18+
Глашатай

Объем: 306 бумажных стр.

Формат: epub, fb2, pdfRead, mobi

Подробнее

Все правильно. Вы чувствуете страх,

Все правильно. Вы прячете свой взор,

Вы шепчете вослед ему — дурак,

Бормочете — все глупости и вздор.


Друзья мои, я вам в лицо смотрю,

Друзья мои, а вас колотит дрожь,

Друзья мои, я правду говорю,

Но дьявольски похожую на ложь.


…Всегда и терпеливы, и скромны,

Мы жили от войны и до войны,

От маленькой войны и до большой,

Мы все в крови — своей или чужой.

Иосиф Бродский, «Шествие»

Часть первая

Подкидыш

Глава первая. Маслаат

1982 год, Чечня, село в Шатойском районе

…Процессия приближалась. Он не мог видеть ее, но это было не нужно: он и так знал до мелочей, что именно происходит сейчас недалеко от дома, на главной улице села. Там почти сотня человек в темных одеждах, с покрытыми головами… Лица у них опущены долу — еще бы, не дай Аллах тем, кто идет сейчас по пыльной дороге, встретиться глазами с кем-то из близких убитого… Впереди — уважаемые люди, старейшины; двое священнослужителей — муфтий и кадий… У каждого в руках четки; пальцы напряженно перебирают бусины; в обувь наверняка набился песок. В середине процессии идет тот, за которого просят — он, Ахмад, еще ни разу не видел этого злосчастного юношу, который лишил его единственного внука. Его бы воля — и никогда бы не увидел. Во всяком случае — живым. Но муфтий упрашивал, старейшины наседали — вот и теперь ветер то и дело доносит традиционное: «Ради Аллаха, простите его! Простите, ради Аллаха!». О да, он простит — и его собственный сын, тот, кто родил несчастного сбитого насмерть ребенка, простит тоже… Это — судьба: его, его семьи, тейпа, всего народа. Нохчалла — само нутро чеченской души, неписаный кодекс горца. Нохчалла велит простить кающегося — если тот убил случайно, а винится искренне. Старик прислушался — процессия все ближе, скоро ему придется выйти и встретить их. Он почему-то представил себе убийцу — в балахоне (обычно делают из армейской плащ-палатки, редко — слишком редко — заворачивают и в саван, как положено); побритого наголо — так велит обычай: накануне родственники произвели над ним обряд посмертного омовения и сбрили все волосы на теле, так, как если бы готовили к погребению… Заметно припадая на одну ногу, он направился к двери. Там, снаружи, моментально зашевелились — ага, услыхали! А до этого, надо думать, боялись — заглянуть к нему в комнату или хотя бы постучать… Старик усмехнулся с нескрываемым удовлетворением: он вырастил хороших детей, они знают, как вести себя и помнят, что отца нужно бояться.

Он-то не боялся — потому и сбежал в сорок первом на фронт, безбородым мальчишкой, приписав себе лишние три месяца в метрике. Его отец был против, он категорически не желал отпускать сына воевать за Советы. Только одна война зачтется тебе, — вдруг вспомнил он надтреснутый отцовский голос, — война во имя Аллаха. Все остальное — пыль и пепел. Но он, Ахмад, не послушался — он жаждал подвига! Какой чеченец — из тех, кому еще нет двадцати — откажется воевать? Дай лишь оружие, покажи врага — и, точно молодые, горячие волки, подпрыгивают в нетерпении, жаждут свежей крови, угрожающе рычат… И он отправился воевать — и бился до сорок второго; потом комиссовали по ранению, дали вторую медаль и отправили домой. Он помнил до сих пор, как возвращался, досадуя на врачей и командиров — какая же инвалидность? Ерунда, он бы мог — еще!.. И — уже на второй день пути, смирившись с неизбежным, встречал другие мысли: а ждет ли Малика? Обещалась… И отец наверняка обрадуется — хоть и не ответил ни на одно письмо. Он думал тогда — из упрямства, отцовского нежелания признать его, сыновнюю, правоту и самостоятельность; а главное, конечно — потому что советскую власть ненавидел всей душой. Самому-то Ахмаду всегда было все равно — он и воевать пошел не за Сталина; просто была война, а мужчина не может быть в стороне, если это настоящий мужчина, воин… Город встретил его известием о смерти — отец умер спустя всего месяц после его ухода; соседи сказали — от гнева; не простил Советам, что и последнее — сына — у него забрали. Ахмад пожал плечами тогда: при чем тут Советский Союз? Сходил на кладбище, поправил покосившийся камень; долго после этого не мог говорить ни с кем — в груди как будто завязался тяжелый узел — очень мешал дышать и жить; пойти же с этим к врачу или к другу ему и в голову не пришло: мужчины не плачут… Отпустило нескоро — только в день свадьбы, когда Малика вложила свою маленькую ладошку в его руку… Почти год он был безоговорочно, безусловно счастлив: застенчивая пугливая молчунья, его Малика в замужестве расцвела — успевала все, хотя и тяжело пришлось: ставить дом, обзаводиться хозяйством, зарабатывать деньги — и все это разом, да еще ему — хромому… До сих пор он слышал порой звонкий ее голосок той поры — развешивала ли белье, мыла ли полы, готовила ли сискал — Малика все время пела. Спустя десять месяцев родила ему сына — и пела, укачивая малютку… Сердцу было больно — вот так Ахмад любил ее; хотя никому не смог бы признаться в этом даже шепотом. Настоящий чеченец доказывает любовь не словами, бросаемыми на ветер. Нохчалла! Сыну, названному в честь его отца Джамалом, исполнился всего месяц — он хорошо помнил это; на следующий день начался кошмар. Жизнь оборвалась — резко, горестным криком, тяжелым камнем с гор. Двадцать третьего февраля пригласили на площадь — нельзя было не пойти: праздник у всех, и у него, конечно же — ведь воевал, награжден. Много там, в центре Грозного собралось таких же, как он, олухов — в гимнастерках и бушлатах, с орденами, медалями (да-да, а награды потом вырвут с мясом, бросят в грязь, растопчут) … Площадь оцепили за несколько минут — слаженно, организованно — в полной тишине какой-то военный зачитал «приказ Коммунистической партии»… Дальше — точно во сне, когда пытаешься крикнуть и понимаешь, что голоса нет… Малика и сын — только о них он и думал тогда; даже неслыханный для чеченца позор — сорванные медали — запрятал глубоко внутрь. На следующий день он увидел жену и Джамала — толпу плачущих женщин с голосящими детьми втолкнули в сарай, где вместе с Ахмадом ожидали отправки еще человек двадцать. Как он обрадовался тогда! Как благодарил Аллаха за неслыханную милость: они живы, они вместе; отправляют за тысячи километров, в степи Средней Азии? — пусть, он и там сможет прокормить свою Малику и малыша.

Не смог. В голом вагоне для скота Джамал умирал у него на руках. Малика до последнего пыталась спасти ребенка — кутала во все, что позволили взять с собой (только белье и кое-что из теплых вещей; у многих не было и этого — отбирали солдаты); согревала своим дыханием, прижимала, молилась… Это был третий день пути — и Ахмад знал: ему не дадут похоронить ребенка; трупы скидывали прямо на полустанках, в мерзлую землю; тех, кто пытался спрятать тело родственника, избивали; тех, кто пробовал отойти от вагона дальше, чем на пять метров, расстреливали… Поезд летел к пункту назначения, колеса отсчитывали километры, в углу спал караульный, а на коленях у Ахмада в свертке из пеленок, одеяла и каких-то платков лежал его первенец — мертвый. Хорошо, что Малика была без сознания. Он помнил, как проснулся солдат — солдат увидел, поднялся и сделал несколько шагов в его сторону. Он, Ахмад, ничего тогда не сказал — он не мог просить; не заставил бы себя выговорить — ни ради сына, ни ради жены не мог унижаться и вымаливать милостыню у палачей: нохчалла… Однако — не пришлось. Караульный молча отвернулся и отошел. И на первом же полустанке, воровато озираясь, сам помог Ахмаду выкопать неглубокую яму…

…Бог евреев Яхве велел своему народу уничтожить или изгнать коренное население Ханаана; сотни финикийцев лишились жизни; уцелевшие покидали «пурпурный город» — и умирали в пути. Было это за полтора тысячелетия до рождества Христова. В семидесятом году нашей эры римляне изгнали евреев из Иудеи. В Средние века из Европы гнали цыган. В тысяча шестьсот четвертом царь персидский Аббас велел армянам покинуть Восточную Армению. В тысяча девятьсот втором англичане вагонами отправляли из Южной Африки побежденных буров.

Ни один век человеческой истории не обошелся без депортации: голодные, оборванные, изувеченные — шли по земле миллионами; в крови, в грязи, в отчаянии.

Растение вырывалось с корнем — и летело на бесплодные земли. Теряя листья, цветы и плоды, порой меняясь необратимо, все же упорно цеплялось корнями за чужую почву и — приживалось…

В Казахстане, спустя неделю после приезда, умерла от брюшного тифа Малика. А он, Ахмад, продолжал жить — почему, и сам не знал, но упрямо, день за днем, поднимался с восходом, шел на работу (ему повезло: приняли в колхоз механиком — он неплохо разбирался в машинах; многие же, так и не сумев устроиться, умирали от голода), после возвращался в избу. Снял угол у старой казашки; глухая на одно ухо, бабка не донимала разговорами. Он и рад был бы уйти к жене и сыну, но — не получалось; и Ахмад знал — это нохчалла. Вскоре он женился снова — на чеченке, что бедовала в соседнем ауле: у нее умерли мать с отцом, самой приходилось тяжко — хоть в петлю… Он был знаком с ее старшим братом — тот, по слухам, сумел спастись от выселения, остался в Чечне, сбежал в горы и скрывался там. Получалось, что, кроме Ахмада, у девчонки и не было никого. Свадьбы не играли; он перевез ее к себе, приносил продукты, она штопала его вещи, стирала и готовила. Так прошел год; расписались в колхозном «красном уголке», через семь месяцев она родила сына. Асет оказалась хорошей хозяйкой — среди чеченок других не бывает; покорной и покладистой женой, заботливой матерью. В пятьдесят седьмом, когда объявили о «реабилитации», у них было уже трое детей — тех, что выжили; еще двое умерли, едва родившись. Он помнил, как радовалась Асет, услышав, что можно вернуться, но Ахмад не собирался рисковать семьей, срываясь по первому слову той власти, что уничтожила треть его народа. Он не доверял никому — и ждал, упорно, молча, пристально: вот отправились на родину одни знакомые, вторые, пятые… От них приходили письма — о том, что дома заняты, жить и работать негде. Но все же никого не посадили и не расстреляли, не отправили дальше в вагоне для скота… И через два года, когда шайтана уже зарыли в землю, Ахмад повез семью домой. Старшему сыну было тринадцать, второму — десять, дочке — четыре с небольшим. Ему самому только что исполнилось тридцать шесть — а он чувствовал себя древним, как песок в казахских степях. Еще в Казахстане он решил, что возвращаться в Грозный не станет, а поедет на юг, в Шатой, найдет кусок земли, а может быть, и заброшенный дом. Двадцать три лета Ахмад зализывал раны; дети росли, родилась еще одна дочь; в ясные дни из окна второго этажа добротного дома была видна покосившаяся старинная башня, снежные вершины зимой казались темно-синими; к Асет то и дело прибегали соседки, а его совета спрашивали особо, на всех собраниях и посиделках. Жизнь выровнялась, пошла размеренно и правильно; и до тягостного события (как раз сорокадневной давности) ход ее не прерывался. Месяц и десять дней, как умер старший внук, первый сын старшего сына — его сбил на своей машине тот юноша, что шел сейчас, наголо обритый, в армейской плащ-палатке, среди старых и уважаемых людей — шел к нему, Ахмаду, и его сыну, чтобы получить прощение кровников… Нохчалла! — Ахмад знал, что простит — и потому что так просили муфтий и кадий, и потому что велел обычай. Парень уже поплатился за свою глупость — сегодняшний день запомнится ему навсегда. Редко, но все же бывало, что церемония шла совсем не так, как задумано; у родных убитого оставалось право в последний момент отказать в прощении. Тогда кровнику давали уйти — но уже со следующего дня за жизнь его и его семьи не давали и копейки.

Ахмад вышел на улицу. Процессия была уже совсем рядом с воротами — и он хмуро кивнул среднему мальчику: открой. Он сам — дед, глава дома — вместе со старшим сыном должен был выслушать пришедших — не всех, слава Аллаху, не всех; выбирался один — уважаемый, многоречивый, умеющий убеждать. Ахмад досадливо поморщился: он знал заранее все, что сейчас услышит. Сначала будут прославлять его род, его тейп, долго говорить о достоинствах и добродетелях его предков — зачем, о, Всевышний? — разве это вернет ему внука?..

…Он незаметно вздохнул: двадцать минут прошло от начала речи; не то, чтобы он не слушал — но внимание то и дело убегало в сторону; в голову заглядывало непрошеное — воспоминания страшного, вытесненного из памяти, февраля сорок четвертого. Ему вдруг подумалось: после смерти Сталина надо было провести маслаат; ведь не только у него рваной раной кровоточит: не отомстил! Не наказал! — и он удивился себе. Нельзя сказать, что Ахмад ненавидел русских — у него-то хватало ума, слава Аллаху, чтобы понять разницу между решением сумасшедшего вождя и волей народа. Но и простить — поломанную судьбу, убитого Джамала, неслыханное унижение мужчины и воина — не мог. Никто не пришел к нему — и к тысячам его соплеменников — с обритой головой и в армейской плащ-палатке, никто не говорил об уважении к его предкам; ни муфтий, ни кадий не голосили: «Ради Аллаха, прости его! Прости, ради Аллаха!»…

… — Прости его! Ради Всевышнего, Милосердного и Милостивого, прости его!

Гул усиливался. Старейшины смотрели на Ахмада — он опустил голову и как будто погрузился в глубокую задумчивость. Сын сбоку тревожно поглядывал на отца — слишком затянулась пауза, неужели он не чувствует? Хор голосов делался все громче — надо принимать решение. Но вот по знаку оратора все замолчали. Тишина установилась в несколько секунд; повисла, точно дымовая завеса перед атакой. Напряжение увеличивалось — зримо, осязаемо; люди боялись шелохнуться, став подобием изваяний, замолкли птицы… Ахмад поднял голову…

И вдруг, взрывая дрожащее марево дня, нарушая ритуальное молчание, неожиданно и нелепо — где-то сбоку раздался громкий плач. Кричал ребенок — это было ясно. Старики зашикали на женщин — но те лишь разводили руками: на церемонии детей не было! Ахмад нахмурился — он не любил, когда его прерывали. Несколько мужчин бросились на голос — где-то рядом, недалеко вроде…

— Где? Здесь?

— Да-да, вот же, сейчас…

— Нашел?

— Ага, вот он…

— Спал, видно, только проснулся…

— В одной пеленочке, надо же!

— Кто хоть?

— Мальчик!

— Чей мальчик-то?

— Да это не наш, ты посмотри — не наш, точно…

— Надо же, совсем голышом бросили!

…Бабы тянули к найденышу руки, кто-то снимал рубаху — завернуть, укрыть от холода. Ахмад помрачнел: зачем пришли сюда эти люди? Возиться с чьим-то щенком или ждать его прощения? Муфтий поймал его взгляд — и, быстро забрав у квохчущих женщин младенца, протянул его Ахмаду:

— Посмотри на это, — проникновенно начал муфтий — и толпа вновь затихла, слышался только жалобный писк ребенка, точно все его силы ушли на один-единственный крик. — Посмотри, уважаемый Ахмад, сын Джамала. Не Аллах ли подал тебе знак? Никогда в наших краях не бывало подкидышей! — Муфтий оглянулся, точно ища подтверждения — и старики, и молодые дружно закивали: такого и впрямь не бывало. — И вот сегодня, в тот день, когда мы пришли к тебе…

Ахмад не слушал — вглядывался в маленькое полусонное личико. Он искал обещанное сходство… На кого похож? На внука? Нет, совсем не те черты. На того, другого малыша, которому он так много лет назад дал имя своего отца? Нет — ничего. Ни на кого он не похож, этот щенок неизвестного помета, случайный горский найденыш. Захотелось махнуть на все рукой и уйти в дом. А здесь — как хотят: прощают, не прощают, отпускают или убивают — сами, без него.

Он сунул сверток с ребенком жене — пусть бабы займутся своим бабьим делом. И уже не скрывая усталости, произнес положенное:

— Ради Аллаха и его пророков, не желая между людьми мира никакой вражды, я от имени себя, своего рода и перед будущими поколениями своего рода, прощаю вину этого человека.

Теперь тишина была нарушена, как должно — женскими рыданиями, радостными возгласами мужчин, общими объятиями и — то усиливающимся, то стихающим эхом сотни голосов: «Простил, простил!». Подкидыш, как видно, напуганный шумом, вновь заливисто плакал — и тогда Асет, с позволения мужа, внесла ребенка в дом. Луч предзакатного солнца двинулся вслед за ней…

Глава вторая. Свадебный салют

1983 год, Чечня, село в Шатойском районе

— Джамал! Джамал, ты где?

Асет осторожно спускалась по деревянным ступеням — с каждым днем ей все тяжелее было носить немолодое грузное тело; в правом боку то и дело покалывало, ныли суставы, перед дождями сильно болела голова. Вот умру завтра, не дай Аллах, конечно, — вдруг подумалось ей, — и что тогда будет с ним? Кто приглядит?

— Джамал! Куда убежал, маленький?

Снизу раздалось:

— Мама, тут он, со мной сидит.

Голос был звонкий, в нем слышалась едва сдерживаемая радость — чего? Да поймешь разве? С ней всегда так — хохочет все, а когда не хохочет — улыбается… Асет остановилась, вздохнула, качнула головой. Асият — вертихвостка, как только Рамзан терпит? А как радовался сынок, когда женился! Все твердил: вот, нашел невесту, зовут почти как тебя — значит, хорошая жена будет. И что вышло? Только одну дочку и родила — и все, врач сказал, не сможет больше. Как так — молодая, здоровая… Она-то сама, Асет, рожала и без больниц, и без докторов — там, в Казахстане, не дозваться их было, а то и прямо говорили — чеченка? Да пускай хоть подохнет! И — ничего, родила пятерых, двоих не уберегла — да и как же было уберечь: в том колхозе, где работал Ахмад и куда ее девчонкой пятнадцатилетней привез, про антибиотики не слышали никогда. Так они и ушли: один сынок — от воспаления легких, второй — от кишечной инфекции. Зато первенец, Умарчик, выжил, а потом Рамзан родился — и как же она, Асет, радовалась! Ей казалось, что только дети и держат Ахмада, а не то — ушел бы в лес, думалось ей, землянку бы какую ни есть выкопал и жил один, оплакивая свою первую жену и того, первого сына. Асет не ревновала, нет, она до сих пор сохранила в сердце благодарность мужу — за то, что не дал умереть, подобрал, пожалел. И никогда не было даже в самых тайных закоулках ее души желания вытеснить из памяти Ахмада первую, любимую, занять главное место в его сердце. И сыновей — тех, что она родила — он тоже не сказать, чтоб любил; нет, конечно, заботился, привязан — и был, и сейчас; и Умаром гордится — мальчик весь в него, тоже любой мотор разберет и починит за минуту. Но как будто бы вынули у Ахмада душу однажды — и после этого нелегко ему было, пустому, жить среди обычных людей. Так думала Асет и старалась помочь, как умела — готовила повкуснее, следила, чтобы дома было мужу спокойно и уютно, детей до времени держала подальше — зачем надоедать отцу, да? Только когда десять Умару исполнилось, увидел Ахмад, как сын нож метнул в дерево — и ведь попал, мамин! И как будто оттаяло лицо у Ахмада, сощурился, подозвал мальчика, стал учить… Да что говорить, даже Хеду — единственную дочку — Ахмад точно и не замечал. Может, будь она похожа на него или на его мать, давно уже умершую… Но Хеда пошла в Асет — те же округлые щечки, носик без горбинки, прямой, мягкий подбородочек. Вот она, наверное, полюбила бы Джамала, — подумала Асет, — сердце у девочки доброе, с детства всех жалела да защищала… И сейчас — все время пишет из города, выучилась, работает в школе…

Асет зашла на кухню: невестка возилась у стола, Джамал сидел у окошка, водил пальчиком по стеклу. Оглянулся на Асет — просиял толстощеким личиком. Но — не подбежал к ней, остался, где был.

Почти год прошел, как Ахмад усыновил найденыша. Ребенок оказался здоровым, с удовольствием пил козье молоко, рос хорошо. Тогда — год назад — вызвали сразу врача, тот осмотрел малыша, сказал: не больше, чем шесть месяцев ему. Так возраст и считали: отняли от дня маслаата полгода — получилось, что родился Джамал в феврале восемьдесят второго. Кем могли быть его родители, как появился на дороге сверток с ребенком, так и не дознались. Асет и не особо старалась разузнавать. Младшенький стал для нее светом в окошке: родные внуки выросли, да невестки и не больно-то ей давали внуками заниматься. Джамал — кудрявый, светловолосый, с голубыми глазенками, как казалось Асет, понимал все — только говорить не торопился пока. Зато пробовал петь — и у нее всякий раз схватывало в сердце и глубоко в горле, когда слышались робкие, неуверенные и совсем негромкие звуки… Певцом будет, — говорила она себе…

— Давно встали-то? — спросила Асет.

— Да уж часов несколько, — отозвалась невестка; кивнула на Джамала, — он же разве даст поспать? Чуть солнышко покажется — поднимается и к окошку…

В кастрюле на плите вздрагивал бульон — Асет подошла, заглянула — хорошая баранина, и перчик с лаврушкой на месте; а вот посолила ли? Спрашивать не стала — какой хозяйке по нраву чужие советы, а уж свекровкины — тем более. На деревянной доске, плотно устроенной поверх стола и припыленной мукой, Асият месила тесто. Обнаженные по локоть руки споро выминали большой пластичный шар. Асет достала из чулка над дверью чеснок, взяла нож, присела рядом.

— Ну зачем, мама? — укоризненно качнула головой невестка. — Неужели же я сама не сделаю?

— Ой да делай свое уже, что ж, я совсем плохая, по-твоему, чеснок почистить нельзя мне?

Асият улыбнулась, промолчала. Мягкое тесто ходило под ее ладонями. Асет аккуратно сняла чесночный хвост, спросила:

— Мадина где? Уже у соседей — с утра пораньше?

— Так у Габаевых же свадьба сегодня, мама, вы же говорили — пусть с утра Мадина идет, а мы потом…

— Ой, что будешь делать, совсем из головы вон… Да-да, свадьба… Ну, давай-ка я сама, а ты собирайся пока.

— Что вы, мама, — улыбнулась Асият, — не нужно, и так все успеем. А вон и Мадина идет…

Острым ножом она принялась отрезать небольшие куски теста и складывать их в ровный рядок.

Через несколько секунд открылась дверь — зашла вторая невестка Асет. Мать каждый раз удивлялась, когда они стояли вот так, рядом — хохотушка и болтушка Асият, легкая, тонкая, с подвижным лицом, и жена старшего — Мадина — рослая, полная, всегда в темных длинных платьях и с закрытой головой, с тяжелым строгим взглядом, густыми, вечно нахмуренными бровями. Асият — хоть и чересчур легкомысленная, была все же близкая, своя; с ней мать могла разговаривать, ее можно было одернуть, пожаловаться на здоровье, попросить… Мадину же Асет не понимала вовсе — и слегка побаивалась; набожная — слишком набожная, по мнению матери, она уже целиком забрала в свои руки Умара — теперь и он становился пять раз на молитву, держал Уразу, отдавал имаму закят. По настоянию жены и детей назвали — Муса, Иса, а девочек — в честь жен Пророка — Айша, Хадижа и Патимат… Но Умар хотя бы не учил никого — а эта… То и дело пускалась в рассуждения, читала на память из Корана, после каждого чиха бормотала свое «альхамдулиля» — и делала замечания остальным, которые чихали неправильно. Асият ее беззлобно подразнивала, Рамзан пропускал все мимо ушей, Ахмад вообще не замечал — раз только и сказал про «бабью придурь». Асет никак не могла объяснить ту неловкость и какую-то даже брезгливость, что испытывала в присутствии старшей невестки. Сама она тоже верила, конечно, и одну молитву знала — научила еще бабка, давно, когда было Асет лет восемь — но никогда не была такой. В последний же год — после того как Ахмад усыновил Джамала — женщине стало казаться, что Мадина попросту лицемерка; много говорит про милость к сиротам да прочие благие дела, а Джамала — дай только волю — зубами загрызет. И сейчас — тоже: зашла, поздоровалась с матерью, кивнула сестре — на мальчонку не глянула даже. Как будто и нет его здесь…

— Ну, как свадьба-то, расскажи, — Асият чуть вытянула шею — не пропустить ничего. Мадина процедила:

— Да, готовят только… Невесту же не привезли еще…

После паузы добавила:

— Говорят, платье сделали — спина голая вся…

— Ужас какой! — Асият сделал большие глаза — и не выдержала, засмеялась, — да ты, Мадин, как из прошлого века, правда! Мне Зама говорила — платье вообще в Москве покупали, стоит очень дорого…

— Да ты что, — заинтересовалась Асет, стряхивая мелко порезанный чеснок в тарелку, услужливо подставленную невесткой, — и кто платил? Габаевы?

— Ну конечно, жених; там все как положено сделали. Так он еще за невесту пятьсот рублей отдал, я слышала.

Мадина молчала, недовольно поджимая губы. Куски теста в ладонях Асият один за другим принимали нужную форму, превращались в ровные неглубокие лепестки и по одному исчезали в маленьком ковшике с кипящей водой. Джамал слез со своего стула, проковылял к Асет. Протянул ручки, проговорил, улыбаясь:

— Ба.. Ба-ба…

— Да не баба же, — поморщилась Мадина, — мама надо говорить…

— Да пускай как хочет зовет, — отозвалась Асет, наклонилась к ребенку, — иди, хороший, иди на коленки.

Недолго поерзав и угнездившись наконец на руках у Асет, мальчик протянул ладошку, схватил со стола одну из последних оставшихся ракушек из теста и принялся отрывать от нее кусочки — раз, раз, еще один… Радостно гукая, он поглядывал на Асет, ждал, когда же похвалят. Она рассмеялась, осторожно пересадила его на соседний стул:

— Все, кушать будем сейчас.

Мадина взялась расставлять тарелки — одну, с горячим бульоном поставила слишком близко — Асет ахнула, быстро отодвинула кипяток, в сердцах — не сдержалась — прикрикнула:

— Что ж ты ставишь-то так? Хочешь, чтоб он обварился, что ли?

— Да что сделается с ним! — махнула рукой Асият, — не беспокойтесь…

Мадина промолчала.

Поели.

Асият помыла посуду, ополоснула руки:

— Ну все, мама, теперь можем идти.

— Как же идти — одним разве? Отца дождаться надо… Когда приедут — сказал тебе Рамзан?

— Ага, — кивнула Асият, — велел, чтоб я к полудню дома была — приедут, покормить их… Или Мадина. Да не волнуйтесь, мама — недалеко же от нас до Шатоя, километров тридцать. Приедут, ничего.

— Недалеко, — вздохнула Асет, — а дорога? Забыла, как зимой с цепями даже застряли в горах?

— Ну-у, — протянула Асият, — сейчас не зима ведь. Доедут. Пойдемте, мама, Габаевы очень вас ждут. Мадина — с нами? Или тут с Джамалом посидишь? Тебе ведь все равно невеста не понравится…

Она опять залилась тихим смехом; Мадина скривилась:

— Пойду. Просили прийти обязательно.

Асет поднялась — пойти переодеться. На пороге вспомнила:

— Да, а подарок как же? Кто возьмет?

— Вон на диване лежит, мама, готово все, видите?

— А Джамал?

Заговорила Мадина:

— Пусть дома сидит — с ним идти-то стыдно. Не говорит ничего. Вон у Шавлаховых тоже полтора года мальчику, а уж Коран знает…

Асет нахмурилась, ни к кому не обращаясь, уронила:

— Ну а по мне — и мой сын не хуже. С нами пойдет. Асият, одень-ка его понаряднее…

Хлопоты у Габаевых были в разгаре. С минуты на минуту ждали невесту. На дворе уже готовились — встречать, петь и плясать, в доме женщины накрывали столы, девушки то и дело перешептывались, прыскали в ладошку. Жениха было не видно — хотя все знали, что и он здесь же, в доме, в дальней комнате — по обычаю, не покажется сегодня, будет кушать хаш с друзьями. Родственники жениха новоприбывших встретили многословно и радостно; Асет сразу же проводили за стол, усадили. Увидев Джамала, заахали — он и правда был как с картинки: в голубом шерстяном костюмчике, с серьезным личиком — женщины тянули к нему руки, передавали друг другу. Малыш терпел, не хныкал, к Асет не просился, только оглядывал всех внимательными голубыми глазенками.

Вдруг раздался крик:

— Едут! Едут! Вон они!

Суета еще увеличилась — заторопились во двор, встречать. Асет осталась на месте — годы уж не те, чтобы так прыгать туда-сюда. Джамала кто-то забрал на улицу — ничего, народу много там, приглядят. Послышался визг тормозов — все, к воротам, значит, подъехали, остановились, сейчас выходить будут. Неожиданный треск заставил Асет вздрогнуть — только секунду спустя поняла: да стреляют же, невесту приветствуют. Вот опять… Да что же это — так палить! И тут женщина услышала совсем другие звуки: перекрывая гул голосов и ружейный грохот, страшно кричал ребенок.

— Джамал! — ахнула Асет — и бросилась к дверям.

На улице творилось невообразимое: группа встречающих окружила невесту, что-то говорили мужчины, а поодаль несколько женщин — среди них была и Асият — пытались успокоить малыша в голубом, уже перепачканном пылью костюмчике. Одна махала на него руками, кто-то визгливым голосом приговаривал «Джамал, Джамальчик, маленьки-и-й»; Асият напряженно вглядывалась в запрокинутое личико и повторяла, как заведенная: «воды, воды несите, воды!». Зажмурив глаза, ребенок уже не кричал — хрипел, тельце выгибалось, точно в припадке, губы посинели.

Асет только глянула в ту сторону — и, расталкивая локтями людей, зачем-то стала пробираться туда, где стояли мужчины. Они расступились, не понимая — но она уже схватила за руку того, кто был нужен — Хаджаева, с его ружьем — и закричала:

— Перестань стрелять, Руслан, перестань, пожалуйста, хватит.

Хаджаев глянул удивленно, убрал палец с курка, спросил, все так же, не понимая:

— А в чем дело-то, Асет, уважаемая?

Она перевела дух, уже без крика объяснила:

— Припадок у мальчика, боится он, маленький еще. Не надо стрелять, прошу.

Мужчина пожал плечами:

— Ладно…

На Асет оглядывались недовольно — и Габаевы, и те, кто заметил весь этот переполох — они не могли понять, из-за чего она так разволновалась: мало ли детей боится выстрелов — пусть привыкает, мужчина! Однако — из уважения промолчали.

Невесту проводили в дом, женщины потянулись следом. Во дворе остались только Асет и ее невестки. Джамал вроде успокоился — и лишь тихонько всхлипывал и тер крохотными кулачками глазки.

— С этим Джамалом позор один, — заметила Мадина, — надо же так было голосить!

Асет вспылила:

— Уйди с глаз!

Мадина повернулась молча, зашагала в дом. Асият осталась — по-прежнему поддерживала ребенка, чуть покачивая, убаюкивая. Спросила мать:

— Что это с ним, как думаете? Никогда же не кричал так… Он ведь дома и не плачет даже…

Асет не ответила. Взяла мальчика на руки, проговорила устало:

— Ступай на свадьбу, дочка. Я его домой отнесу и там мужчин дождусь. Уже скоро приедут. Может быть с ними потом приду…

Невестка хотела было возразить, предложить помощь, но, глянув на Асет, передумала — и направилась к дому. Мать с ребенком тихо вышла за ворота.

***

Вечером, перед сном, Ахмад спросил жену:

— Ну, рассказывай, что там на свадьбе случилось? Уши прожужжали — Джамал то, Джамал се, а ты, говорят, на Хаджаева с кулаками бросалась…

Муж усмехался — но Асет видела: недоволен. Сказать ему? — подумала Асет. Надо, все равно ведь узнает — не сейчас, так потом. Может и лучше — сейчас объяснить, да. И она проговорила тихо:

— Ахмад, мальчик боится оружия…

Муж отозвался:

— Все дети боятся поначалу. Потом привыкают. Вместо того чтобы квохтать над ним, как наседка, дай вон ему поиграть кинжал, который на стене у тебя пылится.

Асет прижала руки к груди:

— Нельзя ему кинжал, Ахмад. Я давала раз — он сразу, бедняжка, шейку запрокинет, хрипит и весь вот как есть синеет. Не так что-то с нашим сыном. Ну, не веришь мне — вот подойдем к нему, посмотришь…

Ахмад нахмурился: хотелось выбранить глупую бабу — что несет? Но за многие годы жизни бок о бок он привык к тому, что Асет не бросает слов на ветер и нет у ней привычки поднимать переполох по пустякам. Помолчав, он сказал:

— Хорошо, показывай.

Асет осторожно сняла со стены кинжал — лет десять назад кто-то дарил Ахмаду; кинжал был старый, ножны, изукрашенные разноцветными камешками, в некоторых местах почернели. Женщина отодвинула штору, за которой в спальне родителей стояла детская кроватка. Малыш крепко спал, скинув одеяло и просунув ручку сквозь прутья. Асет бережно отерла вспотевший лобик — и положила кинжал рядом с Джамалом.

Ребенок застонал. Тельце выгнулось дугой, на шейке вздулась артерия. Кулачки сжались — и стали бешено молотить по простыне. Из горла вырывались хрипы. Казалось — малыш в агонии и вот-вот уйдет навсегда. Ахмад не выдержал –поднял Джамала на руки. Асет быстро достала из кроватки оружие, повесила обратно на стену. На руках у Ахмада малыш успокоился и, по-прежнему не открывая глаз, схватил в ладошку отцовский указательный палец. Он еще вздрагивал — но, кажется, засыпал.

Асет боязливо взглянула на мужа. Что он думал? Что чувствовал? Огорчен? Удивлен, расстроен? Она не могла понять.

— Может, врача позвать к нему? — робко предложила женщина.

Ахмад уложил ребенка, задернул штору, тяжело сказал:

— Посмотрим. Ложись спать.

Глава третья. Решение

1993 год, Чечня, село в Шатойском районе

Ахмад не перебивал и не переспрашивал. Гость говорил неторопливо, сдержанно, но временами в голосе его звучала настороженность и горечь. Все, что слышал сейчас Ахмад, не было новостью. О том, что происходило в Грозном, он знал очень хорошо. Не было дня, чтобы мужчины села не собирались у магазина — у каждого внизу, на равнине, были родственники, знакомые, друзья, а значит — не было недостатка в рассказах, правдивых и не слишком.

Ахмад приходил сюда каждый день — но в разговоры не вступал, молча слушал; даже когда его уважительно спрашивали, мол, а ты что думаешь, ни слова не говоря покачивал головой и возвращался домой.

Молчал он и сейчас. Асет принесла чай, беспокойно глянула на мужа, ушла. Сыновьям Ахмад разрешил только поприветствовать гостя — и тут же отправил обоих по делам. Не для их ушей все это. И так — слишком много разговаривают. А теперь, когда из Грозного приехала дочь, еще и бабы стали чересчур говорливы. Парламент, Ичкерия, конституция — не нужно это женщинам, мужские это дела.

Гость поставил чашку на стол, произнес после паузы:

— Я жду ответа, Ахмад.

Ахмад тяжело встал, подошел к двери, позвал жену.

— У нас разговор важный. Проследи, чтобы не мешали. Никто, понимаешь?

Асет кивнула головой: да, поняла. Никто не войдет.

…Во дворе играл мальчик. Привязал к веревке какую-то штуку, вроде мешочка, набитого камнями. Волочил веревку по земле, представлял, как ловит рыбу. Увидев Асет, улыбнулся, потом замер — и снова принялся играть.

— Море волнуется раз. Море волнуется два. Брррр… Ла-ла-ла…

Джамал пел — слова для игры подхватил у Хеды; это она рассказала, как играют в Грозном ребята. Компания была ему не нужна — хватало веревки и песни.

— Море волнуется раз… Брр… Море волнуется два — ла-ла-ла…

Теперь он раскручивал веревку вокруг себя, переступая с ноги на ногу и потихоньку поворачиваясь, описывая круг.

— Осторожней, — попросила Асет, — и сам упадешь, и уронишь что-нибудь еще, отец заругает…

Ни разу за одиннадцать лет Асет не пожалела, что муж решил усыновить найденыша. Но в глубине сердца понимала: чужой. Для всех — неродного отца, неродных братьев, соседей и друзей. За прошедшие годы внешность мальчика поменялась: волосы и глаза потемнели, кто-то даже однажды назвал его «ингушонок»: вроде как нашлось в чертах что-то ингушское. Джамал был добрым — да, все говорили об этом. Он любил детей, животных, женщин; к мужчинам относился как будто с опаской, хотя — Аллах свидетель — его никто и никогда не обижал. Не сказать, чтобы чурался сверстников — но гораздо чаще проводил время с младшими; местные мальчишки дразнили его нянькой, однако он не обижался и никогда — никогда! — не лез драться. Он по-прежнему не выносил даже вида оружия — отвечал необъяснимыми припадками. Вызывали врача, возили в райцентр, делали какие-то осмотры и анализы, но результат был один и тот же: ребенок здоров. С ним все в порядке, если не считать «истерической реакции» — эти слова из медицинской карточки приемыша Асет запомнила наизусть. Говорил Джамал редко и неохотно — многие (в их числе, конечно, невестки) считали его умственно отсталым. Почти каждое утро подросток уходил из дома — смотреть, как встает солнце. Часто останавливался — и как будто замирал, вслушиваясь в то, что кроме него никто не слышал.

…Ахмад плотно закрыл дверь, вернулся на место. И только теперь спросил гостя:

— Какого ты ответа ждешь? Что именно вы хотите от меня?

Приезжий глаз не отвел, твердо сказал:

— Скажи, пойдешь ты с нами? Нам нужен такой человек, как ты. Уважаемый. Имеющий опыт. Хороший стрелок.

Ахмад усмехнулся:

— Стар я для этого… Забыл ты, видно, сколько мне лет. Снайпер из меня теперь неважный.

Гость раздраженно дернул головой:

— Не делай вид, что не понимаешь, Ахмад, прошу. Мы давно знаем друг друга.

Ахмад задумчиво тронул подбородок.

— А ты уверен, что это поможет?

Гость заговорил громче:

— Да, Ахмад, поможет. Это безумный человек. Это шайтан. Ему нужна власть — много власти. Кровь нужна. Его надо остановить.

… — Море волнуется два… Ла-ла-ла… Море волнуется раз…

Песня становилась громче и быстрее. В такт двигался мальчик — крутился вокруг себя, очерчивая мешочком на веревке окружность — море, подзывая в сети рыб и рыбок. Асет выглянула из окна.

… — Одним выстрелом ты остановишь человека, — заметил Ахмад. — Но — вряд ли остановишь время. Вы не боитесь, что станет только хуже? Что на его место придет другой — дважды шайтан?

Гость нахмурился:

— Ты знаешь, Ахмад, я не люблю лишних слов и рассуждений. Я знаю одно: он проклят. И если оставить все, как есть, это проклятие ляжет несмываемым пятном на весь народ. Уже сейчас трупы находят прямо на улицах — когда такое было? Молодые шакалы, которых из школ повыгоняли, щеголяют ворованным оружием, стреляют на улицах. А он говорит про свободу и веру! И люди — люди слушают его, Ахмад! Многие боятся. Некоторые считают, что в чем-то он прав — а ты знаешь сам, как быстро слабый человек соглашается на большое, начав с малого. Есть и те, кто не забыл депортацию. Правда, таких немного…

Гость закашлялся. Был он немногим моложе хозяина — и долгий тяжелый разговор давался непросто.

Ахмад долил чай в чашку. Ответил:

— Я тоже не забыл.

…Веревка кружилась все быстрее. Джамал пел — еще громче. Асет позвала — он не услышал.

…В комнате несколько минут слышен был только мерный ход часов. Наконец гость спросил:

— Что мне сказать людям?

Ахмад отодвинул пустую чашку. Сказал:

— Скажи — нужны будут деньги. Хорошие стволы. Через неделю приеду. Поговорим, как следует.

Гость кивнул:

— Да, Ахмад. За это можешь не беспокоиться.

…Теперь его голос звенел, врывался в обычную дневную речь аула, ширился, разлетался далеко. Во двор стали заглядывать люди — смотрели и уходили, посмеиваясь, а то и качая головой: громко пел Джамал. И кружился — уже так быстро, что веревка визгливо вспарывала воздух, мешочек с камнями летел за ней, а в самом центре крутился вокруг себя мальчик, выкрикивая непонятные слова. Асет попыталась подойти к нему — куда там! В ужасе ждала она Ахмада — муж не выносил сцен. Но — что же делать? Как остановить эту пляску, все сильнее отдающую безумием? Женщина смотрела на мальчика, снова и снова звала его. И тут услышала сверху — строгий и, кажется, раздраженный голос мужа:

— Что там такое у вас? Телевизор что ли на улицу вынесли?

Асет, не помня себя, бросилась к Джамалу. Она не поняла, что произошло — просто вдруг не стало хватать воздуха и она упала. Остановился Джамал.

Веревка туго затянута на морщинистой шее. На сбившемся платке — пыль. Неказистое старое тело — на земле.

На одну руку Асет попыталась опереться, чтобы встать. Второй пробовала освободиться от веревки на шее. Джамал бросился к ней:

— Бабуля, бабулечка моя!

Он плакал, отряхивал ее, поднимал, стягивал с шеи веревку, тут же целовал ей руки, просил прощения, захлебываясь рыданиями. Асет вставала тяжело, по-старушечьи, медленно приходя в себя. И тут увидела: на крыльце стоял Ахмад — и смотрел на них.

Вечером сказал жене:

— Завтра собери его. Из вещей все, что нужно. Еды с собой положи.

Асет со слезами в голосе спросила:

— Куда ты хочешь везти его?

Ахмад ответил:

— В Дагестан поедем. К шейху.

***

Из газеты «Стрингер», 08.08.1993 год.

В ночь с 7 на 8 августа в Грозном было совершено несколько террористических актов. Неизвестные преступники начали с покушения на президента Чеченской республики Джохара Дудаева и закончили убийством двух сотрудников ГАИ. По фактам совершенных преступлений Следственным комитетом Чечни возбуждены уголовные дела.

Как удалось выяснить нашему корреспонденту, в 3 часа 30 минут утра несколько неизвестных ворвались в кабинет г-на Дудаева, расположенный на 9 этаже президентского дворца, и открыли огонь из автоматов АК-74. На выстрелы преступников охрана открыла ответный огонь, и бандиты скрылись. В результате перестрелки два охранника президента были тяжело ранены, сам Дудаев не пострадал.

Через 20 минут после перестрелки в президентском дворце эти же террористы выстрелили из гранатомета по зданию МВД Чечни и попали в помещение отдела кадров и департамента охраны общественного порядка. Граната не разорвалась и позже была обезврежена. На выезде из Грозного преступники тяжело ранили сотрудника госавтоинспекции, пытавшегося их остановить, а вечером того же дня убили двух инспекторов поста ГАИ, расположенного на трассе Ростов — Баку.

Сотрудники Следственного комитета Чечни считают, что все эти деяния — дело рук сторонников бывшего председателя Городского собрания Грозного Беслана Гантамирова, который разыскивается сотрудниками МВД Чечни как оппозиционер.

Вот что рассказал «Стрингеру» на условиях анонимности человек, близкий к окружению Дудаева:

— Это якобы «покушение» готовилось с подачи самого Дудаева в большой спешке. Про Гантамирова — полная ерунда; у него достаточно денег, чтобы не связываться с кем попало — если бы он захотел, Дудаева уже заворачивали бы в саван.

Пока очевидно одно: «неудачное покушение» для г-на президента Ичкерии обернулось большой политической удачей. Дудаев получил очередной козырь в переговорах с Москвой (в чеченских СМИ вовсю муссируется информация о «связях» покушавшихся с Кремлем; отдельные издания даже называют их «русскими боевиками»), смог обвинить своего основного оппонента — Гантамирова. Сегодняшнее заявление Дудаева вполне подтверждает наши выводы: по словам чеченского президента, «никакие угрозы и теракты не заставят его свернуть с избранного пути».

Часть вторая

Глава первая. Айсберг

2002 год, Москва

Ветер упрямо лез за шиворот. Ледяная морось (уже не дождь, еще не снег) в нарушение всех правил поднималась с земли, кружилась, взмывала вверх, била по лицу, колола подбородок, обжигала уши. Зимин в который раз за эту ночь подумал: надо же было на такое дежурство не взять шапку! Теперь приходилось то и дело забегать в подъезды — греться. Была еще, правда, волшебная фляжка, но, кажется, после того как он угостил Марата, там осталось всего ничего. Он достал ее из внутреннего кармана, опасливо прикоснулся стылыми пальцами к завинчивающейся крышке: она скользнула, сделав пару оборотов, повисла на шнурке. Макс запрокинул голову, залил внутрь коньяк, аккуратно закрыл фляжку, спрятал обратно. Теплее не стало.

Они с Маратом должны были работать в паре; задача была расплывчатой: «смотрите, слушайте, собирайте информацию». Зимин терпеть не мог таких заданий. Что нужно — и можно — услышать и увидеть здесь, на улице, названия которой он не знал, в двух километрах от театрального центра? Что он, обычный журналист, корреспондент городского отдела, мог сказать нового, чем он должен был дополнить короткое слово «Норд-Ост», вот уже двое суток склоняемое на все лады в эфирах радиостанций мира?

Маленький, юркий и в ноль пьяный Марат сообщил: «попытается пробраться поближе» — хорошо хоть не зарыдал напоследок. Зимин злился — на дурацкое задание, на себя — не взял, придурок, шапку, на Марата — нафига было так пить? У него там, внутри — на Дубровке — нет ни мамы, ни тети, ни сестры… И у Зимина нет. Что, кстати, вовсе не отлично. Где-то даже плохо…

Плохо, понятно, не по жизни, а для дела. Журналисту нужен личный мотив. Нельзя писать просто так — холодно-спокойно, без гражданской позиции. Кстати, а вот и, собственно, гражданская позиция подтянулась.

Этих, стоящих под фонарем, он, кажется, уже видел: люди с плакатами — остановить войну в Чечне… Вывести войска… Макс пожал плечами: у него в голове концепция митингующих никак не связывалась с происходящим. Кого и куда выводить, когда сотни напуганных людей, детей и взрослых, сидят в зрительном зале и в ужасе смотрят на женщин в черном с пластитом на поясах и на мужчин с автоматами? Он не улавливал связи между боевыми действиями за тысячи километров и тем, что он ощущал всем существом, прямо сейчас — и был уверен, что это же чувствуют все остальные, во всяком случае, те, кто живет в домах рядом, кто следит за новостями, кто видит не только митингующих, но и военных.

— Чо, серьезно? А она? — вдруг донеслось до него откуда-то сбоку. Макс резко повернулся: из небольшого магазинчика на углу вывалилась компания — трое подростков с пакетом, бутылками в руках, один с гитарой. Кто-то из них ответил — Макс не разобрал слова, остальные громко и радостно заржали. Он машинально достал сигарету, долго возился с зажигалкой, руки дрожали.

— Всюду жизнь, бля, — пробормотал он чуть слышно.

Внезапно показалось: все вокруг застыло в тяжелом ожидании. Дома наклонялись сверху, точно собирались раздавить, деревья — и так черные от осенней воды — словно почернели еще, лампы фонарей вызывали в памяти морг. Все вокруг молчало — и многотонная тишина контузила сильнее, чем взрывы, и пугала больше, чем крики. Театральный центр было не видно отсюда — но Макс ощущал его, как центр страшной воронки, как средоточие чудовищного напряжения, и его снова и снова тянуло туда, несмотря на очевидную невозможность подойти ближе: территория была оцеплена, да и смысла в этих поползновениях было немного.

Зимин потряс головой — глухота прошла. Вокруг по-прежнему были люди: праздношатающиеся, любопытствующие, просто местные; были такие же, как он, журналисты; чуть поодаль стояли в оцеплении солдаты, похожие на игрушечных: автомат, каска, кирза, застывший взгляд…

Мальчика он увидел сначала мельком, боковым зрением, повернулся — рассмотреть внимательнее. Ребенок лет шести брел, спотыкаясь, низко опустив голову, путаясь в длинном нелепом шарфе — сером, с яркими красно-синими клоунскими помпонами. Зимин пошел к нему: пацаненок один, маленький, в такое время, да и в таком месте, еще и странный какой-то — может, случилось что?

— Мальчик, — позвал Зимин. — Эй! Подожди! Куда делся-то?

Зимин нырнул в подворотню — нет, не видно. Выскочил, огляделся. Нет. Нигде. Дико — куда мог пропасть? Только что шел…

Он медленно побрел дальше, мимо домов, без всякой цели. Улица опустела — тоже как-то вдруг. Мимо двигались несколько человек в форме, один негромко говорил в рацию.

— Слышите меня? Перегруппируемся. Выходим к центру. Готовность двадцать минут.

Зимин тут же забыл обо всем — и, насторожившись, прислушался. Ничего больше, впрочем, сказано не было. Но Зимину хватило и того, что он услышал. Достал телефон, набрал номер, начал говорить.

— Значит, так, записывай: судя по всему, принято решение о штурме. Подразделения спецназа перегруппируются и подходят к зданию. Стягиваются… эээ… алё! Ты чё делаешь?..

Его крепко держали двое — один забрал телефон и успел его отключить. Знаки различия на камуфляже если и были, то Зимин их не заметил. То, что пассажиры серьезные, бросалось в глаза и так.

— Ну что, урод, пройдем, — насмешливо произнес один — с выраженными скулами и какими-то узкими казахскими глазами. Он бесцеремонно обшарил карманы журналиста, вытащил пачку сигарет и удостоверение. — Ага, смотри, журналюга. Так и знал, бля! Слышь, пособник террористов, у вас в редакциях лоботомию делают при приеме на работу?

— Руки убери! — огрызнулся Зимин. — Ты кто такой вообще? И ордер на обыск где? А то я че-то не увидел.

Он судорожно пытался вспомнить, что еще говорят в таких случаях — но в голову лезла исключительно киношная ерунда про звонок адвокату и права человека. На попытку выдать в эфир хотя бы это словосочетание Зимин получил увесистый подзатыльник.

— Ты, гнида, поговори еще за права, — зашипел сзади второй. — И я тебя по законам военного времени… Понял? Шагай давай!

Макса ткнули в спину — он неловко рванул вперед, с трудом удержал равновесие — и побрел, конвоируемый сзади и сбоку.

Они приблизились к черному зданию (школа, — понял Зимин), вошли внутрь. Поздоровались за руку с еще одним в камуфляже — он на Макса даже не взглянул, как будто его не было. В конце концов, вошли в кабинет на первом этаже — столы сдвинуты к стенам, сверху — верхняя одежда, сваленная, как пришлось, на доске разводы от мела. За учительским столом сидел человек — что-то писал. Еще один читал — в другом углу класса. Зимин моментально оценил гармонию двух фигур — жаль, поделиться своими наблюдениями было не с кем. Первый — совершенно точно мент. Второй — скорей всего, наследник Дзержинского. Сидели они даже уютно. Интересно было, к кому поведут. Его толкнули к доске — как закоренелого двоечника.

— Забирайте, оформляйте, — сказал спецназовец. — Выраженный пособник террористов. Передавал по телефону информацию о передвижении групп захвата…

…Все-таки захвата! Не ошибся, стало быть. Чутье не подвело! Твою мать, какая информация пропадает!..

Он живо представил себе новостную ленту — что-то вроде «спецкор Зимин вошел в здание Театрального центра вместе со спецназом». Увлекся — не сразу понял, что толстый майор милиции обращается именно к нему.

— Глухой, что ли? Кроме удостоверения еще какие документы есть?

Зимин очнулся. Все еще переживая по поводу несостоявшейся сенсации, ответил сквозь зубы:

— Больше ничего нет. Я вообще не понял, в чем проблема. Я журналист. Делал свою работу. Можете позвонить редактору отдела, он подтвердит.

— Дурак ты, — беззлобно констатировал майор. — Ты хоть представляешь, сколько народу здесь эфир слушает? В том числе и эти, — он кивнул в сторону черных окон. — А ты — про спецназ говоришь, да? И все тебя слышат. Теперь понял? Ты одним своим звонком мало того, что операцию срываешь — ты ставишь под удар заложников. Дошло, журналист?

Зимин молчал. Ответить было нечего. Чувствуя себя полным идиотом, наконец угрюмо выдавил:

— Ага. Вот именно мой звонок все ловят, слушают и делают выводы…

Майор усмехнулся:

— Специально, может, и не слушают. Услышать могут. Фактор случайности — слышал про такое?

Зимин не ответил. Внутри было мерзко. Хотелось наорать на кого-нибудь или двинуть в ухо. Наследник Дзержинского заинтересованно рассматривал его из своего угла. И вдруг спросил:

— А вы, молодой человек, если не ошибаюсь, Максим Зимин, корреспондент «Московской недели»?

— Да, это я, — машинально ответил Зимин, удивившись про себя: откуда знает?

— Читал ваш материал про черных трансплантологов, — пояснил чекист. — И сюжет с пресс-конференции смотрел.

— А, — протянул Макс.

— О, я тоже это смотрел, — оживился майор, — теща моя потом еще месяц отказывалась к врачам ходить. Так это ты и есть — скандальный журналист, разоблачитель врачей-убийц?

Макс выпрямился, кивнул головой: даже сейчас слушать такое про себя было приятно. Тем более чекист смотрел все так же заинтересованно, и даже стал постукивать ручкой по столу — что бы это ни означало. Майор тоже очевидно потеплел, сказал уже совсем другим тоном:

— Садись и объяснение пиши. На вот бумагу…

Зимин взял несколько листов, побрел за стулом. Но с объяснением ничего не вышло. Дверь вдруг распахнулась. В класс влетела женщина — плащ, накинутый прямо на домашний халат, был расстегнут, из ботинок выглядывали голые ноги. Она бросилась прямо к майору — как будто точно знала, кто ей нужен — и начала говорить, горячо, бессвязно, захлебываясь слезами:

— Мне сказали — к вам. Мальчик пропал у меня, помогите! Ушел из дома уже час назад — и нету! Я все дворы проверила, там нигде нету, никто не видел, говорят, и не было никого! Он ведь мог туда пойти, понимаете? Он маленький совсем — он один не ходит, я его гулять даже не выпускаю одного! Его убить могут! Ему шесть лет всего лишь! У него курточка такая — ну, как объяснить — легкая совсем, и шарфик с помпонами красными…

Пока толстый майор пытался успокоить женщину, что-то по-своему гудел и бестолково наливал воду в стакан, Макс смотрел на нее. Мальчик. Шесть лет. Шарф с помпоном. Пропал.

— Я, кажется, его видел, — сообщил Зимин. — Вот буквально за минуту до того, как меня товарищи остановили. Он у вас такой черненький, кудрявый?

Женщина судорожно закивала головой:

— Да-да, точно, такой. Да вот, о Господи, забыла совсем — я же прихватила фотографию! Посмотрите, пожалуйста — вот этот?

Она сунула Максу снимок — серьезный мальчуган под елкой в костюме зайца.

— Ага, он, — подтвердил Зимин.

Суматоха еще увеличилась. Женщина хватала Макса за руки, то умоляла помочь найти, то благодарила непонятно, за что, требовала от майора, чтобы немедленно дал людей — пойти искать — и, конечно, там, где покажет Зимин. Майор, хмурясь, теребил подбородок и уточнял у Макса улицу и номер дома — где именно он видел мальца. В конце концов, действительно, вызвал к себе кого-то из подчиненных (тоже в милицейской форме, но пока худого) — и отправил вместе с женщиной.

В классе стало тихо.

— Ты про ребенка-то правду сказал, журналист? — вдруг с подозрением осведомился майор. — А то я вашу породу знаю: соврать — нехер делать.

Зимин уже не обижался — он был в каком-то странном ступоре: ничего не задевало, никуда не хотелось. Ответил почти равнодушно:

— Не соврал. Видел я паренька этого.

Вдруг опять подал голос субъект за последней партой. Все это время сидел он так же тихо, ни на что не обращал внимания — писал себе в тетрадочке. А тут — заговорил.

— Я, товарищ майор, заберу у вас, пожалуй, этого молодого человека. Не возражаете?

Майор замолчал на полуслове, пожал плечами: мол, забирай, что тут скажешь. Зимин повернулся к своему негаданному защитнику и покровителю и поинтересовался:

— Так мне с вами идти?

— А ты против? — спросил товарищ в штатском.

— Да нет, — теперь плечами пожал Зимин. — Хотелось бы только знать, куда.

— До ближайшего кабака, — сообщил странный субъект. — Там и продолжим банкет.

Он подождал, пока Зимин застегнет куртку и вышел из кабинета вслед за ним.


***

Комментарий Максима Зимина:


Знаешь, что меня в тебе поражало больше всего? То, что ты всегда умудрялась не замечать главного. Я бы — честно — и внимания, может, не обратил на этого мальчика, если бы не один нюанс, который ты упустила. Я видел его в двух местах одновременно. Понимаешь? Сначала — мальчишка, маленький, нырнул в подворотню. Я — за ним. И моментально — вон он, вообще не другой стороне улицы, за угол заворачивает. Мы ведь оба понимаем, что реальный мальчик не может преодолевать расстояния в двести-триста метров за пару секунд, так? Поэтому я его запомнил. Поэтому обрадовался, когда его мать прибежала. Но и удивился. Лучше бы это была галлюцинация, честно. И если бы не тот чекист, я бы, разумеется, парился по поводу мальчика еще дольше.

Про себя я сразу назвал его «Айсмен». И уже с тех пор, получается, по-другому и не звал. Мне казалось, похож: супергерой Бобби Дрейк, заморозит и себя, и тебя, и вообще все окружающее. На самом деле фамилия его была Васильев, звали Игорь Андреевич. Мы, действительно, пошли в какой-то ресторан — и, что интересно, у него там был знакомый директор. Я до сих пор не знаю, что именно он делал и за что отвечал во время теракта на Дубровке, тогда не спросил, а позже уже не было смысла. Он работал в московском управлении ФСБ, в отделе по защите конституционного строя, кажется.

Он говорил очень дружелюбно, еще раз объяснил, в чем я был неправ (хотя как раз это довольно быстро понял и без него), а потом начал меня расспрашивать. Помню, что вопросы казались мне очень странными: где родился и вырос, кто родители (очень, помню, посочувствовал, когда я объяснил, что оба умерли). Я через какое-то время пришел в себя — и тоже стал спрашивать. Он не отнекивался, рассказывал, но его биография была, ты знаешь, как будто списана с учебника или взята из плохого сценария про наших доблестных чекистов: суворовское училище, армия, Ангола, потом академия ФСБ (как-то она иначе тогда называлась — он мне чуть что не по годам описывал всю эту катавасию с переименованиями, я, конечно, сразу же все забыл) и работа. Странно, что при этом его никак нельзя было назвать твердолобым коммунистом. Я вообще обратил внимание (потом уже, когда часто общался не только с Айсменом, но и с его коллегами), что среди них было не так много идейных. А может, они эту свою идейность тщательно прятали — сложно сказать. Так или иначе, Васильев — и по манере разговора, и по кругозору, и в целом — был совершенно не похож ни на партийных лидеров, ни на солдафонов, которые про «есть такая профессия — защищать родину». Он меня тогда удивил, помню: спросил, вдруг, не играю ли я в преферанс. Я честно признался: из всех азартных игр я в состоянии освоить только подкидного дурака. Не потому, что тупой, а потому что скучно тратить на это время. Он возразил: мол, преферанс — это шахматы, только с картами, интеллектуальная игра, развивающая комбинаторику и умение считать. Вот это у него, пожалуй, и было главным — умение считать. Математика. Мы проговорили с ним практически до самого утра, потом ему позвонили, он сказал мне, что был штурм, что есть жертвы. Я спросил, можно ли теперь позвонить в редакцию и надиктовать. Он тогда, помню, не просто согласился, а даже связался с кем-то из своих, уточнил для меня какие-то цифры и факты, которых тогда еще ни у кого не было. Мы договорились встретиться еще раз, через день, и разошлись.

…Такими ты видела мои комментарии? Я пока не вполне понимаю тот формат, что ты пытаешься создать. Ну, и свою собственную роль во всем этом — тоже. Если тебе нужно что-то еще, напиши.

Глава вторая. Айсмен

По воскресеньям мать готовила печенку. За ней надо было идти на ближайший рынок, стоять очередь в мясном отделе. Игорь шел «за компанию» — нет, не чтобы помочь: что там было нести в этой печенке? А кроме нее мать почти и не покупала ничего — было дорого. Ему нравились мясные ряды. Огромные колоды, на которые мужики в грязных халатах и окровавленных передниках бросали куски свиных и коровьих туш, взмахи топора, резкие или чавкающие звуки, с которыми от целого отделялись части. В основательности расчленения было что-то пугающее и вместе с тем — притягательное. А на стенах висели большие рисунки: свинья и корова с указанием всех органов и номерами под каждым: один — голова, два — грудная часть, потом голяшки, вымя, филе. Но главным были, конечно, весы. Пока мать стояла в очереди, он крутился около других покупательниц (почему-то чаще всего здесь стояли женщины, мужчины встречались редко) и наблюдал, как на одну плоскую тарелку весов продавец небрежно кидает кусок говядины, свинины, телятины, а на другую выставляет гирьки. Большие — килограммовые, поменьше — на полкило, совсем маленькие, на пятьдесят граммов. Тарелки опускались и поднимались, иногда требовались дополнительные гирьки — или же одни менялись на другие — а потом все, недолго покачавшись, приходило в равновесие. За этим процессом Игорь следил завороженно, регулярно задаваясь одним и тем же вопросом: что произойдет, если вдруг когда-нибудь продавцу не хватит тех гирек, что у него есть? Особенно сильно он волновался, когда подходила очередь матери: а что как именно на них и случится страшное? Но — не случалось. Гирек хватало, между железом и мясом наступал временный баланс, с бумаги, на которой лежала печенка, тонкой струйкой текла кровь. Игорю было пять лет, матери — двадцать восемь, отца он ни разу не видел; по словам матери, тот был летчик и погиб во время испытаний. Когда Игорь учился в третьем классе, Борька-урод, двоечник и тупица, однажды глумливо выкрикнул: «Знаем мы этих летчиков, ага — чалится, поди, папаша, на нарах, как у всех». Игорь не очень понял, что значит «чалится на нарах», но Борьке на всякий случай навалял по первое число. Через несколько дней набрался духу и спросил у матери, что на самом деле случилось с отцом. Но, вопреки ожиданиям, история оказалась совершенно правдивой — мать показала несколько фотоснимков, где мужчина в «летчицкой» куртке стоял около небольшого самолета: улыбка, солнце в волосах, рукой машет невидимому фотографу. Игорь ощутил странный спазм внутри: почему-то до слез стало себя жалко, даже по сравнению с Борькой. У того отец все же жив, может, когда-нибудь они увидятся, а у него нет ни единого шанса. Еще через пару лет появился и старый отцовский друг: подарил Игорю модель аэроплана, поговорил с матерью, а спустя неделю та сказала, что Игоря примут в суворовское училище.

Поначалу все ему было странно: и жизнь по часам, и марши на плацу, и форменная одежда. Потом привык. Директор училища, учителя и воспитатели Игоря Васильева ценили и ставили в пример: дисциплинированный, спокойный, он не лез в лидеры, не был отличником учебы, но и послушным, ведомым его тоже нельзя было назвать — решения он принимал после тщательного обдумывания, взвешивания, слово «взвесить» вообще было его любимым, в последнем классе его даже прозвали «Взвесь», но прозвище не закрепилось, ушло само через пару недель.

В армии его стали потихоньку двигать — с точки зрения начальства, у Игоря были «задатки хорошего командира», которые, конечно, «надо было развивать». Он и развивал — и когда вернулся домой, мать встретила его с каким-то даже испугом. Дома он пробыл совсем недолго — убыл в «командировку». Хорошо, что мать была женщиной не слишком любопытной: Игорь врать не любил, и если бы не подписка, то, конечно, объяснил бы, куда он едет.

В Анголе он и научился играть в преферанс: здесь тоже надо было анализировать и взвешивать, а это Игорь любил, пожалуй, больше всего на свете. Скоро он легко обыгрывал остальных преферансистов, даже тех, кто шлифовал свои навыки в распасах и вистах годами; его фирменной фишкой стал мизер — он умудрялся не взять ни одной взятки даже в самых, казалось, безнадежных ситуациях. Слух об этом феномене быстро распространился по командованию — и Игоря вызвали в штаб, расписать пулю с двумя генералами. Он сыграл мизер без прикупа — и там же выслушал предложение старшего по званию: предполагало оно Академию Комитета госбезопасности и дальнейшую службу в Москве.

За время учебы появилась у него и еще одна страсть: политические детективы. Кроме того, выяснилось, что Игорь может убедительно и логично рассуждать — на лабораторных по современному праву он был безусловно лучшим. Женился он по тогдашним меркам поздно — в тридцать. Зато было ясно, что и тут без промаха: отец невесты служил в том же ведомстве, сама она, хоть и избалованная, была все же довольно покладистой, с чувством юмора и красным дипломом истфака.

Служба шла легко, в удовольствие, идеологией он не занимался, все больше — различными диаспорами и время от времени даже посольствами арабских стран: все знали, что Васильев плотно сидит на ближневосточной тематике, с легкостью читает по-арабски и цитирует, когда нужно, пророка Мухаммеда и суфийскую поэзию.

В августе девяносто первого он как раз был на месте, когда позвонил товарищ из центрального аппарата и сообщил в трубку: «Нас отправляют по домам, но я, пожалуй, останусь, посмотрю на этот цирк. А ты что делать собираешься?» Майор Васильев — теперь он был уже никакой, конечно, не Игорь, а Игорь Андреевич — тут же и направился, не слишком торопясь, от Большого Кисельного в сторону Лубянки.

В переулках и на площади были люди — много людей. Нарядные мамочки гуляли с детишками, молодежь размахивала российскими флагами, мужик в жилетке на голое тело и в шлеме то и дело выкрикивал нечто угрожающее в сторону серого здания и грозил темным окнам кулаком. Недалеко остановилась «Газель»: Васильев притормозил и какое-то время внимательно наблюдал за тем, как из машины всем желающим раздавали «разогрев» — нехитрые бутерброды и водочку. На площади около памятника Дзержинскому стояла машина с громкоговорителем, здесь уже вовсю митинговали.

В здание центрального аппарата он прошел без всяких проблем. Нашел приятеля. Выяснил: последний приказ, отданный директором, звучал так: в случае попыток людей проникнуть в здание препятствий не чинить.

— Ты понимаешь, что это значит? — спрашивал его товарищ. — Здесь кроме нескольких перцев из комендатуры никого. В смысле, из начальства — никого. А молодняк, кстати, заставили оружие сдать.

— Так кто все-таки есть, точнее можешь сказать? — поинтересовался Васильев.

— В ЦОСе — Карбаинов. Ребята из правительственной связи, там аппаратура, они ее не бросят. Комендант и кто-то с ним. В пятерке со вчерашнего дня документы уничтожают, там кто-то. Человек десять, я думаю, личного состава, но говорю же — молодняк. И мы с тобой.

Молодняк появился около восьми вечера — когда несколько митингующих решили взять штурмом подъезд Лубянки. Что делать, молодняк не знал.

— Спускайтесь в оружейную, — приказал Васильев. — Аккуратно охрану снимайте, берите оружие. Применять не надо — просто двери откроете и покажете.

— А мы с тобой что будем делать? — поинтересовался приятель.

Как раз на этот вопрос у Васильева был точный ответ. Они запустили все аппараты для уничтожения документов. Во внутреннем дворе аккуратно развели костер — и те, кто оставался в здании, носили и носили сюда бумаги. Несколько сейфов погрузили в машину, стоявшую здесь же на случай чрезвычайной ситуации — правда, удастся ли прорваться на ней хоть куда-нибудь, было неясно.

Но штурма не случилось. Поджигатели, увидев распахнутую дверь, а за ней — пулемет, исчезли быстро и без лишних обсуждений. Похоже, единственным пострадавшим в эту ночь оказался памятник.

Свеженазначенный руководитель поощрительно похлопал Васильева по плечу, хотя и заметил между делом: источник, конечно, превыше всего, но можно было и не торопиться с уничтожением документов. Майор в ответ промолчал — и остался при своей должности. Были среди его коллег и те, кто не побоялся заявить в лицо командованию, что их попросту предали, что если бы внутренние документы стали достоянием общественности, к тому же — качественно разогретой напитками и атмосферой «мамы-анархии», в стране могла бы начаться полноценная гражданская война; за такими заявлениями следовали, разумеется, увольнения. Васильев молчал вовсе не потому, что боялся. Он по-прежнему был сторонником взвешенного подхода к ситуации: он признавал про себя (и даже в разговорах с женой), что начальство и впрямь поступило не лучшим образом, что контора шаталась и краска облетала с ее фасада, обнажая тот же страх, что пронизывал сейчас все чиновные структуры, но именно профессионалы — такие, как он — были теми разнокалиберными гирьками, которые могли создать хотя бы видимость нового баланса. В целом его ощущения описывались специфическим анекдотом про преферансиста, прикупившего двух тузов на мизере — но делать было нечего, приходилось играть с теми картами, что имелись на руках. Следующие десять лет показали, что он снова не ошибся. К две тысячи второму году подполковник Васильев по-прежнему был на хорошем счету.

…Домой он уже не поехал — поймал такси до Большого Кисельного: там будут собирать всех, причастных и не слишком; вполне вероятно, вдруг подумал он, что виновным за теракт назначат как раз кого-то из московского управления. По какой-то странной аналогии Васильев вспомнил о журналисте, с которым они полночи просидели в прокуренном кабаке. Зимин оправдал его надежды: неглуп, амбициозен, главное — способен признавать собственные ошибки. Редкое умение, не так часто приходится наблюдать, особенно — в журналистской среде. Вербовкой в полном смысле их разговор, разумеется, не назовешь, но первый мост уже был наведен, остальное — Васильев не сомневался — Макс сделает самостоятельно. Просчитает плюсы, откинет минусы — и поймет, что слава, которой ему хочется, в общем-то, лежит в раскрытых ладонях подполковника отдела по защите конституционного строя.

Глава третья. Врач

2002 год, Москва

Максим Зимин шагал по длинному больничному коридору; вслед за ним шла наискосок его тень — длинная, с большой головой и тусклая — такая же, как весь этаж отделения хирургии. Иногда рядом возникали и тут же исчезали фигуры в белом — Зимина не останавливали, не спрашивали, что здесь делает посторонний в семь утра, как он прошел и кто он вообще такой. Он не обманывался — дело было вовсе не в том, что его узнавали (все-таки газета — не телевизор, пишущих товарищей не помнят и по фамилиям, не то что в лицо), и даже не в том, что он как правило внушал людям неоправданное доверие — нет, все объяснялось проще: теперь каждый был сосредоточен на себе, медсестрам и санитарам некогда было заниматься больными, следить за визитерами могло прийти в голову разве что похожей на овчарку уборщице, а она месяц назад умерла. Почему, — привычно недоумевал Максим, — почему Вадим никак не уйдет, не оставит это жуткое заведение, где клаустрофобия настигает даже веселых пофигистов, к которым привык относить себя Зимин? Что мешало такому спецу, как Вадим, плюнуть на эту пропахшую хлоркой от постоянного мытья и все равно грязную богадельню, где платили копеечную зарплату, а палаты и коридоры все чаще заполняло отребье — бомжи, алкаши и бандиты? Характер у него, само собой, сволочной, — признавал Зимин, — но ведь звали же его недавно в Бурденко…

Необычная дружба между сорокатрехлетним хирургом и двадцативосьмилетним корреспондентом началась полгода назад — странно, рвано и судорожно. В первую же встречу — Зимин договорился с главврачом об интервью, но того не оказалось на месте и журналиста перенаправили сюда, в хирургию, к Стрельникову — Вадим заявил, что распинаться перед писаками он не намерен и вообще все зло от телевизора. Максим, слегка ошалев от напора, все-таки не растерялся; вежливо, но твердо попросил Стрельникова по возможности отложить свои выводы хотя бы до готовности материала, и напомнил, что лично он, Максим Зимин, к ящику никакого отношения не имеет — и что бы, интересно, подумал уважаемый хирург, если бы его перепутали с гинекологом? Хирург пожал плечами, недоверчиво хмыкнул — но уже через пятнадцать минут и две сигареты его прорвало — он начал говорить. Зимин едва успевал запоминать — он редко записывал, диктофоном не пользовался никогда — и тихо, про себя, восхищался этим скандальным мужиком, провокатором и циником. А он таким и был — и дальнейшие встречи только подтвердили догадки Зимина: Вадима боялись больные и здоровые, его сторонился персонал; Стрельников не умел делать поблажек, входить в положение, экономил на формулах вежливости, не интересовался чужими делами. Порой казалось — всем, и Зимину тоже — что в нем вообще не было ничего человеческого; скальпель в халате. Он и внешне был такой же — резкий, рваный, угловатый; вечная щетина и неровные усы, квадратная челюсть, впалые щеки, торчащий кадык.

После первых двух статей Вадим признал Зимина человеком — разумеется, молча — предложил Максиму выпить после работы пива — и там подверг испытанию не только его печень, но и журналистскую этику: рассказал многое из того, о чем Зимин догадывался, но что не мог опубликовать — за отсутствием документов и доказательств. Как раз тогда проявилась уникальная особенность Зимина, та, из-за которой он однажды решил, что пойдет в журналистику, и до сих пор ни разу об этом не пожалел. Он притягивал нужную информацию. Казалось — достаточно всего-то задать вопрос, заинтересоваться какой-то темой — и тут же какой-то странной прихотью судьбы возникали люди, подтягивались факты, звонили свидетели. Так же получилось и в тот раз, можно было подумать, что слова хирурга всколыхнули информационное поле, и в течение недели Макс записал несколько интервью о том, что Вадим назвал «продажей требухи по сниженным ценам». С этим он пришел к Стрельникову снова — и попросил всего-то провести его в отделение, чтобы он своими глазами увидел все то, что можно было увидеть. Врач, подивившись нахальству и находчивости репортера, согласился — Макс с фотоаппаратом полночи прятался в палате, чтобы сделать несколько важнейших снимков, но дело того стоило. Заметка вышла. Зимина несколько раз вызывали в прокуратуру — даже для эпохи победившей гласности факты оказались чересчур шокирующими — но Максим так и не открыл свой «источник информации». По итогам созвали даже пресс-конференцию, где Зимин, отвечая на вопросы, успешно избегал упоминания имен и должностей; получалось, что в отделение хирургии он проник сам, причем, сквозь стены. Это была первая журналистская удача, первый по-настоящему громкий материал. Но успех выветрился уже через несколько дней — вышел другой материал, другого автора и в другом издании, который был посвящен гораздо более важной проблеме — боевикам в Чечне. Как раз тогда Зимин понял: сколько бы он ни находил шокирующих фактов в больницах, школах и где угодно еще, Кавказ всегда будет важнее, потому что там — центр зла, начальная точка торнадо, чье медленное и неотвратимое вращение он так остро ощутил вчера на Дубровке.

Его ночная беседа с чекистом закончилась совершенно неожиданно: Васильеву позвонили, он внимательно выслушал собеседника, покачал головой, и, захлопнув телефон, сообщил Максу: только что спецназ вошел в Театральный центр. Большая часть заложников спасена, сейчас их развозят по больницам. И об этом вполне можно сообщить редактору — ли кто там у них отвечает за информацию. Сенсации, конечно, не будет — факты вот-вот станут известны всем, но, может быть, Зимин опередит своих коллег на час-другой. Макс, разумеется, тут же набрал дежурного редактора, продиктовал ему все, что услышал, получил в ответ: «Ну, ты крут, Зимин, отлично сработал». Васильев тут же между делом спросил: «Ну, куда теперь? По больницам поедешь?» На что Зимин откровенно ответил: нет, смысла никакого, туда сейчас дружно ринутся все те, кто дежурил около театрального центра, а значит — нечего ловить. Васильев одобрительно ухмыльнулся — видимо, это должно было означать «растешь, юноша» — и предложил встретиться через несколько дней, чтобы «поговорить серьезно о будущем». На этом они и расстались. Однако по пути к метро Зимин передумал — и все же поехал в больницу, правда, с другими намерениями.

…Тень замерла после очередного поворота — Максим вздохнул, поймав себя на мысли, что всякий раз его встречи — и деловые, и личные — с Вадимом Стрельниковым проходят совершенно не так, как хотелось бы ему, Зимину — и заглянул внутрь.

Вадим был занят — прямо перед ним стояла навытяжку девушка в белом халате — медсестра — и, заворожено глядя на Стрельникова, комкала в руках какую-то бумажку.

— Я почему должен повторять, не понял? Как тебя там — Зина? Во, блин, удружили родители… Я что, тихо сказал? Хромченке обезболивающее отменить.

Вадим повернулся к двери — Зина с удивительной синхронностью сделала то же. Стрельников махнул Максиму:

— Давай, заходи, че замер, как беременность? Сейчас мы с дамочкой вопрос решим, две минуты еще.

Зина подала голос — он оказался крайне робким:

— Но ведь, Вадим Владиславович… Ведь у Хромченко же — вы ведь объяснили сами — намечается гангрена, надо срочно резать… А как… отменить… обезболивающие…

— Так, дорогая Зина, объясняю единожды — и только потому, что неудобно в присутствии золотого пера русской демократии ругаться матом. Этот придурок гангренозный от обрезания отказывается, извиняюсь за корявый каламбур, наотрез. Я его уговаривать не буду. А вот обезболивающие мы ему отменим. Я так полагаю, часа через три взвоет и будет со слезами операцию просить. Теперь понятно, тормоз по имени Зина?

Девушка даже не обиделась. Заморгала с восхищением, чуть в ладоши не захлопала:

— Да, да, Вадим Владиславович, я поняла. Вы… Ну, вы супер просто!

— Все, хватит, иди. Да, подожди. С завтрашнего дня откликаешься на кличку «тормозина».

Зина хихикнула и исчезла за дверью.

Максим заметил:

— Жестковато ты…

— В смысле? — искренне не понял Стрельников.

— Ну, и с девушкой грубо как-то. И с пациентом неласково.

Вадим моментально вскипел:

— Ты че, я не понял, собрался меня профессии учить? Ну пошли, раз ты такой спец — дам тебе скальпель, отрежешь вместо меня ногу. Че, нет? Ну и тихо сиди тогда.

Зимин засмеялся — он давно привык не обращать внимания на эти вспышки. Теперь перейти к делу было даже легче. Начал он с места в карьер:

— Слушай, Вадим, к вам же привозили с Дубровки пострадавших?

Стрельников моментально нахмурился и насторожился.

— Ну, допустим. А тебе чё от них надо? Ваши дуры две уже были здесь. Сначала пытались в палаты пролезть — выгнали. Так они к родственникам — с диктофончиками, блокнотиками. «Скажите, а ваш муж был хорошим человеком?». Я бы таких порол публично. Лучше — голыми…

Зимин махнул рукой:

— Ага, знаю. Отдел репортера. Очень любят слезу выбивать у читателей. Плюнь, не обращай внимания. Я только не пойму: ты-то чего здесь сидишь и про какие-то ноги разговариваешь? Я думал, ты как раз кого-то из пострадавших оперируешь вовсю.

Вадим зачем-то выдвинул и снова задвинул ящик стола, после паузы ответил:

— Там моя помощь не нужна — хирургических нет. Один в кардиореанимации, двое в токсикологии.

— А почему в токсикологии? — удивился Зимин.

— А я знаю? — огрызнулся Вадим. — Мне не докладывали.

— Ну, предположи, хотя бы. Есть же симптомы.

Вадим снова выдвинул ящик стола, достал пачку сигарет, повертел в руках, убрал на место. Сказал — совсем иначе, без раздражения, а с какой-то странной задумчивостью:

— Симптомы, Макс — это всего лишь знаки болезни, понимаешь? Но штука в том, что одни и те же симптомы могут означать совершенно разные заболевания. И когда не хватает информации, симптом тебе ни о чем не скажет. Почему рак обычно диагностируется, когда уже поздно? Потому что симптомы подходят под кучу других болезней. Пока так: во время штурма применяли веселящий газ, чтобы усыпить террористов. А последствия для людей, которые там сидели без полноценной пищи и в чудовищном стрессе, по ходу, не просчитали. Но писать об этом не надо — потому что может оказаться лажей.

Макс кивнул: он и не собирался об этом писать. Но фраза про веселящий газ вдруг заставила его вспомнить о другом. Он замялся, подбирая слова. Рассказывать Вадиму о своем позоре или нет — вопроса не было, ему непременно надо было рассказать, он ощущал слова внутри груди и горла, как лишние, его чуть что не тошнило этим невысказанным; но вот как о таком рассказать? Стыдно, неловко. Он заставил себя поднять глаза и посмотреть на Вадима.

— Ты чё потерянный такой? — поинтересовался врач. — Случилось?

— Ну да, — подтвердил Зимин. — Глупость случилась. Моя. У Дубровки. Хотел тебе рассказать…

— Ну и давай валяй, раз хотел, — подбодрил Вадим.

Шесть минут и никак не меньше десятка словесных костылей — обычно он их ненавидел и старался избегать; но оказалось, что все эти «короче», «в общем» и «по ходу» совершенно незаменимы, когда нужно объяснить товарищу, что ты идиот. Историю о пропавшем мальчике он зачем-то повторил не меньше двух с половиной раз, как будто здесь была какая-то связь со штурмом (хотя ее очевидно не было и не могло быть).

Вадим вроде бы понял. Милостиво не стал комментировать Максов косяк с попыткой сделать сенсацию, зато сказал про мальчика:

— А ты попробуй с той мамашей связаться — пацана-то, может, нашли уже. Заодно и спросишь паразита малолетнего, куда он делся с улицы.

— Да ну, какой смысл, — отозвался Зимин. — Нашли наверняка.

Стрельников пожал плечами и вдруг спросил:

— А с тобой дальше-то что было? Забрал тебя этот фейс на разговор — и чем закончилась беседа?

— Да, ничем, в общем, — пожал плечами Зимин. — Он про меня все выспросил, что ему было нужно, понял, видимо, что я не чеченский осведомитель, телефон взял. Ну, а потом просто рассказывал, я слушал.

— Рассказывал о чем? — нахмурился почему-то Вадим.

— О Чечне, в основном. Менталитет, то-се. История Кавказских войн. Спрашивал, не хочу ли я туда съездить и написать. Вообще, насколько мне интересна тема…

— Ааа, — тон Вадима был совершенно непередаваем. — И что ты?

— А что я? — с напускным равнодушием отозвался Макс. — Понятно, я бы съездил.

— Мне-то не ври, Зимин, — качнул головой Вадим. — Я же вижу, как глазки-то загорелись. Ты вроде сам недавно жаловался, что тебе тесно в среднем классе. В смысле — в твоем городском отделе.

Зимин усмехнулся:

— Ты слишком много обо мне знаешь. Пора тебя убить.

Однако Стрельников не откликнулся на шутку. По-прежнему серьезно сказал:

— Не торопился бы ты, Макс. Помнишь «Адвоката дьявола»? «Тщеславие — мой любимый порок».

Зимин удивился — совершенно искренне:

— Вот не думал, что ты так сильно ненавидишь чекистов. Есть причины?

Стрельников поморщился:

— Да какое там «ненавидишь», ну! Не опошляй. Я всего лишь говорю тебе, что любая репрессивная структура — неважно, чекисты это или менты, или налоговая полиция — априори сильнее конкретного индивидуума. Это, я думаю, тебе доказывать не нужно, так? Использовать структуру в своих целях получается только у Джеймса Бонда. Смешивать, но не взбалтывать, сам знаешь. У тебя не получится точно — ты наивный и вообще молодой еще. У тебя по сравнению с твоим другом-чекистом всегда будет слишком мало информации. И значит, по факту, твоя точка зрения на определенные события будет формироваться именно его информацией. Понимаешь? Проверить которую ты, вероятнее всего, не сможешь. Ты, кстати, сам-то понял, почему он вдруг решил с тобой так внезапно подружиться?

— А что тут понимать? — Зимин пожал плечами. — Он меня вспомнил. Кстати, по нашей с тобой публикации. Сказал, что видел репортаж с прессухи.

— И он так тебя и запомнил? — недоверчиво хмыкнул Вадим. — После одного взгляда в телеящик?

— Ну, видимо, запомнил, — ответил Макс уже с явным нетерпением. — Ты думаешь, он типа за мной пристально следил полгода и вот счастливый случай свел нас вместе?

— Да нет, Макс, не думаю, — усмехнулся Вадим. — Я думаю, что он тебя раскусил. Увидел, как сильно ты хочешь что-то сенсационное написать. А на этом, как ты понимаешь, сыграть — раз плюнуть.

Звучало обидно — но возразить было нечего.

В дверь осторожно постучали — и тут же открыли, видимо, не в состоянии ждать. В проеме появилась голова в белой косынке — Зина. И тут же начала говорить:

— Вадимвладиславч, там привезли по «скорой» пациента, огнестрельное ранение в живот.

— Норд-Ост? — тут же быстро спросил Макс.

— Что? — не поняла девушка. — Нет-нет, говорят в какой-то бане перестрелка была. Петухов фамилия.

— Как, ты говоришь, фамилия? — вдруг заинтересованно и чрезвычайно внятно произнес Вадим.

— Петухов, — повторила девушка и опять зачастила, — там уже анестезиолог подошел, и врач, только вас ждут.

— Ага, — Стрельников поднялся, протянул Максу руку, — давай, друг, пойду я. А то — сам видишь: ждут.


***

Комментарий Максима Зимина:

Слушай, мне кажется, так романы не пишут. Один герой ходит-разговаривает, потом появляется второй, этот сидит-разговаривает, как-то совсем не модно. Я читал не так давно сразу два современных произведения. Авторов не помню — но не Донцова, какие-то важные, с именем, лауреаты премий. Обратил внимание: они рассказ про героя начинают чуть что не с зачатия, как Лоренс Стерн советовал. Вот папа, вот мама, а родился он голенький и сразу стал комплексовать. А у тебя ни намека. Только и сказала, что у героя мать и отец умерли, видимо, чтобы читатель сиротинку пожалел. Или ты изначально планировала, что об этом я как бы должен сам говорить? Я ж как раз после этих двух книжек стал задумываться: а почему вообще людям так важно наше прошлое? Тем более — детство? Причем, все же так, не только продвинутые писатели. Мы, например, с тобой когда познакомились — мы несколько дней друг другу как раз про детство рассказывали. Помнишь? Я до сих пор помню твою историю, как ты в первом классе пошла к подруге, потом вы собрались на какие-то болота за клюквой (меня еще и сам факт привлек: построили новый микрорайон, с девятиэтажками, а рядом оставались болота — круто же), потом ты вдруг ни с того, ни с сего решила, что тебя будут искать родители и убежала домой, в чужом платье (форма-то у подружки осталась) и без портфеля (по той же причине). А я в ответ — помнишь? — рассказал тебе почти такую же историю: там тоже фигурировала девятиэтажка и друзья. И мой первый класс. Мы пошли к Саньку типа делать уроки, на самом деле играли в какую-то детскую ерунду весь вечер. А потом пришел его отец, сильно пьяный. Родители Санька были тогда уже разведены, кажется, отец точно с ними не жил. Ну, и поскольку там в дверях скандал, я не смог домой уйти. Они долго терли, мать с отцом, криками, матами, потом она ему дверью прищемила нос, Санек бегал смотреть и нам докладывал: там кусок воот такой прямо на полу валяется, весь в крови. Потом мать милицию вызвала — и вместе с милицией туда мой отец пришел. Потому что было уже совсем поздно и меня искали по всему району. Тоже, кстати, новый совсем район был, назывался Красноармейский. Хорошо, что отец у меня был очень спокойный человек — работал инженером на заводе, но как-то так, что именно он сам ничего не решал и ничего от него не зависело — я думаю, потому и не волновался; почти ничего мне не сказал тогда, представь? А мать была заведующая в детсаду — дальше можно не объяснять. Орала минут двадцать. Знаешь как? Вот начала, вот вроде прооралась, закончила, ты такой выдыхаешь, а она снова, с низких нот и до самого апофеоза. А летом всей большой семьей, с дядьями и тетками у бабушки на даче собирали огурцы. Отец и бабка их потом везли продавать, а мать ужасно этого стеснялась и от всех скрывала. Помню, как бабушка (папина мама) постоянно ей тыкала этим: мол, стесняешься, интеллигенция? А жить на что будешь, если не наши огурцы?

Я увлекся, да? Ну, вычеркнешь потом лишнее. Я же на самом деле вел к тому, что каждый ищет в прошлом, особенно — в детстве — какую-то исконность, какую-то правду, объясняющую если не все, то многое. То ли Фрейд так повлиял, то ли люди всегда так делали, не знаю. На самом деле, нет, конечно, в этом прошлом никакой правды. Мне кажется, мы меняемся так сильно, что глупо и бесполезно искать общее между сорокалетним мужиком с сединой и в очках и семилетним мальчишкой.

Но про Вадима, как мне кажется, что-то добавить все-таки нужно. Он, кстати, у тебя получился слишком приглаженный, хотя я понимаю: воспроизведи ты его речь так, как она звучала — и все, никто же сейчас это не напечатает: он то хамил, то матерился. Он, как и Васильев, тоже имел в анамнезе чужую войну: у него это был Афганистан, но в качестве военврача (то есть, не врача, конечно, он молодой еще был — а медбрата). У него была когда-то жена и даже был ребенок, дочь, причем, к моменту нашего знакомства довольно взрослая (лет семнадцати, что ли). После развода жена забрала и квартиру, и ребенка, а он и не очень возражал. Насколько я помню, она первое время после развода вообще не давала ему возможности видеться с дочкой — хотя бабки просила регулярно. Несколько раз я слышал, как она звонила — он с ней говорил и всякий раз после таких разговоров злился, ругался больше, чем обычно, и пил, само собой. Я бы, конечно, не назвал его алкоголиком — да ему и нельзя было, он же резал. Но в нерабочее время он принимал регулярно, чаще всего — со мной, редко один. А, да, время от времени на Вадима находил умный стих (так моя мама говорила, очень подходящее выражение, согласись) — и он вдруг начинал заниматься спортом. Как раз тогда, кстати, у него был именно такой период — здорового образа жизни. Пить он в эти промежутки, тем не менее, не бросал. Вспомнил: у него была еще одна интересная особенность: по его одежде можно было сразу сказать, есть ли у него сейчас женщина или он один. Мятые брюки и странного цвета рубаха? Ну, все понятно, Вадим послал очередную пассию лесом. Чистый-глаженый-довольный? Значит, появилась новая. Меня, кстати, очень удивлял тот факт, что женщины к нему прямо-таки липли. Он сам, насколько я знаю, никогда не ухаживал ни за одной (исключение появилось позже). Тетеньки-врачи из соседних отделов, молодые медсестры, выздоравливающие пациентки — их как будто тянуло к этому пьющему матерщиннику.

Ну, вот теперь, когда я выполнил прямую обязанность автора и хотя бы чуть-чуть раздвинул завесу тайны над прошлым героев, можно продолжать повествование.

Глава четвертая. Любимый порок

2002 год, Москва

Тело едва умещалось в каталке. Не было нужды осматривать больного еще раз: Вадим и так понимал, что шансов на успех — в случае, если он все же решится оперировать — обнадеживающе мало. А если не тащить эту груду мяса на стол, а оставить догнивать в палате, что тоже возможно, — он умрет через пять-шесть часов.

Ассистент, анестезиолог и медсестра не говорили ничего: кто-то из уважения, кто-то просто боялся. Сейчас — были уверены эти трое — Вадим Владиславович наверняка еще раз продумывает ход операции.

А Стрельников молчал.

Он вглядывался в расплывшиеся черты так внимательно, как будто ждал, что вот сейчас этот, на каталке, откроет глаза. Но думал не о нем — а почему-то о себе. С отстраненным удивлением смотрел внутрь черепной коробки. Вот когда-то был Афганистан, там приходилось помогать раненым моджахедам. Они стреляли, убивали, они четко вписывались в понятие «враг» — но к ним он ни разу не чувствовал ничего похожего на ту едкую ненависть, которая сейчас сжимала селезенку. И, в сущности, что такого особенного сделал этот толстый следак? Да почти ничего — взял взятку, отмазал от тюрьмы нескольких ублюдков… Папа-летчик, что ж такого? Кого сейчас этим удивишь? Может, во всем остальном умирающий упырь прекрасен и бел, как ангел божий?

…В газетах писали таинственно — «черные трансплантологи». Создавали интригу. Нагнетали страшное: вот здорового человека везут оперировать, чтобы на самом деле вырезать ему почку. Или печень. Стрельников, разумеется, всегда знал, что происходит это совсем не так. Иначе. Буднично. Обыденно. Без лишнего трагизма. Когда в больницу доставляли умирающего бомжа — человека без документов, в старом дырявом барахле, у кого слова «деклассированный элемент» помещались на лбу — его тут же отправляли на осмотр, иногда вне всякой очереди. Если вдруг оказывалось, что у маргинала каким-то чудом остались более-менее живые органы, медсестра звонила по специальному номеру и сообщала приблизительное время смерти перспективного пациента. Минута в минуту приезжала «скорая» — не простая, а вооруженная всем необходимым оборудованием. Как только маргинал отдавал богу душу, его тело моментально разделывали на составляющие. Печень, почки, в редчайших случаях — сердце (да, как ни странно, печень у многих была сохранной, а вот с сердцем не везло почти никому). «Скорая» убывала с добычей. Спустя неделю или две привозились деньги.

Он не раз говорил об этом с коллегами — теми, кто активно участвовал в незаконном сбыте человечьей требухи. Он знал и понимал их аргументы. Огромные очереди на пересадку органов! Для тех, кто месяцами ждет своего шанса — почку, печень, селезенку — только этот, нелегальный, незаконный и негуманный способ может стать спасением. Он слышал — в разных вариациях, но всегда одно и то же по сути: ты же знаешь, Вадим, мы берем только у тех, кто умер. Не грузись, старик, это ведь бомжи — какая разница, пойдут они на кремацию целиком или нет? Послушайте, Вадим Владиславович, если бы этому человеку сказали, что его почка спасла жизнь молодой девушке, он был бы счастлив, я уверена — это, может, единственное доброе дело в его жизни…

Но знал он и другое: от «умер» до «наверняка умрет» — не так и близко. От «точно бомж» до «документов нет, может, бомж» — огромная дистанция. Компромисс — внутренний, не слышный никому — легко сокращал расстояния, порождал прекрасные смысловые галлюцинации. Тогда — полгода назад — он предупредил одного из сослуживцев: если вдруг ему, Стрельникову, станет известно о случае подобного компромисса, если он хоть раз услышит, увидит, поймет, что из-за дорогостоящих внутренностей человеку не оказали помощь — тут же сообщит в милицию, послав в жопу корпоративную этику, интересы больницы и бескорыстную мужскую дружбу.

В сущности, это была обычная уловка — так часто поступают родители: обещать не значит наказать. Если кто-то вдруг… Если еще хоть раз… Он — говоря откровенно, честно и без недомолвок — элегантно примерил на себя плащ Понтия Пилата. Умыл руки, ноги, прочие части тела, отключил голову. И не удивился, когда полгода спустя к нему пришла зареванная медсестра.

Масштабы захватывали. Если верить девушке (а почему ей не верить? Да он потом и проверил все еще раз, сам — она даже не преувеличила) — так вот, если верить медсестре, то в больнице остался один-единственный врач, который еще помнил, что бомж — это не только ценный мех. И был это Стрельников. Остальные хирурги не давали себе труда даже попробовать — просто вызывали «почечную бригаду». Те облегчали маргиналам уход, изымали субпродукты, делили деньги.

Вадим долго не думал: поехал в Управление по борьбе с организованной преступностью, написал заявление. Выбор поначалу казался правильным: в райотделе милиции вряд ли стали бы серьезно заниматься таким грязным, вонючим и опасным делом. А если бы стали — все закончилось бы взяткой или двумя. Другое дело — ГУБОП. Тогда же он позвал и Макса — не просто так, а на ночное дежурство. Дал возможность Зимину сфотографировать журнал «разделки» — его пунктуальные коллеги фиксировали и время поступления потенциального почкодателя, и время его смерти, и то, какие органы были изъяты у трупа. Не было там только диагноза, на что Стрельников и обратил внимание журналиста. И медсестру привел — чуть не силой заставил все рассказать. Сначала дуреха боялась и плакала, потом поняла, наконец: ей нашли другое место, в частной клинике в Подмосковье — поближе к дому; от нее нужна будет только бумажка со словами про «собственное желание» и, возможно, один-два визита к следователю.

Следак ГУБОПа начал резво: в первую же неделю одну из бригад взяли прямо над телом. Никаких дополнительных доказательств не требовалось: человек на операционном столе был еще жив. Спасти его, разумеется, не удалось — но это было не нужно. Арестовали врачей, сняли главного, возбудили несколько дел. Еще через неделю вышла статья: Макс отработал по полной программе — съездил еще в одну больницу, нашел подтверждения там, и сумел раздобыть прейскурант на человеческие внутренности.

А потом — Стрельников до сих пор помнил это тупое ощущение бессильной ярости — никакого дела не стало. Отстранили следака — обвинили в должностном преступлении и превышении полномочий. Медсестру сбил грузовик — и Макс, специально выяснявший обстоятельства, был уверен, что случайностью в этом ДТП и не пахло. Задержанным неожиданно изменили меру пресечения — отпустили под подписку о невыезде. Зимин написал об этом еще одну статью, потом еще — но того резонанса, что вызвал первый материал, не было в помине. Общественность — в лице телевидения, радио, разнообразных организаций и ответственных лиц — молчала. Новый следователь — толстый, похожий на бульдога, с тупыми маленькими глазками — вскоре закрыл дело. Стрельников ездил к нему — и по вызову, и сам — объяснял, рассказывал, требовал, потом кричал, ругался матом, а однажды сломал стул в кабинете — все это не произвело на бульдога ни малейшего впечатления. Что интересно, самого Вадима не тронули — да и кому он был нужен, со своими подозрениями, ничем не подкрепленными, не доказанными, необоснованными. Макс подтвердил: да, тему слили. Толстый бульдог из ГУБОПа снял очень хорошую взятку. Хватило на дом, сад и двух дорогостоящих щенков. В больнице была теперь тишь да гладь: новый главврач предпочитал более чистые способы зарабатывания денег и покупал французскую медицинскую аппаратуру у китайцев, уютно пристраивая разницу в глубине своего банковского счета. Бомжей, вероятнее всего, разделывали по-прежнему — но теперь уже в другом месте. Стрельников после десятидневного отпуска за свой счет (бухал, курил и пел — то один, то вместе с Максом) вернулся на работу.

Теперь этот самый бульдог лежал перед ним. Затянувшуюся паузу робко прервала медсестра:

— Операционную готовить, Вадимвладиславыч?

Стрельников сначала пожал плечами. Потом посмотрел на эту активистку — она в ответ вжала голову в плечи, точно черепаха. Еще через две секунды тишины Вадим, наконец, сказал:

— Нет. Везите в палату. Оперировать не будем — не вижу смысла.

— То есть как это? — не выдержал ассистент, совсем молодой врач, недавний выпускник ординатуры. — Даже не попытаемся?

— Ага, — с видимым удовольствием отозвался Вадим. — Не попытаемся. Шансов нет. Все равно умрет.

— Эээ… Вадим Владиславович, — осторожно начал анестезиолог, — что-то случилось? Простите, что спрашиваю…

— Да нет, — ответил Стрельников, — со мной все в порядке. А к чему был вопрос?

— Ну, за те тринадцать лет, что я вас знаю, вы первый раз отказываетесь оперировать.

— Да ладно! — Вадим непритворно удивился. — Не может такого быть.

И тут же согласился про себя: да, точно. Если бы его спросили, какую фразу он слышал чаще всего, он ответил бы, не задумавшись: «Портишь статистику!». Процентов девяносто хирургов и все без исключения главврачи знали всего один символ веры: лишь бы не на столе! Дай им умереть, — он видел, как двигаются губы, произнося — конечно же — другие слова: про разумную осторожность, про гуманизм (если не оперировать, то он еще месяца два проживет!), про неоправданное стремление к излишнему риску, а однажды его упрекнули в попытке сразиться с Господом. Он сильно удивился тогда. Но резать не перестал. К своим сорока трем Вадим Стрельников был легендой больницы, да и всего столичного медицинского мирка; его цитировали, неумеренно восхваляли, к нему приводили лучших практикантов. Он раздражался, злился, хамил, потом устал и смирился. Когда Зимин однажды — под влиянием большого количества подарочного брюта — провозгласил тост за «библейские чудеса воскрешения», Вадим только хмыкнул. Но — выпил: зачем отрицать очевидное?..

— Я считаю, что надо оперировать, — подал голос ассистент. — Ведь есть шансы!

Стрельников не успел возразить — в смотровую вошли двое посторонних, в белых халатах, накинутых на форму, с развернутыми ксивами наготове. И заговорили одновременно:

— Кто хирург?

— Операция когда?

Стрельников резко повернулся:

— Вы, собственно, кто такие? С какой стати врываетесь в служебное помещение?

В общем-то, можно было не спрашивать: коллеги умирающего коррупционера; сейчас наверняка будут умолять сделать все возможное, спасти жизнь героя и борца, вспомнят про жену и детей товарища, возможно, предложат денег. Не в первый раз — да и не в последний, точно.

— Главное управление по борьбе с оргпреступностью, — отрапортовал первый. Второй кивнул.

— И что дальше? — поинтересовался Вадим.

— Можно с вами поговорить без свидетелей? — спросил первый. — Ведь это вы — хирург?

— Я хирург, — подтвердил Вадим. — Поговорить можно.

Ассистент, анестезиолог и медсестра дружно исчезли. Второй плотно закрыл за ними дверь, первый показал на тело:

— Скажите, шансы есть у него? Хотя бы минимальные?

— Один из ста, — уверенно соврал Стрельников. — И то вряд ли. Не вытащить уже вашего боевого друга. Так что — придется награждать посмертно.

Первый махнул рукой:

— Куда там — награждать! В наручники и в КПЗ — это вернее.

Вадим заинтересовался:

— А что так?

— Да его наши взяли, — пояснил первый. — Управление собственной безопасности. В бане с криминальным авторитетом и шлюхами…

— Надо же, — удовлетворенно ответил Стрельников, — и вам он нужен в качестве свидетеля, так?

— Ну, типа того, — отозвался первый. Второй — он так и стоял у двери на карауле — покивал головой, подтверждая.

Лучше поздно, чем никогда — но и это ничего не меняло. Стрельников как раз собирался сказать об этом, как вдруг второй спросил:

— А вы ведь — Стрельников, да?

— Ну, типа того, — нахмурился Вадим. — А мы знакомы?

Второй вдруг разулыбался и заговорил — сбивчиво и горячо:

— Так это ж вы моего батю спасли! С того света… ну, вытащили… мать говорили — если бы не вы… Даже потом письмо про вас написала в здравоохранение. Говорят, вы кого угодно можете поставить на ноги, я сам слышал!

Первый встрепенулся:

— Так, может, все-таки попробуете, доктор? А?

Вадим молча посмотрел на этих двоих, потом глянул на часы. Время еще есть — даже если начать прямо сейчас… Неожиданно он приказал:

— Дверь откройте!

Бригада стояла в коридоре — они не ушли, ждали, чем закончится разговор. Вадим повернулся к ним, бросил:

— Операционную готовьте.


***

Комментарий Максима Зимина

Да, много позже Вадим рассказал мне. Я ведь тоже знал этого Петухова. Дело о трансплантологах было нашим общим, я писал, звонил на радио, обращался, кстати, даже в Генпрокуратуру с жалобой — безрезультатно. Так или иначе, Вадим реально спас этого мудака. А мне гораздо позже знакомые менты рассказали о его дальнейшей судьбе. Оказывается, срок ему впаяли условный — и тут же после суда еще и на работу пристроили. Правда, теперь уже не в ГУБОП, а каким-то участковым в райотдел. Дальше — больше: этот идиот и там умудрился налажать — кажется, потерял оружие. И тогда его, чтобы хоть как-то наказать, но при этом не обидеть, отправили в Чечню, в командировку. Перед отъездом он боялся и плакал. Зато уже спустя три недели менты из райотдела получили умилительное письмо от него: писать некогда и не о чем, срочно пришлите водки и денег. Короче, когда он вернулся (все понимали, что он вернется — такие ни за что не полезут туда, где могут убить; будут сидеть и квасить, а после — рассказывать про свои подвиги), его по-тихому слили. Уволили даже из райотдела. И тогда он устроился постовым в метро. Вот такой вот круговорот дерьма в природе — вполне обычный, кстати, для наших силовых структур.

Глава пятая. Вербовка

2003 год, Москва

В аэропорт он приехал рано: до вылета оставалось полтора часа. Регистрация уже открылась; он протянул безликой девушке паспорт и билет, получил талон с плохо пропечатанным «гейтом» и поднялся на второй этаж. Свободных мест в зале ожидания было достаточно, Макс расположился в неудобном кресле и достал блокнот. Инструктаж перед поездкой был долгим, требовалось собрать имеющуюся информацию воедино и аккуратно распределить ее в нужных ячейках памяти. Ощущение внутренней собранности легко уживалось с нервной взвинченностью — как всегда в командировке: как будто включили завод. Главное — чтобы встретили: кроме расплывчатого обещания Айсмена «Ахмад тебя найдет, не волнуйся», у Макса не было вообще никаких ориентировок. Само собой, он спросил, нет ли у этого Ахмада телефона и фамилии, или хотя бы особых примет. Айсмен в ответ беспечно махнул рукой: глупости, мол, все и так будет нормально. А если нет? Что дальше? Самому искать? А кого? Зимин живо представил себя в Курчалое (на что он вообще еще похож, интересно, Курчалой этот), бегающим по улицам и спрашивающим случайных прохожих: а как бы найти мне Умара, у которого дочка в Норд-Осте была, с красивым поясом? А потом все, конечно, тут же бегут искать Умара, а сам отец смертницы встречает столичного журналиста хлебом-солью. Макс помотал головой, точно отгоняя комаров: нет, там же другое что-то вместо хлеба-соли — Васильев объяснял. Хаш. Горячий холодец. Весь Кавказ в этом: горячий холодец!

Засмеялся вслух — образ показался удачным. Он всегда радовался словам — больше, чем фактам и эксклюзивам; часто подолгу искал подходящее выражение, подбирал истово первую и последнюю фразы, иногда зависая над собственным текстом на несколько дней. Тезис газеты — и всех семи редакторов — сильно напоминал принцип здорового питания: «просто и регулярно»; позиция Зимина — если бы он взялся ее формулировать — была кардинально иной: лучше реже, но мраморно. Никакого противоречия, впрочем, не существовало: до сих пор Зимин сдавал материалы в срок, редактор вычеркивал особо изысканные обороты и чересчур яркие метафоры; красот стиля, как правило, никто не замечал — ни коллеги, ни читатели. Каждый раз Зимин удивлялся и расстраивался: ну как? Неужели можно было не заметить вот это? Ведь здесь же — вся соль! Потом остывал и писал следующий материал — и опять подыскивал безупречные формы.

Снова и снова вспоминались отдельные фразы из последнего разговора с Васильевым. Спокойный, холодный, осторожный, подполковник почему-то ассоциировался у него с опытным фокусником. Вот двигаются руки — следишь, не отрываясь, ловишь каждое движение и все же упускаешь тот момент, когда из шляпы выглядывает кролик. Он долго говорил на темы геополитики, рассказал массу интересного об исламе и арабах, потом затронул тему Кавказа, вспомнил имама Шамиля и, легко преодолев столетие, сосредоточился на феномене террористок-смертниц. Тема была не просто важной и перспективной. Журналисту Зимину, корреспонденту отдела городской жизни, она представлялась путеводной нитью, из ниоткуда возникшими перилами на неустойчивой карьерной лестнице: ухватись — и беги вверх. Макс был честолюбив, знал это за собой, как мог, скрывал от окружающих, и молча и упрямо стремился к цели. Цель была проста — написать то, что еще никто… И так, как до сих пор никогда… Главное же — требовалась сенсация. Материал высокого уровня — только не примитивный «слив» от спецслужб, разумеется…

Но то, что предложил Васильев, назвать «сливом» было сложно. Все получалось как-то жутковато сказочно: встретит человек Ахмад, довезет до Умара, а там уже сам, как знаешь. Какой-то обрывок контакта — от кровавой гебни, в сущности, получена только наводка, и та мутная. Зимин вдруг задумался: откуда всплыла эта «гебня», да еще «кровавая»? Тут же решил: генетическая ненависть, рожденная страхом. Они всегда боялись комитетчиков — отцы, деды, прадеды тоже. Но почему должен бояться он, Макс Зимин? Или — ненавидеть? И, кроме того, сейчас все было иначе, все по-другому. Он вспомнил суховатую иронию Айсмена: раньше сотрудничали из страха, из-за денег и за идею, а сейчас появилась еще одна причина — из жалости. Да уж, им не позавидуешь. Васильев непрост, само собой, но — кто сказал, что он умнее? Да и что плохого в том, чтобы, вернувшись, рассказать ему, что видел-слышал? Вполне нормально: едешь к врагу — узнаешь — анализируешь…

На слове «враг» Зимин замер; внутренний монолог споткнулся, как раненая лошадь. Все семь лет журналистской карьеры — сначала в провинциальном уральском городишке, потом в большой Москве Макс был убежден: у настоящего журналиста нет и не может быть врагов. Есть люди. Они разные. А корреспондент — тот же диктофон, только с другим качеством воспроизведения. Не его дело разбираться в правых и виноватых. Но теперь оказывалось — не так. Иначе. Три дня в октябре прошлого года все изменили. Тот, кто с хрипотцой и характерным акцентом говорил в эфире о «диверсионной бригаде праведных шахидов», человеком не был. Зимин остро и внятно ощущал внутри: этого праведного шахида он смог бы убить сам. Без лишних раздумий, без всяких рефлексий на тему прав чеченского народа на самоопределение. Он ненавидел его — у ненависти был едкий привкус желчи, она отдавалась мурашками в кончиках пальцев, прекрасно повышала КПД и была необъяснимо связана с его собственным «косяком» — тем самым звонком в редакцию, о котором не хотелось вспоминать…

Макс достал сигарету, поднялся и двинулся к стойке для курящих. До вылета оставался час.

***

Комментарий Максима Зимина:

По-моему, ты очень странно выбираешь картины: да, я понимаю, что так, видимо, нужно для выстраивания сюжетной линии, но пока, говоря откровенно, получается какой-то малобюджетный сериал, из тех, что снимаются одной камерой в пределах одной студии.

Я вот, допустим, очень хорошо помню вечер перед отъездом. Я жил у тетки, сестры отца (ты, кстати, не сказала об этом ни слова, а ведь это же, наверное, важно: где живет герой? На что? Что ест, пьет, как одет? Кстати, одевался я тогда — спасибо тетке — очень неплохо). Так вот, к тете Маше (полностью звали ее Мария Николаевна) как раз зашел сосед снизу, дед лет семидесяти, с палкой и вечно трясущейся головой. Он приходил часто, раза два-три в неделю; до сих пор не могу понять, почему она тратила на него время и как вообще терпела эти визиты.

Была она в меру цинична, высокомерна, как все москвички в первом поколении, хорошо разбиралась в людях. Пила исключительно коньяк, курила сначала «Родопи», а позже, как только появились тонкие длинные палочки, которые девочки из деревень дружно называли «Море» — перешла на них. Был у нее сын — жил со своей семьей, кажется, в Воронеже. Время от времени звонил — правда, не помню, чтобы она как-то чрезмерно радовалась этим звонкам… Мне было с чем сравнивать — пока мать была жива, я довольно часто звонил домой — а она с удручающей регулярностью плакала и причитала в трубку, потом обязательно звала почти глухую бабушку, чтобы я и ей «сказал пару слов», потом начинала просить, чтобы я вернулся, ибо «где родился, там и пригодился» — короче, полный набор. Всегда, между прочим, ненавидел это идиотское выражение: если бы им руководствовался, например, Ломоносов, не было бы у нас ни химии, ни физики, ни МГУ. С тетей Машей мы сошлись как раз на этом пункте — ибо она тоже когда-то приехала в Москву лимитчицей, а стала весьма значительной в своем деле дамой. Она много лет преподавала научный атеизм в каком-то вузе, в перестройку устроилась продавщицей в престижный магазин. Ей, само собой, это не слишком нравилось — но комфорт и деньги она ценила выше, чем статус, который в конце девяностых, как ты наверняка помнишь, не значил ничего. Она посещала все «интересные» премьеры, увлеченно обсуждала тему пидоров на подмостках (тогда как раз был в моде театр Виктюка; о голубых только начинали разговаривать), смотрела все новости и раз в неделю ходила к «своему мастеру» за маникюрами-прическами. Время от времени она рассказывала о себе — все больше о разного ранга любовниках. Иногда было интересно. Порой она поражала меня удивительно точными формулировками и наблюдениями: не раз я со спокойной душой воровал ее отточенные фразы; потом она читала материал, морщилась недовольно и сообщала, что вот как раз в этом контексте смысл теряется. Готовить она не любила, зато время от времени по утрам делала рисовую кашу с тыквой: это было божественно.

А у соседского деда был раз заведенный ритуал: он здоровался, проходил в гостиную и говорил что-то вроде «ну, а что телевизор-то не включите?». Тянулся сам за пультом, врубал ящик — обязательно новости. И моментально начинал, порой даже не вслушиваясь в информационный шум: довели страну! Жить не на что. Вот после войны мы везли хлеб немцам — а сейчас все продукты в магазинах импортные. И все — барахло. Всему конец, позор на его седины. Мария Николаевна слушала его молча, много курила, иногда кивала или пожимала плечами. Но деду реакция была вообще не нужна. Я так думаю, был бы у него, например, кот, он бы довольствовался им. Телевизор, кстати, у него точно был — свой собственный.

В тот вечер дед рассуждал на геополитические темы. Ничего интересного — о былой мощи Советского Союза и нынешних его же мощах. О том, что вот, потеряли Грузию и Абхазию — а он когда-то любил там отдыхать. Почему-то тетя Маша тоже вдруг стала вспоминать Абхазию. Она, оказывается, тоже туда ездила. С дедом (как же его звали? Забыл вообще) они точно соревновались: а здесь вы были? А там? А вот еще озеро Рица… А зоопарк в Сухуми… Они как будто играли в города — только вот городов этих уже не было. Вернее, не так: не было тех, что они хранили в памяти. Тетя Маша одну за другой набрасывала идиллические картины: городок Гудаута — маленький, курортный, на самом берегу; рынок, где по утрам абхазки кричали на разные голоса «Мацони! Мацони!» — и как прекрасно было этим мацони мазать лицо. Как недалеко от рынка они с «девочками» (московскими подругами, как я понял, — штучками вроде нее самой) нашли маленькое кафе-погребок: там варил кофе в горячем песке столетний старик с белой бородой, у него всегда был в продаже мандариновый сок теплый и холодный, а на стене под стеклом висело стихотворение, написанное кем-то из друзей; там, говорила тетя Маша, были строчки «в давно забытой богом Гудауте»…

Еще тогда, — уверяла она в пику соседу, — абхазы терпеть не могли грузин. Да-да, никакой братской дружбы не было в помине. Мой вопрос «за что?» остался без ответа — она характерно передернула плечами: мол, глупость спросил — и рассказывала дальше. Про экскурсию в Новый Афон — и жуткий ливень. Про старый монастырь, куда водили туристов и дорогу от пляжа под названием «Тропа грешника». Вспоминала — само собой — курортный роман с местным: он возил ее с «девочками» на Черную речку, в горы. Там ловилась форель, а речка была бурная и совершенно ледяная…

Дед постепенно замолк — и все слушал ее. Потом неловко поднялся, удивительно смирный, я так и не понял, в связи с чем, тихо выдохнул: пойду, мол, а то засиделся. И ушел. Разговор угас, видимо, тетя Маша тоже устала от этих похоронных посиделок. Что-то было в этом, какая-то важная мысль — я тогда почувствовал, но так и не смог ее оформить в слова.

Сейчас я думаю: каким образом мы верифицируем собственное прошлое? Только и исключительно с помощью памяти. Иные свидетельства не принимаются во внимание — мы изначально настороженно относимся к любым чужим попыткам рассказать нам правду, если эту правду не подтверждают наши собственные воспоминания; на этом конфликте вертится вечный сюжет мыльных опер про длительную или краткую амнезию. Но и наша память нам ведь тоже не принадлежит, если верить Фрейду — постоянно что-то неловкое, неприятное, ненужное вытесняется в чулан подсознания. Это как с бытовой мелочевкой типа свечек, бечевок, фонарика и трубочек для коктейля: засунешь подальше, потому что это «не на каждый день» — и после, когда вдруг что-то из этого понадобится, забываешь напрочь, что оно уже есть и бежишь покупать новое. Так вот, какая же наша память — истинная? Какие воспоминания действительно, воссоздают прошлое? Сохраненные нашей памятью? Или, наоборот, вытесненные ею?

К чему я вел? Ах, да, у тому, что мы с тобой маркируем разное. Ты ставишь титр «важное» на мои ожидания от поездки, я же сейчас думаю, что главным как раз был этот разговор об ушедших городах. В рассказах деда и тети Маши я уловил смутную тоску по чужому миру — и, по-моему, заразился ею. Ведь, в сущности, чем отличается Чечня от Абхазии? Принципиально — почти ничем, поверь мне.

Да, твою находку с названием я оценил. Очень тонко, согласен — я и правда, завербовал себя самостоятельно. Но если ты оглянешься вокруг, то увидишь — так поступают все.


Глава шестая. Неожиданное путешествие

2003 год, Махачкала — Кадар

Запах дыма — это было первое, что ощутил Макс сразу же, на верхней ступеньке трапа. Вдохнул глубже — на пожар не похоже. Где-то жгли мусор, а может, и нет, может, так пахли дрова, в одном из тех домиков, что виднелись отсюда. Гомонящая толпа суетливо толкалась, рывками двигаясь по лестнице вниз. Автобуса не было и не подразумевалось: пассажиры рейса «Москва-Махачкала» уверенно направились пешком к зданию аэропорта. Макс застегнул куртку и двинул вслед за большинством.

Он, похоже, ошибся с обмундированием: рассчитывал на тепло (прогноз обещал дождь и плюс четыре), а оказалось все же, что март в Махачкале на лето не похож: ветер был хуже, чем в Москве — пронизывающий до костей, куртка совершенно не спасала, шапку он, разумеется, снова не взял. Нахлобучил капюшон, поежился, потянулся за сигаретой — потом вспомнил, что зажигалка болтается где-то в глубинах сумки, тихо выругался — и вышел через крохотное помещение, где выдают багаж, дальше, на улицу, к толпе таксистов.

— Такси до города, такси!..

— Куда едем, дорогой?..

— В Махачкалу, Каспийск, Буйнакск..

Разноголосый хор обступил со всех сторон; Макс помотал головой одному, махнул рукой другому, третьему бросил «не надо», и чуть поработав локтями, все же выбрался на волю. Нашарил в сумке зажигалку, закурил. Где-то здесь должен был ждать его Ахмад. Вводные были незамысловатые: рядом со стоянкой, на «жигулях», в кожаной куртке, возможно, с бородой. Обнаружить Ахмада по этим приметам было равносильно чуду: «жигулями» разной степени изношенности была занята едва ли не вся площадь; мужчины, одетые в кожаные куртки, радовали глаз своей многочисленностью, про бороду и говорить нечего…

Время шло. Было холодно, голодно и неуютно. К нему еще несколько раз подходили таксисты — не надо ли подвезти? Кто-то прямо спросил: может, за тобой не приехали? Макс дежурно улыбался — спасибо, не надо, ежился, ждал. Через три сигареты совсем было отчаялся — собрался махнуть на все рукой и ехать в Махачкалу, а там просить помощи у местных коллег. Не успел — его окликнули сзади и хлопнули по плечу:

— Макс, салют, давно ждешь-то? Извини, задержался — машина встала, аккумулятор барахлит; вчера только с сервиса забрал — ну, ты понял, да? Чинили-чинили, отдали: на, дорогой, хорошо возит, да! Сегодня километр проехал — встала! Прикурил от человека — спасибо, остановился на дороге — через километр опять встала! Ну как так можно, а? Говорит: возит, год не поломается теперь! А она километр прошла — и все! У вас, в Москве, сервисы не так работают, да?

Зимин слегка ошалел от обилия информации, машинально пожал протянутую руку, проговорил:

— Добрый день, вы Ахмад?

— Конечно, а то нет! — подтвердил тот. — Давай уже на ты сразу, ладно? А то не люблю я этих церемоний, знаешь…

Макс благодарно кивнул головой, исподтишка просматриваясь к спутнику (тот вел его к машине, попутно продолжая словесные круги на тему аккумулятора-старой машины-нерадивого сервиса). Среднего роста, крепкий, с сединой в черных волосах и бороде. Сколько же ему лет? Около сорока, вряд ли больше. Куртка кожаная, на пальце — широкое обручальное кольцо, на правой скуле — пятно, то ли синяк, то ли грязь. Мужичок был суетлив, говорлив и чересчур, по мнению Зимина, заботлив: открыл перед ним дверь, стряхнул что-то с переднего сиденья, схватил у Макса сумку — убрать в багажник, предложил свои сигареты (сомнительный «Бонд», явно левый — ужасная дрянь). Наконец тронулись — и только тут Макс сообразил: куда они едут, он не знает, каков план действий, тоже не выяснил, в общем, нужно срочно брать инициативу в свои руки, пока Ахмад не дошел в своем повествовании до прадеда того нехорошего человека, кто чинил ему машину (про его отца и братьев он рассказал, пока шли и усаживались).

— Эээ, Ахмад, а куда мы едем? — слегка повысив голос и невежливо оборвав собеседника на полуслове, поинтересовался Зимин.

— Как куда? — удивился Ахмад. — В Махачкалу, покушать-попить, в гостиницу потом, отдохнуть.

— Слушай, мы договаривались по-другому, — решительно воспротивился Макс. — Мне говорили: Ахмад встретит — отвезет в Гудермес, оттуда — в Курчалой, к Умару.

— К Умару? — Ахмад сдвинул брови, пытаясь вспомнить, кто такой Умар.

— Ну да. У которого дочка была… В Москве недавно… Ее еще по телевизору показывали…

Макс со значением посмотрел на Ахмада — тот резко затормозил, прижался к обочине, повернулся к Зимину и понимающе покивал головой.

— Да-да, знаю, конечно. Съездим, само собой. Только сегодня не получится, завтра тоже нельзя.

— Почему? — нахмурился Зимин.

— А Умара нет, — охотно объяснил Ахмад. — Он вчера уехал на два дня к родственникам, куда-то в Шатой.

— Ну, так поехали в Шатой, — пожал плечами Зимин.

— Нет, так нельзя, — покачал головой Ахмад. — Он там по делам, родные, то-се, ему не до тебя будет и говорить там неудобно. Сам посуди: человек после таких событий… ну, там, в телевизоре видели все, да? Родные там, брат-сестра… А тут ты…

— Почему я? Мы. Ты ведь поможешь?

— Я? — испугался Ахмад. — Да ты что, я к нему не пойду, я его и не знаю толком, так, виделись несколько раз… случайно там… У меня человек есть в Курчалое, он Умара попросит, чтобы тот поговорил с тобой. Но это не сегодня и не завтра — а когда Умар вернется. Чтобы нормально поговорить, да? В доме, то-се, он там себя будет чувствовать лучше…

Про себя Зимин признал: да, так, конечно, правильней. Однако непредвиденная задержка была совершенно некстати. Он попробовал зайти с другой стороны.

— Ладно, хорошо, давай к Умару послезавтра. А сегодня можно просто до Гудермеса доехать? Я там похожу, посмотрю, что как. С людьми поговорю. Или — до Курчалоя, туда даже лучше. Там и в гостиницу…

Ахмад вздохнул, посмотрел на Зимина с терпеливой жалостью матери, уговаривающей непослушного ребенка.

— Макс, слушай, какие в Курчалое тебе гостиницы? Там весь город — три километра в одну сторону и в другую столько, да еще рынок. И опасно к тому же, не надо тебе туда, зачем? Поехали в Махачкалу — поешь, отдохнешь там, то-се, а послезавтра с утра в Курчалой.

— Нет, Ахмад, мне работать надо, — твердо отозвался Зимин. — Отдыхать некогда, не для того приехал. Давай в Курчалой. Хотя бы до вечера я там побуду, потом поедем обратно. Или, давай так: ты езжай в Махачкалу, а я до Курчалоя сам как-нибудь доберусь. Ты мне только стоянку такси покажи…

Ахмад уже готов был вспылить — надо же быть таким ослом, элементарных вещей не понимает совсем! Но фраза про такси обезоружила. Что будешь делать с этим щенком — такси ему до Курчалоя! Да спасибо скажи, если просто довезут, не разденут-не разуют. А то доедешь ты, да, до первого блокпоста, а там федералы остановят — и будешь с ними разговаривать. А не федералы — так могут и похуже кто. Ведет себя так, как будто в Москве — гостиницу ему, стоянку, то-се…

— Макс, не надо в Курчалой. Тебе же нужен человек, чтобы там про Умара рассказал, так, про дочку его, правильно?

— Ну, — подозрительно отозвался Зимин.

— Ну и ну. Не будут в Курчалое говорить. Там дай Аллах, чтобы Умар сам согласился дверь открыть. Короче, слушай. Едем в горы, тут не сильно далеко. Отвезу тебя к суфию, Магомеду-афанди. Он и Умара помнит, и отца его знал, и брата. Он тебе расскажет, что нужно.

— Что еще за суфий? — поинтересовался журналист.

Ахмад покачал головой — мол, стыдно не знать про такое — и начал рассказывать.

Как понял Зимин за двадцать минут экскурса в историю и теорию ислама, суфийские шейхи — то же самое, что и дервиши в Турции, только круче. Вроде святых. Противники ваххабизма. Молятся, принимают учеников, владеют сверхъестественными способностями — читают мысли, разговаривают с камнями и деревьями, помогают бросить курить. У каждого учителя — свои ученики, мюриды. К дагестанскому шейху приезжают из Москвы и Саудовской Аравии, и даже руководители республики наведываются. Ахмад повторял, как заклинание, явно выдернутую из какой-то книжки фразу о том, что «все, что можно объяснить словами, не есть суфизм». В итоге Макс решил для себя: объяснить нельзя, понять нельзя, лучше не вдаваться в детали. Суфий — ладно, пусть будет суфий. Ему-то нужно от религиозного деятеля что? Только чтобы рассказал про Умара и его дочку. Ну, может, еще что-то интересное…

… — Стороной обходят его те, знаешь, у кого совесть нечистая, — Ахмад уже ехал в сторону гор, повествование продолжалось — такое же неровное и несвязное, как аллюр старых жигулей, как и вся эта нескладная поездка неизвестно куда и непонятно зачем. — Магомед-афанди — он человека насквозь видит. Да, имей в виду: там курить нельзя. Ну и если шейх не примет — то все, едем обратно.

— Как, то есть — не примет? — встрепенулся Зимин. Он почти задремал — под собственные мысли и Ахмадовы байки. — Почему?

— Кто тебе скажет, почему, — пожал плечами Ахмад, не отрывая взгляда от дороги. — Кого-то принимает, кого-то нет. Ну, обычно, говорят, не принимает тех, кто еще не готов услышать мудрое слово…

«Питон Каа, мать твою», — подумал с досадой Зимин. Однако менять планы было уже поздно — да и не хотелось. Оставалось надеяться только на то, что он-то к мудрости уже готов.

Чем выше, кряхтя, поднимались плохо отремонтированные жигули, тем становилось холоднее. В горах лежал грязный снег. Дорога шла то вдоль каких-то полей, то, петляя и сворачиваясь, мимо полупустых селений. Ахмад продолжал говорить, прихотливо меняя темы, Зимин изредка отвечал, смотрел в окно, с жадностью впитывая чужое и непонятное, разглядывал кладбища, всматривался в слепые занавешенные окна, провожал глазами людей и коз — и те, и другие ощущали себя на здешних дорогах одинаково свободно. Бедность ощущалась везде: в пейзаже, в хозяйстве, в укладе; рядом с заброшенными хибарами высились груды камней, вдоль дорог валялся мусор, то и дело взгляд спотыкался о скелеты старых автомобилей. В захламленных дворах висело белье; однажды заметил Макс и девушку — она то ли развешивала, то ли снимала цветастые простыни, длинная темная юбка и платок на голове подстегивали, настаивали: смотри, не это ли — очередная живая бомба? Несколько раз на дороге встретились покосившиеся зеленые таблички с надписью «Аллаху акбар!» — на обратном пути сделать фото, обязательно. Мужчины в папахах, джинсах и вытертых кожаных куртках смотрелись странно, Макс был готов в каждом заподозрить ваххабита — пока не сообразил: это все-таки не Чечня, а Дагестан.

— Ахмад, а Кадар — это ж Дагестан, так? — он запомнил название, и похвалил себя за то, что не ошибся.

Ахмад осклабился:

— Ну, понятно, Дагестан. А ты думал — что? Эмираты тебе?

— Да нет, при чем здесь… А откуда дагестанский шейх знает Умара? Он же чеченец…

Ахмад назидательно поднял вверх палец:

— Слушай, шейх, во-первых, не дагестанский. Не бывает дагестанских там или каких других шейхов. Он просто шейх. Учитель. По национальности — аварец. Во-вторых, он много кого знает. Я же говорю: к нему со всего мира едут. Из Чечни тоже. Немного, правда. Особенно в последние годы. Но все равно. А Умара он отца знал. Ахмадом звали — как меня. И его приемного сына, брата Умара. Того звали Джамал. Его Ахмад сам к шейху привел.

— Так, стой, — решительно прервал Макс. — Вот я сейчас ничего не понял. Давай сначала. Кто чей сын, кто кого привел к шейху и зачем. И при чем тут Умар.

Ахмад вздохнул, покачал головой и начал снова, стараясь говорить медленно и четко, не отрывая взгляда от неровностей дороги.

— Смотри: был Ахмад. Старый человек. Он еще в Отечественную воевал, потом его депортировали с семьей. В шестидесятых, кажется, вернулся сюда. У него два сына — Умар и Рамзан.

— Ты же сказал — Джамал?

— Да погоди ты, не перебивай! Два сына у него было сначала. А потом Джамал появился. Но он ему не родной. Подкидыш он.

Ахмад притормозил — дорогу переходили овцы. Макс воспользовался паузой:

— А мне говорили, что у вас сирот нету. Что если ребенок без родителей остался, его обязательно кто-то из родственников заберет.

Ахмад важно закивал:

— Да, правильно. Ни у нас, ни у чеченцев нет такого позора, чтобы дети в детдомах жили. Чтобы чеченка или там аварка-кумычка-лезгинка ребенка бросили — никогда здесь не было.

— А как же тогда — подкидыш? Кто-то же подкинул его?

— Слушай, я рассказываю, не перебивай. Мальчонку подкинули, когда ему еще года не было. И подкинула не чеченка, это точно. Кто — не знаю, никто не знает. Так вот: мне сестра старшая рассказала, а она у шейха три года жила, там по хозяйству помочь, то-се, мы же с Магомед-афанди в родстве, через тетку по матери, ее Мадиной звали…

18+

Книга предназначена
для читателей старше 18 лет

Бесплатный фрагмент закончился.

Купите книгу, чтобы продолжить чтение.