18+
Горизонт

Объем: 294 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Глава 1

Было бы болото, а черти найдутся.

Русская пословица

Они подошли ближе, а ведь надо было на самом деле отойти, сделать пару-тройку шагов назад. И тогда всё стало бы другим, показалось бы другим. И это тело, труп — безымянное (ный), бесполое (лый) — хотя, конечно же, не безымянное и не бесполое — женщина лет сорока пяти, грузная, полная — превратилось бы в… Нет-нет, всё бы осталось, но стало меньше. Она сдвинулась бы на задний план, а весомыми, невероятно весомыми — фотографируй, не во­прос — оказались бы те камни за ней, стряхнувшая снег тропинка, по-осеннему унылые травы-соломы, спутавшиеся, как давно немытые и нечёсаные волосы; но всё же не осень — зелёные островки, пусть порой и едва заметные; голубое небо и облака — лёгкие, пушистые — словно уже из лета: приближающегося, наступающего, будущего.

— Ой! — вскрикнула женщина. — Стойте! На площади!

Остановка тем временем уже проскочила за окнами — проехали и забыли — дальше, дальше, дальше: жёлтая ограда, деревья, витрины. И более значимые ориентиры — ступеньки банка, кото­рый звался то «Агро», то «Пром», то «Украина», арка во двор, ювелирка.

— Спрашивал же, — проворчал водитель.

Маршрутка встряхнула пассажиров и остановилась. Будто лошадь, которой сказали «прр» и резко натянули вожжи. Женщина ойкнула, встала — килограммов сто двадцать, жуткий яркий ма­кияж со стрелками чуть ли не до ушей, кремовое полупальто, причёска «тридцать лет в торговле» — и, придерживаясь за спинки кресел, двинулась к выходу. Пыхтя и охая, словно только что подня­лась (лифт не работает) этаж так на пятый.

Когда она доковыляла до двери, короткостриженый мужчина, сидевший в конце салона и до этого момента, похоже, совсем не беспокоившийся, что на Октябрьской не остановили, резво встал и тоже проскочил к выходу.

— Вот ты ж! — водитель хлопнул ладонями по рулю. — А ты-то чего молчал!?

Он на секунду отвернулся, цыкнул что-то сам себе и громко, с интонацией «нашли, бля, клоуна», спросил:

— Все вышли!? Можно ехать!?

Едва пассажир выскочил на улицу, дверь захлопнулась, и мар­шрутка поехала.

Женщина торопливо — смешной раскачивающейся походкой королевского пингвина — зашагала назад к остановке. Мужчина пошёл за ней. В том же темпе — не сокращая и не увеличивая дистанцию в три-четыре шага. Худощавый и высокий, он шёл совсем неспешно, даже не шёл, а прогуливался, как гуляют по парку, глазея по сторонам. А что до дорожной сумки через плечо — так почему бы и не пройтись с тяжёлой на вид сумкой?

Возле остановки женщина обернулась. Заметила, что мужчина идёт за ней — плечо, пальто, на лицо даже не посмотрела, — и вздрогнула. Хотя с чего бы? Он тоже проехал остановку. Как и она. И конечно же, шёл обратно, тут без вариантов — туда, где этот глухарь должен был их высадить. А в маршрутке молчал, потому что… Ну, засмотрелся-замечтался, или заснул. Потом услышал её громкое «На площади!» Сообразил что к чему — и бегом к выходу.

И всё-таки женщина испугалась. Она почувствовала что-то — из зимы — растаявшей, забытой — сейчас, в начале апреля. Так ветер пробивается сквозь одёжку: рано, ляфамчик, шубу сняла. Старая недобрая песня, солистка Невея: зря, голубушка, зря в тот автобус ты села; зря, хорошая, зря на него посмотрела…

Солнце поднималось из дымки. Тени — размытые наброски — обретали чёткие контуры: делили газоны, перечёркивали лужи, лавочки, бордюры. Кое-где виднелся снег — несчастные сжавшиеся комочки, прячущиеся от весны.

Спокойное размеренное утро. Апрельское, тёплое. Таким утром ничего не может случиться. Тем более — плохого.

Людей вокруг было немного. Можно сказать — почти никого. Девушка, курящая у входа в магазин, прохожие перед горсоветом, несколько силуэтов на другой стороне, скучающий таксист возле машины.

Женщина прошла мимо пустой остановки, магазинчика, почты, а перед самым подземным переходом обернулась снова. Мужчина мог свернуть в арку, к магазину — одному, другому, третьему; в конце концов, зайти в банк, на почту. Если же он всё ещё идёт за ней, сюда, к подземному переходу, значит… Но мужчина уже не шёл следом — встал возле остановочного киоска, снял сумку с плеча, достал бумажник.

Женщина с облегчением выдохнула.

«Всё Тонькины котлеты, — подумала она. — Ночью нечисть снилась! И теперь вот… Почудилось».

Вариант I

Дверь открылась, и все замолчали. Семиклассники уставились на вошедшего — кто из-за чьей-то спины, кто вытянувшись, как суслик, кто, наоборот, откинувшись на спинку стула. Девочки заулыбались. У каждого — Рощин не в счёт — на столе лежал желтомордый учебник. Геометрия, Погорелов, 7–11.

Это был первый урок геометрии, и не только в этом году, а самый первый. И учитель был новый — по слухам, то ли из тридцать пятой, то ли из какого-то института.

— Меня зовут Александр Александрович, — громко сказал учитель, подходя к кафедре.

Очень скоро к нему прилипнет прозвище Саныч.

Шляпа, рыжее пальто и длинный-предлинный полосатый шарф, обмотанный вокруг шеи. Увидишь такого и нипочём не догадаешься, что он — школьный учитель. Камень в огород алгебраичке: не то что вы!

Саныч скинул пальто и швырнул на подоконник. Один рукав хлопнул по окну — невидимая рука поприветствовала кого-то на улице; другой — приобнял батарею. Шляпу и шарф учитель почему-то решил не снимать.

— Откройте первый параграф, — сказал он.

Семиклассники зашуршали страничками. Шелестящая бумажная волна прокатилась по классу.

Он смотрел на полочки, на выложенное и выставленное съедобное-несъедобное. Так ищут свой поезд в расписании — выигрышную комбинацию среди прочих трёхзначных: сверху вниз, по диагонали, слева направо. Ну и где?

Очень быстро мужчина нашёл то, что искал — замер, уставившись в одну точку. В сине-белый глобус на пачке «Азимута», втиснувшейся между «Прилуками» и «Бондом». Три параллели, пять меридианов. И подписи по кругу — русская и английская. Азимут, azimuth. Информации на две секунды — читай, перечитывай, ничего нового не найдёшь. Предупреждение от Минздрава, «filter cigarettes», крошечная «А» с короной. Жёлтая наклейка-ценник. Но мужчина смотрел на пачку, как на головоломку, будто бы поменяй буквы местами, поверни как-то по-особому земной шар — и появится новый смысл, и можно будет различить какие-нибудь отрезки-дорожки на миниатюрных континентах.

Лицо мужчины отражалось в витрине. Быть может, и смотрел он не на сигаретную пачку, а на впавшие щёки — гладковыбритые, только-только; на скулы, подбородок, губы; в ничего не выражавшие глаза — так смотрят, когда ждут — не с нетерпением, не с надеждой или тревогой — просто ждут; и на морщины, которые как годовые кольца у деревьев. Осиное гнездо, построенное по весне — сот за сотом, этаж за этажом, с хитрыми переходиками и оболочками — l’naturel, l’idéal. Но прикоснись к заброшенному гнезду поздней осенью, когда самцы погибнут, а самки найдут другое укрытие — и пальцы утонут, легко пробьют серые стенки. Самки — жизнь, душа и память.

Витрина вдруг вспыхнула, стала ярким слепящим полотном — посмотришь на него секунду-другую, и перед глазами затанцуют красные пятна. Солнце отражалось везде, где только могло — в окнах, лужах, свежей краске на лавочках, в дорожных знаках, автомобильных бамперах и фарах.

Мужчина прикрыл глаза ладонью и отвернулся от киоска.

Подъехал троллейбус — бело-синий, с надписью «Samsung». Третий маршрут, «Вокзал — Песчаная». Остановился, открыл двери. Никто не вошёл, никто не вышел. Водитель досчитал до пяти, десяти, пятнадцати, двадцати — «Осторожно, двери закрываются» — и поехал дальше.

Мужчина спрятал бумажник, накинул на плечо сумку и двинул к подземному переходу — туда же, куда минуту назад проковыляла та женщина: случайная попутчица, случайная «соседка».

Переход изменился за последние месяцы — ещё недавно он был заброшенным и неопрятным: серость, слякоть, пустота. А если и не пустой, то с совсем неприятной публикой — алкашня да гопота или, как альтернатива, лохматый гитарист, очень быстро — бросаем мелочь в чехол — напивавшийся до состояния той самой алкашни-гопоты. Теперь же — плитка (шахматные комбинации: серо-белая и серо-красная), чистота — пусть и не идеальная, но мочой не пахло — и магазинчики: книжный, пирожковая, ювелирка… Если что и напоминало про старый переход, так это освещение — тусклые задыхающиеся лампы.

Поднявшись на поверхность, мужчина вынул из кармана маленький блокнотный листик. Бледные клетки, текстик чёрной пастой. То ли новая инструкция, то ли подтверждение-напоминание. Дом 141, там, где был магазин «Пионер», первый подъезд, код 385, третий этаж, квартира 7.

…мимо тыла «Интуриста» — входа в гостиницу артистов цирка; мимо витрин с хайфаем и хайэндом, мимо клумб перед магазином, к сто сорок первому дому, утопленному — окна на проспект, — задвинутому чуть вглубь…

Мужчина обошёл дом. Своды-каркасы с сухой виноградной лозой нависали над лавочками, чуть дальше были чёрные пластиковые мусорные баки, за ними — площадка с каруселью, турниками и лесенками. А фоном — другие дома: параллельно, перпендикулярно.

Мужчина ввёл код, поднялся на третий этаж и позвонил в дверь. Ему открыл невысокий крепыш лет сорока. Широкие плечи, большущие кулаки, вечная боксёрская стойка, — из той породы людей, которые «чуть что — сразу в дыню».

— Заходите, — сказал хозяин. Немного натянуто: «заходи» он произнёс бы куда естественней, но что поделаешь — издержки бизнеса.

Прихожая ничем не пахла. И не то чтобы не благоухала или, наоборот, не воняла — в квартире запахи отсутствовали как явление, будто бы каждый вошедший лишался обоняния. Ни обувных кремов-гуталинов, ни какой-нибудь антимольной лаванды, ни кухонных варок-жарок. Не говоря уж про другие запахи — жизни, уюта.

— Можно паспорт? — попросил хозяин и тут же добавил: — Ваш.

Мужчина кивнул. Вынул из внутреннего кармана пальто синенькую книжицу, протянул крепышу. Вопрос доверия, момент идентификации: собаки нюхают друг друга под хвостом — люди смотрят в глаза или просят паспорт.

Всё вокруг казалось нежилым. Словно обстановку создали пять минут назад — быстро, следуя каким-то правилам, расставили мебель, раскатали ковры, приколотили вешалку в прихожей, повесили зеркало… Так и должно быть: никаких напоминаний о прежних жильцах, всё твоё — пусть и не надолго — без вопросов, без прошлого и будущего.

— Го-ри-зонт, — прочитал по слогам хозяин. — Интересная фамилия.

Он вписал паспортные данные в блокнот и вернул документ.

— Ну, не буду мешать, — сказал крепыш. — Двое суток — триста гривен. Горячая вода, — он показал рукой на дверь в ванную, — всё есть. Полотенца на кровати, постельное бельё новое… Разберётесь.

Когда хозяин ушёл, Горизонт занялся осмотром квартиры. Никаких сюрпризов — он увидел то же, что и в любой другой «недорогой посуточной»: двойную кровать с громоздкими быльцами, журнальный столик, два кресла. На лакированной тумбе — телевизор «Электрон» со снятой крышкой, той, что под ручками громкости и яркости: красные регуляторы подстройки каналов. Над телевизором — штампованный пейзаж в рамке. В тумбе наверняка презервативы и парафиновые свечки-таблетки. По крайней мере, в других квартирах было именно так.

Совмещённый санузел, дверь в который с ручкой, но без замка. На кухне — мягкий уголок, навесные шкафчики, невысокий холодильник советских времён.

Вот и всё — привычно и аскетично. Как «пустой гарнир», как рис без ничего. Хочешь нормальное второе — добавь отбивную или котлеты, или хотя бы полей подливкой. Брось свитер на кровать, книгу или пачку сигарет на столик, выложи в ванной бритву и зубную щётку — и квартира-гарнир станет «узнаваемо твоей».

Горизонт открыл сумку. Вынул рубашку в фабричной упаковке, носки с этикетками, картонную коробочку с трусами (сложил всё на кресле), достал барсетку — пухленькую, забитую до отказа; затем выставил на пол одну за одной шесть банок сгущёнки. Классических, четырёхсотграммовых, которые узнаешь и с десяти шагов. Он выстроил из банок две трёхэтажные башенки, ловко подхватил их двумя руками и вышел в кухню, открыл ногой холодильник и — опля — закинул сгущёнку на верхнюю полку. Банки плюхнулись на решётку, постукались друг о друга и стихли.

Закрывая дверцу, Горизонт заметил деньги в «аптечном бардачке». Вроде просто цветные бумажки, но почему-то сразу было понятно, что это — дензнаки. Горизонт отодвинул рифлёную заслонку и вынул три зелёные купюры. Шестьдесят гривен, три по двадцать, «три франка». Он покрутил деньги, посмотрел их на свет, словно проверяя подлинность, и положил обратно.

Тох, я сучка.

Горизонт высыпал всё, что оставалось в дорожной сумке, на кровать. Дребедень, иначе и не скажешь: старые потрёпанные журналы, какие-то удостоверения, фотографии, письма, брелоки, ручные часы. Товар низшей касты коммерсантов — что нашли на чердаке, тем и торгуем.

С обложки «Mädchen Elli» смотрела девочка в национальном костюме.

Присев на край кровати, Горизонт принялся рыться в вещах. Взял — отложил, взял — бросил, пока не остановился на открытке. С одной стороны — красная звезда с серпом и молотом, цветы, фейерверки; с другой — поздравление синими чернилами:

Здравствуйте, дорогие Саша! Катя! Володенька!

Поздравляем вас с праздником! Желаем вам крепкого здоровья, счастья и благополучия во всём! Как вам живётся на новом месте? Как Володе новая школа? Собираетесь ли к нам летом?

Наталья Михайловна и Виктор Константинович.

Горизонт посмотрел на текст, будто желая увидеть что-нибудь ещё, что-нибудь между строк. Пристально, чуть прищурившись.

Яркие солнечные квадраты на ковре, просыпающаяся комната (днём, а тем более вечером, что ни говори, и кресла, и столик, и телевизор выглядят куда более бодрыми) и мужчина, читающий весточку из дома. Или, наоборот, весточку домой откуда-то с края земли.

И вдруг картинка рассыпалась. В дверь кто-то позвонил. Громкое дилинь-дилинь.

Глава 2

Н а т а ш а. Что вы так смотрите на меня? О чём вы сейчас думаете?

Геннадий Гор, «Странник и время»

Он точно видел её раньше. Когда девушка проскочила рядом — бегом, маршрутка отъезжает, — Антон Полудницин почувствовал что-то едва уловимое, «узнал и не узнал». Длинные тёмно-каштановые волосы, чёлка по брови. И глаза — большие, светлые, живые. Две серые луны. Как в песне: «с глáзками без дна». Девушка заскочила в маршрутку, водитель закрыл дверцу.

К словам легко клеятся другие слова — синонимы, антонимы, толкования, дефиниции; к ощущениям — другие ощущения. Подобия, ассоциации, эмоции. Антон словно играл в да-нетки с собственной памятью: «Я хорошо её знаю?» — «Нет». — «Ну да, иначе б сразу вспомнил. А давно её видел?» — «Нет». — «Не то б уже забыл. У нас есть общие друзья?»

И варианты, варианты, варианты: двор, курсы, чей-то был тогда день рождения, столовая, соседний офис? В каждый из них легко можно было поверить, убедить себя в неком «скорее всего», но вот настоящее «ну конечно же!» («Семён Семёныч!» — и хлоп ладонью по лбу) — не пришло.

В итоге Полудницин так ничего и не выловил в памяти, так ничего и не вспомнил. Возникло лишь ощущение чего-то «позитивного», причём не «нейтрально-позитивного», как бывает при общении, например, с официанткой («Как вам супчик?») или девушкой из кредитного отдела — скорее уж «лично-позитивное», что-то твоё и для тебя.

С чего начал — тем и закончил. Точно видел раньше. Знакомая. Не очень знакомая.

Антон подошёл к киоску. Выискал среди сигарет «Winston» и лишь после этого сказал киоскёрше: «„Винстон“. Единичку». В разноцветном сигаретном ковре — школьная коллекция над письменным столом — была дырка. Между «Прилуками» и «Бондом» вместилась бы ещё пачка, но местечко пустовало. Широкая улыбка, которой недостаёт одного зуба.

Вариант II

На второй урок Александр Александрович опоздал. Вошёл как ни в чём не бывало в половине десятого, сказал негромкое «здрасьте» уже собиравшимся разбежаться кто-то куда школьникам (геометрии не будет!), прошёл к столу.

Тот же шарф, то же пальто, та же шляпа. Как выяснится позднее — эта одёжка «дежурная» для Саныча, так он будет ходить и зимой и летом. Что странно, только в школу. Однажды Воронина встретит его на базарчике возле конечной в куртке и бейсболке.

Саныч снял пальто, свернул и положил на стул, затем сверху бросил шляпу. Светло-русые волосы, лоб с залысинами.

— Сегодня мы поговорим про прямую.

Надо было решить, что делать дальше. С одной стороны — вернуться на работу, пожалуй, самое правильное, но с другой стороны — ехать на работу совершенно не хотелось. Тем более, что отпросился Антон на целый день. Ячичная спокойно сказала: «Конечно, езжай, если нужно». Никаких сквозь зубы или «ты же не на весь день?» Нужно — значит нужно, на весь день — так на весь день. А то, что Полудницин справился так быстро… Никому и не стоит про это знать.

Антон закурил и пошёл вдоль проспекта к площади Маяковского. Апрельское утро — как выцветшая фотография: чуть меньше контраста, насыщенности, чёткости.

С каждым шагом Антон удалялся и от работы и от дедового дома. Бывшего дедового дома? Нет, всё же — дедового. Двухкомнатная сталинка, в доме с окнами на проспект. Застеклённый балкон, привычно заваленный всякими коробками и ящичками с разношёрстными «пригодится» и «пусть будет»: проволокой, подшипниками, релюшками, замасленными свёрточками, втулками, болтами, флакончиками и бутылочками с чем-то чёрным или прозрачным. «Сокровища», — усмехнувшись, говорил отец.

Дед вообще был склонен всё впускать и ничего не выпускать — вещи легко оказывались в доме, но никогда не выбрасывались. Балкон был не единственной Аграбой. Антресоль, в шкафу, на шкафу, под кроватью… И конечно же, кладовка, на которой хорошо бы смотрелась табличка «Не влезай — убьёт!» Дверь нужно было открывать медленно-медленно, даже не открывать, а по чуть-чуть приоткрывать, вытягивая через щель навалившиеся на дверь коробочки и баночки, кульки и пакеты. Дёрнешь сильнее и рискуешь оказаться под завалом. Закрывалась кладовка в обратном порядке — всё постепенно закидывалось обратно, а в конце надо было навалиться плечом и задвинуть шпингалет… Впрочем, настоящий Форт Нокс был не в квартире, а в гараже. «Слышь, Константиныч, скоро уже и машину некуда будет ставить!» Несчастная двадцать первая «Волга» еле втискивалась между забитыми до отказа стеллажами, а потом ей на багажник (на крышу, под машину) водружалось непоместившееся. Где-то в этих сокровищах, со слов деда, — найди, как в игре hidden object — прятались два разобранных велосипеда, надувная лодка и акваланг. Вещи терялись среди других вещей и исчезали где-то там в глубинах стеллажей, не просто забывались и приходили в негодность — как проржавевшее ведро или двадцатилетней давности заначка от бабушки (советские рубли: слишком старые для обмена, слишком молодые для коллекционеров), — а словно оставались в том времени, когда здесь оказались. В прошлом, которое — хоть минуту назад, хоть столетие — одинаково недостижимо.

Дед умер прошлой осенью, в середине октября. Всё это время квартира пустовала. Пару раз в неделю то Антон, то отец заскакивали сюда что-нибудь взять, протереть пыль или же просто «проверить квартиру», посмотреть «чтобы в порядке».

Вещи переезжали из дедовой квартиры к младшим Полуднициным по чуть-чуть, неспешно — месяц, второй, третий, а заглянешь в квартиру — и вроде бы всё на месте. Можно было, конечно, перевезти за один раз, нанять машину — загрузить, разгрузить, — но большинство дедовых сокровищ казалось наследникам бесполезным хламом. И всё же — дедовым: вроде как «рука не поднимается выкинуть» и «как-нибудь потом». Дедовыми оставались и переехавшие вещи, упорно держались особняком, не желали становится местными. Будь то плоскогубцы, отвёртки, часы. С виду такие же, но откроешь, к примеру, коробку с инструментом и невольно замечаешь, что эти — твои (купил, принёс, привёз, подарили), а эти — от деда. Сегодня Антон прихватил тетрадки — обычные, на восемнадцать листов. Дневники-воспоминания.

Спустя полгода после смерти деда появились новые дела, связанные с квартирой. Оформление наследства. Ангелам требуется сорок дней, чтобы провести душу сквозь все мытарства, припугнуть адом, избавить от тоски по телу и отправить на покой до второго пришествия; с нотариусами же несколько сложнее — им нужно шесть месяцев, а ещё — выписки, подтверждения, справки, свидетельства. Такое вот отличие «тонкого духовного» от «грубого материального».

Никто из Полуднициных не собирался переезжать в освободившуюся квартиру. Антон вот уже два года как жил на Мира, совсем неподалёку — жильё досталось от бабушки (маминой мамы), так же, после смерти, по наследству. У родителей Антона была трёшка на Метлинском; пусть и в спальном микрорайоне, вроде как на окраине города, зато обжитая и просторная; тем более — работала мама там же, на Метлинском, минутах в десяти-пятнадцати ходьбы от дома.

«Квартирный вопрос» никого не испортил. Антон был единственным ребёнком в семье («Ты по этóму поводу серьгу в ухо повесил?»), единственными в своих семьях были и его родители. Ни тётей-дядей, ни разделов-завещаний.

Однажды, Антону было тогда лет семь, он пришёл с родителями в гости к «папиным» (то ли Рождество, то ли старый Новый год), и бабушка спросила: «А ты хотел бы братика или сестричку?» — «Нет», — тут же ответил Антон. Не задумываясь, как мог бы ответить про пятью пять. «Вот ты хитрый, — усмехнулась бабушка. — Чтоб ни с кем наследство не делить». Семилетний Антон не понял, в чём шутка, покосился на улыбающихся родителей и пожал плечами.

Раз уж никто не собирался жить в дедовой квартире, её решили сдавать. «Продать всегда успеем», — сказал отец. Они разместили объяв­ление — сперва в бесплатной газете (из тех, что раздают на остановках), потом в парочке платных, а затем, когда маму на работе напугали историями о том, «как бывает», обратились в агентство. Риел­тор приехала на следующий день: лет сорока пяти — пятидесяти, невысокая, полная, с короткой стрижкой. Зинаида Михайловна. Её вид совсем не вязался ни с self-made девушками из рекламы агентства, ни с модно-иностранным названием профессии. Куда естественней она бы смотрелась где-нибудь на складе-производстве («Михайловна, а где накладные?») или в конторе из какого-то советского фильма («Зиночка, приготовь-ка нам чаю»). И всё же, следует отдать ей должное, все её «ой, какая светлая!» и «такие высоченные потолки!» достигали цели, давили на нужные кнопки в умах-сердцах потенциальных съёмщиков, таких же кап-советских граждан (товарищей?), как и она сама. Зинаида Михайловна звонила каждый вечер: «Не могли бы вы завтра…» Клиенты, по большей части молодые семьи (без вредных привычек, домашних животных и детей), приходили, смотрели квартиру, улыбались, кивали на комментарии риелторши, соглашались с ценой и…

Всякий раз находилось что-то мешавшее им сдать квартиру «хоть завтра», что-то уж точно не из перечня договорных «непреодолимых сил», что-то исключительно своё, субъективное, семейное… Полудницины решили сдавать квартиру, но почему-то не хотели её сдавать. Если возникла хоть малейшая зацепка, любое сомнение, их тут же возводили в степень: «Глаза у них странные — уж не наркоманы ли?», «Сорок лет и без детей?», «Всего на один месяц?» Зинаида Михайловна иногда даже бурчала: «Хорошие люди, согласны заплатить вперёд, а вам всё не так!» — обиженно прощалась, но потом звонила снова и приводила новых клиентов.

Сегодня Антон должен был встретиться с потенциальными жильцами четырежды — в девять, в одиннадцать, в час и в три, — но состоялся лишь первый визит. Две студентки осмотрели квартиру, сказали, что всё отлично, но, к сожалению, дороговато для них.

«Остальные сегодня не смогут, — сказала Зинаида Михайловна. — Попросили перенести, — она зачем-то нахмурила брови. — Ближе к выходным, — и напоследок, совсем уж строго: — Позвоню».

Антон свернул к фонтану, сделал пару шагов и остановился. Будто засомневался — идти дальше или нет, — но тут же кивнул сам себе и прошёл к одной из лавочек.

Солнце отражалось в брусчатке — крошечное пятнышко в каждом шестиграннике. Сверкали лужи, лавочки (такую проверишь, прежде чем сесть: не окрашена ли?), камни-скульптуры, даже урны.

Месяц, чуть больше, и горожане свыкнутся с теплом, станут носить тёмные очки, прятаться в тень, бухтеть «ну и жара!», вытирая пот платочками, но пока… Антон и не подумал забраться в тенёк — сел на залитую светом лавку — правда, «по-зимнему»: задницей на спинку, ногами на сиденье — и, сощурившись, глянул на солнце. Красные круги пробежали перед глазами. Как в детстве, на море — закрой веки, прикрой их ладошкой, или даже набрось на лицо полотенце, а яркие лучи всё равно пролезут к тебе. Бесконечным летом, когда мама или папа говорили: «Через два дня уже и домой» — и было легко понять, о чём они, но это не имело значения — времени просто не существовало.

Пятилетним Антон почти весь год прожил у бабуши и дедуши, и дед нередко, едва придя с работы, кричал прямо с порога: «Ан-то-ша! Ну-ка давай бегом одевайся!» Чаще всего они ходили к фонтану — этому, ближайшему, почти домашнему. Дед вёл Антона за руку и что-нибудь рассказывал. Медленно, словно поддерживая темп ходьбы. «Прогулки перед сном очень полезны», или «Когда твой папа был маленьким…», или «Вот когда ты вырастешь…» Если ещё не совсем стемнело, а домой возвращаться не хотелось, они спускались к парку и самолётам. А иногда, обычно по праздникам или в выходной, выбирались к главному фонтану — на Октябрьской, тому самому, что «пойдём на фонтан» и «жду у фонтана». Здесь проходили концерты, стреляли салюты, сюда приезжал луна-парк.

Вряд ли воспоминания Антона про то время были своими — скорее «новодел», дореволюционные монетки, отчеканенные в гараже возле рынка пару дней назад: из рассказов-историй, разговоров-фотографий — родственников и не только. В одном котле варились телепрограммы и семейные альбомы, открытки и старые газеты, дополняя друг дружку, рисуя одно большое полотно. «В пять лет я…»

За эти годы площадь Маяковского изменилась, стала совсем другой. В книге «Наша Родина», из отцовского детства, она была выстлана крупной прямоугольной плиткой, форсунки в фонтане расставлены звёздочкой, пятиконечной, как её любили рисовать школьники — пять отрезков и готово; ближе к центру — высоченные струи, по краям — чуть ниже; за фонтаном — флаги: красные и красные с голубой полосой.

Потом фонтан перестал работать, его закрыли на ремонт и забыли — на год, второй, третий; меж плитами стала пробиваться трава — где невысокая, а где просто заросли; появилось несколько киосков-батискафов, на месте флагов — летнее кафе.

Такой площадь была на Янкин выпускной. Яна и её подруга с забавной фамилией — то ли Артёмчик, то ли Андрейчик — прихватили пару бутылок шампанского и сбежали сюда, к Антону, едва закончилась официальная часть с завучами и родителями. Здесь они пробыли почти до утра — смеялись, бегали по периметру «пентаграммы», отходили к киоскам за новой выпивкой — благо возраст покупателей тогда мало кого волновал; кричали проходящим мимо: «Семьдесят пятая — лучшая!»

В нулевые, году в 2003-м, площадью занялись всерьёз: новая брусчатка, новые клумбы, новые лавочки. И новый фонтан — с шаром в центре. Струи теперь не били вверх как гейзеры, их сменили пять симпатичных водных куполов-цветочков. Душевно-спокойный вместо торжественного и торжественно-заброшенного. Ещё на площади расставили камни — большие, гладкие, с языческим орнаментом.

Сезон фонтанов начинался лишь на майские. Антон был зрителем, пришедшим слишком загодя — пустой зал, пустая сцена. Как в кино минут за тридцать до начала сеанса. Молчащие ряды; спинки — деревянные или мягкие бархатные — не так уж и важно. Приглушённый свет. Всё вроде бы на месте: и расшторенный экран, и глаз кинопроектора за спиной, и зелёный «Выход» над дверью. Но что-то не так, кажется, что зрителей не будет — ни без двадцати, ни без пяти, даже в ровно; и не будет фильма — механик просто забудет его включить.

Эта площадь, этот фонтан были особым местом. Его личной территорией — комфортной, своей. Такой же, как и порт Ленина, пляж возле Старо-Николаевского моста, стадион мединститута, спуск за «Радугой».

Видимо, у каждого есть свой город, собственного размера, — включающий ровно столько мест и событий (одно — мало, а три уже много), сколько человек способен принять. Даже если бы Антон переехал жить в другой город, намного больше — шумный, быстрый, — он наверняка и там нашёл бы такие территории (и не обязательно пляж-стадион-спуск), которые и сложились бы в его, Антонов, мегаполис.

Что же особенного было в площади Маяковского? Удобное расположение, приятная обстановка (как в рекламе кафе или ресторана)?

Впрочем, сколько уж раз всё здесь менялось. А ведь любимое заведение чаще всего переставало быть любимым именно тогда, когда приходил новый хозяин, или затевался ремонт, пусть даже недолгий — на пару месяцев, — и кнайпа становилась другой: причёсанной, современной, но безнадёжно чужой. Если так, то площадь преображалась до неприличия часто. Вывески на домах: «Наша цель — коммунизм» из тех времён, когда Антон ещё не родился, «Ленин с нами» с детских фотографий, «Слава Жовтню» и «Человек, ты в ответе за всё» из конца восьмидесятых, и нынешняя: «Свадебный салон Линда» — золотистые буквы на чёрном фоне — прям-таки траурно-похоронная… Может, было что-то неизменное, вечное для площади Маяковского, что-то, что и сейчас, и тогда, и совсем давно? Как вопрос из теста на IQ: выявите закономерность, найдите зависимость. Но Антон приходил сюда не к тысячелетнему столбу или святому источнику. И не потому, что здесь какая-то неземная тишина или отсюда великолепный вид.

Что же тогда? Расположение? Апострофы-минуты, кавычки-секунды. Недалеко и привычно? Только вот стал бы он ходить сюда, если бы здесь — прямо на этом месте — построили торговый центр: с фонтанчиком в холле, хорошими и не очень кафушками, лифтами, эскалаторами и сотней магазинчиков-бутиков? Нет, подумал Антон, точно нет.

Подул ветер. The wind from nowhere. Холодные руки заползли под куртку, прошлись по спине, нырнули под рубашку.

Была ли работа Антона комфортным местом? Он даже хмыкнул, подумав об этом. Да уж, конечно. Работу можно было назвать непыльной, спокойной — временами даже слишком: иногда сидишь весь день перед монитором, просматривая какой-нибудь webpark, пересылая анекдоты по аське или раскладывая «косынку». Не сложно и не напряжно. Нормально, но не отлично. От работы веяло бессмысленностью, а ведь комфортное, личное не может быть бесполезным и ненужным, как и человек для самого себя не может быть тупым и пустым.

Всё вдруг показалось Антону мультяшным, ненастоящим. Дедушкино: «Хм, ну что это за работа!?» Хотя говорил он так не про Антона, а про соседского внука, раздававшего у перехода всякую рекламу. Снова-где-то-скоро. С-вами-с-нами. Бумажки, как выразился дед.

Бумаги хватало и в Антоновом офисе. Ежедневные отчёты-таблички, согласования, акты, и шредер — коридорный идол, всё в итоге съедавший. «Ты сильно занят?», «Надо очень срочно!», «Бросай остальное, это на сегодня самое важное!» Кафка, 1%-й раствор. Институтский экзамен по БЖД.

Да и сотрудники, со-трудники, хотя какой уж тут труд — со-комнатники, со-офисники… Тот же Бомка, например. Высокий бородач, чуть прихрамывающий при ходьбе. Отставной военный, из штабных — деловодство, делопроизводство. «Бомка — это не фамилия, — шутил охранник, — это — должность». А иногда — «диагноз», «судьба» или даже «приговор». Антон тут же вспомнил красную рыбу — сочную, свежую, — которую Бомка не задумываясь завернул в оригинал паспорта сделки… Или Хохликова — вечная безнадёжная Бомкина страсть: «Руки убери!», «Отстань!» Сорокалетняя брюнетка с детским смехом и грудью третьего размера. Или Ячичная.

Скажи мне, где ты работаешь. Скажи мне, с кем ты работаешь.

Время таяло в солнечных лучах, как кусочек масла на сковородке. Так часто бывало: мир будто уплывал куда-то — медленно-медленно, а вместе с ним и тело: руки, ноги, голова — оставались лишь мысли; или даже душа: подсматривающая, знающая. Воспоминания-напоминания, не зря же апрель — «пролетник».

Машины бесшумно заскользили по проспекту. Воробьи замерли. Часы над авиакассами остановились. «Увидишь, что воробей шагает, не прыгает, а именно делает шаг — загадывай желание». Воробьи с галстучками, воробьихи — без.

Почему что-то вдруг кажется нереальным?

Всякое «не» — вторично; чтобы поставить минус перед циферкой, прежде всего нужна эта самая циферка. Не бывает просто «a неравно» — обязательно должно быть «неравно чему-то». И значит нереальности нужна реальность — та, которую ты знаешь, видишь, понимаешь, та, с которой легко сравнить. Даже не реальность как «шото такое», а например, «в январе плюс двадцать не бывает». Одно дело: «Реально?» — «Нет»; и совсем другое: «Тут в одной только прихожей квадратов десять, а у нас — последний рулон».

«Чем можно измерить реальность? — подумал Антон. — Что по­служило бы градусником для того же офиса, работы?» Он пожал плечами. «Деньги?»

Бабки, мани, кэш, лавэ, у. е. Разница, если верить Стиву Фишеру, между спокойствием и расслабухой. Клоун с зарплатой президента — уже не клоун. А вот менеджер-по с окладом разнорабочего…

И тут Антон Полудницин снова увидел девушку. Ту самую — узнанную-неузнанную. Она вышла из жёлтого «Икаруса» -гармошки на остановке через дорогу. Чёрная юбка чуть выше колена, белая блузка, пиджак. Вроде как вернулась, пусть и не совсем: туда со Сталеваров, назад на Маяковского. Антон вдруг подумал, что ошибся, на таком расстоянии и немудрено, но нет — это была она, точно она. Знакомая походка — быстрая, но всё же женская, женственная, лёгкая. А ещё это движение рукой, жест, которым она поправила волосы. Девушка обошла «Современник» и нырнула в арку.

Аня, вспомнил Антон, Аня Вирник.

Глава 3

Земля, де бігав ти маленьким, є твоїм домом.

«Скрябін», «Шукав свій дім»

Бомбилья обожгла губы. Быстрая боль — ой, ай — секунда, а то и меньше, когда чувствуешь, как что-то противное, паршивое пробегает по ниточке нерва, будто бы ток по проводу, и тут же — отстранись — стихает, тухнет, гаснет. Словно коснулся больного зуба — нестерпимое мгновение, и сразу — тише, тише, тише — острая становится тупой, а затем и вовсе исчезает.

— Вот ты ж ноль-один, — фыркнул Полевой. И надо было прикоснуться к раскалённой трубочке именной этой ранкой на губе. Лопнувшей губой.

Полевой осторожно, подушечками пальцев потрогал бомбилью. Горячая, действительно горячая. «Они б ещё из серебра эту хрень отлили!» Чаша-тыква смотрела то ли на Полевого, то ли куда-то в сторону. Висит-груша-нельзя-скушать-в-чашке-чай-нельзя-попить. Полевой подумал, что можно было бы вынуть трубочку, а самому хлебнуть мате, как чай из стакана, но тут же представил, что все эти листики, палочки, цветочки, корешки окажутся во рту — тьфу, блин, — и отодвинул калебасу на середину стола. К себе же придвинул пепельницу — ты поостынь, а я пока что покурю.

Когда-то у его тётки были серебряные ложечки. Маленькие, чайные, с хитросплетёнными буквами-инициалами на ручке, крошечной короной и датой изготовления — тысяча восемьсот какой-то год. Тётя говорила, что они — польские. «Только не из той Польши, — улыбалась она, — откуда мы с твоей мамкой тряпки таскали». Ложечки были красивыми, но совершенно непрактичными: окуни такую в чай, и она тут же станет огненной. Наверное, эти ложечки до сих пор хранятся где-нибудь в серванте, ждут повода, когда ими похвастают — не «были», а «есть», — только вот сама тётя теперь «была» — в последний раз Полевой видел её лет десять назад, когда ещё учился в институте.

Над барной стойкой (или как её правильно назвать в кафе?) висела плазменная панель. Крутили клипы. Без звука — негры с толстыми цепями на шеях, в бейсболках, надетых козырьками набок, агрессивно и безмолвно выкрикивали что-то, в то время как на фоне вертели задницами мулатки. Окно в страну Оз, расходящиеся тропки.

Официантка протирала кофе-машину. Естественное освещение — лампочки и подсветки отсыпались — что-то домашнее, даже ленивое. Субботнее утро без особых планов, когда можно проваляться в постели хоть целый день. Было легко представить, что официантка не на работе, а у себя на кухоньке — одна, с обыденными делами: никто не посматривает, никто не подсматривает.

Кроме Полевого в кафе было ещё двое посетителей: парень и девушка, парочка — они держались за руки и молча смотрели друг другу в глаза. In the beginning.

Всего зал вмещал пять столиков, небольших — шестьдесят на шестьдесят; одному вроде и неплохо, но втроём — а судя по стульям, именно на троих столики и рассчитывались (одна сторона у всех — к стенке или к окну) — будет тесновато. Вдобавок ко всему на столиках стояли перечницы с солонками, сахарницы, салфетки, зубочистки и ламинированные бумажки-рекламки на подставочках: «Весеннее предложение», «По будням скидка на всё меню», «Блинная неделя»…

Полевой много раз проходил мимо этого кафе, но внутрь заглянул впервые. По правде, он ожидал, что здесь будет просторней — с улицы почему-то казалось, что помещение больше раза в два, а то и в три. Тем более — у входа нередко висели афиши: вечером в пятницу выступает группа такая-то. Где они умещались? Прям квартирники какие-то.

Big L.

Ларка, Ланка, Ленка, Лерка.

Затушив сигарету, Полевой снова потрогал бомбилью. Пожалуй, нет — пусть постоит ещё. Он достал телефон, глянул на время. Двадцать минут одиннадцатого. Почти. Полевой залез в меню, выбрал «Программы», затем «Игры», но тут же нажал отмену. Почему-то решил, что играть в «Судоку» или раскладывать карточный пасьянс — какой-то идиотизм, детский сад. Причём идиотскими игры показались не вообще как явление, а именно здесь и сейчас. Полевой отложил телефон, покосился по сторонам и вспомнил про стойку с журналами, которую видел у входа. Встал, подошёл, взял самый верхний.

Содержание журнала как-то плохо вязалось с игривой обложкой и названием «Кофеёк». Можно было ожидать чего угодно — от кулинарных рецептов и шмоток до жёлтых сплетен и новых автомобилей, но только не политические эссе вперемешку с бизнес-аналитикой. Полистав журнал туда-сюда — схемы, графики, таблицы, — Полевой остановился на статье Голдстейна «Где кончается родина?»

Выделенный жирным абзац: «В словарях вы найдёте одно и то же определение. Родина — это государство, где человек родился и гражданство которого получил. Иногда добавляют: территория, на которой исторически проживает его род».

А дальше уже обычным шрифтом: «В теории всё просто, однако, как водится, на практике возникают вопросы. И их немало. Например, такой: если семья ребёнка уезжает из страны своих отцов и дедов, едва ребёнок родился, то какую территорию считать родиной ребёнка? Ту, где он родился, которую не запомнил и, возможно, никогда больше не увидит? Если верить словарям, то да, именно так: родина — это биологический отец, пусть даже сбежавший сразу после зачатия».

А потом: «В статье „Капитализм и иммиграция рабочих“ Ленин писал: „Нет сомнения, что только крайняя нищета заставляет людей покидать родину, что капиталисты эксплуатируют самым бессовестным образом рабочих-переселенцев“. В целом, большевики, рассматривая „национальный вопрос“, были вынуждены плыть меж Сциллой и Харибдой, признавая, с одной стороны, „право нации на самоопределение“, под которым „разумеется государственное отделение их от чуженациональных коллективов“, а с другой стороны, критикуя „буржуазный национализм“, потому как „национальная культура“, со слов того же Ленина, „вообще есть культура помещиков, попов, буржуазии“, а цель марксизма — „интернационализм, слияние всех наций в выс­шем единстве“».

И ещё, на следующей странице: «Здесь, пожалуй, следует остановится на так называемом комплексе Антея — мнении, что постоянное проживание в одной местности способствует формированию гармоничной личности и, как следствие, ответственного добропорядочного гражданина».

Разница не столь уж велика. Один сказал бы: «Он отложил книгу и посмотрел в окно», — а другой: «Едва солнечный зайчик пробежал по странице, он отложил книгу и посмотрел в окно».

Мимо кафе время от времени проходили люди. Их одёжка в такие дни — первые по-настоящему тёплые, весенние — выглядела как витрина бутика: здесь и нераспроданное из зимнего, и актуальное весеннее, и новое летнее. Прошлое, настоящее, будущее. Кто в куртке с меховым воротником, кто в плащике, кто в лёгком свитере. Не хватало разве что совсем уж отчаянных — в майках и шортах, хотя встреть кого-нибудь одетого так в троллейбусе или трамвае, Полевой не особо и удивился бы. Можно сказать, он и сам был из таких, «опережавших время» — нет, Полевой не одевался как на пляж, едва потеплеет, но всё же, случалось, чуть солнце начинало припекать, превращая снег в лужицы, он закидывал куртку в шкаф, менял ботинки на туфли, и выбегал на улицу — и пусть рубаха надувается как парус, а в туфлях легко поскользнуться на мокром снегу — это было «настоящее», «правильное» тепло, которое и не почувствуешь иначе как в апреле.

В детстве у Полевого не было весны. Его отправляли к бабушке в конце мая — начале июня, когда заканчивались занятия в школе, и он прыгал из зимы в лето: из крайнесеверных нуля — минус двух в жаркий украинский червень.

Позднее бабушкин город перестал быть «каникулярным» — Полевой с родителями перебрались сюда насовсем. Сменили адрес, переехали. Здесь он окончил школу, затем институт. Сразу же после защиты Полевой устроился работать в одну фирмочку, прозванную в шутку «Стригу и рою ямы» — сфера деятельности в её рекламе была как винегрет: подсолнечное масло оптом и в розницу, помощь в сертификации, лак и краска, переводы с заверением нотариуса, грузоперевозки. «Мы можем всё!» — с гордостью заявил генеральный на собеседовании. Что ж, в чём-то он оказался прав — Полевой, устроившийся «продажником», занимался всем чем только мог — настраивал сеть, развозил какие-то письма, рисовал каталоги, — не считая основные обязанности. Как говорил один знакомый: «В маленькой компании никогда не знаешь, что у тебя за должность».

Полевой проработал в фирме с полгода и уволился, пару месяцев шатался по центрам занятости и ярмаркам вакансий, пока случайно не встретил институтского товарища, который успел обосноваться в столице. «Не хочешь ко мне менеджером?» — спросил товарищ. «А почему бы и нет?» — ответил Полевой. И уехал в столицу, вроде как «если получится, то с концами».

Он любил рассказывать про свои переезды, мол, жил там, потом там, теперь вот в столице, вспоминая по ходу и свою школьную неусидчивость, шутка ли — сменил пять школ, семь классов, все буквы — от «а» до «д», да и одноклассников наберётся человек двести. В этих историях Полевой словно был героем фильма 80-х — странником, приезжающим в маленький городок на мотоцикле — загадочный, незнакомый, новенький, — герой с кем-то ссорился, в кого-то влюблялся, а перед финальными титрами снова садился на мотоцикл и уезжал вслед уходящему за горизонт огромному красному солнцу.

«Шило в одном месте», — сказала Ксюша-Чайка. «Ищет душа, но не может найти», — сказал кришнаит Валера.

Через дорогу от кафе висел большой — в три этажа — плакат ко Дню космонавтики. Гагарин и Хрущёв приветствовали народ с трибуны мавзолея, а за их спинами разноцветные ракеты неслись к Млечному пути и ярким, как из школьного учебника, планетам. Красная надпись вверху: «Через тернии к звёздам».

Под плакатом был вход в клуб «Канзас». Ночью буквы вывески мерцали, а светящиеся колёса телег начинали вращаться. На пятом курсе института это заведение стало для Полевого и его друзей навязчивой идеей — они шли туда, едва появлялись деньги. «Канзас» казался им самым лучшим местом в городе — дорогим («оно того стоит»), престижным («я обычно в „Канзасе“ торчу») и модным («ну а куда ещё DJ Emerald приедет?»). И своим — но только для тех себя, что могут (смогут) торчать там каждый вечер, — будто бы окошко в завтра: удачливое и денежное. «Сдам госы на пять — веду всех в „Канзас“», «Спорим на пиво в „Канзасе“?»

Клуб был совсем рядом. «Но всё же, — подумал Полевой, — если я зайду туда, то увижу что-то другое, не то, что раньше». Скучное. Бывшее. Уже проваливающееся в прошлое, сохнущее, как забытое на столе яблоко. Такое же бывшее, как и сам этот город.

Город — ВПП. Город — пересадочная станция.

Полевой подумал, что должен быть какой-то особый эпитет, какое-то одно слово. То самое — верное, правильное, единственное. Как выпавшее «три» в игре-ходилке, когда твоя фишка стоит на «девяносто семи». Родной? Любимый? Наш (твой, мой)? Бывший? Вроде бы так. Да, да, да, и всё же — нет, как-то иначе.

Полевой стал здешним, когда ему было двенадцать, а значит родной (родился, родина) — не этот город, а тот — далёкий, заполярный — с его совсем уж сказочно-забытыми минус сорока, северным сиянием — зелёным неоном в небе, полярной ночью, белым медведем на гербе и флаге, погранцами в самолёте. Любимый? Скорей всего, но как долго город остаётся любимым? Он был любимым, как всё ещё любима девушка, с которой только что расстался. Немного времени, и всё забудется. Не станет ли через несколько лет любимой столица? Уже не мой и не наш. Возможно, твой, хотя…

Всё же говорить «бывший», пожалуй, рановато. Ведь если в столице что-то не заладится и ему придётся вернуться, то это не будет переездом, скорее уж — «на пару лет ездил работать в столицу». Тем более, приезжал сюда Полевой раз в два месяца, а то и чаще.

Значит, подумал он, просто город.

Три места жительства — как три времени года. Северный город — это зима. Ничего другого Полевой там и не видел. Снег, метель, холодина. Этот бабушкин-просто-город — лето. Всё детство Полевого он был исключительно «летним», да и потом — именно летом в этом городе открывалось что-то делающее его непохожим на другие города. Какое-то почти неуловимое ощущение, что он — это он, что горячий песок на пляже, зелёные парки, сочная черешня куда важнее, чем трубы заводов и ГЭС.

Столица — это осень. Хмурая, серьёзная, задумчивая. Первое своё жильё, пусть и съёмное, первая работа, которая должна прокормить «от и до», первые планы наперёд.

Три из четырёх, а значит, где-нибудь на карте есть и ещё один город. Весенний. Со всем тем, что сейчас за окном. Но только не мостик в лето, а площадь. Площадь Весенняя.

Полевой потрогал бомбилью, пододвинул калебасу и хлебнул мате.

Вариант III

— Итак, дамы и господа, — сказал Саныч и улыбнулся, как дядька из телика. Он резво скинул пальто, шарф и шляпу. Бросил всё на стол.

— К концу года, — шепнула Воронина соседу, — будет раздеваться целиком.

— Тема нашего сегодняшнего урока — треугольники, — учитель будто бы собирался рассказать про что-то невероятное, словно по­следние дни только и ждал, как войдёт в класс и расскажет всем, всем, всем — да, Рощин, тебе тоже — про эту восхитительную геометрическую фигуру.

— Треугольник состоит из трёх точек, — продолжил Саныч, — не лежащих на одной прямой, и трёх отрезков, эти точки попарно соединяющих.

Учитель замолчал и посмотрел на класс. Как-то причудливо, хитро — на всех одновременно.

— Записывайте, — сказал Саныч непривычно сердито.

Семиклассники удивлённо уставились на него.

— Писáть-то вы, надеюсь умеете?

Сколько раз Полевой ни пытался приготовить мате дома, всегда получалось как-то не так — или слишком водянистый, будто разбавленный, или с какой-то неприятной горечью. Он нашёл немало рецептов, брал их в чайных магазинах, скачивал из Сети — вроде бы неукоснительно следовал инструкциям, — и ведь ничего сложного: залить горячей водой, перемешать, добавить ещё, вода должна быть не кипятком, а градусов восьмидесяти, и далее, далее, далее, — но результат оставался прежним. Полевой пробовал разные сорта мате — подороже-подешевле, чистый или с добавками; вычитав, что дело может быть в калебасе, купил новую; даже в обычной чашке готовил, а потом плюнул на всё это дело и поставил калебасы в сервант, разложив рядышком мешочки и коробочки с чаем. Парагвайский уголок. Какая-никакая, а экзотика.

Хлебнув ещё мате, Полевой почему-то вспомнил про конверт в кармане. Заказ — кафе — счёт? Бабло — мате — бабло? Деньги Полевой вытащил сразу же, едва вышел на улицу, всё-таки «конверт с деньгами» вызывал какие-то негативные мысли: взятка (хотя кому бы пришло в голову его подкупать?), «серая» зарплата, что-то «мимо кассы». Конверт же не выбросил, а переложил в другой карман. Сперва не хотел мусорить, в обменке попросту забыл, да и на остановке, да и перед кафе… «Кстати», — кивнул Полевой сам себе и уже потянул было руку к карману — порвать конверт на мелкие кусочки и высыпать бумажки в пепельницу, — но тут ожил телефон. Замигал дисплей, Ната Смирина замурлыкала «Pure sunlight, fresh stardust, my heart is my compass…»

— Ал-лё, — сказал Полевой. — Да, слушаю… Да.

К столику подошла официантка, взяла пепельницу с одиноким окурком, на её место поставила новую. Медленно и как-то безразлично, вернее даже — невовлечённо, будто была здесь лишь зримо, как мираж, как привидение — протяни к девушке руку, попробуй дотронуться, и ладонь пройдёт сквозь неё, ничего не почувствовав. Ты не в её мире, она — не в твоём.

— Нет, один, — Полевой кивнул официантке и заметил, что у неё на бейджике написано «Никаких имён». — Жду… Хорошо… Ну конечно.

На этом разговор и окончился. Или, раз уж обошлось без «До свидания» и «Прощай», прервался. Вроде как — продолжение следует.

Вполне ожидаемый телефонный звонок, обычная «рутина» официанток — поменять пепельницу, спросить «Что-нибудь ещё?» — спасибо, — но что-то изменилось, и в кафе, и в самом Полевом, и теперь мысль о том, чтобы порвать конверт, показалась какой-то неприличной, грубой, всё равно что плюнуть на пол, всё равно что сказать девушке: «Отстань, дура».

Словно что-то произошло. Событие, со-бытие. Не так давно Полевой обсуждал нечто похожее с Ларкой-Синицей. Она сказала: «Ничего не происходит», — а он спросил: «Совсем?» — «Ну, да, — ответила Ларка, — с утра до вечера одно и то же». И принялась перечислять свои привычные дела: убралась в квартире, приготовила кушать, закончила перевод, встретилась с заказчиком… «И что, — спросил Полевой, — это не события?» — «Да уж! — засмеялась Ларка-Синица. — Никогда со мной такого не происходило! Это перевернуло жизнь с ног на голову!»

Полевой похлопал ладонью по карману с конвертом и спросил сам себя, улыбнувшись, вслух, шёпотом:

— Пусть остаётся на память?

Память. Помять. Помять память. Когда-то в гороскопе он вычитал: «Раки таскают за собой прошлое, как мешок». Что ж, так и есть. Полевой трепетно, временами даже чересчур, относился к прошедшему. Или точнее — бывшему, но не прошедшему. «Что-то проходит, а что-то никак». В квартире в ящиках стола у Полевого собралось немало «памяток», что угодно — два билета на «Воплі Відоплясова» с оторванными корешками, спички из «Irish Pub», визитки с выставок, палочки из «Ха Лонг» (Галя-Галка попросила тогда обычные приборы), давно просроченный студенческий… Да и сейчас, при себе: зажигалка, от которой он только что прикуривал, — не самая дешёвая, не самая дорогая — выкинуть, купить новую — но Полевой заправлял её снова и снова. А ещё брелок — доминошная кость, три-шесть. А ещё — жетончик из харьковского метро. А ещё — крошечная заклёпка от джинсов «Nimmie Amee». Всё то, что забыл забыть. Не говоря уж про эсэмэски, сбережённые, сохранённые: с полтысячи принятых, столько же отправленных.

«Отпусти ты вчерашний день, — сказала Викуля-Снегирь. — Пусть идёт». К слову, на Скрипку сотоварищи тогда, в «Гоголя», он ходил с ней.

Дверь в кафе открылась. Вошедший был высоким — не ниже метра восьмидесяти пяти. Не качок, но спортивного вида. Кроссовки, джинсы и курточка — синяя, с полосками на рукавах, — застёгнутая под самое горло.

Межник, почему-то сразу же подумал Полевой.

«Спортсмен» сделал шаг и замер, посмотрел сперва на парочку, потом на официантку, и только после — на Полевого. Словно выбирал, к кому именно подойти. Хотя какие тут варианты? — парочка вряд ли кого ждала, официантка подойдёт сама. Оставались столик Полевого, свободные столики, или же — на выход. Если, конечно, исключить варианты типа «Я хотел бы поговорить с администратором» и «Вашему вниманию предлагается новейшее средство от тараканов». Нет-нет, такие ведут себя гораздо уверенней, если не сказать — наглее, и уж точно не будут осматриваться — напрямую (напролом) к цели.

— Не путай прошлое и память.

— А ты при параде, — сказал «спортсмен», отодвигая стул и присаживаясь напротив Полевого. — Как на свидание пришёл.

— Обещали, будет не пыльно, — немного неуверенно ответил Полевой. На нём была белоснежная, только с утра распечатанная рубашка. Длинные рукава, чёрные готические буковки на спине: «Woodman». Не абы какая ценность, но всё же — пачкать и портить рубашку в первый же день не хотелось.

— Обещали-обещали, — усмехнулся «спортсмен» и протянул руку. — Межник.

— Полевой.

Несколько часов назад, услышав фамилию Межник, Полевой представил себе его именно таким — высоким, подтянутым — эк­стремалом из передач про горы-моря-океаны. Считай — не ошибся. Не хватало разве что сноуборда под мышкой. А вот Колодезного, наоборот, вообразил низким, толстым и неуклюжим — похожим на Весельчака У из мультика.

— А что наш третий? — спросил Межник.

— Ждём, — пожал плечами Полевой.

Колодезный явился без пятнадцати одиннадцать. Сощурившись, осмотрел зал и через секунду зашагал к «правильному» столу.

— Вы — Полевой и Межник? — спросил он.

Рост — метр семьдесят, небольшое брюхо, в движениях — скорее заторможенность, чем неловкость.

— А вы? — растянув улыбку, поинтересовался Межник.

Глава 4

Идея была величественная, но создавала какое-то ощущение неудобства.

Стефан Ликок, «Здравый смысл и вселенная»

Все говорили: «её тело» — будто бы нашли не её, а лишь что-то некогда ей принадлежавшее. Всё равно что: её туфли, её платье, её куртку, сумочку, документы, ключи. «Ты что-то потеряла?» — «Да, своё туловище».

Сперва Саныч подумал, что девушка спит — «нажралась и отрубилась». Место было соответствующим. Детская площадка в парке: лесенки, качели, карусели — поржавевшие, покосившиеся — с детьми здесь гуляли нечасто, тем более, что совсем неподалёку, за прудом, была новенькая площадка с радующими глаз синими, красными, жёлтыми, зелёными башенками, горками, туннелями. Девушка лежала на лавочке, рядом валялись бутылки, какие-то пакеты, окурки — не факт, что её. Здесь постоянно кто-то пил, дрался, выяснял отношения, и снова пил, пил, пил. Такие заброшенные площадки есть везде — к ним быстро привыкаешь, спокойно, не обращая внимания (как на вокзальных бомжей-попрошаек), проходишь мимо, или же — обходишь стороной.

Саныч сразу тоже прошёл мимо, лишь покосившись на девушку, но почему-то вернулся.

Она была совсем юной, двадцать — двадцать один, не старше. Голубые джинсы, водолазка и чёрный пиджак с едва заметными вертикальными полосками. Руки замерли в неестественном положении, как у тряпичной куклы. У девушки были длинные ярко-рыжие волосы. Пустой взгляд таращился куда-то вверх, в небо.

Дилинь-дилинь, дилинь-дилинь, дилинь-дилинь — настойчиво напомнил кто-то о себе.

Горизонт бросил открытку на кровать и посмотрел в сторону прихожей. Казалось, там спрятались все-все тени, что когда-нибудь гостили в квартире. Резервация. Краешек зеркала поблёскивал, словно глаза хищника. В бытность «Наутилуса Помпилиуса» Бутусов пел: «Она ненавидит свет, но без света её нет». Коридорная темнота, в которую вглядывался Горизонт, была иной породы. Ей было не важно, светит ли солнце за окном, задёрнуты ли шторы, горит ли люстра в комнате — как вечной мерзлоте не важны похолодания и оттепели.

Горизонт зачем-то повернулся и глянул на картину над телевизором — привычно-пошлую: пляж и голая тётка — и лишь затем встал и пошёл открывать дверь.

Не включая свет в прихожей, он нащупал замок и щёлкнул ключом.

На лестничной клетке стоял двойник Билла Мюррея, или даже — его альтер эго, будто бы актёр ушёл из кино после «Заводилы», поселился где-нибудь в лесу или у моря, и года через три стал именно таким: лицо, загоревшее уж точно не в солярии, погрустневшая улыбка и руки, как у того моряка в романе Кристин Валлы: «Кожа на руках у него была сухая и жёсткая, порой на ней можно было видеть трещины, которые начинались от костяшек и терялись где-то на ладони».

— Я от Владлены, — сказал мужчина, — за деньгами, — и замолчал. Видимо, хотел ненадолго сохранить интригу (какая Владлена? какие деньги?) или думал произвести впечатление серьёзного — важного, делового — человека. Мужчина даже нахмурил брови, но такой взгляд показался искусственным, чужим.

— Шестьдесят гривен, — пару секунд спустя продолжил он, — в холодильнике должны были оставить.

Горизонт кивнул в ответ и закрыл дверь. Медленно, осторожно. Так закрывают дверь в спальню, где только что (после получаса «Мама, принеси воды» и «Я хочу пи́сать») уснул ребёнок. Не дай бог разбудить.

Из ночи в день и обратно. Горизонт прошёл на кухню, открыл холодильник — пятнадцативаттная лампа была похожа на спрятанный про запас солнечный свет, — едва заметно улыбнувшись, провёл рукой по банкам со сгущёнкой, взял деньги из ящичка и вернулся в прихожую. Щёлкнул замком, вручил гостю три двадцатки.

— Спасибо, удачи, — сказал мужчина.

Снова наступила тишина. Будто кто-то нажал на кнопку «mute».

Медленно, кивая на ходу в такт неслышной песне, Горизонт направился в комнату.

Вариант I

Александр Александрович пробежал взглядом по первому разделу, бормоча сам себе:

— Понятно, понятно… это тоже… ага, — и чуть громче: — Ага.

Учитель закрыл учебник, заложив палец между страничками, и посмотрел на класс. Три ряда парт, осеннее солнце сквозь шторки. В глазах школьников — немного заинтересованности, любопытства, какой-то растерянности, порой — тревоги, а иногда и безразличия, пока ещё — детского безразличия. Словно игра: семиклассники замерли, ожидая команды ведущего.

— Вот что, — сказал он. — Что такое геометрия, прочтёте дома. Откройте второй раздел.

— Так, может, сразу экзамен? — громко спросил кто-то с задней парты. Класс рассмеялся. И ожил.

— Мы и второй дома прочтём.

— Давайте лучше пятый!

— Вот это — по-мужски!

— Александр Александрович, — Воронина подпёрла подбородок ладошкой. — У нас геометрия до одиннадцатого класса. Не нужно весь учебник за один день, а?

Длинные реснички, подведённые глаза.

Саныч словно ничего не услышал, поправил шарф и продолжил:

— Точка и прямая. Начнём, пожалуй, с точки.

В открытое окно сразу же ворвался утренний город: мчащие по проспекту машины и приглушённые — эхо — скрежеты, скрипы, хлопки, голоса. А ещё запахи: влажный (от луж), табачный дым (курил кто-то из соседей) и едва уловимый городской, как запах кожи, который и не замечаешь — с окраины, от заводов — химических, металлургических.

Прямо под окном была крыша магазина. Прямоугольники рубероида. Так выглядят поля, если смотреть из самолётного иллюминатора, или — раз уж все они серые — чёрно-белая аэрофотосъёмка. Кое-где валялись окурки, целые островки, а иногда и мусор покрупнее — сигаретные пачки, пластиковые бутылки, какие-то пакеты. Жильцы бросали из окон то же, что и всегда, только вот дворники сюда не забирались.

И вдруг Горизонт словно вспомнил о чём-то. Отошёл от окна, быстрым шагом — герой рекламы, хлебнувший энергетика — двинул к кровати, стал что-то выискивать. Он отложил в сторону фотографию в рамке, будильник, несколько писем, ручку, потрёпанный блокнот. Затем взял сумку и побросал всё это в неё.

Уличный шум будто бы растормошил Горизонта, вдохнул в него жизнь. Крути педали, двадцать четыре дробь семь, в гробу отоспишься.

Горизонт заскочил на кухню, вытащил из холодильника банку сгущёнки, положил в сумку, и тут же, усмехнувшись, вытащил ещё одну… Включил свет в прихожей. Обулся, надел пальто и вышел из квартиры.

Оставшаяся пустой комната всё ещё помнила о постояльце. Он скоро будет, вот его вещи. Рубашки, носки-трусы на кресле, барсетка на журнальном столике, куча всего на кровати. На месте картины, той, что висела над телевизором, осталось светлое пятно — не выгоревшее, не загоревшее. Как белая полоска от купальника.

Закрыв дверь и положив ключ в карман, Горизонт скорей всего хотел резво спуститься по лестнице, но сделал лишь пару шагов и замер.

Этажом ниже, на площадке, кто-то с кем-то оживлённо спорил. А впрочем, спор уже достиг той стадии, когда аргументы закончились и его правильней было бы назвать руганью.

— Прислоняйся! — рявкнул мужской голос. Серёдка — слон — прозвучала как-то особенно грубо, выпала, выскочила из слова. Какое-то «при», какие-то «яйся» и слон-главнокомандующий.

— Слонопотам — налей сто грамм! — завизжала в ответ женщина.

Осторожно, чтобы не выдать себя, Горизонт спустился на пару ступенек и, придерживая рукой полы пальто, присел на корточки.

Лица женщины было не видно — она стояла в дверях, в прихожей (рак-отшельник): наступила на порог мохнатой тапочкой, тыкала пальцем в стоящего перед ней мужчину. Который, к слову, оказался хоть и не старым, но знакомым — тем самым, которому Горизонт только что отдал деньги.

— Заслон прислоню! — продолжил ссору мужчина. — Слоном прослоню!

— Слонов не считай — иди помечтай! — мгновенно нашлась женщина.

Мужчина взбесился.

— Слономатка, слонить твою мать! — закричал он. И тут же стукнул кулаком по наличнику.

Удар получился сильным, как говорят — смачным. А ещё — отрезвляющим. Оба замолчали. Мужчина посмотрел в пол — то ли вмиг успокоившись, то ли испугавшись того, что чуть было не произошло. Опять двойка? Проштрафился? Стратил? Он развернулся и побрёл вниз. Медленные шаги — словно пытающиеся что-то сказать — извиниться, доказать, объяснить. Женщина закрыла дверь. Не хлопнула, что, наверное, больше подошло бы к ситуации, а прикрыла, мягко-мягко.

Горизонт немного выждал и спустился на второй этаж. Подошёл к двери, глубоко вдохнул, выдохнул и нажал на кнопку звонка.

— Недослон — слонозвон, — пробурчала хозяйка квартиры открывая дверь. Но, едва увидев Горизонта, стихла. Конечно же, она узнала его. Тут уж ни на какие котлеты не спишешь, тут уж не почудилось. Женщина перекрестилась и попятилась назад — беспомощная, напуганная. Она даже не думала, что делает, что нужно сделать — закричать, запереться в ванной, схватить что-нибудь — туфлю, лопатку — или бегом на кухню за ножом; в голове путались совсем другие мысли: как? почему? зачем? за что?

Сложив ладонь в кулак, Горизонт размахнулся и треснул по наличнику. Аккурат туда же, куда и приходивший от Владлены мужчина.

— Вот тема сочинения, — сказал учитель и ткнул указкой в плакат.

Я, ПОХОРОНИВШИЙ ОТЦА, Я, ТОЛЬКО ЧТО РЕБЁНКОМ ИГРАВШИЙ В СИММЕТРИЧНЫХ САДАХ ХАЙ ФЫНА, Я САМ ДОЛЖЕН СЕЙЧАС УМЕРЕТЬ?

Хорхе Луис Борхес, «Сад, где ветвятся дорожки».

Весь кабинет зарубежной литературы был увешан такими плакатами-цитатами. Чёрным по белому. Попав сюда в первый раз, ученики обычно осматривали всё, читали, что где написано, толкали друг друга: глянь! посмотри! зацени! А потом, уроке на втором-третьем, кабинет становился обычным кабинетом. Не такой сырой, как на гэ-о, — и на том спасибо. Спроси у кого, а была ли в кабинете цитата из Пруста — никто и не вспомнит.

— Не торопитесь, на всё про всё у нас два урока.

Из школьных сочинений:

…Всё дело в симметрии сада. «Я» повторяется трижды. Первое «Я», похоронившее отца, второе — увидевшее симметрию, — и третье — готовящееся к смерти. История, повторяющаяся вновь…

…Это часть чего-то — рассказа, романа, — и мне кажется, являясь частью чего-то, эти строчки не столь уж важны, как мы себе вообразили…

…Хай Фын может быть и городом, и человеком — это не имеет никакого значения…

…Это три человека. Один — зрелый, спрашивает: «Почему?»; другой — играющий ребёнок, видит уныние и удивляется: «Что произошло?»; третий — пожилой: «Я сам должен сейчас умереть?» Три взгляда в одну точку и три вопроса, звучащие как один.

…Если просуммировать порядковые номера букв Хай Фын, получится 101. Трёхзначное число. Три «Я». Две единицы и ноль. Единица, означающая нечто, и ноль как пустота… Три этапа жизни «Я». Симметрия сада и симметрия жизни. Единица как начало и конец — смерть отца и ожидание собственной, ноль — как пустота середины…

…Это вопрос богу. И слышим мы его, как слышит бог. Он смотрит сверху, и ему открыта симметрия сада…

Он сел в троллейбус на Октябрьской площади.

— Оплачиваем проезд, — сказала кондуктор Горизонту и ещё двоим, вошедшим здесь же. Ей было лет двадцать. Круглый значок «кондуктор-контролёр» на лацкане пиджака, собранные в хвост длинные рыжие волосы.

Глава 5

Сто городов назад, где сотни других имён.

«Tequilajazzz», «Америки»

Такие кафе Полудницин называл «американскими». Из-за интерьера. Клетчатый пол, бордовые кожаные диванчики, столики с закруглёнными углами. Вроде купе или кабинки — диван, стол, диван; и тут же снова — диван, стол, диван, и снова, снова. Казалось, сейчас кто-нибудь щёлкнет рубильником, и эта змейка придёт в движение, помчит по кругу, как карусель в парке. С потолка свисали светильники. На каждом столике стояли красные и жёлтые «брызгалки» (яркие, словно спортивные машины), солонки-перечницы, пепельницы (снова яркие, снова красные и жёлтые), жестяные коробочки с салфетками. На стенах висели чёрно-белые фотографии каких-то лесов и озёр. Барная стойка напоминала ленту выдачи багажа в зале прибытия — вперёд, полукругом и обратно. Возле стойки — высокие барные стулья с круглыми сиденьями. Над входом — большущие часы. Как в кино. Не хватало разве что музыкального автомата и флага.

Антон полистал меню — негнущиеся ламинированные странички на пружине — и выбрал яблочный штрудель. На картинке он выглядел весьма аппетитно. Извини, Куп, вишнёвый пирог в другой раз.

— Вот этот штрудель, — сказал Антон официантке. — И кофе.

— Кофе — эспрессо или американо? — уточнила она.

— Американо.

Девушка кивнула и забрала меню.

Проводив официантку взглядом, Антон достал из сумки дедовы воспоминания — стопку тетрадок, обычных ученических, тонких, в клетку. Их обложки были какими-то бледными, тусклыми, и Антон сперва даже подумал, что тетради — старые, откуда-то из дедового времени, откуда-то из «до меня» — шестидесятых, семидесятых, — ждавшие своего часа в кладовке, на антресоли, или где-нибудь ещё. Он взял верхнюю и перевернул. «18 листов. Цена договорная». Значит, новая — в те времена вроде не с кем было договариваться. По крайней мере, в киосках «Союзпечати». Антон посмотрел на следующую. Таблица умножения — столбики от 2 × 1 до 9 × 10 — а ниже: артикул, ёлка-эмблема и «Бумажная фабрика «Герой труда»». Точнее — «ОАО «Бумажная фабрика «Герой труда»”». ОАО, обновлённая актуализированная осовремененная… То же было и на остальных тетрадках: акционерные общества и договорные цены. Как советские фильмы на DVD, как карта времён войны на экране монитора — прошлое в настоящем.

Все тетради были подписаны. «г. Мелекесс. Школьные годы», «Отец уехал из Запорожья. Живу на частной квартире на Вознесеновке, потом на 6-м посёлке», «Воспоминания 1947–1948 г.» и самая первая, с нехитрой пометкой в углу: «Тетрадь I».

Её Антон и открыл. Записи начинались с даты: 22/VIII—99, — затем шло название, вроде как общее для всех тетрадей: «Вехи моей жизни. Которые помню», а потом…

Пишу, пока ещё могу писать, пока ещё помню. Пишу, пока ещё не разучился писать, т. к. писать приходится редко, разве что доверенность на получение пенсии или заявление на материальную помощь. Пишу о себе и о своей жизни. Надеюсь, это будет интересно сыну, внукам.

На слове «внукам» Полудницин запнулся. Или споткнулся об него. Почерк деда и так был невнятным — на некоторых словах приходилось останавливаться, вчитываться в них, пытаться разобрать наползающие друг на друга буквы, но «внуки» победили всех. Не формой и написанием, а, так сказать, содержанием. Антон был единственным внуком, и множественное число казалось чужим, списанным, заим­ствованным. Чем-то шаблонным, чем-то, что пишут и говорят, не задумываясь: «Я хотел бы поблагодарить избирателей за поддержку».

Или, улыбнулся Антон, у деда были внебрачные дети? Хотя, нет — он написал «сыну». Значит, у отца? Или дед посчитал, что антоновы родители решатся в свои пятьдесят на ещё одного ребёнка? Да и заглавие — вехи — тяжёлое, неповоротливое.

Между Полуднициным и текстом возникло какое-то напряжение. Такое случалось и прежде, правда, не с написанным, а с людьми. Без видимой причины.

Например, на той же работе, в первые дни — дело было в пятницу, которая, как выяснилось, «рабочая» лишь до обеда: впрочем, никто не расходился, все оставались в офисе до положенных шести, но вот звонки-счета-договора откладывались на понедельник.

Как в анекдоте: «Что за перекуры во время работы?» — «А никто и не работает».

В начале второго к Антону подошёл Бомка и спросил: «Ты что пить будешь?» Полудницин вопрошающе глянул на коллегу. Бомка удивился в ответ. «Тебя что, — спросил он, — по объявлению наняли?» Антон ничего не ответил, бородач хлопнул в ладоши. «Ну как же! Конец недели — хватит вкалывать, — Бомка пожал плечами, мол, что тут непонятного. — Ячичная по пятницам всё равно не приходит…»

«В общем, — он будто бы подвёл черту, — я бегу в магазин. Дев­чонкам — мартини, нам с охраной — коньяк. Тебе что брать?» — «Пиво», — ответил Антон. «Трёх хватит?» Полудницин кивнул.

Бегал Бомка недолго — за смертью таких не посылают. Минут через пятнадцать он вернулся в офис, громыхая бутылками в пакете, и бодро сказал: «Прошу, к столу». В комнату, где сидел Полудницин — вроде как самую просторную, — прикатили кресла. А дальше — обычное отмечание чего-то на работе, разве что тосты были не за кого-то или за что-то, а в общем. И разговоры о производственном вперемешку с личным. Когда Антон открывал вторую бутылку, речь вдруг зашла о кино.

«Вчера кино такое классное смотрела, — сказала Хохликова. — Наше. По „Первому“. Там ещё актёр снимался, тот, что Космоса играл».

«Дюжев, — подсказал Бомка и пододвинулся к ней вплотную. — С ним, кстати, недавно другой фильм вышел, — Бомка как бы между прочим обнял Хохликову, но она тут же скинула его руку, — „Остров“. Дюжев весь фильм на себе вытянул. Если б не он…»

«А как же Мамонов?» — влез в разговор Антон.

Бомка посмотрел в сторону Полудницина и махнул рукой.

«Да, — чуть ли не зевая, сказал бородач, — Мамонов, — и тут же, повернувшись обратно к Хохликовой, сменил интонацию, заговорил как мультяшный злодей: — Дюжев там самый яркий герой. Ты б видела! С бородой такой. Батюшка. В рясе».

Вот вроде бы и всё, такие зёрна не прорастают, сколько их не поливай, но всё же что-то случилось — между Антоном и Бомкой появилось какое-то напряжение, даже не потому, что зарождался конфликт (с чего бы? не поделили Мамонова с Дюжевым?), а потому что такая возможность просто существовала — в теории, где-то.

Остаток дня — рассказывая анекдоты, наблюдая, как Бомка играет с Хохликовой в кошки-мышки, смеясь, выходя покурить — Антон ощущал это непонятное напряжение. Да и Бомка, похоже, чувствовал то же самое.

Ну и хрен с ними, с внуками, подумал вдруг Полудницин, может, просто описка. И вехи в названии — дед ведь подводил итог всей своей жизни, так почему бы и не вехи?

Антон продолжил читать.

Я о своём отце знаю мало и в общих чертах. Родился отец в селе Теньковка Самарской губернии Средне-Волжского края 30 января 1906 г. Рано потерял родителей. Его отец Алексей погиб на русско-германском фронте. Мать Ремнева умерла, когда отцу моему было 4 года, и остался он сиротой. Ремнева — это девичья фамилия матери. Это случилось в 1910 г. Я её не знал и не знаю, как звали. Отец воспитывался у дядек. Одним из них был дядя Семён.

Отца я помню как доброго человека. Он нас, детей, никогда не бил. Когда возвращался с работы или из поездки в район, часто привозил разные гостинцы: то торт бисквитно-кремовый, то ветчинно-рубленую колбасу, которая тогда была в виде больших шаров, в натуральной оболочке, мясная, вкусная, не то что теперь. Я и Володя подбегали к нему, кидались на шею и спрашивали: «Папа, что принёс?» И когда ничего у него не было — он отвечал: «Сам пришёл». От отца пахло одеколоном и папиросами. Когда я пошёл в 1-й класс, учительница спрашивала, кем работают родители. Я знал, что мама нигде не работает — она домохозяйка, а про отца не знал точно, какая у него должность, знал только, что он работает в МТС. Пришлось спросить у отца о его работе, и он ответил, что работает замдиректора МТС по политчасти.

Иногда отцу приходилось выезжать на 1–2 дня в район в совхозы и колхозы. Он называл их, куда едет, говорил маме: я еду сегодня в совхоз им. Нариманова, или Лебяжье, или в «Третий решающий». Из района иногда привозил подарки. Это были механические игрушки. Особенно запомнились 2 поросёнка. Один играл на скрипке, другой бил в барабан. Эти игрушки заводились ключом, и когда их ставили на стол, скрипач водил смычком, и от вибрации двигались по столу, пока не кончался завод пружины. Сделаны игрушки были из жести и одеты в суконные сюртучки чёрного цвета. На голове были красные шляпки, из-под которых выглядывали розовые поросячьи пятачки. Эти игрушки мы с Володей очень любили. Слава ещё не родился.

Семья жила в г. Карсун. Когда отец был дома, он сажал меня к себе на колени, качал и курил папиросы. Из папиросы выходил струйкой белый дымок. Мне было интересно, и я потянулся к папиросе. Отец вынул папиросу, дал мне в рот и сказал: вдыхай дым в себя. Я вдохнул и от едкого дыма закашлялся. Дым мне показался очень противным. Больше я не пробовал брать папиросы в рот, и отвращение к куреву осталось на всю жизнь.

Прочитав это, Антон почему-то подумал про Яну. Вот уж действительно, неисповедимы пути твои, подсознание. И всё же — как призрак. Едва у Полудницина получалось собрать в нечто целое фрагменты: маленький шрам над бровью, улыбку, пару крошечных рубцов на щеке (Антон называл их выбоинками), реснички, взгляд, — как тут же образ ускользал, прятался за чей-то другой. Раз! — и это уже не Яна, а Грета Гарбо в роли Анны Кристи. Раз! — и Лили Собески. Раз! — и (ну совсем же не похожа) Вайнона Райдер времён «Прерванной жизни».

А ведь если я решу написать воспоминания, подумал Антон, не сейчас — когда-нибудь позже, многим позже, Яна наверняка попадёт в них.

Полудницин отодвинул тетрадки, вынул сигарету из пачки и прикурил.

«Что я напишу о ней? — спросил он сам себя. — Познакомились там-то и тогда-то, потом — то и то, и расстались? Или даже обобщу, как-нибудь неопределённо: к двадцати восьми годам у меня случилось несколько романов, самым продолжительным из которых был с Яной

Тут Антон вдруг представил, что говорит это не сам себе, а воображаемому читателю, которого ещё и в планах-то нет: Полудницину-следующему, или даже Полудницину-через-одного.

Ты мне приснилась брюнеткой

С короткой стрижкой,

Как у мальчишки.

С Яной — тогда ещё школьницей — Антон познакомился весной девяносто восьмого. Или нет, по-другому: с Яной Антон расстался в этом году, в конце февраля. Или даже: после того, как Яна переехала, они виделись лишь однажды. Пожалуй, так.

Они созванивались, слали письма по электронке — каждый раз говоря друг другу, мол, давай как-нибудь встретимся, найдёмся — и эта мысль понемногу обретала очертания, превращалась из просто надо как-нибудь — в «давай зимой», «давай после Нового года», «давай в конце января».

В первых числах декабря Полудницин купил билеты — к ней и обратно. В середине декабря Яна вышла замуж. Но они всё-таки увиделись, в её городе, на съёмной квартире.

«Встретить тебя на вокзале?» — спросила Яна.

«Да», — сказал Антон.

В поезде Полудницин напился. С соседкой, которая на вопрос «А тебя?» ответила: «Конечно, Оля». Она была старше Антона на восемь лет. Весьма неплохо выглядела — миниатюрная и женственная, но при этом не хрупкая и уж никак не беззащитная. Попутчица Полудницина была по ту сторону «not a girl, not yet a woman» — уже вполне woman, но при это с каким-то girl-блеском в глазах и girl-лёгкостью в общении. И кожа — белая-белая (такие на пляже сгорают в одно мгновение) — привет из тех времён, когда загар считался уделом простолюдинов. Антон подумал, что у неё, пожалуй, вечно холодные пальцы, а ближе к полуночи, взяв её за руку, понял, что не ошибся.

«А ты ведь к девушке едешь», — сказала конечно-Оля, когда они выпили полбутылки. До этого личные темы как-то не всплывали, разговор объезжал их, как опытный лыжник флажки, и даже рассказывая что-нибудь о себе, и Антон, и конечно-Оля говорили вроде как в целом, вроде как о ситуации, а не про людей: «Когда мужчина смотрит женщине в глаза…», «Если у женщины постоянно болит голова…»

Полудницин кивнул, взял бутылку и налил ещё по пятьдесят.

«А она замужем?» — спросила конечно-Оля. Ну конечно же, «увлекаюсь психологией».

За мужем, перед мужем, рядом, возле.

«Да», — ответил Антон.

И тут его попутчица засмеялась.

«Ну что́ ты можешь предложить замужней?» — спросила она. С той же издёвкой и непониманием, как некогда офицер в отделении, вычитывавший пэпээсников за Антона: «А этот-то что сделал? Его-то зачем привели?» Для общества угрозы не представляет, замужней женщине ничего предложить не может. А ещё конечно-Оля как-то слишком выделила «ты» — вроде как есть те, кто может что-то предложить, а есть ты.

Наутро голова у Полудницина была на удивление свежей, да и в целом он чувствовал себя бодрым и выспавшимся, несмотря на то, что бутылка была выпита полностью, а поспать получилось всего три часа.

Яна встретила его, как и обещала. Стояла чуть поодаль от встречающих, но смотрела, выискивала взглядом того самого — своего, — как и другие. Прямые светлые волосы по плечи, куртка с мохнатым воротничком, джинсы, сапоги. Антон сказал «Привет» и поцеловал её.

Весь тот день получился «обещанным», и вечер, и ночь («Не буду обещать, что останусь» — и не осталась), и утро следующего дня, когда она снова пришла к нему. Будто по сценарию, будто следуя должностным инструкциям, которым важны не имена, а функции — к чёрту импровизации, ура стандартизации, будто не сядь Антон на тот поезд, не приди Яна его встречать — обязательно нашлись бы другие Яна и Антон (не важно, как бы их звали), и случилось бы тоже самое: она хотела что-то сказать, но он не хотел это слышать, а потом он сказал, но она это не услышала, а потом оба молчали, молчали, молчали, а потом она ушла, попросив «отпусти», а уже в дверях сказала «люблю».

Утром — часов в одиннадцать — они зашли в кафе и заказали чайничек ройбуша. В меню было написано «400 мл», но чай всё не заканчивался и не заканчивался, всё наполнял и наполнял чашечки. Как и время, которого вроде бы осталось совсем немного, но вот ещё чуть-чуть, и ещё, и ещё. Поезд у Антона был в три. «Я не поеду провожать тебя на вокзал», — сказала Яна.

Они молча, стараясь не смотреть друг на друга, допили чай.

«По радио сегодня слышала, — заговорила Яна уже на улице, по пути к автобусной остановке, — что в давние времена красавицы умывали лицо исключительно талым мартовским снегом. Что кожа от этого становилась гладкой и надолго сохраняла молодость, — Яна остановилась и посмотрела на Антона. — Интересно, где они хранили этот снег летом?»

«Они умывались только в марте», — усмехнулся Полудницин.

Вариант II

На первом курсе пединститута Саша Ваесолис — тогда ещё не Саныч и не Сан Саныч, и лишь в особых случаях Александр Александрович — самым страшным из грехов считал уныние. Всё просто закипало в нём, когда он видел тоскливую физиономию, хотелось подойти и зарядить по ней кулаком — чтоб нытик разозлился или испугался, пусть гнев и трусость тоже были грехами, но, по мнению Саши, не такими страшными. Иногда он не сдерживался — подходил и в самом деле бил по унылой морде. Бывало, получал в ответ — однажды даже в больницу угодил; бывало, извинялся и, погрозив пальцем, строго говорил: «Не грусти больше».

Вот и сейчас, глядя на печальную, словно просящую за что-то прощение девочку (не у него лично — у всего мира), Саныч еле справился с искушением отпустить ей подзатыльник. Вместо этого учитель, успокоив себя едва слышным «Непедагогично», продолжил урок.

— У прямой нет точного определения, — сказал Саныч. Класс засмеялся.

«Что у вас с Янкой?» — спросил как-то Полевой. «Отдельная история», — ответил Антон.

Хотя ничего «отдельного» в этой истории не было. Шаблон шаблоном.

«К чему такие воспоминания? — подумал Полудницин. — И вообще, можно ли их считать своими?» Как в школе: «Что ты за ним всё повторяешь? Своей головы нету?» Или: «Эх, молодец! Всё списал у соседа, даже ошибки!» Было с кем-то — не твоё; было прежде — не твоё. Антон вспомнил разговор, чей-то, услышанный то ли в троллейбусе, то ли на остановке, как говорят, «краем уха», но почему-то запомнившийся: «Он живёт моей жизнью. Вот я хотел поступить в аспирантуру, а он поступил. Я хотел преподавать — он преподаёт. И женился на моей Таньке…»

Скажешь гадалке: «Всё началось, как в „Пятом персонаже“»; спросишь: «Что будет дальше?» — а она: «„Мантикора“ и „Мир чудес“».

Работая в МТС, отец зарабатывал 500 р. Я это услышал как-то от мамы. Не знаю, большие это были деньги или небольшие. В 1938 г. отца на районной партийной конференции избрали II-м секретарём райкома. Стал он получать 1200 р. Это, видимо, были приличные деньги. Наша жизнь изменилась. II секретарь райкома руководил сельским хозяйством, отец чаще стал выезжать в район. Здание, в котором теперь работал папа, находилось на главной улице г. Мелекесса, было серым, в виде буквы «П» и занимало целый квартал. Напротив стоял большой памятник В. И. Ленину. Здание райкома было двухэтажным.

Мы переехали в другой район города Мелекесса на ул. Горную. Улицу вскоре переименовали, наверное, в связи с какой-то юбилейной датой великого поэта и стала она носить его имя. Ул. им. Пушкина, такой она и осталась до сих пор.

Нашей семье должны были дать престижную квартиру, а пока мы переселились в частный дом напротив, к деду, где прожили несколько месяцев в ожидании, когда освободится квартира в «Белом доме». Комната у деда была просторной, но сырой и холодной. Учился я тогда в 3-м классе, занятия были во 2-ю смену, и возвращаться домой приходилось ночью.

Ранней весной наконец-то квартира, обещанная отцу, освободилась. Дом находился рядом, на той же улице Пушкина, по соседству с домиком деда. Квартира, куда мы переехали, была на втором этаже и состояла из 3-х огромных комнат с высокими (до 4-х метров) потолками, громадными окнами. В квартире было проведено электрическое освещение, радио.

Подошла официантка, остановилась. Почему-то другая, не та, что принимала заказ. Антон сдвинул тетрадки — освободил край стола, чтобы девушка могла поставить поднос.

— Ваш кофе, — сказала она. Белая керамическая чашка, на блюдце — ложечка и два кубика сахара. — Ваш штрудель — Рулет с яблочной начинкой, рядышком — шарик пломбира.

— Спасибо, — кивнул Полудницин. Зачерпнул ложечкой мороженое, бросил в кофе. Глясе, или что-то вроде.

Когда-то Антон дал почитать «Над пропастью во ржи» девчонке с подготовительных курсов. Она вернула книгу на следующий день. «Так быстро?» — удивился Антон. «Я не буду это читать, — сказала девушка, протягивая книгу Полудницину. — Что я могу узнать из этого романа? Чему полезному научусь?» Он пожал плечами, взял книгу и…

Чему вообще могут научить книги, рассказы, истории? Новые воспоминания; привет, компания «Rekall»? Воспоминания — пережитое, пережитое — опыт? А опыт — шпаргалка на каком-нибудь будущем зачёте? Или та история, что с большой буквы, та, что до тебя. Может ли она чему-то научить? Должна ли? Скорее уж — как кредит, выданный при рождении: ты должен ей, не она. По Сартру: «Его выбор: ничего не зарабатывать и ничего не заслуживать, но чтобы ему всё было дано от рождения, — а он не из благородных. Его выбор, наконец: Добро уже всё — здесь…»

Прошлое — миф, золотой век, «эх, были», «ах, были», «да, были». Свершённое и совершенное — ни убрать, ни добавить (попробуй извлечь корень из минус одного — получишь «error»). Прошлое задаёт направление: прапрадед говорил «один», прадед «два», дед «три», отец «четыре» — что остаётся тебе? — сказать «пять».

Прошлое — последний аргумент настоящего, последнее прибежище идеалиста. Чем не «Берешит»: и радуга — не половинка, а целиком (мост, подкова), как в книжках — в тот день, когда они познакомились; и неслучайные случайности — оба ждали «своих», оба не дождались; и саксофонист, их преследовавший — и у кинотеатра, и у кафе, и на площади, — «Смотри, он же — точно он!» — всякий раз «Lily was here», обязательный номер из «Golden Sax» и «Sax for Sex»; и потом, когда стемнело — остановились, обернулись. Вместе сказали «раз», «два», «три», а значит, должны, нет, просто обязаны сказать «четыре» и «пять». Должны той школьнице, тому первокурснику. И не только — ведь в фильмах всё начиналось точно так же, ведь Маша с Сашей, Гена с Дашей — они ведь тоже ссорились, расставались, а потом…

Однажды осенью я, будучи в школе, во время перемены смотрел в окно и вдруг увидел, как по дороге едут 2-е людей, мужчина и женщина, и о чём-то оживлённо разговаривают. Женщина молодая, расфуфыренная, а в мужчине я узнал своего отца. Он был в светло-коричневом пальто и фуражке. Пальто было новое, недавно сшитое. Сердце моё часто забилось, и я почуял что-то недоброе. Пришли на память слова соседки: «Смотри, просвистишь отца». Отец обнимал эту женщину, она смеялась. Они ехали, прижавшись друг к другу, и чуть ли не целовались. Отец наклонился к лицу женщины и что-то ей говорил… Придя из школы, я всё рассказал маме. У неё на глаза навернулись слёзы, лицо помрачнело, и она ещё долго расспрашивала меня как да что… На следующее утро, уходя в школу, я увидел маму всю в слезах. С распущенными волосами, она сидела на кровати в ночной рубашке, а отец стоял рядом и громким крикливым голосом говорил: «Я-то вывернусь, а вывернись-ка ты!»

В марте 1940 г. родился меньший, 3-й брат Слава. Ему не было ещё и года, отец несколько дней не ночевал дома, а однажды вечером пришёл за своими вещами. Я вцепился в его рукав, а другой рукой за ручку двери. Кричал: «Папа, не уходи, не бросай нас», — но он грубо оттолкнул меня. Слава испугался и залез под кровать, он ещё не ходил, а только ползал.

Это было за полгода до Великой Отечественной войны.

Ещё летом 1940 г. отец вёл себя необычно. Он был задумчив, от него пахло одеколоном и табаком. Однажды, когда я был дома, он долго ходил из угла в угол, тихо напевая песенку из кинофильма «Истребители», потом подошёл ко мне. Я лежал в постели и читал книгу. Отец спросил у меня: «Если я уйду от матери, с кем вы пойдёте — со мной, или с матерью останетесь?»

Развод был оформлен без шума, делить имущество тоже не пришлось, т. к. никаких ценных вещей у нас не было. Книги — несколько десятков томов — отец перевёз заранее к дяде. Однако на улице Карла Маркса вскоре случился пожар. Сгорело 15 домов. Сгорел и дом дяди, сгорели и книги. Отцу дали жильё в новых домах лесхоза. Зимой 1940 г. он пригласил меня в свою квартиру. Дом находился на окраине Мелекесса. В квартире пахло свежими сосновыми дос­ками.

У них был патефон. Мне разрешали заводить и слушать его, когда я бывал в гостях. Среди пластинок помню: «Синий платочек», «Так будьте здоровы, живите богато», «В каждой строчке только точки», «Девушки плачут, девушкам сегодня грустно»…

Отец подарил молодой жене тёмно-синее шёлковое платье, которое хорошо сидело на Вале и нравилось ей. Она надевала это платье во всех торжест­венных случаях.

Перед самой весной 41 г. отца послали в г. Москву на курсы усовершен­ствования политработников, и ходить стало не к кому. Валя в это время ждала ребёнка.

В день похорон дедова квартира показалась Антону какой-то чужой, незнакомой — входная дверь нараспашку, чёрная ткань на зеркале, прислонённый к шкафу деревянный крест. «Проходи, не разувайся» («не разбувайся» — если дословно). И люди, суета. Охающие-ахающие женщины, что-то ищущие, собирающие, куда-то звонящие. И мужики — тоже чем-то занятые, ходящие из комнаты в комнату. Большинство «скорбящих» Антон видел впервые. Он даже удивился, откуда столько народу? Тем более — незнакомого.

Гроб стоял в большой комнате. Дед был в сером костюме, белой рубашке, при галстуке, на ногах — die with your boots on — тонюсенькие, хлипкие, явно не для носки тапочки.

«Тихо жил и тихо умер», — шёпотом сказал кто-то.

…а на сорок дней выпал первый снег. В городе дороги и тротуары очень быстро разъездили-растоптали — противная мокрая кашица, — но на кладбище снег остался нетронутым. Он лежал повсюду — на дорожках (линия первая, линия вторая…), на крестах и памятниках, на ветках и заборчиках. Людей вокруг не было, да и сами Полудницины пришли «узким семейным кругом»: Антон, родители, какой-то дальний родственник с женой (Антон так и не запомнил, как правильно их величать — тётя-дядя?) и двое с дедовой работы, давно уж пенсионеры.

Выпили водки. Молча, не чокаясь.

«Жди нас, — сказал один из коллег, — но не сильно».

Настроение почему-то было светлым, даже радостным. Светлым (но не слепить), радостным (но не смеяться). Дедова душа ушла — куда-то дальше или подыскала новое тело, новое рождение, сияя, светя пришедшим к могиле. Душа, сбежавшая от разума, что держал её в клетке доказательств и желаний, — душа, другое имя которой счастье.

Вот так дед Антона, неверующий и некрещёный, не уступивший богу даже угла во вселенной (фиг с ней, с пропиской), помог увидеть богову улыбку.

По белому снегу скользили синие тени ворон. Пальцы мёрзли (даже если спрятать руки в карманы), то же — нос и уши. Но всё же было тепло — как-то иначе, по-другому.

«По-настоящему», — подумал Антон.

Едва перевалило за двенадцать — часы над входом показывали то ли три, то ли четыре минуты, — в кафе вошла Аня.

Глава 6

При нынешнем соотношении доллара и гривны — неплохо, совсем неплохо.

Игорь Ефимов, «Обвиняемый»

Со зрением у Колодезного было не очень, но очки он не носил (никогда, даже дома), считая, что «очкарик» — это приговор, что на людей в очках смотрят, как на «ботаников», зануд и неудачников, а Колодезный не хотел казаться ни одним, ни другим, ни третьим. Подумывал про контактные линзы, но наслушавшись, причём от людей с нормальным зрением, — что линзы и стоят чёрт знает сколько, и если врач чего-то не то подберёт, можно поцарапать роговицу, да и отёк какой-нибудь может случиться, — отказался от этой идеи. Не совсем же слепой? Конечно, близорукость доставляла неудобства: надо было садиться к телику поближе, придвигать к себе монитор, чуть ли не тыкаться носом в книги-газеты. А чтобы прочитать какую-нибудь надпись или что-нибудь рассмотреть, приходилось щуриться. Знакомые подкалывали Колодезного: «Русский с китайцем — братья навек».

Сейчас присматриваться было не нужно: неразмытое, поблизости, в фокусе. Они сидели как заговорщики — поставив локти на стол, склонившись над каким-то несуществующим планом — «узкий круг посвящённых», им бы ещё шептаться и поочерёдно коситься по сторонам.

Межник убрал весь «спам» (переложил рекламу и журнал «Кофеёк» на соседний столик), сдвинул в один ряд — на «нерабочий» край, тот, что к окну — салфетницу, стаканчик с зубочистками, соль, перец, сахар.

— Приговорённые к расстрелу, — пошутил Полевой и выстрелил пальцем в солонку.

— Герои мексиканской революции, — кивнул Межник.

На столе стояли две чашечки кофе, только что принесённые, и калебаса с совсем уж остывшей бомбильей. Мате, похоже, осталось всего ничего — когда Полевой потягивал чай, травяная заварка булькала и чавкала. От кофе поднимался пар, в лучах весеннего солнца — рекламная картинка: неповторимый вкус, отборные зёрна.

А ведь я давно их знаю, подумал Колодезный, считай всю жизнь. Не именно этих двоих, а других таких же, других тех же самых — полевых и межников. Ведь они появлялись и появлялись, появлялись и исчезали, и в школе, и потом, в институте и на работе — однокласс­ники и одногруппники, коллеги и соседи — товарищи, приятели, друзья, или же случайные попутчики. Вроде Холмса и Ватсона: когда Роу и Кокс, когда Бретт и Бурк, когда Ливанов с Соломиным.

«Осторожно!» — сказал «Межник» Колодезному пару лет назад на выходе из кафе. В тот вечер Колодезный был совсем скисшим и подавленным. Всё как всегда: «Оксана, Оксана! Прощавай, кохана!» После разговора по телефону с Ксюшкой, кончившегося её резким «Прощай», Колодезный побродил туда-сюда по квартире (бессмысленно — из комнаты на кухню, обратно) и набрал «Межника». Они встретились в центре, немного прошлись и засели «У людоеда». Винно-водочные посиделки: один — «грустно без неё»; другой — «нашёл, блин, повод убиваться». «Да?» — отозвался Колодезный на осторожно. «Рогами за дверь не зацепись!» — заржал «Межник».

Или ещё раньше, уже с другим «Межником», тоже после «Куди поділась?» и «Не кидай мене в жовтні і навесні» — они проходили мимо пьяного мужика, плакавшего — на самом деле, взрослый, крепкий мужик стоял на остановке и рыдал: «Сука! Да как ты могла? Ведь я тебе, а ты! Проститутка». «Межник», смеясь, подтолкнул локтем Колодезного: «Становись, поной рядышком».

И всякий раз после таких разговоров, прощаясь, межники говорили хором: «Потрахал и хватит, другим оставь», или «Не бери дурного в голову, а тяжёлого в руки», или просто «Не парься». И действительно, на следующий день проблема исчезала, даже — не исчезала, а становилась настолько незначительной — потерял десять копеек, проспал фильм, забыл купить чай, — что и переживать по её поводу (проблемы или ксюши) было как-то несерьёзно. Наступала невыносимая лёгкость бытия. Впрочем, ненадолго, не зря же в своё время Колодезного прозвали ВВ — Влюбчивая Ворона.

Что было общего у всех этих межников? Уверенность в себе? Пофигизм? Чувство юмора? Да. Да. И ещё раз да. Любой негаразд уменьшался рядом с межником (все они, к слову, были высокими), ну а что значат слова «грустить», «одиночество», «скука», «тоска», он и не знал — не по неграмотности, а за ненадобностью, ведь живут же люди, не зная большинства уст. слов (на то они и устаревшие), даже не задумываясь, чем, например, шестокрыл отличается от шестопёра.

Так, по крайней мере, казалось со стороны.

А полевые? «На тебя все девки пялятся, а ты этим совсем не пользуешься!» — сказал однажды Колодезный «Полевому». Они пили джин или виски, что-то непривычное, в «Фараманте». Было за полночь, благо бар работал круглосуточно, и можно сидеть сколько влезет. Парочки порасходились, улыбаясь друг другу, обнимаясь, целуясь, остались девочки-подружки и парни-кореша — женские компании, мужские компании — и ни одной смешанной. И девчонки, будто сговорившись, поглядывали на «Полевого» — улыбались, что-то шептали друг другу. Даже официантка, принося очередные порции, улыбалась дольше и вроде как искренней, чем парням за другими столиками. «У них нет шансов, — сказал Колодезный, покосившись по сторонам, — все тёлки — наши». Но «Полевой» в тот день был как назло совсем не в настроении с кем-то знакомиться.

Хотя это только в тот раз и тот «Полевой». А были и другие вечера, ночи, дни. Другие ситуации и другие настроения.

…два дружка из драмкружка…

Сказка Гайдука «Про одинаковых людей»: «Гена смотрит на одного Костю, слушает другого Костю и чувствует, что его разрывает на две головы, в одну голову это никак не вмещается». Наверное, расплодись полевые-межники как агенты-смиты в «Reloaded», у Колодезного тоже поехала бы крыша, но встречать одновременно двух полевых или двух межников ему не доводилось. Новый «межник» или «полевой» появлялся, лишь когда его предшественник куда-нибудь переезжал или терялся — оставался жить там, где и жил, но уже не друг и не приятель.

Значит, подумал Колодезный, я нуждаюсь в них.

Ничего удивительного, легко понять, какие именно плюсы полевых и межников притягивали минусы Колодезного. Плюсы и одного, и другого — это умение разруливать проблемы. У каждого — вроде как своя специализация. Можно сказать, «Полевой» был докой по проблемам с женщинами, а «Межник» — по проблемам с мужчинами. Ведь тёлка кинула — всё же проблема мужчины с самим собой, а отсут­ствие тёлки, как ни крути, — проблема с тёлками.

Полевые не были сеньорами благородными Жуанами — без хваст­ливых историй (если и вспоминали про своих бывших-нынешних, то вскользь, в контексте, говоря о чём-то другом), да и ко всяким поискам-знакомствам относились предвзято: «Давай лучше просто выпьем пива»… Но, как дальше в песне про Жуана: «Ему не убежать, катится любовь»­, — девушки находились сами, сами начинали игру и от полевых требовалось скорее не заигрывание, а подыгрывание, как бы между прочим.

Межники разрешали проблемы по-мужски: никаких тебе «не плачь, всё наладится», как в девчачьих разговорах про козлов, но и никаких «ты хоть понимаешь, кто здесь ты и кто здесь я?», привычных, если верить подругам, в женских коллективах. А ещё, самое главное, межники не терялись перед гоп-компаниями­ и прочими мудаками. Колодезный обычно застывал, как кролик, встретивший удава, сдавался сразу же, и лишь изредка пытался как-то ответить, что-то сделать­ — возразить, ударить, убежать. Межники же мгновенно оценивали ситуацию и…

Нельзя сказать, что Колодезный был полным лузером, но все свои удачи­ — что дал в морду­, что дала — он считал везением, стечением обстоятельств — неким мистическим актом, мол, звёзды правильно на небе выстроились, — Колодезный был уверен, что одна удача, вторая, третья никак не означают четвёртую и пятую. Он всё так же менжевался перед понравившейся девушкой, и всё так же нервно оборачивался, возвращаясь поздним вечером домой. А потому нуждался в межниках и полевых, будто бы знавших какой-то секрет — правильные воззрение и намерение, речь и поведение, благодаря которым проблема, неважно — с мужиками или бабами, переставала быть проблемой.

— А теперь, — сказал Саныч, — самое главное.

Мы сидели на кафельном полу в просторной ванной, рядом с двумя ящичками с инструментом (потребовался, правда, лишь разводной ключ — потёртый, бывалый), в обуви — как и положено настоящим сантехникам.

— Надо выждать минут двадцать-тридцать.

— Проверить, что не течёт? — предположил я.

— Не-а, — покачал головой Саныч.

Он зашёл ко мне час назад, спросил: «Не хочешь немного заработать?» И тут же сказал: «Давай надевай чего-нибудь рабочее, и помчали, тут неподалёку. За пару часов справимся». Ответа Саныч дожидаться не стал — знал, что и как у меня с деньгами, — спустился на пол-этажа, приоткрыл подъездное окошко и закурил.

«Да, — сказал я самому себе. — Сейчас».

Каждый вечер у Саныча находились «варианты», это уже после его основной работы — так сказать, допзаработок, шабашки. Всякие разные — от малоденежных — разгрузить фуру — до более прибыльных и менее тяжёлых, физически уж точно, перепродаж видеокарточек и телефонов. Сегодняшний «вариант» находился в высотке на кругу 18-го.

«Краны протекают, — сказал Саныч. — Считай, конец света».

Мы выслушали хозяина, с серьёзными лицами прошли в ванную, разложили инструмент. Саныч порой переигрывал, как актёр-рабочий из плохого фильма — я еле сдерживался, чтобы не засмеяться. Краны были починены минут за десять.

— Если мы прямо сейчас скажем хозяину, мол, всё в порядке, всё фурычит, — Саныч покрутил в руках ключ, — плакали наши денежки. Хрен он заплатит нормально за десять минут работы. Так что, — он протянул ключ мне, — сидим полчасика, набиваем себе цену.

— А если… — не успел спросить я.

— Что б не было «если», — ответил Саныч, — садись у вентиля и будешь крутить его, когда я скажу.

Хозяин действительно заглядывал пару раз, спрашивал:

— Ну что?

— Да вроде получается, — отвечал Саныч и тут же командовал: — Так, студент, крути вентиль — только по чуть-чуть, не торопись.

Мы честно выждали полчаса, хозяин без вопросов заплатил столько, сколько попросил Саныч:

— Спасибо вам, я уж задолбался с этими кранами.

— Случай запущенный, — сказал Саныч, — но не смертельный.

В лифте он вручил мне мою долю.

— Спасибо, — кивнул я.

— И тебе, — ответил он.

И вдруг я почему-то подумал, что не знаю о Саныче, пожалуй, самого главного — а ведь знакомы мы не день и не два.

— Слушай, а кем ты работаешь? — спросил я, когда мы вышли на улицу. — В смысле, есть же у тебя работа, чтоб с трудовой там, официальная, так сказать, дневная.

— Учитель математики, — ответил Саныч. — В школе.

Я остановился и посмотрел на него.

— Да ну.

— Было совсем кисло с работой, — сказал Полевой. — Я пообзванивал друзей, знакомых — у всех без вариантов. Что поделаешь — накупил каких-то газет типа «Вакансии». Засел с утра, смотрю объявления: водители, реализаторы, охранники, — он провёл пальцем по столу, будто там был напечатан список, — а потом — раз — читаю: «требуются менеджеры по продажам», — палец остановился. — Ну, думаю, отлично, звоню по номеру. И мне так сразу, — Полевой растянул улыбку, — осталось одно место, за час успеете подъехать?

Как всегда: «история в лицах и красках». Жесты, интонации.

— Ого, думаю, ажиотаж! — продолжил Полевой. — Я бегом в душ, моюсь-бреюсь, надеваю белую рубашку, галстук, костюм, — каждое действие — движением рук: бреюсь — провёл пальцами по щекам; надеваю рубашку — застегнул невидимые пуговицы… Игра «крокодил». Или «корова». — Выскакиваю из дома, хватаю такси.

А на сегодняшнее собеседование, подумал Колодезный, пришёл без галстука. Впрочем, может, у него и не было собеседования. Или было, но не сегодня. Колодезный представил Полевого, этого Полевого, в офисе на Баума — как он вошёл — ведь наверняка же что-то сказал, вроде как на публику, пусть никого рядом и не было — и про тяжёлую дверь, и про стрелку-указатель, и про дурацкую вывеску «ООО А.А.А.», и потом — скорей всего шёпотом, или же просто подумал — про саму обстановку в кабинете: жёлтый ковер, большую нелепую люстру, окна с поломанными жалюзи, дубовый стол, три стула в ряд… Интересно, на какой из них он присел? Не стоял же, словно та школьница с картины «Приём в комсомол»?

— Смотрю на часы — без пяти, — сказал Полевой, — отлично, думаю, не опоздал. Перед дверью выдохнул, поправил галстук и захожу. Меня встречает пузатый мужик в поношенных спортивных штанах, — Полевой провёл руками по джинсам, — весь такой помятый, на вид — охранник. Говорю ему: так и так, я насчёт работы менеджером, с кем можно из начальства поговорить? А он мне, усмехнувшись: так я и есть начальник. И тут же, не успел я сообразить что к чему, вручает пачку визиток «Пластиковые окна» и говорит: стой у входа, менеджер, и раздавай — будем с тобой окнами торговать.

— И что? — засмеялся Межник. — Долго проработал?

— Да уж, один-три, — сказал Полевой. — Спросил: вы что издеваетесь? Мужик и не понял, в чём дело. Ещё такой нахмурился, обиделся.

Колодезный не засмеялся, даже не улыбнулся. Он был вроде как не с ними, и реагировать на шутку — всё равно что рассмеяться анекдоту, рассказанному кому-то за соседним столиком. Сижу тут и подслушиваю. «Ты что, на ушном?» — фыркала старшая сестра.

Колодезный вдруг подумал, что почти всегда межник и полевой были знакомы. Они часто шлялись втроём — сачковали пары в институте (обычно межник придумывал что-нибудь, «на хрен вам это право, весна на улице!»), или куда-нибудь шли после школы — в док, в гаражи, заброшенный дом или подвал — кстати, тоже, почти всегда это были идеи межника. «Там иногда, бывает, бичи собираются, не страшно?»

— У меня тоже была история с работой, — сказал Межник. — Пару месяцев торчал без бабла, не мог никуда пристроиться. А тут вдруг с соседом слово за слово, и он говорит, что их фирме нужны охранники. Только не в офисе, а где-то за городом. Платить обещали хорошо, а по тем временам так вообще замечательно. И фирма звалась «нефте-что-то». Сразу впечатлило. График — типа неделю работаешь, неделю отдыхаешь. Я согласился — на безденежье, как говорится. Следующим вечером сосед сказал, что поговорил с директором, типа всё в порядке и меня ждут на объекте через день или два, в общем — вот-вот.

Ехать надо было в область. Ну, добираюсь на автобусе, нахожу их управление. Объясняю на проходной что к чему. Они там куда-то звонят, кого-то зовут, и через минуту меня выходит встречать… — Межник на секунду замолчал и подмигнул Полевому, — нет, не пузатый мужик, а наоборот, такой высокий подтянутый дядька в униформе. Зашибись, думаю, будет по утрам и физподготовка. Он проводил меня на кухню — оказывается, еда тоже за счёт фирмы — и говорит типа: давай кушай, умывайся, переодевайся — показал, где шкафчики — и часиков в пять поедем охранять.

Слушая историю Межника, Полевой едва заметно кивал. Не потому, что соглашался с чем-то или хотел показать, что охотно всему верит, а словно в такт рассказу, будто бы Межник читал рэп, даже не вживую, а это была запись, которую Полевой крутил в машине — открытый верх, солнце, пляж, пальмы — bienvenido a Miami.

— Пока суть да дело, пять часов. И тут начал подтягиваться странный народ. С пропитыми мордами, в грязной одежде, чуть ли не бомжи. Чего-то суетятся, а потом раз, — Межник постучал пальцами по ребру стола, — и выстроились. Равняйсь, смирно — все дела. Вышел тот дядька в форме, что-то сказал всем, и такой: давайте в машины. И мне — садись в ту зелёную.

Сажусь, там уже трое этих и водитель. Причём водитель чистый, в форме. Ну, поехали. Вывернули к полю и мчим. Тут какой-то большущий вентиль возле дороги. Водитель сбавил скорость, один из этих — хоп, — Межник махнул рукой куда-то за окно, — и выпрыгнул. Едем дальше — какая-то будка. Хоп — другой пошёл. Ещё минуты через пять — хоп — третий.

— А тебя завозят в самую глушь? — усмехнулся Полевой.

— Глушь — не глушь, но представь — поле, считай, от горизонта до горизонта, лишь совсем далеко, еле видно — какие-то домики, наверное, деревня…

При слове «горизонт» Колодезный вздрогнул. Будто коснулся чего-то горячего.

— И посреди всего этого великолепия — экскаватор. Жёлтый, новенький, импортный какой-то. По-моему, «Катерпиллер». Водитель говорит: охраняешь экскаватор, завтра в пять я подъеду, заберу тебя. Если что, типа — звони на базу. И уехал.

Межник хлебнул кофе.

— Я сразу вспомнил один рассказ. Старая фантастика, читал в журнале. Там космонавт рухнул на какую-то планетку и торчал возле разбитой ракеты — ждал, когда за ним прилетят спасатели. Ему ещё спать нельзя было.

— Брэдбери, — сказал Полевой.

— Наверное, — пожал плечами Межник. — Так вот… Когда я разговаривал с соседом, то подумал, что буду торчать где-то в помещении. Что ж — другой работы всё равно нету. Я обошёл экскаватор, по­смотрел по сторонам. А была ранняя осень, сентябрь, начало октября. Поле такое пожелтевшее, даже с каким-то серым оттенком. Чуть дальше — снопы, не модные нынче рулеты, как у импортных фермеров, а нашенские горки-развалюхи. Прям картина: столбы с проводами, красно-белая мачта-ретранслятор… Тут внутри у меня что-то дёрнуло. Не дай бог, думаю. Достаю мобильник… Фух! — Межник провёл тыльной стороной ладони по лбу, вроде вытер пот. — Связь есть, заряд полный… А я как раз книжек накачал в телефон. Заняться нечем, сел возле экскаватора, начал читать. Прочёл совсем чуток, смотрю — уже почти стемнело…

— Смеркалось, — сказал Полевой.

— Именно, — согласился Межник. — Так ещё и небо тучами затянуло. Только, блин, дождя мне и не хватало…

Колодезный вдруг подумал, что и полевые с межниками знакомились друг с другом не просто так, а, как и он, искали что-то один в другом, что-то, что дополняет, чего не хватает в себе.

Что искали полевые в межниках? Колодезный вспомнил, как однажды к нему с полевым — им было лет по шестнадцать — подошли двое: постарше, повыше, пошире в плечах. Дело было в центре города, днём. «Здаров, пацаны! — сказал один из подошедших. — Разговор есть, отойдём в сторонку». «Полевой» и Колодезный, ничего не сказав, пошли с ними, а ведь оба знали, что значат такие «разговоры», тем более Колодезный был как бы при деньгах — только что продал свой старый фотик знакомому — не заоблачная сумма, но ей бы легко нашлось другое применение. Они обошли магазин «Пионер» — дом, в котором был магазин — и уселись на лавочках во дворе.

«Мы могли бы просто настучать вам по печени, — продолжил тот, что предложил отойти, второй молча сидел рядом, — и пробить бабло по карманам, но мы не беспредельщики. Мы занимаемся ломкой денег. Знаете, что это?» Он глянул на одного, на другого. Колодезный и «Полевой» синхронно покачали головами. «Смотрите, — не-беспредельщик достал из кармана деньги — тысячные бумажки, бордовые купоны, штук семь, — берём и считаем. Одна, две, три, четыре, — указательный палец резво перебирал купюры, — пять, шесть, семь… Сколько здесь?» — «Семь», — тихо ответил Колодезный. «Пересчитай», — улыбнулся ломщик и протянул ему деньги. Колодезный взял их — осторожно, медленно — и пересчитал. Получилось шесть. Он пересчитал ещё раз. Всё равно. «Шесть, шесть, — кивнул парень. — А седьмая — вот, — он раскрыл кулак — мятая бумажка, тысяча карбованцев. — Но чтоб нормально подняться, надо побольше таких фантиков…»

Колодезный и «Полевой» отдали всё, что у них было — фотоаппаратные пятнадцать тысяч, и карманные: по пятьсот купонов каждый.

«Знаете пятачок возле Довженко?» — «Да». — «Подойдёте туда через два часа, найдёте меня. Я буду или у памятника, или возле киосков… Только договоримся сразу — если вас не будет, то всё, никаких потом претензий… Сколько я вам должен? Шестнадцать? Округлим до двадцати, для ровного счёта».

Само собой, никто их не ждал на пятачке, ни через два часа, ни через два с половиной, ни через три. «А чего ты хотел?» — спросил «Полевой».

Будь тогда со мной межник, подумал Колодезный, мы бы остались при своих деньгах. Выходит, в межниках и он, и полевые искали одно и тоже.

А межники? Что они искали в полевых?

Колодезный вдруг подумал, что когда они общались втроём, получался даже не треугольник, а вертикаль: межник — начальник, полевой — его зам, а колодезный — подчинённый.

Он вспомнил, как полевой остановился перед вывеской «Вход со своим спиртным запрещён!», а межник сказал: «Не ссы ты, что они нам сделают?» Или памятник, тогда ещё «бобик» подъехал, а чуть раньше полевой дал денег цыганке, и межник спросил: «Ты что — дурак, что ли?» Или кинотеатр на Пушкинской, закрытый уже чёрт знает сколько, тот вечер, когда… Стоп, подумал Колодезный, хватит. Тогда, той весной, ему исполнилось пятнадцать, той весной и летом у него были очередные друзья межники-полевые, а осенью… Колодезный вплотную подошёл к черте, за которой чёрная дыра в календаре и памяти.

Некоторые воспоминания время ни стирает, кто бы там что ни говорил, даже наоборот — усиливает, надумывает, раздувает как ветер костёр.

Колодезному пришлось вытащить себя из прошлого — так Мюнх­гаузен вытягивал себя из болота, так иногда вытягиваешь себя из сна — когда снится какая-то муть, и вдруг понимаешь, что это происходит не на самом деле и надо проснуться.

Звонок будильника, холодный душ, кофе. The Sleeper Awakes. Колодезный вернулся в сегодняшний день, в это кафе, к Межнику и Полевому, к истории про экскаватор.

— Смотрю, какие-то огоньки вдалеке. Похоже на факелы, явно не электричество. Твою мать, думаю, решили местные открутить чего-нибудь у моего «Катерпиллера». Я залез на крышу — вот не знаю зачем, но с чего-то взял, что так безопасней. А ещё ж, блин, поле — фиг найдёшь чего: ни арматурины, ни хотя бы ветки. Вот подойдут эти деревенские, даже если двое-трое — и хрен я что сделаю. Нашёл номер базы в телефоне, такое единственное оружие — будут приближаться огоньки, сразу же звоню, может, успеют подъехать…

Колодезный вдруг живо представил и ночное поле, и экскаватор, и факелы. И то, как сам испугался бы в такой ситуации.

— Огни остановились, далеко — метрах, наверное, в двухстах — замерли: ни вперёд, ни назад. Я с полчаса смотрел в их сторону. Надеялся разглядеть чего-нибудь — ни фига. Всё, думаю, спокуха: если начнут приближаться — сразу же звоню, ехать от базы минут десять — продержусь как-нибудь, на края — побегаем вокруг экскаватора… Но не успел я успокоиться, как вдруг, блин, — Межник хлопнул в ладоши. Опять — двадцать пять. Снова кариес, — вижу свет фар. И мчит машина — уверенно так в мою сторону.

— Три-шесть, — сказал Полевой. — Ни хрена себе.

— Ага, — согласился Межник. — Короче, буквально минута, и подъезжает машина к моему «Катерпиллеру». Останавливается, выходят два мужика. Слава богу, наши — ночной объезд у них какой-то. Так ещё и начали хрень нести: почему, мол, на крышу залез? Или там — докладывай по форме… Аж захотелось им по репам настучать. Ну ладно, думаю, работа, как-никак. Да и первое дежурство, нефиг мне выделываться. Говорю: «Всё в порядке, без происшествий, только вот огни непонятные какие-то, настораживает». Показываю где. И тут они как заржут оба. Ни хрена себе, думаю. Комедия, блин. Я как чучело стою — безоружный, под открытым небом — только ворон и пугать. «Огни или огоньки?» — хохочет один. «Ты сторожишь, а они настораживают!» — зубоскалит другой… В общем, поржали и уехали. Ближе к утру пошёл ливень, — Межник махнул рукой. — Короче, не работа, а писец какой-то. Так это ещё тепло было, а что ж зимой?.. В пять подкатывают за мной, едем обратно на базу. И тут выясняется, что и зар­плата совсем не та, что обещали, и график не неделя-неделя, а десять дней пашешь — три отдыхаешь. На хрен! Собрал я шмотки — и домой. Спасибо, до свидания.

— А что огоньки? — спросил Полевой.

— Кстати, — Межник подмигнул ему. Вроде как: спасибо, что напомнил. — Пока собирался, подходит один из этих алкашей: «Ну чё, увидел огоньки?» Опа, думаю. Спрашиваю его, а что это было? Он как заржёт, а потом и все остальные… Хрен его знает. Новичков, что ли, так пугают? Можно было б чего и посерьёзней придумать.

Колодезный вдруг ощутил себя в знакомом месте. Где-то там, где уже бывал — ах, как хочется вернуться; ах, как хочется ворваться, — это было даже не кафе и не что-то другое, со стенами и окнами, скорее нечто параллельное таким вот кафухам, а ещё — квартирам, кухням, пляжам, паркам, стройкам, дворам.

«Где мы?» — спросил Нео. «Важнее не где, а когда», — ответил Морфеус. Золотой век. Йоническое время Джей Гриффитс. Тик-так.

Этой зимой на тренинге психолог попросила Колодезного: «Представь себе, что ты сейчас где-то, где тебе было хорошо, легко, комфортно». Он подумал про стадион мединститута. Но не сразу: сперва вспомнил, как они с межником и полевым шатались весенними днями (раз попросили «легко и хорошо», значит, точно весна), гуляли по набережной после школы, сидели в «Шайбе» вместо института, заходили на стадион, когда заканчивали работу…

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.