стёпка, ты что ли?

— У-а-а-я-я! — глухо донеслось как из-под земли.

— Ты как туда влез-то?

— От страху видать. Да застрял, вылезть не могу!

Стёпка хоть и невысокого роста, но не дитя, а четырнадцатилетний отрок, и не какой-нибудь Карла, каких Федька видел на картинке в книжке у Стёпкиного отца, поэтому ему было трудно понять, как его друг уместился в столь мизерном дупле, в котором и дворовой собаке места мало. Но верь, не верь, а факт налицо и надо освобождать друга из плена колоды.

— Не боись, Стёпа, ствол трухлявый, а его ножичком расколупаю. Не дрейфь. Высвобожу!

— Сейчас я не боюсь, Федя. Сейчас мне спокойно, а до того, как ты нашёл меня, думал, хана мне. Всунуться всунулся, а вылезти не могу. Не могу пошевелить ни ногой, ни рукой. Думал уже, что эта колода будет мне домовиной.

— А и то верно, Стёпа, кто сказал бы, никогда не поверил, а тут надо же… Ты, прям, как гуттаперчевый, — вынимая из голенища засапожник, ответил Фёдор и принялся крушить трухлявую древесину. Первоначально дело продвигалось медленно, крепкая тонкая смолистая оболочка ствола дерева тормозила его, но когда верхний слой был полностью снят, древесина стала откалываться крупными кусками. Вскоре Фёдор вырезал большую щель, в которую Стёпка смог просунуть колено, затем высвободить одну ногу. Дальше дело пошло совсем споро. Вот из дупла высунулась и вторая нога. Ухватив обе ноги друга в охапку, Фёдор потянул их на себя. Дерево скрипело, пыхтело, не хотело отдавать свою добычу, но было бессильно перед упорством юноши, ломалось, и вскоре из дупла вылез зад Степана, потом его грудь, затем плечи, голова и вытянутые в струну руки.

Поблагодарив друга за спасение, Степан заглянул в дупло и с глубоким вздохом произнёс:

— Да-а-а! И как это я поместился там! У собаки конура больше! Дай тебе бог, Федька, здоровья. Не ты, я бы так и околел тут и гроб не надо ладить, готовый уже.

— Да, домовина хоть куда, — поддакнул Федя и, дождавшись, когда Стёпка отдышится и откашляется, предложил ему осмотреть вырубку, дорогу и протоптанные разбойниками тропы.

На вырубке лежал Гришка. Спина его была изрезана полосами от ударов сабли.

— Видать, долго не могла его достать сабля острая, но толи запнулся Гришка, толи иная напасть, но настиг его-таки смертельный удар злодея, — с болью в голосе проговорил Степан.

Ещё шесть мужиков в лужах собственной крови лежали на дороге, а троих застреленных ребята нашли в тайге.

Мальчикам было жутко, они боялись покойников. И хотя меньший, другой страх охватывал их душу, нежели пережитый от нападения разбойников, всё-таки внутри у каждого было нечто обволакивающее и липкое, отчего им казалось, что вот сейчас из-за ствола рядом растущего кедра выскочит чудище и набросится на них, или хуже того, все мертвяки враз встанут, окружат, нападут и станут высасывать кровь.

Леденящий, сжимающий сердце страх заставлял бежать, но бросить покойников просто так, на растерзание зверям было не по православному, не по-русски, да и просто не по-людски. И потому, превозмогая страх перед возможным возвращением разбойников, ужас перед мертвецами, сдерживая тошноту при виде сгустков крови, стараясь не глядеть на раны и в лица покойников, мальчики стащили трупы в придорожную рытвину и забросали ветками, сучьями и землёй.

— Хоть птицы не склюют, а там даст бог, поедет какой-нибудь новый обоз и перезахоронят несчастных, — выполнив долг перед погибшими, сказал Федя и перекрестился.

— Ежели увидят, а нет, так и будут лежать тут по скончания века, — покачав головой, ответил Степан и, троекратно перекрестившись, со вздохом произнёс, — Ну, а теперь что? Возвращаться назад?

Будь Стёпка один, он так бы и поступил, но Федька думал иначе.

— Ну, и как это я без мерина вернусь? Поехал за шерстью, а вернусь стриженный? Нет, доберусь до Барнаула, батьку повидаю, а там видно будет.

Стёпка хоть и страшился предстоящей дороги без взрослых мужчин, хоть и ныл в душе: «Охота тащиться невесть куда пешком!» — но не признавался в трусости. Да и то сказать, половина пути уже пройдена, что до дому, что вперёд нет разницы, а беда… она не тётка родная, хоть откуда может прийти.

И они пошли. Идти по дороге было страшно, пошли напрямик к Уксунаю по густой траве, сквозь кусты, преодолевая завалы и таёжные реки.

Трава ещё не достигла своего настоящего роста, — скрывала лишь колени, и путь по тайге ещё не стал той потовыжималкой, какой он станет через неделю, когда трава вытянется в рост взрослого человека, мальчики сильно устали. Да и страшный текущий день внёс в душу тревогу, высосал из неё покой, а в тело внёс усталость старика.

И немудрено, что спустившись к Уксунаю, мальчики решили заночевать, хотя солнце стояло ещё высоко. Фёдор нашёл большое дупло, нащипал из него сухой трухлявой древесины, надрал бересты, нащипал лучин, всё это сложил в кучку, сверху набросал сухих тонких веточек (кремень с трутом и огниво всегда держал за пазухой, а нож за голенищем — отцова наука), и развёл огонь.

Дров натаскали с крутого берега. Выше русла реки было много подсохшего плавника, кое-где он нацеплялся на кусты, а кое-где лёг на землю валиком, да и сучьев, оставленных паводком, было не на один большой костёр. А толстой сосновой коры хоть воз грузи, — жги круглые сутки, не выжжешь, — лучшего топлива и не надо.

Развели ребята костёр, на душе потеплело, а в животе тотчас заурчало. Есть хочется невмоготу. А еды никакой, — ни краюшки хлеба, ни луковицы, ни сала — всё осталось в телеге, угнанной душегубами.

Но был месяц май и Стёпка отправился в лес, а Федька на речку. Долго ходили, бродили, выискивали съестное, выискали. Федька снял рубаху и наловил мальков, а Стёпка принёс (тоже в рубахе) сморчков, иван-чая и пучку. Мальцы, но удальцы, видна хватка и выдумка деревенская.

Конечно, хорошо бы мальков пожарить на сковороде с яйцом и луком, но ни яиц, ни лука, ни сковороды не было, и всё же вышли из столь затруднительного положения. Федька содрал большую пластину бересты, потом ещё одну и сделал из них подобие мешков с дужками из ивовых прутьев. В одном из таких мешков-котелков решили сварить уху, во втором — чай из смородины и чаги. Грибы решили оставить на завтра, а пока закипала вода, пожевали кисленький кипрей (иван-чай) да душистые пучки.

Пока готовили ужин, пока вечеряли, солнце стало цепляться за пихты на другой стороне Уксуная. Нарубили ножом и наломали еловых лап, убрали в сторону костёр, набросали ветви на нагретое место, зарылись в них и постарались уснуть, но спалось плохо. Нежная, мягкая пихтовая хвоя становилась жёсткой, колючей, но мальчики боялись пошевелиться, — пугали ночные голоса и шорохи, а если кто-то из них начинал засыпать, то тут же вскрикивал и выводил из полусна другого, — перед глазами вставали окровавленные мертвяки, и в голове звучали разбойничьи крики.

Холодна майская ночь в тайге, не прогонит её ни подогретая костром горячая земля, ни тёплый бок друга, к которому жмись-не жмись, не согреешься, проберёт она до трясучки, а чуть рассветает, сыростью потянет, вот тогда и сну конец. Тогда нужно немедля разводить костёр и жаться к нему то одним, то другим боком, подставлять спину, склоняться лицом и простирать над пламенем окоченевшие руки.

Стряхнули ребята с себя еловые лапы, встали на ноги, зябко поёжились и, не сговариваясь, подошли к ещё тлеющим уголькам костра. Подбросили на них тонкие прутки, раздули угольки, огонь быстро охватил их и заплясал весёлыми язычками.

Подбросив в костёр толстые ветви, ребята спустились в заполненную белым туманом речную долину, умылись, зачерпнули в берестяные котелки воды и поднялись по крутому откосу берега к месту своей стоянки.

Сморчки варили, как положено, прокипятили грибы, воду слили, а потом во второй воде доварили. Вот только съесть их все не смогли. Вечером, наголодавшись, заглотили мальков без соли, а утром пресные грибы в рот не лезли. Попили чай, заваренный смородиной и кусочками чаги, и пошли в путь. Путь этот был тропой, пролегавшей по долине у подножья горы.

— А коли тропа есть, то к жилью выведет, — так думали мальчики. Кроме того, они решили, что идти тропой безопасно.

— Вряд ли на неё выйдут разбойники, — сказал Степан, — им нужен тракт, по которому ходят обозы.

— Так и идти-то больше негде, — поддержал друга Фёдор. — По долине Уксуная мы точно выйдем к людям, а ежели вдоль берега, то там сплошные болота, так, помню, батька говорил, а ломиться через тайгу… это уж увольте.

Тропка вилась по подошве горы, справа её сопровождало болото, и была она то широкой, хорошо утоптанной, прочной, то изредка ныряла в болото, и мальчикам кое-где приходилось идти по пояс в коричневой холодной воде, но всё же тропа была и под ней, а это особо не тормозило передвижение. Одно было плохо — одолевал гнус, и иногда тропа подводила вплотную к скалам. Известковый камень уступами и гребнями поднимался из воды, и были эти перепады по пять — шесть саженей в высоту. Здесь гнуса было меньше, вода была чище. Мальчики там купались прямо в одежде, потом отмывали её от болотной жижи, выжимали и сушили на камнях, затем шли дальше.

К полудню тропа резко свернула влево, огибала какой-то мыс и почти поравнялась с серединой увала. На склоне мелькнуло тёмное пятно и на тропу вывалился, мотая низко опущенной башкой, медведь. То ли он неудачно зорил дупло с пчёлами, то ли иная причина заставила его бежать, не разбирая дороги, но он ещё ломился по склону, а мальчиков с тропы как ветром сдуло. Здесь была широкая, почти сухая поляна с небольшим кочкарником. Медведь на них не обратил никакого внимания и давно уже трусил по тропе дальше, а наши герои всё бежали, прыгая с кочки на кочку. Первым опомнился Федька.

— Стой! Стой тебе говорят! Там зыбко, засосёт!

И в самом деле. Впереди кочек не было. Прямо пред мальчиками расстилался ровный лужок с яркой радостной зеленью, при виде которой у знающего человека страх начинает шевелить волосы.

— Давай выбираться обратно на тропу! — вновь прокричал Федя, но всё же бежал вслед за Степаном. Страх или что-то иное, но ноги несли их по единственно верному пути, по узкой тропе, терявшейся в мелкой растительности болота. До конца тропы они домчались, не помня себя, а далее вновь появились кочки. Ступая на них, мальчики часто проваливались по пояс, кочки уходили из-под ног, выползали и снова двигались вперёд. Иногда обходили хоть и закочкаренную, но болотную зыбь, — велики были страшные водные просветы в разрывах между кочками, а кое-где в них зеленели те самые яркие пятна травы, откуда нет выхода.

Было уже далеко за полдень, когда мальчики выбрались на тропу. Их шатало, одежда была в болотной жиже, и только вороты рубах промочило не болото, а собственный пот пахнущий страхом и болью. Добрались до ближайшего ручья, упали на бережок и стали пить чистую холодную воду.

— Ну, кажись, живы, — отдышавшись, с хрипотцой выдавил из себя Фёдор.

— Кажись, живы, — отвалившись от ручья, ответил Степан и тотчас зашёлся в спазматическом кашле. Через миг к его горлу подкатила дурнота, воду выбросило обратно вместе с кусочками грибов, зеленью иван-чая и пучка. (Борщевик сибирский или пучка — травянистое растение семейства зонтичные). Потом ещё вырвало. И ещё.

Пустой желудок сотрясали судороги, Стёпа корчился. Выплёвывая желчь, а потом и желчи не стало, и мука эта никак не кончалась.

Федька с испугом смотрел на друга и не знал, как и чем ему помочь. Наконец до него дошло, если рвёт, а рвать нечем, значит, надо пить и пить много. Скрутив из лопуха кулёк, Федя набрал в него воды и стал поить друга, при этом говорил ему: «Это чтобы тебя выворачивало хотя бы не с пустого желудка».

Рвота ослабла после пятого кулька с водой, а вскоре и прекратилась совсем. Обессиленный, Стёпка привалился спиной к нагретому солнцем песчаному бугорку и вдруг неожиданно его голубые глаза стали темнеть от краёв к середине и через миг он потерял сознание.

Глава 3. Телеутский кам

Перед глазами, мелко дрожа, трепыхалась матовая мгла, пронзённая косым пучком света, в котором крутились мелкие светящиеся пылинки. Стёпа смотрел на эту трепещущую под тугим лучом света пелену и не мог понять, что с ним и где находится. Неожиданно в его думы влетела мысль, от которой внутри всё похолодело и что-то горькое встало поперёк горла.

— Я умер, — пронеслась мысль в его голове, — и стою на перепутье двух дорог, тёмной — ада и светлой — рая.

А откуда-то издалека, Степан это чётко слышал, нёсся голос юной девы.

— Орус не спит! Орус не спит! Он уже проснулся! — говорила она.

— Не сплю! Не сплю! — прокричал Степан, но голос его был так слаб, что даже он сам не услышал его. Тогда, собрав все силы и волю в тугой единый ком, Степан поднатужился и приподнял голову. Тотчас растворилась мраморная пелена и на Степана наплыла, скрываемая ею до этого, смуглая узкоглазая девочка лет двенадцати.

— Выпей, — сказала она и приложила к Стёпкиным губам фарфоровую чашку с каким-то дурно пахнущим зельем. Степан подчинился юной фее, глотнул два раза питьё, оказавшееся не только горьким, но и дурно пахнущим, отвернулся и вновь уронил голову на что-то мягкое.

— Нет, нет, орус, пить надо! Надо пить! — требовательно проговорила фея и приподняла голову Степана от мягкого тюфяка.

— Я сам! — нахмурившись, сказал Стёпка, тряхнул головой и, кое-как приподнявшись, сел на лежанке, крест-накрест поджав босые ноги.

В плошке противного зелья было не много. Стараясь не дышать, Степан одним глотком проглотил его, внимательно посмотрел на девочку, понял, что она не фея, а маленькая девочка, себя он считал уже взрослым юношей, и вновь растянулся на лежанке. Он по-прежнему испытывал слабость, но это было уже какое-то другое чувство болезненности, освободившее его от липкой рвотной паутины.

Степан прислушался к себе и нашёл в своём состоянии покой и умиротворение. Нежная, ласковая истома обволокла его тело, на лбу выступили прохладные капельки пота, но сознание не покинуло его, он всё слышал и видел.

— Ещё пей! — требовательно проговорила девочка, и протянула Стёпану плошку побольше. От плошки шёл пар и запах был совсем не тот, что от зелья. Пахло чаем, жиром и ещё чем-то приятно щекочущем ноздри.

— Пей, — снова сказала девочка на ломанном русском языке. Стёпа вновь приподнялся, сел и стал осторожно глотать горячую густую жидкость.

Выпив чашку неведомого, но приятного на вкус напитка, юноша откинулся на лежанку. Лоб и тело покрылись потом, но в желудке заиграла приятная горячая тяжесть.

Полежав с полчаса, или чуть больше, Степан почувствовал, что слабость слегка отступила и появились силы встать на ноги. Приподнявшись, огляделся. Увидел, что лежал на тряпье и шкурах, аккуратно уложенных на лежанке внутри какого-то конического сооружения, а метрах в трёх от себя худенькую девочку у длинного сосуда, похожего на пустотелый столб, в котором что-то сбивала длинной палкой сквозь отверстие в крышке.

— Масло бьёшь? — спросил её Степан.

— Йок, — ответила девочка, мельком взглянув на юношу миндалевидными глазами, — чегень.

— Черген? — Впервые услышав непонятное слово, удивился Степан. — Что это такое?

— Это из молока, потом дам, — ответила девочка, поправив, — не черген, а че-гень.

Степан хмыкнул, но промолчал, а потом вдруг резко и громко выплеснул, да так, что девочка вздрогнула:

— А где Федька? Федька где? А? И как я сюда попал? А?

Минуту смотрела девочка на Степана, вероятно приходила в себя от неожиданного выкрика молодого гостя, или обдумывала, как ответить на его бурный вопрос, потом собралась и спокойно произнесла:

— Твой Федька с камом пошёл, моим дедушкой. Он на вас вчера вышел и с Федькой тебя сюда и принёс.

— А-а-а! — протянул Степан. — Тогда ладно! А сам-то он где?

— Дедушка?

— Не-е-е, Федька.

— Так с ним и ушёл.

— Ка-а-ак э-э-это ушё-ё-ёл? А я ка-а-ак? — не вникнув в ответ, с тревогой в голосе протянул Степан. — И куда мне тепе-е-ерь? Где ж я его сыщу-у?

— Так он не совсем ушёл, а с дедушкой… по делам каким-то, важным верно. Так просто дедушка по тайге не ходит. Незачем ему попусту время проводить! Дело у него завсегда найдётся! Вот и сейчас по делам пошёл. Ты покуда отдыхай, потом чегень пить будем, а там дедушка с Федькой твоим воротится, — по взрослому, не отрываясь от работы, ответила молодая хозяйка и чему-то мило улыбнулась.

— А-а-а! Ну, тогда ладно! — успокоившись, проговорил Степан и обратился к девочке с новым вопросом. — Самуё-то как звать-то, а?

— Айланыс моё имя. Телеуты мы. Сюда откочевали с Бочата. Давно-о-о это было! Это когда дедушка ещё камлал, сейчас только травами лечит. Белку, колонка бьёт. Корову держим. Живём по-маленьку.

Айланыс умолчала, да, и не знала толком, что деда и сына его, её отца, изгнали из рода, когда она ещё только ползать начинала. Тогда по аилам пошла какая-то хворь, много людей умерло. Другого кама (шаман) не прогнали бы, но Эркемей был могучий кам, ему много духов служило, и он мог даже зимой камлать (каманить) небесному богу Ульгеню и люди помнили, как в дымоход во время камлания сыпались кусочки льда, когда путешествующий дух Эркемея пробивал обледеневший небосвод.

Дедушка смог излечить разбитого параличом Кюнди и прозрел Барди, а раньше тот едва различал свет и тень. И вот, чтобы такой могучий кам, как мой дедушка, не смог справиться с какой-то горячкой, никто не поверил и решили, что он нарочно наслал духов на род. Припомнили тогда, что Эркемей юность провёл в буддистском монастыре, позже других ушёл из Джунгарии, припомнили, что женой его была казашка.

А ведь сами разве не джунгарские переселенцы, разве у самих жёны не монголки сплошь и рядом? Забыли, как вырезали их китайцы, как бежали в Россию, не помня себя? Не так уж много их осталось, держаться бы друг за друга — нет, нашли виновника. Хорошо хоть не убили, — мудро рассуждала Айланыс.

Эркемей поселился на Алтае одиннадцать лет назад с сыном, снохой и внучкой, но через две недели после переезда умерла мать Айланыс — Байчил. Захватила она с собой ту хворь и он, великий кам, ученик буддистских лекарей, который мог и путешествовать в запредельные миры и лечить иглоукалыванием, ничего не мог поделать.

Байчил умерла, оставив маленькую сиротку, а позапрошлой весной убили его сына, отца Айланыс.

Он тогда часто ходил в деревню к русской женщине и собирался с ней обвенчаться, а крестились они все вместе, как приехали. Об учении Исуса он слышал ещё в монастыре. Исус дурному не учил, почему бы его не чтить? Наверное, среди богов должен быть главный, почему бы ему не быть отцом Исуса? Ведь и Христос, и Будда учили одному — не копи богатства, не гонись за земной тщетой, слушай вечность и обеспечь покой своей душе. Вот только жизнь не дала его душе покоя.

В тот вечер, когда его сын должен был вернуться из Тогула и не пришёл, понял Эркемей, что в его дом пришла беда. Нашёл он сына в логу, на твёрдом весеннем снегу. Лежал он неловко — вывернув ноги на горбу тающего сугроба, запрокинув голову и подставляя остановившиеся глаза равнодушному солнцу. По краю сугроба, где почва была мокрой, насыщенной водой, Эркемей увидел следы. Человек, что их оставил, загребал широко расставленными ногами, оставляя борозды и сильно продавливая внешний край следа. Долго смотрел Эркемей на эти следы и постарался их запомнить на всю жизнь. Потом он осмотрел сына. Его убили чем-то тяжёлым. Правый висок смят, кожа на нём разорвана и запеклась кровавой коркой, а на скуле чётко отпечатались два ряда маленьких ранок.

Значит, орудие убийства было гранёным, с шипами. Не иначе, били кистенём. С шипастой железякой насаженной на палку никто ходить не будет, а кистень можно и в котомку спрятать, и на пояс повесить.

— Конечно кистенём, — рассуждал старый Эркемей.

Он всё думал о кистене, о том, что надо хоронить, звать ли попа. Решил, нужно звать, а если звать, значит, нужен гроб.

О многом думал Эркемей, лишь бы не думать о главном, — о горе, которое вновь довелось нести в груди на старости лет, боясь его расплескать.

Но запомнил он, какие грани у этого кистеня. И сейчас помнит. И будет помнить всю жизнь.

К Прасковье тогда никто другой не сватался, да, она и сейчас одна живёт. Ни с кем его сын накануне не ссорился и врагов здесь ни он, ни сын его не нажили. Если у него и были враги среди телеутов, то не такие, чтобы идти искать его невесть куда. Да и кто видел, чтобы телеуты, или кто другой из охотничьих народов кистенём дрался?

Нет, его русский убил. Какой-то мимо проходящий варнак? Но на что он мог позариться? Ни шкур, ни денег у сына не было.

Похоронил сына Эркемей на православном кладбище, священник отпел его, Прасковья оплакала, попричитала над его бедным Илдешем (в православии Ильёй), который за свою короткую жизнь видел так много злобы и мало счастья, закопали, поставили на могиле крест и разошлись.

Эркемею понравилось, как служил поп, и как причитала Прасковья и он решил, что после смерти душа его сына, как и говорил поп, попадёт к самому великому богу, отцу Христа, — к богу верхнего неба Тенгри. Душа его сына будет довольна, и он решил не камлать Ульгеню, как требовали обычаи его рода. Но справив девять дней (угощение ставил в доме Прасковьи), вернулся к себе в аил, чтобы свершить чёрное камлание. Внучку оставил у Прасковьи, сказав, что вернётся за ней через день. С тех пор Эркемей не камлал. Понял он, что б болезней требуют не путешествий в иной мир, а трав, прижиганий и уколов иглой. Иногда он, конечно, бил в бубен, сказывалась страсть к камланию, кружился, а после рассказывал о своих прошлых путешествиях, иногда кое-что сочиняя. Нельзя сказать, что он совсем не чувствовал священного дуновения, но в путешествия уже не уходил. Слишком больших сил это требовало от кама. Только в крайних случаях, когда тяжела болезнь, велика беда, Эркемей совершал настоящие большие камлания. Но сейчас беда у него была, и он собрался камлать богу подземного мира Эрлику. Хотел узнать, кто убил его сына.

Эрлик был хозяин голубой беспредельности, восставший против верховного бога Тенгри и низвергнутый Ульгенем в подземный мир. У христиан этого бога зовут Сатаной, Дьяволом. Он хозяин зла, и дух убийцы в его власти.

Эркемею надо было спуститься в мир Эрлика и спросить правду у хозяина подземного мира.

Это у алтай-кижи и тубаларов есть белые и чёрные камы. Эркемей был телеут, а телеутский кам мог камлать любому богу.

Эркемей начал камлать ночью, ближе к утру. Он боялся, что вечером к нему может заглянуть кто-то из русских знакомцев. Увидит, что камлает, да ещё узнает кому, тотчас донесёт попу и его опять сгонят с места. Поэтому был осторожен.

Повалил кам на землю чёрного барана со сломанным рогом, сделал широкий надрез под рёбрами, нащупал рукой сердце жертвы и изо всех сил сжал трепещущую плоть, только так умертвлялись овцы при камлании. Потом достал Эркемей шаманский бубен ала-барс, туго оттянутый шкурой лося, взял било, обтянутое шкуркой зимнего зайца, одел на голову шапочку из цельной шкурки филина с клювом, нависшим над лбом и торчащими в сторону когтями и вышел на поляну.

Хорошо, что телеутам не надо одевать для камлания Эрлику тяжёлых доспехов маньянов, а можно камлать в удобной охотничьей одежде.

Эркемей замер. Прислушался сначала к лесу, потом к себе.

Было тихо и немного тревожно.

И он ударил в бубен. Ударил в бубен и пошёл, пошёл бить с нарастанием в темпе, — сначала бил редко, чтобы тело разогрелось, затем, повинуясь ритму бубна, закружился волчком. Бил в бубен всё быстрее и быстрее, и всё чаще и чаще.

И вот Эркемей уже перестал чувствовать свои руки, будто бубен бил сам по себе, и задышал Эркемей глубоко, ловя священное дуновение, не останавливаясь между вдохом и выдохом. И вот уже и ноги и руки перестали принадлежать ему, и поляна потускнела, и кружащиеся кедры пропали из глаз.

Увидел Эркемей себя со стороны, какой-то одной частью был вне тела своего — в стороне и чуть выше, а другой ещё находился в нём — не полностью расстался со своей телесной оболочкой.

Вращалась поляна, кружились пихты и кедры, но это было видно ему одной своей частью как бы в тумане — бледно и неясно, а другим своим я он видел неподвижные деревья и себя, вращающегося в ритме бубна на кружащейся поляне. Ещё миг и вот он уже полностью расстался с тем танцующим камом и полетел в только ему известное место, где в скалах — на крутизне спрятаны духи его бубна и лося, шкурой которого обтянут бубен.

И вот уже не бубен бьёт-гудит, гудят копыта его верного сохатого, крепко он ухватился за рога, а рядом жёлто-чёрной тенью стелется ала-барс, пёстрый барс-тигр, дух бубна, доставшегося ему от отца, а тому от деда, великих камов, которых знала половина Джунгарии, и не только телеуты и другие племена Алтая, но и монголы, казахи, уйгуры.

Мусульманам и буддистам и нельзя иметь дело с языческими шаманами, но коль скрючит от боли или начинает сохнуть человек с тоски и не помогают молитвы мулл и прижигания монастырских лекарей, пойдёшь и к язычнику.

Эркемей со своими священными животными примчался к пещере на берегу Уксуная. Пещера была маленькая, туда можно было протиснуться только ползком, но сейчас это не имело никакого значения, то ли он с сохатым и ала-барсом уменьшился, то ли вход стал разрастаться, но они влетели в пещеру (лось уже не бежал, летел) и полетели по круглой чёрной дыре к сверкающему кругу.

Эркемей знал, что пещера кончается тупиком, но это когда он не камлал, для того Эркемея, что остался кружиться на поляне, а для этого Эркемея, в ушах которого свистел ветер, какой не свистит в ушах и при самом быстром конском галопе, преград не было. Эркемей влетел в царство Эрлика.

Из тёмной трубы это царство казалось сверкающим, а на самом деле был серый, не дающий теней свет, и это естественно, в мире тени не было тени, так как в подземном царстве не было ни луны, ни солнца, ни звёзд.

У входа в тёмное царство уже пасся дух жертвенного барана, которого Эркемей подхватил, и бросил на спину своего лося, на ходу, не останавливаясь. Его священные звери неслись по узким скалистым гребням, над тёмными обрывами, перескакивали бурые реки.

Наконец показался высокий дворец, сложенный из чёрного камня, обиталище младшей дочери Эрлика. Эркемей спешился, его лось обернулся луком, плечи стал оттягивать колчан, полный стрел.

Нагишом запрыгала, заплясала вокруг него, тряся грудями и высоко задирая ноги, высокая луноликая распутница, стала жаться, хвататься за ворот.

Эркемей покрепче вцепился в рог жертвенного барана — так и есть, дёргают его из рук, стремятся отобрать.

— А ну, вон! — закричал Эркемей. И вот уже грозно, страшно рычит, подбегая, отставший ала -барс и в страхе разбегаются слуги распутной девки.

Эркемей отталкиваете её от себя, и идёт дальше. Идти неудобно, — мешает жертвенный баран, заброшенный на шею, и надо держать наготове лук с прижатой к тетиве стрелой.

— На выходе из дворца обязательно будет засада, — мысленно говорит кам. — Нет, на этот раз позже, — увидев, как из тёмного озера поднимаются чёрные, мокрые и скользкие на вид чудовища. Извиваясь своими змееподобными телами, выползают эти мерзкие твари на бесплодную сушу, тянутся к Эркемею. — Плоти хотите, — говорит им двойник Эркемея и, сбросив жертву на землю, посылает стрелу за стрелой в огромные, выпученные, лягушачьи глаза, в гнойные пасти с множеством рядов острых зубов, в чёрные тела их.

Один за другим чудища взвиваются ввысь и с громким всплеском, поднимая горы брызг, и исчезают в водах чёрного озера.

Последнюю стрелу кам выпустил, когда гнойная, клацкающая клыками пасть почти добралась до Эркемея. Враг человечества, выродок тёмного царства мёртвой падалью замирает на берегу почти у его ног и, разжижаясь, гнойным чёрным киселём стекает в озеро.

Последнее чудище и стрела последняя.

Впервые так камлал Эркемей. Нет соплеменников, для которых он камлал, не надо пересказывать приключения своего двойника, и отрешился он от земного мира, иногда только ощущал обычную при камлании раздвоенность, но если при прежних камланиях это были путешествия его двойника, его двойник мчался над тайгой в поисках Хан-Алтая и поднимался с духами покровителями к Ульгеню, а сам Эркемей в это время был в своём земном мире, — в аиле или на поляне, а его путешествия были сном наяву, то теперь он сам ехал на лосе, а на поляне кружился его двойник.

И если при прежних его путешествиях поражение в битве с чудовищами означало неудачу камлания, в худшем случае болезнь, и ему мог помочь другой кам, то теперь он знал, — не сможет пройти свой страшный путь, найдут Верх-Тогульские мужики на поляне закоченевший труп и большой разрисованный бубен.

И ещё много раз сталкивался кам с чудовищами, и неоднократно отбивался от дерзких притязаний старшей дочери Эрлика на его тело, и уговаривал его сыновей о пощаде, напоминал про прошлые дары и обещал взятки в будущем, пока не добрался до покоев Эрлика.

Эрлик отказался его принять, сказал, что он уже наполовину христианин, но согласился переговорить через дверь и велел отдать жертву слугам.

Всё выполнил Эркемей, и обратился к владыке тёмного мира с вопросом:

— Кто убийца моего сына? Где он? Покажи его.

— Где он? Ищи сам. Кто он? Узнай сам. А вот какой он, посмотри, — ответил Эрлик.

Тёмной полировкой заблестела дверь, и увидел Эркемей костёр, а у костра людей. Все люди, кроме одного, виделись смутно, туманно, а тело того, кто виделся чётко, освещал костёр, только вот лицо его кам никак не мог разглядеть. Вот таёжник встал, широкоплечий, широкозадый и пошёл, переваливаясь, за хворостом.

Лицо было в тени, почти неразличимо, но Эркемей жадно всматривался и узнал человека.

Дверь вновь покрылась мутной чёрной пеленой.

— Теперь тебе пора домой, уходи, — услышал Эркемей голос хозяина тёмного мира и, поблагодарив его, отошёл от двери.

И снова застучали копыта лося-бубна, снова преграждали дорогу чудовища и летели со скалы камни, только распутные девки не лезли со своим ласками, а злобно ругались, брызгая ядовитой слюной.

Наконец он нырнул в чёрную дыру и понёсся к сияющим звёздам своего земного мира.

На востоке уже поднималась заря, двойник разглядел кружащегося кама и вошёл в него. И тотчас, что обычно бывает после таких полётов, увидел, как тигр ала-барс уменьшился, прыгнул ему в ладонь и обратился обручем бубна, а лось съёжился, затрепыхался под ветром и вдруг снова стал тугой, гудящей бубновой кожей, завертелись перед глазами деревья и упал Эркемей на грязную, натоптанную его ногами землю.

На весенней земле, да ещё ранним утром, нельзя долго лежать, но и встать старик не мог, пришлось до аила ползти на четвереньках, но и на четвереньках его постоянно заносило, бросало на землю.

Заполз на лежанку и закрылся шкурами — потный, обессиленный, на лежанке кружащейся и качающейся, как щепа на разбушевавшейся реке.

Много времени утекло с того последнего камлания, но будто вчера было оно, и помнил старик угрюмый взгляд и нескладную фигуру, привидевшуюся ему в тёмном царстве.

Вчера Эркемей нашёл двух русских мальчиков на краю болота. Они сильно устали и были измучены страхом.

Один был очень болен и лицом прозрачно-синий от измотавшей его болезни, другой тоже бледен лицом, но покрепче — стоял на ногах. Лежачего больного юношу старик оставил на попечение внучки, сказал ей, чем его лечить, а другого взял с собой в тайгу. Там, в тайге он избавит его от страхов, вылечит от душевной усталости. Он мальчик, и хоть пережил много, всё это выйдет из него, пока они будут неторопливо бродить под деревьями, а лечить его Эркемей будет словом.

Перед уходом в тайгу, влил старик в рот Степана снадобье и сказал внучке: «Проснётся, дай ему лекарство, покорми, но немного, сразу много нельзя, всё выйдет наружу. Делай так весь день, понемногу придёт в себя».

Сказал и подумал: «Всё бы ничего, плохо другое. Уж больно рассказ юноши тревожный. Поселил в душу мою беспокойство, а всё оттого, что в тайге появились разбойники, а это очень опасные соседи. Конечно, вряд ли они меня с внучкой тронут, взять у нас нечего, но я слыву знахарем, значит рано или поздно они принесут ко мне раненых, приведут занедуживших. Потом начнут расспрашивать, что слышно в деревне, не поговаривают ли о поездках купцов, нет ли поблизости солдат. И начнут специально посылать меня вынюхивать, выспрашивать и высматривать, что где да как, я ведь могу в любое время безбоязненно являться в селе, а потом разбойничать начнут. И куда мне деться, в заложницы внучку возьмут. А власти, что власти! Будут слать ко мне людей, требовать, чтобы узнал, где обитают разбойники, требовать навести на них солдат, ведь я человек в тайге свой. И кончится всё тем, что либо меня убьют разбойники, либо власти закуют в кандалы и сошлют на каторгу. А тут ещё внучка подрастает, скоро станет девушкой и что за жизнь ей будет уготована по соседству с этими злодеями», — думал и сокрушался Эркемей.

Но деваться некуда, надо помощь оказать юношам, помрут без его лечения и заботы Айланыс. И пошёл Эркемей с русским мальчиком в тайгу, травы искать и лечить его ими и словом. Знал старик, основное время сбора лекарственных трав придёт позже, да и затеял он это не столько ради трав, сколько ради мальчика. Неторопливо шли по тайге старик и юноша, найдя нужную траву, Эркемей обстоятельно объяснял Феде как её надо рвать, для чего она служит, как зовётся по-русски и по-тюркски, иногда вспоминая монгольские и китайские названия. Рассказал старик Феде и о своей жизни в Джунгарии. Сказал, когда ему было столько лет, сколько Феде, был слугой в буддистском монастыре, и монах, которому он почему-то приглянулся, научил его не только тибетской грамоте, но и лекарским знаниям и рукопашному бою.

— А потом пришли китайские солдаты, разгромили моё родное селение, убили мать, отец раньше умер, и ушёл я из монастыря, — продолжал рассказ о своей жизни Эркемей. — Ещё был жив дед, и он передал мне семейный бубен, обучил камланию и тонкостям чабанским и охотничьим. После смерти деда я с женой, маленьким сыном и ещё десять семей телеутов и монголов, которым грозила расправа, кому за неуплату ясака китайцам, кому за сопротивление им, бежали в Россию. Ушли на реку Бочат, где, как мы узнали, ранее поселились другие бежавшие из Джунгарии телеуты.

Так за разговорами и воспоминаниями шли они по тайге и набрали трав и корешков целый мешок. Затем повернули обратно, но пошли другой тропой, короткой. Тропа шла по краю крутого склона, и на нём Эркемей увидел красный корень, крайне редкий в здешних местах.

— Надо выкопать, — решил кам и спустился вниз по склону, следом Федя. Но только начали они ковырять землю — Федька ножом, Эркемей маленькой лопаточкой, как над головой послышались голоса. Старик поднял голову и стал прислушиваться. Федька хотел что-то сказать, но Эркемей остановил его слабым шёпотом.

— Тихо! Кто-то идёт! — проговорил он. — Не дай бог, разбойники. Ложись сюда, под скалу, тебя никто не заметит. И когда Федька забился в прохладную расщелину, такую узкую, что её не было видно за майской травой, сказал, — если это действительно разбойники, и они заберут меня с собой, дождись пока мы уйдём, выходи на тропу и иди по ней сажень сто. Потом свернёшь влево, выйдешь на скалы, спустишься по ним на нижнюю тропу и по ней беги к аилу. Скажи Айланыс, она спрячет вас и сама спрячется, она знает где. Если я дам знак, пусть выйдет, а вы сидите тихо и не высовывайтесь.

Пока Эркемей всё это говорил, над склоном показались три фигуры с ружьями. Они окликнули его, но он, согнувшись, ковырялся в земле и неторопливо продолжал давать Фёдору наставления. И только после второго оклика степенно разогнулся и сказал: «Помогли бы лучше старику мешок вытащить».

— Не переломишься, кыргызня. Туда же, басурман, помоги, видите ли, ему.

— Зачем обижаешь? Я тоже крещёный. Меня поп крестил. Пантелеймоном назвал. И внучка крещёная, Марфой поп назвал, — ответил Эркемей.

— Ладно зубы-то заговаривать, чёрт косоглазый. Веди к себе. Вон у Гришки чтой-то рука пухнет, давеча ему её знакомцы погладили.

Федька, забившись в щель, прислушивался к постепенно удаляющимся голосам.

— Арачка-то есть? — спросил старика молчавший до этого щуплый мужичок.

— Нет, корова мало молока даёт. Да и не ждал гостей. Курт есть. Чай есть. Молока надою.

— Ему с под бешеной коровки подавай, — хихикнул здоровенный детина неопределённого возраста, и загоготал, как охрипший гусь.

Когда, как подумалось Федьке, разбойники ушли за второй поворот, вылез он из-под скалы, выбрался наверх на четвереньках, осмотрелся, тихо прокрался сто сажень, спустился на нижнюю тропу и бросился по ней бегом.

Надолго опередил деда и разбойников Фёдор, и это отвело от него, Айланыс и Степана возможную беду. Шло время, а разбойники всё не появлялись. Мальчикам уже надоело лежать на старой кошме и овчине под огромной пихтой, чьи ветви спускались до самой земли и укрывали их маленькое логово от постороннего глаза, хотелось выйти, но Айланыс удерживала их.

Наконец появился Эркемей с грозного вида людьми. Все вошли в юрту — шестигранный низкий сруб с высокой шатровой крышей, который дед называл аилом. Несколько минут не было слышно ни звука, но вот дверь отворилась и из проёма её высунулся дед. Что-то прокричав по-своему, снова скрылся за дверью.

— Дедушка зовёт, — тихо проговорила Айланыс и, ужом выскользнув из-под пихты, пошла к аилу, но не прямиком, а лесом обошла поляну и вышла на неё с противоположной стороны на натоптанную тропу.

Вскоре в аиле растопили печь и над ним поднялся дым, а потом в дымной пелене, расплывшейся по-над землёй стали расплываться и подрагивать пихты. Дым проникал в укрытие, где хоронились мальчики, им жутко хотелось чихать, они с трудом сдерживали себя и тёрли горевшие от дыма глаза.

Айланыс вышла из аила, пошла к роднику за водой, возвратилась с полным котелком и снова вошла в аил.

— Может не ждать когда они уйдут, утечь? Ты как Стёпка, идти можешь?

— Ну, и куда мы пойдём? В воровское логово? В юрте трое, а где остальные? Ты об этом подумал, мож они щас сидят в засаде и наблюдают.

— А встретимся, так что? Мы прохожие, они прохожие. Откуда им знать, что мы с обоза, а взять с нас нечего, пройдут мимо.

— А вдруг они не сразу всех мужиков убили. Мож поспрошали сначала. Мож, кто и показал на нас? Да и к чему им соглядатаи? Сейчас мужики с ружьями в тайге либо беглые, либо тати. Они ж не глупые, порешат встречных, чтоб не указали на них.

— А деда почему не убили? И Айланыс выпустили? — не унимался Фёдор.

— У них здесь и юрта, и домашность. Чуть что, разорить могут, это понятно, но с другой стороны дед им нужен. Он, видать, хороший знахарь. Видел, у одного бандита рука была перевязана, лечить его к нему привели. Не тронут.

— А и то верно, — почесав затылок, ответил Фёдор. — Значит, будем сидеть покуда здесь и ждать. К тому ж мы всё равно не знаем, куда идти. Слушай, Стёпа, дело долгое, посмотрим, что тут Марфа припасла? О, смотри, — развязывая узелок, — сырчики, лепёшки. Интересно, а баклажка с чем?

— Кислое молоко, вроде варенца, — ответил Степан. — Это по крещёному её Марфой зовут, но Айланыс мне больше глянется.

— А, тебе однако, не только имя, но и сама кыргызочка приглянулась?

— Хорошая девочка, добрая и заботливая? Ну, ладно, давай есть будем. А то и правда, кишки к животу уже прилипли.

И мальчики принялись уплетать курт и баурсаки, запивая их кислым чегенем.

А Эркемей вспоминал всё, чему научился в монастыре, что узнал у алтайских камов и колдунов, подсмотрел у русских знахарей и ведуний. Намазал разбойнику больную руку мазью, перевязал, напоил его отваром, уложил на лежанку и тот крепко уснул, а его два приятеля — Филька и Порфишка, расположившись в юрте как хозяева, сказали Эркемею: «К вечеру придут все наши товарищи, а потому ты, кыргыз, оставайся здесь, в своей юрте и никуда не уходи. Внучке своей скажи, чтобы приготовила еды поболе, а нам сейчас принесла. Расселись как хозяева и ждут, когда их обслужат, как фон баронов, разбойники они и есть разбойники, ни совести у них нет, ни сочувствия, ни жалости.

Эркемей усадил «господ разбойников» за низенький столик неподалёку от очага и стал угощать вяленым мясом, куртом, поить чаем.

Накормил их сытно, откинулись они на кошму и, лениво переговариваясь, уставились на тонкую струйку белого дыма над гаснущим очагом, поднимающуюся по столбу света к голубому отверстию дымохода.

И Эркемей тихо, вкрадчиво заговорил, что в дыме и свете плавают пылинки, похожие на маленьких мух, что гоняются пылинки друг за другом как живые, и они освещены солнцем…

Голос Эркемея постепенно усилился, зазвучал монотонно, но и твёрдо: «Пылинки кружатся и нагоняют сон. Всем хочется спать, вы уже спите, спите»…

И «господа разбойники» в самом деле заснули, один повалившись на бок и уткнувшись носом в овчину, другой сидя, склонив голову на грудь.

— Айланыс! Позови русских, им уходить надо, — обратился старик к внучке, и когда она вышла из юрты, Эркемей снова заговорил монотонно и властно.

— Порфишке спать. Спать и ничего не слышать. А ты Филька, спи, но отвечай мне. Сколько вас?

— Десятеро вместе с атаманом.

— А атаман кто?

— Господин Василь Никанорыч, а фамилию он не сказывал.

— А откуда он пришёл сюда.

— Не знаю.

Мало проку было от этой беседы, Порфишка и Филька, как оказалось, ничего не знали о своей банде. Пристали они к разбойникам неделю назад, бежав вместе с Гришкой, раненым в первом же налёте на обоз, с салаирского рудника. Однако узнал Эркемей, что был в шайке косолапый мужик с большим гранёным кистенём.

— Его Иваном зовут, а кличут Клеймёным, хоть и нет у него клейма. Он, правда, не шибко высок, но широк в кости, мясист, и неповоротлив, бегает плохо, но в ходьбе устали не знает и силы неимоверной, — так описал мужика с кистенём Филька.

Приказав варнакам спать, а проснувшись не вспоминать ничего, собрал Эркемей кое-какие пожитки и вышел к мальчикам, которых уже Айланыс привела к дверям аила. Отдал им котомки, указал дорогу и велел идти, пока не пришли другие злодеи. Поклонились мальчики старцу, поблагодарили за хлеб-соль и в путь отправились. Подойдя к пихте, под ветвями которой прятались от разбойников, обернулись. У юрты стояла Айналыс и смотрела им вслед. Помахали ребята ей рукой на прощание и вошли под сень тайги.

— Хорошая девочка, увидимся ли когда-нибудь, — тяжело вздохнув, проговорил Степан.

— Хорошие люди. Даст Бог, увидимся, и с ней и с дедушкой, — ответил Фёдор и пошёл неторопливой походкой рядом с другом по указанному Эркемеем пути.

Глава 4. Казённый город

Надо было поторапливаться, но Степан, хоть и не чуял хвори, быстро идти не мог. В его теле от вчерашнего лечения дедовскими травами была какая-то расслабленность, и эта расслабленность, хоть и приятная, казалось, притормаживала продвижение, но в действительности всё было наоборот. Стёпка шёл медленно, но без устали, шёл час за часом и не требовал привала. Фёдор уже давно выбился из сил, а Степану хоть бы что, идёт и идёт, и в его теле нет усталости. День, тем не менее, клонился к ночи, солнце заскребло по пикам деревьев, и пора было думать о ночлеге.

Ребята спустились к реке, срубили топором, подаренным Эркемеем, лесину и стали ладить костёр нодью.

Пихта для этого дела дерево скверное, горит неровно, трещит, разбрасывает искры, а берёза не сохнет, она, умирая, быстро трухлявеет в своей берестяной бересте и не годится для такого костра. Походили по округе мальчики, нашли поваленную бурей сухую сосну, и не толстую и не тонкую, как раз такую, какая требовалась для нодьи, разрубили её на три бревна и сложили из них костёр. Уложенные друг на друга, переложенные стружкой, берестой и мелкими веточками они быстро приняли огонёк горящего трута. После чего, ребята растянули кусок парусины, тоже подарок Эркемея и довольные проделанной работой приступили к ужину. Пожевали пушистых пресных лепёшек и вяленого мяса, попили чаю со смородиновым листом, попугали друг друга страшными историями о леших, кикиморах, змее огнёвке да змее горлянке и, привалившись близ костра, уснули.

Ночь прошла почти спокойно. Правда, Федьке отскочившим угольком обожгло щёку, а Стёпка чуть не лишился рубахи. Хорошо, что зажгло сразу, быстро затушил тлеющую ткань, но всё же клок с пол ладони выгорел, а когда рассвело, вскипятили они чай с чагой, развели этим чаем толкан, попили его с лепёшками баурсаками и пошли дальше.

Трава ещё не вошла в силу, но всё же доставала мальчикам до коленей и идти по тропе, над которой она перекрещивалась жирными волокнами, густо увешанными сверкающими бусинками росы, было тяжело. Кроме того, поросшая травой тропа, вносила в душу ребят лёгкий страх.

— Федь, а вдруг там змеи, я их ужас как боюсь, — с опаской ступая на тропу скрытую травой, говорил Стёпа.

— Не боись, змеи они тепло любят. Чё им тут делать… в сырости этой, — успокаивал друга Фёдор.

— А всё равно жутко и зябко как-то, — ежась и робея перед каждым шагом, отвечал Степан.

— Зябко, это точно, а и как иначе, если трава мокрая, словно по озеру бредём.

За разговорами, ежась от холодной росы, ребята шли и шли, и им казалось, что нет и не будет края этому холодному, зелёному морю, и вскоре они вымокли так, что больше уже вымокнуть было невозможно. И тогда пошли они, смело раздвигая ногами траву, не обращая внимания ни на неё, ни на скользкую тропу и забыв о змеях, и тропа вывела их на крутой взлобок, где трава была ещё совсем низкой, а с края взлобка рос молодой иван-чай. Стёпа потянулся за стебельком и вдруг… Коряга, до этого смирно лежавшая в траве, вдруг зашевелилась, поднялась, и на него глянули острые змеиные глаза.

Глаза глядели, а в это время всё шуршала и шуршала трава, и подтягивалось к плоской голове бесконечное змеиное туловище. Потом глаза пропали, клубок быстро развернулся, огромный змей заструился по взлобку и, спустя вечность, так показалось Степану, исчез в высокой траве.

— Т-т-ты г-г-гов-в-ворил, что з-з-змеи б-б-боятся м-м-мокрой т-т-травы, — заикаясь протянул Степан и ухватился за плечо друга, почувствовав как сильно закружилась голова.

Фёдор, не видевший ранее змея такого огромного размера, стоял как в полусне, шептал молитву и творил крестное знамение, и лишь когда удав исчез в траве, опустил руку и медленно опустился на траву, увлекая за собой и Степана.

Сидят, охают, вздыхают, приходят в чувства и не верится им, что змеи могут быть такой огромной длины и толщины, сошлись на том, что сей гад, размером с оглоблю будет.

— А я и не верил дядьке Ивану Капорину, говорившему, что у нас водятся такие гады, а оно вон как… есть оказывается такие ужасные твари, — задумчиво проговорил Федя.

— Да-а-а! — почесав затылок, протянул Степан, вот тебе и верю-не верю. Скажи кому, не поверят. А если бы он напал, — дрожь пробежала по телу мальчика, — заглотил бы и не поморщился.

— Эт точно, — поддакнул Федя и, поднявшись, огляделся и предложил другу продолжить движение.

(Старики, живущие на Салаире, порой рассказывают о гигантских змеях размером с оглоблю, которые водятся в их местах, но все рассказы кончаются одинаково — видели такого змея на покосе, да литовками и порешили. А в 1955 году такую змею видел житель посёлка Голуха. Больше двух метров, говорит, была. А вот верить ему или нет, дело другое. Может быть, где-то такие змеи действительно обитают, край Сибирский огромен, полностью не обжит и не исследован. И всё же, как говорится «у страха глаза велики!»)

В тот же день мальчики пришли в Верхний Тогул. Переночевали в избе у старосты, а утром, напуганный рассказом о разбойниках он отвёз их на телеге в волостное правление. Через неделю, дождавшись попутного обоза, мальчики добрались до Барнаула. После последней ночёвки в селе Гоньба на пароме переправились через Обь, и на телеге, до того пылившей по степной дороге, мимо пищавших сусликов, вошли в сосновый бор, где повозка, прыгая по корням, а где-то вязнув в песке, вскоре прошла густой лес и въехала в Барнаул.

Город поразил мальчиков своим масштабом, красивыми домами и прямыми улицами. Сначала вдоль московского тракта потянулись избы, потом дома богаче, а как стали подъезжать к каменному дому начальника заводов, дорога оказалась отсыпанной чёрными блестящими камушками, как потом узнали ребята — заводским шлаком.

Понизу специфическим, непонятным запахом давал о себе знать барнаульский сереброплавильный завод, а поверху доносил до ноздрей вояжёров вонь, отнюдь не похожую на медвяный запах таёжных цветов.

В Барнауле Стёпа Кузинский и Федя Морозов отправились к Шангину.

На стук открыл слуга, один из крепостных господина обербергмейстера. Узнав в чём дело, буркнул: «Барина дома нет», — и опять захлопнул дверь.

Снова стучать не хотелось. Больно грозен был слуга и хмур. А как обращаться с чужими слугами ни Федька, ни Стёпка не знали. У них ведь и собственных никогда не было. Отец Фёдора работников никогда не держал, а Стёпкин батя, хотя и был из господ и дослужился до чина, дающего право на дворянство, такую роскошь себе позволить не мог.

Мальчики потоптались немного на крыльце, и пошли к заводу. Поглазели на большие кирпичные дома, на плотину, откуда падала вода на большое колесо и пошли на берег пруда ждать вечера.

Глянув на своё отражение в пруду, поняли, отчего с ними были столь суровы. Оборванные, грязные, мальчики походили на церковных побирушек, хоть сейчас иди на паперть. Впрочем, им и в самом деле хоть на паперть — ни денег, ни еды. Что на них, то и их. Котомки, топор и парусина дадены им Эркемеем чуть ли не в милостыню. И всё же не настала ещё пора для Кузинского и Морозова младших сокрушаться по поводу своей бедности.

Пришли отроки к Шангину уже к вечеру, когда высохли волосы и одежда, которую они долго жулькали без мыла и прополаскивали в пруду.

Открыл им сам Шангин, поздоровался в ответ на их пожелания здоровья, впустил в сени и спросил:

— Кто такие будете?

— Пётр Иванович, — обратился к Шангину Степан, — я сын Петра Кузинского, помните, вы к нам прошлой весной приезжали. А это сын Морозова, соседа нашего.

— Чёрт вас принёс! — чуть было не сказал Шангин, но вслух промолвил. — Так, узнаю. Степан кажется. А тебя Морозов, как звать величать?

— Фёдор Егоров Морозов.

Эти отроки были Шангину совсем не ко времени, да и ни к чему они ему были.

— Чёрт вас принёс на мою голову! О вас мне ещё забот не хватало! — мысленно чертыхаясь, думал Шангин. — Но и не оставлять же мальцов на улице, неровен час лихоманка какая приключится… беды не оберёшься. Народ ныне злой, чуть что в драку и мальцов не пожалеют, ежели под руку попадутся. А сведу-ка я их к Амалии Карловне, женщина она бездетная, да и мужа покуда дома нет. Вот и славно придумал! Ай да и молодец! Так и мне забот меньше и ей помощь по огороду.

А всё дело в том, что Пётр Иванович получил от Чулкова секретный приказ — ехать в Терсинскую волость и выяснить, видел ли кто Морозова в доме Кузинского и не слышал ли кто, о чём те говорили. Не принимал ли Кузинский от Филонова донос на Морозова, и есть ли о том доносе запись во входящем регистре 1797 года, и с какой целью крестьянин Морозов был в волостном суде и когда именно был отпущен. Это всё письменно, а накануне, без бумаг, Чулков ему прямо сказал:

— Этому смерду Морозову, Нерчинска не миновать, да туда ему, дураку, и дорога, не будет язык распускать, а вот топить Кузинского не резон. Кузинский твёрдо стоит, с Морозовым знался по соседству, но дружбы не водил, разговоры не вёл, а посему ничего противозаконного, крамольного либо еретического не слышал. И Морозов против Кузинского показаний не даёт. Ни к чему и нам не по разуму усердствовать. В Томске да Тобольске видать очень хотят перед Кабинетом выслужиться. Но наш округ не Петербург, вольтерьянцам да масонам взяться неоткуда. Да и Кузинский на Радищева али Новикова не похож. Не того полёта птица. А перед Кабинетом мы серебром отслужим, да камешками. Так, мил друг академик?

— Понял, всё понял, товарищ мой дорогой, Василий Сергеевич. — Вспомнил Шангин свои слова, и вот нате вам, перед самым отъездом являются в доме следователя эти два соколика — дети подследственных. — Не приведи господи, разговоры пойдут! — сокрушался Шангин, провожая детей за три дома от своего, но по той же улице Тобольской.

Дом Амалии Карловны Герих был просторный, не бедный, но и богатым не гляделся, вроде бы и в запустении не содержался, но и особого хозяйского догляда не чувствовалось. А всё потому что одна его содержала, слуг не было, а на наёмных работников лишних средств не имела. Огород при доме был, а в нём травы целебные и для кухни, цветы — две небольшие клумбы и грядки с овощами. Жила Амалия Карловна в этом доме с мужем Авраам Иогановичем Герихом и часто оставалась одна. Муж её по должности маркшейдер был на пять лет старше её, но гораздо моложе Шангина, шёл ему сорок шестой год. Когда Пётр Шангин только ещё начинал свои занятия минералогией и петрографией под началом Ренованца и Риддера, Авраам Герих уже возглавлял поисковые партии и нашёл на Тигирецком хребте шерлы и хрусталь, а на Бие агаты и яшмы.

В самоцветное лето 1786 года оба вступили маркшейдерами, но Шангин давно уже обербергмейстер, а Герих так и остался маркшейдером, хотя уже работает на его прииске Гериховский рудник на Алее и не одно отысканное им место числится в росписи цветных каменьев и реестре рудников и приисков.

И дело тут не в том, что Шангин закончил московский университет, а Герих барнаульское горное училище. Не умел Авраам Иоганович ни собственной выгоды усмотреть, ни беды вовремя увидеть, и хоть был немецкой нации, а забывал про мелочи, которые потом оказывались главнее главного.

Знал Шангин, что Гериха в доме нет, а посему вопрос с временным поселением ребят в его доме решится положительно. Сам-то Авраам Иоганович был в отъезде, искал на Катуни цветные камни, и когда возвратится, один Бог знал.

Гостей Амалия Карловна встретила доброжелательно, даже с радостью, сразу было видно, что устала от частого отсутствия мужа, а одиночество, как известно ещё никому радости не доставляло, разве что самым нелюдимым людям или разбойникам, скрывающимся от правосудия. Шангин дал Амалии Карловне немного денег, и они сговорились, что ребята недели полторы поживут у неё. После чего Пётр Иванович решил остаться в доме Гериха на короткое время, чтобы выведать у мальчиков подробности их трудного пути к Барнаулу. До него уже доходили слухи о разбойниках, зверствующих в Бийском уезде.

Женщина достала копчёной немецкой колбасы, холодный пирог с ревенем, миску солёной колбы и кринку с квасом, после, подперев щеку рукой, с жалостью поглядывала на мальчиков, набросившихся на это богатое собрание немецких и российских кушаний. Смотрел на них и Пётр Иванович, но его думы шли вдаль, гораздо дальше минутной жалости женщины, он думал о будущем этих детей без своих отцов.

А Стёпе и Феде казалось, что они никогда не наедятся, даже если съедят всё, что наставлено на столе, но вскоре их животы отяжелели и не так усиленно стали работать челюсти.

Хозяйка, увидев их осоловевшие глаза, убрала со стола всё, кроме кваса.

— Молодым людям хватит есть, а то заболит живот, — не из жадности, а из жалости сказала она, и попросила ребят рассказать, что привело их сюда.

Мальчики подробно рассказывали о своих злоключениях, о том, что пережили, прячась от разбойников, о своей болезни и дальнейшем пути в Барнаул. Амалия Карловна только охала, слушая рассказ, а в самых страшных местах всплёскивала руками и тихо восклицала:

— O main got!.. Arme knaben, arme knaben!

Шангин внимательно слушал мальчиков, иногда задавал вопросы о том, сколько было разбойников, как они были вооружены, как называли друг друга, как выглядели, кто главарь шайки.

— Ну, и что вы думаете делать? Зачем приехали в Барнаул? Отцов ваших давно увезли в Тобольск.

— Ну и мы в Тобольск! — не задумываясь выкрикнул Федька.

— И как же вы, милый отрок, отправитесь в сей вояж? Коня у вас нет, денег, как я понимаю, тоже нет. И где же вы найдёте пропитание в дикой степи, по которой и кыргызы-то редко кочуют?

— А что вы, Пётр Иванович, присоветуете? — по-взрослому спросил Шангина Степан.

Шангин усмехнулся, покачал головой, немного подумал о чём-то и произнёс:

— Поживите пока у Амалии Карловны, меня подождите. Дела у меня в Терсинской волости. Заеду в Сосновку, ваших родных успокою, да разузнаю, как дела. Вернусь, вызнаю в канцелярии про ваших батек, тогда и решим, что делать. А тебе Степан, возвращаться в Сосновку резона нет. Попробую тебя к осени копиистом пристроить, — подумав, добавил, — да и тебе, Фёдор, думаю, нет надобности ворочаться в село? Парень ты крепкий, найду и тебе работу. Всё матерям вашим заботы меньше. Короче, пока я из Сосновки не вернусь, никуда не суйтесь, потрудитесь на огороде Амалии Карловны, помогите ей по хозяйству. Вы ребята хваткие, деревенские, на таких земля держится. Ну, так как, останетесь?

— Спасибо за заботу, Пётр Александрович, не подведём, — ответили мальчики.

(Внимательный читатель может сказать: «Разве может быть такое, чтобы первооткрыватель многих проявлений и месторождений, горный инженер, естествоиспытатель, член-корреспондент Российской академии наук занимался политическим сыском? И не как агент-информатор, а как штатный следователь?

Сейчас, конечно, такое себе и представить невозможно, а тогда такое было. Ведь дворяне, находившиеся на государевой службе, были профессионалами во вторую, если не в третью очередь, а прежде всего они были царёвыми слугами и подчинёнными своего начальства. Тем более на Алтае, где дворяне поместий не имели и вся земля алтайская, как, впрочем, и сибирская, принадлежала дому Романовых. Только с позволения царя велись там изыскания, разработки и промысел, как промышленный, так и торговый).

Шангин не удивился новому поручению, он думал лишь о том, как бы его половчее выполнить, показав своё усердие и не потопив окончательно Кузинского.

Оставляя детей государственных преступников у Амалии Герих, он ничуть не боялся, что она растреплет о них по городу. Амалия хоть и любила поговорить, смешно путая на немецкий лад согласные, лишнего не сболтнёт.

Да и Герихи были многим обязаны Шангину. В 1792 году Авраам не проверил подаваемые на жалованье списки и унтершихтмейстеры Шишов и Сысолятин, воспользовавшись этим, казённые денежки присвоили.

У Гериха нашлись недоброжелатели, представившие дело так, будто он был в сговоре с расхитителями и Шангину стоило больших трудов убедить Гаврилу Романовича Качку — тогдашнего начальника Колывано-Воскресенских заводов, не учинять против Авраама Гериха судебного дела.

Амалия эту историю знала и добро помнить умела, а посему на просьбу Шангина не распространяться о мальчиках, ответила, что всё прекрасно понимает и будет держать рот на замке.

Глава 5. Месть кама

Проводив мальчиков, Эркемей взял лук, замотал его в тряпицу, в другой лоскут уложил колчан со стрелами. Стрелы у него были всякие, и для разных надобностей — с острым железным наконечником на зверя, с костяной вилкой на крупную дичь, с тупым деревянным набалдашником, чтобы бить белку. Вынес своё охотничье орудие из аила и спрятал под кустом напротив единственного маленького окошка, затянутого бычьим пузырём. Потом собрал в котомку курт, баурсаки, вяленое мясо, толкан, кринку с топлёным маслом, мешочек с солью, две замотанные в тряпочки пиалы. Уложил в котомку нефритовую табакерку, доставшуюся от деда, тибетскую книгу по врачеванию, кое-что из одежды, русские и китайские деньги, привязал к мешку котелок и топор. Всё это положил рядом с луком и стрелами. Велел и Айланыс собрать необходимые пожитки.

— Вот и всё! — сказал, потом подумал, и оторвал край бычьего пузыря на оконце.

Проделав всё это, заговорил с Порфишкой и Филькой, а также раненым, которого звали Гришкой. Сказал, что их сморила сытость, усталость и духота, велел, чтобы ничего не помнили, и велел проснуться.

День закончился, другие разбойники не пришли, но и «гости» не ушли, вся шайка собралась лишь утром. Айланыс только успела подоить корову. Выходили они из тайги один за другим, молча. Последним, ведя в поводу лошадь, вышел медвежьеногий, его Эркемей узнал сразу.

Разбойники привязали коней, осмотрелись, заглянули в аил, поздоровались с товарищами, у Гришки справились как дела с его раной.

Ответил, что боль уже терпима и рукой двигать может.

Потом длинноносый атаман отсчитал из кошелька монеты.

— Это тебе за приют и лечение нашего человека, — сказал, отдавая деньги Эркемею.

— Не к добру, разговаривает как с сообщником, — подумал Эркемей, но деньги взял.

— А это тебе, — атаман протянул бумажную ассигнацию, — за корову. Не горюй, у тебя тёлка подрастает, а на эту бумажку ты двух коров купишь. Это было правдой, и Эркемей взял и эти деньги.

Разбойники развели большой костёр на поляне, забили и освежевали корову и стали резать мясо на куски.

Эркемей с горечью посмотрел на истоптанную, испоганенную коровьей кровью, помётом и мочой, заплёванную разбойниками поляну и ушёл в аил, где, забившись в угол, плакала Айламыс.

— Нет, жизни здесь не будет, — подумал дед, успокоил внучку и стал наказывать ей в каком случае, что делать.

Закончив наставления, вышел к разбойникам.

А разбойники уже напекли мяса и уселись пировать. Откуда-то появилась бутыль с водкой, повытаскивали из котомок кто что имел, кто мутный зелёный штоф, кто глиняную пиалу, кто фарфоровую чашку, а кто и деревянную плошку. Не утерпел и раненый Гришка, тянется к водке с глиняной плошкой. Налили и Эркемею — «для уважения». Эркемей опустил губы в чашку, глотнул, но всё пить не стал и незаметно выплеснул её содержимое себе под ноги.

Немного времени прошло, а господа разбойнички уже пели про державу росийску, про царя батюшку, наградившего доброго молодца дубовыми столбами с кленовой перекладиной и шёлковой петелькой.

Филька и ещё какой-то мужик пошли в пляс, а главарь и этот, медвежьеногий с кистенём, ремень которого опоясывал поясницу, пошли к аилу. Эркемей насторожился, но они в аил не вошли, не пошли и дальше, а остановились у стены для обычного мужского дела.

Эркемей перевёл дух. Подумал: «Может обойдётся».

— Мужики, а давайте окрестим этого колдуна, — раздался чей-то пьяный голос.

— Правильно, нечего делать нехристю среди православных! — поддержал «правоверца» изрядно захмелевший Гришка.

— Да я крещён, братцы! — воскликнул Эркемей, подумав, — бог его знает, что взбредёт на ум пьяным и вытащил из-за пазухи крестик.

— А раз крещёный, значит, пей! — не унимался первый разбойник.

— И до дна! — выкрикнул Филька, надвигаясь на Эркемея с полной чашкой водки, но увидев, что сnарик воротится, вскипел. — Братцы, он с нами пить не желает!

— Ах ты, морда кыргызская! Туда же, барина корчишь. Насильно поить его, братва! — взъярился организатор злобной выходки.

Два мужика схватили Эркемея за руки, а третий, взял бутылку и нож, надвинулся на Эркемея.

К счастью, мужики не вывернули ему руки, а просто за них ухватились. Эркемей ловко извернулся, сказалась выучка боя без оружия, повис у разбойников на руках, пнул того, что вплотную надвинулся на него с водкой, под дых и, не давая опомниться державшим, одного пнул пяткой, удар пришёлся по берцовой кости, мужик ойкнул и опустил руку Эркемея, а второго ребром ладони стукнул по носу. Освободившись, кинулся в тайгу.

Забежав за кусты, потрещал немного сучьями, обошёл поляну, зашёл за аил и вытащил из тайника лук со стрелами. Колчан со стрелами перекинул через плечо, на спину забросил котомку, вложил в лук стрелу с металлическим наконечником и подошёл к аилу, откуда слышались ругань и шум. Заглянул в окошко и тут же пустил туда стрелу.

Два злодея гонялись за Айламыс, а третий стоял в дверях. Ему-то в горло и попала стрела, только в него и можно было стрелять, не боясь попасть в Айламыс. Разбойник захрипел, схватился за шею, и Айламыс проскочила у него под рукой.

Дед выглянул из-за аила, и махнул Айламыс луком. На поляне сидели и охали два его «крестника», остальные, с пьяных глаз, кинулись ловить его в тайгу, а Эркемей и Айламыс пошли совсем по другой тропе и совсем в другую сторону.

Эркемей вознамерился идти в Барнаул. От своего народа он давно уж оторвался, проживёт среди русских. Жил же он среди монголов и китайцев, но прежде чем идти в Барнаул, надо было отмстить за смерть сына и кое-что вызнать.

Айламыс сказала, что главарь шайки, и тот страшный, которого звали Клеймёным, стоя у стены, говорили о каком-то золоте. Клеймёный твердил главному, что золото надо выкапывать, а главный противился, говорил, что погодить надо.

Оставил Эркемей Айламыс у вдовы, что чуть не стала его невесткой, и снова отправился в путь.

Десять дней шёл последам шайки, которая шла на север. Дошёл по их стопам до долины Чумыша. Спал рядом со стоянками разбойников, только чуть подальше, чтобы не наступил на него отошедший по нужде ночлежник. Костёр, конечно, не разводил, мог и без него даже в мороз выжить. Завернувшись в шубу, в пол-уха, чутко прислушиваясь к каждому шороху. Выжидал и, наконец, дождался. Ванька Клеймёный встал раньше других и, не особенно торопясь, зашагал по тропе, переваливаясь, к ямке по нужде.

Эркемей стороной, за кустами, по сенокосному лугу, обогнал его, вышел вперёд и неспешно пошёл по поляне. Когда на поляну вышел Клеймёный, Эркемей глянул на него, громко охнул и побежал, немного прихрамывая. Видел косолапый, лука у старого киргиза не было, а ножа и его приёмов он не боялся. Кистень всегда при нём был, а с его помощью он разобьёт и руку и голову, не дав противнику и на три шага приблизиться.

И Ванька Клеймёный побежал за Эркемеем. Старик бежал быстрее, но Клеймёного это не тревожило. Долго старик, да ещё прихрамывая, не пробежит, запыхается, здесь не тайга, по росной траве и по листьям сразу найдёт, если тот свернёт с тропы.

Эркемей бежал к маленькой речке. В месте впадения её в Чумыш, низко над водой склонился толстый ствол ивы, с которого на другой берег было перекинуто брёвнышко. Перешёл по нему Эркемей и сбросил, но Ванька, в пылу погони, не остановился, решил догнать старика.

Вода прозрачная, видно песчаное дно и только у правого берега дно тёмное, смотрится мутно — всё это Эркемей разглядел загодя, но Ваньке глядеть ни к чему. Влетел с размаха в омут, завяз ногой в мягком, податливом песке. В запарке пытается вытащить её, но другая нога вязнет. Дёргается Клеймёный, перебирает ногами, да только ещё сильнее вязнет. Вот уже и ногами толком двигать не может, увяз по колени.

Зыбучие подводные пески. Но разбойнику не страшно, ещё не осознаёт опасности. Думает: «Речонка маленькая и берег рядом, можно даже дотянуться до листочков, что на ветках нависшего над водой тальника.

Рвётся вперёд, тянется к ветвям дерева, но ещё сильнее вязнет, теперь уже немного, чуть — чуть. Клеймёному становится спокойнее, думает:

— Зыбучие пески здесь неглубокие, с головой не скроет. Покричу, придут свои, вытащат.

Ему бы сообразить, — лечь на спину и понемногу вытаскивать ноги. Да и сейчас ещё не поздно, вдохнул глубоко и замер, почувствовав себе чей-то взгляд. Из-за раздвинутых ветвей на него смотрел телеутский знахарь. И жутко стало Ваньке от взгляда его тёмных узких глаз.

— Молчи, — негромко сказал Эркемей, но громом отозвались эти звуки в голове Ваньки.

— Молчи, ты не сможешь по своей воле сказать ни слова. Ни слова! У тебя язык присохнет к нёбу, если ты попробуешь что-то сказать или крикнуть по своей воле. Ты будешь только отвечать мне, и отвечать негромко.

— Ты в позапрошлом году в Тогуле был?

— Был, — почему-то сказал правду Ванька, хотя вовсе не собирался.

— Ты убил молодого телеута весной?

— Я.

— За что ты его убил?

— По пьянке, про золото проболтался.

— Какое золото? Рассказывай всё, что знаешь.

— Когда то, при царице Елизавете, когда демидовские заводы отписывали в казну, три демидовских приказчика припрятали золото и серебро с Барнаульского завода. Место, где спрятали, указали на чертеже, с чертежа всё переписали в книжечки, а сам чертёж сожгли. Снова его составить можно, если есть книжечки всех трёх приказчиков.

Одна книжечка у нашего атамана. Мы с ним на каторге в Нерчинске были, вместе бежали. Атаман правнук одного из приказчиков, внук второго на Салаирском руднике. Он даже и не знал что за книжка, мы купили её за гроши вместе с другим барахлом его деда.

А у третьего в Барнауле ещё сын живой, он родился при царе Петре третьем, но должен знать, где книжечка. Мы сейчас за ней идём. А где этот человек, кто он — я не знаю. Атаман знает.

— А сына моего за что убил?

— Я и говорю — в кабаке были, я по пьянке ему всё и ляпнул. А потом хмель то прошёл, вспомнил, что он говорил, будто ночевать будет в Верх-Тогуле, вот я твоего кыргызца опередил и тюкнул по башке.

— Ну, тогда ладно. Однако, молчи. Совсем молчи. Сейчас ты умрёшь. Тебе очень захочется закричать, но ты не крикнешь. Тебе будет страшно, очень страшно.

Чем же это он убивать собирается, подумал Клеймёный:

— Руки вроде пустые, — но страх всё более холодил душу, выгонял мысли и, наконец, не осталось ничего, кроме страха.

— Твой страх будет так силён, что будет легче умереть, чем переносить его.

И ужас охватил убийцу сына Эркемея. Ужас, от которого стало стальным голубое небо и почернели ветки ив, и вода в реке почернела, и блики просыпающегося солнца, играющие на ней стали серыми, только глаза старика, ставшие вдруг огромными, остались тёмно-карими.

— А-а-а! закричал Ванька, но голоса не было, и напрасно он раздирал мышцы и связки, из горла вырывался только слабый хрип. Забился, задёргался злыдень, а песок всё глубже затягивает. И вот тут-то и появилась у него мысль о смерти. Взвыл мысленно Клеймёный, думая: «Когда же она, наконец, будет! Смерть — избавительница от мук моих!» Подумал, и за миг до смерти, после сильной, страшной боли, когда сердце разорвалось, успел узнать её. Показалась она ему совсем не страшной по сравнению с пережитым ужасом. Лицо Ваньки обмякло, остекленели его глаза, и он откинулся на спину, и лицо его скрылось под водой, взбаламученной его последними конвульсиями.

Эркемей поднялся и медленно побрёл прочь. Он впервые почувствовал себя стариком. Тело стало слабым, походка шаркающей, сердце глухо колотилось о рёбра. Когда он глядел в глаза убийцы сына и вёл его к смерти, была только сосредоточенность и где-то в глубине ненависть. Сейчас пришла брезгливая гадливость, как после убийства бешеной собаки или чумного торбагана, опустошение и жалость. Ведь и убитую бешеную собаку жалко.

Но дело сделано, и надо было идти к внучке.

Глава 6. Барнаул

А тем временем, дело «о предерзостном употреблении…» и «преступном упущении…» катилось своим чередом. Шангин выехал вести следствие.

Выяснить ему надлежало следующее: прежде староста Филонов (вот уж усердие не по разуму) во время январских допросов показал, что Кузинский не только слушал предерзостные слова Морозова и оставил их без внимания, а ведь ещё три года назад он, Филонов, подавал рапорт Кузинскому на крамольные речи Морозова.

Вот и надо Шангину найти этот рапорт во входящем регистре 1797 года в записи управительских дел, найти свидетелей проходящих по этому делу, узнать у них когда, где и при каких обстоятельствах Морозов разводил крамолу.

Разыскать надо было приказных служителей, что находились при Кузинском для исправления письменных дел и расспросить у них о том рапорте старосты. Потом ещё надлежало вести разговор с получившим донос управителем Ахвердовым, узнать, было ли ещё доносимо о том происшествии, и кто из людей слышал разговоры Кузинского и Морозова. И, наконец, провести пренепреятнейшую процедура конфискации имущества у Кузинских и Морозовых.

Шангин делал всё, что мог, чтобы спасти Кузинского от каторги, но спасти его семью от разорения было выше его сил. Снова перечитал опись скудных пожитков: «Ящик деревянный, иконы, мундир, фрак, две женские шубы, три платья, три простыни, три полотенца, одно одеяло, шесть рубах женских, шесть мужских. Поношенные: мантилья, шаровары, куртка, халат да четверо портов, три чайных чашки с блюдцами, туалетное зеркало, казачья сабля, один стакан, одна рюмка да денег медных три рубли шестьдесят копеек… И горестная приписка со слов Анны Ивановны Кузинской о том, что ничего кроме описанного не имеется, ибо хотя и было сколь немного посуды медной, оловянной, стеклянной и серебряной, а также и столового прибору — серебряных ложек и прочего имущества, то со времени снятия мужа с должности, по неимению надежды к проживанию, оное разным людям распродано, а вырученные деньги посланы при прошении за дом и за сына Степана к его благородию господину начальнику Василию Сергеевичу на подорожную.

— Это он, Шангин, посоветовал Анне направить деньги в канцелярию, хоть какая-то надежда, что пойдут на семью, а не будут конфискованы.

— Что делать-то будешь, Анна Ивановна? — спросил Шангин, когда все формальности были позади.

— Да что… уж тут… Где жить, не знаю. Сына бы куда пристроить, без избы-то как оно и не знаю. Новые хозяева согласились подождать до осени, с огорода соберу, а там к богатым мужикам в работницы, всё какой-то угол. Только возьмёт ли кто, да ещё с дитём.

— Вряд ли возьмут, — подумал Шангин. — Кому нужна чиновничья дочь и жена, не привыкшая ни в поле работать, ни скотину обиходить.

— Не кручинься, что-нибудь придумаем. Попробую Степана на службу пристроить, а там и ты с дочерью возле него прокормишься. А то, дай бог, и Петру помилование выйдет, — и поднялся, чтобы не слышать обычных в таких случаях женских причитаний: «Век богу буду молиться, вы уж только похлопочите, а я уж за вас»…

Хлопотать было пока рано, но кое-что Шангин попытался сделать.

Конечно, прежде всего, надо было показать своё старание и усердие начальству, а во вторых он постарался запутать дело, вовлекая в него побольше свидетелей и косвенных участников, среди множества мелких проступков которых вина Кузинского покажется не столь уж большой. Жаль, дело уже не замнёшь, ему дан законный ход, да и староста Филонов продолжает твердить, что подавал рапорт Кузинскому в руки. Но где этот рапорт, почему его нет в бумагах волостного суда, почему ему не присвоили номер и его не внесли в список?

Шангин переложил бумаги, глянул на свой рапорт начальнику Колывано-Воскресенских заводов от мая 27 числа 1800 года.

«Департаментом по входящему при управительских делах 1797 года регистру выправка самими нами учинена, однако подаваемого в том году от старосты Филонова управителю Кузинскому о изречении крестьянином Морозовым произнесённым не оказалось.

Из числа принятых по приказанию вашего высокородия из нас секретарём Шемелиным от Барнаульской заводской конторы на прогоны денег пятидесяти рублей употреблено на платёж всего 16 рублей 4 копейки.

Советник Пётр Шангин.

Секретарь Михайло Шемелин».

Выходило, что кроме слов Филонова против Кузинского ничего не было. Мужики, которых он допрашивал, слава богу, оказались не без понятия, и знать ничего не знали, и ведать не ведали, и вообще не могли взять в толк, чего от них барин хочет.

Писчики Лебедев и Макопоков проявили изрядное рачение в помощь следствию (на службе так бы радели) и подробно обсказали что, где и когда слышали от Морозова и хотели что-то там о Кузинском сообщить, но Шангин построжился на них: «Пошто, слыша противозаконные изречения Морозова, тотчас их не пресекли и не донесли начальству, оставив сие преступление в безгласности». Притихли, ибо знали, что это не единственное их упущение по службе. Кроме того, поняли, хватило ума сообразить, что господин советник вовсе не желает, чтобы они вспоминали о какой-то Филоновской бумажке. После чего стали распространяться о Морозове менее охотно. Конечно, скажи они об этом документе, Шангин всё бы занёс в протокол, и доложил бы о них растяпах, не достойных повышения до 14 класса. А так все разошлись ко всеобщему удовольствию.

Приехав в Барнаул, и доложив о деле Чулкову, послал своего дворового человека к Герихам. Слуга всё сказал им как надо, не перепутал, и на следующий день Пётр встретил отроков на берегу пруда, но были они не одни. На берегу пруда рядом с ними сидел старый кыргыз с девочкой. Мальчики удили рыбу.

Кыргыз, похоже, был ровесником Шангина, или чуть постарше. Верно Эркемей с Айламыс, подумал Шангин.

Подошёл, поздоровался, познакомился с Эркемеем и обратился к мальчикам:

— Ну как, отроки, обжились в Барнауле?

— Пётр Иванович, дай вам Господь здоровья и премногая благодарность Амалии Карловне.

— Ну, а как Тобольск, не раздумали ехать?

— Пётр Иванович, сколько можно дармовой-то хлеб есть?

— Допустим, не совсем дармовой. Я знаю, что вы и на огороде трудитесь, и по дому. Но всё же верно, пора вам на службу определяться, а в Тобольск ехать ни к чему. Морозова, верно, определят в Нерчинск. — Шангину как-то неловко было прямо в лоб сказать Фёдору, что его отца отправят на каторгу, — а твоего отца, Стёпка, вероятно, в ссылку, а вот куда и когда — одному богу известно. Вот когда станет известно, тогда можно и ехать. А Фёдору вообще нет смысла ехать, отцу ты не поможешь. Есть место в заводской лаборатории, пока на время, а там, дай бог, определим в пробирные ученики. Ты ведь читать-писать обучен? А ты, Степан, будешь пока помогать служащим заводской канцелярии, а как только в округе освободится должность копииста, поедешь туда. Может и в другую сторону от Тобольска, но тебе придётся кормить мать и сестру, старших братьев, как у Морозова, у тебя нет. Вот так-то. Завтра с утра подходите к канцелярии, вас определят куда надо. — Чтобы никто из близ находящихся людей не подумал, что высокий чиновный человек по секретному делу подходил к детям и старику, Шангин громко проговорил — Ну, что понурились? Рыбка не клюёт? Попробуйте у того обрывчика, там не только карасики, но и лини попадаются.

Мальчики встали и направились в указанную Шангиным сторону, вместе с ними пошла и девочка. Провожая их глазами, Пётр Иванович внимательно взглянул на Эркемея, оставшегося недвижимым.

— Хочет о чём-то спросить или просить, — подумал Шангин.

Старик поселился на правом берегу пруда у давно вдовевшей старухи Бурнашёвой. Старуха слыла знахаркой, но последнее время сама часто болела, и Эркемей снискал её расположение, показав знание трав и умение заговаривать боль. Помог Эркемей кое-кому из соседей и маленький домик Бурнашёвой вновь обрёл свою тайну и боязливую в народе славу.

Однако Эркемей понимал, всё это может быстро кончиться, стоит лишь церковникам заподозрить его в чернокнижии. Что прощалось рождённой в православии вдове, могли не простить вновь крещёному инородцу. А всё, потому что деньги и дары за лечение проходили мимо ненасытных попов. И хотя он в церковь ходил почти ежедневно, и свечки ставил, на это могли и не посмотреть. Вот и хотел Эркемей поступить на службу, заручиться поддержкой властей.

— Ваше превысокоблагородие. — Эркемей не знал, как надо обращаться к столь важному человеку, подошедшему к мальчикам, и добавил, на всякий случай, приставку превысоко, — позвольте обратиться.

— Ну что ж, пройдёмся. Зови меня Петром Ивановичем или господином Шангиным.

И они пошли по тропке вдоль берега пруда.

— Господин Шангин, канцелярии толмач не нужен? Или лекарь?

— Хм, — хмыкнул удивлённо Шангин, одновременно подумав, — толмач, а вслух спросив, — и что ты можешь?

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.